Село
Глава 1. За границей леса
София Фиялова
Село
Много месяцев назад
Было тихо. Настолько, что можно было уловить, как с самой границы села ещё тянулся в воздухе глухой гул замершего колокола — даже не отзвук меди, а отголосок израненной памяти.
Много лет назад он звонил каждый день — ясно и заливисто — приглашая на службу и призывая радоваться, когда приходила пора очередного праздника. Тогда он впускал в людские сердца надежду и солнечный свет. А теперь — почти всегда молчал, и если решался подать голос, то в нём не было ни капли прежней весёлости. Только предупреждение.
Пожилая женщина сидела у окна, низко склонив голову, и подслеповато вглядывалась в густую темноту: фонари не горели, ни одно соседское окно не роняло на землю узкой полоски света. Казалось, кто-то поставил на село перевёрнутый чугунный горшок и придавил его, запечатав внутри ночь, дома и её саму.
Где-то там, за пределами этой скорлупы, сейчас гуляли люди, упрямо тянули вечерние игры дети, смиренно переговаривались телевизоры и радио, мерцали огни городов, посёлков, деревень и других сёл. Свободных. Живых.
А здесь — чёрная пустота, сжатая и плотная, как ткань, которой укрывают покойников. И только иногда за внешней стеной рождался тихий, густой, как мокрый кашель, выдох, а за ним — мягкий, крадущийся шаг, от которого в животе холодком отзывалось понимание:онирядом.
Приношение он в этот день не взял, и теперь в самом тёмном углу дома стояли миска с зачерствевшим хлебом и крынка с молоком, которое наверняка уже начало киснуть. Когда-то она бы сделала из него творог — не потому, что хотела, а потому, что жизнь требовала. Но теперь… Теперь это был знак. Приношение не принято. А значит, ждать больше нечего. Терпеть — тем более.
Она поднялась медленно, будто оживляя в себе весь пройденный путь. Накинула серый, обвисший платок, запахнула вытертую телогрейку, хотя знала — там, куда идёт, не холодно. Она давно уже не чувствовала ни холода, ни тепла, ни радости.Онивысосали всё, оставив только самое ценное для них. То, чего у неё уже недоставало сил им предоставлять.
Входная дверь хлопнула — лениво, почти вежливо, — и ночь приняла её в свои пахнущие осенью объятья.
Она слышалаих. Они шли за ней, но не рядом: по обочинам, за углами домов, в тенях. Не торопили, не подталкивали. А если бы подошли вплотную — что тогда? Она даже не пыталась додумывать. Что могла — уже давно предположила, проанализировала, отвергла и приняла, а сейчас мысли казались лишними: оставалось только шагать.
Когда она сворачивала из двора направо, краем глаза увидела, как блеснула в мерцании луны гладь пруда — мирная, если не вглядываться. А вглядываться больше не хотелось — зачем? Чего она там за столько лет ещё не разглядела?
Колокол вновь ударил: сначала один раз, а потом ещё и ещё — быстрее, гулче, надрывнее. Так, что казалось — не он это звонит, а сама земля, уставшая видеть то, что творилось на ней все эти долгие годы. Не так он звучал раньше. Даже в минуту скорби.
Она чувствовала, как с возвышающейся на холме за её спиной колокольни на неё уставились два перепуганных до смерти глаза, не понимающих и одновременно прекрасно понимающих, что она собралась сделать. Помимо невидимого в ночи звонаря, в неё наверняка упирались взгляды ещё двоих людей, выглянувших из-за штор, из-за мутных стёкол окон. Но не скрипнула доска, не отворилась дверь, не разрезал полночную тишину голос. Тоже смирились. Ну и пусть. И чёрт с ними.
Дома медленно проплывали мимо тёмными осколками прежней жизни, но рассматривать их у неё не было мочи. Она знала, что увидит, если решит оглядеться или обернуться.Онибудут вокруг неё — наблюдать, но не трогать. Им и самим, сволочам, интересно. Так ведь ещё никто не делал. Никогда.
Колокол зашёлся в истерическом вопле, умоляя её вернуться за крепкий засов, где можно было сидеть, уткнувшись в ладони, и делать вид, что за окном — просто ночь. Но пруд давно канул в темноту, улица иссякла, и грунтовка, сжавшись до узкой, утоптанной ленты, начала спускаться к чёрной кромке леса, где земля становилась мягче, а воздух — плотнее и тяжелее.
Деревья, уже почти обнажённые, встретили её мёртвой тишиной, от которой заныло в висках — шаги следовавших за ней затихли на опушке. Колокол, спотыкаясь, глох: лес, вставая непроницаемой стеной между ней и селом, зажимал в своей коре звуки. И в этом безмолвии она впервые за много лет услышала собственное сердце — ровное, стучащее без паники, как у человека, которому больше нечего терять.
Когда сосна с двойным стволом встретилась ей в третий раз, она поняла: началось. Память вспыхнула на короткий миг: лето, она ещё молодая, с детьми... Они собирали грибы и смеялись, шутили, что это дерево похоже на сестёр, обнявшихся от страха. Тогда она не думала, что лес может быть живым. А теперь знала.
Лес стал плотнее, тропа — едва различимой; редкие листья, что ещё цеплялись за ветви, зашумели. Ветви закачались, а от внезапного вихря дышать стало труднее. Какой ветер в таких местах? Тут и кроны густые, и деревья стоят плотно, едва не обнявшись и не пропуская под свои ветви ни воздух, ни слабое подмигивание звёзд. Придумает же.
Где-то справа захохотало — зло, протяжно и так громко, что она едва подавила желание закрыть уши руками, как в те ночи, когда она лежала без сна, слушая, как кто-то тихо шуршит за дверью. Но она только сжала пальцы в кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Она не оглянулась, не сменила направления, не позволила ни телу, ни лицу дрогнуть. Потому что ей было предельно ясно: поворот головы — это признаниеихвласти.
Запах леса тоже изменился: на место свежести хвои пришла прелая вонь — такая, как если бы под ногами лежала не подстилка из листьев, а стянутая со скотины шкура, оставленная гнить в зной.
Потом её толкнуло в правый бок. Через несколько шагов — в левый. Она слышала его, чувствовала, как он обходит её, оглядывает, скрываясь при этом в черноте ночи. Он знал, что она не побежит, а потому смаковал этот момент.
Когда сосна с двойным стволом появилась перед ней в четвёртый раз, она поняла, что круг замкнулся. И
Она знала: это не жертва, не дар и не сделка. Никто не звал её. Она пришла сама — не от безысходности даже, а от тошнотворного пресыщения всем, что здесь происходило. Она устала быть загнанной, вечно дрожащей тенью в чужой охоте. Ей надоело дёргаться от каждого шороха, от каждого взгляда, прятаться, как мелкая лесная тварь, которую гонят по кругу ради забавы.
Единственный соратник, единственный друг, на которого можно было положиться… Тот, с кем она столько лет делила невыносимое бремя знания, ту горькую привилегию видеть больше, чем остальные, и пыталась хоть как-то остановить бесконечную, словно нарочно раскручиваемую череду несправедливых и горьких событий… Оказался не тем, кем она его считала. Всё, что они вместе прожили, всё, что переждали и выстояли плечом к плечу — всё это вдруг обесценилось одним коротким, почти случайным откровением.
Внутри клокотали вопросы, на которые уже не хотелось искать ответов: он предавал всегда или только сейчас? Он был ей другом, потому что хотел помочь, или потому что так было удобнее? И если даже самый близкий из оставшихся оказался чужим — то есть ли вообще на свете кто-то, кому можно верить?
И, может быть… Нет, именно поэтому она и пришла сюда. Когда нет поддержки и веры, всё остальное перестаёт иметь смысл. А значит — это конец.
Сегодня её вела только собственная воля — и последнее право, которое у неё осталось: самой решить, как закончится её путь. Обратной дороги не существовало, и в этом не было ни трагедии, ни жалости. Только ясность.
Она остановилась, медленно развернулась, зная, что этот поворот будет последним её движением. И она вскинула голову, глядя нанихне со страхом, а с вызовом.
Деревья склонились к ней.
И тьма сомкнулась.
Ровный асфальт закончился, растворившись в пересохшей насыпной дороге — одной из таких, которыми страна испещрена вдоль и поперёк. Солнце уже почти коснулось горизонта, и его угасающие лучи не столько освещали, сколько лениво скользили по верхушкам деревьев, не решаясь напрямую взглянуть на эту тесную проезжую полосу.
Было странно тихо — даже мотор бормотал приглушённо, как-то нехотя, точно не решаясь нарушить вязкую вечернюю глушь. Навигатор уже давно смолк, устав повторять одно и то же, и Вере не оставалось ничего, кроме как смотреть вперёд — на багажник «Жигулей» Петра, покрытый засохшими разводами.
Пожалуй, именно из-за этого безмолвия в её памяти всплыл голос Димы. Не обрывающий мысль, а мягкий и почти прозрачный — эхо давнего разговора, в котором они ещё говорили о будущем, не боясь спугнуть:
— Однажды перестанем откладывать жизнь и купим маленький дом. Такой, чтоб лес рядом, — сказал Дима, глядя на дорогу перед собой. Пролетающие мимо огни фонарных столбов плясали на его профиле. — Или вода. Главное — чтобы тихо.
— И чтоб не очень далеко от цивилизации, — возразила Вера.
— Необязательно, — засмеялся он. — Ты привыкнешь. Зато тишина будет настоящая, — его пальцы крепче сжали руль.
Вера поморщилась, отгоняя это воспоминание прочь — неловко, с досадой, но не до конца.
Она знала — таких моментов уже не будет: однажды всё изменилось. Они разошлись не со ссорой, не с громкими словами, а так, как разделяются пути на развилке: сначала кажется, что это временно, что скоро тропы снова сойдутся, а потом становится ясно — нет, новая встреча случится нескоро. И всё, что у Веры осталось — редкие, всё более блёклые образы, в которых он ещё был рядом с ней.
Из открытого водительского окна Петра вылетела крошечная, дрожащая от встречного ветра искорка непотушенного сигаретного окурка. На мгновение она повисла в воздухе, но тут же потухла и, потеряв жар, упала в бурую пыль.
Вдруг ветки деревьев с обеих сторон всколыхнулись от порыва ветра. Это было не лёгкое дуновение, а резкий, плотный толчок воздуха, как будто кто-то невидимый прошёл по обеим обочинам одновременно. Дорожная пыль рванулась вверх, клубами закрутилась в золотисто-серой дымке и слилась с той, что и без того поднималась из-под колёс двух машин.
Переноска на пассажирском сиденье дёрнулась так резко, что пластиковые стенки издали жалобный скрип. От неожиданности Вера невольно вздрогнула, и еë пальцы сжались на руле чуть сильнее, чем было нужно. Скосив взгляд, она увидела, что Шерлок — её британский кот с тяжёлым взглядом и капризным характером, названный ею когда-то в шутку в честь сэра Артура Конан Дойла и его великого сыщика — уже не спит.
Он поднялся на лапы, напрягся, прижался к решётке переноски и уставился прямо вперёд, в ветровое стекло. Шерсть на его загривке встала дыбом, а из горла вырвалось низкое, сиплое шипение — яростное предупреждение, каким он встречал только тех, кто переступал границу его маленького кошачьего мира.
— Ты чего? — спросила Вера, имевшая стойкую привычку ждать от кота ответа. — Всё же нормально, скоро приедем, — она вновь посмотрела вперёд. — Господи!
Красные габаритные огни впередиидущей машины дёрнулись в сторону и исчезли. Взвизгнули шины, и где-то слева раздался глухой, неприятный хруст. Вера только в последний момент успела выкрутить руль и чудом избежала удара о багажник «Жигулей», что столько часов маячил впереди неё, как тихий, упрямый проводник.
Хлопнула водительская дверь. Тишина вновь окутала дорогу, прерываемая только торопливыми шагами Веры и ровным, чуть натужным гулом двух всё ещё работающих моторов. Если бы не пыль, висевшая над дорогой, можно было бы поверить, что никакого внезапного порыва ветра и вовсе не было.
Позади Веры что-то едва слышно зашуршало. Она обернулась мельком, почти автоматически, и увидела только дорогу, уходящую вдаль, пышущие зеленью кроны и пустые кюветы. Может, сорвалась ветка. Может, это была мышь или ёж. А может, и вовсе показалось.
— Всё в порядке? — спросила она, глядя на Петра, уже выставившего ноги на землю и тяжело опирающегося на ручку открытой двери автомобиля. — Что случилось? Ты как?
Он поднял глаза на Веру, и в его взгляде отразилось что-то такое, что не вязалось с его привычной невозмутимостью — скорее растерянность или недоумение, смешанное с едва заметной настороженностью.
— Всё нормально, — Пётр выдохнул и вытер лоб тыльной стороной ладони. — А ты не видела?
Вера обошла машину спереди и
— Что не видела? — переспросила она, возвращаясь к водительской двери.
Пётр оставался в той же позе, уставившись в землю. Когда Вера задала этот вопрос, он поднял голову. Глаза его задержались на ней на секунду дольше обычного, но ответ прозвучал не сразу: точно он перебирал слова, ища те, что не прозвучат слишком нелепо.
— Мужика. Посреди дороги стоял. Нет, не видела? — Пётр вышел из машины и оглянулся, что-то ища в сгущающихся сумерках. — Точно не видела? — зачем-то переспросил он.
Вера растерянно обернулась, с каким-то невольным напряжением провернула корпус. Её взгляд скользил по темнеющему лесу, где кроны уже сливались в сплошную массу; по пыльной обочине, по самой дороге, уже начинавшей терять в полумраке чёткие очертания.
— Да нет тут никого, — наконец сказала она, стараясь, чтобы голос звучал буднично. — Я же прямо за тобой ехала, увидела бы. Показалось, может?
Пётр молчал ещё несколько мгновений, продолжая бесцельно вглядываться в немую пустоту. Вера уже хотела напомнить о себе, но он вдруг чуть повёл плечами, будто отгоняя мысли, и медленно обернулся к ней. Что-то решив для себя, он почти незаметно кивнул — то ли соглашаясь с её словами, то ли просто ставя точку в разговоре, который не хотел продолжать:
— Наверняка показалось. Долго едем. Ладно, — он махнул рукой в сторону машины Веры. — Сдай чуть назад, я выеду. Минут пять ехать осталось.
Пётр не обманул — совсем скоро лес расступился, и зелёный коридор, долго тянувшийся по обе стороны их пути, оборвался. Два автомобиля, один за другим, вынырнули из прохладной тени на пригорок — в тёплое, чуть ослепительное золото уходящего дня. Здесь дорога мягко изгибалась, ленивой линией спускаясь к рядам домов, чьи крыши и стены ловили последние дрожащие отблески заходящего солнца.
Справа на том же холме, с которого они, не останавливаясь, поехали вниз, чернели развалины: перекошенный, обугленный остов какого-то большого строения и — чуть в стороне от него — шпиль, одиноким перстом прорезавший небо. Вера притормозила, невольно засмотревшись на темнеющие очертания обломков, и вдруг поняла, что это церковь. Или, точнее, руины церкви — с колокольней, чудом не пострадавшей.
Что-то в груди странно шевельнулось от этого зрелища. То ли из-за того, что от подобных развалин всегда веет будущим, которому не суждено случиться. То ли из-за того, как резко и почти вызывающе контрастировали два этих строения: разрушенное и совершенно целое. В этом соседстве было что-то неуютное.
— Странно, — подумалось Вере, когда она вновь посмотрела на дорогу и чуть ускорилась, догоняя машину Петра. — В прошлый раз не обратила на это внимание.
Через пару минут Пётр свернул влево, плавно сбросив скорость, и остановился у крепкого, но видавшего виды деревянного забора на кирпичных столбиках. Вера, чуть притормозив, взяла правее, заглушила мотор и тут же подняла взгляд на место, к которому ехала столько часов — к финальной точке маршрута, за которой должно было начаться что-то новое.
Небольшой деревенский дом стоял у границы леса, немного в стороне от главной улицы, отвёрнутый от остального села, как непрошеный родственник на семейном фото. Покосившийся забор, старая калитка с проржавевшим замком, облупившаяся синяя краска, выцветшие резные наличники, которые когда-то, возможно, были гордостью хозяев. Всё — как на фото в объявлении. И всё — как ей запомнилось в тот раз, когда она приехала сюда месяц назад, чтобы «просто посмотреть».
В водительское стекло негромко постучали, и Вера вышла из машины, ощутив, как после долгой дороги ноги нехотя принимают вес тела. Пётр стоял рядом, оперевшись ладонью о капот её машины, и смотрел туда же, куда и она минуту назад — на дом, притаившийся в тени старой, кряжистой яблони.
— Привыкай, — сказал он. — Если что, я — напротив.
Поздние летние сумерки уже окончательно накрыли село, неотвратимо стирая цвета. Всё вокруг уходило вглубь сна: не было слышно ни собачьего лая, ни приглушённых разговоров за заборами, ни даже случайного скрипа калитки или сухого треска старой доски. Воздух держал в себе лишь ровный стрекот кузнечиков и редкие, ленивые карканья ворон где-то на окраине.
— А где все? — спросила Вера, и её голос прозвенел чуть громче, чем хотелось, и расползся по улице. — Слишком тихо. Как будто люди прячутся.
— Не как будто, — ответил Пётр. — Тут всегда так. Ночью — по домам. А если кто и бродит — лучше его не видеть.
Вера взглянула на него с лёгким недоверием — не насмешкой, нет. Скорее с попыткой уловить, шутит ли он. Но лицо Петра оставалось серьёзным — как будто он говорил не о странной прихоти села, а о законе, что действовал здесь испокон веков и не требовал доказательств.
— Когда я был маленький, — продолжил Пётр, глядя куда-то за Верино плечо, — село было другим. Жили, как все. Но всегда была граница. Вот за этот ручей, например, нельзя ходить, — он указал куда-то вправо, и Вера оглянулась. — Потому что «вода чужая». В лес — только днём. А в баню — не позже девяти.
— И ты слушался? — спросила Вера, и прозвучало это именно так, как должно было — это были слова городского человека, впервые услышавшего новое суеверие.
— Конечно, — кивнул Пётр. — А чего ты удивляешься, что никого нет? Поздно уже. Все по домам разошлись. Что им, с фанфарами тебя встречать? — хмыкнул он без веселья. — Хотя и правда странно, обычно хоть кто-то выходит.
Он бросил взгляд на улицу — такой, словно у него всё ещё оставалась призрачная надежда, что где-то в глубине этой неподвижной летней ночи мелькнёт знак чьего-то присутствия: силуэт на крыльце, едва различимая фигура у ограды, тень в окне. Но ни один шорох не выдал живого. Даже редкие фонари стояли безжизненными столбами, так и не решившись зажечься.
— Ты в дом заходи, не шастай тут в темноте одна, — добавил Пётр после паузы. — Серёга говорит, тут волков видели в прошлом месяце. Чего судьбу испытывать?
Позади них хлопнула дверь, и звук заставил обоих обернуться. Дом у пруда, чуть дальше по улице, вспыхнул жёлтым светом в одном из окон,
Пётр, оставив собеседницу наедине с её невысказанными вопросами, коротко махнул рукой в знак прощания и зашагал в сторону дома, возле которого припарковал машину. Походка его была ровной и неторопливой, как у человека, который уже много лет проходит одну и ту же дорогу и знает каждую неровность на своём пути.
Петру было лет пятьдесят. Это был высокий, худощавый мужчина с пронзительными серыми глазами, небрежной щетиной и висками, слегка подёрнутыми сединой. В первую встречу он показался Вере молчаливым и нелюдимым, особенно на фоне его сестры — Светы — яркой карьеристки, истинной жительницы большого города.
Когда Пётр вошёл в комнату, Серёга, развалившийся на стуле, медленно повернул голову, мимоходом кивнул ему — больше для подтверждения: «Вижу, пришёл», — и снова уставился в окно. За стеклом ночь вступала в свои права, а за тонкой линией улицы стоял дом у воды — в нём всё ещё горел свет, вспыхнувший всего минуту назад.
— Давно она не появлялась, — заметил Серёга, даже не подумав об обычных словах приветствия. — Тебя, родимого, ждала.
Пётр поморщился, шагнул к столу, тяжело опустился на стул, и, не глядя в сторону собеседника, буркнул с беззлобным раздражением:
— Да иди ты.
Пётр скрестил руки на груди, всем своим видом давая понять: он не собирался втягиваться в старые разговоры, в эти бесконечные круги, по которым они ходили уже не первый год. Мол, всё, что можно было обсудить, обсудили давным-давно — и не раз, и не два, — и всё равно упирались в одну и ту же стену. Новых выводов тут не будет, а значит, нет смысла сотрясать воздух и тратить слова.
— Привёз? — не отставал Серёга.
— Сама приехала, на своей машине.
— И останется?
— А чего ей не остаться?
Серёга фыркнул, и в этом звуке засквозило что-то вроде иронии — то ли над Верой, то ли над Петром, а может, над селом, которое виртуозно умело перемалывать чужие надежды. Его загрубевшие пальцы с тёмными линиями под ногтями скользнули по столешнице, нащупывая рюмки.
Он наполнил обе, криво улыбаясь в сторону Петра, и покачал головой — в такт каким-то мыслям, что звучали у него в голове, но вслух не произносились. Пододвигая рюмку к Петру, он всё же сказал, негромко, но с явным уколом:
— Потому же, почему ты отсюда умотал. И Светка. И мать твоя.
Пётр дёрнулся, но ничего не сказал, только задумался. Он поднял рюмку, выпил молча, не чокаясь, и отломил кусок хлеба, но не стал есть — только медленно перекатывал его в пальцах, разминая рыхлый мякиш, пока тот не стал упругим комком.
— Вот не надо, — сказал наконец он. — Про мать — не надо, — Пётр пристально смотрел в стол. — У тебя хоть свет не мигает. А там… — он кивнул сквозь стену, туда, где в сумерках стоял дом, который Пётр совсем недавно продал. — А там как будто мать до сих пор ходит, — закончил он почти шёпотом.
Вера в те минуты поставила на крыльце сумки и на мгновение застыла, не решаясь зайти внутрь. Среднего роста, с худощавыми плечами и тонкими, чуть нервными руками, которые всегда находили себе занятие — то закрутят прядь волос, то постучат по столу ногтем — это была женщина с регулярно собранными в небрежный пучок тёмно-русыми волосами, узким лицом, чуть выдающимися скулами, прямым носом и внимательным взглядом темно-карих глаз.
Ей этим летом должно было исполниться тридцать лет. Рубеж, про который одни говорят «всё только начинается», а другие — «пора бы уже определиться». Вера и сама, пожалуй, чувствовала на себе его влияние. Может, это был кризис, может, выгорание. Хотя, если быть честной, дело, скорее всего, было в Диме.
Вера старалась о нём не думать. Старалась — и всё равно думала, как бы плотно ни закрывала эту дверцу в памяти. Мысли о нём всплывали сами, без спроса, липли к каждому мгновению тишины, и каждый раз показывали: невозможно вычистить из себя то, что успело стать частью твоей сути.
В какой-то момент их с Димой разговоры оборвались — не было звонков, переписок, привычных шуток на грани. Только этот застывший пробел, который никем другим заполнить не вышло. И где-то глубоко внутри она знала: сколько бы времени ни прошло, он всё равно останется в её душе, но уже не вернётся.
Всё это постепенно, незаметно для неё самой, сложилось в одно простое, но упорное желание: найти дом в глухой деревне, запереть городскую квартиру на ключ и сбежать так далеко, чтобы шум и лица привычной жизни остались в другой, чужой реальности. Уехать туда, где никто не знает её имени, где можно выключить телефон и положить его в ящик, забыв о нём на неделю, где вместо бесконечной жвачки новостей и тревожных мыслей будет покой, способный перекрыть внутренний шум.
Вера уже пару лет работала на фрилансе, а значит, не была привязана к конкретному офису или маршруту между домом и работой. Эта свобода, ещё недавно казавшаяся роскошью, теперь превратилась в инструмент для побега. Поэтому, когда пару месяцев назад на популярном сайте объявлений она наткнулась на скромную, плохо отфотографированную публикацию о продаже небольшого дома по цене, на которую даже не нужно было брать кредит, она задержалась на странице дольше, чем собиралась.
Фотографии были тёмные, снятые на телефон — то под углом, то с полутенью от пальца. Эта небрежность в них зацепила её сильнее, чем идеально вычищенные коттеджи из соседних объявлений. В этих снимках не было ни малейшей попытки понравиться. Казалось, будто тот, кто их выкладывал, и не рассчитывал, что этот дом вообще кому-то нужен. И именно это ощущение ненужности Веру и притянуло.
Света, сестра Петра — именно она и разместила объявление, — расписывала село и дом в лучших красках. Свет есть, интернет и сотовая связь работают, раз в неделю приезжает автолавка с продуктами. До ближайшего крупного населённого пункта — пятнадцать километров, так что в селе не было ни гула города, ни бурчания машин — ничего.
Это было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой — настолько, что внутри Веры сразу зашевелилось то самое осторожное недоверие, которое всегда возникает, когда предложение кажется чересчур заманчивым. Вера в своё время насмотрелась достаточно фильмов ужасов, чтобы автоматически
На другом конце провода тогда повисла короткая, но ощутимая пауза — как будто Света не просто подбирала слова, а решала, стоит ли вообще отвечать. Но нехотя она сказала: в доме жила их с Петром мать, но она умерла год назад, и с тех пор дом пустовал.
— Я там жить не собираюсь, — объясняла Света. — Не срослось у нас с тем домом. Дом-то хороший, но стоит чёрт знает где. Жалко, если сгниёт. А так, может, кому-то пригодится.
Через неделю после того разговора Вера приехала в село в первый раз — просто посмотреть дом, убедиться, что фотографии не врут, и что всё это не окажется очередной интернет-сказкой.
Света, сославшись на какие-то неотложные дела, ехать с ней отказалась, но вместо неё вызвался Пётр — коротко, без особого энтузиазма, но так, будто счёл это своей обязанностью. Когда они подъехали, он отдал ей массивный ключ от входной двери, но сам внутрь не вошёл:
— Я тут подожду, — сказал он тогда и остался у калитки.
Теперь Вера, загнав машину во двор и с усилием притворив за собой перекошенные ворота, снова стояла у того же порога, перебирая в пальцах знакомый ключ — тяжёлый, как сама мысль зайти в дом одной. Глупо. Конечно, глупо. Дом — это просто дом. Стены, крыша, чужие старые вещи. Пустота, в которую теперь была вписана Вера — новая строчка в чужой, давно начатой истории.
Она толкнула дверь. Петли скрипнули — протяжно, пробуждаясь от долгого сна и, казалось, прислушиваясь к новой хозяйке.
Внутри пахло древесной пылью и чем-то ещё — сухим, сладковатым, как старые травы. Меркнущий свет из окон ложился на пол ломкими полосами. Он выхватывал из сумрака силуэты мебели, укрытой простынями, похожими на призрачные паруса, застывшие в безветрии.
Когда подписывали бумаги, Пётр, как бы между делом, предложил: поедем вместе, когда соберёшься переезжать. Мол, крыша кое-где течёт, забор держится на честном слове, да и вообще — первые дни всегда самые хлопотные, лучше, если рядом будет кто-то, кто сможет помочь. Тем более, у него тоже в селе нашлись дела. Вера тогда легко согласилась: помощь бы ей не помешала.
Теперь Пётр был в доме друга детства в двадцати шагах от неё, а она — тут. В его отчем доме, ставшем теперь её.
Вера не была ни сильно верующей, ни слишком мнительной. Скорее, она относилась к тем, кто иронично улыбается, услышав о сглазе или домовых, но всё равно машинально трижды стучит по дереву, чтобы не случилось чего-то плохого. Мама в детстве читала ей народные сказки, где добро и зло были разделены, как берега реки, а бабушка по вечерам рассказывала былички — странные, с провалами в логике, но липкие и неизменно возвращавшиеся в памяти в те моменты, когда тьма в комнате казалась слишком густой.
Наверное, именно эта ностальгия по беззаботным временам детства и заставила её с первого взгляда почувствовать к этому селу странную привязанность. Оно выглядело так, будто сошло со страниц давно забытого предания, застывшего среди бесконечного, неподвижного леса. Здесь всё дышало чем-то старым, не тронутым — будто время обошло это место стороной, а вместе с ним и те перемены, что стирают лица у легенд.
Кое-что из бабушкиных слов жило в Вере — глубже, чем она была готова признать. Ещё не переступая порога, она потянулась к замку переноски и открыла её. Кот пулей выскочил из своего временного убежища и тут же скрылся где-то в полумраке.
Вера на ощупь нашла на стене выключатель, зажгла свет и вошла в дом, закрыв за собой дверь и опустив засов. Разуваясь, она оперлась ладонью о косяк и тут же почувствовала, как палец что-то укололо. Вера отдёрнула руку и, склонившись к двери, присмотрелась: в щель косяка была воткнута тонкая игла — старая и потемневшая.
На секунду Вера замерла, нахмурившись, но потом аккуратно — почти с почтением — вытянула иглу. Металл неохотно поддался, оставив на подушечке пальца еле заметную полоску. Мелочь, конечно, но зачем оставлять? Ещё кто-нибудь уколется случайно. Хотя некому, конечно, кроме самой Веры. Но всё равно стоит убрать.
Поколебавшись, Вера завернула находку в старый чек, оставшийся в кармане кофты, и сунула еë в сумку. Выбросит потом, когда всё разберёт. Когда вещи займут свои места, и в доме появится её порядок.
Всего лишь иголка. Кто-то когда-то воткнул её — мало ли зачем. Может, верил в народное поверье о том, что такая иголка не пропускает в дом дурных людей и сглаз. Как Вера верила в то, что кота стоит впустить в новое жилище первым — для удачи. Суеверие? Возможно. Но такие штуки делают не потому, что уверены, а потому что так спокойнее.
В том, что в двадцать первом веке кто-то всё ещё верил в такие вещи, была даже своя очаровательная неловкость.
— Завтра вещи разберу. Да и тут тоже надо разгрести всё, — сказала Вера то ли себе, то ли Шерлоку. — Сейчас перекусим с тобой, постелю и спать ляжем.
Она оглянулась в поисках Шерлока и сразу заметила его — кот стоял на подоконнике, вытянувшись, как струна. Он не шипел, не жался к стеклу, не шевелился — просто пристально смотрел в окно. Вера подошла ближе, ступая мягко, чтобы не спугнуть этот странный момент, и тоже остановилась, глядя сквозь стекло.
За границей участка — там, где начинался лес, промелькнул какой-то силуэт. Настолько быстро, что глаза не успели уловить очертания, а мозг ещё мгновение пытался понять — человек это, животное или просто игра света. Слишком тихо для шагов, слишком плавно для звериного бега. Может, и правда волки?
Тень — и сразу после неё тишина: затягивающая, в которой даже собственное дыхание показалось Вере чужим. Звуки не исчезли — они затаились, спрятались, забились в трещины и углы, выжидая чего-то.
В доме треснула доска. Или снаружи? Да, точно снаружи. Просто обшивка поддалась под порывом ветра. Дерево стонет — бывает. Вера глубоко вздохнула, словно прогоняя наваждение, но мысль уже поднялась со дна сознания — такая цепкая, что отмахнуться не вышло.
Здесь, в этой глуши, любой звук цеплялся за нервы. В грохоте городов всё это утонуло бы в шуме моторов и голосов, растворилось бы в повседневной глухоте. А здесь — каждый шорох выделялся, давил, заставлял насторожиться. Даже тривиальные вещи — случайный скрип, движение
— Всё в порядке, — заключила Вера, отворачиваясь от окна. — Просто ветер.
Но ветер не умеет заглядывать в окна.
А кто-то заглянул.
Глава 2. Соседки
В ту ночь Вере снился Дима. Не фантом, не тусклая тень памяти — просто он. Во сне Дима вышел из кухни их квартиры с полотенцем на плече, растрёпанный, в своей любимой серой рубашке с чуть растянутыми локтями, и улыбнулся ей знакомой улыбкой:
— Ты где ходишь, Вер? — спросил он негромко, как в те утренние минуты, когда ещё не успели проснуться заботы. — Я уж думал, не приедешь.
Вера стояла в дверях, чувствуя, как холодная вода стекает по рукавам, собирается в манжетах и тяжёлыми каплями падает на порог. Мокрая ткань липла к телу, обвивала его, будто напоминая: она всё ещё здесь. В этом ощущении была странная, гнетущая чуждость — как если бы Вера вернулась не домой.
— Я... Не знаю, — выдохнула она, но Дима уже целовал её в висок, бегло, почти рассеянно, по-хозяйски, как делают те, кто давно живёт вместе и не нуждается в громких словах и широких жестах.
Из кухни тянуло теплом — тем, что сразу пробирается под кожу и снимает с плеч хотя бы часть накопившейся за день тяжести. В нём смешивались запах хлеба, только что вынутого из формы, и молока, которое ещё чуть-чуть — и убежит через край кастрюли. Этот запах был домашним, надёжным, и обещал: за этой дверью ничего плохого не случится.
У порога, будто сторож на своём посту, сидел Шерлок — статный, собранный, с хвостом, аккуратно обёрнутым вокруг лап. Он не мурлыкал, не тёрся о ноги, не тянулся носом к ладони — лишь смотрел. Но не на Веру — его чуть настороженный взгляд был устремлён в глубину коридора, туда, где темнота казалась плотнее, чем должна быть.
Дима прошёл в комнату, сел на край дивана и взял пульт с подлокотника. Пластик тихо щёлкнул в его пальцах, экран вспыхнул белым, на секунду ослепив полумрак и выхватив из него беспорядок на столике, смятую подушку, отражение в чёрном стекле шкафа. Дима откинулся назад, не меняя выражения лица, и переключил канал:
— Ты ведь дома теперь, — сказал Дима почти шёпотом. — Тут всё будет по-другому.
Она не спрашивала, как он. Он не спрашивал, что с ней. Никаких объяснений, слов, упрёков — как будто так и надо. Они просто были вместе — без прошлого, без тягостных воспоминаний — только с ощущением невыразимой правды, в которой хотелось остаться навсегда. Всё было правильно.
Свет пробился сквозь сон, вспоров тонкую ткань забытья. Когда Вера открыла глаза, ей показалось, что где-то за стеной щёлкнул пульт. Что воздух всё ещё хранит в себе запах хлебной корки. Что он, Дима, и впрямь где-то рядом — просто за углом, в другой комнате. Что всё это было наяву.
Но мгновение — и всё это рассыпалось. Осталась только чужая комната, занавески, впитавшие в себя сырость и пыль, и тусклый свет, в котором пока не было домашнего тепла. Ни телевизора, ни пульта, ни хлебопечки. Только простыни, наспех наброшенные чьими-то руками на мебель, чужие вещи в шкафах, её неразобранные сумки у дверей и настойчивое ощущение пустоты.
Вера хотела подумать о Диме, но не смогла. Мысли, уже готовые подняться, натолкнулись на невидимую преграду и осели обратно, тяжёлыми комьями уходя в глубину, туда, откуда их невозможно было достать без боли. Точно кто-то внутри тихо, но твёрдо сказал ей: не время, не место, не сейчас.
Она медленно села и опустила босые ноги на пол. Его доски сразу откликнулись протяжным скрипом. Шерлок, до этого неподвижно следивший за её движением с подоконника, бесшумно спрыгнул на пол и лениво потянулся, выгнув спину, выставляя передние лапы так далеко, будто хотел дотронуться до чего-то в дальнем углу комнаты.
— Сегодня пятница, — подумалось Вере. — Вещий сон, значит.
Село уже просыпалось. Где-то совсем рядом мычала корова, недалеко залаяла собака. Раздавались голоса — тихие, размеренные. Слов было не разобрать, да и трудно было представить, о чём говорят в такой ранний час.
Вере вдруг захотелось сделать что-то руками. У неё давно не было этого чувства — тянуться, двигаться, быть полезной самой себе. Прилив сил пришёл неожиданно, как будто был прислан кем-то извне. Она принялась разбирать вещи: свои тут же достала и разложила на кухонном столе, потом — принялась за хозяйские.
Дом внутри был простым, но не без уюта. Сразу за крыльцом начиналось общее пространство: прихожей как таковой не было — дверь открывалась прямо в большую комнату, совмещавшую в себе и кухню, и гостиную, и столовую.
В глубине помещения стояла печь — настоящая, деревенская, рабочая: с топкой и небольшим порталом для готовки. Прямо напротив, вдоль стены, тянулся узкий кухонный гарнитур: старенький холодильник, шкафчики, эмалированная раковина, двухконфорочная плитка. В углу рядом с печкой была деревянная лестница, уходившая вверх, к чердачному лазу. Ближе ко входу, у окна, выходившего во двор, стоял обеденный стол с четырьмя разномастными стульями.
В левой части комнаты располагался старый диван с вытертыми подлокотниками. Рядом — платяной шкаф с открытыми и закрытыми полками, уставленными посудой, книгами и разной мелочью. Среди прочего Вера нашла там большую тетрадь с потрёпанными краями, да пачку писем в желтоватых конвертах — открывать это всё она, конечно, не стала: чужое ведь, личное. Решила отдать Петру, когда увидит его.
Напротив дивана примостился низкий комод, на нём — старый пузатый телевизор с салфеткой сверху, рядом — радиоприёмник, такой, какие обычно хранят «на всякий случай». Из окна у дивана открывался вид на соседний дом — именно туда вчера вечером пошёл Пётр, к своему другу Серёге.
Слева от печки находилась дверь — она вела в крошечную спальню. Комната была настолько маленькой, что кровать занимала почти всё пространство, оставляя лишь проход до шкафа в углу и до окна, выходящего на ту же сторону, что и в общей комнате.
Прямо у входа в дом стоял ещё один небольшой комодик с тяжёлым трёхстворчатым зеркалом наверху. Когда Вера разбирала в ящиках, её взгляд зацепился за странную тень на косяке входной двери. Сначала ей показалось — просто пятно или грязь, но, приглядевшись, Вера поняла: дерево было чуть темнее в одном месте. Сбоку торчал маленький ржавый гвоздь. Второй
Наверное, висел мешочек или оберег. Или просто старая вешалка. Вера уже хотела отмахнуться, но почему-то не смогла. У неё возникло непонятное чувство — не тревоги, не страха, а скорее, настойчивого внимания. Почему только один гвоздь остался? Почему рядом — след, как от чего-то обожжённого или закопчённого? Мало было иголки, воткнутой в косяк?
— Не надо себе придумывать, — успокоила себя вслух Вера. — Просто старая дырка в косяке.
Из всех хозяйских вещей Вера оставила пару скатертей и полотенец, столовую утварь, несколько глиняных крынок — уж больно симпатичными они ей показались; да коробку с нитками и иголками — решила, что пригодится. Ну, и книги, конечно — их рука не поднялась выбросить.
На всё ушло не больше пары часов. Когда свои вещи были разложены, покрывала сдёрнуты, чужие письма вложены в найденную тетрадь и оставлены на столе, а свои бумаги убраны на полку рядом с несколькими оставшимися хозяйскими книгами, Вера всухомятку — воды в доме не было — наскоро перекусила привезёнными с собой бутербродами. Дом стал выглядеть жилым. Оставалось только протереть пыль и вымыть полы и окна, но для этого нужна была вода.
Когда Вера вышла на крыльцо, день только начинался, но солнце уже щекотало ресницы, и воздух был тягучим. Она опустилась на порог и привычным движением достала пачку сигарет. Над землёй висело лёгкое марево, чуть подрагивающее над дорогой. Из травы доносился негромкий треск — не сверчки, но что-то похожее, едва слышное.
Вера села на нижнюю ступеньку, щёлкнула зажигалкой — огонёк дрогнул, через мгновение — затрепетал, впиваясь в сигарету. Первый вдох был терпким, почти злым, но через мгновение привычно разлил по груди тепло. Когда едкий дым проник в лёгкие, задышалось легче. Было что-то привычное в этом пагубном, но ежедневном ритуале, который не нарушил даже переезд, странные тени и таинственные иголки в дверных косяках. Может, и правда, от себя не убежишь?
Вера медленно выдохнула, глядя перед собой. Сельская улица вытягивалась в обе стороны — длинная, подобная нитке, на которую нанизали десятки домов. Некоторые из них были ухоженными, с побелёнными рамами, заштопанными заборами и высаженными цветами. Но другие, коих было куда больше — с растрескавшимися стенами и покосившимися крышами, — слепо глядели на Веру разбитыми оконными стёклами.
Чуть дальше, слева, блестел пруд — гладь его лениво переливалась в утреннем свете, качая отражение ясного неба. За домами начинались деревья — ещё не густой лес, но уже и не посадки. И над всем этим был холм. Он возвышался за селом, будто чужой, но укоренившийся символ. На его вершине торчала колокольня — явно старинная, но всё ещё уверенно державшаяся. Солнечные лучи цеплялись за неё, пробегали по камню, скользили по остову — и исчезали.
Вера провела взглядом по домам, по холму, по воде — и вдруг почувствовала, что ей беспокойно, что всё это как-то неприветливо. Хотя нет — пожалуй, просто смотрит на неё с равнодушным терпением, как на временного посетителя, не вписавшегося в давным-давно установленный тут порядок вещей.
За спиной Веры что-то зашуршало, и она оглянулась. Шерлок сидел возле порога и смотрел не на хозяйку, а за её плечо — на соседний участок. Глаза у кота были прищурены, а шерсть — чуть приподнята на загривке.
— Здрасьте, — раздалось из-за ограды.
Вера обернулась. Девушка — на вид чуть младше Веры, стройная, с распущенными волосами и чуть влажной футболкой, прилипавшей к ключицам — стояла метрах в десяти, за забором. На ней были джинсы с низкой посадкой, в которых, казалось, совсем неудобно было бы двигаться по здешним тропам. Незнакомка приветливо помахала рукой и улыбнулась.
— Доброе утро, — кивнула Вера, поднялась на ноги и двинулась в сторону гостьи.
— Вы, верно, Вера? — скороговоркой выпалила та, почти ласково, подходя ближе к ограде. — А я Марина. По соседству тут живу с отцом, — она махнула рукой в сторону дома у пруда, как раз того, где вчера загорелся свет, когда Вера приехала. — Мы с Пелагеей знакомы были.
— Очень приятно, — откликнулась Вера, а потом нахмурилась. — С Пелагеей?
— Ну, с Петькиной матерью, — пояснила Марина, не прекращая улыбаться.
Вера присмотрелась — улыбка у Марины была не натянутая, не дежурная — настоящая. Может, слишком уж широкая в контексте их знакомства, но вовсе не враждебная. Просто... Какая-то небрежная, как у людей, которые говорят с лёгкостью и слушают через раз.
С такого расстояния Вера увидела, что волосы у Марины мокрые. Видимо, её взгляд от собеседницы не укрылся, и соседка пояснила, рассмеявшись:
— Плаваю я по утрам. Жара такая стоит, что вода утром — парное молоко. Захотите — тоже приходите. А можно, кстати, на «ты»? Мы тут так привыкли, по-свойски. Только к старикам на «вы».
Проговорила она это быстро, одним дыханием, будто боялась, что её перебьют. Складывалось впечатление, что всё это она повторяла уже сотню раз, и даже не помнила, где заканчивалась привычка, а где начиналась искренность.
— Можно, конечно, — Вера улыбнулась в ответ.
— Класс! Если чего надо, спрашивай. Село у нас… Самобытное, как нынче говорят. Свои порядки.
— Спасибо. А вода?..
— Колодец вон — за следующим домом. Только не в полдень, ладно? У нас так принято, — Марина выжидающе посмотрела на Веру.
Глаза у неё были странного цвета — то ли серые, то ли болотные, с мутноватым переливом, в котором пряталось что-то, не раскрытое до конца. И взгляд у Марины был долгий, цепкий, в нём не было явного вызова, но и тепла — тоже.
— А что случается в полдень? — машинально уточнила Вера.
— Ничего. Просто не принято, — ответила Марина, и тут же, словно для отвода глаз, хихикнула. — Если приснился кто — не рассказывай. А то не сбудется ещё.
Спустя ещё минуту ни к чему не обязывающего разговора Марина повернулась и пошла прочь. Шла она ровно, без лишних движений, без спешки, без оглядки, словно всё, что оставалось позади, потеряло к ней всякое отношение. Вера проводила её взглядом, невольно отмечая, что в этих шагах есть странная лёгкость — казалось, ступни Марины едва касаются земли.
Вера вернулась к своему крыльцу. Шерлок, провожая Марину взглядом, зарычал — тихо, почти на выдохе. Потом коротко фыркнул, с раздражением дёрнул хвостом и, оттолкнувшись задними лапами, побежал в дом. Ничего, впрочем, удивительного в этом не было —
Когда Дима первый раз пришёл к ней домой, Вера принялась объяснять, мол, кот нелюдимый, не обижайся, что гладить не разрешит. Он сейчас вообще под диван залезет и не выйдет, пока ты тут. А когда она вернулась из кухни с чашками — Шерлок уже сидел у Димы на коленях и мурлыкал, жмурясь от удовольствия.
— Сам пришёл, прикинь? — довольно улыбался Дима, почёсывая кота за ухом.
— Предатель, — с трудом сдерживая удивление, отозвалась тогда Вера.
Вот и было у Шерлока всего два важных человека — она и Дима. Две тихих, непререкаемых любви. А остальные — так, пришельцы незваные.
Колодец оказался не сразу за следующим домом, как говорила Марина, а чуть в стороне, за заросшей тропинкой. Возле него стояло ведро: проржавевшее, с облупившейся ручкой, но целое.
Вера взялась за цепь. Руки обожгло — металл был холодный и чуть липкий. Когда-то в детстве она видела, как набирают воду из колодца настоящие деревенские жители. Они не спускают ведро медленно, крутя лебёдку, а поворачивают рычаг ровно один раз, чтобы ведро полетело вниз под тяжестью собственного веса, и одной рукой придерживают перекладину, с которой, с громыханием разматываясь, слетает цепь, давая ведру добраться до глади воды.
Так она и сделала. Получилось, конечно, паршиво — ладонь неприятно натёрло поверхностью крутящейся деревяшки, да и с первого раза отправить ведро в свободный полёт не вышло. Впрочем, ожидаемо. Вера всегда была белоручкой — бабушка так говорила, да и сама Вера в этом нисколько не сомневалась. Она была из тех, что скорее закажет уборку и готовую еду, чем будет заниматься домашними делами сама. А в деревне вообще никогда не жила — кроме времён глубокого детства, когда список требований к тебе совсем не длинный: вкусно есть, валяться в тени вишни с книжкой, да и иногда дёргать сорняки на бабушкиных грядках, приподнятых над тропинками, как маленькие гробики.
Но с горем пополам ведро, наполненное ледяной водой, всё же показалось из колодца.
— Доброе утро, — вдруг раздалось за спиной.
Вера от неожиданности вздрогнула — ведро едва не выскользнуло из рук. Метрах в трёх от неё стояла женщина лет пятидесяти, может, чуть старше — с упрямо сжатыми губами. Сгорбленность её спины выдавала не просто годы, проведённые ею в полях, а целую жизнь, выстроенную вокруг тяжёлой работы.
— Доброе, — выдохнула Вера. — Я тут воду…
— Ага, вижу, — отозвалась женщина и, подойдя к стоящей у колодца скамейке, опустилась на неё. — Ты, стало быть, новенькая?
Говорила она неохотно, словно каждое слово ей давалось с особым усилием, да и весь этот разговор — скорее необходимость, чем её искреннее желание пообщаться. У Веры по привычке поднялась было в груди волна неприязни: очень уж ей резало слух, когда незнакомец без лишних вопросов принимался ей «тыкать». Но она тут же отбросила эту мысль — женщина ей в матери годилась. Да и в первую очередь, конечно, вспомнились Вере слова Марины о том, что здесь все со всеми «по-свойски».
Однако себя она не пересилила и, закончив переливать воду из колодезного ведра в своё, продолжила говорить с женщиной предельно вежливо:
— Да, вчера поздно вечером приехала, — ответила Вера. — Я…
— В Пелагеином доме, ага, — перебила её незнакомка. — Я соседка твоя.
— Вы с Мариной живёте? — логично предположила Вера.
Лицо женщины дрогнуло, и по нему пробежала какая-то рябь, исказившая его черты, не лишённые своеобразной, непритязательной, но бывшей в нём когда-то красоты, что с возрастом сжалась, заветрилась, но всё ещё проглядывалась: в изгибе скул, в плавном очертании губ, в упрямой линии подбородка.
— Ты «выкать» бросай, — отрезала она. — Нет, не с Мариной. С другой стороны. Меня Мартой звать. Тебя?
— Вера, — она почувствовала себя ученицей перед доской, не выучившей урок, уж очень веяло от Марты то ли учительским, то ли командирским духом. — Очень приятно.
— Приятно, — повторила Марта. — Надолго к нам?
— На лето, — откликнулась Вера. — А там — кто знает?
— А работать как же?
— Пока — в отпуске. А потом… Ну, мне для работы не нужно в офис ходить.
Марта покачала головой:
— Модно это нынче. Ладно. Помощь нужна какая?
— Да вроде нет. Вот, колодец только искала, но Марина рассказала, где найти.
— Болтать-то она горазда, — поморщилась Марта.
Соседские склоки — вещь настолько понятная, что никого не удивляет. Разумеется, когда каждый божий день на протяжении многих лет видишь человека, который тебе, строго говоря, совершенно никто, спрос с него выше. Потому что списать его огрехи — существующие и придуманные нами — почти не на что. Неродной он, не свой. А чужое — оно уже само по себе плохое.
— Одна приехала? — продолжила свой опрос Марта.
— Ну, как одна — с котом, — ответила Вера, улыбнувшись.
— Это дело хорошее. И что не одна, и что именно кот. Он к тебе никого не пустит, — она произнесла это так, как будто Вера с собой не пушистое облачко в пять килограммов привезла, а по меньшей мере немецкую овчарку. — Здесь одному — не то пальто. Я потому скотину и держу. И сын со мной.
— Здорово, — Вера наконец решилась присесть рядом с Мартой. — А Вы… Ты тут давно живёшь? Можно пару вопросов про село задать?
Марта подобрала полы юбки, освобождая собеседнице место. Пахло от неё какими-то травами, затхлостью и парным молоком. Всё это смешивалось в странный, тягучий аромат, от которого у Веры в памяти всплыли какие-то смутные, детские картины: бабушкин чулан, сено под крышей сарая, пар молочной кухни.
Марта нахмурилась, но кивнула:
— Задавай.
Вопросы были простые. Сколько в селе людей живёт, есть ли ещё дачники — кроме самой Веры, разумеется, — что вокруг есть интересного. В общем, всё такое, что интересует вновь прибывшего и желающего получить информацию не от хозяев, старающихся продать дом, а от местных, которым ты, собственно, как шёл, так и ехал.
Пока Марта рассказывала, она оживилась и говорила уже не протяжно и лениво, а вполне охотно. Лицо её перестало напоминать неподвижную ледяную маску — в нём появилось тепло, живость, какая-то внутренняя подвижность, будто его черты оттаяли
Село стояло тут так давно, что и не помнил никто, когда оно появилось. Про это, как Марта сказала, можно было в сельсовете узнать — там архив, — да, может, что в епархиальных бумагах сохранилось. Немногочисленные старики помнили, как родители рассказывали, что в здешних местах было поместье. Не какое-то роскошное — обычное, коих по империи было раскинуто бесчисленное множество.
Но барин здесь, говорят, был добрый. Последний барин. Бывшие до него слились все в какой-то единый ком бессвязной жестокости и издевательства сначала над крепостными, а потом и над свободными крестьянами. Но последний — хороший был. Ему поместье досталось за какие-то там заслуги, когда у предыдущих владельцев за какие-то там грехи отобрали. За что, почему, когда — не у кого уже было спросить.
Хорошо жилось при барине. Только не барин он был — паном его называли. Приехал откуда-то издалека и осел. Жил одиноко, пока не женился. Церковь, что теперь в руинах на холме стояла, он и построил для своей молодой жены, на самом высоком месте в селе — до этого, говорили, аж в двадцати верстах ближайшая была.
Только недолго музыка играла — болела много барыня, и года не прошло — умерла. Похоронил её барин у той же церкви, до сих пор её склеп там один-единственный и стоял, прямо у остова здания, а вокруг расползлись, размножились за прошедший век покосившиеся, а кое-где и исчезнувшие под неумолимым ветром и дождём кресты крестьян.
Барин недолго горевал — смилостивилась над ним судьба, и барыня его с собой на тот свет забрала. Барский дом остался стоять, так как наследников не нашлось, а потом и не до него стало — вскоре грянула революция, война, затем другая, и так и сгнила усадьба на другом конце села, где теперь колыхались ветви подступившего за это время леса.
— Что-то там даже искали при Советах, — заметила Марта. — Копали и под домом, и на холме зачем-то, да ещё в паре мест по селу — так, по мелочи. Только не нашли ничего. И немудрено — столько лет прошло. Уже всё, что могли утащить — утащили.
— А с церковью что случилось? — спросила Вера, глядя на возвышающуюся на холме колокольню.
— Молния шарахнула лет тридцать назад, — быстро откликнулась Марта.
— А что же не восстановили?
— Кто? — Марта рассмеялась, но лучше б этого не делала. Смех у неё был каркающий и надрывистый. — Тогда знаешь, что творилось? Да откуда тебе знать, маленькая ещё была небось. Сгорела — и сгорела. Батюшка наш остался, Николай — и на том спасибо. Вон, видишь, — она указала в сторону холма, — пристроечка у колокольни. Там он и живёт.
— А я думала, в селе обязательно церковь должна быть, — сказала Вера. — Читала где-то, что село от деревни этим и отличается.
— Да отобрали бы давно сие гордое звание, да начхать всем, — буркнула Марта. — Да и нам плевать. Как были селом, так и остались. Не в церкви дело.
До развала Союза в селе были обитаемы домов двести. Сколько народу было — не сосчитать, но много — и дети рождались, и в школу в соседнее село ходили. Но потом — хрясь — и кончилось всё. Кто продал, кто бросил, кто умер. Всё потихоньку в упадок пришло. В какой-то момент вообще пожар был — в десятом году, когда торфяники горели. Перекинулось на какой-то заброшенный дом, потом по сухостою на второй, третий…
— Страху мы тогда натерпелись, конечно, — Марта развела руками. — Но никто, слава Богу, не сгорел. Домов только поубавилось. Мужики потом расчищали завалы, да только не приехал никто из старых владельцев. Чай, до сих пор не знают, что погорельцами стали.
А теперь в селе человек пятьдесят-шестьдесят максимум бывало, а обычно — и тридцати не набиралось. Появлялись иногда дачники, но эти так — приехали, шашлыки пожарили и уехали, даже на ночь не оставались. Да и ночевать негде было — дома столько лет нетопленными стояли, что отсырели и обветшали. Какие-то рушились. Тогда хозяев пытались вызвонить, чтобы приехали и разобрали, а когда не могли — сами разбирали. Пожар научил поменьше огнеопасных материалов близко к телу держать.
— Но всё равно, с каждым годом народу всё меньше и меньше, — заключила Марта. — Никто не рождается, только мрут. Вон, как Пелагея, Царствие ей Небесное. Мы с ней дружили, — Марта мелко перекрестилась, глядя вдаль — на церковь. — Два года уж прошло, а я всё никак не привыкну. Как вчера…
— Два? — неожиданно для самой себя спросила Вера. — Мне сказали, что год.
— Год, как похоронили её, — откликнулась Марта, не глядя на Веру. — А два года назад ушла.
Видимо, Верино молчание затянулось, а потому Марта посмотрела на неё. Её лицо изменилось почти мгновенно — взгляд стал настороженным, губы вновь поджались, и по коже пробежала тень того самого хмурого отчуждения, что было в начале их разговора. Она поняла, что сказала что-то лишнее, не предназначенное для чужих ушей:
— Тебе не сказали, что ли? Вот я… Прости, Вера, ой… Ну, пугать не хотели, понять можно, всякое же бывает…
Веру обдало холодом — тем, что поднимается изнутри, из какой-то глубокой, тёмной жилы, проходящей через всё тело. Это ощущение напомнило ей моменты, когда в детстве она понимала, что взрослые знают что-то страшное, чего ей не скажут.
— Господи, только не говорите… — выдохнула Вера. — Не говори, что она год в доме пролежала, пока её не нашли.
Мысли завертелись, закрутились. Вот почему Пётр тогда даже на порог не ступил — стоял снаружи, будто опасался коснуться хоть чего-то внутри. Вот почему Света с таким старанием расхваливала дом, выискивая всё, что могло бы затмить главное. Вот почему цена показалась почти смешной, слишком заманчивой. И вот оно — самое мерзкое, самое гулкое открытие: они продали ей деревянный дом, в котором год пролежал покойник!
— Господь с тобой, — Марта снова перекрестилась. — Не в доме она была. Ушла.
— Да я поняла, что ушла, но тело-то…
Грубо получилось, неправильно. Словно бестактно наступила на чужую боль — ведь речь шла не о каком-то далёком, безымянном человеке, а о подруге этой женщины, которая уже успела вызвать у
— Да не в доме, не в доме, — замахала руками Марта. — В лес она ушла. Через год нашли.
Веру замутило — не от жары и не от духоты, а от самой мысли. Ещё прелестнее, значит, в этих лесах и сгинуть можно, став частью местных страшилок. «Грибы и ягоды каждый год вёдрами собирают, чем Вам не фитнес», — так ты говорила, Света? Легко ещё так, шутливо, будто рассказала не про место, где шаг в сторону может превратиться в дорогу в один конец.
— Да ты прости только, Бога ради, — запричитала Марта.
Вера поднялась на ноги, и её тело отозвалось тяжестью, но она не обратила внимания, почувствовав, что сидеть дольше нельзя:
— Ты ни при чём, не извиняйся. Просто это многое объясняет, — отозвалась она. — Я пойду. Воду отнести надо. Спасибо.
— Если что-то ещё захочешь узнать — заходи, — проговорила в ответ Марта. — И, забыла сказать, — Вера обернулась к ней. — Тут волков в прошлом месяце видели. Если ночью услышишь колокол — из дома не выходи. А если на улице — в дом забегай. Это батюшка наш, Николай. Старый уже, спит по ночам плохо. Ему оттуда с холма далеко видно — если что заметит, сразу в колокол звонит. Поняла?
— Поняла, — просто ответила Вера, но про себя чертыхнулась.
Волки, бабки в лесу пропадают. Воду в полдень не бери. Что там ещё Пётр говорил? За речку нельзя и в лес? И с баней ещё там что-то. А дальше что? Бандиты по ночам дома вскрывают? Или тут ещё какая-нибудь колдунья местная есть, и ребятишки исчезают каждое полнолуние?
А, может, Марта просто выдумывает? Или не всё знает — может же быть такое? Слухи ведь тут наверняка множатся быстрее, чем грибы после дождя. Кто-то сказал, кто-то додумал, кто-то перепутал. Да и память у людей — вещь коварная. Особенно в таких местах, где годы идут медленно, но странности случаются часто. Со временем всё перемешивается: рассказы, страхи, личные догадки.
И всё же в голосе Марты не было ни спеси, ни желания напугать. Вера пыталась зацепиться за разумное объяснение, но всё было слишком туманным, будто мир вокруг складывался из полуправды и обмолвок, из взглядов, отведённых чуть в сторону, и пауз, затянутых на полуслове. И всё равно — поверить Марте было легче, чем не поверить.
— Надо будет сходить к этому Николаю, — мелькнуло у Веры в голове. — Пусть расскажет, что тут за правила такие странные. И у Петра нужно спросить, почему они с сестрой не стали ей рассказывать про обстоятельства ухода своей матери.
Знала бы — ружьё купила.
И пуль: обычных и серебряных.
Глава 3. Крыша
Когда Вера подходила к дому, глядя себе под ноги, чтобы ненароком не наступить в какую-нибудь выбоину на дороге и не расплескать воду из ведра, было около полудня. Только заприметив знакомый забор, она, погружённая в свои неспокойные мысли, подняла глаза и почувствовала, как сердце ухает в пятки. На крыше, скрываясь за раскидистыми ветвями растущей у дома яблони, мелькнуло что-то.
Но испуг тут же рассеялся — с крыши донёсся стук, и Вера вспомнила, что Пётр собирался чинить крышу в её доме — такой был уговор. Она толкнула калитку, поставила ведро у крыльца и только собралась подняться по ступенькам, как услышала за спиной шорох.
— Не пугайся, — сказал Пётр. Он опирался о забор, курил и щурился, глядя против света. — Я думал, ты в доме.
У его ног стоял чемоданчик, вид у которого был такой, будто он уже не первый год сопровождал Петра в поездках и пережил и дожди, и пыльные дороги. Сам Пётр был одет в то, что называется «не жалко» — стандартный костюм любого деревенского обывателя, готовящегося заниматься работой, сопряжённой с риском испачкаться.
Вера указала на крышу:
— А я думала, ты там. Стук был.
Пётр медленно перевёл взгляд к ветвям яблони и несколько секунд молчал, но потом, словно решив не придавать этому значения, пожал плечами и отвёл глаза:
— Может, ветер. Или птица какая. Но сейчас полезу, вон инструменты. Крышу ж обещал залатать.
Вера шагнула внутрь дома, стараясь показать, что ничего странного не замечает, и не было сейчас этого неожиданно закончившегося разговора с Мартой. Шерлок сидел у входа в спальню с выпученными глазами, устремлёнными в потолок, и даже не шелохнулся, когда хозяйка вошла в комнату.
— Ты чего? — спросила Вера.
Кот отступил, почти прижимаясь к полу. Его уши легли назад, и из горла вырвалось низкое, сердитое шипение, в котором слышалось не столько предупреждение, сколько откровенное неприятие. Вера на миг застыла, всматриваясь туда же, куда был направлен взгляд Шерлока, а потом фыркнула — скорее для себя, чем для него, отгоняя лишние мысли:
— Мыши? Только этого не хватало.
Вера взяла со стола тетрадь, приготовленную для Петра, и вернулась к входу в дом — неторопливо, почти машинально, но с тем внутренним напряжением, которое мешало просто промолчать. В пальцах тетрадь казалась шероховатой и чуть тёплой, как будто успела вобрать в себя утреннее тепло кухни.
— Ты чего не заходишь? — спросила она, останавливаясь на верхней ступеньке крыльца.
Пётр выдохнул дым — медленно, с задержкой, выпуская из себя не только табачный чад, но и что-то, застрявшее глубоко внутри, — и негромко сказал, не глядя на Веру, а обращаясь куда-то в сторону:
— Я туда больше не вхожу.
Надо было, пожалуй, промолчать, сглотнуть реплику и позволить ей утонуть где-то в глубине, не поднимая волн. Но слова уже теснились на языке, а вместе с ними — недовольство, поднимающееся клубами из недр души. Оно распирало изнутри, искало выход, не позволяя ни выдохнуть спокойно, ни остаться в стороне, пока Пётр между делом перечёркивал правду молчанием.
— Из-за неё? — спросила Вера холодно.
— Из-за кого? — Пётр глянул на неё резко.
— Из-за Пелагеи, — возникла напряжённая пауза. — Ты же знал, что она не просто умерла, — продолжила Вера, подходя ближе. — Знал, что ушла в лес. Почему вы со Светланой мне не сказали?
Пётр сжал сигарету в пальцах так, что у него
— Света решила, не надо. Дом нормальный, мол. Живой.
— Живой? — переспросила Вера.
— В смысле — не гнилой. Крепкий, — Пётр стряхнул пепел с сигареты. — А тебе и так тяжело было. Мы подумали — ну, зачем?
Слово «тяжело» резануло слух. С чего бы это ей было тяжело? Откуда он это взял? Вера хотела было спросить, но были темы поважнее, и, если выбирать, лучше уж было держаться за них, пока разговор не ускользнул в сторону:
— Значит, это всё, что вы решили мне не рассказывать? Что она ушла? — Вера прищурилась. — И что её потом нашли?
Пётр медлил. Он чуть переместил вес с ноги на ногу, затянулся, выпустил дым в сторону, словно надеялся, что вместе с ним улетучится и необходимость говорить:
— Нашли, — всё же подтвердил он с тихим выдохом. — Уже весной. В лесу, на опушке. Просто лежала, — он поднял глаза. — Не хотели мы тебя пугать. Ты не местная, городская. А тут... Ну, тут свои порядки.
— Какие?
Пётр пожал плечами. В нём не было ни равнодушия, ни легкомыслия — скорее утомлённое, почти обречённое признание, что он расскажет, но объяснять не станет:
— Не брать воду из колодца в полдень. Не оставлять хлеб открытым. Когда колокол звонит — не выходить на улицу…
Пётр ещё что-то говорил, но Вера смотрела на него, уже не слушая, а ища в его лице… Бог весть, что: страх, безумие, иронию? Создавалось впечатление, что все, кто встретился ей в этом селе за утро, говорили с ней на каком-то своём языке, заранее сговорившись разыграть новенькую, проверяя, как долго она продержится, прежде чем поддастся общей странности.
Кто в здравом уме поверит, что есть какие-то определённые часы, когда можно набирать воду, например? Хлеб открытым — да и вообще любую еду — оставлять летом в деревенском доме — дурацкая затея, если не хочешь, чтобы в блюдо заползло что-нибудь членистоногое.
— Ты всё это всерьёз? — перебила собеседника Вера.
— Я здесь много лет прожил, следуя этим правилам, — ответил Пётр, бросая бычок на землю и прижимая его ботинком. — А ты — смотри сама.
Он повернулся, закрывая спиной разговор, поднял чемоданчик с инструментами — тот глухо звякнул внутри, отозвавшись железом, — и зашагал в сторону заднего двора. Вера смотрела ему вслед, чувствуя, что от неё уходит не человек, а возможность хоть что-то сейчас прояснить.
— Постой! — окликнула его Вера, двинувшись за ним вслед. — Я кое-что в доме нашла. Кажется, это твоей мамы. Забери.
Пётр уже почти скрылся за углом дома, но всё же замедлил шаг. Когда расстояние между ними сократилось, Вера протянула ему тетрадь, зажатую обеими руками — вещь, которую стоило вернуть во что бы то ни стало. Пётр остановился, но не обернулся:
— Нет. Оставь у себя.
— Это ведь её почерк, её письма… — начала было объяснять Вера.
— Я сказал: не надо, — бросил Пётр глухо.
— Но почему? — не удержалась она.
Пётр повернул голову, посмотрел на Веру через плечо. Его глаза — тусклые, провалившиеся в тени надбровных дуг, — показались в этот миг старше его самого:
— Потому что они — не мои, — выговорил он, делая паузы между словами. — Мать искала правду, а мне она не нужна.
Пётр пошёл дальше — шаг за шагом, с усилием. Вера недолго смотрела ему в спину, силясь понять, что происходило у него в голове. Ладно — не сказали о том, что мать потерялась в лесу. Допустим, можно понять. Хуже было бы, если бы не упомянули, что она долго пролежала в доме. Но письма-то чем провинились? Это же память, в конце концов. И о какой правде речь?
Погружённая в свои мысли, Вера опустила взгляд и бездумно открыла тетрадь. Хотела было себя одёрнуть, но тут же поняла, что нет смысла — все страницы в линейку были пусты. Вера нахмурилась — странно, она была уверена, что убрала в тетрадь письма, что нашла в доме, но теперь их не было.
— Выронила, наверное, — подумала Вера, обшаривая глазами землю вокруг себя и дорожку, ведущую к дому. — Может, внутри?
Но и в доме их не оказалось. Вера решила, что убрала их к своим документам, когда разбирала вещи, но пока отбросила поиски — оставалось ещё много дел.
Пётр провозился на крыше почти до заката. Вера, занятая делами по дому, забыла и про него, и про все странности, что смутили её за этот день в селе. Она вымыла всё, не оставив без внимания ни одной вещи. За печкой она обнаружила ещё один горшок с зелёными разводами внутри и миску с высохшим куском хлеба. Вера вспомнила поверье про угощение для хозяина дома — домового, и не без иронии усмехнулась этой находке: такой простой, но сделанной, очевидно, с нежностью и верой в правильность совершаемого ритуала. Что же, крынка и тарелка с подношением — логичное дополнение к иголке в косяке.
Правда, Вера, конечно, не оставила на месте эту утварь: отмыть посуду от плесени, расползшейся по поверхности апокалиптическими узорами, не представлялось возможным, а потому новая хозяйка, не задумываясь, выбросила всё это в мусорное ведро. А потом в него же отправила и чек с иголкой, вынутой вчера вечером из косяка входной двери.
День уже понемногу приближался к вечеру, когда Вера, закончив с делами по дому и приготовлением нехитрого обеда из немногочисленных привезённых с собой продуктов, улеглась на кровати у окна с книгой, найденной на полках среди хозяйских вещей. События дня, сплетаясь друг с другом в вереницу уже не таких неприятных маркеров, отодвинулись куда-то на околицу сознания, когда свежим потоком хлынули в мысли Веры новые, совершенно точно выдуманные истории.
Это была старая, выцветшая от времени книга в пожелтевшей обложке, на которой полустёртыми буквами значилось название: «Народные поверья». Вера листала её, иногда посмеиваясь, уж больно неожиданны были некоторые заметки вроде «рецептов от бородавок» и «примет дождя».
Может, именно из-за этой книги Пелагея воткнула в косяк иголку, а за печку поставила «подарок» для домового? Вера перевернула страницу, и смех её стих, когда глаза скользнули по названию следующей статьи — «Дома и церкви».
«Угощение домовому оставляют в самом тёмном
Надо же, какое совпадение — только-только видела такое же подношение в доме. Прямо мистика, не иначе — хоть, правда, к священнику Николаю иди. Вера вновь тихонько рассмеялась.
Да нет, конечно, обычное совпадение. Мало ли, во что люди верят? Что, теперь все обычаи, про которые ей рассказали, соблюдать? Ерунда. Максимум — не выходить, если колокол зазвонит. Вдруг и правда волки? Она пролистала ещё несколько страниц и замерла, вчитываясь.
«Ночной колокольный звон — дурной знак. За исключением очевидных причин: предупреждение о бедствии, пожаре, наводнении или землетрясении (в зависимости от региона) — колокольный звон может означать внезапную смерть в населённом пункте. Но, возвращаясь к основной тематике нашей книги, не можем не упомянуть, что в различных регионах бытуют версии о том, что колокольный звон ночью необходим в первую очередь для изгнания нечистой силы. По другим сообщениям — колокольный звон в ночи (особенно в заброшенных церквях) может раздаваться исключительно усилиями нечистой силы».
Вера резко закрыла книгу и несколько секунд лежала, прижимая её к груди, словно страницы могли ещё что-то сказать. Потом она выдохнула, покачала головой, даже поморщилась — как от дурной шутки, и снова открыла «Народные поверья».
Вера пролистала книгу обратно и снова нашла середину. Глаза быстро скользнули по строкам — рецепты от бородавок, что давать младенцу, чтобы не плакал в дороге, как предсказать дождь по ветру и по дыму из трубы…
Но ни про домового, ни про колокол не было ни слова.
— Сон, — решила Вера, садясь. — Наверное, задремала и приснилось то, о чём сегодня думала.
Иголка и гвозди в дверном косяке, крынка и миска с подношением домовому за печкой, поверья и запреты, что лились из местных, как истина, а не застарелый миф — всё это казалось нереалистичным, почти сказочным. Вера потянулась, скидывая с себя оцепенение, и громко сказала самой себе:
— Не бывает ничего такого, — её голос срезал тишину. — Какие-то местные правила, может, для чего-то и нужны, но точно не для защиты от нечисти. Не бывает ни домовых, ни чертей, ни ведьм. Не верю!
Она только успела подняться на ноги и выйти из комнаты и… Началось.
Шерлок, лежавший у входа в спальню, вдруг вскочил, выгнул спину и дико зашипел, глядя вверх. Вера перевела на него взгляд и увидела, что кот смотрит на потолок у печки. Она всплеснула руками:
— Ты ещё чего начинаешь? Нет там…
Сверху раздался громкий хлопок. Не скрип досок, не мышиная возня — удар — тяжёлый, мясной, как если бы кто-то неловко спрыгнул на деревянный пол, не рассчитав силы. Шерлок взвыл — пронзительно, дико, по-человечески.
Следом — второй удар. Теперь ближе. С потолка осыпалась древесная пыль.
Вера отшатнулась, уставившись в потолок. На секунду стало так тихо, что она услышала, как часы на кухне тикают, и как её собственное сердце грохочет в груди.
— Пётр! — в ужасе воскликнула она, бросившись к выходу.
Шерлок — тот самый кот, которого никогда не интересовали ни открытые окна, ни распахнутые двери, потому что он до одури боялся находиться на улице, уже бежал впереди неё. Вера бы подумала о том, как странно то, что он выскочил на крыльцо и, развернувшись, зашипел в полумрак дверного проёма, если бы не побежала дальше, огибая дом, с ужасом представляя, как Пётр упал, ударился и бьётся теперь, пытаясь зацепиться за не такой уж и крепкий край крыши.
— Пётр! — только успела позвать она и хотела крикнуть что-то ещё, но, задрав голову и щурясь в лучах солнца, отражающихся от крыши, осеклась.
Пётр сидел на крыше и курил, глядя на неё.
— Ты чего? — спросил он.
— Это не ты? — только и смогла произнести Вера.
— Не я, — покачал головой Пётр.
Какое-то мгновение они просто смотрели друг на друга. Сначала Вера хотела ещё что-то сказать, может, даже пошутить — мол, как так-то, ты ж на крыше, и шум с крыши, откуда ему ещё взяться, как не от тебя? Но, прежде чем Вера успела открыть рот, она вспомнила, куда смотрел кот перед началом шума, и о том, что между потолком дома и крышей есть целое помещение — чердак.
Вера почувствовала, как её лицо вспыхнуло. Не могло всё быть так, не могло!
— Что значит — не ты? — она шагнула ближе. — А кто тогда? Ты хочешь сказать, что кто-то… Был там? Пока я…
— Вера, — начал Пётр мягко, — слушай, давай ты…
— Это ты, да? — воскликнула Вера неожиданно даже для себя. — Сначала эти ваши байки, потом книга, потом... — она осеклась и отвернулась, сжав губы. — Извини, — Вера зашагала по двору, силясь успокоить дрожь во всём теле. — В доме кто-то есть. Я слышала.
— Эй, эй, тихо, — Пётр уже был рядом. Он спрыгнул с крыши быстро и легко. — Всё нормально. Давай, пойдём в дом. Посидишь, воды выпьешь…
— Нет! — Вера отшатнулась от него. — Я туда не пойду! Там кто-то есть!
— Хорошо. Хорошо. Тогда пойдём к Серёге — попросим инструмент, посмотрим, что там у тебя на чердаке.
Вера заколебалась, но потом кивнула — резко. Она решила, что остаться было бы хуже, чем согласиться. Проходя мимо крыльца, она увидела, что Шерлок лёг на нижней ступеньке: спуститься на землю ему храбрости (или, наоборот — испуга) не хватило, но и в дом он пока не собирался возвращаться.
Сарай Серёги был весь в ржавчине, тряпках и железе — словно хозяин двора пытался построить машину времени из всего, что смог найти в селе. Сам Серёга — полноватый, коренастый мужчина с круглым небритым лицом — стоял, склонившись над каким-то движком, и лаялся вполголоса на то, что никак не хотело откручиваться.
— Серёга, — позвал друга Пётр. — Нужна твоя помощь.
— Помощь? — не оборачиваясь, откликнулся тот. — Гвозди разучился забивать, городской?
— Не в крыше дело.
Серёга медленно повернулся, увидел Веру и усмехнулся:
— Ну, здрасьте. Вера, да? Сергей, но лучше просто «Серёга». Чего ж ты такая белая? — он посмеялся, протягивая ей испачканную в масле руку. — Не пугайся — я не привидение. Хотя, говорят, в селе у нас
Вера пожала его ладонь и почувствовала, что немного успокаивается. Было что-то такое в этом Серёге, что не находилось ни в Петре, ни в Марте, ни в Марине — непосредственность, наверное. Одной его фразы хватило, чтобы понять, что он так же, как и она, крайне скептически относится к здешним байкам. По крайней мере, так Вере тогда показалось.
— Что там у вас? — спросил Серёга уже серьёзнее, вытирая руки о тряпку.
— Чердак, — коротко откликнулся Пётр. — Кто-то был.
— Ага, — протянул Серёга со смешком. — А голосов не слышали? Песен, может?
— Никаких песен, — произнесла Вера вполголоса. — Просто упало что-то, дважды. Кот перепугался. Я думала, Пётр с крыши упал…
Серёга засмеялся — громко, просто и открыто:
— Петро могёт, — закивал он, отбрасывая тряпку, и посмотрел на Петра. — Ну?
— Была возня. Что-то большое, — подтвердил тот. — Я тоже слышал.
Серёга на секунду замолчал. Потом выдохнул и хлопнул себя по бедру:
— Ну, давайте-ка я туда залезу. Может, сорока залетела. Или домовёнок решил зубы почесать об стропила.
Он взял фонарь и лом, и уже через пять минут скрипел по чердачной лестнице. Вера стояла внизу, у печки, сжав кулаки. На чердак она заглянула только один раз — когда приезжала в село впервые, ещё до покупки дома. Смотреть там было не на что — какая-то полусломанная мебель, коробки да вентиляционное окно у самого конька крыши.
— Пусто! — заключил Серёга с чердака. — Только пыль да рухлядь какая-то. Без обид, Петро.
— Я слышала шум! — сказала Вера громко — так, чтобы Серёга её услышал. — Не почудилось же мне?
— Всяко бывает, — откликнулся Серёга, уже спускаясь обратно в комнату. — Ничего, хозяйка.
— Серёг, — позвал стоявший на крыльце Пётр ещё до того, как Вера успела придумать ответ. — У тебя твой агрегат на лису есть ещё?
Серёга поднял брови, выходя из дома — поближе к другу:
— Ну, есть, но… Ты чего это удумал?
— Чтоб Вере спокойнее было.
— Да как же…
Вера не понимала, о чём они говорили, только переводила взгляд с одного на другого мужчину, пока они вели эту словесную перепалку.
— Вере тут ночевать надо, — Пётр развёл руками. — Давай поставим. Чего теряем? Поддержишь?
Серёга помолчал, окинул взглядом всю комнату, задержавшись на Вере, а потом нехотя согласился:
— Не одобряю, но поддержу. До утра хотя бы.
Капкан Серёга принёс минут через двадцать: обёрнутый в тряпку, тот выглядел как железная челюсть, давно проглотившая ржавчину и терпение. Металлический скрип, щелчок — и всё. Когда Серёга спустился с чердака, руки у него были в пыли, а на лбу выступила испарина.
— Готово, — коротко сказал он и посмотрел на Веру как-то слишком пристально, словно хотел убедиться, что она всё ещё в своём уме.
Серёга ушёл первым, не прощаясь. Пётр задержался на крыльце:
— Слушай, — сказал он Вере приглушённо. — Может, не стоит тебе сегодня тут ночевать? Пойдём к нам, Серёга не будет против. А утром вместе посмотрим, что с капканом за ночь станется.
— Нет, — сухо ответила Вера, не задумываясь. — Я никуда не пойду. Это мой дом.
Слово «мой» она даже выделила. Пётр замялся, но всё-таки кивнул:
— Тогда хотя бы не выходи. Что бы ни случилось. Ни шагу. Поняла?
— Поняла, — устало прикрыла глаза Вера.
— Я приду утром, — сказал Пётр перед уходом.
Когда его шаги на улице стихли, Вера постояла, прислушиваясь. Капкан — это хорошо? Или ужасно? Она не знала. Это всё равно что поставить мышеловку в комнате, где ты одна, и надеяться, что мышь — не ты.
Она прошлась по дому, как в бреду. Бездумно переложила вещи в шкафу, пересчитала посуду, несколько раз проверила окна. Потом всё же полезла на полку за своими документами — на всякий случай: поискать письма Пелагеи, как думала раньше. Ничего не нашла. Тетрадь по-прежнему лежала на столе: пустая, открытая на первой странице.
Из головы всё не шла Пелагея — женщина, ушедшая в лес и не вернувшаяся оттуда. И глаза Петра, когда Вера об этом упомянула. Что за истории помнили эти стены, окружающие теперь Веру? Что бы они могли рассказать, если бы могли говорить?
Было так тихо, что хотелось закричать, запеть, засвистеть — лишь бы разрезать этот непроницаемый купол, опускающийся на село вместе с вечером. Была бы она не одна… Был бы тут Дима. Она хотела что-то вспомнить о нём, но воспоминания снова юркнули куда-то поглубже, не дав на себе сфокусироваться.
Ближе к ночи она попыталась включить радио — в ответ был только шелест. Интернет не ловил. Мобильная сеть мигала, будто перебирала варианты, где она и с кем. Странно, Света ведь так нахваливала здешнюю связь. И тут слукавила, получается.
Не в силах сидеть без дела, Вера выглянула в окно, выходящее во двор. На улице всё было без изменений — за исключением появившейся чужой кошки, сидящей под яблоней на перевёрнутом ведре. Чёрная, она ярко выделялась на окружающем фоне. Сидела неподвижно, обвив себя хвостом, и смотрела, не отрываясь, на дом.
— Привет, — пробормотала Вера. — Надеюсь, ты не местная примета.
Кошка подрагивала ушами, прислушивалась к чему-то, что таилось в разливающейся по селу тишине. Вера посмотрела на неё ещё немного, а потом опустила занавеску. Несколько мгновений она стояла в раздумьях, а потом, собрав в кулак всю свою решимость, медленно подошла к лестнице, ведущей на чердак. Ещё пара секунд — и она уже шагала по шатким ступенькам и поднимала крышку люка.
Всё на чердаке терялось в тенях. Какие-то стулья, веники, побитая посуда, словом — вещи, которые были отправлены под крышу дожидаться момента, когда кто-нибудь всё же сжалится и выкинет их. Всё было мирно, и ничего не указывало на звуки, что напугали Веру ещё час назад. Только раскрытый капкан под чердачным окном поблёскивал металлом в последних лучах солнца, подтверждая, что всё это было на самом деле.
Вера, сама удивившись невесть откуда возникшей смелости, поднялась на чердак и с опаской приблизилась к капкану. Ловушка — она и есть ловушка. Стоит прямо под окном: если кто-то решит через него залезть на чердак, угодит прямо в цепкие зубы капкана.
Вера даже не знала, зачем поднялась. Успокоиться? Посмотреть на капкан и удостовериться
Обернувшись вокруг своей оси, Вера скользнула взглядом по окружающим её вещам. Ничего необычного. Обычный старый чердак, никаких следов пребывания здесь кого-то чужого. Только…
От окна по полу стелилась тонкая линия света с улицы, освещая пол, и на этом крошечном островке ясной видимости лежало что-то — маленькое, незаметное, если не приглядываться. Вера приблизилась и склонилась над находкой.
Это был листок бумаги в клетку, сложенный вдвое. Обычная бумажка — ничего примечательного. Только вот она явно выделялась на фоне покрытого мелким сором пола, ведь была чистой, без пыли. Вера, поймав себя на мысли, что листок кажется знакомым, протянула руку, подняла его и, распрямившись, развернула, аккуратно подставляя под свет из окна.
«Дима, я тебя отпускаю. Прости, что так долго держала».
Ей показалось, что всё вокруг на мгновение застыло, что не осталось ни звуков, ни запахов, ни лёгкого сквозняка из окна. Вера прекрасно знала почерк, которым это было написано. Свой почерк трудно не узнать.
Это была крошечная записка, написанная на вырванном из тетради листе. Не из той тетради, что была внизу — нет, какой-то другой. Записка, написанная Верой, адресованная к Диме. К её Диме.
Но Вера не помнила эту записку. То мимолётное ощущение, что она её видела, таяло вместе с лучами закатного солнца. Что значит «отпускаю»? Почему она это написала? И главное — когда?
Вера нахмурилась, напрягая память, но та не слушалась, извивалась, не давая зафиксировать картинку воспоминания. Как такое может быть? Как можно забыть, когда и зачем ты что-то написал? Это ведь не номер телефона, записанный на бегу, не список дел или перечень покупок. Это что-то личное. Как это можно забыть?
И почему каждый раз, когда она пытается вспомнить Диму, ей будто бы что-то мешает? Да, она помнит его мягкую улыбку, серую рубашку, чуть ироничную интонацию, но это всё: нет никаких конкретных сцен, фраз, событий. Только та картинка, вспомнившаяся ей утром — как он держал на руках Шерлока. Это усталость? Или она заставила себя что-то забыть?
Вера сложила записку в четыре раза, убрала в задний карман штанов и спустилась с чердака, плотно закрыв за собой крышку люка. В этом дне было много странностей. Пожалуй, слишком много. Разговоры с Мариной и Мартой, легенды о поместье пана, куча запретов, шум на чердаке и…
Вера включила настольную лампу и села на диван с книгой на коленях. Той самой — про поверья. Просто чтобы проверить.
Главы были на месте. Рецепты от бородавок, прикормки для рыбы, сглаз с детей — но ни строки про домового, про колокол, про хлеб. Те страницы исчезли. Хотя нет — их никогда не было. Это ведь больше похоже на правду?
Снаружи начало темнеть. Шерлок ушёл в спальню и залез на кровать. Вера слышала, как он перебирает выпущенными когтями по пледу, укладываясь.
Когда тишина накрыла комнату, Вера ещё какое-то время смотрела на стену напротив себя и думала. Ну, в запретах и байках, иголке и гвоздях в косяке нет ничего странного — местный фольклор, не более. Её записка — ну, когда-то зачем-то написала, сунула к каким-то бумагам, привезла сюда вместе с ними, а когда разбирала вещи — убрала куда-то. Наверное.
Но почему эта записка лежала на чердаке? Вера ведь туда не поднималась.
Сон пришёл неслышно, без предупреждения. Вере снилась её городская квартира: свет лампы под потолком, шорох бумаги, знакомые запахи.
Во сне на столе перед ней лежал тетрадный лист в клетку. Он намокал — не от воды, а от слёз, что отчего-то катились по щекам. Её рука осторожно выписывала буквы, одну за одной: знакомый изгиб «Д», разогнанные «Т», последняя точка чуть смазана:
«Дима, я тебя отпускаю. Прости, что так долго держала».
И всё. Больше ничего. Ни звуков, ни лиц, ни событий. Только ночь, квартира и записка, которую Вера много позже найдёт на чердаке своего нового дома. Сон был странным, но не казался сном. Больше — воспоминанием, которое кто-то нарочно спрятал поглубже в сознание.
Вера проснулась резко, но сначала не поняла, что её разбудило. Она задремала, сидя на диване — мягкий свет торшера разбавлял уже густую темноту ночи оттенками жёлтого. Прежде чем она успела понять, что произошло, она почувствовала, как что-то коснулось её ноги. Не пробудившись ещё до конца, она посмотрела вниз и увидела Шерлока, стоящего перед ней с вновь выгнутой спиной. Когда он зашипел, Вера всё поняла.
До её ушей донёсся громкий металлический щелчок. Мгновение — сотую долю секунды ничего не происходило, но Вера успела почувствовать, как сжалось всё её тело.
Тишину рассёк вопль. Нет, воплем это нельзя было назвать — это был пронзительный, леденящий душу вой. Он не был похож ни на крик человека, ни на животное: сперва слишком низкий, а в конце — слишком высокий, словно две сущности вопили из одного рта.
Что-то отчётливо забилось на чердаке. Тяжело, яростно зашаркало, забарахталось — кто-то попал в ловушку, но ещё боролся, царапал, рвался на волю.
Вера вскочила, отпрянула, наткнулась на что-то, с грохотом уронив. Она закрыла уши руками и зажмурилась:
— Что это? Что это, чёрт побери?!
И тогда раздался удар в колокол.
Один. Второй. Третий.
Медленно, тяжело разливались эти звуки — заунывные, предупреждающие, соединяясь с криками то ли боли, то ли бессильной злобы, рвущихся с чердака.
Вера схватила Шерлока на руки. Тот забился, оцарапал ей руки, но она этого даже не заметила. Вера бросилась к двери, спотыкаясь, прижимая кота к груди, чувствуя, что колокольный звон звучит прямо у неё в голове.
Мыслей не осталось. Она отбросила засов, выскочила на улицу босиком и ринулась чёрт знает куда — главное, прочь, прочь от этого дома. Ночь была безлунная, и тьма тут же поглотила Веру, выскочившую из освещённой комнаты во двор.
— Дура! — разрезал человеческий крик монотонный звон колокола. — В дом зайди, дура! В дом, быстро!
Вера обернулась на звук и в следующий миг увидела Петра. Он нёсся к ней со стороны дороги.
— Что ты творишь?! — Пётр подскочил, схватил её за плечи. — Кто тебя звал? Ты слышала, чтобы я тебя звал?!
— Я... Я не знаю… Капкан… Что-то… Кто-то… — она дрожала, как выброшенная на берег рыба.
— Тсс! — прошипел Пётр. — Слышишь?
И тогда Вера услышала. Из темноты их кто-то звал.
— Твою мать, — пробормотал Пётр. — Не сейчас.
— Это Марина? — прошептала Вера.
Пётр схватил её за руку — резко, но без злобы:
— К Серёге! — Вера замялась, и Пётр, крепко сжав её плечо, поволок Веру сам.
— Опять уходишь, Петя? — засмеялась Марина за их спинами. — Постойте. Постойте!
Смех её не был весёлым. Он был пустым — как звон в колоколе, как ветер в трубе. Так, наверное, могла бы смеяться вода в колодце, если бы ей дали голос.
Пётр рванул дверь Серёгиного дома, закинул Веру внутрь — и следом влетел сам. В последний миг он оглянулся — и громко, зло, отчаянно выругался в ночь. Вера опёрлась о стену, с трудом выпрямилась и выпустила из рук кота.
Всё это случилось так быстро, что они с Петром ещё полминуты просто стояли, не говоря ни слова. А когда почти одновременно очнулись от наваждения, переглянулись. Колокол смолк. С улицы не доносилось ни звука: ни голоса Марины, ни истошных криков с чердака. Шерлок, мирно сидя у ножки обеденного стола, вылизывал лапу.
— Почему мы убежали? — спросила Вера, пристально глядя на Петра. — Она ведь просто звала…
Из комнаты вышел Серёга, и Пётр коротко рассказал ему о том, что произошло на улице. Они усадили Веру за стол, налили ей чаю, а потом заверили, что завтра посмотрят, что там такое попалось в капкан. Мол, зверь может так вопить, как Вера слышала. А колокол звонит, когда в селе волки — потому и убежали от Марины, она, небось, их с крыльца окликнула, успела вернуться. А вышла, наверное, потому, что, как и Пётр, услышала вопли с чердака. Да вообще все услышали в селе. Но это зверь. Да, точно зверь.
И всё у них так ладно и гладко складывалось, что Вера успокоилась и решила, что она и вправду просто городская дура.
Вера не помнила, как уснула.
И не слышала, как мужчины ещё долго о чём-то говорили на кухне.
Глава 4. По-людски
В то утро Пётр проснулся от автомобильного гудка, и на несколько секунд до того, как он открыл глаза, у него создалось мимолётное впечатление, что он вновь оказался в беззаботном детстве, когда этот гудок был большим событием в маленьком мирке села.
Но он открыл глаза, и всё рассыпалось. На соседней кровати, потягиваясь, сидел Серёга, а не Светка. С кухни не раздавалось громыхание сковородок и тарелок, поднятых матерью в безбожно ранний час. Да и дом был другой, хотя и был совсем-совсем близко к тому, что привиделся ему в этот короткий, но тёплый миг ностальгии.
Гудела автолавка: она проехала из начала в конец села и вернулась, остановившись у склона холма. С Серёгой собирались молча — и так было понятно, что надо идти. Если не пойти, потом обязательно что-то не вовремя закончится — надо будет в город ехать. Серёга не любил выезжать, да и квасил каждый день — куда ему за руль? А Пётр понимал: если уедет, уже не вернётся.
Они вместе сходили в Верин дом. Внутри было тихо: заглянули на чердак — капкан был пуст. Решили зайти позже с фонарём и рассмотреть всё получше, а пока прикрыли входную дверь.
У забора своего дома стояла Марина. Серёга бросил ей что-то будничное, словно она была самой обычной соседкой — что-то там про «шепчущую» погоду и «время затариться». Пётр к ним не пошёл, а вернулся в дом к Серёге — постучал в комнату, где спала Вера.
Она вышла заспанной, но уже не такой перепуганной, как ночью. Не сразу поняла, что он ей сказал, а как поняла и услышала, что капкан оказался пустым — засобиралась и попросила зайти вместе к ней в дом, чтобы отнести туда кота и забрать кошелёк.
Вера Петру нравилась. Светке было всё равно, кому продавать дом — лишь бы с рук сбыть, — а Пётр понимал, что абы кого в село пустить нельзя. Не примет, оттолкнёт, перемелет.
Есть расхожее убеждение, что покорить можно только большие города: многие — да и Пётр в своё время — едут туда, где шумят автобусы, поезда и трамваи, гудят машины и в неиссякаемом потоке спешат по своим делам бизнесмены, представители творческой интеллигенции и обычные работяги. Думают, только в больших городах — жизнь и борьба. Ошибаются.
Такие тихие, богом и чёртом забытые места, как село — ничуть не лучше и не хуже. Да, здесь не бурлит та жизнь, что ждёт за панелями многоэтажных домов и исторических зданий — но здесь есть свои правила, которые понять дано не каждому.
Вера — невысокая, тоненькая, с пронзительными глазами, сразу показалась Петру хорошим кандидатом. Возможно, потому, что у неё внутри всё болело не меньше, чем у него. Рыбак рыбака видит издалека, знаете ли.
Когда они с Верой поравнялись с Серёгой и Мариной, Пётр невольно отошёл от Марины подальше — кажется, Вера это заметила: она нахмурилась, но ничего не сказала — только начала разговор ни о чём с Серёгой. Они пошли вперёд, и Марина вновь оказалась рядом с Петром.
— Ишь ты, хозяйка новая, — протянула Марина, глядя на Веру. — Сама по себе, без рода-племени. Интересная.
— Не всем нужен род, — ответил Пётр, не глядя.
Он знал Марину много лет — так много, что было уже и не сосчитать, и она совершенно не менялась. Светка хорохорилась, молодилась, скрывала, что уже несколько лет подкрашивает седину, вечно на каких-то диетах сидела, спортом пыталась заниматься, гардероб меняла, но всё равно — медленно и верно старела. А Марина была такой же, как и много лет назад, когда Пётр был ещё юношей и только собирался в армию. И болотные её глаза, и бледная кожа, и мокрые, блестящие в лучах солнца волосы — всё в ней было, как тогда.
Марина посмотрела на него сбоку, склонив голову:
— А ты? Ты зачем здесь?
— К матери на могилу вчера ходил, — откликнулся Пётр. — Нехорошо, что редко к ней ездим. И, вон, — он кивнул вперёд, указав лбом на спину Веры. — Присмотреть пару дней. Ничего не боится.
— И правильно, — сказала Марина. И добавила, уже как бы в сторону: — Бояться надо не нас.
Пётр промолчал. Марина всегда умела вытянуть из него ответ на вопрос,
— Ты всё ещё сердишься? — спросила она.
— А ты всё ещё тут, — сухо проговорил Пётр.
— Я же обещала, что дождусь, — она улыбнулась этой своей неизменной и не стёртой годами улыбкой.
— Вот и жди, — сказал он и ускорил шаг.
На подходе к автолавке их догнал Степан Григорьевич:
— Доню, чего же не позвала? — окликнул он Марину.
Григорьевич был неплохим мужиком, точнее — совершенно обычным. В селе он постоянно не жил, но каждый год в середине апреля вновь появлялся в доме у пруда. Это происходило уже много лет, и всем казалось, что он был здесь всегда.
Это был широкий в плечах, плешеватый и невысокий старик с одутловатым, поминутно бледным лицом. Вне зависимости от погоды он ходил в рыбацких сапогах, маскировочных штанах, древнем сером свитере и в соломенной шляпе. Никого никогда не трогал, ловил себе рыбу в своём пруду или подолгу сидел на камне у берега и расчёсывал длинную седую бороду. Мирный мужик. Если не знать всего.
В середине июня к нему всегда — ровно на неделю — приезжала Марина. Ну, местные говорили, что «приезжала», хотя никто никогда не видел, как они с Григорьевичем появляются в доме. Просто однажды выходишь — и вот они. Она во дворе что-то делает, он с удочкой на берегу сидит. Что Марина родилась и выросла в селе, Пётр знал прекрасно, а вот в какой момент и откуда объявился Григорьевич, который уверенно называл Марину дочкой, вспоминать Петру не хотелось.
Вера заулыбалась Григорьевичу — тот протянул ей свою огромную ладонь, и по дрогнувшему лицу женщины Пётр понял: почувствовала. Что у Григорьевича, что у Марины были вечно влажные и холодные руки.
У палатки уже собрались первые покупатели. Пётр, окинув их взглядом, поморщился, отошёл в сторону и, выудив из кармана пачку сигарет, с облегчением закурил. Поганая, конечно, была привычка, но глядя на собравшихся, прямо тянуло закурить. Тем более, заприметив одиноко стоящего у дороги мужика, водитель автолавки, скучающий без дела, пока его напарница-продавщица готовилась к открытию, подошёл к Петру и встал рядом, тоже закурив.
Это такой универсальный способ общения у незнакомых мужиков — подойти, встать рядом и молча вместе смотреть на что-то, на что они вынуждены за неимением лучшей альтернативы.
Вера стояла рядом с Григорьевичем, Мариной и Серёгой и болтала о чём-то. Пётр не прислушивался — решил, что раз там Серёга, всё будет нормально. Продавщицу Галю, шумную женщину средних лет с пронзительным голосом, и молчаливого водителя Александра Пётр не знал. Когда он ещё жил в селе, сюда приезжали совсем другие люди. А вот покупателей он узнавал.
Первой в очереди стояла Соломонида — крикливая и вечно всем недовольная, но красивая, дородная баба. Она жила на другом конце села со вторым мужем и нажитыми с ним тремя детьми. Как звали её супруга, Пётр, как ни силился, вспомнить так и не мог. Это был улыбчивый мужик неопределённого возраста, с чересчур правильным лицом и походкой. Всё у Соломониды было ладно. Да не всегда.
Она приехала в село, когда Пётр уже давно в нём не жил: то ли в наследство получила дом, то ли за больным родственником приехала ухаживать и осталась — уже и не вспомнить. Приехала она с первым мужем, но тот исчез так быстро и бесследно, что сельские слухи даже не сохранили его имени, да и Пётр никогда его не видел. Соломонида же вскоре обзавелась новым и толковым мужем: они перестроили дом, народили детей, завели коз, кур и даже двух коров, что по нынешним временам считалось редкостью.
У Петра она вызывала двойственное чувство. Вроде и баба хозяйственная, и внимание цепляет — но каждый раз, когда он смотрел ей в глаза, ему казалось, что в них таилось что-то лишнее — отталкивающее и холодное. Да и глаза у неё были запоминающиеся: один ярко-ярко зелёный, таких вроде и не бывает у людей, а второй — карий, почти жёлтый, как у кошки. Когда она обернулась, свысока взглянув на подошедших к палатке, задержавшись на миг на Петре, от контакта с этим взглядом его едва не передёрнуло.
Пётр знал, что Соломонида неоднократно цапалась с его матерью, пока та была жива. Соломонида слыла местной травницей — к ней, говорят, даже из города приезжали. А его мать вечно палки ей в колёса вставляла и говорила, что от Соломонидиной помощи ещё никому добра не было: мол, первого мужа она сама со свету и сжила — из-за того, что тот хотел переехать в город и начать там новую жизнь. А теперь Соломонида посмотрела на Петра, как когда-то на его мать — с неприкрытой недоброжелательностью. Потом скользнула взглядом по толпе и, заметив Веру, скривилась и отвернулась.
Пётр не сдержал ухмылки — видать, Вера вместе с домом приобрела ещё и вражду с Соломонидой.
Продавщица громко хлопнула крышкой ящика, оглядела очередь и фыркнула:
— Ну и нелюдимые вы тут, ей-богу. Ни тебе «здрасьте», ни «до свидания». Глушь, а не деревня.
— А у нас не деревня, — неожиданно сдержанно произнесла Соломонида.
— Ой, ну прости, — протянула продавщица, закатив глаза. — Населённый пункт, как скажете. Хоть городом назови — всё одно: две улицы и болото.
Галя осеклась, заметив, как напряглись все в очереди. Серёга засопел, Марина отвела глаза, где-то рядом послышалось едва различимое чертыханье Марты. А Соломонида, выждав пару секунд, глухо сказала:
— Не любим мы, когда так говорят.
— Село мы, — прозвучал за спиной Петра голос, от которого внутри похолодело. — Селом и называй.
Петру не было необходимости оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это сказал. Борис Иванович жил через пару улиц от дома Серёги и производил неизменно отталкивающее впечатление. Высокий, худой, одет всегда не пойми во что. Лицо его не запоминалось. Пока смотришь — вроде есть, а только отвернёшься — будто не видел вовсе. Хотел бы описать — не сможешь. В памяти остаётся только одно: ощущение, что он знает тебя лучше, чем ты сам.
Никто в селе не спрашивал, как он тут оказался. Потому что знали: такие, как он, не приходят. Они возвращаются.
Вера оглянулась и посмотрела на Бориса, чуть прищурившись. На её лице не отразилось ничего — она чуть задержалась на нём взглядом и отвернулась, глядя в сторону холма.
Марта стояла чуть поодаль, держа за плечо
Марта — сухая, крепкая, как корень, что упрямо держится за каменистую землю, — как обычно, была молчалива. Её звали на праздники, с ней делились новостями, но и особо старались не трогать, потому что знали: носит своё, тяжёлое. Ушла бы, наверное — да кто бы её осудил? Но не уходит, потому что больше ей идти некуда, а тут — он.
Она редко говорила с Аркашей, только гладила по голове. Вот и сейчас — наклонилась, поправила воротник его кофты, прошептала что-то, чему мальчишка кивнул, не поднимая глаз. Пётр смотрел на них, и всё в этой сцене било по памяти, как тихий стук: сколько раз он это уже видел? Сколько лет прошло?
Он отвернулся, с досадой щёлкнул сигаретой. Ни себе, ни им не помочь. Да и кому в этом селе вообще можно помочь?
Соломонида тем временем закончила со своими покупками и тяжело зашагала прочь. Это привлекло внимание многих в очереди — местная травница обычно ходила павой, а тут вдруг тяжело переступала, словно боясь запутаться в длинных полах своей юбки. Вера с Петром проводили её взглядом.
Следующим закупался Тихон — маленький, сутулый мужик в поношенной, но чистой рубахе навыпуск, с загрубевшими руками. Одна ладонь была у него замотана бинтом. Пока не дошла его очередь, он молчал, уставившись в землю.
Тихон вообще говорил редко. Он жил тут рядом — у подножья холма и опушки леса, с сестрой — Александрой Фёдоровной — в лучшем в селе доме — чистом, выметенном, вечно с новыми занавесками. Сестра его сюда не пришла, как не приходила вообще никогда — уж очень она отличалась от местных, да и от брата своего. Говорила витиевато, возвышенно, будто даже с каким-то акцентом. Кажется, она ничего тяжелее суповой ложки в жизни не поднимала — только сидела на крыльце за книгой или вышивкой, да смотрела в сторону леса или на вершину холма.
Говорили, что то ли дед, то ли прадед Александры и Тихона служил при пане и его жене и был при барине, когда тот богу душу отдал — он же о его смерти и сообщил. По слухам, не сразу, а после того, как собрал, что в усадьбе плохо лежало. Куда потом дел — чёрт его знает, но шептались, что закопал где-то в селе. Местные мальчишки ещё в детстве Петра лелеяли мечту этот самый панский клад отыскать.
Да только спросить, хоть где примерно искать, не у кого было. Предок тот, рассказывали, даже до войны не дожил — исчез в ночь, когда в село пришли первые красные. Дом его много лет стоял пустым — пока в него в середине девяностых не заселились Александра и Тихон, что с тех самых пор на все расспросы о кладе упорно молчали.
Петру Тихон всегда напоминал пса, вечно стерегущего покой своей сестрицы. Сам он в этом доме — не жилец, а страж. То латку на забор прибьёт, то в огороде поковыряется, но всё как-то с трудом — повинность несёт, не иначе.
Матери Тихон с Александрой никогда не нравились. Тихона она называла исключительно «крепостным», а Александру просто избегала — как и та её. С чего их неприязнь началась — Пётр не помнил. Да и неважно это было.
Тихон закупился и ушёл, за ним были ещё несколько человек — про них Пётр ничего интересного не помнил. Все на одно лицо — смурные, задумчивые. Обычные люди, которые живут здесь кто давно, кто недавно. Вроде даже говорили о чём-то между собой, с Верой и Серёгой какими-то ни к чему не обязывающими репликами перекинулись, но вообще — ничего в них примечательного не было. Потом закупался Серёга, Марта, Марина с отцом и Вера. Пётр ничего себе брать не стал — не хотелось, да и Серёга целый пакет набрал.
Вера остановилась, что-то поправляя в пакете, а Галя спрыгнула на землю, потянулась, зевая, и кивнула водителю:
— Всё, Сань, поехали, — она хлопнула задней дверцей машины.
— А мимо станции проезжаете? — спросил вдруг Борис, что всё ещё, оказывается, стоял поодаль.
Пётр пожал руку водителю, с которым он не перекинулся ни одним предложением за это время.
— Ну да, — откликнулась Галя. — А чё?
— Возьмите с собой, — произнёс Борис. — Дело есть.
— Тут, знаете, не такси, — скривилась Галя. — Нам по графику надо. И вообще — мы посторонних не берём.
Борис чуть наклонил голову:
— Я не посторонний.
Пётр пошёл к Вере, забрал у неё пакеты, а водитель Александр кашлянул и негромко бросил:
— Пусть поедет, Галь. Места хватит.
Продавщица нахмурилась, пожала плечами, но согласилась.
Марина всю дорогу до дома щебетала с Серёгой про прекрасную погоду под аккомпанемент Григорьевича на тему того, насколько был хорош его улов этим утром. Пётр вообще их не слушал, пока Марина вдруг не обернулась:
— Ну, хозяйка, — обратилась Марина к Вере с полуулыбкой. — Дом-то обживаешь?
Вера кивнула:
— Потихоньку. Всё как-то… Чужое пока.
— Ничего, — Марина остановилась у своего забора. — Он к тебе привыкнет. Дом. Главное — накормить.
— Кого? — не поняла Вера.
Пётр вздохнул. Не было б у него в руках Вериного пакета — развернулся бы и ушёл.
— Дом, — с мягкой настойчивостью повторила Марина. — Стол накрой. Гостей зови.
— Не время сейчас, — возразила Вера. — Только приехала. Да и не с кем особо.
— Как не с кем? — Марина сделала шаг ближе. — Мы все тут. Петька, Серёга, я… Вон, батя мой, Марта — она придёт, если позовёшь. Придут, все придут.
— Не уверена, что это хорошая идея, — попыталась протестовать Вера.
— А зря, — сказала Марина. — Здесь без этого — никак. Надо же по-людски.
Григорьевич с Серёгой тут же принялись расхваливать эту мысль, перебивая друг друга, и Вера, помедлив, согласилась — поняла, что спорить не получится.
Оставив Григорьевича с Мариной у их калитки, они втроём дошли до дома Веры — нужно было посмотреть, что там сталось с капканом на чердаке. Серёга что-то бурчал про тяжёлый
Дверь была не заперта. Вера толкнула её и замерла на пороге:
— Дима? — её интонация выдала удивление.
В кухне, спиной к ним, стоял мужчина, что-то методично засовывая в холодильник. У его ног, ластясь, вился Верин кот. «Дима» обернулся и улыбнулся. Это был жилистый парень-брюнет лет за тридцать, чуть выше среднего роста, с простым и открытым лицом, глядящий с какой-то особенной добротой на всё, но особенно — на женщину, что вошла в дом.
— Вот и вернулась, — сказал он. — А я уж думал, потерялась.
Пётр с Серёгой невольно переглянулись, и Пётр пожал плечами — мол, не знаю, кто это, а Вера уже шагнула вперёд и обняла мужчину. Как-то осторожно, точно боялась, что он рассыплется.
— Ты как тут оказался? — спросила она.
— Да так, — коротко посмеялся Дима. — Соскучился, решил приехать. Подвезли. Всё хорошо. Ты как?
— Да нормально, только вот ребята вчера капкан на чердаке ставили — шум какой-то был. Ой, что это я, — она оглянулась, не размыкая объятий. — Это Пётр, бывший владелец дома, это Серёга — он напротив живёт, а это… — она посмотрела на того, кого обнимала. — Это Дима. Мой муж.
Петру на секунду стало трудно дышать. Он не сделал ни шага вперёд, ни назад — просто стоял. Мысли метнулись коротко, как птицы в дыму: «Так ведь…» — и тут же упёрлись в пустоту, в мягкую, вязкую стену, которую разум не хотел пробивать. Но Пётр ничего не сказал — только кивнул. Вроде даже улыбнулся краешком губ.
Серёга просто пожал Диме руку, что-то начал спрашивать у того и рассказывать новому знакомому о вчерашних приключениях с капканом, а Пётр так и стоял на крыльце, глядя на Веру. Не помнит, что ли? Она же даже ему, малознакомому мужику рассказала, что у них с мужем произошло, почему она покупает этот дом, почему едет сюда одна. Не сразу, конечно, но всё-таки рассказала. Да и не заметить, как ей трудно это всё даётся, было сложно. А тут — разулыбалась, обнимает его, радуется. Неужто и правда место так влияет?
Хотя, кажется, мелькнул у неё в глазах вопрос — и правда, откуда он взялся, как по селу прошёл, никем не замеченный? Но Вера была слишком рада, чтобы об этом дальше думать.
— Пойдём, покажу, — сказал Серёга, вырывая Петра из его мыслей. — Вместе этот капкан проверим.
— Капкан, — медленно повторил Дима. — Ну, раз надо — значит, надо. Ты с нами? — спросил он у Веры.
Вера отнекивалась, но Дима её как-то уговорил. Пётр не понял, в какой момент и сам согласился — кажется, Дима и не убеждал, а просто сказал так, что стало ясно — не пойти не получится. Пётр и утром сюда бы не зашёл, если бы не маячило перед лицом воспоминание об испуганных глазах Веры, что смотрели на него вчерашней ночью. Но раз вошёл один раз — можно и второй войти.
Дима полез первым на чердак — так, как будто давно здесь жил. Вера следом. Серёга, ворча, втащил с собой фонарик. Пётр плёлся последним, чувствуя, как внутри поднимается липкое напряжение. Всё казалось не совсем настоящим — как сон, из которого вот-вот выдернет звук, или удар.
На чердаке было сумрачно, душно, пахло пылью, старым деревом и чем-то ещё — сладковато-железным.
— Твою мать, — пробурчал Серёга, поднимая капкан. Тот действительно был пуст, но на его зубцах запеклась тёмная, почти чёрная кровь. — Заколотить надо, — нахмурился Серёга, кивая в сторону вентиляционного окна. — Прямо вот сегодня.
— Я согласна, — проговорила Вера. — Надо.
Дима вернулся с чердака последним — легко, будто не замечал ни пыли, ни покосившихся ступеней. Вера вымыла в раковине руки, вытерла лицо полотенцем — обычное вроде действие, но выходило у неё это как-то неохотно, через силу.
— Надо бы стол накрыть, — сказал Дима, проходя мимо Веры и легко касаясь её плеча. — Люди пришли, помогли, не отпустим же голодными.
Вера обернулась:
— А у нас… — она задумалась и приоткрыла холодильник, — разве что яиц десяток, огурцы — ну, я в лавке на себя только брала…
— Всё есть, — перебил Веру Дима, заглядывая ей через плечо. — Я с собой привёз. Мясо, хлеб, картошку. Даже зелень, представляешь?
Серёга прыснул:
— Ну, ты даёшь. Мясо с собой возит. Видно, городской.
— Я — хозяйственный, — отозвался Дима.
Пётр стоял у порога, прислонившись к косяку, и смотрел на Веру. Она доставала посуду, что-то резала, то улыбалась, то хмурилась — вроде ничего примечательного. Но вопросы, мелькающие у неё в голове, кажется, мог слышать и Пётр. Она не помнила, но не понимала, что именно не помнит. Пётр знал, что здесь так бывает. Только не ожидал, что это начнётся так быстро.
Серёга засуетился, сказал, что притащит мангал. Дима что-то резал, Вера что-то расставляла. Пётр ушёл от этой суеты прочь: закончил с крышей, а потом поднялся на чердак и заколотил окно, как говорил Серёга.
Когда Пётр присел перекурить на лавке у дома, повёрнутой к заднему двору, мимо всё сновали Серёга с Димой: ставили мангал, таскали дрова, разжигали, мешали угли. В какой-то момент к ним присоединилась Вера — она постояла с ними недолго, а потом подняла голову и застыла на какое-то время, глядя на заколоченное чердачное окно. О чём ей думалось — бог весть.
Вдруг она оттаяла, оглядела землю под окном и, нечто заметив, наклонилась и подняла что-то с земли.
— Чего там у тебя? — окликнул её Пётр.
Уж как-то особенно горько кольнуло у него в сердце, когда он смотрел на неё, склонившуюся к какой-то находке. Вера приблизилась и села рядом с ним.
— Письмо, — ответила она, показывая испачканный в земле конверт. — Мамы твоей. И на чердаке я вчера нашла записку, но не её — мою… — она осеклась и уставилась куда-то в пространство.
— Ну, мало ли чего на чердаке можно найти, — отозвался Пётр.
— Так я их, ну… — Вера глубоко задумалась. — Письма твоей мамы я убрала в тетрадь и оставила на столе, для тебя, — наконец сказала она. — Помнишь, тетрадку тебе вчера отдавала? Ещё удивилась, что
У Петра ужасно заболела голова — до одури. Вера всё говорила и говорила, не понимая, как всё это могло произойти, а он не слушал.
— В доме косяки дверные протирала? — спросил наконец Пётр.
— Протирала, — ответила Вера с тяжёлым выдохом.
— Ничего не находила?
Вера не сразу ответила. Она отряхнула конверт от земли, сложила его и убрала в задний карман штанов. Все её движения были медленными — она явно оттягивала момент ответа, думая о том, что лучше сказать. А когда она всё же ответила «нет», Пётр сразу понял — лукавит. Он встал и знаком позвал Веру идти за ним, а когда они вошли в дом, он спросил:
— Пока вещи матери разбирала, коробку с нитками и иголками не находила? Железная такая, синяя, из-под печенья.
Коробка быстро отыскалась. Пётр открыл её, выудил из неё длинную цыганскую иглу и протянул Вере:
— На. Воткни в косяк, — он указал на входную дверь. — Так, чтоб не видно было сразу, — Вера непонимающе смотрела на него. — Мать так делала, от дурного глазу, говорила. Веришь — не веришь, а воткни от греха. И дверь запирай всегда, когда из дому выходишь. Поняла?
Вера колебалась пару мгновений, но подчинилась — может, из вежливости. Но какая разница, если сработает?
День так и продолжился в суете. Носили какие-то стулья, стаканы, тарелки. Вера куда-то бегала — видимо, приглашала кого-то. Пётр до середины дня поправлял прохудившийся забор — последнее из того, что обещал сделать Вере.
Когда солнце уже начало потихоньку клониться к закату, Пётр собрался улизнуть, не прощаясь, но с одной стороны к нему уже шли Марина с Григорьевичем, а с другой — Марта с Аркашей:
— А чего же ты? Без тебя ведь не по-людски, — засмеялась Марина.
Серёга, не спрашивая, уже ставил дополнительный стул. Дима улыбался, будто всё так и должно быть. Пётр выдохнул, хотел отказаться — но сел. И сам не понял, в какой момент.
Сидели на заднем дворе, под яблоней. Мангал потрескивал, от мяса шёл густой запах с дымком, в стаканах плескалась наливка, кто-то резал хлеб, кто-то солил огурцы. Марина смеялась громче всех, Григорьевич мурлыкал себе под нос что-то про уху и карасей, Серёга пытался рассказывать байки, перебивая сам себя. Марта молчала, только подкладывала Аркаше еду, а тот ел, не торопясь, будто за всех. Да и правда почти никто не ел, больше говорили. Вера оживилась и глядела на всех, как хозяйка, а Дима сидел рядом с ней, аккуратно поглаживая жену по плечу.
Пётр молчал, пил понемногу, слушал, смотрел и ловил знакомое ему в этих местах ощущение: всё вроде бы правильно — и всё немного не то. В этом доме, в этом селе давно было так. Пётр прекрасно знал, кто сидит с ним за столом, но держал мину. Серёга — тоже был в курсе, но он всегда от этого отмахивался, Марта — давно смирилась, а Вера… Вера глядела и не видела.
На запах мяса пришёл ещё один гость — Ярослав: молодой ещё, лет тридцати пяти, высокий, темноволосый, с бутылкой домашнего вина. Он появился в селе уже после отъезда Петра и жил где-то на западной стороне. Пётр хорошо его помнил, хотя они особо не пересекались.
Говорили, что Ярослав — охотник. Он мог то уйти в лес на недели, то вернуться, словно и не уходил. Приятный был, только всегда ходил в своей потёртой маскировочной куртке — точно и не жил, а прятался. И пах он вечно, бог знает чем: то ли зверьём, то ли лесом, то ли чем-то, чему названия ещё не придумали. Пётр не удивился, когда Ярослав пришёл. Тот всегда знал, где дым, где мясо, где люди. Всегда знал — и всегда выбирал, когда появиться.
Марина в какой-то момент рассказала Вере с Димой местную байку про панский клад: Вера заинтересовалась, кажется, а Дима отвёл глаза и бросил что-то про «бабьи сказки». А потом Вера отставила стакан, оглядела стол и вдруг спросила:
— Кстати, о местных историях. А почему в баню после девяти нельзя ходить?
Все разговоры резко стихли.
— Это кто тебе такое сказал? — прищурился Григорьевич.
— Пётр, — с готовностью ответила Вера. — У нас бани, конечно, нет, но всё равно интересно.
— Ну, как же нет? — громко и со смехом вклинилась Марина. — Игорь Родионович и Дарья Андреевна ещё топят одну. Я тебе их у лавки показывала — такие, муж с женой старенькие, с красной авоськой стояли, помнишь? Ну так вот, там, дальше по улице — их дом. Мы все к ним ходим, когда надоест в тазиках плескаться, а раз в неделю — обязательно. Завтра ж воскресенье? Вот, завтра как раз банный день.
Пётр отложил вилку. Да, Дарья Андреевна и Родионович были у лавки, просто Пётр тогда не сразу их узнал. Андреевна была кругленькой старушкой с длинной косой, а Родионович — высоким смуглым стариком с седой бородой и длинными — как на конкурс отращивал, ей-богу — ногтями, всегда одетый в белую рубаху и штаны. Они, пожалуй, были одними из самых безобидных в селе. Но всё равно — сам Пётр в баню к ним не пошёл бы — ни за что. Обжигался уже. В прямом и переносном смысле.
Потом кто-то снова произнёс тост: кажется, Григорьевич. Шутка, смех, кивки. Застолье продолжилось, только Вера нахмурилась — на вопрос ей ведь так и не ответили.
Пришла в какой-то момент Соломонида. Она подошла к крыльцу, но к столу не приблизилась: только оттуда крикнула, что они село спалят «своим этим мангалом», да что утомили горланить на всю улицу. Ярослав встал, подошёл к ней, о чём-то побеседовал, и она ушла, медленно и тяжело, но гордо подняв голову.
Это всё случилось буквально за пару минут, так что как только Соломонида покинула участок, все забыли о ней и не обратили внимание, что Ярослав ещё какое-то время оставался у крыльца. Только Вера долго смотрела ему в спину, но и она потом отвлеклась.
Серёга, наевшись
Когда-то Марина и Пётр были влюблены. Молоды. Наивны. Пётр собирался в армию, обещал писать, но перед отъездом сказал ей между прочим:
— Не жди. Я, может, в городе останусь. Ты живи тут… Как знаешь.
И он ушёл, а она пообещала ждать. Что было потом — Пётр запретил себе вспоминать. Потому и не ездил сюда почти. Потому и согласился со Светкой, когда той приспичило продать дом.
Уезжая от Марины, он видел впереди блестящее будущее. Города, огни, новых людей, совсем других женщин, деньги — чего уж там скрывать. Но всему этому не суждено было случиться, а теперь жизнь была за серединой. Семьи он не нажил, денег тоже — так, на полноги. А Марина — ей же было столько же лет, сколько ему — сидела теперь напротив, такая же молодая с виду, как и тогда, когда они простились.
И в этот момент стало Петру так горько, как бывает только тогда, когда ты оглядываешься в прошлое и понимаешь, что много раз повернул не в ту сторону и в итоге оказался в самом начале. Вокруг смеялись, говорили, шутили — обо всём и совершенно ни о чём. А Пётр поглядывал на Веру, чью руку аккуратно держал сидящий рядом Дима.
Надо было бы ей сказать. Напомнить, что она про Диму не помнила. Но что бы поменялось? Петра ведь мать предупреждала о Марине — мол, нельзя так. И Светка ему говорила не возвращаться в село — а он тут. Не поверил он им, не поверит и Вера ему. А он — там, где есть, и, может, это и правильно. Может, не стоило откладывать этот момент так долго.
Поэтому, уходя, он сказал Вере, что зайдёт завтра, но обещать не стал.
Когда все разошлись по домам, Серёга тут же завалился спать, хотя было ещё не поздно. А Пётр долго лежал и смотрел в потолок — пока тот не стал неразличим из-за кромешной тьмы за окном.
Всё здесь ему было понятно и известно. Всех здешних он знал как свои пять пальцев. Вере он помог, а дальше — сама разберётся: или вольётся окончательно, или очухается, вспомнит и побежит. Как он когда-то побежал.
Но теперь — набегался.
Пётр вышел на крыльцо и вдохнул свежий полночный воздух. Здесь всегда дышалось иначе, да и думалось, и жилось. Подводя уж самый честный итог, только здесь ему и жилось, а что дальше было — так, театр одного актёра. Он пошёл прочь от дома, нашёл то самое место и опустился на землю. Не помнил, сколько так просидел: всё думал и гонял мысли по кругу. Слышал разговоры проходящих мимо, видел тени, мелькающие в кустах — но ничего не замечал.
И не заметил, как Марина подошла. Просто — раз — и вот она, сидит вместе с ним. И колокол разрывается. Он не удивился и не отпрянул — знал, что она придёт. Ждал.
— Нельзя ж ночью выходить, — заметила Марина с иронией. — Колокол вон звонит.
— А он по мне звонит, — ответил Пётр после паузы.
Он перевёл взгляд на Марину — в свете луны она была совсем другой. Пётр столько лет отворачивался от неё при встрече, а теперь смотрел и не мог оторваться.
— Я вот думаю, — задумчиво проговорил он. — Ты меня тогда обрекла тем, что сделала… Или спасла?
Марина не ответила.
И впервые за много лет не улыбнулась.
Глава 5. Ау
На следующий день Вера проснулась резко. Она чувствовала, что видела в ту ночь сны, но вот какие именно — как ни старалась, вспомнить не могла: стоило ей ухватиться за какую-то мысль, как та, вильнув хвостом, ускользала от неё.
Свет за окном был уже полуденный, но Дима спал, укрывшись одеялом с головой. Вера аккуратно скинула с себя покрывало, встала, прошла в кухню и остановилась. В комнате был бардак: на полу валялась разбитая пустая банка из-под огурцов, на столе были разбросаны салфетки, а одна из тарелок стояла на самом краю раковины, будто кто-то собирался её опрокинуть.
Вера нахмурилась:
— Шерлок, ты что, с ума сошёл? — бросила она через плечо. Кот, спавший на диване, даже не поднял головы. — Шумел ночью, наверное, а я не проснулась. Устала, — добавила Вера себе под нос.
Часы на кухне показывали полпервого дня. Пока Вера сметала осколки, мысли, разгоняясь, начали всё же собираться во что-то понятное — вспоминалось застолье. Много вчера было рассказано, много разлито по стаканам и разложено по тарелкам, а съедено — почти ничего. Всё казалось странным: и улыбки были, и смех, и даже какая-то песня в фальшивом, но очаровательном исполнении Григорьевича. Всё так, и всё не так.
И Дима — заботливый, знакомый, родной до дрожи в сердце. Приехавший без предупреждения. Пришедший в дом так, что никто его не заметил, хотя он мог пройти к участку только по главной дороге, на которой они все стояли в очереди в автолавку. Дима — который вдруг настоял на том, чтобы собрать целое застолье.
Рядом с Димой ей всегда становилось спокойнее — он был постоянной переменной в череде жизненных обстоятельств и встреч. И сейчас в нём, кажется, ничего не поменялось, но, глядя ему в глаза и чувствуя его прикосновение, Вера ловила себя на мысли, что что-то не так. Слишком хорошо. Слишком правильно.
Она выпрямилась и вдруг вспомнила — письма. Вот что было не просто странно, а даже пугающе. Позавчерашний шум на чердаке указывал на то, что кто-то влез в дом, пока её не было. Когда она вернулась от колодца после разговора с Мартой, он спрятался на чердаке и затаился, а через некоторое время — пошумел там, чтобы Вера испугалась и выскочила из дома, и сбежал, когда они с Петром пошли к Серёге. А ночью — вернулся и угодил в капкан.
Но для чего? Ради писем? Или для чего похуже?
Вера вернулась в спальню, открыла шкаф и начала одеваться. Бездумно скользя
Рубашка висела неаккуратно, и Вера — больше по привычке — поправила её на вешалке и потянулась застегнуть верхнюю пуговицу. И вдруг заметила, что из нагрудного кармана что-то торчит.
В другой ситуации она ни за что бы так не сделала, но слишком уж хорошо ей был знаком выглядывающий из-за ткани листок в клетку, вырванный из тетради и исписанный совершенно точно её рукой. Вера вытащила его и убедилась: да — это была её записка. Та самая, которую она позавчера вечером нашла на чердаке.
Вера сжала бумажку в пальцах и оглянулась. Дима лежал на кровати и смотрел на неё:
— Ты чего так рано поднялась? — спросил он — но не сонно, а ровно.
— Не рано, — ответила она. — Час дня почти.
— Кошмар, — Дима перелёг на другой бок.
— Дим… — Вера повернулась к кровати и махнула запиской в своей руке. — А это что?
Дима неохотно приоткрыл один глаз и посмотрел на неё:
— Бумажка какая-то. У тебя вчера из кармана выпала, я подобрал, — он снова натянул одеяло на голову. — А давно мы по карманам шаримся?
Вера молчала. Записку она позавчера сложила в несколько раз и убрала глубоко в задний карман — как она могла вылететь?
— Не знаю вообще, зачем ты это сохранила, — буркнул Дима из-под одеяла. — Чтобы запомнить, что у нас был тяжёлый период? Был. Ты плакала. Я знал.
Вера не ответила — только покачала головой и пошла прочь из комнаты.
— Ты куда? — спросил Дима из спальни.
— Прогуляться, — бесцветно отозвалась Вера, снова убирая записку в тот же карман, что и позавчера.
«Дима, я тебя отпускаю. Прости, что так долго держала».
Девять слов было в этой её записке, найденной на чердаке, всего девять — но каких. После вчерашнего застолья она почти забыла про неё — было много дел, много других вопросов. Понятно, что записку она привезла с собой в вещах, а потом случайно убрала в тетрадь вместе с письмами Пелагеи. Но Вера всё ещё не помнила, как её писала.
Да, ей снился сон об этом, но ведь сновидения — не всегда правда. Может, уставший мозг просто подкинул ей удобное объяснение? Но оно и неудобное. Почему она плакала, когда её писала? Почему забыла про её существование? Она не знала никаких других Дим кроме своего. Почему она написала мужу такие странные слова?
Выходя к дороге, Вера заметила краем глаза Аркашу, сидящего на крыльце дома Марты, мельком кивнула ему и свернула было налево — к выезду из села и холму, но тут же замедлила шаг. На лавке у Серёгиного дома сидела Соломонида. Статная, с ровной спиной, она окинула Веру взглядом с ног до головы, никак не отреагировала на её приветствие, а после него заговорила с дребезжащим недовольством в голосе:
— У тебя опять какой-то кипиш ночью был?
Вера остановилась:
— Не было. А что?
— Колокол ночью звонил, — Соломонида повернула голову в сторону, глядя на колокольню на холме. — Вот я и подумала, что опять у тебя что-то происходит.
Колокол звонил? Даже от этого не проснулась? Это же как крепко надо было спать…
— Я не слышала, — Вера пожала плечами. — Спасибо за беспокойство.
Соломонида снова посмотрела на неё, фыркнула, и её лицо исказилось гримасой снисхождения и даже неприязни:
— Нужна ты мне, беспокоиться о тебе, — она поднялась и, прихрамывая, пошла в противоположную от холма сторону.
Вера проводила её взглядом и поймала себя на мысли, что совсем не удивлена. Ей не впервой было встречать людей, которые живут ради того, чтобы за что-то зацепиться. Ну и ладно. Пусть каждый тратит свободное время, как ему угодно.
Из дома Марины и Григорьевича доносились голоса. Есть такая особенность в деревнях и сёлах: если соседи скандалят, каждое слово слышно за много метров — то ли тишина сказывается, то ли в таких местах любого пробирает на сплетни.
— Сделала я, что велено было! — кричала Марина.
— Сделала — не сделала, а срок твой не вышел! — непреклонно отвечал ей Григорьевич.
Вера было прислушалась, но тут же встряхнулась. «Не моё дело», — подумала она и пошла дальше, снова ныряя в суетливый анализ своих наблюдений.
Дима всегда вставал раньше Веры. Это был тот самый человек, которому всё равно, что за окном — будний день, выходной или праздник. Будильник прозвонил в шесть утра — пора вставать. А тут — час дня, а он спит. Тот самый Дима, который в отпуске первым занимал лежак на пляже и говорил, мол «мы сюда не спать приехали». Отчего такая перемена?
Вера вдруг поняла — это второе её ясное воспоминание о Диме с момента приезда в село. Странно. Может, давно стоило выйти из дома и проветриться?
У склона холма, метрах в ста от села, на самой опушке леса обнаружилась лавка, грубо сколоченная из доски и двух пеньков. Вера опустилась на неё и вперила взгляд в землю перед собой. Деревья тихонько шумели листьями, пахло хвоей, скошенной травой, преющей на солнце, и какими-то луговыми цветами. Было даже приятно: красивая природа, свежий воздух и тишина — та самая, настоящая, за которой она сюда и приехала.
Только не было здесь спокойствия и умиротворения. Люди, дома, даже лес, стоящий плотной громадой совсем рядом, и холм, возвышающийся за спиной, ненавязчиво, но ощутимо излучали лёгкую тревогу. Или эта тревога шла изнутри неё?
Ещё в доме, надев те же штаны, что носила последние два дня, Вера убедилась — письмо, найденное у чердачного окна, было на месте, в том же кармане, куда она убрала и свою записку с чердака днём ранее. Она ведь не переоделась после той ночи с капканом, ходила в той же одежде, вот конверт туда же и убрала. Почему вылетела маленькая бумажка, а куда более крупный конверт остался на месте? Или кто-то… Да что «кто-то»? Дима вытащил записку из кармана сам. Но зачем?
— Пётр так и не зашёл, — подумала Вера, но
Она подняла глаза, посмотрела в сторону села и вздрогнула. В тени ближайшего к ней дома стоял, глядя прямо на неё, Ярослав — вчерашний случайный гость на застолье. Казалось, кто-то просто выдернул его из прошедшего дня и поставил сюда как деталь пейзажа, настолько он был статичен: та же маскировочная одежда, то же сканирующее выражение лица и та же расслабленная поза.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, а потом Вера подняла руку и аккуратно ему помахала. Он кивнул, развернулся и зашагал к лесу, не торопясь. Вера тут же выкинула его из головы: мало ли зачем он там стоял? Может, перекурить остановился или высматривал что-то на холме. Не её дело.
Вера знала, зачем сюда пришла, но колебалась, точно собиралась сделать что-то совсем уж неправильное. Она медленно достала из кармана кофты пачку сигарет, чиркнула зажигалкой и только тогда, когда горечь проникла в лёгкие, всё-таки выудила и открыла незапечатанный конверт без марок. Аккуратный, почти каллиграфический почерк читать было легко.
«Пишу тебе это письмо, потому что не написать не могу. Относить не буду. Найдёшь — значит, так тому и быть. Твои письма в доме оставлю — вдруг мои прочитают.
Книга подсказала, как ты и писал. Да только не то, о чём думала. А может, и правда думала, но себе не признавалась.
Теперь я вижу твоё лицо так же чётко, как их лица. Сколько мы с тобой собирали картину по кусочкам? Всё у нас было: и имена, и слова, и средства. Только главный кусок ты утаил. Без него — всё впустую.
Я пыталась собрать слова, чтобы объяснить — и другим, и себе. Я писала тебе письма, читала твои. Мне казалось: если всё разложить по полочкам — станет легче. Но правда в другом.
Марта — смирилась. Серёга — дураком помрёт. Ничего не получится. Я больше не боюсь, а раз не боюсь — значит, уже на той стороне.
Тем, кто останется, хватит того, что ты никогда не уйдёшь.
П.
27.09.2023»
Вера долго сидела, не двигаясь, и раз за разом перечитывала письмо, надеясь между строк найти ещё какие-то слова, припрятанные на случай, если это послание прочитает кто-то, не погруженный в ситуацию, но ищущий ответы. В кофте на солнцепёке сидеть было жарко, но Вера не замечала этого. Она держала в руках письмо Пелагеи — сомнений не было. А вот всё остальное вызывало вопросы.
Вере казалось, что она спит, уж слишком много странностей было в последних двух днях. Записка, адресованная Диме, была написана ею, но когда? Не может же человек в здравом уме забыть, как написал что-то настолько личное? А Дима — с ним что творится? А с её памятью? Пётр не пришёл, ночью не проснулась от колокола и звона разбивающейся банки. И опять же — кто-то влез в дом!
Всё забрали, её записку выкинули за ненадобностью, а письмо Пелагеи обронили. Или просто не посчитали важным?
Она думала, что после прочтения этого письма ей станет легче. Ведь жила же в этом доме женщина, с соседями общалась, письма вон писала и от кого-то получала. Но нет — письмо Пелагеи было тревожным, запутанным, почти отчаянным. Вера сразу поняла: это письмо — прощание. Последнее, что эта несчастная женщина написала перед тем, как уйти в лес.
Получается, она от кого-то или чего-то бежала? Сама приняла решение уйти? Это начинало походить на паранойю.
Кому расскажешь — не поверят, особенно в ограбление, в ходе которого взяли только старые письма. Помощи ждать не от кого. Кто будет ходить по домам, опрашивать, кто где тем днём и той ночью был? Не могут так обычные люди делать. Ну, вызовет она полицию, скажет, что к ней в дом кто-то влез, и что? Ничего ценного ведь не украли. Прямо будут искать злостного похитителя писем? Или покрутят у виска?
Вера аккуратно затушила бычок о землю и убрала в пачку — чтобы не мусорить. По инерции достала вторую сигарету, затянулась — не полегчало. Никогда, впрочем, от этого не становилось проще, только лёгкие портились.
Была бы одна — уехала. Но тут Дима, и ему, кажется, здесь нравится. Значит, нужно просто разобраться, кто влез к ней в дом. Не лезть на рожон, но и не сидеть сложа руки.
Из раздумий Веру выдернула треснувшая где-то справа ветка. Она резко обернулась, тут же вспомнив, что уже несколько людей предупреждали её о волках, что видели рядом с селом.
— Ау? Кто там? — громко сказала Вера, надеясь, что дикое животное от такого точно развернётся и побежит дальше по своим звериным делам.
Она приподнялась, сжимая письмо Пелагеи и не чувствуя, как пальцы обожгла догорающая сигарета. Вера приготовилась было бежать, но тут из-за деревьев донёсся голос:
— Что ты, дочка, дёргаешься? — на опушку медленно вышел незнакомец. — Сама позвала. Кто зовёт — я иду.
Это был старик — корявый, как старый пень, седой, но двигающийся быстро и легко, будто бы в костюм пожилого мужчины влез совсем ещё юный парень. Он был одет в зелёную куртку и кепку, резиновые сапоги и чёрные штаны, а за спиной у него болталось на протянутом через живот ремне ружьё.
— Я просто услышала хруст, — Вера наконец-то потушила сигарету и убрала второй бычок в пачку. — Я вас не звала.
— Как не звала? «Ау» сказала? Сказала, — старик приблизился к лавке и сел на неё. — А у меня правила простые — слышу зов — иду, — он глянул на Веру, потом опустил взгляд на конверт в её руке. — Что, теперь ты письма носишь?
Вера, складывая и вновь убирая письмо в карман, ответила:
— Я нашла. Оно не моё.
— Ага. А чьё? — спросил старик, пряча улыбку в густых седых усах.
— А Вы, собственно… — начала Вера и даже приосанилась.
— Ох, прости старика, — он поднялся на ноги и подал ей свою руку. — Фёдор Лукич я. Егерь здешний.
Вера нерешительно пожала протянутую ладонь. Кожа на пальцах Лукича была грубой, и такой тёплой, что она почти вздрогнула от неожиданности.
— Вера, — коротко сказала она. — Я тут недавно.
— Да уж, знаю, — усмехнулся Фёдор Лукич, снова возвращаясь на лавку. — Угостишь? — он указал на пачку.
Вера протянула её ему и, когда
— Видал, как приехала. Петька, дурак, испугался ещё меня, — Лукич захохотал.
Вера округлила глаза:
— Так это Вы на дороге были?
— А кто ж?
— Так он чуть в кювет же не улетел! Зачем Вы так?
Старик покачал головой:
— Так я дорогу переходил. Кто ж знал, что он перед собой не смотрит? Я поглядел, что не улетел, да и пошёл своей дорогой. Я за лесом смотрю, а что на дороге делается — пусть ГАИшники разбираются. Но это… Ты не ответила, — он чуть наклонил голову вбок, разглядывая Веру получше. — Ты теперь письма носишь?
— Не ношу, — откликнулась Вера, всё ещё поражённая признанием егеря в том, что именно из-за него Пётр чуть не разбился. — Просто открыла прочесть.
— Пелагеино, да? — тут же догадался Лукич, глядя куда-то в сторону села, и вздохнул. — Она хорошая была. Глупая — но хорошая. Хотя, может, не глупая, а уставшая. Бывает, что и умные на исходе — хуже дураков дел натворят.
— А Вы её знали? — Вера чуть подалась вперёд.
Вот он — человек, который сам заговорил про Пелагею и не осёкся сразу. Может, ещё что-то знает. Дым от их сигарет поднимался ровными струйками, тая в нагретом воздухе.
— Я её и нашёл, — отозвался Лукич негромко. Вера замерла. — Когда уж поздно было. Под деревом лежала, сухая такая. По платочку её дети опознали. Ни птицы, ни зверь не тронули. Значит — своя.
— Своя? — смутилась Вера.
— Ну да. Место-то как? Оно ж не всех берёт.
Лукич говорил медленно, чуть растягивая слова, прежде чем выпустить их из себя, и делал паузы, чтобы затянуться. Вера вдруг осознала, что рядом с ним ей стало спокойно — и сразу насторожилась. Слишком легко. Здесь так не бывает.
— А что с ней случилось? — решилась спросить Вера, почему-то уверенная, что егерь ответит.
— Кто её разберёт, — выдохнул дым Лукич. — Взяла и ушла. Одинокая была, дня через три только соседи хватились — нету её. Дети ейные приезжали, полиция, эти… Как их? Волонтёры. Всё тут исходили. Да и я ходил, мне по службе положено. Только год минул — случайно наткнулся. На той стороне села, почти на опушке лежала, — он посмотрел на Веру и покачал головой. — Ты бояться брось, — сказал он назидательно. — Ты думаешь, она первая, кто так ушёл? Да каждый год таких бабок да заезжих туристов с десяток ищут. Что у нас в лесу, что по области. Не в месте дело, а в случае, — он сделал короткую паузу, и уже другим тоном, будничным, точно прогоняя назойливую мысль, добавил: — Старая была, с сердцем плохо стало — и всё.
Как-то так получалось у местных, что факты, от которых у Веры голова шла кругом, преподносились ими как что-то легко объяснимое, простое и совсем привычное. И правда — ну, ушла одинокая пожилая женщина в лес, стало плохо, не смогла вернуться. Ужасно, страшно и врагу не пожелаешь — но ведь могло такое быть? Могло.
Вера потушила сигарету и опять убрала бычок в пачку. Лукич одобрительно кивнул — видимо, порадовавшись, что у его владений не мусорят. Веру подташнивало: то ли из-за того, что курила на голодный желудок, то ли от того, что они обсуждали. Первое всегда было плохой привычкой, а обсуждение странных происшествий в этом селе тоже превращалось в неприятную обыденность.
— Я долго живу, многое повидал и вижу — накрутила ты себя. Письма вон ейные читаешь, — егерь кивнул в сторону Вериного кармана. — Пелагея — много тебя старше была — и то, как помешалась с этими письмами на старости лет. Всё носила их, прятала, забирала, как по расписанию. Не первый раз я про таких поисковиков слышал. Говорят, после революции приезжали, под холмом копали, в панских развалинах там что-то искали, — он указал пальцем в направлении деревьев. — Ничего не нашли. Но всё равно ещё бывают те, кто думает, что найдёт.
— Вы о чём? — не поняла Вера.
Уже второй человек говорил ей о каких-то поисках в селе. Сначала Марта упомянула, что при Советах в разрушенной панской усадьбе что-то искали, теперь вот — Лукич о том же. Но при чём тут Пелагея?
Фёдор Лукич задумался, а потом, не поднимая глаз, пробормотал:
— Ты ведь читать умеешь. Значит, и понимать должна. Пелагея тоже так сидела, тоже с письмами. Всё писала, всё что-то искала, — Вера молчала. — Носила она их, — продолжил Лукич, кивнув в сторону холма. — Николаю — попу. Он ей отвечал. Только не вслух, а под камень. Разведка у них своя была. Искали, вопросы всем задавали. Шут их знает.
Вера непроизвольно наклонилась к собеседнику:
— Под каким камнем? — спросила она, и слова её прозвучали тише, чем хотелось.
Лукич посидел молча, покачивая носком сапога, подвигал челюстью. Он несколько раз открывал рот, но будто не решался заговорить и вновь его закрывал. Потом егерь затушил свою сигарету, проверил пальцами, что та уже не тлеет, убрал её в карман, поднялся с лавки, поправил ремень с ружьём и сказал, глядя куда-то в сумрак под деревьями:
— Пойдёшь к колокольне — сама увидишь. Только не перепутай, зачем идёшь, — он пожал плечами. — Николай наш… С причудами, — Лукич уже сделал несколько шагов в сторону леса, но остановился и, повернувшись к Вере вполоборота, добавил: — Вглядываться сильно, Вера, — не всегда полезно. Смотри, чтоб как с Пелагеей не вышло.
И егерь просто пошёл своей дорогой — так, как будто всё это было делом привычным: разговор про потерявшуюся в лесу старушку, лавка, женщина с письмом. Вера осталась сидеть.
Пелагея однозначно что-то знала и скрывала — это было ясно ещё из письма, но не было понятно, какую именно тайну она унесла с собой в тёмный лес. Однако теперь Вера знала: был адресат как минимум одного письма, а по словам Лукича — может, и многих. Если кто-то и мог сказать Вере, в чём же ценность писем, которые понадобились кому-то настолько сильно, что он не побоялся проникнуть в её дом дважды — это был батюшка Николай.
В Верином кармане было письмо, которое оставило больше вопросов, чем ответов.
А в голове —
Глава 6. На холме
Погружённая в свои мысли, Вера не заметила, как поднялась с лавки и пошла к колокольне, а очнулась, когда метрах в десяти уже замаячили первые кресты и надгробия, густым частоколом возвышающиеся у руин церкви.
Трава здесь была редкая, выжженная солнцем, и под ногами хрустели сухие стебли. Между крестами мелькали узкие тени — будто сами мёртвые сторожили границы. Запах тут был тяжёлый, плотный: сырая глина, прелые венки, старая пыль, взвившаяся от Вериных шагов.
Кладбище начиналось сразу за церковной оградой. Каменная стена, некогда, должно быть, белая, теперь поросла мхом и испещрилась бесчисленными сколами, а некоторые камни накренились, словно кто-то давил на них изнутри.
Вера прошла через низенькие, настежь распахнутые кованые ворота и зашагала дальше, к колокольне. Относительно новые могилы — их легко было определить по знакомым чёрным памятникам — располагались ближе к границе, а чем глубже уходили ряды оградок вглубь кладбища, тем более ветхими и старомодными казались надгробия.
Вера бездумно скользила взглядом по памятникам — не ища чего-то конкретного. Знакомое, пожалуй, всем действие: оказавшись в подобном месте, смотришь по сторонам не из праздного любопытства, а потому что бессознательно пытаешься угадать, кто скрывается за этими безупречно белыми лицами на чёрном камне и трескающемся дереве. За каждым памятником на кладбище всегда незримо присутствует чей-то финал, вмонтированный в вечность.
Что вот случилось с этой М. Т. Жаворонковой в 1995 году? Восемнадцать лет всего было, молодая. Ни фотографии, ни эпитафии — только гладкий камень, посеревший от дождей. За её спиной стояли ещё десятки таких же — с обвалившимися оградками, с отвалившимися рамками, с выцветшими искусственными цветами, по которым можно было разве что определить: тут когда-то помнили. Или хотя бы делали вид.
Вера прошла чуть дальше и остановилась, заметив знакомое имя. Крест, одинокий, неровный, почти утонувший в земле, притягивал внимание чем-то неуловимым. На побуревшей металлической табличке значилось:
Пелагея Петровна Миронова
1949—2023
— Так вот Вы какая, — прошептала Вера.
С овального портрета на неё смотрела женщина средних лет со строгой причёской. Лицо — сдержанное, но не холодное, с вдумчивым взглядом. Не бабушка, не старуха — фото было сделано совершенно точно не на исходе лет. Быть может, она и сама его выбрала когда-то заранее, а может, дети позаботились отобрать снимок получше.
Под портретом кто-то аккуратно прикрепил венок, а чуть ниже — прямо в землю — была воткнута короткая, хозяйственная свеча. Её расплющило дождём и солнцем, но она всё ещё торчала: не как символ — как след, важный, но оставшийся случайно. У самого основания креста стояла рюмка с прозрачной жидкостью, накрытая куском чёрного хлеба.
«Глупая, но хорошая», — вспомнились Вере слова Лукича. Пётр, наверное, сюда приходил на днях. Вот, оставил рюмку и кусок хлеба.
Вера приблизилась и аккуратно коснулась памятника — просто тронула, сама не зная, зачем — поздороваться, выразить соболезнования, поблагодарить за дом, что всё ещё стоит там, за склоном холма?
Но как только её пальцы коснулись камня, Вера вдруг вспомнила, что когда-то она этот жест уже делала. Не здесь, — но всё было почти так: имя, земля, солнце, холодные глаза, глядящие из-за границы жизни и смерти.
Память вспыхнула внезапно, как спичка во тьме. В голове пронеслось короткое, резкое чувство дежавю, будто камень под пальцами узнал её раньше, чем она его. Вера на миг прикрыла глаза и поняла, что именно это ей снилось этой ночью. Мелькнул образ: холм, чужие спины, чёрная ткань. Кто-то рядом держал её за руку. Вера тряхнула головой, попятилась, и морок спал: осталось только покалывание в пальцах.
Бывают такие сны, в которых всё так ярко и пронзительно, что можно подумать, что всё из них было в действительности. Подсознание — странная штука. Иногда оно плетёт из многочисленных событий такую паутину, что в них можно затеряться.
Ноги понесли Веру дальше. Солнце, пробиваясь сквозь кроны деревьев, палило в спину, но не грело.
Склеп она заметила сразу: он стоял у самых руин церкви, немного завалившись от времени набок. Когда Вера поравнялась с ним, ей в глаза бросились буквы, высеченные в камне над самым входом — почти стёртые, тонкие:
А. Ф.
Ни имени, ни дат. Только вензель над инициалами — лилия и крест в причудливом переплетении. Вера, засмотревшись, остановилась.
Здесь, по словам Марты, нашла вечный покой молодая жена пана, что жила и ходила по этой земле больше сотни лет назад. Две страны сменили друг друга, пришла и укоренилась третья, а склеп — то ли убежище, то ли клетка, — так и стоял, обдуваемый ветрами, поливаемый дождями и — как сейчас — обжигаемый солнцем. Песок у его входа был чистым: сюда кто-то время от времени всё-таки заглядывал.
Здесь не было жутко, но и безмятежно тоже не было. Вера поняла, что задерживает дыхание — не от страха, а чтобы не потревожить. И только когда Вера уже отвернулась и пошла дальше, она осознала, что именно в склепе было не так: он был слишком целым. На этом фоне — среди кривых крестов, оградок, разрушенной церкви — он выглядел почти ухоженным — как будто время для него, как и для молодой жены пана, остановилось навсегда.
Дорожка петляла меж валунов, поросших травой, корней, вылезших на поверхность, как жилы земли, и вросших в почву каменных плит. Среди непримечательного окружения узкой тропки Вера заметила и камень, явно выделявшийся среди других — он лежал чуть в стороне, а на его верхней части чем-то белым был нарисован крест.
— Тот самый, — подумалось Вере, но она не остановилась.
У неё был совсем другой пункт назначения.
И пока она двигалась дальше, огибая руины церкви и думая о местной легенде про пана и его супругу, в её голову закралась неожиданная, но, казалось бы, всё объясняющая догадка.
Что могла искать пожилая женщина, прожившая в этом месте не один десяток лет, и священник, которому, кажется, незачем оставаться в селе, где тридцать лет назад была разрушена церковь, а новую строить не собираются? Зачем им шифроваться, обмениваться письмами в условленном месте — правильно Лукич сказал, — как разведчикам? Что он там ещё сказал? «Всё что-то искали, вопросы всем задавали».
Всё собиралось в единое целое, как в настольной головоломке, где каждый фрагмент — лишь осколок общей картинки. Священник и Пелагея пытались
Клад.
Слово прозвучало в голове глупо — но слишком много им объяснялось. Вот, в чём ценность писем, что Пелагея хранила в доме. Вот зачем они кому-то понадобились: кто-то, как и Вера теперь, догадался, что именно искали старушка и священник. Но ведь письма украли только после того, как Вера въехала в дом. Почему? Почему не раньше — пока он минимум год стоял пустым?
Может, не хотели поднимать шум — в домах рядом ведь живут люди. А может, потому, что не знали, где искать. Дом старый, вещей у Пелагеи было много, письма лежали среди них — и заметить, и найти их было не так просто. Вера и сама обнаружила их только тогда, когда разобрала все шкафы и вытряхнула все ящики.
А потом положила письма на столе. На виду.
Может, кто-то ждал. Может, кто-то следил. И как только стало ясно, что письма найдены — пришёл за ними. Но кому это могло быть нужно?
Вера завернула за колокольню — туда, где, по словам Марты, стояла обжитая священником пристройка. Вера качнула головой, пытаясь стряхнуть с себя паутину мыслей. Откуда-то за зданием раздавались глухие удары — ритмичные, медленные. Она обогнула жилище батюшки, и почти сразу увидела человеческую фигуру, а рядом с ней — холм свежевыкопанной земли.
Мужчина в чёрной рясе стоял в яме и копал, не поднимая головы. Лопата раз за разом уходила в землю и взмывала вверх, отправляя в полёт очередной ком земли. Движения у него были ровные, привычные, словно он делал это уже не раз, а копал не землю, а тишину, утрамбованную под ногами.
Когда Вера зашагала к нему, он не обернулся — только воткнул лопату в землю, выпрямился и заговорил так, будто просто продолжал давно начатую беседу:
— Вот Вы и пришли. Я ждал, что не сразу, но всё-таки дойдёте.
В его интонации не было ни удивления, ни приветствия — только факт. Вера остановилась шагах в десяти от священника.
— Простите, что отвлекла…
— Приходящего ко мне не изгоню вовек, — отозвался он, наконец повернувшись.
Николай ловко выбрался из ямы и посмотрел на неё: прямо, без враждебности, но и без улыбки. Как человек, у которого всё внутри на месте, а чужое — не его дело, если его не просят:
— Ну, раз пришли, меня Вы знаете. Меня Николай зовут. А Вы, стало быть?.. — спросил он.
— Вера, — она кивнула в знак приветствия.
— Вера — это хорошо, — с доброй усмешкой отозвался Николай. — Её тут давно не хватает.
Он говорил негромко, но в нём чувствовалась твёрдость — такая, какая бывает у людей, которые привыкли держать слово и землю под ногами. Николаю было, наверное, за шестьдесят, но он выглядел не старым, а скорее сурово надломленным — как дерево, которое пережило бурю, не рухнув. Кожа у него была смуглая, в морщинах; глаза тёмные, оценивающие; взгляд — прямой, уверенный. Он смотрел не в душу, а на человека — так, как глядят те, кто умеет слушать и не перебивать.
Волосы у Николая были подстрижены коротко, и в седине бороды ещё цеплялись островки тёмного цвета. Ряса его была поношенная, но чистая, только на рукаве мелькнуло пятно земли. Всё в этом священнике говорило не о церковности, а о плотной, тяжёлой жизни: этот человек не только крестил и отпевал, но и рыбачил, копал, таскал, хоронил, спасал, молчал и ждал.
И всё это — в одиночку.
И глядя на него, Вера готова была развернуться и бежать до тех пор, пока за ней не захлопнется дверь в её дом. Потому что — а как спросить? «Извините, а Вы, случайно, не вели переписку с давно покойной женщиной? А не расскажете поподробнее, пожалуйста?» Как бы батюшка после такого её сумасшедшей не объявил.
А ещё страннее это всё казалось на фоне ямы, что священник рыл, когда она пришла. У ям рядом с церквями есть одно — весьма нетривиальное — назначение. А тут она — со своими домыслами и письмами, будто всё это важнее, чем свежая могила.
Но Вера взяла себя в руки и сделала пару шагов вперёд, но не к яме — чуть в сторону, а потом спросила о совсем обыденных вещах — таких, о которых задумался бы каждый на её месте. Словно просто пришла познакомиться — из вежливости. Можно сказать, по-соседски. Ещё с первого дня её мучал вопрос местных странных правил — и именно об этом она и заговорила.
Николай отвечал просто и неторопливо, словно рассказывал не в первый раз, но вопрос про правила аккуратно обходил. Объяснил только про колокол: мол, и правда — спит он по ночам плохо, с годами сон стал кусками, а по ночам с колокольни видно лучше, чем днём с земли. Дела у него не особенно громкие: службу теперь ведёт нечасто, лишь на похоронах да в особые дни, а в остальное время — присматривает.
— Стариков у нас много, детей — мало, но есть. Глядишь, заметишь что-то — и успеешь кого-то уберечь, — заключил он.
Вера внутренне обрадовалась, что Николай не перевёл тему — это ей и было нужно. Он ведь звонил в колокол в ту ночь, когда у неё на чердаке кто-то попался в капкан. Значит, точно что-то видел, и ей нужно было спросить, что именно — но не прямо, не в лоб.
— А днём Вы смотрите за селом? — уточнила она, стараясь звучать ровно.
— Бывает, — ответил Николай просто.
— А… Может быть, Вы замечали что-то странное позавчера днём? Или ночью. У меня тогда шум был на чердаке — грохот такой… Может, кто-то лазил? — проговорила Вера торопливо.
Николай посмотрел куда-то поверх её плеча, что-то вспоминая.
— Может, и был кто, — сказал он наконец. — Но, знаете… Не всё, что шумит — человек.
А потом пояснил — мол, зверушка какая-то, наверное. Мол, не может же крупный зверь на чердак залезть, как он это сделает? Кошка какая-нибудь. Отсюда таких подробностей ему не разглядеть, к сожалению.
Вера кивнула, как бы соглашаясь, но внутри всё в ней протестовало. Какая, к чёрту, кошка? Кошка не открывает двери, не трогает тетради и не забирает со столов письма. Кошка — это просто домашнее животное. А письма исчезли. И исчезли
Сказал Николай и про то, что звонил в колокол в ночь, когда захлопнулся капкан — сам, даже спрашивать не пришлось. Пояснил — увидел, что несколько людей повыскакивали из домов, что началась какая-то суета, вот и зазвонил, чтобы назад зашли. Чего Бога гневить? Мало ли что?
Такой ответ Веру не устроил: она прекрасно помнила, что в ту ночь колокол зазвонил ещё до того, как она покинула дом. Но и расспрашивать она не стала — Вера явно почувствовала, что священник ничего другого всё равно не расскажет.
Когда Вера спросила, давно ли он в селе, Николай сказал, что приехал в девяносто третьем, когда церковь тут открыли заново — и был здесь первым священником после долгого перерыва. Сначала было оживлённо: народ шёл, отпевали, крестили, венчали. А потом всё реже. Кто уехал, кто в землю лёг, кто просто не приходил. Но, раз уж Господь сюда приставил — Николай остался. Да дальше и не звали больше никуда. Привык.
Он вскользь вспомнил и о пожаре — том самом, когда в девяносто пятом в колокольню ударила молния. Никто не погиб, но от церкви остались только руины:
— Я чуть прибрался в меру сил, но не разобрать одному, — сказал Николай. — Видите, как бывает, — добавил он, бросив взгляд вверх, к шпилю, будто проверял, стоит ли ещё колокольня.
Пристройку у церкви он возвёл сам — дом, что стоял до этого, тоже сгорел в том пожаре. А теперь — Николай сам топил печь, воду носил. Кур он держал — больше для дела, чем для яиц. Сказал, что иногда наведываются, конечно, местные — кто за советом, кто просто поговорить. Но реже. Люди теперь, по его словам, «в себе живут», а не вместе. Раньше, мол, было по-другому — теплее.
Про село Николай говорил осторожно. Вера уловила в его тоне ту особую, сухую ласковость, с которой обычно говорят о больном — не прощаясь, но зная, что хорошего ждать не приходится.
— Тут теперь по большей части не живут, а переживают, — сказал Николай. — Понимаете?
И в этот момент Вере показалось, что он знает гораздо больше, чем говорит. Но и не скрывает — просто беседует с тем, кто ещё сам не решил, хочет ли слушать.
И за кладбищем Николай старался следить — подкашивал траву, пропалывал по мере сил и возможностей. Много могил стояли заброшенными, а это священнику казалось неправильным: жили же люди, любили, надеялись, чего-то ждали. Нельзя же взять и забыть о них.
— Мне Тихон помогает частенько, — вдруг добавил Николай. — Знаете, наверное, в крайнем доме живёт, с сестрой, — он махнул рукой в сторону села. — Говорит, мол, не уберегли поместье и церковь, хоть склеп и колокольню сохраним. Историческое наследие, как никак.
Вера вспомнила сутулого мужичка, которого видела у автолавки вчерашним утром. Марина рассказывала ей, что именно они с сестрой, по местной легенде — потомки того самого крестьянина, что прибрал к рукам панские богатства. Значит, внуки пытаются сберечь то немногое, что осталось от великолепия, которое их предки буквально растащили по кускам. Иронично. Но не ново.
Они говорили ещё о чём-то: о природе, о делах, о том, как здесь тихо и спокойно. Вера с последним согласиться не могла, но продолжала кивать: в конце концов, она здесь и правда была новенькой, а Николай прожил тут большую часть своей жизни. Может, за эти годы он разглядел что-то, чего пока не заметила она.
И наконец Вера улучила момент, когда они вновь заговорили о местных, и спросила:
— Вы ведь знали Пелагею?
— Знал, — кивнул Николай.
— И…
Верин аккуратно выверенный вопрос ещё даже не успел слететь с её губ, как вдруг священник встал прямее:
— Вы письма нашли? — спросил он, и во взгляде его поднялась и тут же опустилась ледяная волна. — Или сказал кто? — его глаза чуть сузились.
— Фёдор Лукич, — призналась Вера, понимая, что отпираться нет смысла.
Николай вздохнул так, будто это имя он и ожидал услышать, и оно было лишь подтверждением хода событий:
— Он ещё теми тропами ходит, — проговорил священник. — Он здесь столько лет, что уже частью этого места стал. Ему многое можно. А Вам — пока не всё.
Вера едва заметно сжала пальцы в кулаке. Не от злости, а потому что почувствовала: ещё один неверный шаг — и стена. Или пропасть.
— Хотела бы просто узнать о ней побольше, — Вера искала слова, но звучала уверенно. — Всё-таки в её доме живу. Хотелось бы знать, что это был за человек.
Николай молчал и смотрел мимо Веры, будто ветер слушал, а не собеседницу. Потом он сказал:
— Гроза будет, — священник указал в сторону долины у холма.
Действительно, там, где вдали за домами начинался лес, небо почернело. Деревья уже скрывались в дымке наползающего дождя, а ветер, дующий с той стороны, неумолимо гнал тучи к селу.
— Очень хорошим человеком она была, — продолжил Николай и снова посмотрел на Веру. — Только остановиться вовремя не умела. И шла на крайности. Что Вы читали — я не знаю, но полагаю, что немного, иначе бы не пришли. А раз не знаете всего — не ищите ответов, — он говорил строго, но не зло.
— А если я хочу их найти? — спросила Вера, не успев подобрать менее прямолинейных слов.
— Я письма сжёг. И Вам советую. Когда много знаешь — теряешь страх, — Николай вновь вздохнул. — А он, знаете ли, в таких местах очень даже нужен.
Николай повернулся к яме, всем своим видом показывая — разговор окончен. Лопата мягко качнулась в его руке, а земля под ногами потемнела — то ли от туч, то ли от чего-то другого. Вера не сразу нашлась что ответить, а потом вдруг поняла, что совсем уж без ответов не уйдёт:
— Батюшка…
— Я давно не батюшка, — откликнулся Николай. — У батюшки храм есть. А я — так, служу.
Он произнёс это не обиженно, не с горечью, а как констатацию факта, который хоть и коробит душу, но жить не мешает.
— Один вопрос… — продолжила Вера.
Хватит этих тайн. Вопрос простой — должен быть хоть один простой ответ. Священник, удобнее обхватив черенок лопаты, вновь обернулся к собеседнице.
— Соседи говорят, что нельзя брать
Николай усмехнулся, поднял глаза к небу и пару мгновений помолчал, формулируя мысль — казалось, что даже воздух застыл, ожидая, что он скажет.
— Потому что в полдень вода водяному принадлежит, — ответил он, вновь посмотрев на Веру. — Такой ответ Вас устроит?
Вера чуть склонила голову, пытаясь понять: шутит он или нет, — но в его голосе не было ни тени иронии, и от этой серьёзности внутри что-то неприятно кольнуло. Солнце окончательно скрылось за приближающимися тучами, и ветер принёс запах сырой земли и непогоды, как предвестие чего-то, что уже спешило сюда из-за линии горизонта.
— Идите домой, Вера, — сказал Николай, не дождавшись её ответа. — Успейте до грозы.
Он двинулся к колокольне, унося с собой лопату, а Вера пошла назад — тем же путём, что пришла. Вихрь, разгулявшийся в кронах, загудел настойчивее, прогоняя редкие остатки солнечного света, и листья зашептали что-то сбивчивое, тревожное.
Что бы ни искала Пелагея — она об этом уже не расскажет. Что бы ни знал Николай — он не собирался говорить. Но кто-то в селе знал. Оставалось узнать, кто.
Когда небо разразилось дождём, Вера оказалась на перекрёстке тропы, ведущей с вершины холма к домам, и главной дороги. До дома — да и до самого села — было ещё далеко, а Вера с детства знала: бегать в грозу — самоубийственная затея.
— Чёрт, — в сердцах буркнула Вера.
И сразу услышала, как со стороны деревьев кто-то окликнул её по имени.
Глава 7. Гроза перед бурей
— Вера!
Она вздрогнула — голос был не знаком, но в нём слышалась не угроза, а раздражение — как у человека, которому лень объяснять очевидное. Вера оглянулась. Под осиной стоял мужчина. Его силуэт почти терялся в полумраке, но, прищурившись, она разглядела: сухой, жилистый, в поношенной куртке, серой от времени.
— Вера, давай сюда! — снова крикнул он, на этот раз с чуть большей настойчивостью. — На открытом месте стоишь. Молния убьёт к чёртовой матери!
Вера замялась. Стоять посреди просёлка, в одиночестве, под гулким куполом надвигающейся грозы было куда глупее, чем подойти к незнакомцу. Осина казалась ничем не примечательной, но стоявший под ней мужчина выглядел так, словно знал — именно это место безопасно.
— Ну, чего встала? — не отставал он. — Я ж не кусаюсь.
Вера всё-таки подошла. Теперь, вблизи, черты его лица стали видны лучше. Он был чуть старше Веры, а его лицо отличалось от всех, что она до этого момента встречала в селе. В нём не было того застывшего недоверия или настороженности, что прятались в глазах местных. Оно было открытым — даже немного жалобным.
— Харитон, — представился мужчина. — Муж Соломониды. Так, может, понятнее.
Она кивнула. Вот и встретились.
— А под деревом стоять — безопасно? — спросила Вера.
Представляться не стала: ясно было — он и так знал, кто она. Да и вообще — с ним не хотелось играть в формальности.
— Да тут кругом повыше есть, — Харитон небрежно пожал плечами, но в его взгляде что-то дрогнуло. — Это надо совсем уж плохую карму иметь, чтобы молния именно сюда шарахнула, — он глянул вверх. — Да и пройдёт сейчас. Вон, гляди — как тучи несёт.
Вера тоже запрокинула голову. Над ними небо было тяжёлым, но дальше на нём уже светилась тонкая голубая полоска.
— К Николаю ходила? Узнать, кто к тебе в дом забрался? — вдруг спросил Харитон — так, словно они просто отвлеклись от темы.
Вера посмотрела на него и почувствовала, как брови сами собой поползли вверх.
— А что ты удивляешься? — развёл руками Харитон. — В селе слухи быстро расходятся. А твой вор так орал! Даже у нас дома слышно было. Так что, Николай видел кого?
— Не видел, — буркнула Вера, скрывая раздражение — не на Харитона, а на весь этот мир, спутанный, как моток ниток.
— Может, и видел, — предположил Харитон. — Тут же как бывает: только собрался что-то сказать — и забыл. У нас это обычное дело, — он посмотрел Вере прямо в глаза. — О, знаю этот взгляд. Не, не сходишь ты с ума. Тут у всех так. Один говорит — в воде что-то. Другой — ветер с завода какую-то дрянь несёт. Вон, Пелагея твоя считала, что это домовой внушает воспоминания, а плохие убирает, чтобы хозяев задержать. Толковая была бабка... Моя с ней вечно ссорилась, а я уважал.
Слово «домовой» прозвучало у него как-то обыденно — словно речь шла о соседе, что живёт за стенкой и иногда даёт советы. В этот момент ударил гром, Харитон замолчал и встал поближе к Вере:
— Вот разошёлся... — пробормотал он. — Может, Николай про то и предупреждал ночью? Колокол вон разрывался около часу.
Значит, тут многие что-то забывают? Это бы объяснило то, что Вера забыла, как писала записку Диме, которую нашла на чердаке. Но с другой стороны — странное объяснение. Бывает, конечно, коллективный психоз, но коллективная амнезия? Это что-то новое.
— Я не слышала, — отозвалась Вера и засунула ладони поглубже в карманы. Влажные подкладки ткани холодили пальцы. — Странно это, — добавила она после паузы, чувствуя, что Харитон — не тот, при ком нужно притворяться. — Церкви нет, а колокол звонит. Запретов полно, а никто не объясняет. Или объясняет так, что не поверишь.
— Ну, у всех своя версия, — ответил Харитон легко. — Вон, Николай с Пелагеей, видать, верили, что панский клад отыщут.
— Правда?
— Конечно, — Харитон коротко рассмеялся, приоткрыв рот, и блеснули его вставные зубы, неровно отливающие серым металлом. — Что ж им иначе было с этими письмами носиться? — продолжил он. — Все об этом знали, но не трогали — пусть на старости лет развлекаются, коли делать нечего. Тем более — его в разное время только ленивый не искал. Да только без толку.
Дождь, меж тем, начал стихать. С ветвей над их головами то и дело срывались тяжёлые капли.
— Только Тихон с Фёдоровной бесились ужасно, — Харитон указал на село. — Вон их дом. Слышал сам, Фёдоровна кричала на Николая: «Да как Вы смеете! Нельзя искать, нельзя»! Я тогда вообще обалдел — она
— Это ж их предок — по слухам, клад и закопал? — уточнила Вера.
— Он самый, — подтвердил Харитон. — Я думаю, или сами надеются до сих пор найти, или уже давно нашли, но других не подпускают. Им больше всех в селе этот клад и нужен — считают, что он их.
Вера отвела глаза. Это же Тихон вчера стоял у автолавки с перевязанной рукой наутро после того, как захлопнулся капкан? А если… Раньше она бы отмахнулась от такого совпадения, но здесь всё приходилось принимать в расчёт.
— Ну, ты не обращай внимания, — махнул рукой Харитон, словно сдувая с воздуха всё, что только что было сказано. — Тут если во всё верить — с ума можно рехнуться, — он чуть склонился вперёд, вытягивая шею, чтобы выглянуть из-под низкой кроны. Листья на ветвях уже не дрожали от порывов ветра. — А вообще — меньше местных бабок слушай, — добавил Харитон уже тише. — И на мою не серчай: она громкая, но добрая. Просто новеньких не любит — такая уж она есть.
Они вдвоём двинулись с места — дождь прошёл, и вдоль дорожки стелился туман — лёгкий, почти неощутимый пар, испаряющийся с разогретой почвы. Харитон шагал уверенно, не спеша. Иногда он что-то бормотал себе под нос и откидывал мокрые пряди со лба.
Когда они подошли ближе к домам, Харитон чуть замедлил шаг:
— У тебя ж новоселье вчера было, — сказал он и тут же замотал головой. — Только не объясняйся, почему не позвала. Я бы тоже Соломониду не пригласил, была б моя воля.
Он покопался в кармане куртки и вынул оттуда ключ. Не простой, а массивный, тяжёлый, явно не новодельный. Его металл весь был покрыт вензелями, резьбой и тонкими линиями.
— Я к тебе хотел зайти попозже, но раз уж встретились… — продолжил Харитон. — У нас тут принято новым хозяевам подарки делать. Вот — держи. На счастье и в помощь, — он протянул ключ с лёгкой, небрежной торжественностью.
— Да брось, неудобно, — смутилась Вера.
— Не возьмёшь — обижусь, — сказал Харитон с напускной серьёзностью, и в его лице в этот момент снова проступило что-то странное — мягкое, почти родственное, но неуловимое.
Вера секунду подумала — и всё-таки взяла. Ключ опустился на её ладонь с неожиданной тяжестью.
— Господи, красота какая, — выдохнула она, разглядывая подарок. — Спаси…
Она подняла глаза и осеклась. Харитона рядом уже не было.
Вера резко выпрямилась, крутанулась на месте. Пусто. Слева — мокрые палисадники, справа — забор, на дороге только марь и тонкая лужица, в которой отражались обрывки неба. Никаких шагов, никаких слов. Только в узком проулке между домами, метрах в двадцати от неё, на долю секунды мелькнула тень, отдаляющаяся походкой того, кому не нужно прощаться. Ни жеста, ни поворота головы.
— Ушёл по-английски, — пробормотала Вера.
Дома Дима уже не спал: он, снова одетый в серую рубашку, лежал на диване с книгой — той самой — «Народные поверья». Настольная лампа отбрасывала на его лицо мягкий, тёплый свет, вытягивая тени под глазами и на скулах, делая его черты чуть старше, чем они были при дневном свете.
На подлокотнике у его ног, поджав под себя передние лапы, расположился Шерлок. Он лениво повернулся к Вере, прищурился — и тут же вернулся в изначальное положение, словно убедившись, что тревожиться не о чем и теперь можно снова впериться полузакрытыми глазами в оконное стекло.
— Где была, что видела? — спросил Дима у вошедшей Веры, не меняя позы, с тем самым лениво-бытовым интересом, который, казалось, остался у них ещё с прежней жизни.
— Познакомилась с несколькими местными, — ответила та.
Ключ, что ей подарил Харитон, Вера тут же повесила на тот самый оставшийся в дверном косяке гвоздь. Смотрелось красиво — оберег, не иначе.
— А это что? — Дима подошёл ближе.
— Муж Соломониды подарил на новоселье. Ну, той женщины, которая вчера ругаться приходила, — Вера склонила голову, разглядывая ключ. — Красивый, скажи?
— Ага, — Дима только на мгновение задержался на ключе взглядом. — Ты замёрзла? Чай будешь?
Он посмотрел на Веру так, как умел смотреть только он — просто, прямо и с заботой. Не театральной, не показной, а той, что идёт от привычки быть рядом, замечать, предлагать.
Вера кивнула:
— Буду.
Вера знала, чем займётся в ближайшее время. Загадок было всё больше, а местные не спешили помогать разобраться в них — следовательно, стоило попробовать найти ответы самой. Она сняла промокшую кофту, сходила за ноутбуком, села за стол и удостоверившись, что — о, чудо! — интернет заработал, открыла браузер.
За её спиной прошёл Дима. Он оставил открытую книгу про поверья рядом с ней на столе, не сказав ни слова, и уже через секунду на кухне загремела посуда. Уверенно, обыденно — как если бы они всё ещё жили в городе, где всё было объяснимо.
А что набирать-то? Вопросов куча.
— Ладно, — подумала Вера, — начнём с конца.
«Почему нельзя брать воду из колодца в полдень?»
На экране расплылись абзацы. Действительно, такое поверье связывали со всякой славянской нечистью: в основном — с водяным, но иногда — с русалками, неупокоенными мертвецами и полуденницами. Кажется, ответ зависел от региона, где быличка распространялась.
«Почему в баню нельзя ходить после девяти часов вечера?»
Время, когда черти моются, ага. С другой стороны, на Крещение даже нормально в это время закрываться в бане и гадать — в эту ночь нечисть может предсказать будущее, если не испугаться и соблюсти многочисленные ритуалы.
Ещё встречались упоминания банника (ну, конечно, как ещё можно назвать мифологического хозяина бани) и некой об-де-ри-хи. Такого названия Вера не слышала. Как оказалось, этот зловредный дух, — в отличие от банника, который только хлестал веником и изредка душил паром нарушивших правила, — сдирал с виновных — по его мнению — кожу.
— Придумают же, — скривилась Вера.
А про себя подумала: неужели тут все в это верят? Даже Николай — священник, которому суеверия явно должны быть не близки. Или Харитон — кажется, вполне адекватный. Он говорил, смотрел и шутил, как не верящий в подобную чепуху.
Дима, ставя на стол чашку с чаем, заглянул Вере
— Чего читаешь?
— Да то же, что ты, — Вера указала на книгу, оставленную Димой на столе, и невольно задержалась на открытой странице взглядом:
«В грозу бесы особенно опасны — в это время они с особой силой искушают и путают человека. Они боятся Ильи Пророка, скачущего по небу в огненной колеснице и стремящегося попасть в чертей молнией».
— Как в тему, — заметила Вера.
— Да и у тебя в тему, — Дима ткнул пальцем в экран. — Марина заходила, говорила, что предложение о бане в силе. Часов в шесть можно будет сходить, — он взял её за плечи и немного их размял. — Ты как, сильно промокла?
— Да нет, под деревом спряталась, всё хорошо.
Дима снова завалился на диван с книгой, и Вера осталась одна — с экраном и странным ощущением: они не дома, а внутри какой-то притчи, откуда их могут выгнать за любое неверное слово. Она вспоминала, какие ещё запреты слышала от местных. «Когда много знаешь — теряешь страх», — так Николай говорил? Кажется, наоборот: от объяснений стало куда спокойнее. Словно бы чёткие названия расколдовывали пугающие тени — придавали им форму и границы.
Местные вполне могут в них верить — чего бы нет. А вот ей — необязательно.
«Почему нельзя оставлять хлеб открытым?»
Да, вот оно: незакрытый и не осенённый крестным знамением хлеб — как и любая другая еда — становится лёгкой добычей нечисти. Она ворует еду и питается ею. Ага, могла бы и сама догадаться.
А про хлеб… Про это, кажется, бабушка ей в детстве говорила. Или нет? Обрывок памяти был неуловим, как сон — вроде бы она сидит за столом, и кто-то взрослый резко накрывает буханку полотенцем…
— Дим, — позвала она. Он повернулся набок, чуть приподнявшись, чтобы её лучше видеть. — Ты тут ничего не забываешь? — спросила Вера, пристально глядя на мужа.
— В смысле? — Дима потянулся.
— Ну, слышал что-то когда-то, тут опять это слышишь и понимаешь, что забыл. Или сделал что-то, а не помнишь как.
Дима рассмеялся — коротко и по-доброму:
— Это, милая моя, старость подбирается, — отозвался он. — Я тоже много чего забываю, не переживай. Мы ж люди, а не механизмы.
Вера пожала плечами: может, и так. Его ответ — простой, человеческий — устраивал её больше, чем теория про отравленную воду или заражённый ветер. И уж точно больше, чем быличка про домового, питающегося забытым хлебом.
В комнате снова разлилась тишина — густая, как вечерняя дымка. С кухни доносилось размеренное тиканье настенных часов — ритмичное, почти убаюкивающее. Вера открыла очередной сайт с народными поверьями. Страница встретила её внушительным списком — целой энциклопедией нечисти: кикиморы, банники, дворовые, овинники, упыри.
Она прочла, что иголка в дверном косяке нужна не только от дурного глаза, но и от нечисти, что в баню нужно заходить, только попросив разрешения… У кого? У бога? У банника? А в лес ночью или в непогоду ходить нельзя — не просто потому, что там темно, а потому что леший в это время особенно силён.
Вера наткнулась даже на типологию мертвецов: заложные — умершие насильственной смертью и связанные с вещами или незаконченными делами; неупокоенные — неотпетые или непогребённые; игоши, умруны.
«Умруном становится первый покойник, похороненный на кладбище. По некоторым сообщениям, чтобы избежать его появления, селяне часто не хоронили первого умершего достаточно долго, сохраняя тело так, как могли, и дожидались, пока в селе не станет ещё одного человека. Умрун не опасен для людей, так как его основная функция — следить за другими покойниками и кладбищем, однако, разумеется, он тоже относится к нечистой силе».
— Ужас какой, — пробормотала Вера.
За окном что-то промелькнуло, и Вера подняла глаза. Это Марта прошла по улице, в сторону выезда из села.
Марта. Её ведь Пелагея тоже упоминала в своём письме — как и Серёгу. Какая-то связь — пока непонятная, тонкая, почти неуловимая — тянулась от этих имён к самому центру происходящего.
Марта жила в соседнем доме, и, кажется, окна её комнаты как раз выходили на чердак Веры. Может, она видела, как кто-то лез туда позавчера ночью? С другой стороны — если видела, почему вчера не сказала, когда за столом сидели? Может, подумала, что ситуация не располагает? Да и любопытных ушей кругом было полно.
А если вор писем, а заодно и искатель панских сокровищ — один из соседей? Эта мысль приходила Вере в голову уже не в первый раз, но теперь показалась особенно убедительной. Григорьевич, Марина, Серёга, Марта — ближайшие соседи. С другой стороны, им-то как раз легче всех было бы залезть в дом ещё до Вериного приезда. Но…
Марина — точно нет. Вера помнила: когда захлопнулся капкан, Марина окликнула их с Петром со своего крыльца. Григорьевич — тоже вряд ли. Он старик, как бы он взобрался на чердак, даже если бы и захотел? Серёга тоже был у себя, когда капкан сработал. Да и не попал бы в него — он сам его ставил. А Марта… Марта казалась самым последним кандидатом на роль местного следопыта.
Теория о соседях, пожалуй, несостоятельна. Да и почему Вера вообще думает на кого-то из них? Ведь это мог быть кто угодно — как из тех, кого она уже видела, так и из тех, кто так и остался для неё в селе безликой тенью. И что толку в этих её обрывочных сведениях и клочках слов, собранных наспех? Всё зыбко, всё хрупко, всё скорее о внутреннем предчувствии, чем о настоящем выводе.
Но даже с учётом этой шаткости все следы упрямо вели к Тихону. Если кто-то в селе и мог залезть на чердак, рыться в старых бумагах и искать клад, то именно он — потомок вора панских ценностей, так явно радеющий за сохранность исторического наследия — помогающий священнику в уходе за склепом и колокольней. И уж слишком кстати была эта перевязанная рука Тихона — чем не невольная улика?
Надо было поговорить с Мартой. Может, что видела? Захочет ли она говорить сейчас? Не угадаешь. Но попробовать стоит.
А ещё стоило зайти к Тихону. Просто познакомиться невзначай, без давления, под благовидным предлогом. Присмотреться к лицу, к реакции. Если начнёт оправдываться до того, как его в чём-то обвинили — это уже будет ответ.
И вот — вдруг — всплыло в памяти Веры холодное лицо Соломониды. Вспомнилась её походка — да, она же хромала, когда вчера пришла ругаться. Или нет? В этом и беда: память в последнее время играла с Верой в прятки. Может, Соломонида всегда так ходит, просто ступает странно, а Вера приписала хромоту к общему впечатлению. Она ведь видела Соломониду всего несколько раз.
И правда — несколько. Вчера утром, у автолавки, потом вечером, когда Соломонида пришла ругаться, а сегодня она сидела прямо напротив Вериного дома, будто ждала чего-то. Кто-то ведь вроде говорил, что она была в контрах с Пелагеей? Да, точно, Харитон об этом сказал.
И ещё — этот внезапный подарок от мужа Соломониды. Вера поднялась с места и подошла к двери, вглядываясь в завитки на металле ключа. Но рассмотреть она ничего не успела.
С улицы донёсся вопль: громкий, рвущий душу на части. Кричала женщина — так, как кричат только тогда, когда хотят спастись. Или когда понимают, что спасение уже не придёт.
Вера с Димой тут же переглянулись и рванули с места. Шерлок, потревоженный их резким движением, возмущённо мяукнул им вслед. Вера выскочила на крыльцо и тут же увидела Марту — та стояла, размахивая руками, на дороге, прямо у границы двора Григорьевича и Марины.
— Люди! — кричала Марта. — Люди, караул!
Зазвонил колокол — Вера, выбегающая из двора, подумала, что Николай сработал на удивление быстро. Из дома напротив вышел Серёга — опухший, помятый и явно жалеющий о том, что вчера перебрал:
— Чего там? — спросил он то ли у Веры, то ли у себя.
— Не знаю, пошли, — махнула ему рукой Вера и побежала дальше. — Марта, ты чего?
Село вставало: на своём крыльце появились Марина и Григорьевич, на дорогу со стороны холма тоже вышли несколько людей. В воздухе повисло напряжение, усиливающееся с каждым новым причитанием Марты.
Та заламывала руки и хватала воздух ртом, силясь собрать нечленораздельный набор звуков, что лился из неё, во что-то понятное. Вера подбежала к ней и попыталась поймать её взгляд, а когда ей это удалось, чуть не отпрянула — такой ужас отразился в глазах её соседки.
И тут закричал кто-то за спиной Веры. Дарья Андреевна, — та самая полненькая старушка с единственной в селе баней, — прижав ладони к груди, смотрела куда-то в сторону пруда. Туда же указывала и Марта. Вера невольно шагнула ближе к участку Марины, всматриваясь в пейзаж: дом, пара деревьев, какие-то грядки, пруд, плакучая ива на дальнем краю, камыши, камень и… Это что ещё такое?
Веру толкнули в плечо — это Серёга, ещё не твёрдо стоящий на ногах, пробивался к пруду:
— Что ж ты наделал, дурень? — воскликнул он, и у Веры по коже пробежал мороз — так безнадёжно и горько это прозвучало.
Вера всё ещё не понимала, что видит. Она зашагала ближе, приближаясь к кромке пруда, скрываемой за водяными растениями, но остановилась, когда её плеча коснулась ледяная рука. Это была Марина, следящая за Серёгиными движениями непроницаемым взглядом, на дне которого плескалось что-то, чему Вера не смогла дать названия.
— Да что происходит-то? — Вера снова посмотрела на пруд.
Серёга лез в заросли, распахивал камыши, пытался вытащить из них что-то большое, тёмное, бесформенное. С того берега, из-под ивы, за ним наблюдали двое: высокая женщина в чёрной шали и низкий, крепкий мужчина. Тихон. Вера узнала его сразу, даже на этом расстоянии.
Вера обернулась — Дима стоял на их участке, облокотившись о низенький забор между дворами. Он не подходил, не вмешивался, только глядел на всё со стороны, с того самого рубежа, за которым всё происходящее ещё можно было назвать чужим. И от картины этого безразличного наблюдения Вера почувствовала, как ей в сердце будто бы упёрлась игла.
Рядом с Серёгой уже оказались трое мужиков: Григорьевич, Харитон — муж Соломониды, — и невесть откуда взявшийся Ярослав — тот самый, что вчера пришёл на застолье без приглашения, а утром встретился Вере у опушки. Пока они что-то поднимали в кустах, Вера поймала себя на мысли — всё вокруг происходило очень быстро. Словно это была репетиция, давно поставленная сцена, и все знали свои роли.
А когда эти трое двинулись к берегу, Вера поняла, что они нашли в зарослях. Точнее — кого. Сзади зашумели люди: женщина вполголоса уговаривала детей уйти, переговаривались старики. Марта завыла, как зверь, попавший в смертельную ловушку.
Вера застыла, не веря своим глазам и чувствуя, что мир вокруг замедлился и потерял цвет. Теперь она понимала, почему во взгляде Марты было столько ужаса — в её собственных глазах теперь отражался не меньший. В голове зашумело, а грудь сдавило от горького, страшного понимания непоправимости.
Мужчины положили свою ношу на землю, и Вера поняла, почему Пётр не пришёл этим утром.
Потому что именно его безмолвное тело лежало теперь перед ней.
Глава 8. Иди посмотри
Голова кружилась, горло раздирала едкая горечь — последствие то ли вчерашних посиделок, то ли того, на что Серёга смотрел.
Пётр лежал на спине, устремив невидящий взгляд в небо. Его глаза, подёрнутые серой дымкой, которую никто, хоть раз её видевший, ни с чем не перепутает, — не отражали ничего. Тёмные мокрые волосы, в которых запутались мелкие травинки прибрежных растений, прилипли к его лбу и казались шрамами, располосовавшими лицо навсегда.
Серёга проглотил ком, бескомпромиссно подкативший к горлу, и обернулся.Онастояла в нескольких метрах от него, рядом с Верой, и тоже смотрела на тело.
— Ты! — Серёгин голос вырвался из груди хрипом. — Ты, стерва!
Чужие руки схватили его сзади и повлекли прочь, к дороге, где он и сел — прямо на мокрую землю. Рядом запричитала женщина. Вера, исчезнувшая на какое-то время, быстро вернулась и накрыла Петра простынёй, а потом подошла, опустилась рядом и аккуратно взяла Серёгу за руку своей тёплой, живой ладонью. Она что-то спрашивала. Он молчал.
Слова в голове распадались — звонко, быстро и насовсем. Мелькали какие-то лица, кто-то подносил к его губам кружку с ледяной водой — тонкую, с надколотым краем. Но он только отплёвывался.
Серёга поднял голову, только когда рядом затарахтели двигатели машин. Из первой вышли двое —
— Вот чёрт, — выдохнул Серёга.
Харитон тут же ободряюще похлопал его по плечу. Один из полицейских приблизился к ним и остановился, кивнув.
— Сколько лет, — безрадостно бросил Серёга.
— Много, — ответил участковый Старченко и пошёл к пруду.
Засновали люди, растянулась лента, замелькали чемоданчики, перчатки. Шуршание скотча, скрипы молний, сухие щелчки — всё это накладывалось на гул голосов, создавая ощущение беспокойного муравейника.
Серёга отлично помнил, когда Старченко приехал в село впервые, хотя с того дня прошло без малого тридцать лет. Тогда этот человек, теперь уже изрядно пополневший, поседевший и обзаведшийся непроходящей усталостью в глазах, был молодым и перспективным. Наверное. Кто ж его знает, как у них там всё устроено?
И эта повторившаяся картина отдалась в груди Серёги жаром: день, клонящийся к закату, пруд, подёрнутый ряской, толпа, тело. Только кто-то вокруг постарел, а кто-то не изменился ни на день. Трава у воды казалась всё такой же, и запах был тот же — тяжёлый, тинистый, как стоячее время.
Вот только у кромки воды лежал теперь не кто-то, а Серёгин друг.
Единственный. Самый лучший.
Где-то рядом уже затарахтел молодой полицейский — Серёга услышал краем уха, как тот представлялся — в таком-то звании Романов. Звонкий, уверенный, новый, чистенький, с характером. Пока ещё с характером.
Слышали что-нибудь? Где вчера были? Вы обнаружили? Как заметили? Кто вызывал? Вопросы долетали до Серёги ничего не значащими отрывками. Они звучали, как капли дождя по шиферу — часто, но мимо.
— Как Ваша фамилия?
— Жаворонкова, — почти пропела Марина.
Рядом дёрнулась Вера: Серёга заметил, как она напряглась, услышав эту фамилию. Он зажмурился, лишь бы не прислушиваться. Всё это было слишком знакомо — как старая песня, которую не хочешь слышать, но знаешь наизусть.
— Соседка, Марта увидела, — прозвучал через какое-то время сбоку голос Веры. — Я выбежала на крик. Когда поняла, что… Кто это… Позвонила в полицию. Нет, ничего не слышала, нет. Утром здесь проходила, но не заметила. Дождь сильный был днём, да.
Слова звучали правильно, по порядку, но в них чувствовалась дрожь. Серёге тоже задавали вопросы — он даже отвечал, но как-то сквозь туман.
Вы вчера пили? Пил. Лучше б спросил, когда я в последний раз не пил.
А он пил? Тоже пил. Тоже на застолье? Да. Много? Как все. И это много? И это много.
Давно вы его знали? Всю жизнь.
Он где проживал? У меня. Временно. Собирался уезжать скоро.
Ночью слышали что-нибудь? Нет.
Если бы слышал, остановил бы идиота.
— Максим, иди сюда! — окликнул Романова Старченко.
И тот исчез. Вера снова что-то говорила.
— Он утонул, — буркнул Серёга себе под нос, но знал, что Вера услышала. — Просто утонул. Сейчас заберут и уедут, как тогда.
— Как тогда? — переспросила Вера.
Но он уже снова замолчал. Пришёл Ярослав, протянул ему бутылку, и Серёга тут же отхлебнул, даже не поморщившись от горечи.
Когда вокруг стало прохладнее, Серёга наконец-то очнулся. Потянуло сыростью и железом. Двое полицейских говорили теперь с Григорьевичем:
— Да кто ж его знает-то? — восклицал Григорьевич. — Мы с дочкой в доме и во дворе весь день были, на улицу и не выглядывали. Да в голову бы никому такое не пришло! Вчера весь день смурной был, вот и… Вот дурак! — он горько отмахивался и переводил взгляд куда-то вдаль.
Григорьевич вытирал лоб платком, а руки у него дрожали — не от возраста, от другого. Романов начинал злиться — это было видно по его разрумянившемуся лицу. Он топтался на месте, сжимал пальцы в кулаки, нервно подёргивал ремень. Старченко смотрел не на Григорьевича, а сквозь него: он понимал, что всё это — фарс. Да все понимали. Кроме молодого Романова. И Веры, наверное.
Тишина вокруг стала плотной, как тесто, в котором завязли звуки. Это безмолвие нарушало только бормотание Григорьевича и треск радио из машины, оставленной у обочины.
Серёга помнил село столько же, сколько самого себя. Когда ребёнком был — была и компания, и друзья. Потом все стали разъезжаться, а он отучился и вернулся. Никогда он не понимал тех же Светку с Петром — что там такого в этих городах, что всех туда с неумолимой силой тянет?
Здесь всё всегда было понятно. Даже в юности, когда всё стало потихоньку превращаться в сегодняшнее положение дел — всё равно было ясно, что к чему. Может, это из-за того, что тогда ещё не стеснялись объясняться вслух.
А когда Петька засобирался в армию, а Марина… Сделала то, что сделала, всё переменилось окончательно.
У Серёги была жена — познакомились в техникуме. Женились, Петька тогда тосты говорил и невесту воровал. Дочка родилась. Петька её крёстным был. Всё было, хотя село менялось до неузнаваемости. А теперь Петька — вон он.
Серёга помнил, как жена умоляла уехать, кричала и говорила, что «больше не может так жить», плакала, в коридоре у стены стояла, руками за голову держалась.
— Это мой дом. Здесь я родился, здесь и умру, — отвечал ей Серёга.
Его жена плакала, собирала вещи, пеленала дочку. А потом за ней навсегда захлопнулась дверь. Буднично так — без хлопка.
Теперь закрылась и за Петром — не в буквальном смысле, но точно так же.
Серёга ни на секунду не засомневался, что именно случилось. Стоило этого ждать. Не нужно было рассчитывать, что Петька смирился и начал жить так, как будто долгих тридцать лет назад ничего не произошло. Пётр не умел забывать и закрывать глаза.
А Серёга умел. И возвёл это умение в культ.
— Вы серьёзно сейчас это говорите? — голос Романова звучал уже с другой стороны. Марта, сжавшаяся в комок, стояла напротив него, чуть не плача. Она прижимала руки к груди, силясь спрятаться — не от слов, а от того, что таилось за ними. — Вода его забрала? Что, русалка в ночи из пруда вылезла и песней его заманила? Женщина, идите, таблеточек выпейте, не мешайте!
Старченко аккуратно тронул Романова за локоть, но сильно верящий в себя молодой полицейский уже шагал обратно к пруду.
Сзади охала Соломонида, приговаривая, что всему виной их вчерашнее пьянство. Тон у неё был такой, что становилось ясно: она, собственно, всех предупреждала, а теперь просто констатирует факт.
Вера отошла и, размахивая руками, через забор что-то громко объясняла этому своему Диме.
— В смысле «всё»? — послышался от пруда голос Романова. — Да с чего ты решил, что он сам?
— Максим… — практически умоляюще отозвался Старченко, стоявший рядом с напарником и явно уговаривавший его вылезти из камышей.
Тон его стал тише, мягче — как у человека, который уже понимает, что кричать бесполезно. Но смотрел Старченко на Веру, и во взгляде его читалось то же, что Серёга видел в другом, обращённом на неё — так на неё украдкой глядел Пётр. Тоже колебался, объяснить или нет.
Романов, поскользнувшись, рухнул в воду. Дилетант. Брызги взлетели, на мгновение ослепив всех, кто стоял ближе. Где-то кто-то вскрикнул. Кто-то дёрнулся было к пруду, но замер — дурак сам залез, сам и вылезет. Старченко разразился потоком фраз, включающим реплики вроде «я старше по званию», «хорош» и «хватит позориться». Он почти не повышал голос, но каждая фраза ударяла.
Тут же рядом с ними материализовались Родионович со своей благоверной Дарьей Андреевной. Как всегда — появились из ниоткуда. Бабка что-то щебетала про «вымок, миленькой», похлопывая себя по подолу и причитая, как по бумажке. Родионович зазывал в баню — как на базаре: весело, с широким жестом. Старченко отрезал: «Не положено». Молодой огрызнулся: «Я в таком виде никуда не поеду».
Серёга поднялся и зашагал к дому. Не дойдя до крыльца, он со вздохом опустился на скамейку у калитки и молча смотрел, как Родионович с Андреевной ведут Романова к себе — в баню.
— Только разрешения спроси! — крикнул в спину напарнику Старченко, шедший за ними.
Он был раздражён, но уже без сил — этакий родитель, который повторяет в пятый раз и уже не ждёт, что его послушают. Романов даже не оглянулся.
Люди у пруда исчезли, только Марина стояла, не шевелясь, на своём крыльце, провожая взглядом чёрный мешок, уже убранный в одну из машин. Задние двери автомобиля закрылись, завёлся двигатель.
— Сестре его позвонили? — спросил Серёга у Старченко.
Не положено, конечно, было так спрашивать, но Серёга знал, что тот ответит. Они давно уже перешли ту черту, где «не положено» имеет хоть какое-то значение.
— Позвонил, — подтвердил Старченко. Кивок его вышел короткий, почти машинальный — как у тех, кто давно привык делать свою работу, даже когда та их уже не касается. — Вера эта давно тут?
— Дня три.
— Знает?
— Если не дура — разберётся. Вроде не дура, — Серёга снова отпил из бутылки.
Вера, закончив говорить с мужем, махнула рукой, развернулась и решительно направилась к Серёге. Шла быстро, тяжело дыша, и видно было: всё в ней за эти дни устало и вышло из строя, но пока держалось — на одной только злости.
— А ты не расскажешь ей? — снова заговорил Старченко.
— Зачем? — Серёга откашлялся. — Тебе рассказал, сильно ты мне тогда поверил?
— Извинялся уже, больше не буду, — покачал головой Старченко и зашагал к бане, как только Вера приблизилась к ним.
— Нормально я, — предвосхитил Верин вопрос Серёга.
Она была раздражена — даже ему это бросилось в глаза. Рукава вон закатала, дышит тяжело, руки подрагивают, раскраснелась, губы плотно сжала. Замечает, что с мужем что-то не так, только в слова эту мысль облечь не может. Серёга видел таких — непонимающих, неверящих — и не считал необходимым что-то им объяснять. Если дурак — такая твоя судьба.
Но эту девчушку Пётр зачем-то берёг. Сомнительное, конечно, поведение, с учётом того, что он ей продал дом, не рассказав, что это за место. Может, хотел потом, да не успел? А может, думал, что она сильная, справится?
— Ты ж знаешь, что если кажется, что человек переменился, то это тебя домовой дурит? — спросил Серёга.
У Веры опять округлились глаза. Ему подумалось, что только с таким выражением лица он её обычно и видел.
— Чего? — выдохнула она.
— Чтобы удержать, — пояснил Серёга. — Память тебе коверкает, чтобы не уехала никуда.
Он сказал это размеренно, как читают инструкцию — никакой мистики, только факт. Вера покосилась на бутылку у него в руках, а потом скрестила руки на груди и посмотрела вслед уходящим по дороге полицейским.
Все они боялись — так заведено было, так было положено. Серёга это прекрасно знал — они давно между собой договорились новеньких предупреждать. Хотя из тех, кто договаривался, уже и не осталось никого почти, а новенькие, что бывали раз в пятилетку, в первую же ночь уматывали. Только эта вон задержалась.
Серёга знал, что никогда отсюда не уедет. Он сросся с селом, стал его частью. Не жил где-то вне и не собирался пробовать. Зачем? Где родился — там и пригодился.
Серёга вообще не понимал людей, даже Петьку. Говорят не то, что думают, а думают не то, что чувствуют. Плутают сами в себе, как в чаще, и дорогу назад найти не могут — ни за год, ни за десять, ни за всю жизнь.
Он про себя всё давно знал. Вера вон посмотрела, ничего не сказала, а взглядом осудила. Ну, ничего. Он сегодня напьётся так, чтобы горе, поднявшись за край, вылилось на землю и в ней затерялось, а завтра встанет и об этой боли не вспомнит — дом позаботится. И будет Серёга снова жить. Много раз так было. Это уже, можно сказать, традиция. Плохая и рушащая слабую телесную оболочку, но традиция.
От людей непонятно, чего ждать. Клянутся тебе в вечной любви и уходят. Обещают приехать, а потом звонят и ссылаются на большую нагрузку на работе. Слушают, что после заката нельзя на улицу выходить, кивают, а от первого же шороха за печкой вылетают из дома, как оголтелые, в ночь. Говорят, что всё хорошо, а потом идут к пруду, когда ты уснёшь и не сможешь их остановить.
Как с людьми жить, Серёга не знал. С собой давно разобрался. А сэтимивсё было предельно ясным. Не нарывайся, уважай их правила, и будет тебе счастье.
А эта вон не понимала. Что там у неё в голове творилось — бог весть, не поделилась бы она — городская, с какой-то там интеллигентной профессией, гордая — с ним, местным алкашом.
Ну, пусть тогда увидит.
— Пошли, — он встал и, качнувшись, всё же устоял на ногах — по привычке. — Пошли, ментам скажешь,
Вера мгновение колебалась, а потом кивнула — без слов, которых у неё, кажется, уже не осталось: сгорели в горле, пока она спорила с Димой. Они пошли по дороге, что в иной день была прямой и ровной, а сейчас петляла, норовя подкинуть им под ноги какую-нибудь крошечную ямку или хитро положенный камушек. Вера взяла Серёгу под руку, и идти стало легче.
Когда из бани раздались бешеные крики, Серёга почувствовал, как Верины пальцы крепче вцепились в его предплечье. Он повернул к ней голову, взглянул прямо в глаза и сказал недрогнувшим голосом:
— Иди посмотри, — он увидел, что она чуть отпрянула от него. — И попробуй это объяснить.
Вера отпустила его и побежала туда, к бане. Серёга снова откашлялся и посмотрел на наручные часы — было полдесятого вечера. Секундная стрелка еле заметно двигалась, подтверждая, что время ещё идёт.
Если Вера после этого не поймёт и не уедет — точно хочет разобраться. Или совершенно неисправимая дура.
Но он хотя бы попытался.
И Петька будет спать спокойно.
Глава 9. Коллективное помешательство
Вера подбежала к невысокому забору и вцепилась в ограду пальцами. Старики-хозяева — Дарья Андреевна и Родионович — стояли у дома. Их взгляды были прикованы к участковому Старченко, словно к экрану телевизора, где шёл ужасный, невозможный фильм.
Старченко, налившись злостью и тревогой, с лицом, сжавшимся в маску безысходного бешенства, с силой бил ладонью по щекам молодого напарника, который лежал на траве у входа в баню. Руки у Романова были раскинуты, тело подёргивалось судорогой, а его волосы прилипли к вискам от испарины или от банной воды — теперь уже было не разобрать.
— Максим! — слова Старченко надрывно трещали в тишине. — На меня смотри, на меня!
Парень смотрел — но не на участкового. Его мутный взгляд упирался куда-то вбок, в чёрный провал дверного проёма бани, а рука, вытянутая вперёд, дрожала. Он тыкал пальцем в темноту, пытаясь что-то сказать, но язык его путался, выдавая только бессмысленные, сиплые мычания.
— Что случилось? — Вера, не дожидаясь разрешения, вошла в калитку и, минуя оцепеневших хозяев, быстро приблизилась к полицейским. — В бане что-то?
— Стоять! — рявкнул сзади участковый, но было уже поздно.
Вера вошла в баню. Она ничего не видела — тьма внутри была непроглядной. Было влажно, душно, пахло какой-то травой, псиной, тухлой сыростью, нагретым железом и гарью — запахи сцепились в её горле, мешая дышать. Вера непроизвольно потянулась к стене, надеясь найти выключатель, но пальцы нащупали только тёплое, шероховатое дерево. А разве в бане бывает так жарко при входе? Обычно ведь только в парилке.
Вера вдруг почувствовала, что ей не хватает кислорода: грудная клетка сжалась, и вдох получился коротким. Глаза начали привыкать к темноте и различили вокруг очертание каких-то вёдер, умывальник и диванчик у дальней стены. Вере показалось, что в той стороне что-то задвигалось. Она уже собиралась сделать шаг вперёд, хотя каждый мускул в теле противился этому движению, когда её кто-то резко схватил за шиворот и выдернул обратно — на улицу.
Вера оступилась и чуть не упала на землю, но устояла. Она жадно глотнула ртом воздух, в лёгкие ворвался прохладный поток, и от резкого контраста её затошнило, а по всему телу пробежал спазм.
— Нельзя без разрешения входить! — проревел Старченко.
Вера, оглядевшись, наконец рассмотрела, что сталось с Романовым. Он так и лежал у порога: бледный, взъерошенный, мокрый до нитки, без кителя, в порванной отчего-то рубашке.
— Да что тут случилось? — выдохнула Вера.
Участковый поднял напарника, подтащил к стене и усадил — тот висел у него в руках живой тряпкой, а как только оказался на новом месте, принялся раскачиваться из стороны в сторону.
— Нельзя после девяти в баню, нельзя! Говорили же! — кричал Старченко. — Я на часы не посмотрел, но сказал же: попроси разрешения! А вы чего уставились, черти? — воскликнул он в сторону, где стояли Дарья Андреевна и Родионович, и вдруг… Закрестился. — Отче наш, Который на небесах! Да святится имя Твоё, да приидет Царствие Твоё; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…
Рука его двигалась торопливо, крестное знамение получалось рваным. Вера отшатнулась от него: да не может быть! Он правда молится? Она обернулась, чтобы посмотреть на хозяев, но их уже не было у дома. Наверняка ушли подальше от обезумевшего участкового.
— Смотрело, визжало, — лепетал Романов, шаря глазами вокруг себя, не находя на чём сфокусироваться. — И как кинется, как кинется!
Старченко обернулся и перекрестил его. Романов затих и устремил взгляд в пустоту перед собой. Лицо его переменилось, и он улыбнулся — совсем по-детски.
— Ты совсем, что ли, ничего не понимаешь? — Старченко повернулся к Вере. Казалось, ещё немного, и он подойдёт, возьмёт её за грудки, поднимет и встряхнёт. — Правила тут — есть правила, не дойдёт никак, что ли?
Вера даже не смогла возмутиться, что полицейский ей «тыкает» — так много злобы и паники было в его тоне.
— Да Вы в себе вообще? — Вера и сама не поняла, откуда в ней взялось столько гнева. — В скорую надо звонить, а Вы креститься вздумали!
— Какая тут скорая? — прошипел Старченко. — Что они сделают?
— Да как же?.. — Вера указала на Романова. — Человеку помощь нужна, что с Вами не так?
— Слушай меня внимательно, — Старченко ткнул в Веру пальцем, и она замолчала. — Ты тут сколько, три дня? А я сюда тридцать лет езжу. Тридцать! — он зажмурился, а потом снова распахнул глаза — взбешённые, но совершенно точно не безумные. — Тебе не рассказали ничего? Про девку, которая в пруд сиганула, а через сорок дней вернулась? Про детей, которые не растут? Про ведьму, которая порчу наводит?
— Да Вы с ума сошли! — крикнула в ответ Вера. — Не может такого быть!
— Может, — отрезал участковый. — Поймёшь — живой останешься. А теперь — вали домой в темпе вальса, а ещё лучше — машину заводи и катись отсюда на все четыре стороны, если не веришь. Не поверишь — сдохнешь или слюну до конца жизни будешь пускать, как этот, — он махнул рукой назад, на Романова.
Вера хотела что-то сказать, но Старченко сделал к ней
— Вон пошла! — закричал участковый. — Чтоб я тебя больше здесь не видел!
Вера развернулась и быстро зашагала прочь — не потому, что ей велели, а потому что не могла больше смотреть на этот балаган. День был настолько паршивым, насколько можно было придумать.
Серёги на дороге уже не было — да и не хотела Вера никого видеть. Хотелось тишины, нормального воздуха, хотя бы нескольких минут без запаха гари, страха и безумия. Широкими шагами она дошла до дома, чувствуя, как вся дрожит: то ли от злости, то ли от того, что всё вокруг снова и снова отказывалось подчиняться логике.
Вера вошла внутрь и захлопнула за собой дверь:
— Дим, чего двери нараспашку оставляешь? — громко выпалила она в комнату.
— А что? — Дима сидел на диване с «Народными поверьями» в руках. — Проветрить захотелось.
Вера посмотрела на него, и внутри неё всё взорвалось. Она сжала кулаки, на миг подумав сдержаться — ведь устала, ведь вымотана, ведь не время, — но потом всплеснула руками, и злость вырвалась наружу:
— Ты смеёшься, что ли? — кровь шумела у неё в ушах, а сердце колотилось. — Я тебя не узнаю! Человек погиб, а ты не удосужился за забор даже выйти…
— Ты мне это ещё на улице сказала, — откликнулся Дима, меланхолично переворачивая страницу и выглядя лишь свидетелем собственного равнодушия.
— А сейчас уселся читать? Ты криков не слышал? — она сама не заметила, как оказалась рядом с ним и выдернула книгу из его рук. — Да ты вчера сказал, что всё это бабьи сказки, а тут про нечистую силу читаешь? Что с тобой происходит?
Вера повернула страницу к себе и скользнула по ней взглядом:
«…домовой принимает обличье того, кого ждали. Является в образе ушедшего или умершего, чтобы утешить, удержать, задержать…»
— Да все, что ли, с ума посходили? — Вера отбросила книгу от себя, в проём двери в спальню, и та упала у кровати, зашуршав страницами. — Не бывает такого! Не бывает!
— Хоть кто-то ещё так думает в этом селе — кроме тебя? — безучастно спросил Дима.
Вера ещё что-то хотела сказать, но на кухонном столе зазвонил телефон. Силясь унять гнев, она развернулась и подошла к разрывающемуся устройству:
— Да кому там что ещё надо? — выдавила она из себя. На экране высветился контакт Светы. — Господи, — выдохнула Вера и прикрыла глаза.
Она про неё и не подумала — а стоило. Она знает? Не Вере же ей сообщать. Если не знает — что говорить? И, главное, что говорить, если знает?
— Алло, — сказала Вера в трубку и внутренне порадовалась, что это прозвучало даже спокойнее, чем она старалась.
— Здравствуйте, — раздался с той стороны заплаканный голос вечно весёлой Светы. — Вы же знаете?
— Знаю, — просто ответила Вера.
— Я до Серёги не могу дозвониться. Пьяный?
— Пьяный, — подтвердила Вера, чувствуя себя попугаем-повторяшкой.
— Если Вам нетрудно, передайте ему, пожалуйста, что мне сказали, проблем никаких не будет, — Света всхлипнула, и у Веры сжалось сердце. Чем ей можно было помочь? Да ничем. — Я знаю, что Вам после Вашей истории это тяжело, но Вы не откажетесь передать ему, что похороны послезавтра? В селе. Чтоб подготовился.
После её истории? А Пётр когда-то говорил про то, что ей было тяжело. Она опять чего-то не помнила, или эти двое что-то не так поняли?
Задавать этот вопрос Вера не стала — не время было расспрашивать бедную женщину. Просто пообещала, что зайдёт к Серёге, выразила соболезнования и поморщилась от того, как жутко и бесцветно это прозвучало.
Вера вышла из дома, пересекла дорогу и постучала к Серёге. Тот появился на пороге, тяжело опёрся о косяк и, выслушав её, молча кивнул и закрыл дверь. В любой другой ситуации Вера бы охарактеризовала его, как «пьянь», но сейчас даже мысли такой не допустила. Просто не было сил.
Возвращаясь домой, Вера увидела, как Старченко усаживал Романова на заднее сиденье служебной машины. Участковый повернулся, посмотрел на Веру, покачал головой так широко, что ей показалось, что даже на таком расстоянии она услышала, как тяжело он вздохнул, и тут же отвернулся. Вера не стала к нему подходить. Нечего связываться с сумасшедшими.
Стараясь не смотреть в сторону пруда — само это направление было способно снова вытащить из её памяти то, что она всеми силами пыталась забыть — Вера вернулась в дом, прошла в спальню и заперла дверь. Сейчас она не хотела ни видеть Диму, ни говорить с ним.
После её возвращения с холма она не успела поднять в разговоре с Димой тему её записки, которую тот зачем-то убрал себе в карман. Потом было, мягко сказать, не до этого, а теперь — просто не надо. Было ощущение, что между ними выросла стена — невидимая, но плотная, как холодное зеркало.
Дима переменился. Она села на кровать и задумалась: а они когда-нибудь ссорились? Хоть один раз? Хоть в чём-то не совпадали?
— Не знаю вообще, зачем ты это сохранила, — буркнул Дима из-под одеяла. — Чтобы запомнить, что у нас был тяжёлый период? Был. Ты плакала. Я знал.
Сложный период — почему? Жили всегда душа в душу, всегда друг друга понимали. Это она помнила отчётливо — такое невозможно забыть. Вере всегда казалось, что добрее Димы человека вообще ещё не придумали, кажется. Любимых все склонны идеализировать, но не до такой же степени?
— Вон, Пелагея твоя говорила, что это домовой внушает воспоминания, а плохие убирает, чтобы хозяев задержать, — глаза Харитона сверкнули.
Да какой домовой, Господь милосердный! Откуда они этого понабрались? Вера со злости даже пнула стену перед собой. Шерлок, что, оказывается, спал на кровати позади неё, мяукнул, протестуя.
Не может такого быть. Не может, не может, не может! Коллективное помешательство — только и всего. Застряли в своём пузыре и не видят, в какую ахинею верят. И участковый столько лет с ними провёл, что за компанию начал с ума сходить. Зачем он накричал на бедных стариков, зачем молился и крестился?
И Серёга туда же: «Попробуй это объяснить». Да мало ли объяснений? Может, Романов перегрелся, а может — сегодняшние события на него так повлияли. Молодой ещё, неопытный, воспринял слишком близко к
Но почему тогда её саму тошнило от запаха в бане? Почему стало так неприятно, как в детстве, когда веришь, что кто-то прячется в шкафу?
Взгляд Веры упал на книгу «Народные поверья», лежащую у кровати. Она подняла её и раскрыла, не зная, зачем — из раздражения или всё же из какого-то беспокойного инстинкта.
«Банник и обдериха — не самые опасные обитатели крестьянской усадьбы, но не стоит их недооценивать. Они крайне трепетно относятся к соблюдению правил, поэтому необходимо входить в баню исключительно после того, как попросили разрешения, а после — обязательно благодарить. В противном случае они могут исцарапать, задушить дымом и паром, лишить дара речи, слуха или даже разума».
Вера едва не выругалась. Когда эту книгу в руки не возьмёшь — первая статья, как нарочно, подходит к тому, о чём думаешь. Что за совпадения такие? Она перелистнула страницу.
«Магические предметы в мифологии славян встречаются редко, но в сказках упоминаются часто: клубочек-путеводитель, скатерть-самобранка, сапоги-скороходы — всё это переработанные магические артефакты, использовавшиеся нашими предками, но забытые нами. Время сохранило для нас немногочисленные образы, однако в древности их, несомненно, было больше».
Может, такие же «Народные поверья» были и у других жителей? Начитались в своё время и нарекли местной Библией. Вера закрыла и повертела книгу — рассмотрела с разных сторон.
Обычная книга. Открыла, поискала информацию об издательстве, авторе, годе и объёме тиража — не было, как и оглавления. Стало быть, самиздат. На привычной семнадцатой странице печатей не было, на последнем развороте — тоже. Но…
Вера потянулась к прикроватной лампе, включила её и подсела поближе, подставляя книгу под свет. На задней обложке с внутренней стороны было что-то написано от руки — тонкими, дрожащими строчками, выцветшими от времени.
«Николай,
Я пребываю в этом проклятом месте, Господь свидетель, дольше многих. Мнится мне, Вы ищете ответов не из пустого любопытства, но по зову сердца чистого и устремлённого. Потому я и решилась нарушить свой давний обет — не вмешиваться.
Содержащиеся в этой книге свидетельства и наставления послужат тем, кто взыскует разумения. Но запомните: на каждый вопрос она отвечает лишь однажды. Повторной истины не будет — такова её природа.
Ко мне не приходите — я не стану ничего объяснять. Не по гордости — по необходимости таковой.
Уповаю, что рассудок Ваш и душа Ваша устоят в истине.
И да поможет Вам Бог.
А.»
— Боже, — Вера отложила книгу на подоконник и, уперевшись локтями в колени, закрыла лицо руками.
На сцене этой плохо поставленной пьесы, где актёры забывали свои роли, а зритель давно утратил веру в кульминацию, появился ещё один персонаж — оказывается, «почтой» с Николаем обменивалась не только Пелагея. Вера нисколько не сомневалась, что эта подпись указывала именно на него, а не на какого-нибудь тёзку.
Стало быть, эта «А» когда-то отдала ему эту книгу, а потом он передал её Пелагее. При каких обстоятельствах? Где? Когда? Сходить с ума, так со множеством деталей — что ж, эффектно, вопросов нет. Почти литературно. Вера убрала ладони от лица и вперилась взглядом в стену.
А ведь Николай утром копал могилу. Никто в селе не умирал — кто-нибудь бы обязательно сказал. Стало быть…
— Ох, боже, — повторила Вера и сама себя одёрнула: что тут повторять, и так понятно, что дурдом. Тотальный, затягивающий, как зыбучие пески.
Выходит, священник знал, что Петра не стало. Откуда? Днём увидел тело? Или видел, как тот пошёл топиться? Соломонида и Харитон говорили, что ночью звонил колокол — может, Николай звонил, потому что увидел что-то? Или…
Вера легла. Шерлок подвинулся к ней и улёгся у её бока — своим мягким, тёплым присутствием разделяя с ней тяжесть, которую она носила в себе.
Пётр ведь — сын Пелагеи, той старушки, что искала клад и переписывалась с Николаем. А письма? Кто-то ведь влез в дом, искал их. Не нашёл в них того, что было нужно — пошёл к тому, кто знал Пелагею. Об этом даже не хотелось думать. Полицейские ведь установили, что Пётр утонул сам? Но если…
— Нет, это уже теория заговора, — остановила сама себя Вера, но мысли неумолимо неслись вперёд.
А если искатели панского сокровища решили не останавливаться ни перед чем на своём пути? Пелагея ушла в лес и не вернулась. Пётр — её сын — утонул в пруду. Эта треклятая пропажа писем. Всё это — не мозаика, а карта, на которой некоторые точки оказывались слишком близко, чтобы быть случайными.
Похоже на теорию заговора, да. Но клубок всё вился: переписка, могила заранее, Тихон с перевязанной рукой — наутро после капкана…
Перед глазами всплыло лицо Петра — вечно уставшее, с пронзительными и понимающими глазами. Мог ведь не ехать сюда, а попросить того же Серёгу ей помочь с домом. Зачем ехал? Вера не сомневалась, что Пётр — хороший человек. Было в нём что-то простое и понятное, что их между собой роднило. Она хотела запомнить его молчаливым, а не замолчавшим навсегда.
Вера почувствовала, как защипало в глазах. Весь день держалась зубами за реальность, ногтями за здравый смысл, а тут — отпустило. Слёзы скатывались по лицу, падали на покрывало, тёмными пятнами расползаясь по ткани, но легче не становилось. Ей вообще тут не было легко — вроде и мечта о даче сбылась, и место красивое, и соседи не самые плохие, но нет — казалось, что это было ложкой мёда в бочке дёгтя, а не наоборот.
В ту ночь Вера несколько раз просыпалась от шума из другой комнаты. Она слышала, как билась какая-то посуда — звонкая, тонкая, с дрожащими обломками смысла. И раздавались то совсем лёгкие, почти невесомые шаги, то грузные, с протяжной паузой между ними. Дима, видимо, не мог найти себе места после их ссоры — хотя верилось с трудом.
Вера лишь переворачивалась на другой бок и, укрываясь с головой и обнимая кота, вновь забывалась беспокойным сном. Раньше она, конечно, встала бы, пошла в другую комнату и спросила, что происходит. Но нет — не теперь.
Она не хотела начинать новый виток скандала. Не хотела слышать себя в этом скандале — такую, какой она бывает только на грани. Не хотела больше говорить — казалось, что слова в этом доме только расползались, как сырость по углам, не принося ничего,
Вере снилось, что она стояла на обочине дороги и пыталась поймать машину. Тёмная дорога уходила вдаль, в сторону, где уже не было звёзд. Холодный дождь сковывал тело, проникая под одежду, в кости, в дыхание, в самое сердце.
Автомобили один за одним проносились мимо — без остановки, без сигнала, без света в салоне. И Вера слышала свой голос, идущий не от неё, а откуда-то извне — из другого тела, из другого времени, из радиопомех на границе сознания:
— Помогите, прошу! Помогите!
Вера оборачивалась и видела очертания лежащей на боку машины — перекрученной, поглощённой собственной тенью. Было так темно, что рассмотреть её было почти невозможно — не силуэт, а пятно, в котором угадывалась боль.
Вода заливала глаза и лицо, хлестала по щекам, а Верина рука, сжимающая телефон, дрожала — не от страха даже, а от бессилия, от осознания, что она не дозвонится, что сигнала нет, что никто не услышит.
— Помогите! — кричала она и знала, что не будет ни спасения, ни счастья.
Когда Вера проснулась — всё тело ныло: то ли от вчерашней беготни по селу, то ли от того, как болезненно отдался в душе тревожный сон.
Она долго лежала, смотрела в потолок и думала. Между трещинами в досках ей мерещились дорожки, созвездия, прорехи, через которые можно было бы выбраться наружу, в реальность, где всё объясняется, всё имеет смысл, и конец дня — это действительно конец, а не предисловие к следующей катастрофе.
Сон этот был, конечно, просто реакцией сознания на неожиданную трагедию. Авария во сне — это просто вывернутая аллегория того, что происходило наяву. Только вот почему при воспоминании об этом сне так саднило в сердце?
Может, стоило последовать приказному совету участкового, сесть в машину и уехать? Просто сбежать, не оглядываясь, не спрашивая разрешения у совести, не закрывая за собой дверь? Оставить всё, что нагромоздилось за эти несколько дней? Но нет.
Она должна была дождаться похорон Петра, помочь проводить его в последний путь. Это было важно сделать — не столько для него, сколько для неё самой. Да, он был ей никем, по сути, — просто дом продал. Но было кое-что, что не давало ей покоя.
Его смерть не была похожа ни на совпадение, ни на трагическую случайность. Слишком гулко она отозвалась в системе совпадений, в которую Вера поначалу так не хотела верить.
Если Вера уедет сейчас, она никогда не перестанет думать о том, что здесь произошло. Вера чувствовала, как тайна пролезла под кожу, расположилась там, дёргая за нити нервов, как бы намекая — не сейчас. Ещё не всё понято. Ещё не всё принято.
Пропажа писем, забытая записка, капкан, Тихон, Соломонида, ключ-подарок от Харитона, недомолвки, запреты, секреты и панский клад, который связывал все эти линии вместе, сплетая их в паутину, в которую по глупости или по наитию Вера уже попала, и вырваться теперь не могла.
Вера вспоминала, как Пётр тащил её, бьющуюся в истерике, к дому Серёги в ту ночь, когда захлопнулся капкан, и понимала — чужие люди так не делают.
Так делают только друзья.
А с друзьями нужно оставаться до конца.
Глава 10. Наизнанку
С утра Вера покинула спальню тенью, дошла до кухни, умылась и налила себе стакан воды. Шерлок вышел за ней следом и захрустел кормом в углу, у чердачной лестницы. Всё было почти безмятежно, и казалось, что череда странных и страшных событий прошедших дней и вовсе не происходила. Но на обеденном столе так и стоял забытый там вчера ноутбук и чашка недопитого Верой чая, подтверждая: всё было, не сомневайся.
Дима не спал — он сидел на диване и сканировал жену взглядом:
— Поговорим? — спросил он.
Вера кивнула.
Дима объяснял: мол, такое, как вчера, происходит не каждый день, и он не был морально готов. Просто растерялся, не знал, как себя вести. Его фразы звучали ровно, даже слишком — как голос ведущего вечерних новостей, рассказывающего о беде в далёкой стране. Ни надрыва, ни боли — только грамотное сочувствие.
В его словах была доля правды: они действительно никогда не сталкивались со смертью лицом к лицу — Дима так и сказал. От этих слов в Вере что-то шевельнулось, но тут же утихло, когда Дима подошёл к ней и протянул руки, как бы спрашивая разрешения, можно ли её обнять.
Вера обняла его, и в этот короткий миг её сердце почти поверило, что всё по-прежнему, что всё можно исправить. Что всё, что было вчера — не больше чем сон, дурной, сбивчивый, но не имеющий силы наяву.
Дима извинялся, говорил и про события ушедшего дня, и про вытащенную записку, и про книгу, и про их недомолвки. Всё в его речи было правильно, выверено, будто он и правда всю ночь подбирал слова, репетировал, вымерял паузы. Мол, записку я забрал, чтобы ты не вспоминала, чтобы не ранила душу, чтобы не терзалась.
Но кто давал ему право выбирать, что ей помнить?
Вера чувствовала, как угасает в ней трепет и тепло, что столько лет поднимались в душе, когда она смотрела на Диму. Чувствовала — и думала о другом.
Что на полу были видны крошки стекла, сметённые не до конца. Что исчез куда-то радиоприёмник на столике у окна — тот самый, старенький, дребезжащий. Что ноутбук и её чашка стояли как-то по-другому — она ведь никогда не ставила чашку слева, только справа. Маленькая привычка, но твёрдая, как обет.
А ещё — вспоминала, что Дима вчера не пил чай вместе с ней. И что она не видела, чтобы он ел — ни вчера, ни на застолье. Она и сама не чувствовала голода: за вчерашний день не съела ни крошки — и даже не заметила этого. Только по инерции насыпала корм коту. С другой стороны — оно и понятно. На фоне стресса аппетит и голод отступают, давая дорогу более важному. Телу, погружённому в чувства, еда становится обузой.
Вера отстранилась от Димы и хотела спросить, что тут было ночью — но не стала. Он говорил правильные вещи, слишком правильные, чтобы быть правдой. Значит — и на этот вопрос не ответит истиной, а подберёт удобную вариацию.
Вера всё же взяла из холодильника кусок шашлыка и огурец. Как только она проглотила еду, ей стало понятно, что это всё-таки было необходимо — даже сил прибавилось. Дима говорил что-то
Она вернулась в спальню, надела чистую кофту с глубокими карманами, а повернувшись и посмотрев на кота, что развалился на кровати, раскинув лапы, вспомнила и про «Народные поверья». Она забрала книгу с подоконника и сунула в карман — благо, издание было крошечным и лёгким.
Когда она снова оказалась в общей комнате, Дима, стоявший у печки с веником в руках — он сметал те самые осколки стекла — спросил:
— Ты куда?
— К Марте зайду, — откликнулась Вера.
И когда Дима, пожав плечами, отвернулся, она незаметно сняла с гвоздя подаренный Харитоном ключ и тут же покинула дом.
Вера прошла по улице и свернула во двор Марты. Было ещё очень рано, небо угрюмо глядело с высоты, закрытое тяжёлыми серыми облаками, и дул прохладный ветер, но Аркаша уже сидел на лавке у крыльца и ковырял носком туфли землю.
— Привет, — сказала Вера, и это прозвучало безрадостно и пусто.
Аркаша не ответил, только кивнул, не поворачивая головы.
Марта, опухшая от слёз, открыла дверь сразу же после стука. Они поговорили о вчерашнем, пытаясь подобрать слова, но те никак не складывались в настоящие фразы — только сшибались краями, неловко, неотделимо от вздохов. Спросили друг друга о самочувствии — жест, в равной мере бессмысленный и человечный. Вера упомянула звонок Светы и похороны.
— Завтра, значит? — нахмурилась Марта. — На Купалу собралась хоронить?
— Почему на Купалу? — не поняла Вера. — Завтра двадцать третье июня, а Купала же в июле, нет?
— Это по новому стилю, — пояснила Марта, глядя на спину сына, который склонился вперёд и рассматривал что-то на земле. — А по старому — минус две недели. Завтра, ночью, с двадцать третьего на двадцать четвёртое.
Она говорила это мерно, но всё в ней показывало: для этой женщины даты и календари давно стали чем-то вроде ритуальных символов — не столько условностей, сколько знаков судьбы, от которых нельзя отмахнуться. Вера нахмурилась, но мысль эту продолжать не стала: ну, праздник и праздник. Вроде не церковный даже, а языческий — очень в духе местных правил.
— Скажи, — аккуратно начала Вера. — Ты же знаешь, что ко мне на чердак кто-то залез? — получилось коротко, но Марта тут же кивнула. — Может, ты слышала что-нибудь, видела в тот вечер? Кого-нибудь, кто был у моего дома?
Лицо Марты на миг стало совсем неподвижным, словно она вслушивалась не столько в вопрос, сколько в шум прошлого, выискивая в нём нужный звук, движение, отблеск.
— Людей не видела, — проговорила Марта. — Только кошка у тебя во дворе тёрлась. Я тогда обратила внимание — подумала, может, ты свою выпустила погулять. Но нет — эту я знаю. Чёрная такая. Часто тут ходит.
Снова кошка. И Николай про неё же говорил. Может, кошка и попалась потом в капкан, но вот письма точно забрала не она. Надо было искать дальше.
Попрощавшись с Мартой, Вера двинулась через село назад, к холму, но через несколько метров остановилась, понимая, что выбрала, пожалуй, неверное направление.
Пока у неё было три зацепки: письмо Пелагеи, книга «Народные поверья» и ключ, оттягивающий тяжестью край кофты. Первые две вещи вели к Николаю — да, но он мог ничего не сказать, а свести разговор в сторону, как в первую встречу. Был Тихон, но к нему пока вели только бинты на руке и связь с Николаем и склепом. И была Соломонида — скандальная, всегда неожиданно появляющаяся, с мужем, который подарил Вере старинный ключ.
Подумав, Вера развернулась и пошла в конец села — туда, где, по словам гостей на застолье, и жила Соломонида. Чем дальше Вера шла, тем меньше обитаемых домов становилось вокруг. Дорога выдыхалась, теряла очертания — становилась всё больше похожей на узкую тропу.
Вчера она уже здесь пробегала, когда услышала крики Романова, но в спешке ничего не рассмотрела. Теперь же она видела, что дом Дарьи Андреевны и Родионовича — тех самых стариков с баней — был единственным, чьи стены не завалились внутрь, а через крышу не прорастали ветви молодых деревьев. Он выглядел не столько ухоженным, сколько живым — точно держался вопреки, на упрямстве своих обитателей.
Дарья Андреевна была на улице. Она подметала дорожку от видимого только ей сора и подняла голову, завидев Веру. Старушка двигалась медленно, с достоинством, точно выметала не пыль, а саму память, подслеповато следя за её тенью:
— Мил-моя, ты как? — спросила Дарья Андреевна.
Вера остановилась, помахав рукой — получилось натянуто. Не было в ней сейчас ни желания, ни сил разыгрывать живость:
— Всё в порядке, спасибо.
Эти слова Веры звучали неестественно на фоне вчерашних событий. Но что было делать? Не рвать же на себе волосы в истерике. Это не помогло бы.
— Может, в баньку, дочка? — подал голос Родионович, появившийся из-за сарая справа от Веры.
Он шагал неторопливо и выглядел ожившей частью этого утра — ветхой, выцветшей до предела. Его одежда — неестественно белая — напоминала саван. Вера подумала, что это крайне непрактично: и огород ведь, и домашние дела. Изгваздаться — элементарно. Но, может, для Родионовича это было не про удобство, а про привычку.
— Да нет, что Вы, — покачала головой Вера, вспоминая тяжёлый дух, встретивший её вчера в предбаннике. — Я так... Прогуляться вышла. Голову проветрить. А Вы как?
— Ой, ну мы-то что? — проговорил Родионович, подходя к изгороди и опираясь на неё с осторожностью, как бы проверяя: выдержит ли. — Мы своё уже пожили, стольких хоронили, что и не вспомнить, — продолжал он, а в интонации его не было ни скорби, ни тоски — словно он считал чужие смерти по ведомости. — Жалко, конечно, молодой был. Ну, судьба такая.
Вера едва сдержалась, чтобы не съязвить в ответ. В смысле «судьба»? Как можно настолько философски относиться к чьей-то смерти уже на следующий день после того, как та заявилась без срока? Но тут, в этом селе, всё, казалось, было устроено иначе. Здесь даже смерть, пожалуй, была не крайней точкой, а лишь поворотом дороги.
— Ты за нас не беспокойся, — включилась в разговор Дарья Андреевна. — Мы тут ко всему привыкши. Петька, Старченко, парень этот молодой… Как его? Романов? Сколько было таких. Места тут такие. Кто чист душой — тому и ладно. А у
Вера не понимала. Ни про чистоту, ни про грех. И от этих слов ей сделалось особенно неуютно, как будто кто-то невидимый навесил на неё ярлык. Старики пытались ещё зазвать её в баню, но она смогла отказаться окончательно и зашагала дальше. Вскоре дорога под её ногами сузилась, превратившись в тропинку, а трава пошла гуще.
Дом Соломониды она увидела ещё издалека — он разительно отличался от всех остальных: был двухэтажным, кирпичным и стоял в отдалении от села, на самой опушке леса, что высился на горизонте неприступной зеленью. Вера замедлила шаг, и, подумав, свернула с тропы чуть вбок, направляясь к дому со стороны деревьев. Её тянуло туда, что-то внутри говорило: не иди прямо — смотри исподтишка.
Она встала в метрах в тридцати от дома, и со двора её было не видно — растительность и полумрак деревьев надёжно скрывали её от чужих глаз. Холодные ветки цеплялись за рукава, но Вера почти не чувствовала ни сырости, ни зябкости — внутри всё напряжённо застыло, как в ожидании чего-то, что либо подтвердит её страхи, либо развеет их окончательно.
Вера поймала себя на мысли, что превращается то ли в параноика, то ли в сыщика, то ли — как называл Пелагею и Николая егерь Лукич — разведчика. И ведь никто не учил — но всё внутри подсказывало: молчи, наблюдай, не суетись.
Там, в городе, ей бы и в голову не пришло прятаться, высматривать и искать ответы среди молчания и ветхих зацепок. Там всё было проще: спроси — и получи; позвони — и узнай. Но здесь… Здесь всё было другим.
На участке Соломониды бегало трое детей — два мальчика-подростка и девочка лет восьми. Они играли, кажется, в догонялки, галдели, визжали, скакали друг за другом по двору, как щенята, распалённые собственной неугомонной энергией. Харитон, сидящий на крыльце, просто наблюдал за ними — недвижимый на фоне кирпичных стен.
Странно. Вера слышала от местных, что многие в селе держат скотину — в том числе и Харитон с Соломонидой. Она не была экспертом в фермерской жизни, но казалось, что в утренний час у хозяев подворья должно быть много дел. Но нет — за утро она встретила только желающих поболтать или праздно слоняющихся по своим дворам.
Прошло минут пять, и Вера уже успела подумать, что затея понаблюдать за домом бессмысленна, как вдруг она услышала шум голосов. Сначала даже внимания не обратила — они звучали глухо, но Вера быстро поняла, что они приближаются. Через минуту на крыльце появились Соломонида и Ярослав.
— Тебе было дано простое задание! — захлёбывалась в гневе Соломонида. — И того не смог!
Казалось, её злило не только то, что было сказано или сделано, но и сам факт невозмутимости Ярослава. Он стоял, чуть опустив голову, отвечал тихо и безучастно, и на лице его не отражалось эмоций — точно он говорил с упрямым клиентом или назойливым попутчиком в автобусе.
— Да не волнует меня! — снова крикнула Соломонида. — Надо найти способ, я сама не могу его открыть!
С каждым словом она звучала резче, громче, злее — её речь шла не из горла, а вырывалась из недр прокопчённой досады. Соломонида развернулась и широкими шагами, всё ещё хромая, вернулась в дом. Дверь хлопнула, оставив Ярослава стоять в одиночестве.
Он какое-то время смотрел Соломониде вслед — не шевелясь, а потом развернулся и неторопливо зашагал туда, где в тени деревьев стояла Вера. Не дожидаясь момента, когда он к ней подойдёт, Вера пошла прочь — вдоль кромки леса, но скрываемая ещё его кронами. Её ноги двигались быстро, почти на цыпочках — чтобы не шуметь и не привлекать лишнего внимания.
Что за дела у Ярослава и Соломониды? Да любые, если подумать. Мало ли что связывает односельчан? Только вот когда Соломонида приходила ругаться в день застолья, именно Ярослав сказал ей что-то, после чего она ушла. А теперь вот — скандалят ранним утром. Не совпадение ли?
Погружённая в свои мысли, Вера не заметила, как домов, что она видела через просветы в деревьях, не стало. Она огляделась: лес стоял плотно, обступая её со всех сторон. Казалось, что вокруг — чаща, а никак не самая опушка. Всё выглядело иначе: свет стал серее, прохлада — острее, а звуки — дальше.
— Ага, заблудилась в трёх соснах, — буркнула себе под нос Вера.
И по злой иронии, именно в этот момент увидела, что совсем рядом с ней оказалась сосна — мёртвая, сухая, со стволом, разбитым надвое. Это дерево будто разрубила какая-то исполинская сила — то ли молния, то ли метко поставленный перст высших сил. Поёжившись невесть от чего, Вера пошла дальше, но через несколько минут обнаружила, что вновь стоит у той самой сосны.
— Вот дура, — сказала сама себе Вера. — Детектив курильщика, ей-богу.
И в тот же момент услышала за спиной:
— Это тебя водит. Бывает тут так.
Вера оглянулась. В нескольких метрах от неё стоял Ярослав, отрешённый и глядящий так, словно не на человека смотрел, а на зверушку, выполняющую какой-то хитрый трюк. Лес замер, наблюдая за встречей двух фигур на тропе, что не значилась ни на одной карте. Только ветер шелестел кронами где-то высоко над головой.
Сердце Веры упало — Ярослав, очевидно, увидел её и пошёл следом. Если спросит — что ответить? Гуляла? Что-то искала? Подслушивала, прости-Господи? Но Вера придала лицу нейтральное выражение, склонила голову в кивке и спросила:
— Кто водит?
— Леший, вестимо, — пояснил Ярослав.
Опять двадцать пять. Он произнёс это так, как говорят о вещах проверенных, понятных, не требующих объяснений. Казалось, он знает, что говорит, потому что сам однажды выходил из такого круга, из такой чащи, и знал, каково это — стоять в лесу, который не отпускает:
— Ты кофту наизнанку выверни. Тогда выйдешь, — Ярослав указал на Веру пальцем. — Это ж всем известно, — он отвернулся и собрался уходить, но вдруг снова оглянулся через плечо. — Соломонида ключа хватилась, что тебе Харитон подарил. Ты им особо не свети, если сохранить хочешь.
Вера напряглась и шагнула к Ярославу:
— Это её ключ? — удивилась она. — Так я верну, без проблем, — Вера потянулась к карману.
— Я бы не стал, — тут же бросил Ярослав. — Они его и сами нечестным путём
Сказал — и тут же растворился в зарослях. Вера моргнула — и он исчез, как не было, только из-за деревьев донеслись до неё его удаляющиеся шаги. Вера хотела пойти за ним, но остановила себя. А если он идёт вглубь леса, а не наоборот? Так она заблудится ещё больше. Лес был не просто густым — он дышал, жил, шептал, и теперь каждый поворот мог оказаться началом петли, из которой нет выхода.
Вера всё-таки вынула ключ из кармана. Металл был тусклым, но веяло от него чем-то не просто старым, а древним и сакральным — как лес вокруг, как само время. И вдруг взгляд Веры зацепился за несколько линий, что сливались воедино у самого основания ручки ключа. Она поднесла его ближе к глазам, разглядывая, и наконец поняла, что видит.
Вензеля на ключе, переплетаясь, складывались в буквы, которые ей уже встречались в этом селе:
А. Ф.
Именно их Вера видела там, на холме, на фасаде склепа молодой панночки. Эти литеры — как шёпот из прошлого, как печать на проклятии, как знак, что был перед глазами, но значение своё раскрыл лишь теперь. Совпадение? Какое уже по счёту?
Ключ вдруг стал тяжёлым, как ноша, которую нести не хочется, но нужно. Они — Соломонида и Харитон — и сами нечестным путём его получили, так ведь Ярослав сказал? Значит, украли? Значит, Соломонида, Харитон, Тихон и Николай — не разные линии, а главы одной истории. Всех их связывало не только Верино подозрение в поисках сокровищ, но ещё и склеп, стоящий у разрушенной церкви.
Надо было идти к Николаю. Вера вернула ключ в карман и продолжила путь. Когда сосна встретилась ей в третий раз, она только всплеснула руками, признавая поражение перед невидимым противником.
И вдруг Вере стало труднее дышать. Воздух вокруг потяжелел, словно наполнился незримым дымом. Грудная клетка то сжималась, то раскрывалась с усилием, а в ушах вдруг появились звуки: треск где-то сбоку, крик птицы, шелест листвы под порывом ветра.
Зрение размылось, и, прежде чем Вера успела что-то подумать, она почувствовала, как ноги подкашиваются.
Глава 11. До первого петуха
Вера открыла глаза и резко села — тупая боль тут же отдалась в висках. Всё закружилось, и она, сжав губы, оглянулась, не сразу понимая, где она и как тут оказалась. Мир вокруг был словно вытертым, цвета потускнели, очертания расплылись, и только один холодный, упругий запах травы пробивался сквозь мутную завесу сознания.
Она лежала на той самой лавке у подножия холма, где накануне говорила с Лукичом. Рядом с ней кто-то стоял и махал руками над её лицом:
— Давайте, Вера, — бормотал он. — Приходите в себя.
Голос был тихим, но прилипчивым: в нём не было паники, только терпение того, кто уже не раз вытягивал людей из неподходящих мест. Вера приложила ладонь ко лбу — кожа горела, а под пальцами пульсировала боль. Мысли всё никак не собирались в связный поток: обрывки вспыхивали и тут же ускользали, сталкивались, рассыпались в памяти.
Почему так темно? Что, уже вечер? Солнце словно вырвали из неба и выбросили, оставив село в выдохшейся дымке.
— Что случилось? — выдавила из себя Вера.
— Зашли туда, куда не стоило, — вновь раздался голос, и Вера поняла, что это Николай. — Я Вас нашёл.
Слово «нашёл» прозвучало не как случайность, а как обязанность. Будто так и должно быть — священник должен подбирать заблудших, как пастух овец.
Вера спустила ноги на землю. Её мутило, каждый вдох давался с таким трудом, словно она пыталась вобрать в себя не воздух, а воду. Николай стоял напротив, и его чёрная ряса жутким пятном выделялась на фоне зелени. Ткань на ветру почти не шевелилась — точно облачение не висело на человеке, а было тенью, выросшей из земли.
— Как это — нашли? — спросила Вера, показавшись самой себе лишь эхом.
— Увидел утром, что в лес зашли, — пояснил Николай. — Не видел, как выходили, так что решил проверить — и нашёл.
Слова прозвучали буднично, без акцентов — мол, дело житейское. Ничего от старого священника в этом селе, казалось, не могло укрыться. Вера бы усмехнулась, но сил не было: всё тело ныло и противилось выражению эмоций. Да и не хотелось шутить: слишком легко здесь шутки могли превратиться в пророчества.
— Как у Вас всё складно, Николай, — проговорила Вера тихо, поднимая к нему глаза. — И могилу Вы роете заранее, когда тело погибшего ещё даже не нашли. И людей находите, — она сглотнула, и горло обожгло сухостью. — И книги необычные Вам кто-то дарит.
Каждое перечисление — как камешек, брошенный в воду: Вера смотрела, всплеснёт ли хоть что-то во взгляде её собеседника. Слишком прямолинейно, конечно, получилось, но Вера поняла, что утратила способность к тщательному подбору слов. Всё равно ведь Николай ничем дельным не поделится, наверное. Максимум — скажет что-то пространное и философское, что только спутает карты и собьёт ставки.
Но Николай, вопреки Вериным ожиданиям, не развернулся, не отвёл глаза и даже не заговорил о высоком, светлом и вечном долге и местных правилах. Священник вздохнул, сел рядом с Верой и посмотрел в сторону села.
Был уже вечер. Солнце висело у самого горизонта, как раскалённая монета на краю мира, и пускало по небу переливы десятков оттенков — оранжевого, красного, золотого, которые плавились и тонули в надвигающейся с востока черноте. Среди этой медной роскоши робко поднимался месяц, тонкий и бледный, вонзившийся в горячее тело заката.
— Вы специально туда пошли? — спросил Николай.
— Куда, в лес? Просто гуляла, — солгала Вера.
Ложь вышла ровной, доведённой до автоматизма городскими разговорами, но здесь, в этой сырой тишине, она прозвенела чужеродно.
— Не думаю, — голос Николая прошелестел, теряясь в холодеющем воздухе. — Я Вас нашёл там же, где нашли Пелагею, — Николай посмотрел на Веру. — Зачем Вы туда пошли?
Имя Пелагеи ударило сильнее ветра. Верина головная боль прекратилась в одно мгновение — быть может, из-за того, что её сердце совершило беспокойный кульбит, а руки дрогнули. Когда тайна обретает конкретное имя — тело моментально просыпается.
— Я не знала, — призналась Вера. — Я шла к Вам.
— Зачем? — Николай чуть повернулся к ней.
Вера хлопнула по карману кофты — надо же, на месте. Она вытянула «Народные поверья» и
Священник взял книгу в руки — аккуратно, как живое существо, как младенца или раненую птицу. Его пальцы быстро зашелестели страницами, словно делали так уже не один раз, и он открыл заднюю обложку.
— Вы хотели спросить, кто такая «А», — догадался Николай. — Александра. Сестра Тихона.
Никаких отступлений, никаких притч. Просто имя. Ответ был такой простой и неожиданный, что Вера даже поймала себя на чувстве то ли разочарования, то ли удивления. С каких пор Николай не уходит от неудобных вопросов? Если он начал отвечать прямо — значит, ставки выросли.
— Можете попробовать с ней поговорить, но вряд ли она ответит, — заметил Николай, возвращая Вере книгу.
— Ничего нового, — откликнулась Вера, бездумно поглаживая обложку. — Здесь это в порядке вещей, — она вздрогнула, поняв, что не сделала важное. — Спасибо, Николай. Что нашли. Видимо, я долго там лежала — зашла-то утром.
Ощущение провала во времени накрыло вторым слоем: сколько часов из её жизни вычеркнул лес? Что с ней было в этот промежуток, пока она лежала там? А разве вообще можно потерять сознание на несколько часов и выжить? Не бывает ведь так. Ерунда какая-то.
— Пожалуйста, — ответил Николай, не глядя на неё. — Уже видел такое, вот и забеспокоился.
Возникла пауза, полная вопросов, что роились в Вериной голове, но никак не собирались во что-то более или менее правильное. Хотя…
— Если я спрошу, что со мной случилось, Вы ответите? — спросила Вера. — Раз уж там нашли Пелагею, это ведь не совпадение, не думаете?
Она ещё надеялась на земное объяснение: яма, коряга, удар головой — и всё. Николай устало повёл плечами, складывая руки в замок:
— А толку? Вы ведь не поверите.
— Вы скажите, а я решу — верить или нет, — голос Веры обострился.
Право выбора было последним, что она могла защитить. Николай кивнул так, словно принял её условие, но взгляд его остался таким же тяжёлым:
— Вас позвали, — произнёс он. — Потому что Вы не боитесь.
Вера нахмурилась.
— Не боюсь чего?
Николай посмотрел на кроны деревьев, потемневших на фоне угасающего неба. Листва над их головами шевельнулась, как от невидимого вздоха.
— Правды, — выдохнул Николай. — Вы ведь что-то читали из писем Пелагеи? Должны понимать, что она что-то знала. Правда и увела её в лес, — он взглянул на Веру. — Я лукавил, говоря Вам, что здесь спокойно и тихо. Это плохое место. Оно цепляется за самое низменное в людях и заставляет делать то, что человек в другом месте делать бы не стал.
Это походило на правду. По крайней мере, Вера чувствовала это в себе — тяжесть, что она привезла сюда с собой, с каждым днём всё усиливалась, толкая её идти по полустёртому следу местных тайн. Само село дышало ей в спину, проверяя: сколько выдержишь?
— Но от правды не падают в обморок, — заметила Вера с сухой иронией.
— А если ступят на тропу лешего — падают, — тут же сказал Николай.
Казалось, эти слова были не парированием, не злой шуткой, а горькой правдой, которую Николаю не хотелось признавать. В них сквозило нежелание говорить дальше, потому что каждый следующий шаг в этом разговоре приближал собеседников к краю, за которым — только ночь и молчание леса.
Вера всё же хмыкнула — тихо, почти беззвучно, по инерции, из глубины утомления. Не было смысла больше говорить — разговор окончательно скатился в фольклорный полубред. Вера попрощалась с Николаем и пошла прочь — к селу, за стены дома, где можно было затаиться.
Конечно, в обморок она упала из-за того, что почти не ест. Голод, усталость, духота: всё это объяснимо, логично — как диагноз в поликлинике, который снимает с тебя вину за страх. А Николай — может, и правда видел, что она зашла в лес, и решил пойти проверить. Простой поступок. Человечный. В это легко было поверить.
Всё было объяснимо, и нечего было прятать очевидные факты за флёром мифологических героев. Пусть леший останется сказкой. Вере же нужна была правда — пусть прозаичная и скучная, как кусок чёрствого хлеба.
Вера дошла до дома, не встретив на улице никого. Село медленно погружалось в сон, приближающийся вместе со сгущающимися сумерками. Лишь в нескольких окнах ещё теплился свет.
Дверь приветственно скрипнула. Вера включила свет, поставила чайник, достала себе что-то из холодильника и, пока вода грелась, стояла, оперевшись поясницей на кухонный гарнитур, и жевала. Пища не имела вкуса, мысли переваривались хуже еды и всё время соскальзывали внутрь — туда, где день оборвался, где лес держал её в себе.
Завтра, как только закончится прощание с Петром, она отсюда уедет. Мысленно она уже собирала вещи, выгоняла машину, припаркованную во дворе, прочерчивала в голове маршруты, пыталась вытолкнуть из себя это место, чтобы оно не отпечаталось слишком глубоко. Хватит играть в сыщика — это не привело ни к чему хорошему, только к долгому беспамятству где-то посреди леса.
Сгинувшая Пелагея, письма, книги, ключи, склепы, местные склоки и тайны: это не про неё и не для неё — Вера была лишь случайным зрителем в дурном театре. Хотят искать клад — пусть ищут. Николай бы сказал: «Ищущий да обрящет». Может, только ключ кому-нибудь стоило отдать — наследие как-никак. Николаю, например: а он уж пусть сам решает, что дальше с ним делать.
А Соломонида, Ярослав… Они и ищут клад, скорее всего. Ключ от склепа жены пана украли Соломонида и Харитон, а Соломонида явно даёт Ярославу какие-то поручения. Они казались куда более вероятными кандидатами на роль воров писем и искателей сокровищ, чем молчаливый Тихон… И Александра, подписавшая священнику книгу про народные поверья.
Хотелось бы верить, что это так. Потому что так оставалось меньше открытых вопросов, которые могли возвращаться в мысли, когда Вера уедет отсюда.
А Александра... Александра Фёдоровна, кажется — так её Марина называла. Женщина, мелькнувшая перед Вериными глазами только один раз — когда нашли тело Петра. Она тогда стояла в чёрной шали, с Тихоном, на противоположном берегу пруда. Когда ушла — Вера не видела. С другой стороны, может, это и не она была?
Вере рассказали, что Александра вообще редко выходила из дома и не участвовала в жизни в
Александра Фёдоровна. Вроде обычное имя, но веяло от него чем-то интуитивно знакомым и при этом чем-то чуждым. Может, из-за того, что такое имя носила последняя российская императрица, а может… Думать было сложно. Состыковывать факты — ещё сложнее.
Как Вера ни хотела отмахнуться от этих тайн — не получалось.
Дима пришёл с улицы и тут же заговорил о чём-то обыденном, вроде грядок и цветов. Голос у него был ровный, чуть приглушённый. Разговор не имел настоящей цели, а служил только прикрытием — маской нормальности на фоне всего, что дрожало в воздухе с самого приезда. Вера отвечала ему, пока пила чай, но думала о том, что и Диму пора оставить в прошлом.
Ответы у неё выходили короткими, отстранёнными. Каждый глоток чая обжигал не столько рот, сколько внутреннее ощущение растущей дистанции. Вера словно стояла на мосту, который трескался под ногами, и знала: по нему назад уже не пройти.
Её ведь не было целый день — а где был Дима? Почему её вернул из леса священник, чужой человек, а не муж? Вера пыталась найти в Диминых глазах след тревоги, но всё, что она читала в них — это поверхностное спокойствие, почти равнодушие. От того, что она в нём узнавала, осталась только его любимая серая рубашка.
В её душе поднималось горькое, липкое чувство того, что у неё с Димой порвалась та тонкая нить, что связывает два сердца воедино. Неприятное ощущение — но не безысходное, как будто это и так было давно известно, но ей стало понятным только теперь. Осознание не ранило — скорее освобождало.
Вера легла в постель и закрыла глаза. Может, всего на минуту. Может, на час. Дом дышал тишиной, и в этом дыхании чувствовалось что-то неродное. Уже ночью Вера сквозь сон ощутила движение. Кто-то тенью скользнул по полу, не коснувшись досок, но оставив после себя дрожь в пространстве.
Потом послышался шорох.
Вера тут же по привычке потрогала постель рядом с собой — пусто. Димы рядом не было. Она приоткрыла глаза и увидела, что Шерлок сидит у неё в ногах, на самом краю кровати, и смотрит в другую комнату сквозь дверной проём. В его позе было что-то неестественно настороженное.
Может, Дима что-то делает в другой комнате? Но почему тогда так тревожно?
Вера поднялась на ноги и, сначала выглянув, вышла из спальни. Было тихо, и мрак комнаты развеивали лишь слабые полосы света от окон. Димы не было видно. Всё казалось мирным — Вера даже успела подумать, что те звуки ей послышались где-то на границе сна и яви. Но её внутренний голос — едва слышимый, но твёрдый — подсказывал: не послышались. Не выдумала.
С чашкой на столе что-то было не так. Она стояла иначе. Ближе к краю. Совсем немного. Но Вера чувствовала: не могла она её так оставить. Она бы запомнила.
И тут — шлёп.
Что-то упало с кухни. Вера резко повернулась в ту сторону и сделала шаг ближе — вдруг Дима там, за печкой, и она его просто не увидела? Каждый шаг давался с усилием — тело не хотело туда идти, но разум гнал вперёд.
Что Дима там делает? В этой тишине? В этой темноте?
— Дима?.. — шепнула Вера так тихо, что едва расслышала себя.
Ответа не было. Глаза привыкли к полутьме, и Вера уже была уверена, что ей просто показалось — ничего ведь не видно. Значит, просто дом скрипит — он же старый, деревянный, это нормально. Она почти поверила себе. Почти.
И тогда — краем глаза — заметила.
В углу комнаты мелькнула тень. Быстро, низко — это было что-то маленькое, слишком шустрое, слишком гибкое. Вера повернулась — но там уже ничего не было. Только занавеска колыхнулась.
Движение было настоящим. Ткань шторы предательски свидетельствовала: это было. По коже Веры пробежал холодок, и зашуршал ковёр — кто-то перебежал с одного угла комнаты в другой. Шаг. Прыжок. Скрежет. Всё это пряталось в затаённый ритм ночи, что, казалось, затаила дыхание вместе с Верой.
— Кто здесь?.. — сказала Вера громко, то ли чтобы проснуться, то ли чтобы напугать незваного гостя.
Может, кошка? Может, мышь? Но сердце упорно не верило. Там было что-то другое. Мурашки, бегущие по позвоночнику Веры, были умнее всякой логики. Вера отступила к двери спальни, выискивая глазами хоть что-то, что окончательно подтвердит: ей не кажется. Каждое её движение было осторожным, словно она боялась потревожить чьё-то присутствие, хотя пока сама не понимала, чьё именно.
И вот — в отражении зеркала — Вера увидела.
Промелькнула какая-то крошечная фигурка. Что-то лохматое, тёмное. Словно чья-то тень, обретшая форму — слишком юркая, слишком точная, чтобы быть случайностью. За спиной Веры зашипел Шерлок, окончательно подтверждая: это не иллюзия.
Пальцы Веры побелели, сжимая дверной косяк, за который она, оказывается, схватилась, и она тут же отпрыгнула назад и захлопнула за собой дверь, повернув щеколду. Рывок этот был инстинктивным, паническим — как у зверя, загнанного в угол. Она не думала, не взвешивала — просто спасалась.
— Ты чего? — тут же послышалось сзади.
Вера от неожиданности вскрикнула и резко повернулась, вжимаясь в дерево спиной. Она почувствовала, как дрожь прошла по всему телу, пробежав от затылка до пяток, а ноги ослабели, как после бега, которого не было.
Дима сидел на кровати. Создавалось впечатление, что он только что проснулся. Растрёпанный, он выглядел почти нелепо — чужой человек в чужой комнате. На его лице не было ни малейшего следа волнения.
Дима щёлкнул выключателем лампы на тумбочке, и комната тут же заполнилась желтоватыми отблесками. Свет не дал ощущения безопасности — наоборот, он подчеркнул неестественность происходящего.
— Где ты был? — тут же спросила Вера. — Я тебя звала.
В её интонации зазвенела нота обвинения, страха, почти детского непонимания: как мог он — её человек — не быть рядом?
— Ты чего? — повторил он и улыбнулся. — Я был тут всегда. Чего ты, приснилось что-то?
Слова его, мягкие, почти ласковые, ощущались, как наждачная бумага. Вера уставилась на него так, как будто перед ней был не её собственный муж, а оплот кошмара, что никак не хотел заканчиваться. Её глаза искали доказательства, ловили каждую морщинку,
— Не было тебя тут, Дим, — медленно произнесла Вера. — Не было. Я не могла тебя не заметить.
Он покачал головой, лёг и тут же отвернулся к стенке:
— Ложись спать, — буркнул он, и тон его был усталым, чуть раздражённым. — Это просто сон.
Но это не было сном. Внутреннее знание било точно — и по разуму, и по душе. Это не бред, не галлюцинация, не переутомление. Это было.
Вера не легла спать. Только присела на самый край кровати, подальше от Димы, и до утра смотрела перед собой, понимая, что всё ещё слышит за стеной какие-то звуки — осторожные, потаённые. Ночь застыла — липкая, как мрак в подвале, с тишиной, которая звенела в ушах.
Может, Дима просто лёг поближе к стене, и она до него не дотянулась? Сомнение шевельнулось в Вере, как застарелая заноза: может, она действительно всё придумала? Может ведь такое быть?
Или он был в другой комнате, а потом за её спиной прошёл в спальню? Но звук его шагов она бы узнала — это ведь тяжёлые, мужские шаги, знакомые до мелочей. А тут — ни звука, ни дыхания, ни скрипа пола.
Или он тоже это слышал, но не знает, как себя вести? Как тогда, после Петра, когда он молчал, избегал взглядов. Когда делал вид, что ничего особенного не случилось. Может, ждёт утра, чтобы самому посмотреть?
Или хочет свести её с ума? Эта мысль вспыхнула ярко и погасла, оставив послевкусие — шипящее, как перекись на живой ране. Что же, у него получается.
Шерлок сидел рядом с Верой на кровати, вперив взгляд в дверь, и периодически тихо ворчал — так, что шерсть на его загривке немного приподнималась. За стеной что-то было. Что-то живое, однозначно. Не ветер. Не старый дом. Не иллюзия. Что-то — или кто-то. Вера слышала, как гремит посуда, как падают с полки книги, как что-то двигается по полу.
Только бы дождаться момента, когда рассветёт — и она встанет, проверит и убедится, что это просто какой-то зверёк. Надежда — хрупкая, натянутая, как тонкая нитка на краю бездны, ещё жила в ней.
И через пару бесконечных часов, в которые Вера так и не смогла сомкнуть глаз, всё наконец затихло.
Как только где-то вдалеке пропел первый петух.
Глава 12. Мать
Марта слышала шум из соседнего дома той ночью. Сквозь сон — обрывками, порывами ветра. Ей хотелось думать, что она не вышла, потому что не сомневалась в Вере, надеялась, что та справится, что разберётся, что сильная… Но нет. Марта просто не нашла в себе сил открыть дверь.
Знала, что увидит. Он будет стоять на крыльце — тот, кого она боялась, ненавидела и всё равно продолжала любить. Будет тянуть к ней холодные ладошки, в которых всё ещё осталась та детская мягкость. Будет жалобно повторять то, что говорил в самый последний миг в тот самый страшный день — ту фразу, что вгрызлась в Марту и с тех пор жила внутри неё, пульсируя в глубине с каждым ударом сердца.
Прошло двадцать лет, но боль не притупилась. Она затвердела — и не давала забыть, а Марта так и не научилась не слушать то, что он говорит. Не в силах была заглушить в себе мать, даже если это значило раз за разом возвращаться в ту самую точку. Слава Богу, днём он всегда молчал, но стоило солнцу коснуться горизонта, стоило ночи сделать первый шаг — и всё начиналось заново.
Марта, слыша грохот из соседнего дома, сразу поняла, что к чему, и кто это устроил. И тут же почувствовала, что в душе что-то впервые за много-много лет шевельнулось. Сначала медленно, неохотно, а потом — всё сильнее и злее, будто внутри неё барахталась она сама, забытая и похороненная под несбывшимися надеждами много лет назад.
А потом — резко, как от толчка, — Марта встала с кровати, порылась в ящиках, доставая вещи с дрожью, но без сомнения, и нашла, что ей было нужно — всё то, что она когда-то приготовила, но так и не решилась использовать. Всё то, что хранилось не как защита, а как последняя грань.
А теперь — пора.
Было очень раннее утро, когда Марта подошла к крыльцу и постучалась. Серое, липкое, полубессонное — не утро даже, а выдох ночи, когда мир ещё не проснулся, но уже не спит. Дома выглядели слепыми, туман висел между ними, и сквозь него с трудом проступали очертания крыш, заборов, верхушек деревьев — всё было погружено в затянувшуюся паузу.
Дверь открылась, и на пороге возникла Вера — бледная, с красными от переутомления глазами. В её взгляде читалась усталость — та, что уже не прячется, не прикрывается ни словами, ни масками. Вера смотрела так, как смотрят те, кому всё уже осточертело до края, до горечи.
— Я знаю, что тут было ночью, — шевельнулись губы Марты. Слова вышли не громкими, но весомыми. — Пойдём, если хочешь разобраться.
Вера ничего не переспросила, не уточнила, не сморщилась в недоумении — просто пошла. Они вдвоём медленно двинулись к дальней стороне села. Шли в молчании, в котором звенело далёкое тявканье собак, и тихий, но цепкий скрип земли под ногами. Говорить не хотелось, обсуждать — тоже. Молчание было не просто комфортным — оно было необходимым.
Марта видела, что Верина душа застыла на самой границе отрицания и принятия, но не может сделать финальный шаг: ни туда ни сюда. И, казалось, Марта вела её туда, где у Веры не осталось бы шанса выбрать, во что верить.
Вера какой день в селе? Пятый? И ещё сомневается. И ещё жива. Удивительно — такого ещё никому не удавалось.
Марта не родилась в этом селе. Вышла замуж за местного парня, приехала сюда в начале девяностых, родила сына. Всё, о чём мечтала, у неё было. Не в изобилии, но в полноте.
А потом село всё отобрало.
Когда они подошли к нужному дому, Марта потянулась к карману растянутой кофты, сквозь ткань проверила — всё на месте. Потом она повернулась к Вере:
— Ты подумаешь, что я сошла с ума, но не останавливай меня, — сказала она.
Вера смотрела на неё непроницаемым взглядом. В первый день она задавала много вопросов, во второй — наблюдала, и в глазах её скользило сомнение, в
«Устала», — подумала Марта. «Оно и тебя жрёт, хотя ты этого ещё не хочешь признавать. Оно всегда сначала берёт силы, потом голос, потом разум».
Но вслух она сказала другое:
— Чего бы я там ни делала, так надо, — она склонила голову, вынула заколотую в лацкан кофты иголку и протянула своей спутнице. — Как войдём в дом — воткни в дверной косяк.
По лицу Веры пробежала волна сомнения, но она кивнула: быстро, без лишних слов. Марта выдохнула и толкнула калитку.
Марта хорошо помнила день, когда Аркаша заболел. Не только сам день — но и утро, запах в доме, узор на скатерти, даже звук чайника, закипавшего на плите. Всё это врезалось в память — один раз и уже навсегда. Аркаша тогда лежал в кровати — маленький, с пылающим лбом, — и то забывался, проваливаясь в короткий, тревожный сон, то снова выныривал на поверхность сознания, не открывая глаз, но шевеля губами, и всё повторял:
— Мне нехорошо, мама.
Эти слова он говорил с той искренностью, которую не сыграешь — жалобно, с надрывом. Он просил не просто помощи, а защиты от мира, в котором всё почему-то пошло не так. И каждый раз, когда он повторял эту фразу, у Марты внутри что-то ломалось.
Если бы не случилось того, что было после, Марта бы никогда не забыла длинное название болезни, которое ей называли доктора. Оно звучало, как спасение — потому что пока есть диагноз, есть и шанс. Но память человеческая — не резиновая штука. Особенно если каждый день в неё с усилием заталкивают всё более и более жуткие знания.
Марта помнила, как муж сказал, что не выдерживает. Сидел, уставившись в пол, с глазами, в которых не было ни страха, ни решимости — только пустота. Точнее — нет, сказал он куда проще и трусливее: «Я полюбил другую». Как будто это оправдание. Как будто этого достаточно, чтобы стереть всё — и ночи с температурой, и пальцы, вцепившиеся в одеяло, и собственные слова, сказанные когда-то в мерцании свечи.
Марта помнила, как скрипнули по дороге колёса, как муж забросил в багажник сумку, как не обернулся — просто укатил в свою новую жизнь, где не было ни больного ребёнка, ни постаревшей в одночасье жены. Жизни, в которой всё можно начать сначала — с нуля, с улыбки, со лжи.
И она помнила, как Аркаша, сжав её руку, посмотрел в её глаза. Впервые за долгие месяцы — осознанным, ясным взглядом. Не в бреду, не сквозь жар, а по-настоящему. И тогда он сказал:
— Помоги мне, мама.
Три слова, которые каждая мать слышит за свою жизнь тысячу раз — на детской площадке, при температуре, в страхе перед первым уроком. Слова, которые греют женские сердца никому более неведомым теплом. Эти слова — простые, святые, живые... Но Марта слышала их в сотни раз чаще, чем было положено — ночью, шёпотом, сквозь стены. В треске пола. В подвывании ветра. В тишине, которая сгущается перед рассветом. Слышала их так долго, что они стали фоном её жизни. На целых двадцать лет.
Когда он вернулся — Марта думала, что от счастья её сердце разорвётся. Не в переносном смысле, а по-настоящему: что грудная клетка не выдержит, что рёбра треснут, и душа, выпрыгнув наружу, взовьётся, не зная, куда деваться от переполненности.
Пелагея крестилась и умоляла её увидеть правду. Её руки цеплялись за рукав Марты, взгляд метался, как у того, кто знает, но не смеет сказать. Не за чем было. Марта и так всё знала. Видела.
Видела, что у него нет тени. Что он ест так много, что понятно — обычный ребёнок столько съесть не может. Что губы у него слишком бледные, а ладони — слишком холодные. Что при свете дня он не говорит, и нет в нём тепла. Только форма. Только оболочка.
Знала, ненавидела себя, что не может отпустить. Что всё ещё ждёт, кормит, расчёсывает ему волосы по привычке, а ночью ложится в кровать и знает, что он там — за порогом.
Марта боялась. Не его. Себя. Ту, кем становилась, когда вспоминала, каким он был, каким стал, и с чем она начала мириться. Слово «мириться» Марта всегда понимала буквально: это не про доброту, не про всепрощение. Это про подчинение. Про ежедневное утирание слёз, отведение глаз и проглатывание слов.
А теперь — хватит.
Она уверенно подошла к входной двери и открыла её рывком. Ни малейшего колебания, ни паузы перед порогом.Этиникогда не запирались. Чего бояться тем, кто чувствует себя хозяевами, у кого нет ни стыда, ни совести? У кого свои законы, своя природа, своё нутро.
— Какого лешего? — разрезал скандальный голос Соломониды спёртый воздух комнаты.
В ней не было удивления, только злоба, как у кошки, которой наступили на хвост.
— Закрой дверь, — бросила Марта через плечо Вере и достала из кармана свою ношу.
Первым вскочил сидевший за столом с детьми Харитон:
— Марта, ты чего?
Всё в нём, даже эти слова, было правильным. Не бывает так у людей — Марта сразу это поняла, когда его в первый раз увидела. Не в словах дело — в том, как он дышал, как держал руки, как улыбался. Всё в нём было гладким. Неправдоподобным.
Пальцы Марты скользнули по крышке бутылки, открывая её. Она намочила ладонь и плеснула водой в Харитона.
Соломонида, стоявшая у печки со сковородкой в руках, завизжала и отпрыгнула в угол. Харитон, утратив свою поминутную сдержанность, сиганул в другую сторону, и в этом движении был не столько испуг, сколько гнев — обнажённый, как клык. Он практически зашипел на Марту:
— Зря ты… Зря!
Дети, тоже сидевшие до их прихода за столом, бросились врассыпную, словно кто-то выключил в них игру и вернул инстинкты. И младшенькая — красивая, яркая девочка, копия Соломониды, кинулась к двери, расталкивая Марту и Веру. Марта увернулась — почти машинально, отточенным движением, а Вера отлетела в сторону, ударившись плечом о стену, и тут же устремила взгляд на девочку, что только что отбросила её с силой взрослого мужика.
Девочка завыла — хрипло, горько, срываясь на фальцет, — когда поняла, что из-за иголки, воткнутой Верой в
— Марта, не дури! — снова крикнула Соломонида. — Тебе с нами воевать не надо!
Соломонида дрожала, но не от страха, а от неверия в то, что что-то пошло не по плану. Что кто-то посмел прийти без приглашения. Нарушить.
Марта посмотрела на неё — пристально, впиваясь взглядом, — и впервые за многие-многие годы искренне улыбнулась. Улыбка была тяжёлой: не доброй — правдивой: в ней было и сожаление, и мрачное торжество, и память.
Именно Соломонида сказала ей тогда, что если сильно тосковать и плакать, её сын вернётся и снова будет таким, как прежде. Только не стала упоминать, что таким он будет внешне, а внутри станет одним из них. Одним из тех, кто смотрит на тебя знакомыми глазами, но уже по-другому. Уже из темноты.
Сейчас Аркаше было бы столько же лет, сколько и стоящей за спиной у Марты Вере. Той самой, к которойонирешили протянуть свои лапы, наивно думая, что хватит одной тоски, одной утраты, одной беды.
Марта мирилась двадцать лет.
Но второй раз смириться не смогла.
Глава 13. Их правда
Вера не успела ещё даже облечь в слова то, что происходило перед её глазами, когда Марта сунула ей в руки бутылку и подтолкнула к Харитону и детям, забившимся в угол комнаты. Всё происходило стремительно, как во сне, где ты не можешь ни двинуться, ни остановить то, что вот-вот должно случиться. Руки Веры сами сомкнулись на холодном стекле.
— Дёрнутся — плесни в них воду, — прошипела Марта, и не осталось в ней ни учительского тона, ни поминутной усталости, ни непроходящей печали в глазах.
Марта — прямая, упорная, скинувшая с себя добрый десяток лет, — в три шага пересекла комнату. В её руках недобро блеснул нож, она замахнулась, и Вера уже готова была, вопреки просьбе Марты, крикнуть, схватить ту за рукав, остановить, сделать хоть что-то, чтобы не случилось самое страшное.
Но шок порой сильнее здравого смысла. Сердце Веры гулко ухнуло в живот, и всё внутри напряглось: вот он, рубеж, за которым нет возврата. Ноги будто приросли к полу, и она поняла, что не может сдвинуться — ни для того, чтобы остановить, ни для того, чтобы спасти. Но Вере и не пришлось этого делать. Марта с размаху вонзила нож не туда, куда Вера страшилась, а…
В деревянный стол.
Предмет мебели вздрогнул, как живое существо, и в комнате повисло напряжение — плотное, с привкусом чего-то давнего, поднятого из глубины. Секунду ничего не происходило: по дому разлилась тишина, нарушаемая только неразборчивыми ворчаниями Харитона.
И вдруг — грохот.
Лицо Соломониды перекосилось, она выпустила из рук тяжёлую сковородку, и та упала к её ногам, затрещав досками пола. Соломонида схватилась за своё горло. Руки её, обтянутые тонкой кожей, словно потеряли подчинение.
Харитон зашёлся в горьком крике — таком пронзительном, что казалось, что кричит не он, а что-то, ощерившееся внутри него. Вопль бил в стены, отскакивал от потолка, и Вере захотелось зажать уши, но она только крепче сжала горлышко бутылки, чувствуя, как потные пальцы скользят по стеклу. Дети что-то зло забормотали.
— Что ты сделала, стерва? — разрезал поднявшийся гомон непреклонный тон Марты.
Ни тени сомнения не скользнуло в ней — только лёд, намертво спаянный с волей. Марта приблизилась к Соломониде, и та попыталась было вытянуть руку, чтобы её оттолкнуть, но не смогла: её ладонь прилипла к горлу — словно там, внутри, что-то держало её, не позволяло сделать даже крошечный жест. Её лицо стало бледнее извести, и в глазах её заметалась мольба, смешанная с ненавистью и ужасом.
— За что? — взвизгнула Соломонида, отшатываясь к печке и ударяясь о неё спиной.
В ней задребезжали и паника, и удивление, и, как ни странно, — обида.
— Что ты сделала с Верой? — непреклонно продолжала Марта.
Она двигалась шаг за шагом, отрезая Соломониде путь к отступлению. В ней не было жалости — лишь сдержанная, усталая решимость, та, что зреет годами, капля за каплей, пока не прорвёт. Марта, не отрывая от Соломониды взгляда, схватилась за рукоятку торчащего из стола ножа и надавила на него.
Соломонида взвыла — так, как человек выть не может. Не устроено человеческое горло так, чтобы издавать такой звук — гортанный, тяжёлый, заставляющий кровь застывать в жилах. Это было не просто страдание — это было что-то древнее, сырое, вырванное из самых недр. В этом звуке слышались и страх, и боль, и какая-то бездна, где нет ни спасения, ни покоя. Стены дрогнули от этого крика, а дети яростно зашептались между собой. Не заплакали, не завизжали — нет, только вновь зашушукались о чём-то, глядя исподлобья на Марту.
Вера стояла и не верила тому, что видит. Что это, приступ? Какая-то очередная местная байка, получившая форму? Или, может быть, сон, настолько яркий, что он приковал её к месту? Она пыталась найти в происходящем хоть крупицу логики, хотя бы одну трещинку в этой безумной картине — но всё было плотным, реальным.
Вера не могла остановить Марту — не потому, что не хотела, а потому что ноги, руки, губы не слушались. Потому что невозможно было поверить, что то, что предстаёт перед её глазами, происходит наяву, а не где-то в глубине воспалённого сознания.
— Что! Ты! Сделала! — отчеканила Марта, перекрывая вопли Соломониды. — Говори! Говори, ведьма! — добавила она, и было видно, что теперь она давит на рукоятку ножа всем весом тела.
Голос Марты гремел, и в нём не осталось ни человека, ни матери, ни женщины — только сила, сгусток боли. Рука её, сжимающая рукоятку ножа, побелела от напряжения, плечи дрожали от злости, наконец получившей выход.
— Кики-и-и-и-мора! — в отчаянном клёкоте выдохнула Соломонида, оседая на пол.
Слово это вылетело из её рта, как проклятие, как вскрик той, кто не хотел признаваться, но был вынужден. Соломонида вся зашлась судорогой и застучала ногами по полу, пытаясь уползти от Марты подальше. Полы её тяжёлых юбок вздёрнулись, двигаемые извивающимся телом. Стук каблуков, шорох ткани, сдавленные всхлипы — всё сливалось в какофонию отчаяния.
И тогда Вера увидела. Чётко, без всякой мистической дымки. Один взгляд — и всё встало на свои места. Больше не было никаких домыслов
— Ты, — сказала Вера, шагнув к Соломониде.
Слово прозвучало так твёрдо, будто не из её уст вышло, а из самой комнаты, пропитанной затаённой правдой, которую больше нельзя было прятать. Первый шаг дался Вере тяжело — каждый сантиметр её пути сопротивлялся, звал назад, в незнание, в покой. Но Вера уже не могла отступить.
Марта что-то говорила на фоне: что-то про бутылку, про Харитона, про детей, — а Вера не слышала. Голоса, звуки, даже собственное дыхание — всё ушло в сторону, приглушилось, стало фоном к главному. Вере казалось, что в комнате остались только она и Соломонида, связанная с ней невидимыми, но тугими нитями.
Вера сунула бутылку Марте в руки и склонилась над бьющейся в истерике Соломонидой. Резко, решительно, сбрасывая с себя последние остатки сомнений и вглядываясь в лицо той, что лежала перед ней, скрученная в выдуманной муке.
— Прекрати! — умоляла Соломонида, и по лицу её текли слёзы. — Я всё поверну назад! Только прекрати!
Рыдания разрывали её горло, сводили скулы, но голос всё равно находил выход, сбивался на визг, на шёпот, на хрипы. И Вера вдруг поняла, что она больше не испытывает ни шока, ни удивления — ничего. Потому что перед ней был главный ответ на все вопросы, что роились в голове все эти дни. Подбиралась чёткая, обжигающая ясность. Шум в мыслях пропал.
На оголившейся ноге Соломониды Вера увидела глубокую, почти свежую рану, оставленную будто клыками дикого зверя. Никаких сомнений. Тёмная засохшая кровь по краям, распухшая кожа вокруг зубчатого следа — всё это было слишком ярко, слишком телесно, чтобы быть частью бреда.
Это был след от захлопнувшегося капкана.
— Под крыльцом! — взвизгнула Соломонида. — Под крыльцом! Достаньте, но руками не берите! — её глаза метались между лицами Веры и Марты. — И сожгите! Только отпустите! Только отпустите!
Безумие в её голосе смешалось с искренностью — странной, опасной, омерзительной, но искренностью. Эти слова не звучали как выдумка. Скорее — как мольба человека, которого загнали в угол.
Крыльцо? Какое крыльцо — Вериного дома? Или Марты? Или этого? О чём она вообще говорит?
Мысли снова рванули в стороны — Вере казалось, что они запутываются в петле, в которую её втянули. Слова Соломониды звучали как ключ, но дверь, к которой он подходил, оставалась неведомой.
Вера, выдохнув из себя дрожь, вырвала из стола нож.
Оклик Марты прошёл мимо, как ветер — но не зацепил. Вера стояла над Соломонидой с ножом, и внутри неё клокотала ярость — неподдельная, такая, какая может родиться только внутри того, кто устал играть по правилам, которые не признавал.
Эта ярость не была истеричной. Она была чистой, как пламя, и в ней таилось не разрушение, а освобождение. Вера ощущала, как дрожит в ладони клинок, как ноют мышцы, как сдавливает висок — но всё это только придавало сил.
— Зачем ты влезла в мой дом? — безапелляционно спросила Вера.
Этот вопрос был главным — самым личным. Самым важным. Дом — последнее убежище. Это было не просто вторжение. Это было насилие.
Лицо Соломониды расслабилось, и, хотя она всё ещё тяжело дышала, она посмотрела на Веру снизу вверх и оскалилась — и эта гримаса не оставила в её чертах ничего прекрасного. Её губы дрогнули, расползлись в улыбку, в которой не было ни капли доброты — лишь яд.
Из угла у печки на Веру глядела сошедшая со страниц детской сказки ведьма. Не из добрых, а из тех, что встают в ночи над люлькой и шепчут, шепчут, пока ребёнок не начнёт плакать. Черты Соломониды исказились, лицо стало угловатым, как тень, которую отбрасывает сучковатое дерево в лунном свете. Никакой магии — только злоба.
— Затем, что не для тебя это знание, — безумно хихикнула Соломонида.
Вера прикрыла глаза. Марта, когда они вошли, воткнула в столешницу нож — и у Соломониды начался какой-то приступ. Ненастоящий — с чего бы человеку корчиться на полу и хвататься за шею в такой ситуации? Да, может, шок, но уж слишком бурная реакция.
А теперь, когда Вера вытащила нож — Соломонида снова налилась своей злобной иронией. Да, это очередная местная байка, только вот она живёт не только в словах, но и в действиях своих участников. Они — Марта и Соломонида — верят в какую-то магическую связь между ножом, столом и Соломонидой.
Бред. Плевать, во что они верят. Плевать, что она сейчас, возможно, нарушит закон. Осточертело. Грудь Веры вздымалась. Плевать было не на людей — на усталость, на бессмысленность, на это странное, зыбкое, гниющее село, в котором правда всегда пахла порчей. Её не интересовало, что будет после. Только сейчас.
Вере не обязательно было верить в то же, что они, чтобы этим воспользоваться. Не нужно было принимать безумие, чтобы сыграть на нём. Не было нужно становиться частью ритуала, чтобы направить его силу туда, куда нужно. Вера поняла: она только что узнала, как взять чужие правила и превратить их в свои.
И Вера, замахнувшись, со всей силы воткнула нож в столешницу.
Соломонида взвилась, вжалась в побелку печки — желая, очевидно, стать частью её холодного камня, раствориться, исчезнуть, сбежать куда-то, где не будет ни незваных гостей, ни ножа, ни этого утра. Движения её были беспорядочными, судорожными — не как у женщины, а как у мотылька, пойманного в ладони.
— Что было в письмах? — спросила Вера, не отпуская рукоятку ножа из руки. — Что было в письмах, Соломонида? — повторила она, вновь склоняясь к той.
Слова её были ледяными, и в каждом таился стук сердца, обострённый до предела. Не осталось ни страха, ни сомнения, только желание — вцепиться в суть, вытащить её, пусть даже с мясом. Сила в Верином голосе исходила не от тела, а от внутреннего надлома.
— Правда, — голос Соломониды вновь утратил былую язвительность. — Правда там была! Не для твоих глаз! Ни для чьих глаз! Наша правда! Наша! Отпусти!
Интонации у неё путались и срывались. Это была исповедь — грязная, демоническая, горькая. Но исповедь.
— Про клад? — спросила Вера и ужаснулась тому, как исказился её собственный голос — создавалось впечатление, что он шёл из самой сердцевины её злости. — Ты его ищешь? В письмах про него?
Харитон захохотал, и Вера обернулась. В нём не было радости и веселья — только усмешка, скрюченные губы и
— А что ты удивляешься? — развёл руками Харитон. — В селе слухи быстро расходятся. А твойвортак орал! Даже у нас дома слышно было. Так что, Николай видел кого?
Почему она раньше не обратила на это внимание? Откуда он мог знать, что из дома что-то украли? То, что он знал про похищение писем, можно было понять ещё тогда, но Вера не заметила, пропустила мимо ушей, а теперь Харитон стоял в углу, растянув губы в жуткой ухмылке.
Прямо перед ним в едва ли не боевой стойке замерла Марта. Она тут же плеснула в Харитона воду из бутылки, и смех его сорвался, сменившись тихим шипением. Харитон и дети отпрянули к стене, уворачиваясь от брызг.
Они двигались почти синхронно: нелепо, судорожно, словно связанные одной волей, одним импульсом страха… Перед водой? Это было безумие. Настоящее, неподдельное, кристаллизовавшееся в сельских интерьерах, но из-за этого более острое, более ощутимое. Всё вокруг — трещинки в штукатурке, окна, занавески в цветочек — казалось, подыгрывало этому помешательству.
— Да что с вами? — сорвался с губ Веры вопрос, хотя она знала, что не услышит правду, только фольклорный бред. — Что вообще происходит?
— Она ведьма, — отозвалась Марта. — А эти — бесы, — она указала на детей и Харитона. В бутылке — святая вода. А когда втыкаешь нож в столешницу — ведьма теряет силу.
Быть не может. Они сошли с ума.
Они верили не в сказки, не в старые суеверия — а в то, что они — часть этого. Не свидетели — участники. Не жертвы — создатели. Они не прятались от тьмы, они в ней жили. И в их глазах было не отречение от реальности, а её иная версия, искавшая не подтверждения, а новых поклонников.
Вера хотела проснуться и знала, чувствовала всем телом — не спит. Всё это — правда, всё, что окружает её — происходит на самом деле.
Она снова повернулась к Соломониде. Та, словно почуяв взгляд, вздрогнула. Больше не скалилась, не хихикала. Теперь перед Верой была просто женщина — загнанная, сломленная, но всё ещё с тёмной искрой, затаённой в глубине.
— Дело в кладе? — снова спросила Вера. — Скажи правду, и я отпущу тебя.
Это произнесла не она, а та, в кого она превратилась за эти дни — та, кого село вытянуло изнутри. Всё теперь было слишком далеко — и жалость, и прежняя она.
Вера вновь вырвала нож из столешницы. Деревяшка хрустнула, и лезвие, выскользнув, освободило не просто стол, а всё накопившееся в доме сумасшествие. Клинок снова оказался в Вериной ладони — тяжёлый и реальный, как выбор.
— Нет, — выпалила Соломонида с шумным выдохом. — Дело в том, до чего старая карга и безумный поп докопались.
В ней не осталось надменности. Эти слова — «карга» и «поп» — были не оскорблением, а попыткой спрятаться за прежними обидами, за старой злобой, лишь бы не называть вещи своими именами.
Она замолчала, и тишина снова разлилась по дому. Вера чувствовала, как её сердце стучит в висках, и смотрела на Соломониду. Лицо той казалось картой, на которой раскиданы подсказки: складка у губ — намёк на былую решимость, дрожащие ресницы — тень страха, морщинки на лбу — отпечатки лжи. Но текст не складывался. Слова, казалось, были закопаны глубже.
И тогда ударил колокол.
Сначала неуверенно, а потом — быстрее, гулче, истеричнее. Гул пронзил пространство. Первый удар отозвался в груди Веры, как чужое сердце, от второго содрогнулись стены. Казалось, сам воздух начал вибрировать, сползая в дребезжание. И с каждым ударом становилось ясно: случилось нечто страшное.
Вера не шелохнулась, но Марта, коротко глянув на своих «пленников», скользнула к двери и выглянула на улицу. Быстро, почти неслышно, как тень, сдержанно, но тревожно.
— Что они нашли? — сорвалось с Вериных губ. — Что было в письмах, которые ты украла, Соломонида?
Вопрос вышел на излёте дыхания. В нём было не любопытство, а жажда покончить со всем этим. Последняя попытка выцарапать истину из гнили лжи.
Соломонида помолчала, склонив голову к груди так, будто эта экзекуция была не бутафорской, а самой настоящей, и теперь слова и правда давались ей с трудом — как после пытки:
— Разоблачение, — шепнула она. — Ты не должна была узнать. Ты не боишься, — она набрала в грудь воздух и шумно выдохнула. — Ты всё ещё не боишься. А значит — ты наша.
Последние слова прозвучали без угрозы, без ликования — просто как факт.
— Вера! — раздался сзади крик Марты. Снова с её старой интонацией — напуганной, горькой, и это всколыхнуло Веру, вырвало из безумного диалога и заставило оглянуться. — Оставь её, — бросила Марта, исчезая за входной дверью. — Идём, скорее! — раздался её голос уже с улицы.
Было что-то в её словах, что убедило Веру в том, что Марта испугалась не последствий их проникновения в чужой дом и угроз ножом. Нет, Марта спасалась не от закона. То, что сорвало её с места, несло другой вес, другое имя. Оно витало в воздухе — в трепете пыли, в низком гуле колокола, в оседавшем на плечи давлении, похожем на надвигающуюся бурю. Больше не глядя ни на кого, Вера положила нож на стол и вышла на крыльцо.
Спина Марты мелькала уже далеко — на дороге к селу.
Где под аккомпанемент церковного колокола вздымалось в небо пламя пожара.
Глава 14. Пламя
Горела баня. Не разгоралась, не дымилась — а именно горела: с треском, с жаром, с брызгами искр. Пламя не просто пожирало дерево — оно наслаждалось, с жадностью вылизывало каждый сучок, каждую доску.
Столбы пламени вырывались из дверного проёма, гудели в окне, обнимали крышу, которая уже начала оседать внутрь — то ли под собственной тяжестью, то ли под весом того, что в ней накопилось за все эти годы. Запах жжёного был густой и плотный — им можно было надышаться до дурноты, до рвоты, до потери памяти.
Вокруг собрались все. Буквально все. Казалось, село вывернуло себя наизнанку — и та его сторона, что обычно таилась и пряталась, теперь стояла на виду: кто в халате, кто в резиновых тапках, кто прямо
Дарья Андреевна и Родионович стояли в первом ряду — прямо у границы своего забора. Они не причитали, не суетились, а только смотрели на то, как огонь поглощает их баню. В их позах не было шока или тоски — только простое принятие свершившегося факта. Так смотрят не на пожар, а на расплату, на нечто давно ожидаемое, но всё равно горькое.
Вера вбежала в центр толпы, с трудом затормозила и остановилась, вдохнув полный гари воздух.
— Первый костёр Ивана Купалы, — буркнул где-то рядом Григорьевич.
Слова прозвучали неуместно — сухо, как треск самого пламени. Вера обернулась, ожидая увидеть насмешку или хотя бы тень иронии, но её не было. Григорьевич стоял рядом с Мариной, и та держалась за его локоть, как за якорь, а сам он вперился в огонь так, как будто ждал от него ответа.
— Не перекинется, — ответил кому-то голос Ярослава. — Ветра нет.
Он стоял на самом краю — не среди толпы и не внутри происходящего. Безучастный, недвижимый, с руками в карманах. Его лицо, как и прежде, оставалось пустым. Он просто наблюдал.
— И деревья далеко, — вторил ему егерь Лукич, поправляя ремень ружья.
Он-то тут откуда взялся?
— Да чего стоять, давайте расходиться, — послышался вдруг голос Харитона.
Как всегда — хрипловатый, уверенный, с налётом снисходительности — как у человека, который знает больше, чем говорит. Он, Соломонида и их дети уже были рядом — со своими правильными лицами и насмешливыми взглядами. В них не было ни намёка на импровизированный допрос в их доме, завершившийся всего несколько минут назад.
Как они так быстро пришли? Почему Соломонида снова румяная, почему она смотрит так просто и прямо, хотя ещё совсем недавно билась в истерике? Ответов не было. Лишь растущая в груди Веры дрожь.
— Да что с вами? — воскликнула Вера. — Давайте тушить! Почему вы просто смотрите?
Слова вырвались сами собой — бессмысленные, не пробуждающие никого, кроме неё самой. Голос был не её, она не чувствовала, как шевелит губами, но знала — звук идёт из её горла, срываясь и теряясь в окружающем безразличии. Толпа даже не шелохнулась — все смотрели в огонь.
На плечо Веры легла тёплая рука:
— Не надо, — сказал Серёга, ободряюще хмыкнув. — Давно пора. Хоть у кого-то кишка оказалась не тонка, чтобы это сделать.
Вера повернулась к нему, не сразу узнав. В его лице был покой, почти довольство, как у человека, скинувшего с плеч невыносимую ношу. Он смотрел на пожар без сожаления, напротив — казалось, можно было почувствовать, как от него исходит странное, необъяснимое в таких обстоятельствах удовлетворение.
Вера всматривалась и не верила, что это был Серёга, а не тень, не призрак, не кто-то другой, похожий. Серёга был трезв, и не осталось в нём ни следа той безысходной тоски, что Вера видела в нём там, у пруда, когда нашли тело Петра.
Вера вдруг поняла, что Серёга улыбается — ясно и широко, как не может улыбаться ни один здравомыслящий человек, наблюдающий за чужим несчастьем. Так может улыбаться только тот, чьё горе настолько глубоко, что другое в нём теряется без остатка.
Вера отпрянула от него и заскользила по толпе глазами. Невыносимо было стоять рядом, чувствовать исходящее от них спокойствие и понимать, что её собственное смятение здесь — неуместное, неразделённое.
Хозяева бани, Ярослав, Григорьевич и Марина безмолвствовали, Харитон что-то шипел Соломониде, а их дети и вовсе затеяли какую-то игру. Фёдор Лукич что-то рассказывал какому-то мужику — Вера с трудом вспомнила его. Борис, кажется. У автолавки видела.
На дороге, ведущей к холму, Вера увидела удаляющиеся спины двоих — высокой женщины в чёрной шали и маленького мужика, семенящего рядом с ней. Александра и Тихон. Они двигались медленно, но не колеблясь, как те, кто давно знает дорогу и не боится, что их кто-то окликнет.
Снова показались на мгновение — и удалились, как будто их это не касается. Как будто и не было их здесь вовсе, только память о них проскользнула сквозь дым и снова растворилась.
Аркаша прильнул к юбке стоявшей рядом с Верой Марты и тыкал в пламя пальцем, не говоря ни слова. В глазах мальчика отражались пляшущие языки огня, и этот отсвет делал его почти нереальным — смутным отголоском чего-то гораздо более древнего, чем он сам.
Были ещё люди, много, человек тридцать — те, кого Вера видела впервые, и те, с кем уже сталкивалась, но имён не знала. Всё село было здесь. Вера скользила взглядом по толпе и понимала: Димы тут нет. Ну, конечно.
В этом ей даже не нужно было убеждаться — она знала это с той же уверенностью, с какой понимала, что этот огонь теперь уже ничто не потушит. Он снова не знает, что делать? Снова не знает, как реагировать? Даже это не тронуло его невозмутимость, даже это не заставило забиться его заледеневшее сердце?
И он не появится. Он, как всегда, не там, где должен быть.
И вдруг Вера выцепила глазами фигуру, стоящую у забора заброшенного дома на другой стороне дороги. Она не увидела её сразу, а может, это голоса и лица односельчан вытеснили её из Вериного внимания.
В отдалении от всех, оперевшись на полуобвалившийся штакетник, стоял участковый Старченко и курил — с какой-то почти неестественной отстранённостью. Дым его сигареты лениво струился в насмешку над торопливым, жадным пламенем.
Вера даже не успела подумать, когда его успели вызвать. Пожарным надо было звонить, а не в полицию — его появление с этой точки зрения было нелогичным. И всё же, в этом почти случайном присутствии была зловещая закономерность. Вера сразу поняла, что он тут делает. Слишком красноречиво всё было, слишком на поверхности. Старченко кивнул ей, встретившись с ней взглядом, и через пару мгновений она уже оказалась перед ним:
— Это Вы? — скрипнул в разгорячённом воздухе её голос. — Это ведь Вы, да?
Она не знала, зачем спрашивает — всё и так было ясно. Ведь у ног Старченко, развеивая все разночтения, стояла металлическая канистра с бензином.
Старченко затянулся, выдохнул, и сигаретный дым поплыл в сторону пожара. Всё это было сделано слишком медленно, слишком спокойно, словно перед
— А кто же ещё? — отозвался Старченко наконец, без раздражения и вызова.
Словно Вера задала банальнейший вопрос, и он просто озвучил очевидность, которую все, кроме неё, уже признали.
И что делать? Бежать домой, звонить в полицию, чтобы забрали своего безумца? Кричать, тыкать в него пальцем, чтобы его мужики скрутили, пока он не уехал? Что делать? Что?
В голове крутились одни и те же мысли, и каждая глохла, не дойдя до конца. Вера чувствовала, как беспомощность копится в горле вязким сгустком. Это село, эти люди — они больше не укладывались в её логику, не вписывались ни в одну привычную схему.
— Зачем Вы это сделали? — спросила Вера.
Вопрос был глупый, неуместный. Разве может быть нормальная причина? Разве осталось в этом месте хоть что-то нормальное? Колокол всё не стихал, он звонил, и гул от него коробил нутро, заставляя ледяной ком ворочаться в груди.
— Романов умер, — проговорил Старченко.
И было в этих словах не объяснение, не причина, а истощение, сквозящее в каждом движении участкового. Словно он произнёс не имя, а проклятие — не Романову, а селу, себе, ей, всему, что ещё теплилось в этом месте.
Вера вздрогнула от этой фразы. В теле вспыхнула резкая, обжигающая дрожь:
— Но Вы же полицейский, — пробормотала Вера. — Есть ведь закон, есть ведь…
— Я же сказал тебе уехать, — перебил Веру Старченко, снова глядя на неё. — Здесь свои законы. А до тебя никак не дойдёт.
Голос его был ровный, без нажима, как если бы он объяснял, что трава растёт вверх, а небо — это всего лишь воздух.
Кто-то аккуратно тронул Веру за предплечье и повлёк прочь. Это была Марта — снова холодная, отстранённая, одной рукой придерживающая Веру, а другой — сжимающая ладошку Аркаши.
Её движения были точны, как у человека, который знает: если не держать себя в руках, сойдёшь с ума. Она даже не смотрела на Веру — просто направляла так, как ведут слепого через проезжую часть. Без слов, без вопросов, без оглядки. Они пошли по улице — назад, к своим домам, и Вера не сопротивлялась. А какой был смысл? Нужно было подождать пару часов. Приедет Света, пройдут похороны — и всё. Вещи, машина и дальняя дорога. Прочь.
Прочь от целого села безумцев.
От каждого взгляда, от каждого полушёпота, от звона колокола, от канистры у ног полицейского, от улыбки Серёги, от равнодушия Димы, от иголок, ножей и забытых записок. Прочь — туда, где снова можно будет сделать вид, что есть реальность, и она подчиняется законам, а не чьей-то кривой фантазии.
Когда они оказались у Вериного дома, Марта отпустила её руку, прошла во двор, склонилась у крыльца и аккуратно, через какую-то бог знает откуда взявшуюся тряпку, что-то достала из-под ступенек. Когда она повернулась, в руках её оказалось что-то маленькое, тёмное, лохматое — то ли куколка, то ли чучело.
У Веры в животе словно сжался невидимый кулак: вещь в руках Марты излучала нечто такое, что не поддавалось объяснению, но от чего хотелось отстраниться.
— Что это? — безучастно, не надеясь на нормальный ответ, спросила Вера.
— То, что шумело и громило твой дом последние три ночи, — заявил кто-то слева.
Ярослав. Откуда он опять взялся? Шёл за ними, или возник из воздуха так, как тень отделяется от ног в прыжке?
— Полтергейст? — хмыкнула Вера, но веселья в её интонации не было.
Шутка родилась из пустоты — как автоматическая защита от нелепости, в которую превращался каждый следующий эпизод этой сельской пьесы. Вера видела, как Марта, держа находку на вытянутой руке, двинулась назад — к горящей бане. Пусть идёт. Было ощущение, что Марта сейчас совершит нечто ритуальное, выученное, как заговор на исцеление — и Вере не хотелось быть этому свидетелем. Пусть это произойдёт где-то за её спиной, в другом мире.
— Кикимора, — пояснил Ярослав. Он стоял, развернув носки ботинок в сторону Веры. — Помнишь, Соломонида приходила на застолье? Не смогла сама подкинуть, велела мне. Прости.
Последнее слово прошипело где-то в черепной коробке. За что «прости»? Что за очередная драма, в которой ремарки не дописаны, а реплики путаются?
— Зачем? — криво усмехнулась Вера.
— Отомстить хотела, — пожал плечами Ярослав. — Она когда в дом залезла, несколько писем на чердаке обронила. Вернулась за ними ночью, а там капкан… Ну, ты знаешь, что дальше было. Вот она в отместку и… Ладно. Вот, — он достал из кармана конверт и подал его Вере. — Его Соломонида и искала. Вскрыть не смогла, но ты сможешь. Прочитаешь — поймёшь.
— Да не волнует меня! — снова крикнула Соломонида. — Надо найти способ, я сама не могу его открыть!
Вот, о чём Ярослав и Соломонида говорили вчера на крыльце. Понятно. Хотя нет. Совсем нет.
Рука Веры сама потянулась вперёд, принимая очередное письмо. Которое уже? Какая уже по счёту зацепка, которая никуда не приведёт? Все они теперь сливались в единое серое полотно: старые листы, чужие подписи, странные намёки. И каждый — как дорожный указатель, направляющий в сторону, где карта заканчивается и начинается бесплодная топь.
— Зачем они ей были нужны? — только и смогла выдавить из себя Вера.
Ярослав чуть склонил голову, и на лице его впервые за то недолгое время, что она его знала, отразились эмоции: сожаление, сомнения и какая-то непроходящая тоска. Он вздохнул:
— Чтобы понять, что Пелагея с Николаем успели выяснить, — он вновь выпрямился и убрал руки в карманы своей маскировочной куртки. — Чтобы ты не прочла и не воспользовалась этим. Чтобы никто больше не знал, как это прекратить, — он устремил взгляд вдаль, к холму, и помолчал, подбирая слова. — Я бы всё отдал, чтобы это знать. Прочти, Вер. Прочти…
Ярослав тут же развернулся и пошёл прочь — невесть куда, невесть зачем. Была ли логика хотя бы в перемещении местных? Казалось, каждый здесь жил по маршруту, начерченному рукой, которой давно нет. Ходили по кругу, по памяти, по ритуалу — и ни один шаг не объяснялся, не имел цели, но всё равно совершался.
Что значит «всё бы отдал, чтобы это знать»? Что значит «вскрыть не смогла»? Это обычный конверт — старый, пожелтевший, даже не запечатанный. Хочешь — возьми и открой, зачем придумывать самим
На крыльце появился Дима. Он взглянул на Веру и помахал рукой — так, как если бы встречал её из дальней поездки, а не был всё это время рядом, снова и снова становясь немым свидетелем событий, что выбивали у Веры из-под ног почву. Он даже улыбнулся краешком губ. Ни в его взгляде, ни в движениях не отражалось удивления. Его не смущала ни горящая совсем близко баня, ни безумие местных.
И от этого простого, безучастного жеста — этой нелепой руки, покачивающейся в воздухе, — Вере захотелось закричать.
— Ты как? — спросил Дима.
Простой вопрос. Брошенный небрежно, без настоящего интереса, без попытки заглянуть в суть. «Ты как?» — словно она вернулась из магазина.
И Вера поняла, что ненавидит его.
До ломоты в руках, до тошноты, до желания вырвать его из своей жизни, из памяти, из воздуха, которым ей приходилось дышать. Ненависть копилась до этой минуты слоями, как копоть на стенах, и сейчас просто прорвалась наружу. Он — часть всего этого, часть гниющего, кривого, замкнутого круга, и значит, от него тоже нужно бежать.
— Пошёл ты, Дима, — буркнула Вера и зашагала прочь.
Нужно просто дойти до холма и отдать Николаю ключ от склепа — пусть всё вернётся на свои места, как будто Веры тут никогда и не было. Она шла, не различая звуков, не замечая лиц случайных прохожих.
Логики не осталось.
И не осталось слов, способных объяснить не поддающееся объяснению.
Глава 15. Склеп
Дорога к холму показалась Вере длиннее, чем раньше. Воздух был сырой, в нём застрял дым сгоревшей бани, а с неба, несмотря на июнь, повеяло ноябрём. Холод проникал в суставы, в пространство между рёбрами, морозил не столько тело, сколько душу, замершую в ожидании чего-то плохого.
Ветер — тянущий, как сквозняк в закрытом доме, где давно никто не жил — дул в лицо, выносил из Веры остатки тепла, вытягивал последние огоньки уверенности, оставляя лишь скелет сомнений и беспокойства.
То, что случилось за последние пару часов, не оставляло сомнений: в этом селе происходило что-то противоестественное. Не потустороннее — ни в коем случае, нет. Местные нырнули в пучину народных поверий так глубоко, что уже не могли отличить выдумки от реальности — только и всего. Но Вера всё чаще ловила себя на том, что границы между этими понятиями здесь расплываются.
Вера убеждала себя, что её отъезд уже совсем близко, но всё же думала: а почему не уехать сейчас? Почему она дожидается похорон, почему цепляется за это событие, как за самую важную причину оставаться здесь? Почему она сейчас поднимается на этот холм, а не выезжает на трассу?
Неужели потому, что внутри неё теплилось предчувствие — за этой последней развязкой прячется не просто истина, а что-то такое, что освободит её?
Ключ от склепа лежал в кармане, и как бы Вера ни старалась отрешиться, она чувствовала: он что-то значил. Это был не просто кусок металла, а нечто большее, связующее. Он обжигал Веру не температурой, а знанием — каждая его грань хранила в себе кусок какой-то давно забытой истории. Вера чувствовала его вес не только в кофте, но и в груди — он тянул вниз, к земле, к тому, чего нельзя было переиначить или не заметить.
Вера понимала, что её окружает безрассудство, психоз, мания — как угодно назови, суть от того не меняется. Но почему тогда в душе что-то скребло, заставляло идти вперёд, задерживать дыхание, как в преддверии кульминационной сцены, где всё вдруг станет предельно ясным?
Когда Вера почти дошла до колокольни, она подняла глаза и увидела: на тропе, ведущей к склепу, стояли двое. Сердце Веры не дрогнуло — эти двое всегда появлялись там, где расползалась беда и непонимание. Они словно чувствовали, где им положено быть — и оказывались именно там, где нужно.
Тихон стоял согнутый, выцветший, как одежда на чердаке. В нём было что-то от музейной экспозиции — неживое, но трогающее. И рядом с ним была женщина, которую Вера сначала приняла за видение.
Александра — женщина средних лет, прекрасная, как закат над морем, но в красоте еë было нечто нездешнее. Она куталась в свою чёрную шаль, и та очерчивала её силуэт — тонкий, хлёсткий, совершенно чужой на фоне окружающего упадка и тления. Она была словно вырезана из другого мира и добавлена в этот день так, как вставляют образ в икону.
— Ключ у Вас, Вера? — спросила Александра, и в её голосе скользнул акцент — лёгкий, зыбкий, как само дыхание.
— Да, — призналась Вера, не отводя глаз.
Александра улыбнулась — возвышенно и снисходительно. Откуда они знали про ключ? Вера не смогла удивиться — и их появлению, и началу этого разговора — без приветствий, без пояснений, без… Смысла?
Смысла, кажется, вообще не осталось. Ни в действиях самой Веры, ни в мотивациях местных. И, быть может, именно это ощущение полной абсурдности происходящего было самым неправильным — потому что оно заменяло страх отчуждённостью.
Вера почувствовала: ключ она несла не Николаю. Он предназначался для них.
Она молча протянула его Александре. Та слегка качнула головой и медленно подняла руку, указывая на дверь склепа. Движение было неспешным, полным изящества. Казалось, что она не просто показывала направление, а совершала старинный, забытый обряд, и в её жесте было столько достоинства, что он казался частью литургии — строгой и выверенной.
В этот миг Вера почувствовала себя частью ритуала, отголоском которого были века, — той самой фигурой, что должна встать на своё место, чтобы свершилось что-то забытое — не для чего-то, а потому что так было придумано давным-давно.
Тихон сорвался с места. Он рванулся вперёд с неуклюжей поспешностью, как слуга, что хочет выслужиться, опередить, угодить. В этом рывке не было инициативы — только подчинение. Его ноги цеплялись за землю, но тело всё равно неслось вперёд, ведомое не волей, а приказом, вложенным в самую суть его бытия.
— Благодарствую, барышня, — сказал он, едва ли не поклонившись Вере.
Повязка с его руки, принявшей ключ из Вериной ладони, соскользнула, и Вера увидела. Мельком. Вскользь. Но память вцепилась в эту картину, как в застывший кадр.
Кожа на его пальцах лопнувшая. Ногти — сорваны. Кость — переломана в двух местах, искривлена. Но Тихон не замечал этого — он сжимал ключ так,
А Вера подумала: да, прогадала. На руках Тихона — старые раны, уже успевшие не только запечься, но и превратиться в уродливые шрамы. Отметины времени, что давно ушло и уже никогда не собиралось возвращаться.
Колокол смолк, и в разлившемся по земле безмолвии не осталось ничего — ни ветра, ни холода, ни тепла. Всё это высосала из этого дня какая-то сила, которую Вера отказывалась признавать. Мир затаился, как перед землетрясением, как перед раскрытием тайны, которую ей навязывали все эти дни.
Тихон повернул ключ в замочной скважине, и склеп скрипнул. Дверь распахнулась внутрь, и Тихон, не глядя, отступил в сторону, низко опустив голову. Это был не жест вежливости, это была поза — выученная, вживлённая во всё его существо, в саму суть этого молчаливого мужчины. Он казался ожившей, безропотной преданностью — человеком, которого давно сломали, но не отпустили.
— Зачем?.. — начала было Вера. Голос её дрогнул не от страха, а от невозможности подобрать слова.
Но тут ей показалось, что ответ уже рядом — в тишине, что повисла над усыпальницей, что не давила, не звала — просто была. Ответ разливался в воздухе, в лёгком гуле, в ощущении, что сама земля вздрогнула от того, что её спокойствие нарушили.
Вера приблизилась ко входу в склеп. Внутри было темно и сыро. Полумрак был плотным, ощутимым, воздух — неподвижным, как внутри сундука, что не открывался десятки лет. Здесь витала обида и несправедливость — старая, как сама земля, — не покой, а тяжесть.
Каменная плита, что должна была венчать гробницу в полу, была сдвинута — ровно настолько, чтобы увидеть, что под ней. Вера не сразу смогла опустить взгляд. От глухого ожидания её пальцы мёрзли, а спина покрылась испариной.
Под плитой было пусто. Ни гроба. Ни останков. Ни земли.
Пустота была настолько вязкая, что казалось — если Вера сейчас протянет руку, она утонет в ней без звука, без следа. Это было пространство, в котором не было ни прошлого, ни будущего, только застывшее, плотное «теперь».
Что это значило? Молодая жена пана — лишь миф? Клад был спрятан вместе с ней, и его кто-то забрал, а потом уничтожил останки? Клада вообще никогда не было, было лишь преступление, осквернение могилы?
И вот тогда Вера подумала: не будет ответа. И не было никогда. Все письма, все загадки, все следы вели к этому — к зияющей пустоте, что смотрит обратно. Она шагнула назад и развернулась. В горле стоял глухой ком невысказанности — всё, что происходило, требовало слов, но ни одно не подходило.
Александра и Тихон уже уходили. Их силуэты казались тенями, отпечатанными не светом, а памятью, и уходили они не прочь — а обратно, в то место, где им и положено было быть. Они не оборачивались. Ничего не сказали, ничего не пояснили. Просто показали, оставив тем самым ещё больше вопросов, чем было до их появления.
Самое страшное — не когда не понимаешь, а когда чувствуешь, что вот оно, понимание, рядом, за гранью, почти в пальцах, — и не можешь ухватить.
Почему они вообще стояли здесь? Ждали её? Откуда им было знать, что она придёт? Откуда им было ведомо, что она принесёт ключ? Почему они не спросили её имени, не задали ни одного простого человеческого вопроса — только приняли и указали?
Зачем было показывать разграбленную гробницу? Чтобы напугать, чтобы запутать, чтобы прогнать? Или, наоборот, — чтобы втянуть? Чтобы, показав пустоту, подсадить её, Веру, на жажду ответа?
Вера вновь посмотрела на склеп, скользнула взглядом по распахнутой двери, по фасаду и вновь зацепилась взглядом за литеры, венчающие вход в усыпальницу:
А. Ф.
Догадка — безумная, как всё это утро, нелогичная, мистическая — мелькнула в Вериной голове. Может, вот почему имя Александры показалось ей настолько знакомым?
Александра Фёдоровна. А. Ф.
Снова миф, обрётший тело. Женщина, являющаяся потомком крестьянина, служившего при пане и его супруге, а после смерти обобравшего их поместье и закопавшего награбленное где-то в селе — Александра Фёдоровна. Быть может, панночку звали именно так — и на склепе выгравированы её инициалы. Совпадение? Очередная внезапная параллель?
Конечно, просто совпадение. Вера не знала, как звали панночку. А даже если её и звали Александрой Фёдоровной, что с того? Может, пан прижил с какой-то крестьянкой ребёнка — вот и объяснение, почему Александра и Тихон так непохожи между собой: они просто внуки разных дедов. А потом кто-то в шутку — или в дань памяти — назвал дочку именем покойной панночки.
Мало ли совпадений в жизни? Мало ли тайн таится в глубине веков?
Сбоку послышались шаги — со стороны колокольни к Вере уже приближался Николай. И на фоне исчезавших в дымке Александры и Тихона, озлобившейся Соломониды, язвительного Харитона, отчаявшейся Марты, смеющегося над чужим горем Серёги, устроившего пожар Старченко, отстранённого Ярослава, вечно веселой Марины — он вдруг показался Вере оплотом земного, живого, человеческого.
Он был настоящим. Единственным, кто во что-то здесь верил, скрывая лишь жуткие подробности, а не сам факт, и не притворялся, что всё здесь — совершенно нормально.
В каждом его шаге чувствовалась некая простая, упрямая доброта, которая отказывалась быть сломленной. Николай смотрел на Веру с тем спокойствием, которое бывает только у тех, кто принял всё до последнего и не ждёт ничего взамен, но всегда появляется в самый нужный момент. Так приходят те, кто знает: человек должен сам дойти до черты, и только тогда ему можно что-то сказать.
Вера выдохнула — глубоко, тяжело. Не от облегчения, не от утомления, а от безысходности.
— Клада никогда и не было? — спросила Вера.
Голос её был, как шелест, словно слова боялись сорваться с языка. Вопрос прозвучал почти без интонации — потому что больше не осталось иллюзий. Так говорят дети, которые уже поняли, что чудес не бывает, но всё равно спрашивают — вдруг?
Николай подошёл ближе и остановился:
— Он есть, — покачал головой священник. — Только суть не в нём.
И в этом движении, в этой фразе было столько смирения, что на секунду показалось: не Николай стоит перед Верой, а его отражение в стекле — и только голос проникает сквозь толщу времени, а он сам уже наполовину состоит из той пустоты, что только что заглянула ей в лицо.
Ответил ведь — не поспоришь. Только почему бы не сказать
Вера зажмурилась. Она уже ничему не удивлялась. Она потеряла этот навык там, в доме Соломониды, а остатки его сгорели в пожаре вместе с брёвнами бани. Что-то внутри неё сломалось, и теперь вместо логики в ней жила только память — о том, что нормальность когда-то была.
Письма, склеп, капкан, Соломонида, Ярослав, священник, Старченко, старики с баней, Марта, Аркаша, Серёга, странная пара Александры и Тихона — всё это осколки чьего-то больного сознания.
Всё это — не тайны Веры, не её жизнь. Не её битва.
Вера в ней неизбежно должна была проиграть, потому что не могла понять правил. Здесь вообще не было правил. Только миф, получивший оболочку и сросшийся с этим селом так, как сплетаются корни деревьев, чтобы устоять перед гневом бури — накрепко, на века.
Как мох прорастает в щели на кладбищенском камне — незаметно, неотвратимо — так помешательство поселилось в душах и умах всех, кто жил здесь, меняя их до неузнаваемости. И даже сама она, Вера, казалась себе не той, что приехала сюда с холодной головой — а кем-то, кого вылепили из местных поверий, легенд, бредовых мыслей и предположений.
— Я уеду. Сегодня. После похорон, — сказала Вера — даже не Николаю, а в воздух, чтобы закрепить эту мысль в голове. — Я не хочу знать правду.
И поняла, что лжёт.
Не ему — себе.
Глава 16. Светлой памяти
Машина вильнула в последний раз, и из-за деревьев показалось открытое пространство. Они выехали на холм, и село, обнимавшее его с трёх сторон, угрюмо выглянуло из-под тусклой крышки небес.
Света, сидя на пассажирском сиденье, безучастно посмотрела на проплывшие мимо руины церкви — её остов казался живым существом, что прикидывается мёртвым, прижавшись к земле. А потом, когда машина развернулась и остановилась, Света взглянула на село, которое помнила цветущим, шумным и живым, а теперь видела неумолимо умиравшим, зараставшим травой, затихавшим и навсегда растворявшимся в массиве бесконечного тёмного леса.
В здешней тишине не было ничего случайного — она шла из самой земли. Казалось, что корни деревьев, вползающие в покосившиеся заборы и треснувшие стены, уже давно начали перетирать тут всё человеческое в труху, пока никто не смотрит. Природа в селе не цвела, а забирала власть — как опытный захватчик, с каждым новым летом она крала по куску.
Последний раз Света была здесь год назад — когда хоронили мать. До этого — когда мама пропала, а ещё раньше — и не вспомнить, когда. Но Света хорошо помнила день, когда она уезжала поступать в институт, а Серёгин отец согласился довезти её до ближайшей автобусной остановки. Мама тогда стояла у дома и долго-долго махала вслед. Тогда казалось, что весь путь сквозь выцветший луг и пыльную дорогу взгляд матери сопровождал Свету, цепляясь за плечи, волосы, шуршащую ткань рубашки.
Сколько лет прошло с тех пор? Тридцать пять? Света не считала — ей казалось, что село вышло из её жизни, как выходят из чужой комнаты, в которой неуютно и темно. Но вот она снова оказалась здесь.
Мамы давно не было. И дело не в уходе в лес и трагической случайности. Света знала, что её рассудительная, даже по-своему умная мама умерла в этом селе за несколько десятков лет до того, как её гроб опустился в землю на холме. Её не стало в тот момент, когда она завесила красный угол иконами, прибила два гвоздя в косяк двери и повесила на них какие-то хитрые обереги. Когда начала оставлять крынку с молоком и хлеб за печкой, вздрагивать от звона колокола и ходить на холм, чтобы поговорить с недавно прибывшим молодым священником Николаем.
Именно тогда в ней что-то надломилось — мама, всю жизнь державшаяся за логику и хозяйскую хватку, вдруг шагнула в другую реальность. Не яркую, не благостную, а полную теней, звуков и предчувствий. Внутри себя Света называла это не иначе как тихим безумием. Таким, что не кричит, не размахивает руками, не срывает одежду, а просто — живёт рядом. Готовит еду, топит печь, гладит по голове, и между делом — делает зарубки на косяке, отсчитывая время до чего-то важного. Или страшного.
Света не верила ни во что: ни в бога, ни в чёрта. Она знала, что у всего на свете есть рациональное объяснение, а самое страшное таится не в детских сказках, а в сердцах и умах людей. Света понимала, что её мать давным-давно сошла с ума. А потом с ней за компанию потерял разум и Пётр.
Младшего брата Света любила. Без тех подростковых вспышек, что разъединяют, — с годами всё это испарилось, утихло, расслоилось на воспоминания. Они обрели ту братско-сестринскую любовь, что не приходит сама собой, а выковывается годами, разговорами, письмами, поездками и, главное, прощением. Они смогли. Хотя раз за разом утыкались в стену непонимания ровно в одном вопросе.
Петя был уверен, что их мать не заблудилась в лесу. Он, сидя на Светиной кухне, раз за разом повторял ей, как молитву, как отчитку, безумные теории, в которых сухие факты смешивались с языческой бесовщиной. Он говорил с горячностью, с той страстной верой, с которой раньше, в детстве, он заступался за уличных котят и бился за справедливость во дворе. Только теперь его сила ушла не в кулаки, а в глаза, в исступлённое желание быть понятым.
Мол, мама знала, что в селе не каждый — человек. Мама вместе со священником искала способ извести тех, кто прятался под масками соседей. Мама боялась, потому что знала: только страх спасает тебя в этом селе. Мол, будешь бояться — тебя не тронут, потому что питаются страхом.
Света сначала задавала вопросы, потом смеялась, а потом плюнула. А что ещё оставалось? Как спорить с человеком, который говорит о страже у пруда, о существах, что не любят колокольный звон, о том, что соль — не для вкуса, а для защиты? Она спорила, пока могла, пока не почувствовала, что каждый её довод рассыпается под тяжестью уверенности брата.
И, в конце концов, решила продать дом. Не потому, что была безжалостной. Не потому, что не любила. А потому что спасала хотя бы себя. Кто-то должен
Петя махал руками, говорил, что она не понимает, что всё куда сложнее. Что село никогда и никого по-настоящему не отпускает. Света знала: он так никогда на самом деле оттуда и не уехал. Душа его навсегда затерялась где-то между деревянных домов, мрачного холма, леса и пруда, который и вовсе родил в его беспокойной голове историю, которой не было и быть не могло.
И всё-таки — он всегда возвращался сюда. Он — как пыль на подоконнике, как старая фотография, забытая на чердаке — был частью этого места, каким бы безумным оно ни становилось.
Поэтому его сюда так и тянуло. Не забыл он Марину — девчонку из соседнего двора, что, наверное, так и оставалась в селе. Света не интересовалась ничем, что происходило тут, потому что знала: если уехал — не оборачивайся, чтобы случайно не рассмотреть что-то, что повернёт тебя назад.
Потому, разбирая в доме сразу после похорон мамы, Света раздала иконы, сняла все её обереги — так яростно, что даже случайно вырвала один из них из дверного косяка вместе с гвоздём, — и выкинула засушенные травы. Она сделала это не для чего-то конкретного, а просто потому, что это в итоге и свело маму с ума, а потом — увело в лес. Это был её акт очищения. Своеобразное изгнание. Не демонстративное, а интимное, необходимое, чтобы убедиться, что прошлое не приползёт обратно по стенам, не залезет ночью в сон.
Когда гроб гулко стукнул о дно могилы, вырытой прямо у церкви, Света вздрогнула — не от звука, не из-за погоды, а из-за того, что было внутри. Все слёзы она выплакала ещё в первый день, когда ей только позвонили из полиции. Больше их не было. Осталась только тянущая внутри мысль — ледяная, цепкая, мокрыми лапами стягивающая внутренность немым вопросом.
Почему?
Почему Петя ей не сказал, что жизнь настолько не мила? Почему не поделился, не пожаловался, — почему вообще потерял умение жаловаться где-то там, на рубеже старого и нового тысячелетия?
Ответов не было, оставался только строгий распорядок дел и обрядов, которые необходимо было совершить. Всё шло по сценарию: несколько коротких слов от Николая, небольшая толпа. Люди говорили шёпотом, сдержанно. И был долгий, изучающий взгляд Веры, направленный на Свету с другой стороны могилы, в которую по очереди бросали горсть земли все, столпившиеся вокруг.
Вера при первой встрече напомнила Свете собственного брата: та же отстранённость, вина и непроходящая тоска во взгляде. Вроде и говорит спокойно, и выглядит так, как будто ничего не происходит, а всё равно — скользит в каждом её движении перманентная, гнетущая толика скорби. Света смотрела на неё и понимала, что сама такого не испытывает.
Потому что там — за границей этого полумертвого села, была жизнь. Яркая, шумная, испещрённая лицами, встречами и прощаниями, делами, радостями и печалями, улыбками и слезами, бесконечными пробками и списками, счетами и застольями. Там было всё, к чему Света стремилась и чего достигла: материальное благополучие, жизнь для себя, а не в жертву кому-то, успех и уверенность в завтрашнем дне.
А здесь — навечно законсервированные лица, пейзажи и интерьеры. В этом селе было ощущение, что время затекло в землю и там замерло. Настолько, что Свете, когда они сели за накрытый стол в Серёгином доме, показалось, что некоторые гости не менялись с тех самых пор, как она видела их в последний раз. Та же одежда, те же выражения лиц, даже слова звучали с тем же интонационным рисунком.
— Помянем, — сказал Григорьевич, поднимая рюмку.
Всё в нём казалось застывшим: и взгляд, и движение руки, и сам призыв. Вот — он, например, с этими его непроницаемыми глазами, выпученными, как у карася. Ему лет шестьдесят, наверное. Сколько ему уже шестьдесят? Последние лет тридцать?
Хотя, конечно, люди стареют в разном темпе. Кто-то уже и в сорок выглядит глубоким стариком. А кто-то, как Григорьевич, кажется, вообще отказывается двигаться сквозь время — застревает в одной и той же маске, с которой и ходит на все похороны.
А ещё Николай — который не спустился с холма и к поминкам не присоединился. Света никогда не видела его ни в чём, кроме его чёрной рясы, и ни с каким другим выражением лица, кроме сканирующего и возвышенного над суетой поместных проблем. Он вроде менялся, да. Но слабо, будто течение лет было для него менее неумолимо, чем для остальных. Он напоминал тень — всегда где-то рядом, но никогда — с тобой.
— Хороший был человек, — неожиданно раздалось где-то слева.
Марта. Всю жизнь забитая, постаревшая Марта. Сгорбленная, выцветшая. Сын её рядом — очередной, наверное. Вроде похож чертами лица на предыдущих. Света всегда видела рядом с ней маленького мальчика, но не рассматривала особо. Каждый раз мальчик. Один и тот же. Или разные, но похожие? Кто знает. И куда деваются выросшие сыновья?
Кто-то сбоку фыркнул. Это Соломонида — та самая, что говорила, что маму «лес забрал», когда ту только начали искать. Что забыла тут — бог весть. Просто сидела и металась взглядом по лицам окружающих. Склочная, вредная женщина. Никто её не звал — а пришла. В её лице было что-то звериное: слишком прямой нос, двухцветные глаза, вечно поджатые губы. Её движения были резкими, словно она постоянно готова была вскочить, если что-то пойдёт не так, как хочет она.
Здесь вообще было принято приходить, когда не звали: распахивать калитку, усаживаться за стол, встречать и провожать каждого в селе всем вместе. Света ненавидела это. Она и в городе нечасто звала гостей, предпочитала встречаться на нейтральной территории. Мой дом — моя крепость, так ведь говорят? Вот Света так и считала, и не хотела, чтобы в её радость или горе влезали толпой. Но тут — так принято.
И это единственное, во что Света продолжала верить. Если принято — значит, так надо.
В углу стола, склонившись над пустой тарелкой, сидел Тихон — забитый мужик, который был таким ещё в далёкой Светиной юности. Его пальцы, скрюченные и перемотанные бинтами, беспокойно ёрзали по краю тарелки, словно вспоминали, как держать ложку.
А рядом с ним — Александра. Возвышенная, не от мира сего — она тоже была такой всегда. Пела на каком-то только ей известном в селе языке, ходила на окраину леса и долго стояла на опушке, вглядываясь в вечный полумрак деревьев. Красивая женщина. Могла бы
Как Марина, например. Марина расположилась за столом прямо напротив, и Свету не покидало ощущение, что и здесь, и там, на холме, во время похорон, водянистый взгляд Марининых глаз следил за каждым её движением.
Свете сказали тогда, в 1995-м, что Марина утопилась из-за не разделённой с Петей любви. Сельские злые языки как-то не учли, что этот слух легко проверить, а Марину найти было нетрудно — вот же она сидит. Живая, здоровая, хотя и бледноватая. Но и обстановка располагала.
Вокруг поднимались раз за разом тосты, а еда так и лежала на тарелках. Говорили о том, какой Петя был чудесный и каким молодым ушёл.
Петя правда был хорошим. Рассудительным, простым — таким, на которого всегда можно было положиться. Говорят, именно таким людям больше всего помощь и необходима.
Но Света устала его спасать. Положа руку на сердце, никогда и не начинала. У неё были планы на жизнь, и в них совершенно точно не входило вправление мозгов брату и матери. А теперь — нет ни его, ни её. И жизнь вдруг оказалась совершенно пустой.
Потому что плевать, есть ли у тебя деньги, влияние или доброе имя. Когда ты пытаешься набрать знакомый номер, но одёргиваешь себя, ибо вспоминаешь, что трубку никто не поднимет — все твои заслуги теряют вес. В этот момент всё приобретённое кажется пылью, осевшей на полке. Тёплой, золотистой — но всё равно пылью.
Но Света знала — она переживёт. Она оставила позади это село, этих людей, дом, в котором теперь живёт совсем другая женщина, много моложе самой Светы. Оставит и это. Потому что иначе идти вперёд не получится.
Полицейские сказали «утонул», значит — «утонул». Серёга вон, лучший его друг, заливается донельзя, но тоже, кажется, это принимает. Значит, нечего копаться и Свете — как и тогда, когда мать не вернулась из леса.
Они много говорили, Света мало слушала. Отсиживала этот необходимый ритуал, уже предвкушая, как вытянет вечером ноги на своём диване — новом, красивом, совершенно непохожем на всё, что её здесь окружает. Там — жизнь, а здесь — прошлое. А прошлому самое место в прошлом.
Когда Света вышла на крыльцо, солнце уже почти скрылось за горизонтом, превращаясь в медный полукруг, окровавленный на краях. Она с отвращением вдохнула запах здешнего воздуха — каждая его нотка напоминала о том, от чего она бежала много лет назад. Спёртая смесь влажной земли, травы, дыма и какой-то неуловимой, терпкой сырости — это село было гнилым изнутри и испускало запах своего разложения.
Колокольня высилась на горизонте неприступным осколком некогда красивого и величественного фасада — руина, забытая историей, но по-прежнему вписанная в каждый здешний день. Старинный камень, на котором держалась её основа, казался чересчур тяжёлым для этих мест.
Село откликалось многочисленными деревенскими звуками — кузнечиками, собаками, коровами, шелестом деревьев. Всё это звучало не как жизнь, а как эхо жизни, её заблудившаяся тень. И всё здесь вызывало, пожалуй, только омерзение, такое, какое может вызвать только место, раз за разом возвращающееся в липких снах, от которых нельзя ни отмахнуться, ни избавиться.
К ней подошла Вера. Света её всеми силами избегала, подозревала, что та скажет. Мол, Вы о таком меня не предупреждали, и вот это не рассказали, и вот это. Сделка совершилась — этого не воротишь. Надо было лучше проверять информацию, Вера.
Вслух Света ничего из этого, конечно, не сказала, а когда повернулась к Вере, встретилась со взглядом сочувствующих глаз и ощутила кожей, как очерствела и похолодела к своим пятидесяти пяти годам. В этом взгляде не было ни упрёка, ни слабости — только тёплая, простая попытка быть рядом. На неё смотрел человек, желающий поддержать, а не забрать деньги, а сама Света об этом подумала только в последнюю очередь.
— Я Вас не виню, — сказала Вера мягко. — Правда. Просто очень жаль, что он ушёл.
От этих слов в душе что-то царапнуло Свету о внутреннюю часть рёбер. Не больно, но ощутимо — как если бы кто-то провёл пальцем по царапине.
— Не беспокойтесь за меня, — ровно произнесла Света. — Я взрослая девочка. Переживу.
Вера кивнула, а Света слишком поздно поняла, как двояко это звучит в отношении её собеседницы. Пётр рассказал Свете, что случилось в жизни Веры за несколько месяцев до сделки по дому. Там было многое — слишком многое для одного человека.
А когда со двора их старого — а теперь нового Вериного дома — их кто-то окликнул, Света не сразу подняла глаза. Там стоял какой-то парень и махал ей рукой:
— Кто это? — нахмурилась Света.
— Дима, мой муж, — как-то безучастно отозвалась Вера.
Света тут же мотнула головой. Ну и что? Мало ли совпадений? Люди врут. Люди путаются. А бывает, что горе срывает крышу, особенно у тех, кто долго в одиночестве. Не её дело.
— Ага, — только и сказала Света, не сводя взгляда с парня.
А про себя подумала — пора. Нечего здесь больше делать.
Света засобиралась, подошла к машине Петра, открыла её и готовилась сесть за руль, когда рядом с ней оказалась уже не только провожавшая Вера, но и Марина:
— Свет, — окликнула она её, и Света обернулась. — Прости, — прошелестели губы Марины, и она сделала шаг назад.
— За что? — спросила Света, нахмурившись.
Тело её замерло, а голос прозвучал напряжённо, но без злости.
— Ты же знаешь, что это я, — откликнулась Марина, и Света замерла.
Вера смотрела на Марину с тем же непониманием.
— Я не знаю, — Света замотала головой, чувствуя, как сыпется всё, в чём она себя убеждала последние тридцать лет.
Марина стояла напротив — одетая так, как никто уже давно не одевался, точно вырезанная из фотографии другого времени. С этими своими вечно мокрыми волосами, бледной кожей и голубоватыми губами. От её присутствия веяло прохладой, словно с берега водоёма, над которым давно не восходило солнце.
— Я не хотела, — сказала Марина. — Но ты же знаешь, что я обязана была. Такова моя природа. Я ей противиться не могу.
Марине ведь столько же лет, сколько было и Петру. Она не старела, не полнела, не менялась. Света
И противясь разуму, губы Светы сами шевельнулись, складываясь в слова:
— Он сам выбрал свою судьбу, вернувшись сюда.
Света села в машину, развернулась и уехала, не сказав никому ни слов прощаний, ни благодарности. Она ехала быстро, даже слишком: знала, что как только выедет на асфальтированную дорогу, морок спадёт. Не будет больше этих догадок, мелькающих на границе сознания, оберегов, слов мамы и Петра. Всё — позади. Её место было не здесь. В зеркале заднего вида село исчезло быстро, не оставляя Свете ни времени, ни повода вернуться.
И правда, когда лес закончился, и замелькали за окнами огни фонарных столбов, Свете стало легче. Плечи опустились, дыхание выровнялось, руки перестали дрожать.
Мало ли странных мест? Мало ли фраз, которые можно понять по-разному? У всего и всегда есть логическое объяснение. Мама сошла с ума, ушла в лес и не смогла вернуться, потому что была уже в возрасте, и ей там стало плохо. Петя напился до беспамятства из-за своей неудавшейся жизни, залез в пруд и утонул. Старики — и правда просто старики, так бывает. Марина наверняка очень следит за собой. Или генетика хорошая. Только и всего.
Света знала, что уезжает навсегда. Теперь у неё не было ни одной причины сюда возвращаться. Серёга присмотрит за могилами — ему совесть не позволит их забросить. А с неё — довольно.
Она положила в селе мать и брата.
Но сама там ложиться не собиралась.
Глава 17. Решайся
Прохладный сумрак густел, набирая силу, когда габаритные огни машины Петра, увозившей Свету прочь, растаяли за ближайшим изгибом дороги. Поздний летний вечер, только что наполненный светом фар и гулом мотора, снова стал вязким.
Вера стояла на дороге и смотрела вслед машине, пока в глазах не осталось ни точки света. Она знала: ещё немного — и уедет следом.
Она медленно вернулась в дом Серёги. Там уже возникла странная, внезапная пауза. Гости, словно по сигналу, начали собираться: кто молча поднимался со стула, кто вдруг вспоминал про хозяйство, кто просто кивал на прощание и исчезал за калиткой. Дань была отдана. Покойник похоронен, прощён, помянут. Засиживаться никто не хотел. Может — по-одному легче. Может — это село не терпело долгих прощаний. А может — все боялись взгляда Серёги, сидящего одиноко, с опущенными плечами.
Вера быстро собрала со стола. Движения были механическими, отточенными, и она поймала себя на ощущении, что это уже происходило — в другой жизни. Она хотела было обратиться к Серёге, сказать что-то тёплое, обычное, человеческое — но он даже не шевельнулся. Вера поняла: сейчас он не услышит.
На крыльце было свежо. Липкая духота дня уже схлынула, и на её месте остался только плотный влажный воздух, в котором тревожно дрожали кузнечики. Вера села на нижнюю ступеньку, подтянула колени к груди, достала из кармана старую, размокшую от пота пачку сигарет и с какой-то детской неловкостью закурила.
Первый затяг обжёг горло — не вкус, а укор. Вера вдруг вспомнила: она ведь бросила курить пару лет назад, но всё равно — пачка всегда была с ней. На случай, если всё пойдёт к чёрту. Похоже, пошло. Вера убрала сигарету от лица и посмотрела на неё. А когда опять начала? И зачем?
Хотя удивительного мало. Здесь всё было иначе. Воспоминания стирались, местные верили в то, чего быть не могло. Вот — ещё и плохие привычки возвращались. Вера снова затянулась и, глядя перед собой, задумалась.
В селе всё замирало быстро. Казалось, только что за спиной стоял стол, люди говорили, шуршали — и вот уже ничего не осталось. Только окна домов, слабо пыхтящие желтизной, собаки где-то на окраине да шелест листьев, похожий в сумраке на шёпот. Вера раньше думала, что село — просто место. Село и село. Деревья, люди, дома. А теперь ей казалось, что оно дышит. Слушает. Помнит.
Сколько раз она уже собиралась уехать? После капкана, после Петра, после шума вчерашней ночью, после жуткой сцены в доме Соломониды, после пожара, после встречи с Александрой и Тихоном на холме. Каждый раз — почти. Почти собралась. Почти ушла.
Что её держало? Любопытство? Глупость? Или просто чувство, что только тут, где ей тоскливо и неспокойно, есть что-то, чего в любом другом месте не будет?
Но теперь — всё. Она докурит, попрощается с Серёгой, соберёт вещи и уедет. А что там себе думает Дима — всё равно. Хочет — пусть остаётся. А она не обязана.
— Не надо, — вдруг послышался сбоку голос.
Вера от неожиданности повернулась на звук слишком резко, почти испуганно. У перил крыльца, в полуразмытом сумеречном свете, стояла Марина. Когда Вера садилась, её там не было. Она бы заметила.
— Ты о чём? — спросила Вера, отводя взгляд слишком быстро, как от зеркала в полночь.
Марина сделала шаг ближе, не торопясь, и опустилась рядом. Села аккуратно, по-домашнему, и Вере почему-то подумалось, что она наверняка часто так сидела на ступеньках в ожидании чего-то, что обязательно должно прийти.
— Не уезжай, — сказала Марина мягко, глядя перед собой. — Здесь не всегда так. Однажды ты полюбишь это место. Хотя пока будет казаться, что ты ненавидишь его всё сильнее с каждым днём.
Вера хмыкнула, стряхивая пепел на землю:
— Ты же сама вроде здесь не всегда живёшь, — заметила она, не удивившись даже такой проницательности Марины. У неё, наверное, всё на лбу было сейчас написано.
— Я здесь всего неделю в году, — согласилась Марина. — Утром меня здесь уже не будет.
— Вот как? — Вера бросила на неё короткий взгляд. — Почему?
— Положено так, — тихо пояснила её собеседница. — Я здесь от Троицы до Ивана Купалы, потом — назад.
Вера помолчала. Было в словах Марины что-то архаичное — обычно люди не отмеряют сроки церковными и языческими праздниками. Но волновало Веру не это, а вопрос, что зудел в висках с самого отъезда сестры Петра.
— Что ты имела в виду, когда говорила со Светой? — спросила Вера, посмотрев на Марину.
— То и имела, — ответила Марина и поджала тонкие губы.
— «Ты же знаешь, что это я», — напомнила Вера. — Это что значит?
Вопрос был, конечно, риторический. Вера сразу всё поняла: как только эти слова сорвались с Марининых
Неверие, непонимание и злость окончательно закипели внутри Веры. Марина посмотрела на неё, чуть склонила голову и горько улыбнулась:
— Ты сама всё понимаешь, — приглушённо проговорила она. — Просто ещё не позволяешь себе признать.
— Признать что? — Вера сжала сигарету пальцами.
— Что это всё — правда, — пояснила Марина.
Вера молчала ровно мгновение, а потом задала этот вопрос — явный и напрашивающийся сам собой:
— Это ты его убила?
Марина выпрямилась, будто примеряясь к силе, что, бурля и пенясь, поднималась теперь в Вере:
— Я его освободила, — тихо сказала она.
Слова эти прозвучали не как признание, а как приговор. Не как убийство, а как завершение чего-то обречённого. Вера почувствовала, как внутри всё сжалось — не от страха даже, а от бессилия.
Пётр. Пётр, который всегда был рядом — сдержанный, надёжный. И теперь — исчезнувший. Потому что кто-то решил, что он должен быть «освобождён».
Вера резко вскочила. Недокуренная сигарета выпала из её пальцев и мягко угасла в пыли у крыльца, а Вера крикнула, что было сил:
— Серёга!
Крик её разнёсся по селу, отразился от домов, затёк в переулки, встревожил собак. В этот момент само село — казалось — вздрогнуло. Серёга выскочил на улицу тут же и, схватившись за столбик, поддерживающий навес при входе, испытующе уставился на Веру:
— Чего случилось? — спросил он, и мелькнула в его интонации жуткая догадка.
— Звони в полицию, — ледяным голосом произнесла Вера, шагнув к нему. — Это она его убила, — она обернулась и хотела указать на Марину. — Вот…
Крыльцо позади было пустым. Ни Марины, ни тени, ни звука. Только ступеньки, на которых она сидела совсем недавно.
— А он убил её, — ответил Серёга, и Вера оглянулась.
Серёга смотрел на неё, и не осталось в его взгляде ни капли той насмешливости, что она разглядела в нём при первой встрече. Перед ней оказался вымотанный и всё давно знавший мужчина, которому не нужно было ничего говорить, чтобы она поняла — он знал это с самого начала. Но ничего не сделал.
— Она утопилась тридцать лет назад, Вер, — произнёс Серёга. — Когда он в армию собирался и бросил её. А потом вернулась, вместе с этим, с Григорьевичем. Не батя он ей. Он и родителей её забрал.
Вера едва не схватилась за голову:
— Ты в своём уме? — выпалила она, но смотрела на Серёгу не как на сумасшедшего, а как на предателя.
— А ты? — спросил он и вздохнул. — Уезжай, Вер. Уезжай и никогда не возвращайся. Это всё правда, хочешь ты верить или нет, — Серёга поднял глаза к небу, и голос его стал глуше. — Уезжай, пока совсем не стемнело. Иван Купала сегодня. Если не веришь и не боишься — эту ночь тебе тут не пережить.
— Ты серьёзно сейчас? — Вера схватила его за плечо. — Ты понимаешь, что ты говоришь?
Она ждала, что он оттолкнёт её, возмутится, засмеётся — но он просто стоял и молчал, как уставший свидетель чего-то, что повторяется из года в год. Он не встряхнулся, не протрезвел и не улыбнулся, а только тяжело покачал головой:
— Ты же слышала фамилию, которую Марина говорила ментам, — напомнил он. — Ты ещё дёрнулась тогда. Видела ведь? Могила-то на кладбище с таким именем есть. Жаворонкова Марина. Да, она самая.
Вера ничего не сказала. Она развернулась, со злостью взмахнула рукой и спрыгнула с крыльца.
Безумие какое-то! Ну, да, видела фамилию. Мало ли совпадений? Целое село безумцев — не иначе. Может, тут действительно с водой и воздухом что-то не так? Одна верит, что она ведьма, а муж её — чёрт и бесенята. Другие тоже в этом уверились, а заодно, что обычная девушка — восставшая из мёртвых утопленница.
И настолько крепка была в их головах эта мысль, что под это они готовы были подогнать что угодно — проникновение в дом, воровство ключей от старинных склепов, поджёг бани, да даже убийство. Всё что угодно, стройно укладывалось в эту их картину мира.
Вера оказалась у своего крыльца. Надо было войти, собрать вещи и уехать. А потом — идти в полицию и писать заявление, связываться со Светой, толкать расследование, которое начинать никто не собирался. Сколько таких историй видело это село, если каждый здесь совершенно уверен в истинности своих заблуждений?
Вера схватилась за ограду своего крыльца. А Пелагея? И её они убили? Потому что она слишком сильно верила во всё это — или потому что, наоборот, поняла, что это неправда?
Сначала Вера подумала, что это у неё в голове звенит остаточный гул крови после крика. Потом — что нет. Это не её. Это их.
Село оживало.
Не резко — скорее, просыпалось, как земля, начинающая дышать перед грозой. В окнах домов погасли огни, но улица, наоборот, наполнилась движением. Где-то хлопнула калитка, с лязгом задвинулся засов. Скрипнули доски чьего-то крыльца. Слышались шаги — мягкие, как у босых ног, и тяжёлые, как у тех, кто давно не спал.
Уже почти стемнело, и над головой была только сизая хмарь, подсвеченная изнутри тусклой белизной. Вера прислушалась.
— Всё к сроку, — сказал кому-то Григорьевич. Он звучал так, что было понятно: говорил он это не в первый раз и вовсе не кому-то, а как бы вослед ритуальному порядку вещей. — Вода уже потемнела. Значит, можно.
— А с кострами как? — отозвался Харитон, грубее, из-за ближайшего дома. — Место-то то же? Или теперь — у моста?
— Где всегда, — отрезала Соломонида. — Чего вы вечно мудрите?
— Не нравится — не приходи, — откликнулся Ярослав. — Нас и без тебя хватит.
Раздались смешки, но глухие, безрадостные. Где-то стукнули ведром, грохнуло окно: кто-то его открыл и уставился в ночь.
— Опять начнётся, — проворчал Харитон. — Сначала пляски, потом кого-нибудь унесёт.
— Так и должно быть, — вдруг заговорил невесть откуда взявшийся Фёдор Лукич. — Ночь открыта. Сами же просили — чтобы без перебоев.
Потом засмеялась Марина:
— А венки в этом году кто понесёт? — почти пела она. — Опять малых поведёте?
—
— Только не забудьте, — размеренно проговорил Лукич, — у воды не шуметь. Пусть всё само.
— И песню с начала, — напомнила Соломонида. — Не как в прошлом году, не с середины.
— Ух, будет жарко, — протянул Тихон, неведомо откуда. — Давно такой ночи не было. Прям чувствуется. Земля дрожит.
Это что ещё за чертовщина? Вера стояла, не двигаясь. Всё в ней просило бежать — но ноги не слушались.
Это всё — коллективный психоз. Массовое внушение. Она где-то читала об этом. Люди и не такое творили, если начинали верить в невозможное. Да, всё можно объяснить.
Она опустила взгляд. И тут её словно кольнуло. Что-то важное, что-то забытое.
Письмо — то самое, что Ярослав передал ей утром. Одно из тех, что написала Пелагея, а Соломонида выкрала, потому что в них была «их правда». Вера вытащила конверт из кармана.
— Решайся, — сказала она сама себе.
Она села прямо на ступени, ссутулилась, прижав локти к бокам, чтобы руки не тряслись.
И вскрыла конверт.
Глава 18. Забытое
Вера осторожно развернула вложение. Письмо пахло сырым картоном и мятой солью, лист оказался плотным, а края его были подточены временем. Местами чернила потекли — от капель дождя или слёз — уже было не разобрать. Где-то буквы слиплись, где-то, напротив, ссохлись и выцвели.
Почерк был резкий, с острыми углами, неуравновешенный. В строках чувствовалась спешка, нервное напряжение, ощущение безвыходности и понимание — времени почти не осталось, второго шанса не будет.
И всё же, когда Вера прочла первые строки — только первые — что-то щёлкнуло у неё внутри. Она прямо-таки услышала знакомый, надтреснутый, но уверенный голос Николая.
«Пелагея,
Ты просила правду — я передаю тебе эту книгу. Мне она давно не даёт ответов, но может ответить тебе. Прочитай, что написано на обложке сзади. На каждый вопрос ты получишь ответ только один раз».
Книгу? Неужели ты самую, «Народные поверья»? У неё же как раз написано на обложке, мол, один вопрос — один ответ.
«С. поняла, что мы близко. Она уже ищет письма. Я окропил это послание, она не вскроет. Твои — сжёг. Сделай то же самое. Не оставляй ни одной буквы.
Согласен с тем, о чём ты догадалась в прошлом письме. С. — ведьма. Я сам видел, как она обращалась в чёрную кошку».
Внутри, где-то под диафрагмой, холодной искрой Веру кольнуло понимание. Та самая кошка, во дворе. Сгорбленная, тихая, тёмная — та, про которую ей говорил и Николай, и Марта. Та самая кошка, которую Вера видела в вечер перед тем, как капкан захлопнулся на ноге проникшей на чердак Соломониды.
Но «она не вскроет?» Может, и правда о письме Соломонида говорила Ярославу: «Надо найти способ, я сама не могу его открыть»?
«Х. — бес, его выдают железные зубы, страх перед грозой и Божьим именем. От себя добавлю: выдаёт его ещё и то, что он очень заинтересован в кладе, бесы их сторожат».
Вера читала и чувствовала, как стоит в тесной комнате со священником и слушает, как он дрожащей рукой выводит:
«Он думал, что клад в склепе панночки, потому и выкрал ключ у А. Ф.. Дети С. и Х. — не их дети, а бесенята, прислуживающие С. Видел, как один из них сдвинул сарай рукой».
Образы врезались в воображение. Вера видела это, не читала. Рука, отодвигающая сарай. Ребёнок — не ребёнок, а только маска. Перед её глазами стоял спрятавшийся от грозы под осиной Харитон, сверкающий своими вставными зубами.
«Ты написала, что Я. — оборотень. Думаю, это так, и думаю, что он прислуживает С. Видел, как она обращала его в волка на границе села, у леса. Мы с тобой помним, что именно с Я. С. приехала в село — он её первый муж. Она заключила сделку с бесом, а первого мужа превратила в оборотня. Вот и всё».
Вот что связывало Ярослава и Соломониду — они бывшие супруги. Ладно, в это можно поверить. Но в остальное…
«Ф. Л. — леший, я с тобой согласен. Откликается на «ау» и свист в лесу, заставляет людей блуждать, пугает, напускает морок. Мы оба знали это с самого начала, просто боялись признать».
Слог был сухой, но между строк читалась дрожь. Не за себя — за тех, кто остался. И ведь действительно — Лукич появился у лавки тогда, когда Вера услышала треск веток и крикнула в пустоту «ау».
«Д. А. и И. Р. — обдериха и банник соответственно. Уже не осталось сомнений».
Дарья Андреевна и Родионович — единственные в селе владельцы бани. Ну, до сегодняшнего дня, который уничтожил эту самую баню в пожаре. Два старичка, в чьей парилке молодой полицейский Романов сошёл с ума, а самой Вере стало дурно.
«Б. — редко выходит. Когда выходит — люди перестают спать. Упырь. Других слов нет».
«Б.» — это кто? Борис, наверное — тот странный мужик с незапоминающимся лицом, что напросился с автолавкой до станции.
«М. — каждый год приходит перед Купалой. С. Г. — выходит вперёд неё, как только сходит с воды лёд. Русалка и водяной? Так и есть».
Перед глазами Веры пронеслись образы тёмной глади, камышей у пруда и плакучей ивы. Марина и Степан Григорьевич — ближайшие соседи. И ведь и Серёга что-то об этом говорил.
«Т., что прислуживает А. Ф. — заложный мертвец. Он закопал панский клад у себя во дворе и с тех пор стережёт его. Не может уйти, так как его пытали перед смертью и убили, когда он не выдал местонахождение клада. Привязан к А. Ф., прислуживает ей после смерти, как при жизни».
Пустой взгляд, слёзы и раболепство на лице Тихона... А он ведь и правда больше походил на слугу, чем на вольного человека. Семенил себе рядом с Александрой, рвался с места по мановению её руки.
«Несчастная А. Ф., я думаю, и есть та, с которой всё началось. Я писал тебе о том, что нашёл в архивах. Думаю, из-за неё это место и тянет их всех».
Значит, Николай считал, что Александра Фёдоровна
Это уже точно притянуто. Ну, да, Александра отличалась от всех местных — но мало ли почему? Не может же она быть той самой молодой женой пана, похороненной у церкви больше века назад. Только совпадение в инициалах — и больше ничего.
«Спроси у книги, как освободить тех, кто остался людьми — или почти. Может, хоть А. Ф. ещё можно отпустить. Когда найдёшь ответ — приходи. На холм. Одна. До темноты.
У нас — время. У них — вечность.
Да поможет тебе Господь,
Николай
26.09.2023»
— Господи… — прошептала Вера.
Слова письма были плеском ледяной воды в лицо. Каждый инициал, каждая догадка — щелчок по мозгу. Всё внутри Веры сопротивлялось, отторгало. Николай писал это в бреду? Или с холодной ясностью? А если всё это — не бред?
Если это правда — тогда Николай, должно быть, охраняет границу. Он не звонит в колокол по старой привычке — он отгоняет их. Он стоит на страже, чтобы они не вышли за пределы, чтобы граница не стёрлась, чтобы хотя бы кто-то был в безопасности. Он звонит, чтобы напомнить — где их место…
Нет. Нет. Стоп.
Эта мысль была слишком гладкой, слишком убедительной — ей было легко увлечься. Она страшна именно тем, как легко в неё поверить. Даже целое село могло заразиться. И здесь, в этом запущенном уголке, все уверовали в то, чего нет.
Но Николай хотя бы себя не записал в нечисть. Это было утешительно. Хоть крошечный остров рациональности в этом бушующем бреду.
Вера смотрела в темноту и понимала: она не боится.
Если бы всё это было правдой — ей следовало бы кричать, дрожать, бежать. Но она чувствовала только странную, жгучую ясность. Всё это — бред. И она не должна здесь быть.
Вера резко скомкала письмо, сунула его в карман кофты и поднялась со ступенек. Лёгкое головокружение — от прилива крови — и выдох, тяжёлый, как перед рывком:
— Всё. Хватит. Надо уезжать.
Ручка скрипнула, поворот двери дался с трудом — та открылась медленно, нехотя, упираясь, будто цепляясь за косяк.
Шерлок сидел посреди комнаты, словно страж. Он не бросился к Вере, не заурчал — просто посмотрел — внимательно, почти по-человечески. И в этом взгляде было что-то слишком серьёзное для кота.
— И ты со мной, — сказала Вера с твёрдостью, шагнув в комнату. — Мы оба уезжаем. Немедленно.
В спальне было темно. Вера щёлкнула выключателем — движение вышло почти машинальное, отточенное годами, и в этом жесте была последняя надежда на нормальность. Лампочка вспыхнула, замерцала нервным, дрожащим светом.
Вера нагнулась, одним решительным рывком выдернула из-под кровати дорожную сумку и, не глядя, швырнула её на матрас. Потом она резко развернулась и почти с яростью рванула дверцу шкафа. Вешалки зазвенели, что-то со стуком упало на пол и перекатилось в угол. Но Вере было плевать. Всё, что имело значение — это собрать вещи. Уехать. Исчезнуть.
Шерлок прыгнул на подоконник. Его янтарные глаза светились настороженно, как два живых угля, и в этом взгляде было нечто большее, чем простое животное внимание.
Вера наклонилась за зарядкой, уже почти дотянулась, её пальцы коснулись прохладного пластика, когда…
— Вер, прекрати, — раздалось за её спиной.
Этот голос был до боли знакомым, с той особенной интонацией, что появляется в семейной жизни после долгих лет — ласковый, но с лёгким упрёком. Она слышала его сотни раз — в кухонной тишине, среди шелеста простыней, сквозь шум дождя и треск телефонной связи. Но он не должен был звучать сейчас. Не здесь. Не так. Она обернулась, медленно, сопротивляясь собственному движению.
В дверях стоял Дима.
Совершенно спокойный, он словно просто заглянул в комнату по привычке, точно всё происходящее было обыденным, не заслуживающим удивления. На его лице было то самое выражение — чуть озабоченное, чуть ласковое, — которое бывает, когда застаёшь близкого человека за какой-то детской глупостью: не страшной, но странной.
Но его ведь не было в доме, когда Вера вошла. Она бы услышала — скрип пола, звук поворачивающейся ручки, тень в проёме, сквозняк — что угодно. Но ничего этого не было — он просто появился, словно не приходил вовсе, а был здесь всегда, растворённый в воздухе, в стенах, в её памяти.
— Это полный дурдом, Дима, — прорычала Вера. Она сгребла одежду в охапку. — В этот дом влезли. Влезли, чтобы забрать письма! Потому что они якобы… Якобы могут разоблачить! Одни бегают от воды, как от серной кислоты! А другая, — она сглотнула, — призналась в убийстве так, будто рассказала, как пирог испекла! Как будто это нормально! Как будто это всё — обычная жизнь!
Вера резко развернулась и всплеснула руками. Пальцы дрожали. На кровати лежали футболки и кофты, ненужные, как и всё здесь. Как и весь этот дом. Как и этот человек в дверях.
— А тебе-то что? — спросил Дима.
Он попытался улыбнуться, но на лице его эта улыбка выглядела натянутой.
Вера молча двинулась вперёд, протискиваясь мимо него в проёме, намеренно не дотрагиваясь, но проходя настолько близко, чтобы уловить его запах — тот самый, привычный, домашний. Но и он теперь казался чужим, неправдоподобным, подделанным.
Шерлок с коротким шорохом юркнул под кровать.
— Если это всё правда, — Вера, не оборачиваясь, высыпала корм из миски кота, делая это с какой-то болезненной педантичностью, — то валить отсюда надо галопом. Со всех ног. Не оглядываясь. А если неправда — а, скорее всего, неправда — значит, они все поверили. Понимаешь? Все до единого. И если даже это всего лишь коллективная иллюзия — то как можно жить рядом с людьми, которые в неё погрузились?
— Вер, ты же ещё в первый день сама говорила, что не веришь во всё это, — сказал Дима почти нежно.
— Да. Я и не верю, — отозвалась Вера раздражённо. И тут же замерла. Вся. До кончиков пальцев. — Погоди. Когда я такое говорила?
Дима пожал плечами. Почти небрежно, почти буднично:
— Ну, помнишь, в первый день ты дома убирала, а потом в спальне читала книгу про поверья? Тогда и сказала.
Вера повернулась к нему. Медленно. Очень медленно.
— Откуда ты это знаешь? — она заговорила тише, но не слабее — наоборот — острее.
— В смысле? Я
Тонкая, почти незаметная нить, державшая последние клочья здравого смысла Веры, щёлкнула, как порванная струна. Всё стало иным.
— Тебя здесь не было, — проговорила Вера, отступая. — Ты приехал утром на следующий день. С автолавкой. Я помню это точно.
Дима не пошевелился. Стоял, как стоял, всё с тем же лицом — спокойным, мягким, знакомым до боли. Таким, с каким он смотрел на неё в прошлом. Тем самым, за которое она когда-то его полюбила — и, возможно, продолжала любить всё это время.
И вот что было странно, ужасающе странно: взгляд его не менялся. Он почти не моргал. Не отводил глаз. Он вообще не менялся — со дня приезда, с момента той самой встречи в этой комнате. Он был статичным. Лишённым времени. Как портрет, нарисованный с натуры и застывший навсегда.
— Значит, ты рассказала, — буркнул Дима недовольно. — Ну и ладно. Неважно.
Он всё ещё стоял в дверном проёме в спальню. И всё ещё был одет в ту же самую рубашку — серую, с мятыми рукавами, с заломами на локтях, чуть перекошенную. Почему Вера не заметила раньше? Почему этот один-единственный, ничем не примечательный предмет одежды вдруг стал символом чего-то гораздо страшнее?
— Дима… — прищурилась Вера. — Скажи… Ты хоть раз переодевался с тех пор, как приехал?
Он удивлённо моргнул — как человек, к которому вдруг обратились на неизвестном языке.
— Чего?
— У тебя только одна рубашка? — Вера чуть склонила голову, глядя на него пристально, не мигая. — Где твои вещи?
Дима замялся. Это было видно — заминка шла не только в словах, но и в теле:
— В кладовке, наверное. Ты же убрала?
— Нет, — Вера качнула головой, и её голос стал твёрже. — Я не убирала. Я помню тот день. Я только пришла от автолавки, с Серёгой и Петром. Ты разбирал продукты, а я вошла в дом. Но твоих вещей не было. Ни сумки, ни пакета. Я бы запомнила.
Дима отвёл взгляд, его веки чуть дрогнули. Он собирался что-то сказать, но, кажется, передумал. А может, просто не знал, как подобрать слова — или не умел.
— Может, в машине остались… — промямлил он.
— В какой машине, Дима? — оборвала его Вера. — Тебя подвезли. На чужой машине. У тебя не было своей.
В ответ — ничего.
И в этой пустоте, ставшей вдруг плотной и вязкой, Вера слышала, как бьётся её сердце. В тишине начала оформляться истина. Наконец-то. Полная, неприглядная, обнажённая.
— Вер, брось, — сказал Дима, делая шаг вперёд. — Мы же мечтали: наш дом, рядом лес, настоящая тишина…
И тут в Вере что-то оборвалось. Броня дала трещину, и через неё наружу начала проступать память. Живая, сильная, неумолимая. Дима уже говорил это — про настоящую тишину.
— Однажды перестанем откладывать жизнь и купим маленький дом. Такой, чтоб лес рядом, — сказал Дима, глядя на дорогу перед собой. — Или вода. Главное — чтобы тихо.
— И чтоб не очень далеко от цивилизации, — возразила Вера.
— Необязательно, — засмеялся он. — Ты привыкнешь. Зато тишина будет настоящая.
Было именно так. Она вспомнила этот момент: они ехали по ночной трассе, фары выхватывали куски дороги, в салоне пахло кофе из термоса и чем-то тёплым. Он держал руль, как всегда — двумя руками, чуть напряжённо. И тогда он сказал именно эти слова.
Она улыбнулась в ответ. Было уютно.
А потом — вспышка. Мигающие огни. Дождь. Её крик. Неработающий телефон.
Затем — холм. Чужие спины. Холодная рука, сжимающая её ладонь.
Вера резко отпрянула. Руки вскинулись, сами собой, к груди, как если бы могли заслонить её от невидимого удара.
Квартира. Ночь. Тетрадный лист, исписанный её почерком, намокал от слёз. В нём были прощальные слова. В нём она отпускала.
Нет. Это были не сны. Не иллюзии. Это всё было. Было на самом деле.
— У нас никогда не было сложного периода, Дима, — выдохнула она. Глаза её были широко раскрыты. — Ты был идеальным мужем. Всегда. Всегда…
Он не пошевелился.
— Вспомнила, значит? — произнёс Дима, и в его интонации мелькнуло что-то незнакомое.
Вера чувствовала, как всё вокруг сжимается. Мир сужался до размеров комнаты, и стены, казалось, начали дышать. Она сделала шаг назад. Потом ещё.
— Я написала в той записке, что отпускаю тебя… — прошептала она, и эти слова вырвались из неё, сами, без участия разума. — Потому что ты…
Умер.
И в ту же секунду его лицо изменилось, словно маска, долго державшаяся на нём, вдруг растаяла под невидимым жаром. Оно потекло, как воск — медленно, ужасающе, неестественно. Глаза поблёкли, как вымытая краска, щёки впали, губы дрогнули, а потом искривились в гримасе, которую ни один живой человек не способен изобразить.
Его плечи обмякли, съехали вниз, кости внутри подломились или вовсе исчезли. Дима начал оседать, и рубашка, казавшаяся Вере когда-то такой домашней, повисла на нём, как на вешалке — пустая и бесформенная.
Под его кожей что-то зашевелилось. Под тонкой, дряблой оболочкой вспухали и шевелились тени, словно в нём кишели насекомые. Руки повисли, как тряпки, и стали удлиняться. Казалось, что их кто-то потянул изнутри, растянул, вывел за пределы человеческого.
И он… Нет, оно — подало голос: чужой, хриплый, щербатый:
— Зря ты вспомнила! — захихикало нечто, и этот хохот был детским и старческим одновременно.
Существо, бывшее Димой, метнулось к ней, но Вера не дала себе времени испугаться. Она не закричала — только дёрнулась, пересекла комнату почти мгновенно, в два больших прыжка, как раненая кошка. Её пальцы нащупали ключи на комоде, выдернули их. Замок скрипнул, дверь отворилась, и Вера выскочила в уже густую ночь, не думая о равновесии, не чувствуя ног. Пальцы сами нажали на кнопку брелока, пикнула машина, моргнула фарами.
Но едва Вера открыла дверь автомобиля и почти влетела внутрь, как снова отпрянула, ударившись плечом. На водительском сиденье, дёргая руль, вращая его с маниакальной одержимостью, сидело оно. Оно — та же самая тварь, что только что была в доме. И оно визжало:
— Ты останешься здесь! Здесь твой дом! Твой! Дом!
Вера тут же развернулась. Мелькнула мысль — дикая, отчаянная: нужно туда, за калитку, где заканчивается территория двора. Не факт, что сработает, но вариантов не было.
Вера бежала, как
— Зачем ты вспомнила? Зачем ты вспомнила?! — кричало позади.
Вера вылетела за калитку и резко развернулась, сбивая дыхание. Сердце колотилось уже не в груди — в ушах, в ногах, в пальцах.
Тварь стояла по ту сторону забора и не переступала границу. Казалось, невидимая черта останавливала её.
Теперь Вера могла рассмотреть её. Существо было в половину роста взрослого человека, словно пересушенный карлик. Его волосы были седыми, спутанными, клочьями падали на лицо. А глаза… Были огромные и абсолютно чёрные — как две дырки, выжженные в дереве. Руки — длинные, слишком длинные — тянулись к Вере, как щупальца, дёргая на твари лохмотья.
— Этого не может быть! — воскликнула Вера. — Не может!
«…домовой принимает обличье того, кого ждали. Является в образе ушедшего или умершего, чтобы утешить, удержать, задержать…»
Вера читала это. Ей говорили это. Но она не поверила, отмахнулась, а теперь эти слова звучали, как пророчество. Как ключ.
— Домовой, — прошептала она, глядя на существо.
Если это правда — то что ещё может оказаться правдой?
Она развернулась и побежала. Туда, где жил Серёга. Он знал. Он что-то знал. Пётр ему верил. Он о чём-то пытался её предупредить. Он мог помочь.
— Ты пришла! Ты обжилась! И ты бросишь?! — вопил домовой за спиной. — Я твой дом! Я твою боль забрал!
Вера неслась по дорожке, спотыкаясь, почти не различая под ногами землю, пока не добежала до крыльца Серёгиного дома. Её ладони не чувствовали боли — они лупили в деревянную дверь, как в последнюю надежду, как в щит между ней и безумием.
— Серёга! Серёжа! Серёженька! Это я! — почти взмолилась Вера. — Это Вера! Открой, я тебя умоляю! Серёженька, прошу!
Доски стонали под её ударами, но дом был мёртв, тёмен и неподвижен. Вера забилась сильнее, почти бросаясь телом на створку, словно хотела вжаться в неё, слиться с ней, раствориться в тепле и безопасности, которых не было.
И вдруг — щелчок. Не двери. Где-то рядом.
Вера обернулась. В темноте что-то шевельнулось — на соседнем участке мелькнула тень. Вера затаила дыхание. Секунда — и всё стало тише. Даже её собственное сердце, казалось, остановилось в ожидании.
— Марта? — она сделала шаг с крыльца, вытянув шею вперёд, вглядываясь в силуэт, приближающийся из темноты.
Домовой завизжал — пронзительно, захлёбываясь смехом и ликованием:
— Какая тебе Марта?! Аркаша! Аркаша! Аркаша!
И в полоску света, упавшей из окна Вериного дома, из теней медленно вышла фигура. Сначала просто пятно, затем — очертания рук, плеч, лица. Сын Марты. Аркаша.
Он стоял посреди дороги, прямо, неестественно неподвижно, как изваяние. Его глаза смотрели ей прямо в душу — без злобы, но и без тепла.
— Ты поняла, тётя Вера? — спросил он.
И в тот самый момент, когда он произнёс это, Вера осознала, что он до этого не сказал при ней ни слова. Никогда. Ни разу. Он просто присутствовал. Молчал. Ждал.
— А маме не верила, — продолжил Аркаша. — Мама же говорила — не ходить ночью на улицу.
Он склонил голову вбок, и изгиб его шеи получился слишком резким, слишком острым. Словно он не знал, как человек должен двигаться.
— Маму надо слушать, — добавил он, делая шаг вперёд.
И тогда Вера, больше не сдерживаясь, не анализируя, не думая, что разумно, а что нет, бросилась вбок, почти нырнула через низкий заборчик, царапая кожу на ладонях, ударяясь локтем. Она оказалась на дороге. Дальше — хоть куда, хоть в поле, в лес — только не туда, где он. Не туда, где они.
И когда в голове уже появилась мысль, ужасная и простая, что бежать-то, на самом деле, некуда — нигде нет спасения, нигде нет выхода, — над головой раздалось: глухо. Мощно. Знакомо.
Зазвонил колокол.
Вера, застыв на месте, вцепившись в изгородь, поняла: он зовёт. Он зовёт, потому что она сошла с ума, а он — единственная истина в разрастающемся мраке безумия.
Николай не записал себя в нечисть — не стал называть себя по имени, которого боятся, — а значит, в нём всё ещё теплилось нечто человеческое, хотя бы крохотная, угасающая искра здравого рассудка, что держала его на грани, не позволяя полностью раствориться в той тьме, с которой он, казалось, уже сроднился. Он мог смотреть в бездну и оставаться на краю, пусть с выцветшими глазами и с треснутой душой.
А Вера теперь не могла. Не было больше ни опоры, ни ориентира. Вера не могла отвернуться, не могла отвергнуть, как отвергала ещё совсем недавно. Мир перестал быть твёрдым и логичным, он рассыпался в клочья, и каждый клочок шептал, что это — правда. А правда эта была скользкой, мокрой, как мох на старом камне, и такой же древней.
Она видела и слышала то, чего, как ей говорили всю жизнь, быть не может. То, что полагалось объяснить. Обесценить. Забыть.
И если где-то был человек, который мог сказать ей, что всё это — просто морок, — то он там.
На холме.
Глава 19. Ночь Ивана Купалы
Со стороны пруда послышался всплеск. Тонкий стареющий месяц выскользнул из-за облака, как иссечённое серебряное кольцо.
Вера рефлекторно обернулась, щурясь сквозь темноту, где месяц только угадывался в воде, рассыпаясь на бледные рваные полосы. Её взгляд метался, хватался за каждую тень, каждый блик, пока не зацепился за силуэт, поднимающийся из глубины. Он был не как в кино — не страшный, а какой-то невероятно неловкий. Больше даже жалкий. Совершенно голый, с набухшей, неестественно серой кожей.
Из воды поднимался Григорьевич. Его лицо — распухшее, с провалившимися глазами, — всё ещё узнавалось. Он махал ей рукой, облепленной илом и стеблями, а второй придерживал что-то похожее на шляпу — не соломенную, как обычно, а корягу, впитавшую столько воды, что она казалась частью его черепа.
— Хочешь по-настоящему забыть — иди ко мне! — крикнул он Вере, и звук его голоса задрожал в ночи.
В нём было что-то обманчиво доброе, почти ласковое, как зов отца, потерянного в буре.
Вера сорвалась с места. Побежала, вдавливаясь ногами в мокрую землю. Грязь чавкала, отскакивала, а тени, только что казавшиеся просто тенями, оживали — подрагивали, тянулись, следили.
Марина
— Я должна была его забрать! — завизжала Марина. — Не хотела, но должна была! Любила... Но против сущности своей не попрёшь!
Слова сыпались из неё, как гниль из надорванного мешка, и с каждым из них вокруг сгущалось марево сырости, плесени и боли.
Вера обогнула её, не замедляясь. Позади — шаги. Шорохи. Скрежет. Они шли за ней. Село сдвинулось, ожило, вытекло из домов, из подвалов, чтобы преследовать. Оно больше не было просто местом — оно стало живым организмом, распознавшим в Вере чужака и разозлившимся.
Письмо Николая — оно ведь было? И он говорил: они настоящие? Или она всё-таки сошла с ума? Заперлась в горе, в одиночестве, и придумала этот кошмар?
Но Николай звонил в колокол. Как и всегда, когда приходила опасность. Если он скажет, что это наваждение — значит, это оно и есть. И всё закончится.
Вера не боялась их. Скорее всего — они выглядели сейчас так же, как обычно, и кричали ей вслед что-то совсем другое, а она просто помешалась после смерти мужа. Это логично. Это просто. Так оно и есть.
Она продолжала бежать, зацепившись за эту мысль, как за тонкую соломинку в чёрной воде, надеясь, что, если будет держаться крепче, не утонет. Это только в её голове. На самом деле — все они обычные. Обычные. Просто она сошла с ума.
Из-за домов вышел тот жуткий мужик, которого она видела в день, когда приезжала лавка. Борис, вроде? Он выглядел нормальным ровно до того момента, как открыл рот:
— Продавцы больше не приедут. Они оскорбили село, и я разобрался.
Он криво усмехнулся, и его глаза вспыхнули чем-то маслянистым, тёмным.
Вера бежала дальше, домов оставалось немного, холм уже приближался. И тут — раз — и она оказалась посреди леса. Ни домов, ни тропы — только деревья, обретающие в темноте инфернальные очертания. Вера попыталась остановиться и почувствовала, как ноги ушли в землю — мягкую, липкую, пахнущую торфом.
— А если ты заблудилась, Вера, — раздался за спиной громогласный оклик, — может, не стоит искать выход?
Она обернулась. Он был там — егерь Лукич. В той же одежде, с тем же лицом. Но теперь — ростом с дерево, с глазами, горящими багровым светом. Он возвышался, как страшная икона, вырубленная из коры, и в речи его звучало что-то древнее, беспощадное, лесное.
— Господи! — выдохнула Вера и снова побежала вперёд, вслепую, на ощупь, сквозь темень и хохот.
Вокруг — свистело, кричало, хлопало, сопело, шумело, толкало её то справа, то слева. Казалось, сама ночь ожила и изо всех сил пыталась схватить Веру за плечи. Пространство съёжилось, село стало давить даже там, где его не было.
Вдруг прикосновение изменилось и стало почти аккуратным, ласковым — что-то тронуло её колено. Вера, не останавливаясь, посмотрела вниз — рядом с ней бежал едва различимый в темноте волк. Мягкий серый силуэт скользил вдоль её бедра, подобный тени от старого сна.
— Выверни наизнанку, учил ведь, — прошептал в голове голос Ярослава, а волк лишь в такт тому несколько раз приоткрыл пасть.
Если это бред — а это точно бред — надо играть по правилам воспалённого сознания, пока не стало хуже. Вера сбросила с себя кофту, вывернула еë, надела обратно дрожащими руками, чувствуя, как волосы прилипают к вискам, а пот катится по лопаткам.
Мир дёрнулся. Как в плохом фильме, где смена сцены не плавная, а резкая. Теперь она стояла у крайнего дома в селе. Перед ней — чёткие, знакомые очертания, резкий запах древесного дыма, чернота окон. Звёзды над головой снова стали звёздами.
— Бегите, барышня, — услышала Вера голос Тихона слева от себя. Он стоял у своего забора, залитый кровью, с синяками на лице и безвольно повисшими переломанными руками. — Бегите, как я не убежал, когда надо было.
Его лицо было искажено не болью, а какой-то покорной, печальной уверенностью. Он не просил, не уговаривал — он знал, что его шансы уже давным-давно истрачены, но ей, может быть, ещё не поздно бежать вперёд.
Последний дом промелькнул, закончилась опушка, начался подъём на холм. Пролетая перекрёсток, Вера услышала Харитона:
— Так быстро бежишь — даже жаль. Могли бы договориться. Я бы тебе и клад показал, и выход.
Его ночь исказила до неузнаваемости. Он был с ног до головы чёрным, ноги его превратились в копыта, от него за несколько метров пахло серой и гарью, а голову его венчали рога.
Это бред. Этого не может быть.
В лицо пахнуло горячим паром — невесть откуда взявшимся, мелькнули фигуры стариков с баней — Дарьи Андреевны и Родионовича — тёмных, горбатых, полностью голых и тянущих к ней когтистые руки с обочины. Вера даже не взглянула на них — какая тут баня может быть? Всё смешалось.
Когда Вера забежала на кладбище, она сразу поняла свою ошибку. Там была толпа. Не люди — образы. Они стояли вдоль дороги, пропуская вперёд, и наблюдали. Десятки людей: кто-то в почти современной одежде, кто-то — в скромных советских костюмах, а кто-то — в дореволюционных рубахах. Их одежды висели лохмотьями, сгнившие руки махали ей, а из разложившихся глоток раздавался шёпот, кашель и булькающий крик.
Они не нападали. Просто были. Как тени прошлого, вставшие из земли.
Вера не останавливалась. Вот — склеп, ещё немного, и колокольня. И Николай. И Николай скажет ей, что это всё — просто бред.
В проёме распахнутой двери склепа стояла Александра Фёдоровна, одетая в роскошное старинное платье. В отличие от остальных она была такой же, как и днём, но моложе — на Веру смотрела девушка её лет. Черты лица — всё те же, только кожа свежая, взгляд ясный, как вода до первого льда.
— Бегите, Вера, — шелестели её слова в Вериной голове. — За меня тоже. Я умрун, я связана, но Вы — нет.
В этом голосе было столько покоя, что у Веры задрожали пальцы на руках. Она знала — это не голос мертвеца. Это — голос памяти.
Вот она — колокольня. Вера едва ли не
— Николай! — она забарабанила в дверь. — Николай, откройте!
Колокол разрывался, гомон становился всё громче и гулче: казалось, что она стояла не на открытом пространстве, а в комнате, забитой людьми под завязку — плотной, душной, звенящей злобой и застарелой тоской.
— Николай, это Вера! — воскликнула она.
Горло обожгло, воздух царапал изнутри, тянул за язык металлическим привкусом.
— Что же ты не веришь? — засмеялась сзади Соломонида.
Вера невольно обернулась. И застыла.
Вокруг пылали костры — десятки костров, которых только что не было. Казалось, кто-то хлопнул ладонью по ночи, и она разорвалась огненной бахромой. Свет был неровный, — он дрожал, ползал по земле, полыхал под ногами, выхватывая из темноты не только лица, но и образы — чудовищно перекрученные кошмары.
Воздух зашипел и стал горячим — не от жара, а от неестественности. Весь холм был освещён, и Вера видела, как десятки теней скачут вокруг огней, с улюлюканьем и хохотом толкаясь и подбираясь ближе. Они кружились в пляске, но их движения были не радостны — судорожны, скрежещущи, как у марионеток на рваных нитях.
— Пелагея хотела нас прогнать, Николай хотел нас прогнать! — веселилась Соломонида, скачущая на какой-то кочерге в первых рядах. Волосы её развевались, лицо перекосилось в диком экстазе, на губах плясала пена, а глаза были полны звериного восторга. — Я же говорила! Верь, Вера! Верь, Вера!
Толпа подхватила. Крики слились в единый, лязгающий хор, в котором смеялись и выли, рыдали и щёлкали зубами. Одни голосили визгливо, другие басовито, но все в такт, под каким-то архаическим ритмом, который знали только они.
— Верь, Вера! Верь, Вера! Верь, Вера! Верь, Вера! Верь, Вера! Верь, Вера!
Казалось, сами языки пламени подхватили этот призыв, швыряя его обратно в ночь, и каждое колыхание огня отзывалось эхом. Земля вибрировала, а небо, низкое и тугое, давило, стягивая пространство, лишая дыхания. Вера стояла с широко раскрытыми глазами.
Она сошла с ума. Иначе невозможно. Просто не может быть.
Дима погиб в автокатастрофе, она не смогла его спасти. Она купила этот дом, чтобы забыться, и забылась. И придумала себе мир с ведьмами, чертями, покойниками и древними легендами. Поэтому она и не уезжала. Поэтому она и вцепилась в эту тайну писем и панского клада. Поэтому она и не могла ничего вспомнить о Диме. Всё это — защитная реакция мозга, попытка сбежать от реальности.
Но ничего этого не было, потому что быть не могло. Не должно было быть. Потому что иначе рушился весь привычный мир.
Они подходили всё ближе. Из круга света выдвигались тени — вытянутые, шевелящиеся. Вера чувствовала, как тянет гнилью от Марины, что танцевала ужасный танец, извиваясь своим разваливающимся телом. Кожа её с каждой минутой сползала, как мокрая бумага, суставы щёлкали, волосы слипались в тяжёлые жгуты. Под её ногами шевелилась земля, и создавалось впечатление, что там что-то копошилось и тоже хотело выйти.
Вера видела, как расходились в стороны покойники, пропуская егеря Лукича ближе — тот был выше остальных, как исполин, как обгоревший идол. А потом из этой же толпы выполз вперёд Аркаша — тот самый мальчик, что пару дней назад сидел у её стола, тянулся к печенью, касался локтя, а теперь сверкал вороньими глазами, и губы его были синими.
Григорьевич напевал какую-то песню, но в ней не осталось очарования — только угроза, что звучала в каждой ноте. Дети Соломониды, обретшие хвосты и рога, скакали вокруг него, визжа и кривя рты в косых ухмылках.
А Харитон схватил из горящего костра полено, пылавшее синеватым пламенем. Он крутил его в руке, как факел, и улыбался — широко, с перекошенным ртом и голыми дёснами.
Вдруг рядом оказался Борис. Вера даже не поняла, как это произошло, просто — раз, и вот он, прямо перед лицом — без звука, без дуновения ветра. Он схватил её за руку, и Вера почувствовала, что его острые ногти пронзили её кожу.
Она вскрикнула, выпустив из себя всю решимость одним ударом звука, и оттолкнула Бориса. Он отпустил её, но не отошёл, а так и стоял рядом. Его глаза — золотые, с вертикальными зрачками, — следили за каждым её движением.
Вера опустила взгляд и увидела тянущуюся по предплечью тонкую струйку крови. Глубокая царапина горела, наливаясь пульсирующей болью, но она уже почти не ощущала её: мысль, возникшая внезапно, заслонила всё остальное. Галлюцинации ведь бывают или слуховыми, или тактильными, или визуальными? Не бывает всего вместе. Никогда. Она ведь где-то об этом читала.
Но даже если это галлюцинация, что, если она умрёт прямо сейчас от приступа? Что, если сердце не выдержит этого безумия? А если этонегаллюцинация?
Она умрёт и в одном случае, и в другом. Они обступали её плотным кольцом, глаза их блестели недобрым огнём, а рты изрыгали ещё какие-то фразы, но Вера их не слышала.
Она и так давно умерла. Не физически — душой. Ещё в скорой, когда Димина рука больше не сжимала её. Тогда и произошёл обвал, тогда всё, что было плотным и целым, превратилось в рыхлую пыль. Она приехала сюда не пережить, а дожить, хотя совсем ещё молода. Может, так тому и быть? Может, вот он — закономерный финал? Разве она не захлопнула за собой дверь, когда приехала в это село?
Вера закрыла глаза. Темнота хлынула внутрь и затопила её: не было никакого обещанного фильма из кадров прожитой жизни. Лишь тусклый свет люстры на потолке, пятно на полу от разлитого чая, звон посуды на кухне. Только странные, бытовые образы.
Был дом, что стоял там, внизу. Он пах не ладаном и кровью, как здесь, а пылью и травами. Книга про поверья, лежащая на подоконнике. Вкусный чай. Мягкое согревающее покрывало, которое давно пора постирать. Изучающий взгляд Петра, в котором было что-то неуловимое, но настоящее. Боль в глазах Серёги, сквозь которую он не смотрел — прожигал. Решимость во взгляде Марты — упрямая, как корень репейника. И тёплый кот, свернувшийся у неё на коленях. Он дышал, он урчал, он был рядом.
Вера распахнула глаза.
Шерлок.
Пушистый, своенравный, родной. Он ждал. Он был единственным, кто не покинул её. Единственным, кто не изменился. Его не тревожили мёртвые, не соблазняли ведьмы, не обжигал костёр. Он просто был — в её жизни, в её доме, в её сердце. И сейчас он был там, один. И если она сейчас сгинет —
Неважно, от чего она сейчас умрёт. Если это случится, он останется один. Если это всё правда — он остался в доме с этой тварью. Если это всё бред — он просто умрёт от голода. Медленно. Один. В закрытом доме. Без её руки, без еды, без...
— Николай! — закричала Вера, и на этот раз вопль вырвался из самой её груди.
И Вера почувствовала — она кричит не от непонимания и неожиданности.
А от страха.
От настоящего, животного страха — такого, что сжимает позвоночник, как ледяная ладонь, и лишает возможности логически мыслить. От страха, который требует не ответов, а молитвы.
— Николай, помогите!
Нечисть остановилась, движение замерло. Борис шагнул назад — не испугался, нет. Растерялся.
У Веры была маленькая, крошечная причина жить. Идиотская причина — да, но из таких идиотских мелочей жизнь и складывается. Не из пророчеств. Не из великих смыслов. Из маленького пушистого существа, ждущего её за дверью.
Она не закончена — эта жизнь. За неё нужно бороться.
— Николай! — она не отрывала от них взгляда, но обеими руками била в дверь за спиной. Кулаки гудели от ударов, кожа, казалось, стиралась до кости. — Помогите!
Их вопли стихли, и только колокол и треск костров разрывали ночь Ивана Купалы. Они — соседи, те, кого она знала и не знала, видела и не видела в этом селе, — смотрели на неё уже не так плотоядно и безапелляционно. В их глазах появилось что-то между сомнением и разочарованием. Скорее — тихая, сухая досада, в которой было больше печали, чем злости.
Кровь текла по её предплечью, и Вера поняла: она чувствует это. Чувствует пульс, тепло, острую боль. А значит — она жива.
Сзади распахнулась дверь, и невидимые руки втянули Веру внутрь — не резким рывком, а быстро, но мягко, как вода затягивает ногу на глубине.
Вера оказалась на маленькой площадке у основания колокольни. Здесь пахло воском, каменной пылью и временем — не плесенью, не затхлостью, а именно временем, скопившимся в камнях и дереве. Под потолком дрожала слабая лампочка.
Николай стоял к Вере спиной, прижавшись руками к засову, будто держал не дверь, а саму тьму, заставляя её остаться за порогом. Его пальцы, крепкие и жилистые, белели от напряжения. Он не оборачивался.
— Простите, что не вышел сразу, — сказал священник.
Он говорил, как солдат после боя — медленно, с отдачей в груди, с дрожью, которую не слышишь, а угадываешь. Вера смотрела на его спину, вжимаясь в холодный камень стены, и не могла остановить бег мыслей.
Она вполне могла сойти с ума на фоне потери мужа. Да, могла, люди в трауре и не на такое способны. Её сознание могло поднять из памяти ведьму, бесов, водяного, русалку и домового. Могло нарисовать ей вернувшегося из мира мёртвых Диму.
Но был один факт, который невозможно было отбросить. Она говорила с Димой не только наедине, но и при свидетелях. Она видела, как с ним разговаривали Серёга и Пётр — они отвечали ему, слышали его голос. Он действительно был в этом селе… Вернее, не он, а та тварь, принявшая его облик вопреки тому, что смерть уже несколько месяцев назад навсегда забрала его.
И в ту же секунду Веру обдало ледяной волной — от шеи до кончиков пальцев, так, что дыхание стало коротким и тяжёлым, а сердце будто на миг споткнулось, осознавая: всё это было не бредом и не наваждением, а страшной, неотвратимой реальностью.
— Я сошла с ума? — спросила Вера. Она дрожала — не только от пережитого, но и от самого вопроса, потому что уже знала ответ на него. — Или Вы тоже это видите?
— Вижу, — выдохнул Николай.
— Так это правда? — проговорила она, чувствуя, как слова становятся тяжёлыми и вязнут в горле. — Это действительно нечистая сила, все они? Вы искали не клад, а способ их всех здесь задержать и уничтожить, так?
— Всё так, Вера, — устало произнёс Николай, а потом, не показывая ей своего лица, начал подниматься по лестнице. Каждая ступенька скрипела, откликаясь на его движения. — Останьтесь здесь до утра. Запор выдержит. Не поднимайтесь наверх, — донеслись до неё его последние слова.
Он почти перешёл на шёпот, но звук его слов и шагов отражался от каменных стен и летел ввысь, туда…
Где всё ещё звонил колокол.
На самой высокой точке
Вера уехала на следующее же утро. Туман ещё не рассеялся над низинами, капли росы висели на траве, и в воздухе стоял тот самый липкий запах уходящего тепла — когда прохладно, но всё ещё зелено.
Николай видел, как она убирала в машину сумки, без суеты — аккуратно, продуманно. Она ставила на пассажирское сиденье переноску с котом, крестилась и плевалась — защищалась, как умела, хотя и делала это неохотно. Понимала или знала, что спаслась окончательно. Не телом — душой.
Она не оглянулась, когда садилась в машину, не посмотрела на порог дома, где стоял её «Дима», грустно глядя ей вслед. Потому не увидела, как его очертания качнулись, заклубились всполохами дыма — сначала едва заметно, а потом всё гуще, — взметнулись за ней змеями, и, догнав, сквозь выхлопную трубу влезли в машину в последний миг перед тем, как задние колёса автомобиля пересекли границу двора.
Она не видела, как выходили на главную улицу жители села, и в их движениях ещё сквозили отклики ночного облика. Но первые солнечные лучи — как удар колокола — вновь возвращали им человеческие очертания. Не видела — и слава Богу. Потому что так смогла бы списать события прошедших дней на игры воспалённого разума.
Она притормозила у колокольни: утренние лучи отсвечивали в стёклах машины, но Николай был уверен, что она, запрокинув голову, кивнула ему — неподвижному силуэту, неизменно сидящему на самой высокой точке села до тех пор, пока трижды не прокричит петух.
Пан, строя церковь в начале двадцатого века, хотел порадовать свою супругу — Александру Фёдоровну. Она была набожной женщиной, утончённой и хрупкой, любила музыку и запах ладана, восхищалась церковной архитектурой и говорила, что храм — это лучший подарок, какой может сделать мужчина своей жене. Пан вложил душу и средства, нанял лучших мастеров, даже иконы заказал у иконописца, которого звали «последним из благословенных».
Не знал об этом никто из ныне живущих и живших тогда, а теперь лежащих выцветшими грудами костей внизу, под фундаментом, у самого основания колокольни и когда-то освящённого храма. Никто не знал. Только отец Николай. Тот, кто слишком долго смотрел в темноту — и начал различать в ней лица. Кто слишком часто слышал тишину, чтобы не распознать в ней зов. Кто слишком часто встречался с одиночеством, чтобы не узнать, когда его вдруг не стало.
До того, как грянула и прокатилась с запада на восток революция, которую столько лет звали Великой, церковь не успела прослужить и года. Барин умер — внезапно, без боли, без крика, во сне, не оставив наследников. Ближайший к нему слуга — крестьянин Тихон, обобрал его имение и закопал награбленное во дворе своего дома. До лучших времён, которые для него так и не наступили. Когда пришли красные — кто-то поделился с ними слухами о кладе. Тихона пытали и убили, но так и не смогли выяснить, где он спрятал панские сокровища.
Священник уехал — или исчез, как многие тогда, растворился в вихре перемен, в пыльной дороге, в страхе. Церкви начали закрывать. Кресты сбивали топорами, резали на дрова, иконы — на полки, киоты — на кормушки. А в притворах и алтарях, где некогда звучали псалмы, где мироточили образа, много десятков лет хранилось зерно, сено, мешки, лопаты и ещё Бог знает что.
Сакральное вытеснилось утилитарным. Реликвии ушли в подполье, спрятались в сундуках и в сердцах. Святыня стала складом, а колокольня — пустой, слепой трубой, которой не было дела до звона. Лишь птицы облюбовали её верхушку, а по ночам — что-то ещё. Что-то, чему не нужен был солнечный свет.
Но двадцатый век начал клониться к закату. Начался медленный, неуверенный поворот назад — от бескрылых лозунгов к шёпоту. Церковь вновь открылась, еë фасады обновили, собрали утварь, повесили колокол. И сюда был приставлен молодой тогда ещё батюшка Николай. Он был полон рвения, веры и человеческой доброты. Он хотел помогать, утешать, молиться и спасать.
Когда он начал замечать, как меняются лица его прихожан в свете огоньков свечей и перед ликами святых, он сначала списывал всё на усталость. На бессонные ночи, на недоедание, на утомление от будничной пастырской работы. Кто знает, что может привидеться между вечерней службой и утренней исповедью? Свечи дрожат, иконы темнеют, глаза играют злую шутку.
Но месяцы шли. Люди приходили, уходили, рождались, умирали. В церкви возносили молитвы, делали такие, казалось бы, крошечные жертвы: ставились свечи, бросались монетки в кружку, трижды крестились у порога. Отпевали покойников: молодых, стариков, случайных. Каялись в грехах — с дрожью, со слезами, или сухо, формально. Крестили детей: смеющихся, орущих, кривящихся от холода.
И списать происходящее на игру теней уже было нельзя.
Как нельзя было поверить, что люди теряются в лесу исключительно из-за своей глупости, даже если знали тропы с детства. Что по дворам и крышам домов в ночи скачут обычные силуэты, а не нечто более древнее, весёлое и злое. Что дети плачут по ночам от колик, а не от прикосновений тех, кто не должен был входить в дом.
Николай видел. Всё видел. Но тогда ещё не знал — что именно.
Когда Марина Жаворонкова утонула, а через сорок дней вернулась, Николай решил действовать. Вернулась — не в смысле метафоры или памяти, нет. Вернулась буквально. Постучала в дверь дома, где успели справить поминки. Стояла босиком в той же одежде, в которой её хоронили. Молча. Вся мокрая, холодная, с искажённым лицом. Николай тогда не сомневался — не Марина это вернулась, не та, по ком плакали. Что-то иное.
Он поехал в город, пробился в архивы, где на полках валялись списанные инвентарные книги, донесения местных советов, акты, протоколы — сухие, как кости. И спустя долгие месяцы поисков, бессонных ночей и разговоров с людьми, он узнал то, о чём больше никому не суждено было узнать.
Легенда о панском кладе жила с самой смерти барина и распространялась, подобно эпидемии. С революции и до наших дней местные, приезжие, историки по какой-то забытой линии финансирования и чёрные копатели тянулись сюда, подгоняемые жаждой находки, и раз за разом вонзали в холм лопаты.
Они не знали, что много веков назад здесь были глухие леса, отступившие под давлением времени и неумолимого сельскохозяйственного стремления человеческих существ. И тут, в тени вековых дубов и тоскливых осин, стройных берёз и мрачных елей, тысячи лет назад наши языческие предки взывали к силам, которые не принято теперь называть по имени.
Капище, бывшее здесь когда-то давным-давно, не знало ни письмён, ни богов в привычном нам смысле. Оно видело лишь каменные плиты, выжженные символы, костяные обереги, истёртые временем черепа и вытоптанные круги. Оно не говорило, не проповедовало, но принимало боль, страх и приношения.
Оно утонуло под холмом — оплетаемое ветвями, засыпанное листвой, занесённое землёй и годами, забытое поколениями, застывшее под тяжестью времени. Гонения, огонь, крестное знамение, шёпот молитв и церковный ладанный звон не смогли вытравить его до конца — только приглушили, пока не пришли те, кто не ведали, что творят — искатели панских сокровищ.
Те, кто годами копался на этом холме, не догадывались, что вместе с землёй поднимают из его глубин кое-что более древнее. Они не знали, что в своих поисках потревожили языческое капище.
Свято место пусто не бывает, так ведь говорят? Есть места, у которых плакало, заклинало, дышало, надеялось, умирало и молилось не одно поколение людей. И неважно, в кого верили приходящие сюда — в лешего, что стережёт границу между миром живых и мёртвых, или в Иисуса Христа, сына Божьего, отдавшего свою жизнь за грехи человеческие.
Вера — универсальная единица. Вера — не имя и не символ. Вера — это крик в пустоту в надежде, что кто-то всё-таки ответит. Что силы, что разумнее и могущественнее нас, проявят свою благосклонность и обратят на нас свой лик.
Когда батюшка Николай начал служить в церкви, стоявшей на вскрытом уже языческом капище, силы эти сомкнулись. Не потому, что это одна вера — а потому что это две стороны одной медали: свет и тьма, кровь и
Молитвы и приношения в храме на потревоженном капище отправлялись, конечно, по назначению — Тому, к Кому были обращены. Но всё же частью их питалась и земля — без спроса, но и без запрета — по праву хозяйки. И тени, облюбовавшие эти места, становились всё сильнее.
Когда Николай понял это, он долго пытался узнать, как можно освободить село от тех, кто питался страхом его жителей, и в поисках перебрал всё: от постов до разговоров с теми, с кем, по-хорошему, священнику говорить неприлично. Ничего не выходило.
До тех пор, пока однажды ранним утром на пороге храма он не нашёл её — книгу «Народные поверья».
Он никогда не говорил с Александрой Фёдоровной об этом — незачем было. Уже в тот миг, когда он впервые взял эту книгу в руки, он понял… Нет,почувствовал, что все ответы, что он так долго искал, оказались перед ним. По сану ему не было положено верить в такие вещи — пожалуй, даже было запрещено. Но в этом месте всё менялось до неузнаваемости. И «Народные поверья» в том числе.
С виду это был самый обычный самиздатный сборник — когда-то его кто-то привёз сюда из города, а потом подарил Александре Фёдоровне — все в селе знали, что она любила читать. И уже годы, проведённые в руках Александры, и сам дух этого места сделали книгу иной: она впитала в себя саму суть села, поглотила разрозненные, как осколки, знания, что жили в умах его жителей, и обрела странное, тихое свойство отвечать на самые важные вопросы — но только один раз.
Николай верил тому, что говорила книга — потому что к тому моменту отчаяние его вытеснило всё остальное, и любая уверенность, даже рождённая из шёпота старых страниц, была для него спасительной. И когда он спросил, как ему защитить людей от тех, кто держал село в своей власти, книга велела ему молиться — но в назначенный час и особыми словами, в которых нельзя было ошибиться ни на букву.
Николай хорошо помнил ту ночь, когда он, стоя на коленях перед иконостасом, один в пустом храме, где потрескивали дрова в печке, взмолился о спасении. Не о своём — давно уже не о своём. О спасении людей, что ещё жили и любили в селе под склоном холма. О тех, кто не мог упокоиться на кладбище, возведённом над еретическими постаментами. О тех, кто жил и умер. О тех, кому ещё только предстояло родиться. Он плакал, голос его срывался, воск стекал на пол, и лампада горела синим пламенем.
А потом был грохот.
Такой, что стены задрожали, как если бы затаившийся в камне зверь попытался вырваться наружу.
Николай не помнил, как его, прижимавшего к груди «Народные поверья», вытащили из пожара на холм, поливаемый тогда небывалым дождём. Грязь хлюпала под ногами, молнии рвали небо, ветер выл, разрываясь между смехом и плачем.
Николай не помнил, как хохотал и крестился, уже не различая грани между страхом, безумием и верой, и не понимал, почему его молитва была воспринята так — слишком буквально. Он не помнил, как кричал, что дождь не тушит огонь, расползающийся над церковью, зажжённой молнией. Пламя было белым, почти бесцветным, как если бы горела сама душа. Николай не помнил, как стояли кругом те, кого он пытался извести, и смотрели, как пылает очередное святилище, коих на этом месте и до того было великое множество.
Сказки учат нас, что, обращаясь к тем, кто даёт ответы, нужно тщательно подбирать слова. Николай спросил у книги, как ему защитить людей, и сделал то, что она подсказала. Теперь он мог защищать живых. Но возможность эту он получил ценой, о которой не думал.
Николай не сразу заметил, что ему больше не было необходимости есть. Пить. Спать. Он пытался — но пища казалась прахом, вода — камнем, сон — невозможностью. Он не сразу заметил, как обострилось его зрение — да так, что он в мельчайших подробностях видел, что происходило на другом конце села: каждый всполох свечи, каждый шорох в кладовке, каждое движение во сне. Теперь он знал, кто уснул, кто плачет, кто держит под подушкой нож. Кто ждёт, кто боится, кто лжёт.
Он не сразу заметил, что оставшиеся в селе люди шарахаются от него после первых сумерек. Не сразу заметил, как открыто — по-свойски — ему улыбается нечисть.
Но быстро понял, что им нужно. Что теперь надо и ему.
Шумный, быстрый, непримиримый информационный век гнал их всех: упырей, водяных, колдунов и польников, сотни заложных мертвецов, чертей и подменышей — гнал прочь, загонял в трещины времени, в рваные швы между былью и небылью. Гнал из города, из лифтов и подвалов, с перекрёстков и чердаков — оттуда, где асфальт залили так плотно, что не продохнуть, где небо режется на квадраты стеклянными башнями.
В них больше не верили — так же, как и Николай когда-то. Искали рациональное объяснение, крепко держались за науку и бытовую логику и твердили: это просто соседи наверху ходят, а не у меня в коридоре кто-то бегает. Это не домовой меня душит, это сонный паралич. Это голуби на подоконнике буянят, а не стучится ко мне бес. Это сквозняк хлопнул дверью, а не покойная мать вернулась. Это сантехник и электрик — идиоты, неправильно разводку и проводку сделали, а не подкинула мне соседка баба Зина, потомственная ведьма, кикимору.
Нынче было удобно верить в себя, в неизбежный успех и звон монет. Хотя нет — теперь уже в шелест банкнот, в ровный счёт в приложении, в звук уведомления на телефоне, в синий чек и зелёную галочку. Модно было быть скептиком, разоблачителем, рациональным существом. Модно было искать объяснение, а не поливать дом святой водой. Модно было закатывать глаза, а не втыкать иголку в дверной косяк.
В век безверия и бесстрашия тяжелее всего живётся тем, кто питается верой и страхом. А потому они приходили сюда — да и не только сюда, конечно.
Туда, где верили в них ещё до того, как появилось понятие власти, религии, границ. До империй, до патриархов, до кодексов. Туда, где тихо и почти безлюдно — где остались лишь редкие старожилы, перебегающие взглядом от иконы к окну, и заезжие дачники, ещё не знающие, что по
И не осталось у них ни сил, ни желания изводить род человеческий. Они истребляли, мстили, мрачно торжествовали раньше, когда приходили в силу. Но теперь? Теперь куда важнее для них — уважение. Память. Простое признание их существования.
Не войдёте ведь вы в чужой дом в грязной обуви? Неловко как-то. Невежливо. Вот и раз пожаловали к ним — будьте добры верить. Будьте добры не смеяться над тем, во что верили ваши предки, бесследно исчезнувшие в неумолимом океане времени.
Потому что они — всё ещё здесь. В тишине, в скрипе, в затхлом воздухе, в зыбком движении штор, в полумраке, в памяти. Они питаются вашим страхом.
Бойтесь.
И тогда вас не тронут.
Да, Николай мог звонить в колокол и до того, как последовал совету книги, мог предупреждать людей об опасности — конечно. Но теперь он не нуждался в отдыхе, не болел, не старел и не отвлекался от своей службы сторожа, который никогда не сходит с холма.
А потом маленький мальчик — Аркаша — сын Марты, за пару месяцев сгорел от болезни. Убитая горем мать, наслушавшись советов ведьмы, выла, рвала на себе волосы, обращалась и к Богу, и к тому, к кому обращаться нельзя. Её мольбы были услышаны — Аркаша вернулся, как и Марина за десять лет до него: здоровый с виду, с ясными глазами и с улыбкой, в которой не осталось детского тепла.
И тогда к Николаю пришла Пелагея. Она жила по соседству с Мариной, зная, что тело той закопали на холме ещё много лет назад, и только отводила глаза, завешивала дом оберегами и иконами. Но когда история повторилась, у неё не осталось сил терпеть это дальше. Она больше не искала защиты и утешения — она была готова делать то, что и Николай: бороться.
С тех пор они собирали старые предания и обрывки знаний, выспрашивали у стариков забытые имена, отмечали, где и при каких обстоятельствах мёртвые возвращались, и пробовали — порой наугад — срывать обряды и ослаблять тех, кто держал село в страхе. Год за годом это была не война, а бесконечный дозор, в котором каждая крупица сведений и каждая мелкая победа держали их обоих на краю, где надежда жила вперемешку с усталостью.
Но «Народные поверья» Николай Пелагее не отдавал. Он помнил, чем обернулся для него её совет, и боялся, что Пелагея получит такой же ответ — жестокий, двусмысленный, опасный. Он берёг книгу, откладывал, убеждая себя, что время ещё не пришло, и что, возможно, им удастся справиться без неё. И лишь когда Пелагея постарела, ослабла и стала слишком хрупкой для долгой борьбы, он понял: либо сейчас, либо никогда. Это был их последний шанс сделать ход, который уже не сможет сделать никто другой.
Он не зря опасался. Книга сказала ей то, чего он больше всего не хотел — открыла правду о нём самом. Пелагея увидела в нём не союзника, а того, кого привыкла сторониться; в её глазах исчез страх, но вместе с ним ушло и желание бороться. Она отправилась в лес. И больше никогда не возвращалась.
Николай остался один — с колоколом, тишиной и пустыми улицами, в которых по-прежнему пряталась тьма. С того дня он больше не искал способа изгнать тех, кто облюбовал село, а лишь стоял на страже — охраняя тех, кто ещё оставался жив.
Вера поняла, да не всё. Уехала, освободившись от боли утраты мужа, вновь получила смысл жить — для себя, для кота, для грядущего. Её лицо в последний день было другим. Она держалась иначе, её плечи расправились, глаза — настороженные, внимательные — в самую тёмную ночь в году стали видеть не только боль, но и свет.
Она верила, что Николай держит черту между мирами — дескать, они не покинут села, пока на границе высится очертание колокольни, пока по ночам звонит колокол, а старый священник прорезает глазами непроглядную темноту.
Она не знала — не могла знать — что нет для них границ.
Не знала, что увозит с собой одного из них — домового, притворявшегося её Димой. Не слышала, как он ступил за ней расплывчатой тенью.
Может быть, Вера никогда не поймёт, почему в родной квартире ей теперь будет так спокойно, почему сны будут сниться только хорошие — густые, бархатные, в которых всё кончается благополучно. Почему по утрам в волосах будут появляться небольшие колтуны, зеркало в ванной начнёт запотевать, даже если воды никто не пускал, а дверь — чуть скрипнет, когда она скажет вслух что-то грустное.
И дом будет — полная чаша. Всё будет складываться: случайные деньги, нужные люди, тепло в батареях и каши, которые всегда получаются. Никто не заболеет. Даже кот будет жить дольше обычного, подолгу сидя у окна, иногда мяукая в пустоту.
Она уехала — и это хорошо. Пусть едет.
Но дымная змея, вползшая в выхлопную трубу, потянулась за ней следом. Густая, вонючая, с резким жжёным духом, который слышит только тот, кто уже соприкасался с той стороной. Слишком долгая память у тех, кто не жив и не мёртв.
И если когда-нибудь Вера вновь обернётся, она увидит, что не всё осталось позади.
Будут ещё такие заезжие, ищущие — кто покоя, кто вдохновения, а кто острых ощущений, и колокол вновь будет звонить. Гулко, упрямо, с каждой ночью всё настойчивее.
Для тех, кто перестал бояться.
А зря.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
