Угол атаки
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВИКТОР ИВАНЕНКО
УГОЛ АТАКИ
Тысяча сто пятьдесят дней работы в тылу в Особой эскадрилье Синеморской летной школы не оставили у младшего лейтенанта Иволгина никаких надежд попасть на фронт.
После неудачных попыток уйти в боевой полк он смирился с теми обязанностями, которые возлагало на летчиков новое командование. Теперь Иволгин безропотно повиновался жребию, который выпал в Отечественной войне на его долю. Во всяком случае, внешне спокойно тянул лямку инструктора по технике пилотирования и воздушному бою.
Эвакуация в глубокий тыл, с ее превратностями, гибель командира отряда Романова и многих товарищей в неравном воздушном бою над Южным Бугом, сложные отношения с прежним комэской Тюриным, наконец, авария, госпиталь, первая любовь — все это оставило в душе двадцатитрехлетнего парня глубокие метки. Иволгин задумывался не по годам, возмужал. И, словно пресытившись службой, избегал разговоров о ней. Он теперь с точностью хорошо отлаженной машины делал свое дело, а кто бы с ним о чем ни заговаривал, чаще всего глядел себе под ноги, будто стыдился шрамов на лбу, приобретенных при аварии, и на верхней губе, рассеченной при вынужденной посадке в песках.
Прежним Иволгина видели в воздухе, в небе долины Копсан. Там Иволгина узнавали по крутым виражам, стремительным боевым разворотам и по тем шумным командам, что он посылал в эфир подопечным.
В небе Иволгин преображался и, похоже, настойчиво искал, где оно тоньше, где небо можно проткнуть остроносым ЯКом с первого удара, чтобы вырваться из тесного круга голых горных теснин.
В этот день, похожий на все другие триста солнечных дней года в долине, Иволгина неожиданно вызвали в штаб школы.
Срочный вызов к начальнику Герою Советского Союза полковнику Анохину, вроде бы для отправки в боевую часть, ошеломил младшего лейтенанта. Всю дорогу до Солнцегорска Иволгин, не веря слухам, старался понять: зачем его, в самом деле, по какой такой срочной надобности оторвали от старта в разгар экзаменационных полетов. Теперь командиру звена Борщевой, у которой без того хватает забот, самой придется представлять его летную группу комиссии, а то и писать аттестации выпускников.
С начальником он встретился в его большом служебном кабинете. Тридцатилетний полковник, пышущий здоровьем и молодостью, полулежал в углу широкого, обитого кожей дивана. На коленях у него раскачивалась смуглая большеглазая девочка лет четырех. В зубах Анохин держал голубую шелковую ленту и, показалось вначале Иволгину, поймав малышку за волосы, пытался намотать их на свой крепкий, бронзовый от загара кулак. А пальцами другой руки готовил петлю из ленты.
Полковник не позволил Иволгину рапортовать.
— Вижу, явились. Вижу, — произнес он, не разжимая зубов. — Вовремя явились. Идите помогите, Иволгин. Выручайте начальника.
Начальник городил бант на голове девочки. Иволгин было ревностно взялся помогать Анохину, но скоро отступил и вытянул руки по швам.
— Увольте, товарищ полковник. Не обучен.
— Да уж чувствую, — хохотнул Анохин. — Это, брат, вам не на истребителе летать. Увольняю.
В кабинет без стука вошла с хлебным кирпичиком и базарной сумкой невысокая, опрятно одетая старушка, мать Анохина. Тот сразу повеселел. Подбросил, ласково встряхнул девочку и поставил на пол, накинул ленту на ее тоненькую шею.
— Баба-мама завяжет… До вечера, Валюха-цокотуха. Гуляй…
Девочка пошла за старухой, держась за подол ее длинной юбки.
Полковник, проводив их до двери, быстро вернулся, достал из ящика стола какую-то серую бумажку и, недобро щуря левый глаз, обратился к Иволгину:
— У вас, младший лейтенант, рука в Генштабе?
— У меня?! — Иволгин поперхнулся. — У меня рука в Генштабе? Откуда?
— Вам лучше знать, — Анохин загородил собой дверь, словно боялся, что Иволгин убежит. — Кому вы писали в Москву? И о чем? Пришла телеграмма — немедленно откомандировать вас в боевую часть.
«В Москву я действительно писал, — вспомнил Иволгин. — Писал. Правда, давно. Еще в сорок первом». И не зная, о том ли письме идет речь, все-таки сказал:
— Ворошилову, товарищ полковник!
Потрясая листиком бумаги, Анохин шагнул навстречу.
— Жаловались, младший лейтенант?
— Нет. Просил послать на фронт, товарищ полковник.
— А я вот лишу вас офицерского звания и переведу в интенданты за обращение к маршалу через головы своих командиров.
— Не имеете права, товарищ полковник, — вспыхнул Иволгин. — Я писал не рапорт, а письмо. И не маршалу, а Ворошилову. Просто товарищу Ворошилову. Это уставом не запрещается.
— Хите-ер. — Качая головой, Анохин протянул ему предписание, заготовленное раньше — листок, которым потрясал. — Поедете на фронт стажироваться. Эта часть стоит сейчас в Молдавии, где-то в предгорьях Карпат. Держите… Срок командировки — месяц. И не вздумайте там продлить. Найду, верну и уж тогда… — Не сказав, что будет тогда, Анохин уже приказным тоном начал объяснять: — Завтра утром в долину придет «Дуглас» за выпускниками. С ними доберетесь до Москвы. А дальше, надеюсь, дорогу найдете сами. Борщевой я разрешаю взять на ваше место выпускника. Кого персонально — решайте. Вы летчиков подготовили. С отделом кадров вопрос этот решен. Теперь вы решайте… — Помолчав, Анохин протянул руку. — Желаю военного счастья, младший лейтенант. Ну и… — он, опять щуря левый глаз, улыбнулся, — учитесь завязывать бантики. Вам это ремесло потом, после войны, а возможно и раньше, я полагаю, тоже пригодится…
В долину Иволгин вернулся поздно вечером. Боевые машины ЯКи уже вытянулись в две длинные ровные линии там, где они обычно ночевали — недалеко от подножия южной гряды гор, и как все, что попадало в густую тень горной гряды — палатки, самолетные контейнеры, хребты землянок, — едва различалось.
Вокруг было черно и тихо. Шагая по дороге, проторенной от станции в гарнизон, Иволгин слышал хруст сухой травы под ногами часовых, а видел четко лишь палевый нимб фонаря «летучая мышь», подвешенного на столбе, недалеко от штабной землянки, да в его тусклом свечении — вершину карагача, единственного на всю долину дерева, росшего тоже вблизи штабной землянки.
Взяв направление на дерево, Иволгин в который уж раз подумал все о том же: «Неужто правда мое письмо попало к Ворошилову?» И это он, маршал, хоть и с большим опозданием, откликнулся на просьбу рядового летчика. Анохин так и не сказал ему, за чьей подписью пришла телеграмма.
Заметив впереди низкое красноватое мерцание роя светлячков, который странно перемещался, словно его кто-то
Обычно после отбоя летчики собирались в курилке в исключительных случаях, какими считались тяжелое положение на фронте и ЧП в эскадрилье. Давно уже на фронтах и у них в эскадрилье дела продвигались в общем-то, гладко. И карагач не привлекал никого в столь поздний час.
Почему-то решив, что за его отсутствие на аэродроме произошло чрезвычайное происшествие, Иволгин, как только стал различать фигуры товарищей, закричал:
— Кто?! Где?!
Ему навстречу поднялся грузноватый лейтенант Шмаков. Был он в одних трусах. Впрочем, не только он. Многие летчики вышли курить уже после того, как им было позволено сбросить с себя пропыленные комбинезоны. И теперь налегке, кто в чем, все они вместе напоминали загулявшихся допоздна и о чем-то задумавшихся рослых мальчишек. Шмаков потер кулаком глаза и, делая вид, будто не узнал друга, поводил перед его носом горящей папиросой.
— A-а… это вы, Иволга. Вас-то мы и ждем. — Он запрокинул назад большую взлохмаченную голову. — Братцы! Ну-ка тащите одеяло. Устроим ему темную. Хорош друг. Молчал, молчал… Мы считали, Иволга опять затосковал по своей Валентине Захаровне. А он, оказывается… — Шмаков сжал Иволгину плечо. — Значит, на фронт дезертируешь, Анатолий?
— Олень ты, Мишка, — рассмеялся тот, поняв, что именно на этот раз собрало летчиков вместе после отбоя. — Олень. Ты скажи лучше, где Парамонов?
Капитан Парамонов находился тут же. Он не курил, вообще не курил, и стоял тихо, опершись о корявый ствол карагача.
— Слушаю! — сказал комэска, отделяясь от дерева.
Иволгин доложил, зачем его вызывали в штаб школы, и передал приказ Анохина.
— Ну, раз полковник так приказал, — устало произнес Парамонов, — не возражаю. Идите зовите Борщеву. Пусть ищет вам замену.
За Иволгиным следом увязался Шмаков.
— Прикрою, Толя. Неизвестно, когда теперь еще нам придется топать вместе. Счастливый ты все-таки…
— Уж если ты решил меня прикрывать, — остановился Иволгин, — то хоть штаны надень. К женщине все-таки идем.
— A-а, брось, — дернул его Шмаков. — А то Полина меня не знает. Не первый год работаем вместе. Потопали, Толя. За последствия я отвечаю.
Дверь в землянку Борщевой была распахнута настежь. Из нее на улицу волнами выкатывался розоватый пар, окрашенный в этот цвет светом большой керосиновой лампы.
Борщева стояла у корыта, купала сына. Иволгин, ступая впереди Шмакова, бесшумно спустился по ступенькам и замер на пороге. Он привык видеть Полину в кирзовых сапогах, шлемофоне, комбинезоне. Сейчас она предстала перед ним босая. В том же своем выгоревшем летном комбинезоне, но с высоко подобранными штанинами и закатанными рукавами. Прилипшие ко лбу пряди коротко подстриженных волос, сильные белые руки и такие же белые икры ног неузнаваемо преображали Борщеву, и трудно было поверить, что эта молодая милая женщина весь прошедший день провела в небе, наравне с мужчинами.
Она из ковша поливала сына, лицо ее было задумчивым. Чувствовалось — делает Борщева одно, а думает о другом, о чем-то далеком.
Борщенок, как называли ее сына летчики, сидел в корыте и шлепал по воде темными, как и у матери, ладошками. Он первый заметил гостей, обрадованно закричал:
— Чо ты, Толя? Чо? Шахар принес?
Борщева живо, словно ее ущипнули, оглянулась.
Иволгин козырнул.
— Разрешите войти, товарищ командир?
— Командир… — с грустной усмешкой скривила она губы, застегнула на груди комбинезон и тряхнула головой, откидывая со лба волосы. — Входи, входи. Жду! — И здесь увидела на пороге Шмакова. — А что это за дикарь?! — Взгляд ее вмиг посуровел, тонкие брови полезли кверху. — Кру-угом, бесштанный лейтенант!
Шмаков не успел раскрыть рот, как Борщева выплеснула на него оставшуюся в ковше воду, после чего Шмаков исчез, а женщина с тем же суровым блеском в глазах принялась отчитывать младшего лейтенанта.
— А ты куда смотрел? Совсем обнаглели…
— Да подожди ты! — мягко вставил Иволгин. — Подожди, командир, не кричи. Я не ругаться пришел — по делу. И проститься.
— Проститься? — Она сразу стихла, вытащила из корыта ребенка, обтерла полотенцем, показала Иволгину на табуретку, сама с ребенком на руках уселась на кровать. — Значит, «утка» подтвердилась? Что ж, поздравляю, Толя. Когда?
— Завтра утром. «Дугласом», который должен прийти за выпускниками.
Борщева заметалась по комнате.
— Поздравляю, поздравляю… Зови Михаила. Чай будем пить. Ладно уж… Зови. Найду ему что-нибудь прикрыть пузо.
— Спасибо, командир, — остановил ее Иволгин. — Чай распивать нет времени. Есть срочная и неприятная работа. — Он рассказал, какая именно.
Приведя себя в порядок, Борщева запеленала сына в солдатское одеяло и следом за Иволгиным выскочила на улицу.
— Иди. Я сейчас, — сказала она, уходя в сторону. — Сдам Костика Фаине Андреевне и приду.
Но, сделав несколько скорых шагов в направлении самолетного ящика, фанерной квартиры Парамоновых, в единственном окне которой еще горел свет, Борщева круто развернулась, догнала Иволгина и с какой-то нервной горячностью не то сказала ему, не то подумала вслух:
— Ладно. Костик мне сейчас не помешает. Даже поможет митинговать. — Так, с ребенком на руках, она и появилась перед выпускниками, выстроенными старшиной Зоркой под фонарем возле штаба.
— Товарищи офицеры, — начала Борщева с ходу. — Я знаю, о чем каждый из вас сейчас мечтает. Куда стремится. Однако один из вас должен остаться здесь. Занять место инструктора. Может, на месяц. Может, до конца войны. Такой приказ. Желающий — два шага вперед.
В строю стояло двенадцать парней в новеньких гимнастерках с лейтенантскими погонами. Все двенадцать разом опустили головы. Тогда Борщева, хмуро сводя брови, обратилась к сыну:
— Костик, видишь? Эти ребята теперь на нас и глядеть не желают. — Она легонько тряхнула суконный конверт с сыном, после чего Костик, уже дремавший, открыл глаза и тоже подал голос:
— Чо, Полина, — он лишь так, подражая взрослым, называл мать. — Чо, Полина? Чо?
И тут все двенадцать парней зашевелились. Они по-ребячьи, украдкой подталкивали друг друга, переглядывались. Только Борщева не стала ждать исхода этой жеребьевки.
— Вы! — шагнула она к одному из них и ткнула в грудь пальцем. — Вы, товарищ лейтенант. Два шага вперед!
Лейтенант подчинился, но посмотрел при этом на Борщеву такими злыми глазами, что она невольно отшатнулась. А молоденький, одетый с иголочки офицер, заметив на ее лице нечто вроде испуга, сам испугался и заговорил так, как он наверняка бы сказал женщине, только женщине с ребенком, которой хотел, но не мог ничем помочь:
— Я не могу остаться, товарищ командир звена. Фашисты надругались над моей сестрой, сожгли дом. Поймите, пожалуйста. Я прошу…
— А я не
Наблюдая за этой сценой, Иволгин взволнованно покусывал губы. Он стоял в стороне. Не дожидаясь финала, ковырнул носком сапога землю и ушел в землянку отдыхать.
Примерно через полчаса в землянку инструкторов вскочила Борщева.
— Дрыхнешь? — спросила она веселым шепотом Иволгина, найдя его на нарах. — Не вставай, не вставай, Толя. Убедила хлопца. Дрыхни. Может, там Костю, моего благоверного, встретишь — привет.
Иволгин приподнялся на локтях, проводил Борщеву взглядом до выхода.
Прежде чем закрыть дверь, она постояла па пороге, заслонив по-спортивному стройной фигурой глянцевый лоскут неба, точно решала: куда ей с ребенком идти теперь.
Иволгин дотронулся до плеча Шмакова. Тот лежал рядом и, делая вид, будто спит, с присвистом похрапывал.
— Не притворяйся… Ну, как Полина тебя, бесштанного? Говорил ведь.
— Отстань, — недовольно трепыхнулся Шмаков. — И смотри, адрес наш не забудь.
Иволгин помолчал и снова шевельнул друга, теперь сильней.
— Вот это женщина! Командир, летчик, мать, жена, наш комсомольский вожак — и хотя бы хны! Нам бы с тобой столько забот, Мишка, пришлось бы носить подтяжки. Туфли бы Полине на высоких каблуках вместо кирзачей да хорошее платье вместо выгоревшего комбинезона — выглядела бы не хуже Фаички Парамоновой…
— Ты письма-то шли нам, шли, — ладил Шмаков свое.
— Я ему про Фому, а он про Ерему.
— Спи, Ерема. Скоро светать начнет. Спи.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Высоко над горами в выходном воздушном коридоре долины к «Дугласу» слева и справа попарно прибилась четверка ЯКов. Их появление для Иволгина не было неожиданностью. Он раньше знал: сколько самолетов и кто из летчиков будет эскортировать, провожать выпускников.
Из пилотской кабины двухмоторного транспорта, где нашлось место и ему, Иволгину, можно было легко разобрать номера машин, разглядеть летчиков. Ближней справа шла Борщева. Она озорно подмигнула и, похоже, спросила: «Ну, как тебе, Толя, там, в летучей барже? Терпишь?»
На границе аэроузла, над северным склоном голых ребристых гор, ЯКи дали залп из пушек и, косо вывертываясь на спины, потерялись в выморенном зноем небе.
Совсем недавно Иволгин сам таким образом салютовал отправлявшимся в боевые полки молодым летчикам. Вспомнив об этом сейчас, когда скрылись ЯКи и пропало с глаз облако пыли, поднятое ими при взлете, младший лейтенант печально сморщился. Он неожиданно почувствовал себя одиноким, опустошенным, словно его в конце-то концов за грехи выгнали из родного дома. Натянув до бровей старую с самотканным «крабом» фуражку, Иволгин все поглядывал в ту сторону, где осталось учебное летное поле Особой эскадрильи Синеморской школы.
Раньше, всего какой-то час назад, ему казалось: в мире нет ничего постылее долины Копсан с ее высоким, нестерпимо жарким солнцем и работы летчика-инструктора. Иволгин с плохо скрываемой радостью прощался со всем тем, что на протяжении трех лет иссушало ему душу. И теперь, печально морщась, старался понять, чего же ему стало жаль? Что же он терял такое, без чего не мог спокойно смотреть вперед? И только вперед. ЯКи, боевые самолеты? Так на фронте его ждут такие же точно. Просторы долины? Но ведь летчику везде просторно. Друзей он терял. Старых друзей. И, очевидно, поэтому долго не мог успокоиться. А возможно, боялся фронта? Возможно, что все его прежние порывы, часто безрассудные, стоившие офицерской звездочки, уйти в боевой полк, его рапорты начальству с просьбой направить на фронт были ложным патриотизмом? И бунтарствовал он для вида? Возможно так? Ведь умереть он не хочет. Он еще, собственно, и не жил. И видел-то он жизнь и свою Родину больше через борт самолета. С пятнадцати лет, с планерного клуба, чаще сверху, скользящим взглядом он смотрит на родную землю. Нет. Умирать он не собирается. Рановато. Так что же? Может, отказаться от боевой стажировки? Не-ет…
Здесь лицо Иволгина зарозовело от внутреннего смеха. Рассмешил Иволгина такой поворот собственных мыслей. И если и держало его еще что-то в разладе с действительностью, так это только сомнения профессионального порядка: «Смогу ли я, — думал он, — встретить врага, как учил тому других?» И еще его неотступно терзал один вопрос: кто выхлопотал боевую стажировку? Все-таки кто? Не Ворошилов же, в самом деле, о нем побеспокоился.
Когда в жарком туманном мареве потерялась долина, Иволгин протиснулся между пилотских кресел, посмотрел через остекление кабины вперед.
«Дуглас» уже летел над пустыней, рокочуще наматывал на винты мутный воздух и, казалось, еле-еле продвигался по курсу. Солончаки, что поблескивали вдалеке серебристыми плесами, какими виделись полчаса назад, оставались такими и сейчас.
— Командир! — с веселой усмешкой наклонился Иволгин к первому пилоту, — прижмите свою баржу. Ползет, словно черепаха. Два мотора, два пилота, штурман, инженер, радист — и нет порядка. Прижмите!
Командир, пожилой летчик с крупным лицом, глянул на него исподлобья.
— Тебя послать, коллега, или сам пойдешь?.. Адрес знаешь?
— Ну и культура в вашем экипаже! — рассмеялся Иволгин. — Кто вас с такой культурой в Москву посылает?
Тогда командир показал глазами на дверь.
— Прошу. Придумаешь посмешнее, постучи три раза. А сейчас — прошу. Как понял?..
В грузовом отсеке, под тряский гул моторов, уместясь на жестких откидных скамейках, спорили молодые офицеры, среди которых были и ученики Иволгина. Они еще не привыкли к своему новому званию и, когда вошел младший лейтенант, дружно поднялись.
— Чудаки! — сказал Иволгин, широко расставляя ноги. — Устава не знаете. Перед младшим не встают. Тем более, в самолете. — Он прошел в хвост, заставленный какими-то маркированными ящиками, нашел там чехлы, сложил их в матрац и улегся, закинув руки за голову.
— О чем спорили, ребята?
— Сколько осталось до Берлина…
— Теперь намного меньше, чем от Берлина до Москвы. Я вам говорю точно. Можете не проверять. — И с тем заснул.
Очнулся Иволгин от грубых толчков. Самолет бежал по земле. Сладко потягиваясь, Иволгин опять обратился к молодым офицерам. Они по-прежнему смотрели в иллюминаторы.
— Мы где приземлились, ребята?
— Мы взлетаем, товарищ младший лейтенант. Джусалы! Заправлялись.
— Ну да! — Иволгин вскочил, сконфуженно потирая за ухом. — Чудеса в воздушном флоте.
Под крылом курилась золотистая пыль. Вдали виднелась глинобитная хата — служебное здание аэродрома. Над плоской крышей, словно окунь на крючке, трепыхался полосатый конусный флюгер. Пара двугорбых верблюдов трусцой бежала от самолета к солнцу, повисшему над самым горизонтом.
Не находя себе дела, Иволгин трижды стукнул кулаком в дверь кабины.
— Придумал, командир, — сказал он, входя. — Пять с плюсом вам за причаливание баржи. Представьте, и не почувствовал, как вы ее прилепили в Джусалах.
— Чего не сделаешь, имея на борту такого взыскательного пассажира. —
— Девушка на белом коне.
— Поцеловались?
— Нет. Ускакала. — Иволгин протянул руки к штурвалу. — Можно?
— Пожалуйста. Только не дергай. Это тебе не истребитель. Курс держи 300. Идем на Куйбышев. Утром будем в столице.
— Мне дальше.
— Слыхали. Шампанское поставишь — подбросим в Молдавию. Нам не впервые вашего брата по фронтам раскидывать.
— По возвращении.
— Договорились.
Небо на горизонте быстро темнело. Засматриваясь на пилотажные приборы, Иволгин перестал откликаться на шуточки подобревшего к нему первого пилота. Кабина теперь освещалась только голубоватым светом цифр и стрелок на приборах. Кресло было удобное, мягкое. От всего этого веяло довоенным домашним уютом. Опять потянуло в сон.
Где-то около полуночи радист, парнишка с взъерошенными волосами, доложил:
— Товарищ командир! Куйбышев нас не принимает.
— Понял, — солидно откликнулся тот. — Значит, полна в Куйбышеве коробочка.
— Чем? — полюбопытствовал Иволгин. — Чем полна?
— Ситцем и парчой. Видно, скоро новый удар. Новый котел. Возможно теперь последний, а? Как думаешь, коллега?
Иволгин не ответил. Он подумал: если последний удар по врагу действительно планируется сейчас, ну хотя бы на первую половину сентября, то в нем примет участие и он. Лучшего военного счастья Иволгин и не желал. «Вот бы здорово закончить стажировку в Берлине», — взбодренный этой свежей мыслью, до боли в пальцах сжал липкий штурвал чужой ему, нерасторопной машины, тяжело вгребавшейся винтами в ночь.
Пока он размышлял, командир еще сам связался по радио с землей. Потом сказал степенно, обращаясь ко всем членам экипажа:
— Меняем курс. Саратов принимает.
Иволгин взволнованно заерзал. Три года назад, вспомнил, в Саратов его доставили санитарным поездом, почти без признаков жизни. В неравном воздушном бою с «мессершмиттом» над Южным Бугом он сорвался в штопор. При ударе о землю самолет перевернулся. Из-под обломков Иволгина вытащил его механик сержант Кухарь и на колхозной подводе привез на ближайшую станцию…
Смятый и проколотый обломками самолета, Иволгин пришел в себя лишь в Саратовском военном госпитале. И то не скоро. Примерно через неделю. После операции. Оперировала его Занина Валентина Захаровна. И так уж случилось, что потом он, выздоровев, ходил со своим врачом на берег Волги, а перед тем, как уехать в часть, провел вечер с Валентиной Захаровной у нее дома. Последнее письмо от нее он получил в прошлом году. На том и оборвалась его первая любовь, дружба с женщиной. И Иволгину было тревожно сейчас встретиться и с самим городом, где он заново народился на свет и нежданно открыл для себя новый мир чувств человеческих.
Посадки в Саратове Иволгин ожидал с нетерпением и все поглядывал за борт. Несколько раз он принимал за огни города какие-то светлые, вытянутые в линию, точки на земле. Может, скопления автомашин на дорогах, а может, костры в степи, разведенные бойцами резерва на учениях. Скорее всего то и другое. Внизу проплывало Заволжье. Здесь и дальше, на восток, в пустынях, лесах, долинах стояли лагерем старики, женщины, дети и бойцы резерва — та сила страны, которую не учел Гитлер, планируя войну с Россией и скорую над ней победу. И вот пришло возмездие. Ведь судьбу любого сражения в конечном итоге определяет не только количество штыков, не только меткость стрелков, а и сила народа и земли, породившей его.
«Дуглас» сел на аэродроме планеристов-десантников. Отсюда хорошо проглядывалась Волга. Выпрыгнув из самолета, Иволгин отошел от него подальше, закурил и обнажил голову.
— Ну, здравствуй, Саратов! Здравствуй!
Огни, не густо раскиданные на улицах, подкатывались, к самому аэродрому. Слева туманно проглядывал рукав Волги, огибавший город. Три года назад не было огней на улицах. Он с Валентиной Захаровной прощался в кромешной темноте.
«Почему же замолчала она? Оставила на долгую память о себе это, — Иволгин погладил под гимнастеркой на груди шрам, покрытый нежной, скользившей под пальцами кожей. — Оставила и пропала».
Сзади к нему неслышно подошел командир «Дугласа».
— Старый знакомый, коллега?
— Да, — ответил Иволгин с неохотой. — Старый знакомый…
— Можешь прогуляться. Бензину не дают. Столовая закрыта. Спать укладывают в фойе ДКА на полу. Говорят — все для вас приготовлено в Куйбышеве. Здесь вы залетные гости.
— Понял. Пойду прогуляюсь.
— До утра?
— Нет. Скоро вернусь…
Сонные улицы, по-осеннему пыльные, с запахами свежей металлической стружки, словно здесь в каждом доме работал токарный станок, привели Иволгина к воротам военного госпиталя. В проходной его остановила тощая старуха, подвязанная пониже пояса шерстяным платком.
— Назад, сокол, назад. Куда прешь?
Иволгин остановился.
— Вы знаете хирурга Занину?
— Это какую Занину? — насторожилась старуха. — Захаровну?
— Ее самую. Хочу повидать. Она меня воскресила когда-то.
— Выходит, ты теперя святой, — уныло улыбнулась, вахтерша, приглядываясь. — Бабы, вроде меня, не знаю, захотят ли, а девки на тебя, святой сокол, молиться будут. Только ты гляди. Девки, они и святого до греха доведут. — Помолчав, она тяжело вздохнула. — Иди с миром, сокол. Нету Захаровны. Давно нету. Если очень нужна — ищи там, где теперь все. Где стреляют в людей.
По пути назад Иволгин спустился к Волге в том месте, где он с Валентиной Захаровной в августе сорок первого видел группу пленных немцев под охраной большого конвоя. К пленным рвались деды с кольями и старухи в черных косыночках. Теперь на том месте лежал на боку катер с развороченной каким-то взрывом палубой. Иволгину подумалось: ничего там не было наяву — ни немцев на берегу Волги, ни Валентины Захаровны. Было в каком-то давнем сне.
Иволгин посидел у воды, пересыпая в ладонях еще теплый песок. Потом умылся и свежим прибыл в городок десантников.
Командир «Дугласа» уже ждал его у входа в ДКА. Рядом с ним, привалясь плечом к мраморной колонне, стоял майор с рыжей бородкой. Оба курили и вели разговор, видимо, о нем, Иволгине.
— Вот он, хохмач, прибыл! — обрадованно вскрикнул командир «Дугласа», едва Иволгин с ними поравнялся. — А я тебе здесь, коллега, нового воздушного извозчика нашел.
Не меняя положения, майор тотчас спросил:
— Вам в хозяйство Матвеича?
— Какого Матвеича? Мне в вэ че… — Иволгин назвал проставленный в командировочном удостоверении номер части.
Майор весело закивал головой.
— К Матве-еичу. К Казакову! Мы с ним соседи. Могу подбросить. Пешки гоним с завода. Есть вакантное место. Штурман в моем экипаже срочно заболел. Вылетаем на рассвете…
Майор ему объяснил что-то еще. Только Иволгин не слушал. Он уже понял, кто ему выхлопотал командировку. Казаков! Михаил Матвеевич Казаков. Герой Советского Союза. Его курсант, выпускник сорок первого. Примерно через год Иволгин прочел в газете Указ о присвоении Казакову звания
А вот, похоже, письмо все-таки нашло адресата.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Карпаты встретили Иволгина по-осеннему, моросящим дождем. В густой мелкий дождь на аэродром пикировщиков по вызову майора прилетел от Казакова ПО-2. Летчик, невысокого роста, белобрысый, с широким, на вид сонливым лицом, войдя на КП, где Иволгин ждал транспорт следовать дальше, мрачно представился:
— Лейтенант Васюков! — Отряхнулся и, сутулясь, повел вокруг строгим взглядом. — Кто тут микрогенерал-майор Иволгин?
Васюков был в шлемофоне с сетчатым верхом, кожаной куртке, наглянцованной дождем. Говорил, кругло выпячивая в словах «о». Иволгин принял его за рядового неудачливого фронтового пилота. Потому, хотя Васюков и был много старше, заговорил с ним попросту:
— Я микрогенерал-майор! Вези, лейтенант.
— Пошли, — сказал он. — Карета подана. Багаж имеется?
Иволгин вытолкнул из-под стола ногой маленький «тревожный» чемодан, в котором вез бритву, фотографии близких, пару нижнего белья.
Тут лицо Васюкова слегка просветлело.
— Это и все? Бедно живешь, младшой. Пьешь, наверно, много. С таким багажом мог и пехом. Ладно. Поплыли.
Летели все время «бреющим». Иволгин отчетливо различал под крылом искореженные взрывами машины, танки, линии окопов, заполненных водой; в лесу на поляне, возле какого-то обугленного строения, видел убитого человека. А возле него — черную собаку с впалыми боками. Иволгину почему-то подумалось, что Васюков неспроста вел машину так низко. Он, очевидно, ставил себе целью показать новичку следы недавних сражений, как выглядит земля здесь, у них, у людей, живущих в жестоком мире смертей и разрушений. И ему не вдруг пришла мысль: Васюков неказист лишь с виду. «Брить» в дождь даже на ПО-2 — на то нужно иметь острое зрение и кое-что еще в резерве.
После посадки на своем аэродроме, на широкой заросшей травой просеке в старом молдаванском саду, лейтенант, выбираясь из самолета, ворчливо произнес:
— Пошли теперь, младшой, ликер пить. Бо́льшим у нашего командира не разживешься. Хоть тресни.
В саду по обе стороны просеки прятались новенькие ЯК-третьи. Там же просматривались палатки. К одной из них и направился Васюков крупными шагами.
Иволгин прикрылся от дождя чемоданом и, поспевая за провожатым, все поглядывал по сторонам. Его внезапно охватило предчувствие какой-то близкой опасности, и не проходило оно до встречи с Казаковым в командирской палатке.
Казаков встретил Иволгина с распростертыми руками.
— Сколько лет, Анатолий Павлович! — Его голубые глаза с белесыми длинными ресницами солнечно искрились. — Сколько лет прошло, учитель! Спасибо за письмо. Ох уж и письмо было! Вроде того, что Ванька Жуков писал деду. Жаль, шло долго.
Они обнялись. Ученик был всего на год моложе, но ростом выше Иволгина. Шум их радостных возгласов, мальчишеской возни, должно быть, слышали в самых дальних палатках лагеря.
Васюков начал медленно стаскивать с себя мокрую куртку. Он жил тут же, вдвоем с командиром делил палатку. И первым сел за стол, когда хрупкая молдаваночка в белом переднике внесла вазу с фруктами, бокалы на высоких ножках и парящий маленький чайник.
Наливая в бокалы из чайника кипяток, густо заваренный сушеной малиной, Казаков весело воскликнул:
— Чудо ликер! — и продолжал рассказывать о себе. — Ну, во-первых, мне повезло в том, что я поступил учиться именно в Синеморскую и, эвакуируясь вместе со школой к черту на кулички, не имел ни одного дня перерыва в учебе. В дороге меня тоже чему-нибудь да учили Зорка, Старчаков и сама дорога. А потом… потом в долине — Яценко, Борщева, ты. Тебе, Анатолий, больше всего пришлось со мной повозиться.
Увидев, что Иволгин хочет возразить, Казаков запрещающе поднял руку.
— Ты теперь помолчи. Мне самое время сказать о вас, о «шкрабах». Но давай вначале выпьем.
Иволгин поднял бокал за горячую ножку и как-то невольно повел взглядом в сторону Васюкова. Тот, наклонясь к нему, шепнул:
— Я тебе говорил, младшой. — И задергался в мелком смешке. — Я ж тебе говорил…
Казаков, нисколько не смутясь, начал быстро объяснять:
— Извини, Анатолий. Водка нам дорого обходится. Особенно ему. — Он погрозил пальцем Васюкову. — Уже дважды за нее расплачивался офицерскими погонами. Чтоб не соблазнять Васюкова, я ввел сухой закон. В том числе и для гостей. Пей чай, Анатолий Павлович. Горячий, он жжет, как ликер, ей-богу!
Отхлебнув из бокала, Казаков блаженно прикрыл глаза:
— Чудо ликер! Крепче медицинского… А теперь, дальше. Или, во-вторых… Во-вторых, Анатолий, мне повезло в том, что из подмосковного пекла, едва там прояснилось, угодил под Сталинград. Потом Кубань, Крым. Других сбивали, увечили, а меня — сам видишь. А ты несчастливый, Анатолий. — Он положил руку на его плечо. — Несчастливый.
Иволгин смущенно, по-стариковски крякнул:
— Да, Матвеич. Сто метров — не высота. Курица — не птица. Младший лейтенант — не офицер. Обделен за грехи молодости… Исправлюсь.
— Я не о том. — Казаков выпил из бокала оставшееся. — Звездочки в нашем деле — не главное. Я о другом…
Он принес метеорологическую карту.
— Вот. Читай. Мы в центре. Самый замаранный кружок. Видишь, чем тебя встречаем?.. Циклон! Облачность — максимум двести метров. Дождь. Такая мура на неделю, говорят ветродуи. Хорошо, если врут. Пока же сами плачем. Пехота-матушка жмет немца по всему фронту. А мы, истребители, вот… чаюем.
— Уж если не повезет, — горько покривился Иволгин, — то и у лучшего друга не пообедаешь. Что ж мне останется, Матвеич? Срок командировки-то идет.
— Продлим, — начал было Васюков. — Продлим, младшой. Не горюй.
Но Казаков кольнул лейтенанта строгим взглядом, и тот умолк. А после положил карту па место и уже другим, официальным тоном обратился к Иволгину.
— Что останется, то и ваше, товарищ младший лейтенант. Генерал, которого я за вас просил, а он еще кого-то — длинная это история — предупредил меня: день в день — и назад. Тем же путем.
Слушая Казакова, Иволгин испытывал двойственное к нему чувство. Его радовало, что тот за два года вырос до командира отдельной эскадрильи. И собой стал неузнаваем: вытянулся, посерьезнел. Но посерьезнел настолько, что, сделав для него одно доброе дело, не хотел, а может, боялся помочь в другом. И заявил об этом до обидного сухо, словно человеку, случайно оказавшемуся в его подразделении.
Казаков, похоже, понял, о чем подумал Иволгин. Сдвинув на край стола бокалы, продолжал мягче:
— Не хотел говорить, Анатолий Павлович, но придется. Еще меня предупредили — назад стажера отправить только живым.
— Ничего себе командировочка! — вспыхнул Иволгин. — Может, мне лучше не летать? А вдруг все-таки…
— Убьют? — весело подхватил Васюков. — Вдруг убьют? У нас это не
— Разговорчики! — перебил Казаков. — Вечеринка закончилась. Теперь о деле… Летать будешь, Иволгин. Но пока не обкатаешься тут, назначаю к тебе наставником лейтенанта Васюкова. Он у нас в эскадрилье мастер по части обкатки новичков.
— Понятно, товарищ капитан. — Теперь уже Иволгин взял официальный тон. — Это понятно. Но я все же вас прошу. Хотя бы на неделю, с поправкой на циклон, продлить командировку.
— Не уговаривай! На мне штаны, не юбка. Не уговаривай.
— Слушаюсь! — Понижая голос, Иволгин посмотрел на Казакова с прищуром: — Только ведь поговорка сия, Матвеич, тюринская. У нас ею давно, представь, не пользуются.
— А у нас… — Не договорив, капитан опять положил руку на плечо Иволгина: — Хочешь встретиться с Тюриным? Сосед справа. Полком командует.
— Ну да? — дернулся Иволгин. — Надо бы встретиться. Надо бы! — Взгляд его посветлел, но без особой радости.
Отметив это, Казаков с неохотой добавил:
— Его полк и сам Тюрин недавно получили «Кутузова». Воюет — не угонишься. А в остальном — тот же…
— Яко зверь, — бросил хмуро Васюков. Поднялся и, в чем был, улегся на кровать. — Яко зверь, заявляют летчики вашего Тюрина. И на земле, и в воздухе.
В палатку по-прежнему монотонно барабанил дождь. Ступая на цыпочках, вошла официантка, убрала со стола и унесла чайник. Васюков задремал. Накинув на плечи плащ, Казаков бросил другой Иволгину и повел его знакомиться с личным составом. Уже под вечер он, выбираясь из сада, остановился возле самолета, поверх чехлов еще прикрытого кроной старой яблони с оранжево светящимися яблоками на ветках.
— Машина Васюкова, — сказал Казаков, задирая чехол.
Иволгин насчитал на фюзеляже тридцать две звезды, нарисованные яркой краской. И, вспомнив здесь о том, что он встретил Васюкова у бомберов как равного, даже строил на его счет всякие несуразные догадки, с виноватой ужимкой провел ладонью по звездам, смахнул с них холодную испарину и, поворачиваясь мокрым от дождя лицом к Казакову, тихо спросил:
— Дважды Герой?
— Мог быть уже дважды. — Ничего не объясняя, Казаков медленно пошагал дальше, к другому самолету.
— А это твой, Анатолий Павлович. Твой красавчик. Завтра принимай. И теперь держись Васюкова. Будет порядок. — Увидев на плече Иволгина желтый лист, Казаков снял его, с улыбкой повертел в пальцах. — Маршальский погон. Похож, да? Маршалом не знаю, а генералом, Толя, ты непременно будешь. Пока же держись Васюкова. Васюков с первого дня войны в боях.
С деревьев под напором чистых дождевых струй то и дело опадали желтые, но еще крепкие листья. Низкое серое небо пузырилось, словно опара растекалась по саду. Тягучий шум дождя почему-то напомнил Иволгину шелест весенней травы в голодной степи и голоса оставленных им там друзей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В дождях прошла почти вся последняя неделя августа. Обычно на рассвете с гор натягивало густую бродячую облачность. Потом до вечера хлестал теплый дождик. Ночью облака рассеивались. А утром все начиналось сызнова. Иволгин нервничал. Лицо его заострилось. До линии фронта десять минут лету, а он ее, ту линию, еще и не видел. Подумать стыдно. За неделю сделать всего лишь один полет с лейтенантом! Да и тот в тылу, почти на «бреющем» — погода не позволила подняться выше.
Просыпаясь утром, Иволгин сразу начинал искать наставника:
— Где Васюков? — спрашивал он, тормоша механиков, соскабливавших ржавчину с открытых деталей самолетов.
Чаще всего Иволгин находил наставника в саду, где тот хирургической ножовкой, добытой каким-то образом в медчасти, обрезал с деревьев сухие ветки.
— Нет счастья, нет! — жаловался Иволгин. — Ух, как дожди зарядили не вовремя. Нет счастья!
— Терпи, младшой, — отвечал Васюков. — Терпи.
В этот день, как и прежде, готовые к бою ЯК-третьи — перехватчики — стояли моторами в поле, на границе старого молдаванского сада. Полчаса назад перестал хлюпать дождь. Лейтенант Васюков снял сапоги, ремень, расстегнул ворот гимнастерки, уселся на крыло самолета и, перемалывая зубами крепкое яблоко, подобранное им в саду, как мальчишка, болтал ногами. Портянки, с расплывшимися по ним темными пятнами, Васюков повесил на лопасть винта, предварительно провернув ее. А сапоги положил рядом с собой, голенищами в сад. Оттуда тянуло ветерком, пахнувшим закисшей вишневкой.
Тишину на стоянке нарушал лишь стук капель о крылья истребителей. Васюков неторопливо, с шуточками отвечал на вопросы стажера.
— Главное тут у нас, младшой, это вовремя вытурить из головы мысли, что и тебя могут сшибить. Вместо этой дряни вбей себе в башку побольше злости. И жми рыжего! Жми, как учили. Как сам учил. В авиации везде одинаково. Тут у нас разве что нервам щекотней. По ученому — психологический фактор острей. Ну, а по-нашему — мондраже. — Васюков подмигнул с улыбкой. — Понятно?
«Профессор», — подумал Иволгин, кивая.
Доев яблоко, Васюков сердцевину забросил в сад, вытер широкой ладонью губы и перестал болтать ногами.
— Вот так, младшой… У тебя должно получиться. Должно! — повторил он, сильнее обычного нажав на последнюю букву, точно здесь вкладывал в «о» всю суть своей далеко уносящейся мысли…
— Я говорю «должно» потому, младшой, что не все ваши питомцы, попадая к нам, прижимают рыжего, как того бы хотелось. Хотелось бы и вам, и нам, и моей матушке. Не все. Был у нас один орел, вами выпущенный. Тот дважды на неделе парашют распускал.
Поняв, куда Васюков клонит, Иволгин с неловкостью вставил:
— Пуля — дура. За ней не уследишь. Притом, вы ведь сами сказали: у вас тут психологический фактор острей.
— Если бы от пули падали, — грустно подхватил Васюков, — было бы простительно. Она да, дура. А то ведь бывает и просто так. Не поймешь, отчего скапутился. Скорее всего из-за грубейшей ошибки в технике пилотирования. А заглянешь в вашу препроводиловку — все на месте. Техника пилотирования — «отлично», взлет — «отлично», посадка — «отлично». Все отлично! А хлопец скапутился в первом же бою.
— В чем же наша вина?
— А в том, думается, — продолжал Васюков, обшаривая сонными глазами перед собой пространство, — в том, что, видимо, в школе курсанта прикармливают поблажками. Затаскивают повыше, так сказать, подальше от ЧП. И водят на длинном поводу курса летной подготовки. А на фронте немец задает курс. И он разный у него бывает. Случается такое, в воздухе закрутит — ни в какой норматив не втиснешь. И еще. У вас там в моде орлиная охота. Увидел с высоты — пикнул, стрельнул… Так атакуют орлы. Им позволительно. Какая птаха или животина отважится перечить орлу? Никакая. Попалась — ну и ладно. Чего зря брыкаться. А в нашем
Иволгин не выдержал.
— Но это же основное, главное, товарищ лейтенант: высота, скорость, огонь…
— Ни шиша не главное, — спокойно качнулся Васюков. — Главное — маневр. Уметь пилотировать самолет так, чтобы он кряхтел и дрожал от перегрузок вместе с летчиком. Маневр, младшой, — главное в воздушном бою. Это как бы сердце истребителя. Высота — его голова. Скорость — ноги. Ну, а огонь… Прицельный огонь…
Внезапно Васюков толкнул плечом Иволгина.
— Постой! — Он к чему-то прислушался. — Постой, младшой. Потом продолжим…
Навострив уши, Иволгин тоже услышал далекий, чем-то перебиваемый гул, похожий на жужжание шмеля, который медленно приближался к ним непонятно откуда.
— «Фокки»! Сейчас сыпанут, — крикнул лейтенант, вскакивая. — Нет. Поплыли, младшой!
Иволгин увидел, как взвились в воздух портянки Васюкова, подхваченные струей от винта. Сам он в это время еще натягивал на плечи лямки парашюта. Он запустил мотор, когда машина Васюкова уже оторвалась от скользкой травянистой полосы.
Едва не угодив под бомбы, сброшенные «фокками» с ходу, как только они вывалились из-за облаков, Иволгин, однако, не почувствовал страха. Видимо, потому, что его еще жег стыд. Стыд за свою неразворотливость, за то, что он, как ни старался, а все же не смог подняться в воздух одновременно с наставником.
Васюков опередил Иволгина секунд на тридцать, взлетев босым и даже без шлемофона. Эти тридцать секунд обеспечили ему спокойный разбег и потом позже позволили выгодно атаковать немцев. А Иволгину — он не мог не признать этого — то секундное включение в бой Васюкова спасло жизнь.
Оторвав машину от земли почти у края свежей, исходившей паром воронки, Иволгин перевел глаза с горизонта в небо и увидел впереди громадный оранжевый всплеск. Его ведущий в лобовой атаке очередью из пушки взорвал самолет противника.
Звено гитлеровцев, судя по всему, намеревалось внезапным налетом разбомбить поле аэродрома, а затем уже обстрелять сад, где стояли ЯКи. «Немцы не могли не видеть мою машину на разбеге, — подумал Иволгин, оценивая обстановку. — Не спутай им карты Васюков — этим разбегом и закончилась бы моя фронтовая жизнь. Ну, а теперь мы еще потягаемся. Вот что значит тридцать авиационных секунд здесь. Но где мой ведущий?»
ЯК уже набрал скорость, нужную для маневра, и мгновенно, с легкой упругой дрожью, которая передалась и Иволгину, остро возбуждая в нем боевую страсть, отзывался на все команды летчика. Минутой раньше, когда Иволгин как бы сам повиновался воле самолета, он только лихорадочно ворочал глазами, страшась всего: взрывов на поле, обстрела сверху, перспективы не найти Васюкова, ввязаться в бой слишком поздно, когда в саду уже загорятся ЯКи. Но теперь он управлял машиной. И на душе у него потеплело от сознания своей силы, уверенности в том, что и он наконец-то шлепнет хоть одного немца, выместит хоть на одном из них свою солдатскую боль.
Свалив ведущий самолет гитлеровцев, Васюков ненадолго скрылся в облаках. Потому и потерял его Иволгин. Когда же Васюков появился снова, Иволгина уже занимало другое. Он пристроился в хвост замыкающего строй «фокке-вульфов» и длинной, отсекающей от облаков очередью трассирующих снарядов все-таки вынудил его вильнуть в сторону и вниз.
Немцы поняли: их внезапный налет на полевой аэродром русских провалился. Потеряв ведущего, они дружно метнулись опять в облака. Но замыкающему не удалось скрыться. Он был вынужден принять бой, навязанный ему Иволгиным. Маневрировать по вертикали обоим летчикам не позволяла низкая облачность. Оторваться от ЯКа немец надеялся в вираже с максимальной нагрузкой. Иволгин разгадал замысел гитлеровца и, хотя его неотступно преследовало: «Где Васюков?» — не сводил глаз с самолета врага. Он постепенно, сцепив зубы до боли в скулах, вламывался внутрь виража «фокке-вульфа» и подтягивал к его кабине перекрестие своего прицела.
Перегрузками гнуло к приборной доске. Стало трудно дышать. Хотя это состояние было для него не ново, все же Иволгину страшно хотелось ослабить нажим на рули. И здесь Иволгин невольно вспомнил недавний разговор с Васюковым. «Вот оно, то роковое мгновение. Вот когда сваливаются летчики, — сказал себе он. — Вот когда случается обычное происшествие с летчиком, которого в школе прикармливали поблажками, водили на длинном поводу».
Увлекшись погоней, но не зная, где Васюков, Иволгин подумал, что и его «хвост» не в безопасности. С трудом поворачивая голову, Иволгин затуманенным взглядом осмотрел заднюю полусферу. При этом, кажется, несколько ослабил нажим на штурвал и тем позволил гитлеровцу выйти в вираже с ним на один радиус. Теперь положение усложнилось настолько, что в голову навязчиво полезла другая мысль: «А вдруг — он меня?» Иволгин видел, как нервно вздрагивал «фоккер», попадая в воздушную струю ЯКа. И с ЯКом творилось то же самое. Будь на месте гитлеровского летчика курсант, Иволгин не стал бы больше закручивать свою машину, создал курсанту условия для дальнейшего ведения боя, менее опасные. Короче — поддался бы ему. А сейчас он в карусели с врагом должен удвоить нажим на рули, вывести ЯК на критический угол атаки. «В противном — немец уйдет в облака. Или он меня. Ну да. Нет уж… — Младший лейтенант заставил себя улыбнуться. — Хоть ты, вижу, и силен, мерзавец, но все-таки ты… За такой вираж тебе пять с плюсом. И все-таки ты… Сейчас… Ну, Яков Яковлев. Ну, красавчик, лучший истребитель в мире! Прижми фашиста! Прижми! Еще!.. Еще чуть-чуть… Хорошо. Отлично, Яковлев. Пять с плюсом. Теперь вы, пушечки…»
Через прицел Иволгин увидел, как немец втянул голову в плечи, как его машина вдруг, уменьшая крен, резко подняла тупой нос и у самых облаков разломилась, настигнутая очередью трассирующих снарядов.
Сняв палец с гашетки, Иволгин распрямил спину, повернул мокрой от пота шеей: «Где же Васюков?» Размякшей от пота кожаной перчаткой вытер слипавшиеся губы: «Где же Васюков?» Обмахнул перчаткой лоб, провел по глазам и глянул за борт. ЯК Васюкова стоял на прежнем месте под яблонями…
После посадки Иволгин все ждал — сейчас ему навстречу устремятся люди, и первым, конечно, явится его поздравить с победой Матвеич. Но встретил Иволгина один механик самолета.
— Васюков!.. — Механик неожиданно всхлипнул, уронил голову и заплакал навзрыд.
Лейтенант Васюков посадил ЯК будучи уже мертвым. Невероятно. Но так заявил полковой врач, когда извлек из груди Васюкова крупный осколок, с которым тот мог встретиться лишь в воздухе…
На следующее утро Иволгин поднялся чуть свет. Достал из-под подушки Васюкова, еще хранившей вмятину от его головы, ножовку и пошел в сад. С листьев уже не капало. И небо над садом было сухое, чистое. Вдали синели, тронутые на вершинах багрянцем, Карпаты.
«Отличный будет день, —
В тот же день он сделал три боевых вылета в паре с самим командиром эскадрильи. А ночью взбудоражил военный лагерь громким криком во сне:
— Где Васюков? Братцы, кто видел Васюкова?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Для всех неожиданная трагическая гибель лучшего аса эскадрильи глубоко ранила души летчиков. Многие даже в бою зловеще безмолвствовали. И только лишь тогда, когда кому-нибудь из них в воздушном бою удавалось зажечь самолет противника, все они одновременно, будто по команде, радостно бросали в эфир:
— Это за Васюкова!
Прошли не одни сутки, прежде чем Казаков нашел для себя возможным поговорить по душам с Иволгиным, поздравить его с первым сбитым.
Однажды рано на рассвете, задолго до вылета на задание, командир вызвал Иволгина в свою палатку.
На столе опять стояли парящий чайник, три бокала на высоких ножках и ваза с фруктами.
— Вот так, — наполняя все три бокала, произнес капитан. — Васюков тоже бы не отказался выпить за твою первую победу, Анатолий Павлович. Давай… Только осторожно, — он чуть скривил губы. — Не обожгись.
Закусывая яблоком, Казаков не сводил взгляда с третьего бокала, кроваво отсвечивавшего горячим взваром.
— Вот так… Виновата, конечно, война. До чего же препротивнейшая эта штука — смерть. Особенно на войне, где она уводит у тебя из-под носа здоровых, мужественных парней. И ты тут хоть тресни, а парня уже не воротишь… А помнишь, Анатолий, — спросил Казаков, помолчав. — Помнишь, Васюков обещал тебя воскресить? И воскресил бы. Он на любое дело был мастер… Ну, ладно. Как ты, Анатолий Павлович, себя чувствуешь? Ведь для тебя это ново — смерть человека на войне.
— Разно бывает, — с грустью начал Иволгин, разглядывая на свет недопитый им взвар. — Ты ведь, Михаил, знаешь: и у нас случается — нежданно уходят из жизни хорошие ребята. Однако у нас ли там или тут у вас, а один черт — за высоту нужно платить.
Казаков резко повернулся к нему.
— Не понял. Это ты о чем?
— Полина Борщева однажды сказала: «За ту высоту, на какую тебя подняли крылья Родины, надо платить, не раздумывая, и той ценой, какая только потребуется от тебя». Я лично считаю — Полина это здорово сказала о летчиках.
— Да, пожалуй! По-мужски!
Иволгин поставил бокал, одернул гимнастерку.
— Надеюсь, вы, товарищ капитан, вызвали меня не только за тем, чтобы спросить о самочувствии. Слушаю вас.
— Верно. Не только за этим. — Казаков вытащил из стола планшет. — На рассвете вылетаем штурмовать переправу на Дунае. Точнее — штурмовать будут «горбатые» — ИЛы… Вот она! — Он прижал палец к плексиглазу там, где на карте четко выделялся крестик, обведенный красным кружком. — Вот она — последняя пристань гитлеровцев на Дунае! Они цепляются за нее, как утопающий за соломинку. Надо полагать, станут и с воздуха защищать немалыми силами.
Казаков намотал на кулак ремень, кинул планшет за спину.
— Наша задача и задача соседа справа — прикрывать штурмовиков. Сосед выделяет сковывающую группу. Мы — непосредственное прикрытие. Тебя на этот раз, Анатолий Павлович, назначаю ведущим пары.
Иволгин, вытягиваясь, козырнул:
— Ясно, товарищ капитан! Но есть вопрос.
— Давай.
— Сосед — это Тюрин?
— Да. В сковывающей группе будет и Тюрин. Все, Иволгин. Идите готовьтесь. Лично сами проверьте зарядку бортового оружия.
С рассветом подул холодный пронизывающий ветер. Он срывал с деревьев омертвевшие листья. Они, путаясь в темных сетях ветвей, словно ранние, еще сонные птахи, стайками устремлялись на взлетную полосу.
Уже сидя в кабине истребителя по первой готовности, Иволгин повел вокруг взглядом и попытался представить, что могло статься со всем хозяйством Казакова, если бы Васюков не взлетел в считанные секунды на перехват противника. Тогда могло случиться непоправимое. И сегодня бы прикрывать штурмовиков истребители поднялись меньшей группой. Возможно, что вполсилы. Только силами летчиков из полка Тюрина. И тогда… И потом… Одна за другой наваливались на Иволгина ужасные картины возможных последствий: горящие ИЛы, не слабеющий огонь гитлеровцев на подступах к Дунаю.
Здесь вольное течение его мыслей прервал хлопок сигнальной ракеты. Она вырвалась из полощущегося на ветру сада и рассыпалась над головой Иволгина как бы от удара о сиреневый купол неба. И уже другой ветер, струйный ветер от винтов самолетов, подхватил листья и вместе с гулом моторов понес их над землей, смиренно ожидавшей восхода солнца.
В небе еще догорали, дымились рубиновые зерна ракеты, когда Иволгин услышал в наушниках задорный голос Казакова: «За мной, ребята… Поплыли!»
Тут же из сада на взлетную полосу, пара за парой, нетерпеливо устремилась восьмерка «Яковлевых».
Прежде чем отпустить тормоза, Иволгин еще раз повел вокруг глазами и уже живо, в ритме машинной предстартовой горячки, про себя отметил: «Оказывается, много, очень много можно спасти даже ценой одной человеческой жизни. Васюков это доказал на деле».
С восьмеркой истребителей из полка Тюрина казаковцы встретились над аэродромом штурмовиков, когда те уже поднимались тяжелыми, под цвет сумеречного леса, волнами.
В группе непосредственного прикрытия, рассредоточенной по фронту, Иволгин шел вторым справа. Все три группы расположились уступом назад высоко одна над другой. Пока впереди по курсу следования не показались частые вспышки разрывов, пока не проглянуло из утренней мглы широкое русло Дуная, Иволгин посматривал в ту сторону, где на горизонте, брызжа красными лучами, шевелилось громадное солнце. От него во все концы — к вершинам Карпат, в поля, в холодное тусклое небо, струился теплый живительный свет.
Вспышки разрывов далеко впереди как бы сигнализировали летчикам о начале штурма советскими наземными войсками переправы гитлеровцев. Оглядывая ту часть пространства, откуда вероятнее всего могли появиться истребители противника, Иволгин вдруг уловил в наушниках:
«Чертова дюжина», покачай!»
«Чертова дюжина» — тринадцатый — был его школьный позывной, о чем в соединении мог знать только подполковник Тюрин. Иволгин хорошо помнил и без труда узнал голос железного комэски, резкий, грубый, каким ему и приказывали сейчас покачать крыльями. И не сомневался: это его зачем-то разыскивает сосед по фронту капитана Казакова. От такой неожиданности, от такой необычной встречи с Тюриным в воздухе перед боем у Иволгина дрогнуло сердце.
Услышав снова: «Чертова дюжина», покачай!» — младший лейтенант накренил ЯК, шевельнул крыльями. Затем — сильней.
— Вижу! Хватит, Иволга! Не слепой! — строже прежнего оттарабанил бывший его комэска, но на сей раз с напускной строгостью, с уловимыми в голосе веселыми нотками.
Еще раз Иволгин услышал Тюрина несколько позже в карусели воздушного боя…
Уже когда «Ильюшины» на боевом курсе вытянулись в длинную колонну звеньев, наперерез им сверху зло устремился рой «фоккеров». Но
После первого удара по переправе, по мосту гитлеровцев, перекинутому на правый берег Дуная, ИЛы сменили боевой порядок: замкнулись в круг, вытянутый наклонно в сторону солнца, и так продолжали долбить из пушек пловучий мост и все, что по нему ползло, карабкалось к тому, к другому берегу. Над штурмовиками тотчас встречным курсом закружились ЯКи Казакова.
«Жернова!» — твердил про себя Иволгин, время от времени с горячей страстностью нажимая на гашетку. — Воздушные жернова! Попробуй, сунься!»
Перед глазами у него то и дело косо вскидывались тупоносые «фокки». А внизу, казалось, в пенных волнах Дуная что-то полыхало и вздыбливалось, раскидывая на стороны темные, дымящиеся ошметки каких-то предметов.
Иволгина тянуло глянуть туда, где, он это чувствовал, неистово вихрились тюринцы, приковав к себе часть «фоккеров». Очень хотелось глянуть вверх, но он не смел. Не имел права сейчас терять из виду подзащитных.
В наушниках шлемофона непрерывно раскатывались голоса людей, распаленных высотой и боем. Когда голоса те стали стихать и штурмовики ложились на обратный курс, Иволгин снова отчетливо услышал Тюрина:
— Добе-ей! Добе-ей, добей! — яростно приказывал он кому-то. — Догони и добей!
Здесь младший лейтенант все же запрокинул кверху голову и тоже закричал, только весело:
— Тюрин и на Дунае — Тюрин!
Зачем — и сам не мог понять. Скорее всего для разрядки нервов. У него от напряжения свело скулы и покалывало в кончиках пальцев.
После посадки эскадрильи на дозаправку горючим и боеприпасами Иволгин подошел к Казакову.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
— Давай, обращайся.
— Откуда Тюрин узнал, что я у вас? Вы ему сообщили?
У обоих еще не остыли лица, сухо поблескивали глаза.
— Нет, — усмехнулся Казаков. — Мы с Тюриным друзья лишь до роспуска на посадку. Да еще за столом у командира дивизии. По первому тобой сбитому узнал Тюрин о тебе. Громко ты «фокка» сшиб, Анатолий Павлович. Если бы не гибель Васюкова…
Иволгину все уже было ясно, и он поднес руку к шлемофону:
— Разрешите идти?
— Не разрешаю, — и Казаков продолжал: — Короче, Анатолий Павлович. Я еще не представлял тебя к награде…
Иволгин круто развернулся и пошел к своей машине.
— Вернитесь, товарищ младший лейтенант!
— Я не за наградами к вам приехал, — проворчал Иволгин, нехотя возвращаясь.
— Знаю! — вставил капитан, кивая. — Но у нас так заведено: заслужил человек — получай! Но это между прочим. Я вам другое собирался сказать: готовьтесь освобождать румын. Думаю, к вечеру на пашей земле, здесь, на нашем участке фронта, с немцами все будет покончено. Завтра мы сядем в Румынии.
В своих расчетах Казаков ошибся ровно на сутки. Новым местом базирования эскадрильи стал аэродром близ Бухареста. А жильем — загородная вилла какого-то румынского князька.
Отсюда Иволгина и провожали домой, в долину Копсан. Его командировка сама собой затянулась более чем на неделю.
Накануне отъезда Казаков собрал весь личный состав в просторном зале виллы пить «ликер».
— Ну, Анатолий, квиты? — спросил он за столом, поднимая бокал и глядя поверх пего на Иволгина своими теплыми голубыми глазами.
— Нет, Матвеич, — тихо ответил Иволгин, поняв, на что намекает тот. — За тобой еще осталось. Мы тебя больше терпели. А ты попоил меня сладеньким отваром и… литер в зубы. Как хочешь, капитан, но за тобой еще осталось.
— Не возражаю, — Казаков поднялся, отодвигая кресло. — Полный расчет после войны в Москве в «Метрополе». А сейчас, — он глянул на часы и пристукнул пустым бокалом по столу, — сейчас воюющим спать, а командированным укладывать вещи.
Иволгин еще не все выложил, однако Казаков, настроенный по-деловому, повторил приказ. Прощаясь с летчиками, своими новыми друзьями, Иволгин каждого по-приятельски обнимал.
Когда пришла очередь прощаться с Казаковым, тот, подойдя, шутливо толкнул Иволгина в грудь и с усмешкой спросил:
— Жалобы есть, шкраб?
— Есть. — Иволгин уныло провел ото лба к подбородку ладонью. — Не дал ты мне, командир, поговорить с ребятами по душам.
— О чем?
— О моем. О нашем кровном там, в долине. Васюков за полчаса до гибели мне, знаешь, что сказал?
— Постой, Анатолий. — Казаков погасил в зале свет, сдернул с окна черную маскировочную штору. — Иди, поговорим при луне. На виду во-он у той скромницы.
Они оба уселись на широкий мраморный подоконник лицом друг к другу и с минуту молча смотрели на статую женщины. Она стояла недалеко от окна по колено в пожухлой траве с опущенными глазами, словно стыдилась своей наготы.
— Венера? — первым нарушил молчание Иволгин.
— Кажется, она. — Пожимая плечами, Казаков быстро продолжал: — Красивая женщина. Не понимаю, как она уцелела. Немцы, удирая, увозят и мраморных красавиц. Или расстреливают. — Не отводя от статуи глаз, он потрепал себя за коротенький вьющийся чуб. — Ночь-то какая, а? Тихая, светлая… Сейчас бы в любви объясняться. Ну, хотя бы с тобой, Анатолий Павлович. Только подумаешь, что в эту самую тихую лунную ночь парни, вроде нас, где-то там кровью истекают…
— То и на Венеру смотреть не хочется, — задумчиво подхватил Иволгин. — Так?
— Не хочется! — Капитан слез с подоконника. — Ну что Васюков?
Иволгин рассказал. Слово в слово повторил, какой у него состоялся разговор с Васюковым о работе летных школ.
Выслушав внимательно, Казаков скрестил на груди руки и уставился в глубь зала, туда, где висела большая, в рост человека, картина рассветного моря.
— Да, Анатолий, — начал он, сдвигая брови. — Нужно было тебе дать поговорить со всеми нашими летчиками. Но ты особенно не огорчайся. Главные наши претензии школе Васюков тебе выдал. Успел. Переваривайте. А каких-то особых… Особые претензии к вам есть у немцев. Ведь не их же летчики теперь, а наши, выпускники советских летных кузниц, господствуют в небе. Значит, инструкторы не зря натирают мозоли.
— А как быть с орлиными повадками, — вставил Иволгин, двигаясь следом.
— В этом я тоже разделяю мнение Васюкова, — решительно заявил Казаков. — Увидел, пикнул, стрельнул — это охота. А война — скорее все-таки работа. Ужасная работа. — Останавливаясь возле картины, Казаков показал на нее пальцем. — Вот приятное занятие. Хотя тоже мучительное. До авиации я немного занимался живописью. Знаю.
Возвращаясь на прежнее место в обнимку с Иволгиным, капитан опять досадливо потрепал себя за чуб:
— Служил у нас один мой однокашник. Вместе оперялись в Синеморске. Ты его, наверное, знаешь, Анатолий. Отличный был парень и летал отлично. Воевать он начал под Сталинградом, когда там уже фрица добивали. Сделал десяток вылетов на
Улавливая в голосе Казакова печальные и вместе с тем иронические нотки, Иволгин начал вспоминать, кто это мог быть, и вместе с тем не сводил с Казакова настороженных глаз, потом не выдержал:
— Ты так говоришь, капитан, будто сбить транспорт — все равно, что поймать черепаху. Ведь транспорт тоже огрызается.
— Разумеется. Только замечу: Васюков сбитые им транспорты за победу не считал. С транспортами у покойного на счету тридцать девять. Но вернемся к моему однокашнику, где-то сейчас здравствующему.
— Да кто он такой? — начал нервничать Иволгин. — Назови, Матвеич.
— Сам догадывайся. Васюков называл его Падалишниковым. На Кубани в самую что ни есть страду однокашник мой дважды вываливался из боя штопором.
— Выходит, трусил?
— Не знаю.
— Ты же командир, — вскинул голову Иволгин. — Все обязан знать о своих подчиненных.
— У командира тоже бывает затмение. — Казаков подумал: — Трусом однокашника моего не назовешь. Выпрыгнуть с парашютом из штопорящей машины — на это тоже нужно иметь и отвагу, и мужество. А дело, как видно, в том, что парень в школе лучше всего усвоил приемы орлиной атаки… Главное же в нашем деле все-таки маневр. Умение точно, с предельными перегрузками пилотировать истребитель на любой высоте, при любой скорости. Короче, тут парень не потянул. Пожалел я его. Отправил учиться на химика по разнарядке.
— Назови фамилию, Матвеич, — домогался Иволгин. — Или хотя бы скажи — в чьей группе учился.
— Вот потому и не называю. Не хочу огорчать инструктора. В семье не без урода. Скажу напоследок лишь вот что. Когда мой однокашник согласился принять венец химика, Васюков нализался до чертиков и затолкал хлопца в ящик с кухонными отходами. Ну!.. — Казаков расставил руки и всем телом прижал Иволгина к подоконнику: — Кажется, наговорились. Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону… Давай прощаться, Иволга. Войне скоро конец. ЯК нас, уверен, под монастырь не подведет. Надеюсь, еще встретимся. Однако на всякий случай поцелуемся. На виду у Венеры Бухарестской.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Возвращался Иволгин через Москву, куда он попал тоже транспортным самолетом.
Из столицы выехал поздно вечером в мягком вагоне поезда дальнего следования. Его долго провожали подмосковные перелески, уже опаленные октябрем. Раньше, еще на перроне Казанского вокзала, когда лязгнули буфера и, натужно набирая скорость, заскрипели колеса, Иволгин увидел в окне бегущую за вагоном молодую женщину. И опять вспомнил свою первую любовь. Валентина Захаровна точно так же, провожая его из Саратова, поспешала за вагоном. И что-то кричала, помахивая над головой ладонью. А потом Валентину Захаровну поглотила тьма той тревожной августовской ночи. Поглотила и увела от него навсегда. Теперь это Иволгин знал точно.
Билет в мягкий вагон он приобрел случайно у старшего офицера, куда-то срочно вызванного. С собой он вез все тот же маленький чемодан. Но уже не бросал его куда попало. Укладываясь спать, он пристроил чемодан с собою рядом. Помимо белья и бритвы, в чемодане теперь еще хранились шлемофон Васюкова с сетчатым верхом, подаренный на память Казаковым, и собственная летная книжка с важной и дорогой для Иволгина записью, сделанной рукой начальника штаба. Она удостоверяла, что младший лейтенант Иволгин за время боевой стажировки выполнил двадцать один боевой вылет, сбил лично один «Фокке-Вульф-190», три в группе. Итоги стажировки скромные. Они Иволгина не очень радовали, но сознание того, что он возвращается с передовой не с пустыми руками, позволяло спать спокойно. И все-таки сон его не брал.
Снова, как три с лишним года назад, когда он возвращался в свою часть после лечения в госпитале, под вагоном монотонно стучали колеса, а где-то впереди знакомо пыхтел паровоз: «Нуж-но, нуж-но, нуж-но…»
«Да, нужно, — задумался Иволгин. — Людям все нужно. Живые после войны скажут: «Так-то и там-то отдал жизнь за Родину лейтенант Васюков, наш товарищ. А за полчаса до гибели он завещал нам вот что…»
Купе с ним делили две опрятных старушки и подполковник лет шестидесяти, страдавший одышкой. Все они давно спали. Иволгин удобно устроился наверху. Вначале пытался читать книгу фронтовых рассказов, купленную в Москве. Единственная лампочка, ввернутая в потолок, горела вполнакала и почему-то дрожащим светом. Он сунул книгу под подушку с намерением заснуть. Но скоро в далеком пыхтении паровоза уловил это самое «нуж-но, нуж-но», а в подполковнике, который лежал на соседней полке к нему спиной, нашел какое-то сходство с Васюковым. И все то, что он не успел сказать лейтенанту в последнем разговоре с ним, пришло на ум само собой.
Иволгин не оправдывался. И все же это были мысли и какой-то мере смягчающие вину инструкторов и в целом летной школы за всякого рода «падалешниковых». Он считал: боевым полкам даже в самые трудные первые месяцы войны жилось все-таки сносней. Они как-никак выполняли то, к чему готовились с первых дней формирования. А летной школе, в частности Синеморской, сразу выпало сотворить немыслимое, — исчезнуть, а затем в кратчайший срок возникнуть за тысячи верст от родного гнезда на пустом месте и работать с большей силой, чем прежде.
Дело, уже само по себе отчаянное, усложнялось отсутствием опыта. Еще никто не выполнял задачи, хотя бы даже сколько-нибудь похожей на ту, что в начале войны получила Синеморская.
В своем мысленном разговоре с Васюковым высказал Иволгин и такое: мол, в первые месяцы войны предприятиями, эвакуировавшимися в глубокий тыл, одержана победа, по своей значимости вряд ли уступающая победе в битве за Сталинград. Но тут же счел — это он бухнул лишнее, в нарушение логики разговора. Речь-то идет о другом. О том, что некоторые молодые летчики в фронтовых условиях не обнаруживают по-настоящему боевой сноровки. О чем и Казаков говорил. Вот над этим следует задуматься немедленно и самому разобраться, найти причину злополучных потерь.
«Возможно, причина в самой нашей «поточно-зажимной» системе? — заворочался Иволгин. — Она неровно распределяет нагрузки на курсантов. Одних выпускает раньше, других позже с разным количеством часов налета. А в бою ведь мера одна…»
Ему уже давно мешал сосредоточиться громкий девичий смех за дощатой, с облупленной краской, переборкой. Выходя курить, он видел на двери соседнего купе бумажку с надписью: «Не входить. Тифозные».
Вначале там без конца открывались и закрывались, скрипя на полозьях, двери и слышалось пьяное бормотание мужчин, которых не впускали и, кажется, выталкивали из купе. Потом голоса подгулявших мужчин примерно час перекатывались в проходе вагона. А когда угомонились, Иволгина стал раздражать смех, временами до того громкий, что хотелось трахнуть в переборку и крикнуть:
Просыпаясь, застонали старухи. Иволгин соскочил на пол, натянул сапоги и без стука ворвался к веселым соседкам.
— Тифозные! Тише можно?
Девушки были в военной форме. Сидели попарно, в гимнастерках без ремней и примеряли шляпки, которые везли с собой из столицы. Одна из них, белокурая, с сержантскими нашивками на погонах, тотчас подхватилась, налетела на Иволгина, гневно сверкая глазами.
— Вы что, контуженый? Чего орете? — вытеснила за порог, напирая грудью. — Сказала бы вам покрепче, товарищ младший лейтенант, да больно вы того… Откуда вы такой нервный?
— Из соседнего купе, товарищ сержант! — в тон ей ответил Иволгин, но зло у него уже прошло.
Прошел гнев и у сержанта. Она вдруг всплеснула руками и, просовывая в дверь голову, весело крикнула:
— Девочки! Младшего лейтенанта нашла со шрамчиком на лбу. Симпати-ичненький. Привести?
— Дать ему нечего, — донеслось до Иволгина. — Боевой паек съели, а тылового еще не получали.
— Ну, я сама с ним поболтаю. Можно?
— Можно. Да недолго.
Оборачиваясь, она браво выпрямилась.
— Разрешите познакомиться, товарищ младший лейтенант?.. В увольнении я — Римма…
Девушки тоже возвращались с фронта к родным, эвакуированным на Восток. А точнее — из-за линии фронта. Они служили в отряде особого назначения. Несколько раз их забрасывали в тыл немцев. С партизанским отрядом девушки дошли до польской границы и были уволены в долгосрочный отпуск. Все это Иволгин узнал тут же от Риммы. На гимнастерке у нее поблескивали орден Красной Звезды, три медали. Награды Иволгин видел и у остальных девчат.
Кончив рассказывать о себе, Римма стала восторгаться удобствами мягкого вагона и объяснять, как она достала билеты в этот вагон.
— Просто достала. У самого военного коменданта. Девочки мне: «Не надо, Римка, не надо. Неудобно». А я им: «А на животе вам ползать по минным полям было удобно?» И пошла к коменданту вокзала. Дал. Посмотрел на меня, в документы мои, покачал головой и дал, приговаривая: «Я бы вас, милые девчата, сам на руках по домам разнес. Только некогда сейчас. Могут такие, как вы, еще постучаться».
— Я бы могла и пешком, — тряхнула головой Римма. — Мне тут недалеко. Куйбышев. Двоим — подальше — до Аральска. А одной, самой красивой из нас, до конца. До Солнцегорска.
У Иволгина билет был тоже до конца следования поезда. Он сказал об этом и замолчал. Пора было прощаться. Проводница, проходя мимо, ворчливо бросила им:
— Люди военные, а порядков не соблюдаете. Кругом спят. А вам все ха-ха. Шли б в купе договариваться или в тамбур.
— А вы что же, Толя, — когда Иволгин начал пятиться к своему купе, спросила Римма. — Вы что же, на фронте не были?
У Иволгина на груди висел лишь значок парашютиста. Он потер его зачем-то рукавом гимнастерки.
— Проездом.
В это время выглянула одна из подруг Риммы — тоненькая, смуглолицая, с большими черными глазами.
— Римка, тебе же скоро сходить.
— Иду, Ната.
— Цыганка? — спросил Иволгин. — На цыганку похожа ваша Ната.
Римма пожала плечами.
— Фамилия у нее русская. Брагина. — И с улыбкой спросила: — Нравится? Могу познакомить.
— Очень уж она строгая, ваша красавица.
— А вы ищете попроще? Попроще в другом купе.
Они замолчали, глядя в окно. В полях иногда появлялись огни деревень — редкие, низкие, как бы прижатые к земле надвигающимися холодами. В придорожном сухом бурьяне белел снежок, упавший в этих, уже далеких от Москвы краях. Все, что осталось от ранней пороши, ветер укрыл в придорожной целине.
Зябко поеживаясь, Римма сказала:
— У Наты в Солнцегорске дочь. До прошлого лета жила в Москве у ее знакомой старухи. Потом старуха укатила в Солнцегорск к сыну. Помогите вы там моей подружке, если попросит помощи. Но вряд ли попросит. С характером… Ох, как она свой характер фашистам показывала. Из-под самого носа у них лошадей угоняла… Есть в Нате, видно, цыганская кровь… Только я вам ничего не говорила, хорошо? Обидится. А нам грешно ссориться. Мы с Натой два года, как иголочка с ниточкой.
Поднявшись утром, Иволгин вышел покурить возле того же окна. Курил он час, не меньше. Наконец появилась Ната. Была она без гимнастерки, в мужской нижней сорочке с тесемками вместо пуговиц, по-солдатски перетянутая в талии вафельным полотенцем.
Шлепая просторными в икрах сапогами, она прошла мимо Иволгина, держа голову прямо, и не заметила его приветственного кивка, а возможно, просто не пожелала ответить. Больше он до конца пути и не пытался заговорить с Брагиной, хотя ему этого хотелось.
Когда они вышли из вагона в Солнцегорске, Иволгин подошел к Брагиной, взял у нее вещевой мешок, шинель и потом уже заговорил:
— Я помогу вам. Куда прикажете?
Не ответив, Брагина пошла следом.
В Солнцегорске еще по-летнему было тепло. На бульварах деревья шумели зеленой листвой, и только от арыков, полных чистыми струями с гор, веяло осенним холодом.
— Все-таки вам куда? — еще раз поинтересовался Иволгин, останавливаясь на перекрестке двух центральных улиц.
— Мы цыгане, — неожиданно улыбнулась Ната. — Куда повезут. Вы летчик?
— Да.
— Здешний?
— Да.
— Полковника Анохина знаете?
Иволгин протяжно свистнул.
— Понятно, — сказала она. — Анохин ваш старший начальник. Тогда мне туда, куда и вам… Вы же, наверное, сейчас в штаб, представляться начальству?
— Да.
— Да, да, да… — вспыхнула Ната. — Вы в самом деле контуженный? Как вас зовут, товарищ младший лейтенант?
— Начальство зовет — товарищ Иволгин. Друзья — Иволга. Иногда — Анатолием.
— Толя, — быстро посмотрела на него Ната. — Проводите меня к полковнику Анохину. Или к нему на квартиру. Пожалуйста. У полковника Анохина живет моя дочь.
Только теперь Иволгин сообразил, что девочка, которая живет у начальника с его престарелой матерью, Валюха-цокотуха — дочь Наты. «А отец? Кто ее отец?»
Брагина, видно, догадалась, о чем задумался Иволгин. Oнa замедлила шаги и сама стала рассказывать просто, словно давнему товарищу:
— Мой муж, Валя Брагин, тоже летал. Но погиб на земле. В Таврии, когда утюжил самолетом немцев, высадившихся прямо у них на аэродроме. Это случилось в конце первой недели войны. Я Валю мертвым не видела. Видела только свежий холмик на его могиле и лопасть от пропеллера, на ней надпись: «Летчик-истребитель Валентин Брагин. Из Ростова».
Помолчав, Ната ровно продолжала, лишь ноздри ее тонкого носа раздувались от сдерживаемого волнения.
— Мы с Брагиным росли и воспитывались в ростовском детдоме. В сорок первом он закончил летную школу и приехал в Ростов показаться мне. А потом из Таврии, где служил, прислал мне вызов. Уже шла война. Я ждала ребенка, но все-таки поехала. Меня встретил Анохин. Он был в то время капитаном. Я просила Анохина:
— Знаю, — махнул ресницами Иволгин.
— Ну, вот и вся моя биография, товарищ младший лейтенант, — закончила она, внезапно огрубевшим голосом.
— К Анохину вы в гости?
— Нет. За дочерью.
— Потом куда?
— Страна большая. Куда повезут. Рассказала я это все вам для того, чтоб не болтали лишнего о своем начальнике. А то вы такие… Знаю я вашего брата.
— Плохо знаете, — посмотрел ей в глаза Иволгин. — Да и болтать некогда. Поживете еще с нашим братом, лучше узнаете.
Она не ответила. И он тоже сомкнул губы, снова задумался, только уже о другом, но все равно связанным с недавно услышанным от своей ровесницы.
Сопровождая Брагину к полковнику Анохину и, сам направляясь к нему на доклад, Иволгин подумал о том, что треть могил, виденных им у себя на родине и в чужой стране — это могилы его и ее, Брагиной, сверстников. И треть солдат на фронте — тоже его и ее сверстники, комсомольцы.
Подумал так и прибавил шагу.
Анохин с кем-то разговаривал по телефону, когда Иволгин вошел в кабинет. Бросив на него короткий взгляд, Анохин прикрыл ладонью трубку и сухо спросил:
— Какой сейчас месяц, товарищ младший лейтенант?
Намек Иволгин понял. Однако, не чувствуя за собой вины, он спокойно шагнул к столу.
— Октябрь, товарищ полковник! Но ведь на фронте порядки такие, как и в тылу. Ушел с поста без приказа — значит, ты дезертир. Командир задержал. Дело было.
Положив трубку, Анохин снова, теперь пристально, оглядел Иволгина и подал руку.
— Говорите, дело было?.. Что ж, убедили! Докладывайте дальше. О своих победах.
— А о поражениях?.. О поражениях можно? — после короткой заминки спросил Иволгин.
Анохин поморщился:
— Хорошо. Докладывайте о поражениях. Только, пожалуйста, покороче. Подробно у себя в эскадрилье. Кстати, вас там ждут, Иволгин. В долине начали летать ночью. Правда, пока ночью летает лишь постоянный состав. Вот вы и поторопитесь, чтоб потом не догонять… Итак, я вас слушаю.
Иволгин прекрасно понимал: если он начнет рассказывать сейчас о том, какие претензии школе предъявляют летчики боевых частей, Анохин уже не скажет ему: «короче». Но тогда, очевидно, Брагиной придется еще долго ждать встречи с ним. Не зная, как здесь быть, Иволгин невольно посмотрел на дверь и произнес, чем еще сильнее поразил начальника:
— Вас там ждет Брагина, товарищ полковник.
— Ната?! — Анохин заметно покраснел. — Наталья Валентиновна Брагина?
Иволгин никогда еще не видел полковника таким переполошенным. И сам тоже почему-то смутился.
— Так точно! Наталья Брагина. Она за дверью. Позвать?
— Спасибо. — Анохин начал одергивать и расправлять под ремнем гимнастерку. — Благодарю, Иволгин. Вы идите. Идите вначале проведайте лейтенанта Шмакова. Он в лазарете.
— Шмаков в лазарете?! — Теперь уже заволновался Иволгин. — А что со Шмаковым, товарищ полковник?
Тот или не расслышал, думая о своем, или не понял вопроса.
— Да, да, разрешаю, — ответил, бросаясь к двери. — Разрешаю, Иволгин. Вы свободны…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Лейтенант Шмаков лежал в темном углу палаты, маленькой, с одним низким окном, на той же самой кровати, где больше года тому назад, после вынужденной посадки в песках, неделю провалялся и он, Иволгин. Лицо и кисти рук Шмакова были обмотаны бинтами, пропитанными какой-то бурой жидкостью. Иволгин догадался: Мишка горел.
Кроме Шмакова, в палате находились два курсанта из учебного батальона — ходячие больные. Они при появлении младшего лейтенанта вышли в коридор.
У Шмакова радостно засветились глаза.
— A-а… Иволга вернулась.
Отрывая себя от постели упором на локти, Шмаков, как всегда, с ленцой, а может, на этот раз сквозь боль, произнес в обычной для него шутливой манере:
— А мы ждали твоего появления в газетах, в списках награжденных за Яссо-Кишиневскую операцию. — Шмаков высунул из-под одеяла ногу и протянул для пожатия широкую ступню. — Извини, Иволга. Руки заняты. Лотоцкий напихал в них какой-то грязи, велел беречь… Приветствую, Толька. С благополучным возвращением.
— Спасибо, Мишка. — Иволгин снял фуражку и уселся на краешке кровати. — Где ты так обморозился?
— В зоне воздушных стрельб на буксировщике. А ты как там, Толя, не горел?
— Горел.
— Рассказывай!
— Вначале ты.
— Меня мой курсант… Нахалюга, зашел почти под ноль четвертей, да как врежет… Добро — попал в мотор. Дым, огонь. Зрелище не из приятных.
— Он что, сдурел?!
— Молодо-зелено. Говорит, увлекся прицеливанием.
— Ничего себе — увлекся! — недовольно покрутил носом Иволгин. — А ты куда смотрел? На худой конец сбросил бы к чертям конус… Олень!
— Сам ты олень, Толька, — лег Шмаков. — По тому конусу пятеро отстрелялись, и, как после выяснилось, все на «отлично». А брось я конус в горах чертям — ребятам пришлось бы перелетывать. Сколько бы потребовалось еще горючего, боеприпасов. А у нас это добро на строгом учете. Это у вас там, — слабо улыбнулся Шмаков спекшимися губами, — у вас там на фронте пали, жги сколько влезет.
— А почему не прыгал с парашютом, когда прижарило?
Шмаков посмотрел на Иволгина с искренним удивлением:
— Сумасшедший!
— Ах, да! — рассмеялся Иволгин, потирая лоб. — Ведь тогда бы конус тоже сгорел вместе с буксировщиком. Ну а что? Тот тряпичный конус с дырками стоил много дороже твоей башки?
— Не подначивай, Толя. Шкура у меня толстая. Это, между прочим, и спасло, утверждает Лотоцкий. Пускай Полина прыгает. У нее — Борщенок. Мне же, кроме Нюси-буфетчицы, у которой я опять по уши в долгу, больше жалеть некого. Я парашюта пуще огня боюсь. А огонь что — дунул и погасло. Пламя скольжением оторвал от машины. Теперь вот блаженствую. — Шмаков вытянулся во весь рост. — Ни тревог тебе, ни построений… Ну, давай теперь ты… Хвались.
— Я горел без дыма. Зато и сейчас печет вот здесь. — Иволгин, насупясь, постучал кулаком себя по груди, подвинулся ближе к изголовью кровати. — Мишка! Ответь. Только честно, ладно? Ты прикармливал когда-нибудь своих курсантов поблажками? Водил их на длинном поводу?
Шмаков, опять приподнимаясь, удивленно повел глазами.
— Не понял, Толя! Просвети. Мы люди дикие. Живем меж горами.
— Сейчас просвещу. Ты делал с курсантами «крючки» или, скажем, виражи, ну к примеру, за сорок секунд, когда можно было за тридцать? Ведь можно так и эдак.
Догадываясь, о чем поддет
— Было. Не скрою. В самостоятельных полетах с курсантами да, было. Некоторых водил на длинном поводу.
— Зачем, Мишка?
— Ты что, с Луны свалился? — Шмаков понизил голос. — Ясно, зачем. Свернется какой-нибудь слабак — ЧП. А мы ведь обязательство взяли…
— Вот именно! — перебил Иволгин с горькой ухмылкой. — Мы ведь взяли обязательство работать без происшествий, без аварий. Только знаешь, Мишка, — Иволгин перевел взгляд на окно и кивнул. — Оказывается, они там — наши аварии, на фронте. А там их совсем быть не должно. По нашей вине, — добавил он, подумав еще.
Здесь Шмаков вспылил:
— Уж это ты брось! У Старчакова хранится том писем оттуда! И все благодарственные. Ты их читал. Читал?!
Наверное, Шмаков слишком повысил голос. В палату вбежала с испугом на лице маленькая беленькая сестра, кажется, практикантка. Иволгин видел ее впервые. Испуг на лице у сестры сменился отчаянием, когда она обнаружила в палате постороннего, к тому же без халата. Подлетая к Иволгину, она тихонько взвизгнула:
— Выйдите немедленно! Как вы посмели?! — И в довершение сердито топнула ножкой.
Иволгин молча поднялся и последовал за дежурной. На пороге внезапно остановился, закрыл за ней дверь, просунул в дверную ручку ножку табурета и, возвратясь на прежнее место, продолжал:
— Письма, Миша, — одно. А разговор с очевидцами — другое.
Шмаков не ответил. Пока Иволгин выпроваживал сестру, Шмаков, видимо, успел подумать о многом и теперь, похоже, стягивал в один узел концы каких-то своих невеселых предположений. Он лежал неподвижно и смотрел в потолок холодными глазами.
— Ладно, — сказал Иволгин, натягивая фуражку. — Поговорим потом. Блаженствуй, Мишка.
— Отставить потом! — Шмаков скривил губы. — Еще неизвестно: будет ли у меня это «потом». Теперь Лотоцкий не больно с нашим братом нянчится. Завонялся — в обоз. Посиди еще, Толя. Долина Копсан от тебя никуда не уйдет. Закурил бы, что ли? — попросил Шмаков, когда Иволгин снял фуражку и надел на свое острое колено. — И мне бы дал затянуться. Закури…
Поднося горящую папиросу ко рту Шмакова и сам затягиваясь от нее, Иволгин уже ругал себя за несдержанность: «Нашел чем поразвлечь больного». И перевел разговор на другое: на то, какой он пил ликер у Казакова, как встретился с Тюриным и поговорил с ним в воздухе.
Но Шмаков вроде бы и не слушал. Он все теми же холодными глазами смотрел в одну точку на потолке и лишь в конце рассказа, не меняя положения, тихо вставил:
— О Тюрине расскажи его детям. Обрадуются. А то и Галине Михайловне. Ее ты найдешь в ДКА. Она с детьми репетирует. Недавно у нас тут в лазарете выступала со своей капеллой. Заслушаешься! Молодец она все-таки. И название своей капелле дала мировое — «Галчата».
Неожиданно Шмаков перевалился на бок.
— А много там происшествий по нашей вине?
— Да успокойся, паленый, — досадливо поморщился Иволгин, укладывая Шмакова снова на спину. — Было бы много — немцы и сейчас висели гроздьями над нашими хатами. Немного, но факт, что есть.
— Жалеешь? — обиженно скосил на него глаза Шмаков. — Боишься, температура у Мишки поднимется. Не жалей. Все выкладывай. Вылезу из бинтов — будем исправляться.
В это время кто-то сильно тряхнул дверь. Иволгин подхватился. Но Шмаков сделал ему знак: «сиди» и, поднатужась, крикнул:
— Нельзя! У меня прием!
За дверью стоял сам начмед подполковник Лотоцкий. Вскоре он появился под окном, рыжеватый, нескладный, с крупным подбородком, в халате с закатанными до локтей рукавами.
Вначале Лотоцкий, увидев Иволгина, весь так и засиял, даже радостно помахал ему длинными костлявыми пальцами. А затем сжал пальцы в кулак.
— Я так и знал, что Иволга влетела в палату. Ну, я тебе покажу, Иволга! Я тебя самого уложу рядом с твоим приятелем. Шо ты на меня таращишься? Открой дверь! Не то вызову коменданта гарнизона. Тебя вытащат через форточку.
По дороге в Дом Красной Армии Иволгин, вспоминая встречу с беззлобно-шумливым Лотоцким, с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться. Хотя не встреча с Лотоцким, а свидание со Шмаковым, то, что его друг в общем пострадал не очень и жить и летать он еще будет — это развеселило младшего лейтенанта. Немного уже осталось друзей, с кем Иволгин начинал службу в Синеморске: Шмаков, Кухарь, Борщева, Парамонов.
Шмакова он считал самым близким. Борщева — все-таки Борщева. Уже замужняя, мать. Парамонов… теперь комэска Особой эскадрильи. С ним не стоять рядом. Кухарь — сержант, механик самолета, его подчиненный. Вести себя запросто, все без исключения делить по-приятельски можно было лишь со Шмаковым. Через месяц, ну от силы через два Шмаков вернется в строй. Вернется!
Проходя мимо коробчатого многоэтажного дома в центре города, Иволгин заметил возле подъезда «эмку» начальника. Понял — в этом доме живет Анохин, а следовательно, сейчас где-то здесь и Ната Брагина. Иволгин, отойдя к обочине в тень деревьев, пробежал взглядом по окнам всех этажей. Брагина, представлялось Иволгину, уже сидела за обеденным столом с Валюхой-цокотухой на коленях. «А возможно, — не без ревности подумал он, трогаясь с места, — они трапезничают только вдвоем с полковником».
Дальше шел и оглядывался. Солнце уже перевалило за полдень. Пора и ему, Иволгину, было чем-то подзаправиться. И оттого, наверно, ему постоянно чудились сзади легкие шаги Наты, шлепанье сапог, какое он слышал в вагоне поезда, и ее добродушно-лукавый зов: «Эй, вы, контуженый! Постойте. Идемте с нами обедать».
И все же он решил вначале, до того как где-то поесть, встретиться с Галиной Михайловной. Шмаков, провожая Иволгина, настаивал:
— По дороге на вокзал обязательно зарули в ДКА. Там сейчас Тюрина наверняка. Она там всегда в обеденные часы. Концерт новый с детьми к празднику готовит. Зарули обязательно.
Дом офицеров готовился к празднованию Октября. Во всех комнатах шли репетиции художественной самодеятельности. Дежурный, узнав, кого разыскивает младший лейтенант, поднял лицо кверху.
— «Галчата» сегодня репетируют там, в смотровом зале.
Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Иволгин на полдороге остановился. До его слуха сверху донеслась знакомая песня:
Не срубить нас саблей острой,
Вражьей пулей не убить.
Мы врага встречаем просто —
Били, бьем и будем бить.
Он послушал, улыбнулся и, перепрыгивая через ступеньку, мгновенно оказался на втором этаже. Заглянул в зал. На сцене спиной к нему стояла дородная, в тесном ей платье, Галина Михайловна. Дирижируя, она пела вместе с ребятами. Ребятишек было семеро. Пятеро ее — четыре девочки и мальчик Алешка. И двое замполита Особой эскадрильи — мальчик и девочка. Жена Старчакова погибла при
В зале больше никого не было. Потому, едва Иволгин открыл дверь, дети сразу обратили на него внимание. Маленький, светловолосый, похожий на отца, Алешка Тюрин вскрикнул:
— Ма! — и показал на Иволгина пальцем.
Галина Михайловна двинулась навстречу.
— С прибытием, сокол красный! Отвоевался?
Тон ее речи оставался прежний — насмешливый… Два года назад Иволгин случайно познакомился с Галиной Михайловной на холостяцкой вечеринке. Она тогда лишь лукаво рассмеялась, встретившись с холодным осуждающим взглядом летчика из эскадрильи ее мужа. За то и не терпел он эту яркую, веселую женщину. В манерах, во взгляде Галины Михайловны сейчас тоже улавливалась ее прежняя, волнующая бабья удаль. И, казалось, взвали на Тюрину еще дюжину малых ребят, она все выдюжит и останется к тому же привлекательной.
— Да, Галина Михайловна, отвоевался. Уже отвоевался, — ответил Иволгин, почему-то оробев.
— Быстро ты. По курсантам, что ли, соскучился?
— Соскучился.
— Глупенький! Правда? — Она засмеялась, откидывая голову с гладко зачесанными и свитыми в тугой узел на затылке волосами. — Век бы их не видеть. Эти ваши курсанты всю жизнь Василию Петровичу испортили… Не встречал его там, комэску своего немилого?
— Встречал.
Иволгин не успел сказать, где он видел Тюрина, как Галина Михайловна, подзывая детей, суматошно замахала руками.
— Дядя папу встречал на фронте. Скорей!
Дети с веселым шумом скатились со сцены. Последним с восторженным визгом к Иволгину подбежал Алешка. Вцепился в него и замер.
Иволгин впервые увидел близко так много детских глаз. Он стушевался и рассказал сущую правду. То, что слышал голос Василия Петровича перед боем, потом еще раз, в воздушной свалке над Дунаем. А мог бы и прибавить что-нибудь от себя. Ну, на худой конец, придумать какой-нибудь боевой эпизод из жизни Тюрина на фронте. Мог бы и придумать для удовольствия ребятишек, для Алешки.
Дети ушли явно разочарованными, даже, показалось Иволгину, недовольными его появлением в зале.
Заторопилась и Галина Михайловна, предварительно обругав Иволгина:
— Эх ты, вояка, — сказала она, поморщась и тем прикрывая обиду. — Небось, если б тебе Парамонов встретился в воздухе, нашел бы, как и на земле с ним увидеться и что рассказать поинтереснее его кукле… Я тебя знаю. Ну, иди, сокол красный. Некогда растабаривать.
Иволгин до бровей натянул фуражку и смущенно побрел к выходу из зала. Словно пожалев его, Галина Михайловна крикнула вслед:
— Ладно! Спасибо и за то, что не сбрехнул. Однако шагай. Мои «Галчата» после школы собрались. Еще не обедали. И зал нам всего на час уступили. Пока! Приезжай на праздник слушать мою капеллу. С Федором Терентьевичем. Привет ему от нас. Спросит, как дети, скажи — поют!
На вокзале Иволгин зашел в ресторан и напросился в компанию обедать к молодым, его лет, пехотным офицерам. Все они, пять человек, охотно потеснились, уступая летчику место за столом.
Усаживаясь, Иволгин увидел на полу костыли. И потом с горечью отметил про себя, что у троих офицеров по одной ноге, а у одного — воздух в обоих рукавах гимнастерки, и он ест из рук товарищей, но пьет сам, беря бокал со стола зубами.
До появления Иволгина инвалиды потягивали из стаканов дешевое вино. После на столе появилась водка, жареная баранина. Вскоре Иволгин узнал — все пятеро возвращаются домой из госпиталя. Родом все они из-под Москвы. И там же, под Москвой, были тяжело ранены зимой сорок второго года. Лечились, или, как сказал безрукий младший лейтенант, «отлеживались» в госпитале на Иссык-Куле. Теперь — домой.
Пили помалу, но часто: за Москву, за скорую победу, за здоровье каждого из присутствующих за столом. Боясь — еще один тост за что-нибудь такое, за что нельзя будет не выпить, — и он не попадет ни на какой поезд, Иволгин рассчитался с официанткой.
— Мне пора, москвичи! А вы продолжайте…
— Отставить, летчик! — дружно громыхнули инвалиды войны. — Проводим. Обязательно проводим.
Безрукий попросил Иволгина заправить ему рукава, вылезшие из-под ремня, и, гордо подняв голову, пошагал впереди. Он и нашел Иволгину, кажется, на восьмом пути, попутный товарняк и место рядом с кондуктором на тормозной площадке заднего четырехосного пульмана.
Кондуктор, старик лет семидесяти, с угрюмым взглядом, прежде чем впустить на площадку Иволгина, обратился к провожающим:
— А билет у вашего товарища где? В мое купе никак нельзя без билета.
— Есть, батя, — Иволгин раскрыл чемодан. — Гляди! — В ресторане он купил две бутылки водки и закуску: отметить с друзьями возвращение в долину. — Есть билет, батя!
— Ну есть, так залазь, — отступил старик. — Садись.
Когда поезд тронулся, москвичи отсалютовали поднятыми остриями костылей и направились назад допивать не бравшее их вино.
— Опорожнил, гадюка, хлопцам рукава и штанины, — сказал кондуктор, неровно дыша Иволгину в затылок. — А за что? Мало мы, гадюку, хлебом своим кормили? Вот так оно всегда — за добро.
— Это у них, у немцев, так, — сказал Иволгин, оборачиваясь. — А у нас не так. — Он достал из чемодана бутылку водки и протянул старику вместе с куском баранины. — Проверь мой билет, батя.
— Ни, ни, — покачал тот головой. — Ни, ни, сынок.
— Я же за добро. Не обижай.
— Ни, ни. — Старик взял бутылку, сам положил обратно в чемодан. — С горя, сынок, не пью. А радость теперь какая? Куда ни глянь — сироты, вдовы да костыли.
Кондуктор чем-то напоминал Иволгину отца, железнодорожного мастера. Он сказал об этом, и что его отца накрыло бомбой возле стрелки.
— Хорошая смерть на старости лет, когда на посту, — рассудил старик. — Ну, а ты, сынок, смертям сопротивляйся. Ты еще молодой.
Облокотясь на заднюю стенку тормозной площадки, Иволгин смотрел, как из-под вагона стремительно вылетает ребристая дорога. Как убегают от него хорошо знакомые с детства шпалы, рельсы. Так же было и в те далекие годы, когда он на тормозной площадке пульмана стоял рядом с отцом. И тогда от него стремительно убегали рельсы, шпалы. И тогда, пятнадцать лет назад, где-то на пути к таинственному краю земли и неба, шпалы пропадали из виду, а рельсы сливались в ручеек, зеркально поблескивающий на солнце. В жизни вроде бы ничего не переменилось… Нет. Переменилось многое. Туда же, к горизонту, повторяя изгибы однопутной стальной магистрали, тянулся дым паровоза, густой, волнистый. Раньше он так и оставался для Иволгина дымом, просто паровозным дымом, растянутым на версту. Теперь же напоминал черный шлейф, тянущийся за объятым пламенем самолетом. И вдруг ему в грохоте состава почудилось: «Добе-ей! Добей, добей!
Иволгин смежил веки, наклонил голову и старался больше ни о чем не думать. Хотел вздремнуть, отдохнуть немного. Но перед глазами, разгоняя дремоту, вставали, таяли и опять вставали лейтенант Васюков, каким он запомнился за полчаса до гибели, Брагина, перетянутая в талии вафельным полотенцем, с распущенными черными волосами, пехотные офицеры в отставке, инвалиды.
Товарняк грохотал и поскрипывал. На голову Иволгина сыпалась паровозная сажа и колючее крошево прошедшего через топку угля.
Кондуктор накрыл его своим дождевиком.
— А то чертом, сынок, в часть воротишься… Жинка есть? Наверное, не успел обзавестись?
— Не успел. Комэска есть, батя, — ответил Иволгин не сразу. — Он почистит.
От дождевика пахнуло знакомым: пропитанной потом и запахами паровозных смазок — тужуркой отца.
— Комэска есть, — повторил он. — Комэска почистит лучше всякой жинки…
Смеркалось, когда поезд, обогнув рваный край горного хребта, ворвался в долину Копсан, в ее остылую тишину.
Впереди, справа по ходу поезда, мигали блеклые огни фонарей «летучая мышь», ровно растянутых по степи. «Огни ночного старта, — догадался Иволгин и оживленно потер глаза. — Порядок в авиации».
Он смотрел на огни, прижатые к земле, и думал теперь лишь о предстоящей встрече с друзьями. Не забыть бы передать Старчакову привет от Галины Михайловны и приглашение «Галчат» слушать.
С нетерпением ожидал Иволгин остановки поезда. Вот паровоз поравнялся с глиняными строениями станции. Сейчас! Вот промахнул кирпичную водонапорную башню. Сейчас, сейчас остановится. Но машинист, сбавив было пары, опять их развел. Тут Иволгин увидел впереди семафор с высоко вздернутым сигнальным дышлом, быстро перекинул взгляд на кондуктора и спросил упавшим голосом:
— Как же так, батя? Как же так?..
Старик и сам встревожился.
— Бывает, сынок. Попали под зеленый. Вот и прет. Со следующего разъезда вернешься, — начал было он успокаивать. — С встречным вернешься.
Но Иволгин, не слушая, раскрыл чемодан.
— Выпьешь, когда радость придет. Все равно разобьются. — Он положил к ногам старика бутылки. — Будь здоров, батя!
— Дурень! — Старик кинулся к Иволгину. — Лучше себя пожалей. Разобьешься насмерть! Стой!
Но тот увернулся от его рук, бросил под откос чемодан и следом спрыгнул сам…
Кредитор Шмакова, Нюся, в это время запирала буфет, и ей показалось, будто у человека, который соскочил с тормозной площадки пульмана, оторвалась голова. На самом деле то с Иволгина слетела фуражка. А он, пробежав за поездом метров двадцать, остановился почти напротив дверей буфета и, увидев Нюсю, высоко вскинул руку.
— Привет, родненькая! Ну и легка же ты на помине. Не запирай. Дело есть.
Девушка тоже обрадовалась, узнав товарища ее должника Шмакова, которого она уже давно не встречала. Догадалась, и какая у него забота, но виду не подала, повернула в замке ключ.
Иволгин нежно сдавил ладонями ее мягкие плечи.
— Нюся! Без гостинца меня ребята и на порог не пустят.
Плотно сжав губы, чтобы не рассмеяться, Нюся положила ключи в сумку, а из нее достала зеркальце, поднесла к самому носу Иволгина и прыснула со смеху.
— Да тебя такого чумазого и с гостинцем ребята к себе не допустят. С паровозом целовался?
Она взяла Иволгина за руку и решительно потянула к себе домой.
— Идем, отмою. Идем, идем. Не упирайся. Ты же, наверно, оттуда вернулся? — Она качнулась в сторону затухавшей зари. — Идем.
Нюся жила в глинобитной хате родного дядьки. В первой половине стояли диспетчерские аппараты, телефон и жесткий топчан, на котором спал ее дядька, начальник станции. Вторую занимала она.
Еще на пороге своей каморки Нюся принудила Иволгина разуться и тотчас же унесла портянки. Вернулась она минут через десять в халате с тазом и ведром теплой воды. За это время Иволгин огляделся. Он впервые попал в гости к Нюсе. Обстановки в комнате никакой не было, если не считать мягкого стула, приставленного к спинке кровати. Над кроватью висел тяжелый багровый ковер.
— А ты все полнеешь, — сказал Иволгин, опуская ноги в таз.
Она подвинула ему стул, сама стала впереди. Низко наклонясь, Иволгин не мог видеть весело поблескивающих глаз девушки. Он чувствовал на себе ее веселый взгляд и тоже весело болтал.
— Все полнеешь.
— А чего мне не полнеть? — поливая из кружки, отвечала Нюся. — Живу вольно. Это вы, бедолаги, перед каждым тянетесь. Пива не выпьете без разрешения начальства, оттого и тощие. Шмаков один у вас мужик как мужик… Горел он, твой-то товарищ, друг разлюбезный, — вдруг вставила Нюся, вздыхая. — Горел он тут, знаешь?
— Знаю.
Они с минуту молчали. После Нюся, придвигаясь ближе, сказала с прежней веселостью:
— Сними гимнастерку. Шею тебе, бродяга, помою.
— Не нужно. Я сам.
— Не командуй. Ты не в казарме. Тут я хозяйка. Снимай гимнастерку.
Иволгин повиновался.
— Мое начальство далеко, — продолжала Нюся, намыливая Иволгину голову. — Родителей тут нет. А дядька мне давно не указ. Куда хочу, туда и пойду. Только пойти некуда. Вы хоть бы клуб какой у себя построили. Да пригласили меня на танцульки.
— Война кончится, построим, пригласим.
— Скорее бы кончилась. Уж замуж хочется. Женись на мне, Толя, — помолчав, сказала она со смешком. — Парней тебе нарожаю, сколько захочешь.
— Чего же ты раньше молчала?
— А что? Никак тебя в бегах оженили?
— Так точно, Нюся!
— Ох, брешешь, Толя. Вас сейчас, гляди, оженишь.
Хозяйка не догадалась зажечь лампу. В парком полумраке глинобитной каморки навязчиво мелькали ее ядреные колени. Иволгин просяще застонал:
— Да закругляй ты. Я спешу. О женитьбе потолкуем в другой раз.
— А ты не спеши. Мы еще ужинать будем. Про войну расскажешь. Даром, что ли, я тебя купаю?
В степи послышался густой вечерний гул самолета. Быстро нарастая, он вскоре пронесся невысоко над станцией.
Отстранив девушку, Иволгин наскоро обтерся свежим полотенцем, натянул гимнастерку.
— Давай, Нюся, обещанное. Побегу.
Она уткнула руки в бока.
— Босиком побежишь? Я портянки твои постирала. Ляг вон, отдохни с дороги, пока высохнут.
— Ну, ты даешь! — растерянно уставился на нее Иволгин. — Кто тебя об этом просил? Тащи портянки какие есть. И обещанное. Плачу наличными. Быстрей, быстрей, Нюся.
Она вышла и, возвращаясь в каморку со свертком, грустно вздохнула.
— А тебя, похоже, Толька, правда оженили. Ну что ж, плати.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Полмесяца прошло, пока Брагина приручила к себе, в буквальном смысле — приручила, родную дочь. Ребенок очень долго, с шести месяцев, жил с чужим человеком.
Пока Валюха-цокотуха не стала называть ее твердо без напоминаний мамой и повиноваться ей во всем, Ната как-то ни разу по-настоящему не задумалась над тем, что она живет у Анохиных на всем готовом. И ничего другого не испытывала к ним, кроме благодарности.
Когда немцев отогнали от Москвы, Ильинична в присутствии Наты так объяснила домоуправу свое упорство:
— А чего ради мне было покидать Москву? Тут я выросла, сына родила. Мужа схоронила. Чего ради? Фашистам в угоду. Они, знаю, этого хотели. Но мало ли чего они хотели. Только вышло все по-нашему.
Домоуправ из ополченцев, с черной повязкой на правом глазу заявился к Анохиной неожиданно — выяснить, кого та приютила, зачем и на сколько времени.
Проверив документы Брагиной и останавливаясь на ней взглядом, домоуправ поощряюще изрек:
— Ничего. Бывает, и солдат рожает. Живи — не робей. Свекровь у тебя, барышня, бедовая. В обиду не даст. — Прощаясь, он ободряюще подмигнул и хозяйке квартиры: — Поздравляю, Ильинична. Вот и ты скоро будешь бабкой по всей форме. А то у тебя уже мел в волосах, а внука ни одного. Внук будет, внук! Да не красней, старая. После войны голубки обвенчаются. И увезут тебя с собой на край света. Тогда-то ты, надеюсь, не станешь упираться, держаться за столицу.
Ильинична оборвала здесь коменданта:
— Разболтался. Теперь-то я, после всего выстраданного, на день не оставлю Москву. Клянусь.
И вот Ильинична в Солнцегорске. Изменила своему слову. Почему? Какая нужда ее загнала так далеко от родных мест?
Она это Нате объяснила просто: «Евгению потребовались материнские руки». Вначале Ната поверила. Но потом, пожив с Анохиными полмесяца, убедилась — не то. Главное скрывает от нее старуха.
Ее Евгений иногда и ночи проводит на службе, на аэродромах. Там он кормится, отдыхает, меняет белье. Материнские руки до него не доходят. В них он просто не нуждается. К тому же Ната узнала из разговора с Ильиничной, что ее сын добивается и ждет вызова на фронт.
— Зачем же Евгений Александрович, — осторожно спросила Ната, — вызвал вас, вынудил к нему тащиться с маленьким ребенком через полстраны. Зачем?
— Бог его знает, — пыталась уйти от ответа Ильинична. Но тут же обняла Нату, прижала к себе, заглянула в лицо ласково и виновато: — Ты спроси об этом лучше моего Евгения. Тебе он, горемычная, все толком объяснит.
С того разговора Брагина и стала чувствовать себя в гостях у хороших людей тягостно. Особенно в присутствии полковника, усматривая определенный смысл в его повышенном внимании к ним с дочерью и во всей этой истории с переездом Ильиничны в Солнцегорск. Очевидно, Анохин предполагал, что Ната рано или поздно будет его женой, на что он ей намекал давно.
«Глупость старого холостяка, — спрашивала себя Ната, — или такая боязливая у него любовь? Не хотелось ей плохо думать о хорошем человеке, тем более уличать в нечестности. А стать женой Анохина Ната не могла. Она его уважала, но не любила. Она ждала Брагина, Вальку Брагина. Ната не видела Вальку мертвым. И внушала себе — жив муж. Разговоры о его гибели в бою с диверсантами она считала недоразумением. «Мало ли что говорят». Такая мысль запала в душу ей однажды в партизанском лесу…
Отряд со всеми почестями похоронил останки троих молодых партизан, которые, как считалось, погибли при подрыве немецкого эшелона с боеприпасами. А позже выяснилось — похоронили неизвестно кого. Может быть, даже полицаев — те перед взрывом эшелона патрулировали близ железной дороги. Партизаны вернулись в отряд на двенадцатые сутки. Их ранило только, легко. Всех троих подобрал в лесопосадке советский человек, путевой обходчик, и определил на лечение к знакомым односельчанам.
Ната не строила никаких догадок на тот счет — где мог быть ее муж. Но была убеждена: он придет не сегодня, так завтра.
Не могла Ната связать свою судьбу с Анохиным и по другой причине. Слишком много он сделал для нее.
Теперь Ната думала: «Пора и честь знать». Пора уезжать из Солнцегорска. Куда? Это Нату не тревожило. Можно в Ростов, где прошло детство. Можно в Куйбышев к Римме — она звала. Ее, Нату-фронтовичку, умеющую ухаживать за ранеными, везде примут. Не знала только Ната, как ей расстаться с Анохиными…
Развязка наступила совершенно неожиданно для всех. Седьмого ноября с утра Ната с Ильиничной и Валюхой-цокотухой ходила смотреть демонстрацию. Видела полковника на трибуне. Вторую половину дня Анохин безотлучно находился дома. К нему пришли с женами заместитель по летной части Метальников, пожилой, веселый, тоже в звании полковника, и совсем уж немолодой, призванный из запаса, начальник политотдела школы. Обед затянулся дотемна. Но проходил скучно. Нате казалось, Анохин пригласил друзей не просто обедать, а за чем-то другим. И они, похоже, ждали от хозяина этого другого и все поглядывали на него. А Анохин видел только ее, Нату, и говорил чаще всего с ней одной, что и Нату, и мать Анохина приводило в смущение за всех, оставленных им без внимания.
К празднику Ната сшила себе платье из тонкого армейского сукна. В нем она была еще стройнее, привлекательнее и не знала, как ей быть с Анохиным, смотревшим на нее с откровенным интересом. Благо, на руках сидела Валюха-цокотуха. Пользуясь тем, что взрослые большей частью молчали, девочка позволяла себе говорить без умолку, виснуть на шее матери, целуя ее и вороша густые волосы. Это и развлекало всех, скрадывало скуку. Когда же девочка начала позевывать, ее унесла в свою комнату Ильинична. Гости, поскучав еще с полчаса, как-то все разом поднялись. И кажется, были удивлены, что их провожать вместе с Анохиным не пошла Ната.
Вернулся Анохин чем-то озабоченный. Подсаживаясь к Нате, он с тяжелым вздохом положил ей на плечо сильную горячую руку.
— Не нужно, Евгений Александрович, — попросила она, отстраняясь. — Вы сыграйте на гитаре. Я помню, вы хорошо играли там, в
— Нет гитары. — Анохин наполнил два бокала вином до краев. — Давайте, Наталья Валентиновна, за нашу старую дружбу. За Вальку Брагина. Отличный был парень Брагин.
Ната почувствовала нежность к Анохину, дотронулась до его плеча рукой и ответила с грустной усмешкой:
— Зачем за нее пить, Евгений Александрович. Дружба наша не ржавеет, не слабеет. Какой была, такой и осталась, дружба моя с вами, — подчеркнуто выделила Ната последние слова.
— А вам не кажется… — решительно начал Анохин.
— Я все сказала, Евгений Александрович, — перебила Ната, нервно отодвигая от себя бокал. — Не говорите больше ничего. Ладно? Идите отдыхать.
Выпив вино один, Анохин шумно поднялся.
— Ладно. Ухожу. Сами тут развлекайтесь, как хотите, черт с вами!
Она тоже поднялась и, провожая Анохина виноватыми глазами, внезапно спросила:
— Евгений Александрович! А погиб ли Брагин?
Вмиг протрезвев, Анохин посмотрел на нее удивленно, словно увидел впервые.
— Скажите правду, Евгений Александрович. — Ната с хрустом заломила пальцы. — Мне кажется, Брагин жив. Но где он сейчас? Когда вернется? Ну что вам еще сказать такое, Евгений, чтобы вам не казалось… не думалось обо мне плохо!
Анохин оторопел, сник, пораженный таким откровением, и у него не нашлось ни слова, ни желания разубеждать женщину в ее вере в чудо. Овладев собой, он по-братски крепко сдавил ее узкие плечи и произнес ровно, твердым голосом:
— Ты же, Ната, видела его могилу. И слышала, что о гибели Брагина рассказывали товарищи. Больше мне добавить нечего… — Обрывая трудный разговор, он обратился к ней весело:
— Хочешь послушать «Галчат»? Завтра они выступают в долине с курсантской самодеятельностью.
— А что это такое, — нехотя отозвалась Ната.
— Детская капелла Тюриной. Есть у нас такая затейница.
— А где это — в долине?
— На дальней точке. В долине Копсан.
— А по-русски?
— В долине Смерти.
Ната задумалась, потом сказала, поднимая голову:
— «Галчата» в долине Смерти. Интересно… А вы сами поедете, Евгений Александрович?
— Я лечу туда. Рано утром. Слушать другую музыку. Завтра в долине обычные полеты. Концерт в обеденный перерыв. Если желаете, Наталья Валентиновна, проветриться — берите Валюху-цокотуху, пусть на самолеты вблизи посмотрит. Она давно меня об этом просила. За вами заедут. Но учтите, дорога — семь верст лесом, остальные по взгорьям скалистым да ущельям, страшно зубастым.
Ната натянуто улыбнулась:
— Не пугайте, Евгений Александрович. Я не из пугливых…
Тот посмотрел на нее долгим взглядом, в котором она прочла и сочувствие ее горю, и какой-то упрек, и еще что-то нежное, зовущее. Посмотрел, пожелал спокойной ночи и ушел в свой кабинет.
Было слышно, как Анохин стягивал сапоги, как щелкнул выключателем, гася свет, как чиркнул по коробку спичкой, должно, закуривая в постели. И потом еще много раз Ната слышала чирканье спичек. Она подумала: «Испортила человеку праздничный вечер. Да и только ли праздничный вечер?». Она подумала и решила: надо войти. Не думать больше ни о чем, войти и пусть… Видно, так суждено.
Нехотя подошла к зеркалу, холодными пальцами провела под глазами. А после быстро вернулась к столу, взяла бокал с вином, но в последнюю секунду решительно отвела его от губ, поставила на место.
— Войти и все. И больше ничего. — Подбадривая себя таким образом, Ната вся как-то сжалась, сгорбилась и, бесшумно ступая, будто крадучись, локтем приоткрыла дверь.
В его комнате пахло табачным дымом и было довольно светло. По потолку медленно ползал луч от фонаря, который снизу вверх прошивал окно с улицы и раскачивался на легком ветру.
Анохин лежал на кровати лицом к стенке.
— Евгений Александрович, — позвала Ната глухим голосом, не отходя от двери и прижимаясь к ней спиной.
Он не шелохнулся.
— Евгений Александрович, — снова окликнула она. — Ты же меня звал, правда, ведь звал? — И неожиданно для себя самой шагнула к нему. — Ну вот… Пришла.
Он поднялся, но, казалось, не оттого, что услышал близко знакомый женский голос, а оттого, что увидел на стене в изголовье кровати тень женщины со знакомыми ему тонкими очертаниями лица. И это напугало его скорее, чем обрадовало. Во всяком случае, так показалось Нате. Она совсем растерялась и от стыда обомлела.
Между тем Анохин встал с кровати, оглядел ее исподлобья и беззвучно рассмеялся. Совсем не обидно. Сдержанно, светло, как смеялся над шалостями ее дочери.
— Натка! Да ты, никак, пьяна? — Он взял ее на руки и, нежно целуя, понес к двери. — Нет, Наталья, не то… На всю жизнь я тебя звал. Иди отдыхай. Тебе завтра тоже рано вставать. Дорога в долину дальняя…
Широкую полосу выжженной солнцем земли и в центре ее облако пыли Ната увидела при спуске машины с крутого перевала. Она с дочерью ехала в кузове вместе с курсантами. В кабине, рядом с шофером, разместилась Галина Михайловна и самый молодой участник самодеятельности Алеша Тюрин.
Курсанты горланили знакомые Нате строевые песни. Это было как нельзя кстати. Иначе она бы, наверно, разревелась от стыда за свою вчерашнюю бабью глупость. Всю дорогу она думала только об этом: «Войти и пусть. И больше ничего, — издевалась над собой Ната. — Вот и ничего. Боже мой! И у меня еще не лопнули глаза…»
При спуске машину сильно раскачивало. Ната крепче прижала Валюху и подняла голову. Облако пыли уже рассеивалось. Самолеты больше не кружили в воздухе. Скоро машина опять побежала ровно к хорошо видному в степи скоплению грязно-зеленых «Яковлевых». У них на правом фланге повис в безветрии авиационный флаг. Там же поблескивал на солнце зонт на высокой ножке, под которым, облокотись на стол руководителя полетов, сидела изящная женщина — Фаина Андреевна, жена комэски. Рядом с ребенком на руках застыл Парамонов, комэска, чему-то улыбающийся. А немного в стороне Анохин в коричневой кожаной куртке что-то объяснял высокому седеющему майору Старчакову.
В центре «цирка», образованного плотным строем еще горячих ЯКов, шофер развернул грузовик и затормозил бортом к зрителям. Их было много. В большинстве своем молодых, серых от пыли, в одинаковых комбинезонах и потому похожих друг на друга.
Половина зрителей шумно устраивалась в тени крыльев под брюхом и в ногах у истребителей. Другая — на крыльях возле кабин. Одни, уже проглотив ужин, который им подавали в обед, вытирали губы, другие еще скребли ложками в мисках или потягивали из кружек чай.
Зрителей Ната разглядела позже, уже потом, когда курсанты-артисты, готовя себе сцену, сбросили с грузовика скамейки и опустили его борта. Прежде она увидела, как седеющий майор резко повернулся спиной к Анохину и, вначале неторопливо, с достоинством, а затем рысцой, направился к грузовику, из которого начали выпрыгивать «галчата». Двое
Галина Михайловна начала тормошить их и подталкивать:
— Ах, какие же вы… Встречайте! Вам нечего перед отцом родным вытягиваться. — И крикнула майору: — Федор Терентьевич! Да прибавьте же вы шагу. Не развалитесь. Не портьте нервы детям!
Пока Ната присматривалась ко всему вокруг, Валюха-цокотуха успела познакомиться с Борщенком. Тот появился возле грузовика неожиданно, будто с неба свалился — шустрый, в пилотке, натянутой до ушей. Шныряя в толпе артистов, малец каждого дергал и спрашивал:
— Чо? Чо ты? Петь будешь?
Куда Борщенок увел ее дочь, Ната не видела. Потеряв ее, начала искать, заглянула даже под машину. И тут услышала сзади знакомый звонкий голос:
— Привет цыганам. С праздником!
Прежде чем оглянуться, она с неосознанной радостью подумала: «Иволгин!».
На поясе у младшего лейтенанта висел шлемофон с сетчатым верхом. Играя им, как мячом, младший лейтенант выставил в улыбке зубы, казавшиеся молочно-белыми в сравнении с его медно-красным, лоснящимся от пота лицом.
— Цокотуху свою ищете, Ната? Ее Борщенок увел. Но вы не волнуйтесь. Пацан надежный. Дальше самолетного кладбища не уведет. Идемте познакомлю вас с матерью Борщенка, — продолжал Иволгин, по-прежнему забавляясь шлемофоном. — Может, и породнитесь. Борщенок — жених стоящий. Идемте. Или вам выступать?
— Нет, я не выступаю, — сдержанно произнесла Ната. — У меня роль другая — праздношатающейся.
Подведя Нату к крылу ЯКа, на котором сидели трое в сапогах и комбинезонах, Иволгин представил ей вначале своего командира.
— Вот это и есть мать Борщенка, похитителя вашей дочери… Мой бортинженер Кухарь. Прозвище — ухарь. А это… — Иволгин похлопал по коленям третьего. — Это Мишка. Мишка Паленый. А был Шмаков. И, между прочим, был симпатичный мужчина. Увы! Не слушался старших. Играл со спичками. Ну и…
Лицо Шмакова расплылось в веселой усмешке:
— Хватит травить, Иволга. Ты лучше помоги своей знакомой подняться в нашу ложу. Представление начинается…
Ее посадили рядом с Борщевой.
— Ну, наконец-то в нашем полку прибыло, — произнесла Борщева, обнимая Нату. — Теперь мы прижмем мужиков. А то они совсем тут распоясались, одичали. Меня и за женщину не признают.
Борщева узнала от Иволгина еще раньше, кто такая Ната, и обращалась с ней, как со старой знакомой.
— Ты надолго к нам?
Нате понравилась простота и тон разговора женщины-летчика.
— Мы цыгане, — ответила со смехом Ната. — Долго нигде не задерживаемся.
— Может, у нас задержишься? — продолжала Борщева. — Хомут найдем. Была бы шея.
— Нам военфельдшер требуется, — вставил Иволгин, внимательно прислушиваясь к разговору женщин. — Дежурить на старте. Фельдшерица тоже сойдет.
— Вот и они, дикари тутешние, «за», — насмешливо покосилась Борщева на парней. — А жить у меня будешь, Ната. У меня нора, по здешним местам, — дворец. Даром что в городке вырыта с краю.
Все эти разговоры были не больше как шутка. Ната улыбалась, сама шутя поддакивала и, в то же время что-то соображая, отчужденно смотрела в сторону. Среди летчиков она вновь почувствовала себя специалистом по набивке лент патронами и так раскованно, будто опять попала к тем самым людям, с которыми она в начале войны служила в полку Анохина.
На летном поле в долине тоже пахло бензином и порохом. А поодаль, гам, где зелено курчавилось дерево, единственное в этой глухой стороне, Ната увидела рядки шатров — рядки низких крыш землянок, таких же, как в партизанских лесах.
— Во дает. Во дает, Тюрина! — внезапно закричал у нее под ухом Шмаков и захлопал в ладоши. Переведя взгляд на грузовик, Ната увидела Галину Михайловну в низком поклоне, а позади нее ребятишек. Впереди стоял маленький Алешка. За ним выстроились дети постарше, все светло одетые, гладко причесанные, как и сама Галина Михайловна.
Выпрямляясь с поворотом к детям, Тюрина заслонила самых маленьких. Это вызвало недовольный ропот зрителей. Шмаков заголосил:
— Посторонись, Михайловна! Не закрывай солнца!
Борщева погрозила пальцем Шмакову, и он угомонился, по чему Ната заключила: эта женщина не зря произведена в офицеры.
Едва Галина Михайловна повела кверху руками, зрители затихли. Нате показалось, будто «Галчата» запели в голубом небе. Вначале едва уловимо, словно где-то очень высоко, выше гор, потом опустились. И вот уже детские голоса будто раскатились по земле, по сухой осенней траве, под крыльями самолетов — нежные, звонкие, чистые, как небо.
Галина Михайловна неуклюже помахивала на виду у детей расслабленными пальцами. И неожиданно запела вместе с ними:
Не срубить нас саблей острой,
Вражьей пулей не убить.
Мы врага встречаем просто —
Били, бьем и будем бить.
Кто-то под крылом ЯКа, на котором сидела Ната, начал подтягивать. И еще где-то на флангах стоянки самолетов тоже подхватили песню про казака Голоту. И потом все подхватили припев.
Ната тоже запела, но скоро смолкла, незаметно удалилась и вышла к стартовому командному пункту, туда, где стоял Анохин, и не увидела, пожалуй, самого интересного, самого волнующего. Того, как Старчаков вскочил на грузовик, как он обнимал детей, своих и чужих, и поцеловал Галину Михайловну. А Тюрина потом с ответным поцелуем озорно крикнула, обращаясь к зрителям: «Мировой у вас комиссар, соколы!»
Анохин, похоже, концерт вообще не слушал. Он теперь совещался о чем-то серьезном, поняла Ната, с комэской. Они прохаживались метрах в двадцати от стола руководителя полетов. Говорил чаще Анохин с той горячностью, с какой он Нате вчера объявил: «Сами тут развлекайтесь как хотите, черт с вами!»
Если бы Ната знала, о чем совещался Анохин с Парамоновым и как нелегко было им при каждой встрече возвращаться к одному и тому же разговору о выпускниках школы, к разговору, поднятому Иволгиным, она не стала бы подходить к Анохину со своим неотложным вопросом. Не стала бы ждать, когда Анохин освободится, несмотря на то, что он ей сейчас был очень нужен.
После вчерашнего Нате не хотелось больше ни минуты оставаться в квартире полковника. Она не знала, куда деваться от стыда, и сегодня к утру твердо решила: не ехать ни в какую там долину. Как только поднимется Валюха, собрать свои вещички и бежать куда угодно. Евгений Александрович звал ее на всю жизнь. А она?..
«Прогнал и хорошо. Ну и прекрасно! — повторяла Ната, дожидаясь, когда Анохин освободится. — Ну и хорошо. Это даже к лучшему». Ната шла просить Анохина устроить ее у летчиков в должности фельдшерицы. И уже не жалела, что послушалась утром Ильиничну. Это старуха уговорила Нату ехать в долину. Ильинична, кажется, обо всем догадывалась. Проводив рано утром сына, она подсела к
— Сон мне, Наталья, приснился, — начала с материнской строгостью, — будто вы с Евгением поженились. Только чего-то не по-людски. Украдкой от всех. И так мне было больно за вас!.. Но я дурным снам не верю, — поспешила Ильинична успокоить Нату, заметив, что она отвела в сторону взгляд. — Не верю, нет. — И захлопотала: — Господи! А чего же ты до сих пор лежишь? Евгений обещал прислать за вами машину. Поезжайте с Валюхой, непременно поезжайте слушать «Галчат». Я их слушала. Со слезами слушала. Вот уж поют… Вставай, Наталья. В дороге развеешься. На тебе лица нет. — И поплелась будить Валюху. А потом сама, собирая их в дорогу, весело сказала: — Подышишь, Наталья, горным воздухом и поправишься. Много ли молодому надо.
Анохин ее заметил и подошел сам.
— Понравился концерт, Наталья Валентиновна?
То, что Анохин начал с этого, насторожило Нату и обрадовало. Поблагодарив за предоставленную возможность послушать «Галчат», она сама напомнила о вчерашнем с намерением не сковывать себя в дальнейшем разговоре ожиданием того, что он ей напомнит.
— Я вчера без вас, правда, выпила. Вот и…
— Нет, это неправда! — строго прервал Анохин. — Но об этом поговорим дома, — добавил он уже ласково. — И о многом другом. Хорошо, Ната?
В ней что-то дрогнуло от его ласковости, горячо подступило к горлу. Ната замолчала, раздумывала, как ответить, чтобы не обидеть его и не унизить себя.
Все решил близкий выстрел из ракетницы и голос Парамонова.
— По-о самолета-ам!
Ната испугалась: сейчас улетит и Анохин. Улетит, не выслушав, с чем она шла к нему. И решит: Брагина тут, в степи, лишь затем и искала с ним встречи, чтобы узнать, как теперь полковник настроен к бедному отставному солдату.
Скороговоркой изложив свою просьбу, Ната тяжело перевела дыхание и спокойно стала пояснять, почему она решила остаться в долине.
— На старте нужен фельдшер. А у меня… Вы ведь, Евгений Александрович, знаете…
— Медицинские курсы, — понимающе кивнул Анохин. — Однако фельдшеров подбирает начмед, Ната.
— А вы начальник школы. Ваше слово закон тут для всех.
Анохин натянуто заулыбался:
— Хорошо. Поговорим дома.
— Сейчас, товарищ полковник. Не хочу снова штурмовать зубастые ущелья.
— А как ваше бегство воспримет Ильинична? — поспешно спросил он, не найдя слов более убедительных.
Ната заколебалась, потупила взгляд. Но Анохин, занятый своими мыслями, не заметил этого. И Ната, помедлив, сказала:
— Ваша мама добрая. Она все поймет. Я ей напишу.
Анохин знал характер Брагиной и как раз думал:
«Если Брагина к чему-то устремилась, остановить ее может лишь приказ». А в таком деле он приказать не смел.
— Ладно. Оставайтесь. Распоряжусь.
И тотчас сел в свой ярко-красный самолет, взвился над горами и подался на север.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Заканчивались светлые дни. Еще в конце ноября над долиной стали грязные отары облаков. Они прилипали к горам и, разбухая на глазах, заволакивали холодеющее солнце.
Пробивать облака разрешалось только опытным инструкторам. Курсанты обычно ныряли в манящие голубизной разводья, которых оставалось все меньше, как и дней уходящего года. Однако гул самолетов в долине не спадал ни днем, ни ночью. В ненастье лишь опускался ниже, вроде бы стлался у самой земли, и оттого делался глуше, тоскливее, будто у самолетов под слоем дюраля билось живое сердце, чувствительное к сырости.
Хотя и победным был уходящий год и уже угадывался близкий конец войны, Ставка Верховного командования не снижала плана выпуска летчиков. Не давала она скидок и на погоду.
С аэродрома Особой эскадрильи по-прежнему раз в неделю поднимался «Дуглас», увозя в боевые полки новое пополнение.
Поточная — «поточно-зажимная» система, введенная капитаном Парамоновым, себя оправдывала. Заключалась она в том, что курсантам, почему-либо вырвавшимся вперед по программе, давали зеленую улицу. Затем брались за остальных. Но тоже сообразно системе. А на очереди уже числились парни, присланные из других учебных эскадрилий. Даже уход с поста комэски не мог нарушить строгого ритма работы этого своеобразного конвейера. И лишь в том случае, если выбывал из строя инструктор, в конвейере образовывалась брешь — тревожная для всех его звеньев.
Когда курсант случайно сбил в воздухе Шмакова, своего учителя, он и трое его товарищей оказались в положении пасынков. Борщева, занятая своим делом, выполняла с каждым не более одного полета в неделю, лишь бы поддержать в учлетах чувство воздуха. И те бессменно несли службу в команде аэродромного обслуживания. К счастью всех четверых, недолго. Со стажировки вернулся Иволгин, Борщева ему поручила опеку.
До конца года Иволгин подготовил еще пять летчиков, сам ввелся в строй к полетам ночью и работал теперь и ночью. Он был загружен настолько, что не мог выкроить из распорядка времени — ответить на письмо матери. Мать его вроде не понимала того, что война еще не кончилась. В каждом письме звала сына домой в Кропоткин и неизменно с обидной придирчивостью спрашивала: «Может, он забыл родной дом, может, женился на басурманке, и мать для него давно отрезанный ломоть, старуха с чужого двора?».
Иволгину хотелось подробно рассказать матери о своей службе. По сколько он ни брался за перо, на бумагу ложились все те же скупые телеграфные строки, сдобренные в конце поцелуем. Кроме того, Иволгин, в меру ему дозволенного по должности, занимался, как иронически отмечала Борщева, «пропагандой стажировочной хроники». С этим его посылали и в другие подразделения школы. Где бы Иволгин ни выступал, ни вспоминал дни, прожитые в эскадрилье Казакова, он всюду заострял суть своего последнего разговора с Васюковым. А вот ее-то Борщева отвергала. Она усматривала в васюковских пожеланиях инструкторам излишнюю, необязательную в тылу, меру летного нажима на курсантов. Иволгин догадывался, почему его командир звена занял такую позицию в решении важного вопроса. Еще в сентябре, о чем он узнал, когда возвратился со стажировки, пропал без вести Костя Борщев-старший. Вылетел на штурмовку крупной базы противника и на свой аэродром не вернулся — сообщили Полине фронтовые товарищи мужа. В тревожном ожидании хоть каких-нибудь сведений о Косте Борщеве сделалась раздражительной, и ею овладел какой-то неистребимый дух противоречия, особенно ощутимый в спорах вокруг завещания Васюкова. Борщева, потеряв мужа в преддверии окончания войны, растерялась, плохо управляла своими мыслями и потому отвергала навязывание курсантам предельных нагрузок. Она их по-матерински жалела. Этот ее необычный, чисто женский настрой мыслей в военном деле Иволгин почувствовал давно, еще когда он выступал с воспоминаниями о стажировке перед собранием старых друзей, в день возвращения в долину: Борщева его слушала с нескрываемым разочарованием. Впрочем,
— Из боязни иметь ЧП, — заявил он в конце, — лично я поступал таким образом. Тягает курсант машину — не уступал, тоже тягал до потемнения в глазах. Но сам его на критические углы атаки не затягивал. Не справится, думал, свалится, а ты потом пиши объяснения…
В ряду инструкторов кто-то не удержался, глухо выкрикнул:
— Точно, Иволгин. Тем же грешны!
Но тут внезапно поднялся Старчаков. До того он спокойно сидел на корточках рядом с Парамоновым.
Старчаков поднялся и, перебивая докладчика, произнес:
— Товарищ младший лейтенант, ваше заявление дурно пахнет. Я в воздухе с курсантами не бываю. А на земле вижу: ребята они все бравые, крепкие. И возможно, вовсе не слабая летная подготовка, а другое, товарищ Иволгин, мешает молодым пилотам, нашим выпускникам, проявить себя в бою.
Парамонов, вскинув голову, повернулся к замполиту.
— Например, Федор Терентьевич?
— Например, — Старчаков подумал и не очень уверенно ответил: — Смена обстановки, смена машин, новые требования…
— На этот счет, — несдержанно начал было Иволгин, а комэска кинул на него строгий взгляд. Иволгин умолк.
Но Старчаков уже сел.
— Пусть говорит, Герман Петрович. Я его тоже прервал.
Нервно дернув плечом, Иволгин вначале обратился к комэске:
— Разрешите?
И, получив разрешение, продолжал:
— Насчет смены обстановки, машин и тому подобное покойный лейтенант Васюков сказал однажды: «В авиации все везде одинаково. На фронте разве что нервам щекотней. По-ученому — психологический фактор острей. Ну, а по-нашему, по-летному — мандраже».
Все засмеялись, но невеселым смехом.
— Вот видите, Иволгин, — подхватил Старчаков, едва смех смолк, — а разве это самое «мандраже» не могло явиться причиной роковой ошибки в пилотировании у необстрелянного летчика?
Старчакову хотелось отвести от эскадрильи или хотя бы смягчить обвинение. Он знал, как работали в долине люди, верил в их честность. То, что Старчаков услышал от Иволгина, не укладывалось у него в голове. Потому как умаляло, принижало сделанное эскадрильей ранее. Сам он не летал, следовательно, не мог проверить, сравнить методику обучения у разных инструкторов. Вмешиваться же в дела инструкторов наобум замполит не смел. Оказавшись сейчас сам в положении слабо подготовленного летчика, несостоятельным внести ясность, замполит с нетерпением ожидал слов комэски. Но и тому, понял Иволгин, было нелегко найти ответ. Согласиться — значит признать и свой стиль работы непрочным. При Тюрине ЧП в долине случались в основном из-за сумятицы трудного времени, нервного перенапряжения у людей. У Парамонова личный состав работал спокойно, катастроф нет. Но получается вроде — нет и должного качества подготовки летчиков. Где же золотая середина? Было над чем поломать голову и Герману Петровичу.
Он не мог не принять обвинений, которые прежде всего ему, командиру Особой эскадрильи, привез Иволгин с фронта. Не мог он также не признать правильными и выводы самого Иволгина. Но самое неприятное заключалось для Парамонова не в этом. В конце концов, в семье не без урода. Основная масса выпускников эскадрильи воюет отлично. Это общеизвестно. Парамонова угнетало другое — выбор решения. Какое решение принять по замечаниям боевых летчиков? Не прислушаться к ним нельзя.
Над этим он долго и размышлял. Тем не менее ни к чему конкретному не пришел. Парамонов не имел права изменить программу подготовки воздушных бойцов военного времени. Не имел он права и добавлять полеты сверх нормы курсантам инертным. Ну, скажем, давать десять там, где полагалось пять. На десять — программой не отводилось ни времени, ни ресурса техники. Не имел он права и отчислять отстающих и перегружать их в полетах. Любого способного инструктор, командир звена и он, комэска, должны научить всему, что требуется на войне. И без потерь.
Поглядывая на Парамонова, терзавшего зубами сухую травинку, Иволгин чувствовал, в какое затруднительное положение тот попал. И наперед знал — ответ будет общим. Положение комэски представилось Иволгину таким, каким оно сложилось для него в первом неучебном воздушном бою. Все знал: как атаковать, стрелять, когда и сколько нажать на рули, тем не менее сам едва не стал жертвой «мессера».
«Есть в становлении летчика моменты, — отметил Иволгин про себя, — когда не знаешь и никто не подскажет тебе, где та в летном деле грань, до которой нет настоящего воздушного бойца, за которой теряешь человека».
Иволгин знал, во всяком случае догадывался, трудно комэске будет дать сейчас ответ, команду четкую, для всех ясную, исключающую летные происшествия и у них в эскадрилье, и на фронте по причине какой-то недоученности летчика, по вине инструкторов.
Парамонов, словно выигрывая время для окончательного решения, вначале ответил Старчакову:
— «Мандраже», Федор Терентьевич, это уже область психологии. Нам в эту область сегодня недосуг глубоко вторгаться. — После чего Парамонов тоже поднялся и строго отрубил: — Конец спорам! Летному составу принять к сведению то, о чем здесь говорилось. Но при работе с курсантами в воздухе не перегибать палку.
Иволгин хотел спросить: «А мера? Где же мера, сколько можно гнуть? Случается, и лошадь спотыкается». Хотел спросить, но промолчал, зная, что этим вызовет новые долгие споры. Собрание и так затянулось. А уже подошла пора одним выводить ЯКи в «ночное», другим, в частности ему, Иволгину, обедать и спать. Потому Иволгин промолчал. Но он свой вопрос задал Борщевой, когда они остались с глазу на глаз в быстро темнеющем поле.
Она ответила резко, притом официально, словно они узнали друг друга недавно, на прошедшем собрании.
— Вы мне не нравитесь, младший лейтенант. Много нагородили лишнего в этой вашей пропаганде стажировочной хроники. — И не дав опомниться, продолжала ледяным тоном: — По-вашему, выходит, мы стали работать хуже, чем при Тюрине.
— Хуже — нет. Излишне осторожно, — сдержанно заметил Иволгин. — Но с чем вы не согласны, конкретно? Во всяком случае, я считаю, Васюков был прав. После того, как за высокую аварийность сняли Тюрина, лично я сказал себе: «Теперь нужно осторожней, плавнее».
Она не смогла или скорее всего не захотела ответить на вопрос прямо.
— А вы как еще хотели? Как можно иначе? Матери нам доверили самое для них дорогое — своих сыновей.
— Потому и надо их беречь, сыновей, товарищ лейтенант.
— Беречь! А вы к чему призываете с Васюковым? К естественному отбору? Так выходит? Войне уже виден конец. Виден…
Иволгин оторопело отшатнулся и, чтобы не наговорить грубостей за обидные слова, прикусил губу. Он тогда впервые видел Полину такой взбешенной. Но, догадываясь, чем
— Ну, это вы слишком насчет естественного отбора.
Борщева улыбнулась. Но не ему. Она в эту минуту посмотрела в сторону самолетного ящика Парамоновых, из которого выскочил и скрылся за углом головастый Борщенок.
Иволгин помолчал и тронул задумавшуюся мать за плечо:
— Беречь, Полина, не означает играть в поддавки с нашими курсантами. Послабим мы здесь, парни будут самыми несчастными там. Враг не пожалеет. С ним нужно драться. Драться так, чтобы победить. Для этого и послали матери на выучку нам своих сыновей.
Она раздраженно сцепила пальцы:
— Довольно, Иволгин. Довольно меня просвещать. Работай, как приказал комэска…
Такой был трудный день у Иволгина в октябре. И сперва только эти мысли о ясном и туманном не позволяли ему написать обстоятельное письмо матери. Потом в долине поселилась Брагина. И он весь потянулся к ней — радостно, нетерпеливо, не утруждаясь выяснением того, почему Ната, близкая знакомая начальника, оказалась на службе на самом отдаленном от города неблагоустроенном участке.
На старте Ната дежурила чаще в дневное время. Иволгин подходил к ней запросто, на правах старого знакомого. Ната встречала его свойской улыбкой, вероятно, по тому же праву. Но разговор у них на старте получался обычно коротким. А когда зачастили дожди, они совсем перестали видеться.
Ната от дождя пряталась в кабине санитарной полуторки. Иволгин же в ливень со своими курсантами забирался под крыло ЯКа. Это Ната видела не раз из кабины полуторки. А если дождь сыпал мелкий, Иволгин куда-то улетал и порой не возвращался долго. Однажды Ната неожиданно для себя обнаружила, что, когда Иволгин улетал в дождь и не возвращался долго, у нее начинало учащенно биться сердце. Она приоткрывала дверку и прислушивалась к гулу в воздухе, так же как в тылу у немцев прислушивалась к рокоту самолетов, пролетавших высоко над головой, угадывая: чьи плывут — свои или чужие.
После полетов иногда, обычно дождливым вечером, Иволгин приходил к своему командиру звена домой уточнять задание. И здесь им удавалось переброситься несколькими словами.
В большой землянке с тамбуром Ната с дочерью занимала угол, ранее принадлежавший Фаечке.
Входя, Иволгин здоровался с ребятишками за руку. После садился на пол и затевал с ними «борьбу». И уже потом одергивал гимнастерку, приглаживал волосы и спрашивал у Борщевой разрешения уточнить задание на завтра.
Полина это терпела лишь из уважения к квартирантке. Она видела: Нате не в тягость поздние визиты Иволгина и нравится его возня с ребятишками. С Борщевой она только с неделю пожила спокойно, душа в душу. Затем дружба их стала расклеиваться. Они почти перестали разговаривать и, похоже, вынужденно терпели друг друга. А все из-за детей. И Борщенок, и Валюха-цокотуха были страшно упрямы. Часто, деля какую-нибудь безделушку, дети дрались, царапались, на что матерям не раз жаловалась Фаина Андреевна. Она брала детей к себе на день.
Ната по вечерам скучала. И не скрывала от Борщевой свое желание увидеть Иволгина в просторной теплой вдовьей норе. Хотелось услышать чье-то живое слово. Близость дочери, ее детский лепет стали для Наты привычным, частью ее самой.
Борщева посылала в Москву розыск и получила ответ: «Ваш муж в списках погибших и пропавших без вести не значится». В тот день Ната ее почти не видела на земле, хотя сыпал мелкий дождь и облачность до половины закрывала горы. Борщева летала и с курсантами, и с летчиками звена — у них проверяла технику пилотирования в сложных условиях. Вечером же она, как только добралась до постели, упала на нее, в чем была. А несколько позже в дверь землянки постучал Иволгин и, приоткрывая дверь, спросил бодрым голосом: «Можно?» — «Можно», — ответила Ната. Однако на этот раз Иволгин пришел не к ней и не один — с товарищами, со Шмаковым и еще какими-то летчиками. Тех Ната не успела разглядеть в тамбуре. Борщева лежала с зажмуренными глазами. Она слышала только его голос, Иволгина. Подумала: опять явился уточнять задание и, не открывая глаз, резко бросила:
— Слушай, Анатолий. У тебя что, склероз? Бегаешь уточнять. Дай ты нам, бабам, спокойно после работы посидеть с детьми.
Он смущенно вспыхнул, и вместе с ним смутилась Ната. Они понимающе переглянулись, и он ушел, виновато объясняя товарищам:
— Не до нас сейчас Полине. Да и устала она. Жаль ее. Зря Полина треплет себе нервы. Лично я не верю, братцы, что Борщев наш погиб. Да еще неизвестно, где и как. Не такой он парень. А если погиб в самом деле, то с музыкой. Мы о Борщеве еще услышим.
— Уж это точно, Иволга, — буркнул Шмаков, горбясь под дождем.
Около полуночи седьмого января Иволгина разбудили частые винтовочные выстрелы. Вскакивая, он еще услышал заунывный звон. Били в рельс. Кто-то из летчиков подхватился раньше и с зажженной спичкой тянулся к четырехфитильной жестяной банке. Прежде чем воспламенились фитили, на пороге землянки вырос курсант с повязкой дежурного по штабу.
— Штормовая тревога! — закричал он и, борясь с порывами ветра, несшего в землянку стужу и белые липкие шмотья, начал закрывать дверь.
Снег посыпал еще вечером, спокойный, крупный. Метель разыгралась совсем неожиданно. Люди заметались возле самолетов. Штормовой ветер срывал чехлы с ЯКов, разламывал пожарные щиты, как мячики, гонял по стоянке пустые бочки.
Легкий ПО-2 покачивал на сильном ветру винтом в чехле, и казалось, вот-вот сорвется с якорей. Тут распоряжался Шмаков. Он принял ПО-2 после госпиталя временно. Связная машина еще числилась за ним. И сейчас он вместе с курсантами пытался удержать легкую, рвавшуюся за ветром, машину.
В рельс, подвешенный к перекладине под фонарем, кто-то, невидимый в пурге, бил не часто, но сильно. Теми, кто стрелял, командовал старшина Зорка. Выстрелами и набатным звоном подавали сигналы людям, заблудившимся в степи.
Все это Иволгин узнал в штабе, куда его вскоре вызвал комэска. Парамонов сидел за своим столом, мокрый от таявших на нем снежинок. Ставя задачу Иволгину, он поглядывал на телефонный аппарат — ждал какого-то звонка.
Парамонов раньше других офицеров узнал о шторме. Вначале он побежал на стоянку, где уже мелькали фигуры курсантов, механиков самолетов. Но, услышав стрельбу и удары в рельс, бросился к штабу. Здесь Зорка ему доложил: звонили из караульного помещения — пропал карнач. Пошел проверять посты и в караулку не вернулся. А со станции Зорке позвонил начальник и сказал: ищите троих офицеров. Усатый капитан и с ним два молоденьких лейтенанта сошли с поезда и напрямки — в ваш городок.
Парамонов догадывался, кто они такие. В эскадрилью командировались фронтовые офицеры-летчики
— Почему же твой земляк, старшина, — гневно взмахнул руками Парамонов, — не оставил офицеров у себя до утра?
Одутловатое, в мелких морщинах лицо Зорки потемнело.
— Оставлял, товарищ капитан. Только их старший, капитан, сказал земляку: «Плевать мы хотели на вашу метель. Не такое видали».
Иволгина Парамонов вызвал не случайно. Исчезнувший караульный начальник сержант Самсонов был из его новой летной группы. Курсант редкостный, крепкий, умный, награжденный двумя орденами Славы. Самсонов летал стрелком на «Ильюшиных». А на фронт ушел с четвертого курса авиационного института.
Иволгин неспроста вспомнил об этом. Ему не верилось, что вот такой бывалый, грамотный парень может заблудиться в степи даже в пургу. Тем не менее в душу закрадывалось беспокойство: «Почему не может? В такой свистопляске может и опытный полярник оказаться под снегом. Найдешь его потом, когда снег растает». — И он тоже уставился на телефонный аппарат, ожидая звонка из караулки с хорошей вестью.
Только телефон молчал. Не вытерпев, Парамонов крутнул ручку. Получив неутешительный ответ от разводящего, он колюче уставился на младшего лейтенанта.
— Ваше решение?
— Искать! Искать Самсонова надо, товарищ капитан.
— А командированных?
— Заодно уж.
— А где искать?
— В долине, конечно.
— Она десять километров в ширину, двести в длину…
Парамонов позвал Зорку. У того от волнения па лбу выступили крупные капельки пота.
— Ваше решение, старшина?
— Искать людей, товарищ капитан.
Втроем они наметили план поиска. Предполагалось: сержант, промахнув на обратном пути караульное помещение, плутает где-то в том же районе. В районе караульного помещения, если они двигались от станции строго прямо, теперь уже должны быть и офицеры из госпиталя.
Помощником Иволгину комэска назначил старшину, выделил им десять курсантов и приказал взять веревку.
— Растяните веревку и держитесь за нее. Не то сами потеряетесь.
Они отошли от штаба правым флангом к слюдяной луне. Снегу навалило уже по колено. А главное, идти мешал ветер, валил с ног. Ветер дул будто бы тоже белый. Иволгин видел лишь рядом идущего да еще иногда луну. В дымчатых вихрях, не очень морозных, луна появлялась на секунды какая-то бесцветная, вроде слюдяная. Иволгину представлялось — луна тоже, как и вихри, мечется из стороны в сторону.
Концы веревки держали Иволгин и Зорка. Хлопки выстрелов сзади слышались недолго. Скоро на ресницах начал таять снег, образуя ледяную корку. Приходилось бросать веревку и спасать глаза. Иволгин боялся, как бы поисковому отряду самому не попасть впросак, не заблудиться. Прикрывая глаза меховой крагой, он часто поглядывал вверх. Луна все-таки помогала ориентироваться в кипенной степи.
Продвигались вперед тяжело, словно тащили бредень. Примерно через час Иволгин почувствовал — веревка неожиданно натянулась: в их «бредень» попались трое. Все трое были в хромовых сапогах, фуражках и офицерских шинелях. У одного на лице проглядывались большие растрепанные усы. Офицеры втянули головы в поднятые воротники, продвигались вперед спиной к негру. Идя так, они, наверное, к рассвету встретились с горами, если бы до них дошли, не окоченев раньше.
— Капитан Котлов! — не представился, а скорее торжественно объявил усатый, похлопывая себя по щекам и пританцовывая. Он нисколько не удивился, увидев себя в окружении незнакомых людей, и, все сильней пританцовывая, с той же торжественностью в голосе спросил: — Братцы! Где можно достать литровку спирту? Любые карбованцы за нее дам.
Усатый капитан уже хватил где-то раньше, но начал протрезвляться.
— На сегодня с вас хватит, — улыбнулся Иволгин и тут же озадаченно поморщился.
Он не знал, что делать дальше. Поставить командированных в цепь и вместе с ними искать Самсонова? Замерзнут окончательно. Вести в городок? А может, и Самсонов топчется где-то тут, поблизости. Отправить одних? Вряд ли сами найдут жилье.
К Иволгину склонился Зорка. Он догадался, чем встревожен младший лейтенант.
— Разрешите мне одному сопровождать? А вы ловите Самсонова. За меня будьте спокойны. Нюхом доведу. Лейтенантов возьму под руки, а товарища капитана поставлю впереди, левым боком к месяцу. Так и пойдем. Как только товарищ капитан вихнется с прямой, так и сивушный дух вихнется. Подправлю, и снова вперед.
Иволгина даже развеселила такая изобретательность старшины. Он отпустил его. Курсанты опять растянули веревку и сами, не дожидаясь команды, побрели дальше.
Самсонов в «бредень» никак не попадался. Тревога за него усиливалась, забирала последние силы. Иволгин перестал поглядывать на часы. Уже перед рассветом он уловил обостренным слухом таинственный напев телеграфных проводов. Провода вывели на станцию. Отсюда Иволгин позвонил в штаб.
Парамонов, узнав, откуда звонит младший лейтенант, радостно крикнул в трубку:
— Порядок, Анатолий! Ночуйте у начальника станции. Самсонова твоего старшина уже чаем поит. Сам восстановил ориентировку. Петлял, пока не споткнулся о печную трубу землянки. А командированные давно спят. Отдыхайте и вы…
Буря утихла на третьи сутки. Тоже ночью и внезапно. Но еще долго, до конца января, в штабе эскадрильи постоянно раздавались тревожные звонки.
В ту же ночь, как только перестало мести, ударил сильный мороз. В степи, на зимнем пастбище, за сотню верст от авиагородка, под снегом оказались тысячи колхозных овец — все стадо Тазабека. Того самого Тазабека, чабана-аксакала, что в трудное лето сорок второго года принес начальнику школы мешок денег и сказал: «Купи себе железных птиц. Если у тебя не будет железных птиц — откуда там, на войне, красный крылатый люди возьмется».
О размерах бедствия на пастбищах в авиагородке узнали в полдень. Рано утром все население гарнизона вышло отрывать самолеты, расчищать взлетно-посадочную полосу. Лопат недоставало. Снег рубили даже штыками, и люди на себе оттаскивали в стороны глыбы.
Наравне со старожилами долины старались прикомандированные. Усатый капитан, Котлов, торопился вернуться на фронт. И страшно огорчался тем, что из-за погоды уже просидел в тылу лишние дни. Он, в свитере, рослый, с длинными крепкими руками, врубался в сугробы, раскидывая глыбы быстрее всех. И больше всех говорил. А отдыхал вначале возле Наты. Потом, не найдя с ней общего разговора, пристроился к Борщевой. Иволгин слышал, как Полина зло сказала Котлову:
— Вы слепите себе снежную бабу, капитан, и с ней обнимайтесь. Горяч больно. Мужиков у нас хватает. Работники нужны… — После Котлов больше не подходил к женщинам.
В то же самое время, в полдень, Парамонов получил от Анохина приказание — выслать на разведку отар связной самолет. Об этом его, Анохина, попросил секретарь областного комитета партии. Сразу начали отрывать ПО-2, греть и ставить на лыжи.
На разведку со Шмаковым должен был лететь Кухарь. Он знал места кочевья Тазабека, бывал там.
Уже когда Шмаков собирался запустить мотор, к нему, запыхавшись, подбежал Котлов в коротком ему курсантском комбинезоне.
— Я с
Пока Шмаков пытался понять, с чего вдруг комэска переменил решение (он посчитал это новым приказом комэски), Кухарь вцепился в капитана и потянул его от самолета.
— Отставить, отставить.
Котлов глянул на него с улыбкой.
— Салага! Гвардейцу поперек дороги становишься, да?
— А мы тоже гвардейцы! — не растерялся Кухарь. Длинный, худой, с выпуклыми глазами, он был похож на бедового нескладного подростка. — Мы тоже гвардейцы, — повторял Кухарь, не отпуская капитана. — Мы тоже… Ни разу еще без приказа не отступали.
Подоспевший Парамонов, узнав о причине задержки вылета, велел Котлову следовать за ним.
Тот нехотя подчинился.
— Ну и арап, — хохотнул Иволгин, который прибежал проводить Шмакова. — Сам арап, видел арапов… Не вышло! Не на того, усач, нарвался. Молодец, Кухарь-ухарь! — Он помог механику привязаться ремнями и, пятясь от самолета, крикнул: — Володя! Привезите на шашлык с бараньей разведки!
Иволгин легко шутил, потому как в долине, у них в эскадрилье, от бури пострадали, в основном, пожарные щиты и фонарь «летучая мышь», тот, что висел на столбе возле штаба.
Полет Шмакова на «баранью разведку» Иволгину представился вполне оправданным лишь с точки зрения секретаря обкома. Понятно, тому хотелось и полагалось знать, срочно выяснить, как там в открытой степи скотоводы, а равно и отары перенесли сердитый разгул января. Тогда еще никто не знал и не мог представить себе всего того, что суждено было увидеть первым, Шмакову и Кухарю.
В степи на зимних пастбищах замерзли пастухи. Тазабека откопали в овражке. Старик сидел, скрестив ноги, в треухой лисьей шапке, крепко прижав к груди спрятанных им под тулупом двух ягнят, которые родились в недобрый час. Ягнят мороз не тронул. Они задохнулись в тепле, в объятиях доброго человека.
Об этой трагедии Иволгин узнал позже. И ему почему-то сразу подумалось: если бы Тазабек бросил ягнят, он не погиб бы. Нашел бы, как увернуться от смерти. Ведь он же аксакал. И конечно же, не в первый раз попал в такую метель. А вот не бросил и… готов. Кто заставил рисковать? Какая сила? Какой закон?
Но тут Иволгину вспомнилось: Васюков в бою — босой, без шлемофона. Шмаков едва не сгорел, сберегая простреленный конус. И еще несколько случаев, когда люди безо всякого принуждения и, казалось, вопреки здравому смыслу, жертвовали собой. Вспомнил и решил — есть такая сила, такой закон, по которому человек должен и обязан рисковать. Неписаный закон. Общий для всех и в то же время — у каждого свой в сердце, в его душе.
Брось Тазабек ягнят на произвол судьбы — это уже был бы не он, не Тазабек, не вожак чабанов и, конечно же, не аксакал, не мудрец. А Васюков наверняка бы стыдился показывать людям свою Золотую Звезду, если бы он, находясь у боевой машины, не нашелся, как отразить коварный удар врага.
И он, Иволгин, будет стыдиться своего летного звания, если не выполнит наказ Васюкова…
Шмаков возвратился часа через три с четырнадцатилетним внуком Тазабека. Парнишка обморозился, нуждался в срочной врачебной помощи.
Кухаря лейтенант оставил на месте бедствия, где тот сразу нашел, как обогреть пострадавших. Сложил штабелем мерзлых баранов, облил бензином, поднес спичку. Смрадный костер согревал и его, отгонял волков — они стаями кружили в степи, и служил сигналом самолетам, посланным Анохиным позже на выручку чабанам.
Шмаков за Кухарем не вернулся. К вечеру стало возможным начать полеты на ЯКах. Лейтенант получил новое задание: провезти на «спарке» слушателей-офицеров, что прибыли в эскадрилью на переподготовку. Провезти и, если они не утратили летные навыки, дать потренироваться самостоятельно.
Усатый капитан, узнав об этом приказе от Шмакова, взъерепенился, побежал к Парамонову.
— Меня провозить?! — Он небрежно похлопал Парамонова по плечу: — Ну, знаешь ли, комэска… Видел я провезенных вами. В земле видел… без боя. Я хоть и давно не нюхал воздуха, но и тебе не позволю меня провозить, не только твоим мальчикам. Ты давай мне боевую машину. Я полетаю, а тебе доложу, когда с меня хватит.
Парамонов выслушал его спокойно и спокойно спросил:
— У вас все, товарищ гвардии капитан?
— Да! — ответил Котлов и стал надевать кожаные перчатки. — Не будем время терять дорогое. Меня кореши на фронте ждут.
— Жаль! — Парамонов повысил голос. — Напрасно ждут. Разрешаю вам, товарищ гвардии капитан, позвонить полковнику Анохину и передать ему — комэска вас к полетам не допускает. Идите звоните.
Гвардеец, кажется, не ожидал такого оборота. Вначале он захохотал. Затем сосредоточенно покрутил усы и, наконец, поворачиваясь спиной к Парамонову, едко заметил:
— Брательник!.. Кому приказываешь? Я на фронте эскадрильей командовал! А ты мне — идите звоните…
Звонить Анохину Котлов не пошел. Пользуясь тем, что командир эскадрильи вскоре собрал личный состав на инструктаж, он спокойно выбрал машину, вырулил на старт и с ходу погнал ее на взлет по проторенной тракторами в глубоком снегу траншее.
Все это произошло на глазах у Наты. Дежурная медсестра находилась недалеко от СКП и не сразу поняла, что случилось с ЯКом, который вихрем пронесся возле нее. Пробежав метров сорок, ЯК внезапно окутался густым белым облаком и затих. Ната сердцем почувствовала — случилось какое-то несчастье. Она побежала к самолету, на ходу расстегивая санитарную сумку.
Но Котлов уже шагал ей навстречу. Шагал широко, с высоко поднятой головой. Однако Пата не сразу узнала в Котлове того развязного, веселого летчика, что еще не так давно пытался флиртовать с нею.
— Возвращайтесь, девушка, — сказал гвардеец с печальной ухмылкой. — Ваши припарки ЯКу не помогут. Мне тоже. Мне сейчас нужна припарка не от такой ручки, как ваша…
Тут облако совсем рассеялось, и Ната увидела на снегу вначале след колес самолета, неровный, круто загнутый влево, затем и весь самолет. Он уткнулся острым носом в сугроб, а левое крыло низко опустил, будто прятал от глаз Наты сломанную ногу.
Вечером, уже в сумерках, в долину примчался на своем «пожарном» красном «утенке» полковник Анохин. С Котловым он разговаривал в штабе в присутствии всего личного состава эскадрильи.
Здесь Иволгин впервые увидел усача в гимнастерке. На ней сверкали четыре ордена Красного Знамени. Ему подумалось: капитан специально появился по вызову начальника при орденах. С кавалера четырех боевых орденов не всякий решится снимать стружку. Но он ошибался.
Котлов вовсе не для показа выставил свои награды. Он вошел смело, но тихо. Анохин, щуря глаз, пружинисто шагнул навстречу.
— Вам известно, гвардии капитан, — спросил он глухо, — какая глыба свалилась на пастухов и что самолет,
— Полковник, — с мученической гримасой простонал Котлов, — не надо морали. Не читай. И не отдавай под трибунал. Сними с меня ордена, выпори, но не читай мораль и не отдавай сейчас под суд. — На глазах у него выступили слезы. — Ребята на фронте ждут. Давно меня ждут. За ремонт машины я заплачу, полковник. Кучу денег недавно получил за сбитые…
Иволгин, прижимаясь к Шмакову, толкнул его плечом.
— А что ремонтировать? — Машина, о которой шла речь, числилась за ним, за Иволгиным. — Там ремонтировать нечего. Винт уже выпрямили. Осталось ногу заменить. Ну и по мелочам… Был бы Кухарь — он мигом…
Рядом со Шмаковым сидела Борщева. Наклонившись к ней, Шмаков шепнул:
— Товарищ лейтенант, а там нечего ремонтировать. Есть предложение…
Она, отстраняясь, сурово заметила:
— Отставить, Шмаков. Мы не на комсомольском собрании. — Потом внезапно обратилась к начальнику школы. — Товарищ полковник! А ремонтировать, собственно, нечего. Был бы Кухарь — он бы к утру ремонт закончил.
Анохин, точно он сам думал лишь о ремонте поврежденного истребителя, а не о наказании виновника происшествия, в замешательстве потер переносицу и вдруг вспылил:
— Кухарь! Кухарь! При чем здесь Кухарь! К тому же вашего Кухаря я назначил комендантом посадочной площадки на пастбище. Вы Кухаря скоро не ждите.
Летчики ободряюще подмигивали гвардейцу. Но тот уже тоже почувствовал — под суд его не отдадут. Вытер рукавом гимнастерки взопревший лоб, с облегчением дунул в усы и, верный своей натуре, без всяких предварительных объяснений бросился мириться с Парамоновым.
— Комэска, руку! Бывает, и гвардеец отступает. Извиняюсь. Приставляйте ко мне любого инструктора. В рот ему заглядывать буду, табак тереть буду. Руку, комэска!..
Еще минуту назад непроницаемо мрачное лицо Парамонова слегка зарозовело. Но вовсе не потому, что Парамонов был готов списать с гвардейца и поломку самолета, и ранее допущенную оскорбительную развязность бывалого человека. Котлов, возможно сам не подозревая, нанес тому удар посильней словами: «Видел я вами провезенных. В земле видел…» Почти то же Парамонов услышал три месяца назад от Иволгина. Потому-то Парамонов хоть и посветлел лицом, а в душе у него все-таки побаливало. Руку он, правда, подал гвардейцу сразу, но с ответом промешкал, терзаемый другими заботами. И ответил за комэску Анохин:
— У нас инструкторы табак нетертый потребляют. А рты им держать открытыми запрещается. Идите, капитан, помогайте восстанавливать самолет. Я потом вам объявлю свое решение.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Редкостная по своей силе снежная буря, пронесшаяся над долиной Копсан, еще долго являлась предметом для различных толков.
Слухи о том, что велик список пастухов, без вести пропавших, что с пастбищ доселе вывозят в Солнцегорск людей, уцелевших лошадей, овец, все-таки были верны и действовали угнетающе. Связанные с этим же событием разговоры о Кухаре вызывали на лицах авиаторов улыбки. И некоторые даже завидовали Кухарю. «Он теперь военный комендант особого лагеря в степи. Там без ведома Володьки Кухаря не приземлится даже полковник Анохин».
Считалось также — буря, заносы выручили усатого капитана Котлова. Дали возможность гвардейцу быстро оттренироваться и отбыть к своим корешам. А не будь толстого снежного покрова, тому пришлось бы еще потратить время на знакомство с рулежным стартом: предварительно отрабатывать со Шмаковым разбег в «гробу», так в эскадрилье называли ЯК-«спарку», годный для бега только по земле.
Буря внесла изменения и в послужной список военнослужащих.
В частности, в личную карточку Иволгина адъютант эскадрильи записал благодарность за решительные действия в метель. А в карточке сержанта Самсонова старшина собственноручно вывел: «Выговор. Будучи караульным начальником, ходил проверять посты без караульного».
— Переживешь, — сказал Иволгин сержанту Самсонову на предварительной подготовке к полетам. — Переживешь, я думаю.
Самсонов смущенно потупился.
— Вероятно, да, переживу, товарищ младший лейтенант. Не вернулась бы только та буря и не было бы в долине низкой облачности.
Сержант опускал взгляд, даже разговаривая с солдатами, словно стыдился своего резкого зычного голоса. Товарищи его, курсанты, обычно в таких случаях весело вскрикивали.
— Самсонов, воздух!
Самсонов быстро поднимал глаза кверху, а после с улыбкой отвечал:
— Банально, друзья. Но кстати. Спасибо.
Теперь, когда долину неожиданно завалило снегом, Иволгин занятия с экипажем начинал и заканчивал разговором о погоде. Снежная белизна нередко сливалась с белизной облаков; мороз, унты, краги, меховой комбинезон — все это затрудняло управление самолетом. А если к тому же мороз тоненькой серебристой стружкой обкладывал фонарь кабины и, пробираясь в кабины, обжигал лицо, тут Иволгину самому иногда хотелось закрыться цигейковым воротником и… куда ЯК вывезет. Или дернуть сектор газа на себя и — вниз, где потеплей.
«Это мне! А курсанту? — рассуждал Иволгин. — Ему и хотеться такого не должно. Холодно, жарко — вертись! Порядки поточно-зажимной системы жестки. Вертись, особенно в воздушном бою. Нагоняй на противника страху».
Объясняя особенности пилотирования самолета в зимних условиях, Иволгин заканчивал словами:
— Товарищи! В поддавки играть не будем. Я не Александр Васильевич Суворов, но тоже скажу: тяжело в учении — легко в бою. Кто не верит, спросите Самсонова.
Иволгин не замечал, чтобы Самсонов похвалялся своими боевыми вылетами. Но он чувствовал: Самсонов, выслушивая его наставления, относится к ним по меньшей мере невнимательно там, где речь заходила о воздушной тактике. Летал Самсонов на фронте на разные задания. Правда, воздушным стрелком на штурмовиках. Но это, кажется, не мешало парню иметь свои взгляды на то, как выгоднее использовать в бою самолет-истребитель.
Он много видел и слушал фронтовых летчиков. И, естественно, их урокам доверял больше. В этом Иволгин убедился вскоре.
В ясный морозный день встретились над стартом и завязали стремительную карусель капитан Парамонов и лейтенант Борщева. Их самолеты, маневрируя по высоте и горизонтали, порою как бы свивались в один стальной гремящий узел.
Кто из «дерущихся» кого первый поймал в прицел, с земли видно не было. Но все прекрасно понимали: летчики «сражаются» на пределе своих сил и возможностей ЯКов.
Показательные воздушные бои над стартом комэска начал проводить недавно. И с каждым разом в поединке со своим противником, обычно из командиров звеньев, все сильней загибал радиусы виражей и всевозможных крючков при вертикальном маневре.
Иволгин с группой наблюдал за поединком непрерывно. И здесь его вдруг резанул голос Самсонова:
— Эффектно!
Задело Иволгина само слово «эффектно». Самсонов произнес его таким тоном, словно речь шла о каком-то цирковом трюке.
— Эффективно, Самсонов, — поправил Иволгин. — Эффективно!
— По-моему, не очень, товарищ младший лейтенант, — и сержант опустил глаза.
— Самсонов — воздух!
Тот вскинул глаза в небо.
— Извините, дурная привычка.
— Объясните же, почему — не
— Парадно. На фронте турниры попроще. Чаще всего — атаки сверху на большой скорости. Карусели — редкость. Они хороши… Помните карусель Чкалова с Байдуковым в фильме?
«Чужие слова, — отметил про себя Иволгин. — Слова какого-то аса, авторитетного для Самсонова».
Рядом, навострив уши, топтались, похрустывая снегом, другие курсанты. Отвечать Самсонову требовалось немедля. Можно было, разумеется, не слушать его. Приказать замолчать — и дело с концом. Но такой прием Иволгин всегда считал самым слабым местом в работе летчика-командира.
— На парадах, — продолжал он сосредоточенно, — демонстрируют не только эффектное, но и силу. Однако замнем парады. Сейчас не до них. Вы утверждаете, Самсонов, что воздушные карусели на фронте — редкость. Допустим! Ну, а если такой редкий случай выпадет, ну, к примеру, на вашу долю?
— Не исключаю, товарищ младший лейтенант. Стану и я крутиться.
— Как? Так?
«Дерущиеся» уже спустились много ниже горных вершин. Порой казалось, они, гоняясь друг за другом, вот-вот столкнутся или врежутся в землю.
— Так сможете, Самсонов?
Теперь он не без повода опустил глаза.
— Научусь, товарищ младший лейтенант.
— Стоит, товарищ сержант. И тогда разве что какая-нибудь пуля-дура может испортить вам радость победы, — продолжал Иволгин азартно. — Был у меня на стажировке наставник — Герой, лейтенант Васюков. Тридцать девять сбитых имел. Прежде всего благодаря умению закручивать машину на любой высоте и скорости так, что она дрожала, пищала, а все же вертелась, как Васюкову того хотелось.
Имелась еще причина, почему Иволгин больше чем к какому другому курсанту приглядывался к Самсонову.
Майор Старчаков ему однажды сказал:
— У вас в экипаже, товарищ младший лейтенант, есть клад.
Иволгин догадался, о ком идет речь.
— Сержант Самсонов, конечно?
— Так точно. Вы с него снимите шесть шкур, а седьмую оставьте мне, — пошутил Старчаков. — На то у меня есть договоренность с Германом Петровичем. Хочу из Самсонова сделать политработника. Вы представляете, Иволгин, какой из него замечательный получится комиссар. Человек рассудительный, имеет почти законченное инженерное образование. А главное — летающий. Летающий будет комиссар! Не то что я у вас…
— Идея у вас государственного масштаба, — засмеялся Иволгин. — Только примет ли ее Самсонов? У парня иная ориентация, как я понимаю. Вперед, на запад!
Засмеялся и Старчаков.
— Примет. Никуда не денется. Здесь он в нашей власти. В нашей партийной организации на учете. Кстати, Иволгин. — Старчаков сжал ему плечи. — Вы еще долго намерены ходить в комсомольцах? У вас уже давно борода растет.
Иволгин потрогал себя за подбородок.
— Медленно растет, товарищ замполит. Повременю. Репьев всяких на мне еще много.
— Это верно, — согласился Старчаков. — Ну, давайте очищайтесь. Задиры такие, как вы, — заметил Старчаков с улыбкой, — в партии нужны. Но, разумеется, без репьев.
Звено Борщевой приступило обучать курсантов воздушным боям дружно — всеми экипажами. У Иволгина и здесь вырвался вперед Самсонов. Он быстро схватывал показанное инструктором, но что особенно нравилось Иволгину — атаковывал активно, с выдумкой. Для внезапных атак использовал фон местности, разрывы в облаках, лучи слепящего зимнего солнца.
В этот лее день под вечер облачность, с утра высокая, с большими прорехами, сгустилась до сплошной. Слой снега, на земле, уже грязноватый тонкий, местами насквозь прожженный солнцем, потемнел еще сильнее. Он свежо поблескивал только на вершинах гор и манил к себе морозными бликами. Но Иволгин держался подальше от гор. Хотя они подножием тоже входили в зону «воздушного боя». Боялся: в азарте подведет «противника» к горам, вблизи которых и в ясный-то день кружиться не очень приятно.
Он чувствовал, что устал: шумело в голове, ломило спину. И хотелось вздремнуть. В зоне он ждал Самсонова. У того по заданию полет был с поиском «противника».
Иволгин готов был подставить Самсонову хвост без боя. И тем на сегодня закончить работу. Но получилось так, что он увидел курсанта под самой кромкой облаков на встречном курсе. А рвануть вверх обоим летчикам не позволяли облака. Когда они поравнялись крыло с крылом, Самсонов энергично ввел самолет в вираж. Иволгину его хитрость пришлась по душе. «Отлично, сержант. Молоток!» Он тоже энергично накренил машину и подтягивал штурвал до тех пор, пока не поплыл перед глазами студенистый туман.
Ситуация складывалась приблизительно такая же, как в Карпатах. Только теперь Иволгин оказался в положении того «фокке-вульфа».
От концов крыльев обеих машин временами отрывались белые полосы инверсий и отлетали к хвосту. Эти струйные ленты Иволгин видел, если поворачивал назад голову — определить положение атакующего. Положение Самсонова его не могло не радовать. Иволгин забыл про усталость и не прочь был бы начать сначала. Уж очень тонко и прочно втянул его Самсонов в карусель. Но потом Иволгин вдруг потерял самолет Самсонова. Он на секунду отвлекся, не ослабляя нажима на рули, глянул в сторону — далеко ли серебро горных кряжей, и, когда перевел взгляд в прежнее положение, не нашел Самсонова. А вскоре услышал резкую команду с земли:
— «Беркут тринадцатый!» Я — «Тюльпан». На точку. Немедленно на точку. Как поняли?
Он понял. А вскоре, увидев под собой недалеко от железнодорожной станции медленно расплывающееся по белому полю черное пятно, понял и то, куда девался его дерзкий «противник». Но он еще долго стоял над тем местом в вираже, не веря в случившееся.
Впервые за много лет Иволгин с неохотой и с каким-то отвращением к себе и к своей машине возвращался на землю…
Комиссия, расследовавшая причины катастрофы, записала в акте: «…летчик-инструктор в «воздушном бою» создал перегрузку, с которой курсант не справился».
Анохин вызвал младшего лейтенанта познакомить с результатами расследования, а после спокойно объявил приговор.
На летный состав эскадрильи заготовили представления к очередному воинскому званию. Анохин лишил Иволгина еще им не полученной звездочки.
Иволгин все это выслушал с покорностью обреченного. Хотя ему хотелось возразить. Ведь не он же в действительности, не летчик-инструктор, а сам курсант себе создал перегрузку, с которой не справился.
Иволгин казнился другим. Зачем посмотрел на горы? Почему именно в ту секунду отвернулся от Самсонова? Почему не скомандовал ему своевременно: «Отпусти ручку». Он должен был все видеть. Должен был, черт возьми! Если не видеть, то почувствовать надвигавшуюся катастрофу! На то он и инструктор по технике пилотирования в воздушном бою. Должен, должен!
Под тяжестью своих обвинений Иволгин обмяк, ссутулился. Анохин подошел к нему.
— Вы, товарищ младший лейтенант, не согласны?
Иволгин медленно выпрямился.
— Так точно, товарищ полковник! Если ваши выводы верны, тогда, выходит, я преднамеренно загнал человека в землю. Так разве же такое преступление стоит одной маленькой офицерской звездочки?..
— Логично, — перебил полковник и посмотрел ему прямо в глаза. —
Сразу после похорон поздно вечером Борщева собрала в столовой комсомольцев. Катастрофа в ее звене, первая в эскадрилье при Парамонове, потрясла Борщеву.
На кладбище к ней, петляя в толпе, протиснулся Борщенок. Он вскинул удивленные глаза и спросил робким шепотом:
— Полина, чо? — Это его обращение к матери по имени всегда вызывало усмешку.
Борщева и сейчас, поднимая сына, скорбно усмехнулась ему, тоже шепотом сказала:
— Дядя погиб. Вот чо, Костик.
Увидев в толпе Фаину Андреевну, Борщева подошла к ней и, опуская сына на землю, попросила:
— Уведи ты его отсюда подальше, пожалуйста…
Борщева и Старчаков намеревались обсудить на комсомольском собрании дело Иволгина на следующий день, в более спокойной обстановке. Старчаков даже настаивал на том, чтобы не летать завтра, устроить техдень — пусть курсанты опомнятся после похорон.
Но Парамонов на это ему ответил:
— Никаких завтра, Федор Терентьевич! И сегодня же раздать кому что положено за происшествие. А завтра нормальный рабочий день. И больше ни слова о том. Незачем заострять, людей травмировать непоправимым.
Иволгин первый явился в столовую. Выпил полграфина воды прямо из горлышка, сел на самом видном месте и уронил на грудь голову.
Скоро он почувствовал рядом твердое плечо Шмакова. Оно было необычно теплым, и у Иволгина стал проходить озноб.
Когда избрали президиум, председательствующий, из молодых инструкторов, с робостью и длинно объявил:
— Слово по делу комсомольца Иволгина предоставляется секретарю организации лейтенанту Борщевой.
Борщева сидела тоже за столом президиума. Но она и головы не подняла. И все вроде ждали, не она одна, вот кто-то войдет еще и выдаст всем, не одному Иволгину. И этим «кто-то» оказался Старчаков. Только он не вошел. Старчаков находился тут же в столовой, он живо поднялся и заговорил о том, что в комсомоле не место людям, преступно нарушающим летные законы. Намек его каждому был понятен, но не вызвал никакой реакции в зале, разве что стало еще тише. И в этой тишине Иволгин почувствовал, как вдруг похолодело плечо Шмакова, и услышал его приглушенный голос:
— Прошу уточнить, товарищ майор. Какие летные законы нарушены?
Старчаков, сдерживая волнение, ответил спокойно, но с заметным замешательством, будто уже догадался: сгоряча хватил через край.
— Летчик-инструктор в «воздушном бою» создал перегрузку, с которой курсант не справился. — Фамилии летчика-инструктора он почему-то не назвал и добавил опять с горячностью, но теперь обращаясь только к президиуму: — Фактически, убил.
— За убийство не таким судом судят, — вскакивая, произнесла Борщева вполголоса, словно подумала так вслух.
Старчаков сел, а она продолжала. Но о чем говорила — до Иволгина не доходило. Его снова охватил озноб и какое-то безразличие ко всему.
Еще Иволгин слышал, это уже много погодя, как Борщева громко и торопливо обратилась к собранию: «Товарищи, кто «за»?» Как после сердито заворочался Шмаков. Затем опять услышал торопливый голос комсорга: «Единогласно! Все!»
Здесь Шмаков толкнул Иволгина, с облегчением вздыхая.
— Строгача вкатили с занесением в учетную карточку. За что, надеюсь, понимаешь?
— Понимаю, — сказал Иволгин, хотя решительно не понимал, за что именно. И был уверен, Шмаков не знал толком за что.
На улице его окликнул комэска и увел в степь.
— Вижу, ты ждешь и от меня слов, — начал Парамонов несобранно. — Желаешь знать мое мнение? Я скажу. Сейчас скажу. — Он показал рукой выше гор на север. — Видишь во-он то созвездие, Иволгин? Это созвездие Андромеды. По греческой мифологии Андромеда — дочь царя Кефея, принесенная им в жертву морскому чудовищу и спасенная Персеем. Когда-нибудь люди, земляне, доберутся до этой Андромеды, — продолжал с улыбкой Парамонов, — и разберутся, так ли было в самом деле. Не сама ли она, дочь царя Кефея, бросилась в объятия морского чудища. Ну, а нам в наших делах нужно разбираться. — Парамонов положил руку на плечо Иволгину. — Вот что я тебе скажу: ты не Андромеда, а я не Персей. Смягчать приговор не буду. А ты, Анатолий, должен понять, за что понес наказание. Погиб человек. Погиб в глубоком тылу. Ты хотел Самсонову добра, но где-то перегнул, чего-то не дал сполна. И я. И Анохин. И выше. Но ты ближе всех стоял к человеку, которого больше нет по нашей вине. В общем-то так, да — по нашей вине. А хочешь знать, где мера в нашем деле, — скажу. Она — в инструкторском мастерстве, его чутье…
Иволгин согласно кивнул. Помолчав, Парамонов снова, теперь уже только глазами, показал вверх на север.
— А ведь полетят когда-то люди и к Андромеде. И у них будут потери. И кто-то будет за них отвечать. Такова жизнь… Ну, довольно. Пошли, Иволгин, спать. А то меня снова будет пилить Фаина. Опять, скажет, позже всех пришел… Не женись, Толя, — мотнул головой Парамонов. — Холостяком я любил одну ее, авиацию. Теперь любовь приходится делить на троих. Дочери ведь тоже в любви не откажешь. Лучше не женись.
— Нет, скоро женюсь, Герман Петрович.
— На ком?
— Секрет. — Иволгин с улыбкой развел руками и, понижая голос, спросил: — Вы слышали выступление замполита?
Парамонов ожидал этого вопроса.
— Мне все слышать, Анатолий, по службе положено. По-человечески он прав.
«Замполит как личную трагедию воспринял потерю Самсонова, — подумал Иволгин, когда остался в поле один. — Не дал я старику увидеть Самсонова летающим комиссаром. Разбил мечту».
От выступления Старчакова на душе остался горький осадок. Умиротворение наступило лишь на следующий день, после разговора с Натой. Рано на рассвете, еще до полетов, Ната подошла к Иволгину и неожиданно обратилась к нему на «ты»:
— Успокойся, Толя. Замполита можно понять. И я ведь вначале возмутилась — Иволгин дал погибнуть парню, а был рядом. Теперь думаю: дура. Вспомнила Римку… ту, нашего длинноволосого сержанта. — Она посмотрела ему в лицо. — Помнишь ее, мою Римку?
Иволгин, вроде бы оттаивая, смешно пошевелил бровями.
— Пошла Римка раз с новенькой в село добывать медикаменты. На обратном пути девчата попали на мины. Вернулась Римка в лагерь одна. Командир у нас был вроде Старчакова. Он все допрашивал Римку: «Как ты дала погибнуть подруге? Рядом же находилась?» А она: «Долго рассказывать, Овод. — Оводом мы звали командира. — Пошли, покажу на месте…» Если бы Старчаков сам летал, — смело заключила Ната, — он такого не бухнул. — И совсем уже неожиданно Ната сказала: — Давай погадаю, чернявый.
Иволгин стряхнул с руки меховую крагу.
— Ну-ка, ну-ка…
— Счастливый ты. — Брагина пристально разглядывала его широкую ладонь, водила по ней теплым пальцем. — Королем воздуха будешь. Только водку не пей и с начальством не ругайся.
— А королева? Королева у меня будет скоро?
— Маруха?
— Ну да, — засмеялся Иволгин.
Брагина тоже засмеялась и пошла вдоль стоянки самолетов. В непомерно большой для нее технической куртке, в присмаленных валенках, с сумкой, она и в самом деле напоминала цыганку-гадалку. Удаляясь, она приветственно помахивала рукой механикам.
Кухарь еще не вернулся. Машину Иволгина готовил техник звена. А выстраивал курсантов сержант Самсонов. То, что сейчас не было в строю Самсонова, и то, что, как показалось Иволгину, курсанты ответили на его приветствие недружно, опять остро напомнило о случившемся вчера. И он, бегло всех оглядев, сказал:
— Кто не желает работать со мной, а может, теперь боится летать — выйти из строя!
— А можно без шуток, товарищ инструктор? — дружно спросили ребята.
Иволгин не знал, что им ответить. Потом нашелся.
— Можно, товарищи. Даже нужно…
Лишь после того как разъехались по воинским частям друзья Самсонова, Иволгину стало дышаться свободнее. А вскоре он принял новеньких. И теперь только во сне видел Самсонова и последний бой с ним. И когда видел, просыпался с больной головой. Но в стартовом пылу боль проходила быстро. Выруливая на взлетную полосу, Иволгин чувствовал себя бодрым, неистребимым и от избытка чувств ко всему, что с рассветом проявлялось в долине, напевал: «Мы врага встречаем просто. Били, бьем и будем бить!» А если он выруливал с курсантом на «спарке», то тем же бодрым голосом твердил тому:
— Главное — вовремя вышибить из головы мысль, будто у вас что-то может не получиться. Вместо этого вбейте себе побольше злости. И жмите. Жмите, как вас учили.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Старчаков действительно как личную утрату воспринял гибель сержанта Самсонова и длительное время ни в чем не находил успокоения. О Самсонове, о будущем высокообразованном и летающем комиссаре Старчаков всегда задумывался с той радостью, какая только может быть у пожилого человека, готовящего себе смену, смену в том деле, которое для него самого было дороже жизни. И вот все те его лучшие мечты и надежды пошли прахом. И Старчаков испытывал нечто подобное тому гнетущему состоянию духа, какое преследовало его в воинском эшелоне при эвакуации школы. После налета на эшелон вражеских самолетов, после гибели жены, матери его детей. Старчакова теперь еще грызла и совесть за горячность, с какой он на комсомольском собрании обрушился на Иволгина со своими поспешными выводами.
В этом непривычном для него подавленном состоянии Старчаков неожиданно, как никогда раньше, заскучал по своим детям. В феврале, в один из нелетных дней, замполит попросил у Парамонова разрешение съездить в Солнцегорск. Дорога туда через перевал была заметена снегом. Старчаков поехал поездом. До Солнцегорска он по воле случая ехал с курсантом Прянишниковым из их эскадрильи. Этот курсант, красивый, крепкий парень, командировался комэской к начмеду Лотоцкому. У Прянишникова что-то случилось со зрением. Сам он не жаловался, но инструктор и комэска вдруг стали замечать: Прянишников чудит на посадке. Так Парамонов и написал в сопроводительной записке для «Потоцкого: «…начал чудить на посадке».
Сочувствуя молодому парню, без пяти минут боевому летчику, Старчаков не счел за труд — пошел с ним к начмеду и попросил того обследовать Прянишникова без промедлений, помочь восстановить остроту зрения.
Замполит, оставив курсанта в кабинете Потоцкого, сам направился к дому Тюриной, у которой вот уже почти четыре года жили и воспитывались его дети.
Кому доводилось иметь дело с подполковником медицинской службы Потоцким, все заявляли: «Начмед лечит смехом», что было похоже на правду.
Давно разменяв пятый десяток лет, Потоцкий тем не менее не утратил юношеской прыти. Он мог развеселить кого угодно и своим видом, и хлесткой речью коренного заядлого одессита, и бесцеремонно-грубоватым, по беззлобным обращением с больными. Видом и манерами Потоцкий не внушал доверия. Даже если он надевал халат, то и тогда походил на долговязого лесоруба. Егo громадные, обросшие волосами руки, словно комариными укусами, были усеяны красными конопушками.
Халат он носил короткий, подрезанный выше колен — летом вместо кителя, зимой под шинелью — и всегда с закатанными по локоть рукавами. Разговаривал крикливо, подчеркнуто смягчая в речи шипящие.
— Шё ты пришел ко мне на себя жяловаться? Ты шё, не знаешь, шё Потоцкий не врач, а начмед? — Так подполковник встречал пациента и потом, сам улыбаясь, спрашивал: — Ну шё ты смеешься? Пришел — раздевайся. Шё-нибудь сделаем…
На прием к Лотоцкому неохотно являлись лишь те, кто придумывал себе болезнь: получить освобождение от работ и нарядов. Симулянтов он распознавал безошибочно и вылечивал тут же тем, что заставлял раздеться и, осмотрев, давал порошок, к нему пятнадцать капель воды, строго отмеренных пипеткой, и заставлял выпить. Порошки для симулянтов он приготовлял сам из сухих, мелко тертых стеблей полыни и носил с собой в банке из-под американской тушенки.
Прочтя записку Парамонова, Лотоцкий озадаченно хмыкнул. Он прекрасно знал: на языке авиаторов «чудить» при посадке — это серия грубейших «козлов», взмывания, высокие выравнивания самолета над землей и все вытекающие из этого положения, опасные для жизни пилота и машины.
Лотоцкий решил вначале сам проверить зрение курсанта. Ему показалось невероятным то, что Прянишников, курсант-выпускник, оторванный от истребителя в конце учебы, не проявляет никакого беспокойства.
Поставив его в кабинете в углу возле окна, Лотоцкий взял только что им полученную газету «Красная звезда», отошел к двери.
— Ну, Пряник, давай исповедоваться. Шё это такое? — спросил он, подтянув развернутую газету за углы к своему длинному подбородку.
Курсант улыбнулся.
— Газета, товарищ подполковник.
— Правильно! Так шё ты газету видишь, а землю, такую большую, не видишь? А какая — прочти.
Улыбка мгновенно сошла со сжатых губ экзаменуемого. Он долго всматривался, щурился, опять широко раскрывал глаза, силясь разглядеть хотя бы начальные буквы слов, но все напрасно. И как бы только теперь поняв, что он плохо видит, в отчаянии развел руками.
Лотоцкий — тоже.
— Да, Прянишников, плохи твои дела. Тебе теперь прямая дорога в обоз.
Другой бы курсант тут не смолчал: без пяти минут летчика списывают в обоз, списывают перед самой отправкой в боевую часть, на фронт. А этот, заметил Лотоцкий, только весь как-то внутренне затаился, уставясь в пол.
Подходя ближе, начмед свернул газету, сочувственно вздохнул.
— Ну шё ты раскис, парень? В обозе тоже есть место подвигу, были бы герои… А слышишь ты как? Меня сейчас хорошо слышишь?
Курсант кивнул. Лотоцкий отошел на прежнее место.
— А так?
— Отлично слышу, товарищ подполковник.
— И все-таки давай проверим слух. Закрой одно ухо. Отвечай быстро…
Понизив голос, Лотоцкий почти слитно произнес четыре слова:
«Наша» — он взял из газеты, которую держал теперь сложенной вчетверо. Этим словом начинался заголовок передовой статьи.
Курсант повторил громко, без запинок.
— Хорошо! — сказал Лотоцкий, глядя уже только в газету. — Закрой другое ухо… Наша… Армия. Гонит. Фашистов…
В последних трех словах он членораздельно назвал лишь первые буквы. Если бы курсант не видел, то, по логике, должен был замолчать. Но он не замолчал. Начмед скоропалительными действиями втянул того в психологическую игру, и курсант, потеряв контроль над собой, тоже скоропалительно, автоматически, прочел до конца заголовок передовой: «Наша армия гонит фашистов с Советской земли».
— Вот и все! — после убийственной паузы произнес начмед, промокая газетой выступивший на лбу пот. — И слышишь ты, и видишь отлично. А куда тебя теперь определять, не знаю. Обозу тоже не нужен такой пряник. Почувствовал скорый конец войны? И решил не рисковать собой, свалять дурака. Так, да? Я это сразу понял, парень.
Лотоцкий не стал слушать курсанта, принявшегося его умолять со слезами ничего не сообщать в часть. Ему были противны его мольбы.
— Шё ты ко мне пристал? — отмахивался старик от симулянта. — Ты теперь можешь обозвать подполковника Потоцкого Иудой. Но тут подполковник Лотоцкий себе не товарищ. Отстань, ради бога!
Возвращаясь в подразделение, Старчаков, прежде чем отправиться на вокзал, завернул к Потоцкому.
— Ну, как наш больной? — входя в кабинет, спросил он с тяжелой мрачностью на лице.
— Уже здоров, товарищ майор. — Начмед рассказал, какую болезнь он обнаружил у Прянишникова.
— Судить его. Судить! — не своим, дрожащим голосом завопил Старчаков. — В штрафную мерзавца! — Он налил из крана полный стакан воды, выпил, вытер ладонью губы и поставил стакан на прежнее место, на стол начмеда, рядом с графином, но так поставил, что стакан от удара треснул.
— Погиб Тюрин, подполковник Потоцкий. Да, погиб наш Василий Петрович, железный командир и отличный летчик. Я сейчас от Галины Михайловны. Она получила похоронную.
То был февраль. А в марте, уже в марте, в долине Копсан зазеленел карагач и буйно, как никогда раньше, зацвели тюльпаны. Притом почти все красные. На вершинах гор еще искрился снег, а в долине цвели тюльпаны. Они напоминали довоенный Синеморск: аллеи роз в парках, демонстрации. От этой весны ожидали еще какого-то чуда, перемен в личной судьбе и разное толковали по поводу небывалого урожая цветов.
Старшина Зорка, например, считал: красный цвет — это цвет интендантский, и ожидал транспорты с новым обмундированием для личного состава, давно обещанным ему службой тыла. Ожидал он и железнодорожный эшелон под погрузку эскадрильи. Хотя этого никто не обещал старшине. Приказа отходить в Синеморск, в далекий, родной город, не было еще и в помине. Но такой приказ Зорка надеялся вскоре получить. Он ему виделся во сне. И Зорка, чтоб не пороть горячку потом, потихоньку, тайком от начальства, готовил имущество в дорогу. Собиралась переезжать в Синеморск, в свой родной город, и Фаина Андреевна, хотя виделось ей в половодье тюльпанов совершенно иное, чем Зорке: несчастья в эскадрилье мужа.
Ничего не взошло и в эту щедрую весну лишь на «пятачках», вытоптанных в междурядье скалистых гор самолетами. Рыжим осталось и место в степи, где зимой упал ЯК с курсантом Самсоновым.
Эта зима была редкостная. До половины февраля метели сменялись жгучими морозами. А личный состав эскадрильи все еще ютился в норах, вырытых им наспех.
Зимой в морозные рассветы, если механики дружно прогревали моторы истребителей, в горах случались обвалы. И тогда по долине вместе с сухим раскатистым гулом стлались пушистые облака. Они потом рассеивались, таял в ущельях гул облаков, но грохот моторов оставался до вечера, а то и до глубокой ночи. Он веселил души людям и нагонял страх на птиц и животных долины. Вместе с ее вековой зловещей тишиной куда-то далеко, за черную линию горизонта, переселялись быстроногие джейраны, свистуны-сурки, зайцы. Прежде тут, в долине, властвовали волки, а в небе — орлы, выхоленные глухоманью. Еще не так давно волки в течку переходили границу аэродрома и нередко затевали кровавую грызню на зыбких крышах землянок. А из горных теснин сюда слетались стаи пернатых хищников. Теперь же в районе аэродрома паслись свободно разве только божьи коровки, да иногда прямо над летным полем одиноко кружил орел, громадный, замшелый, почему-то отбившийся от своего племени. Зимой он нападал на полуторку, доставлявшую в Оазис бараньи туши, и Зорка пальнул в «злыдня» из бесхозного дробовика. На снегу нашли заледенелую кровь орла и жесткое перо.
— Ушел на одном крыле, — торжествовали летчики. — Ушел!
А у Зорки от досады взялось темными пятнами его крупное морщинистое лицо. И он, потрясая над головой берданкой, сердито изрек:
— Не было под рукой карабина. А то бы он, злыдень, не ушел от меня.
Тишина в долине стала такой же редкостью, как летом зеленые травы, прохлада, дожди. И странным казалось, что Фаина Андреевна, всего натерпевшаяся в долгом пути на Восток и потом здесь, в долине, ничего уже так не пугалась, как тишины — внезапно оборвавшегося гула моторов.
Жила она теперь с мужем и ребенком в громадном фанерном ящике, в каких завод поставлял самолеты. Ребенок у нее, девочка, родился трудно. С тех пор Фаина Андреевна прибаливала, часто хандрила. Не совсем здоровой росла и Джульетта. Так окрестили Парамоновы, а точнее она, Фаина Андреевна, свою дочь.
Самолетный ящик на зиму изнутри обили войлоком. По ночам о его тонкие стенки до сих пор терлись холодные ветры. Боясь простудить Джульетту и отстать от эшелона, когда объявят сбор, Фаина Андреевна не разрешала мужу пока сдирать со стен теплую обивку.
Мысленно она теперь часто переносилась в родной город и видела его таким, как до войны: нарядным, шумным, избалованным южным морем и солнцем. Она уже побывала там с мужем. И прежде всего, конечно, в оперном театре, где прошла юность. И где, казалось, еще недавно на сцене театра ее буквально забрасывали цветами. Побывала и в «Буйке» — загородном рыбацком ресторане, где танцевала на свадьбе Борщевых. И вспоминала, как заразительно смеялась, как счастлив был капитан Романов, что она, Фаечка, много танцевала в тот вечер и с его летчиками, и с рыбаками. Сергей Сергеевич Романов — умный, добрый, смелый человек…
Не хотела она видеть, только оно само всплывало в памяти, двадцать второе утро июня сорок первого года. Далее воспоминания заволакивались то дымом горящих селений, поездов, станций, то пыльными бурями долины Копсан, то непроходящей скорбью по тем, кто погиб в долине и в сумерках при свете факелов был
Пилоты, зная, чего от них ждет страна, все светлое время проводили в самолетах. Летная лихорадка захватила и Фаину Андреевну. Она кормила летчиков прямо на аэродроме, мирилась и с необычной для нее работой, и с ужасами стартовой горячки.
Работу она бросила прошлой весной, после родов. Сняла фартук официантки и больше не надевала. Теперь без ее рук обходились в летной столовой. И жила она лишь заботами матери и жены. А какая мать, какая жена не хочет, чтобы в небе летали одни птицы, а если и самолеты, то невысоко, небыстро, без крутых поворотов, а главное, без начинки, таящей в себе смерть.
Из газет, тех, что до нее доходили в эти дни, Фаина Андреевна знала: советские пехотинцы бьют немцев уже на вражеской земле, а наши летчики господствуют в небе. В эскадрилье она видела много новых людей, прибывших на пополнение не откуда-нибудь, а с передовой. Все это вселяло надежду на то, что скоро раздвинутся горы и люди, упрятанные за ними, снова увидят большой мир. Она в это верила и недоумевала: почему эскадрилья по-прежнему охвачена летной лихорадкой?
Откуда же ей было знать, сколько летчиков, хороших летчиков, сгорело в российском небе прежде, чем оно опять стало нашим от Белого моря до Черного. И что эскадрилью капитана Парамонова и после того, как наступит мир, еще долго не будут отводить на отдых.
Мучили ее неразрешимые «почему». «Почему раньше летали только днем, а теперь и ночью? Днем даже с двух стартов? Даже с трех?» Правда, третий старт не беспокоил Фаину Андреевну. Там обучали рулежке на старом-престаром самолете с двумя кабинами. Эта машина, с облупившимися крыльями и смешной для ее вида надписью на фюзеляже «Умираю, но не сдаюсь», бегала взад-вперед вдоль дороги, ведущей на станцию. Она и бегала-то неохотно: виляла хвостом, словно он у нее отваливался, со скрипом в суставах, часто чихая и как-то по-старчески надсаженно закашливаясь.
Беды Фаина Андреевна ждала оттуда, где самолеты взлетали и садились каждую минуту. Потому тюльпаны ее не радовали. В том, что они рассыпались по всей долине и в большинстве своем красные, Фаина Андреевна видела дурной знак, плохую примету, ЧП, какие случались при капитане Тюрине.
Не смея ни с кем поделиться мыслями и не зная, чем отогнать навязчивое предчувствие беды, Фаина Андреевна уходила от тревог в заботу о детях, в думы о скором возвращении в Синеморск.
«А там я Парамонову скажу, — мысленно грозила она, — там я ему скажу: достаточно, Герман. Нам с тобой растить дочь. Пусть теперь другие с твоё полетают».
В это солнечное мартовское утро Фаина Андреевна проснулась с головной болью. Кроме Фаины Андреевны, некому было присмотреть за сыном Борщевой и дочерью Наты Брагиной. Давно пришла пора идти за ребятишками — одевать их, кормить, а Фаина Андреевна как-то до сих пор не подумала об этом.
Дети прибежали к ней сами. Мальчику в феврале исполнилось три года. Девочка была постарше: худенькая, кудрявая, с большими черными, как у матери, глазами. Она первая перелезла через высокий порог. Борщев, обозлясь, швырнул в нее пилотку, которую он, подражая летчикам, носил набекрень.
— У-у-у, Валька!
Борщенок был толстоват, кривоног, уступал Вальке в беге.
Уже начало припекать солнце. В самолетном ящике, обитом войлоком, резче запахло овчиной. Накормив детей, Фаина Андреевна повела их на улицу. По обыкновению, утром она навещала Машу Борисову, с которой развеивала скуку однообразно протекавших дней и делила заботу о детях.
Маша недавно родила, тоже девочку, и на люди не выходила. Выполняя режим, предписанный фельдшерицей, Маша и гостей принимала, лежа в постели.
Борисовы жили на окраине городка, там, где замыкались дороги гарнизона, в небольшой землянке.
Взявшись за руки, дети шли смирно. В середине на тоненьких, еще шатких ножках ковыляла тепло одетая Джульетта. Спокойная за детей, Фаина Андреевна перевела глаза в степь, туда, где из рыжего заземленного облака выскакивали самолеты, издали похожие на акул. Потом Фаина Андреевна с улыбкой разглядывала орла, парившего высоко над стартом.
Распластанный крестом и словно подвешенный к небу, орел время от времени описывал круги и как-то болезненно встряхивался, если самолеты пролетали близко.
— Да уйди ты от них! — не удержалась Фаина Андреевна, глядя вверх из-под ладони. — Уступи, дуралей. Вот отрубят хвост, и пропала твоя красота…
Орел оставался на месте, а Фаина Андреевна побежала по тропе к детям.
— Костик!.. Валентина!.. Перестаньте!
Костик и Валентина, ухватив Джульетту за руки, тянули ее каждый к себе. Валентина молчала. Костик сердито сопел:
— Моя! Уйди, Валька! Моя!
Джульетта отчаянно визжала.
Фаина Андреевна сказала детям с обидой:
— Как вам не стыдно?.. Вы же мне обещали смирно идти. Все расскажу тете Маше. Она вам не даст морковки.
Маша сама видела эту сцену. Ее кровать стояла возле окна. Под голову больная подмостила две подушки, набитые камышовым пухом, и могла, не поднимаясь, видеть даже то, что творилось на старте.
Маша, невысокая, пухленькая, с вмятинами на бледных щеках, лежа в постели, вышивала гладью. Она отбросила пяльцы, когда вошла Фаина Андреевна.
— Вы бы с ними построже. Особенно с этим басурманом.
Поднимаясь, она поманила Борщенка, и тот с радостью кинулся к ней:
— Чо, Маша?
— Сейчас скажу.
Возле дверей, на загнутом крючком гвозде висел ремень для правки бритвы. Маша показала на него пальцем:
— Подай! Живо! — и поджала губы, когда Борщенок, повинуясь хозяйке, так же послушно стал перед ней на четвереньки. Маша шлепнула его по заднему месту: — Чтоб не проказничал. Вот чо. Больно?
Не меняя позы, Борщенок поднял свалившуюся с головы пилотку, глянул на Машу снизу бойкими круглыми глазами.
— Не-г!
Она шлепнула еще. Борщенок отскочил к Фаине Андреевне, смеясь.
— Теперь дашь морковку?
Тут не выдержала и Маша.
— Не дошло… Ну ладно! — Смеясь, она потянулась к столу, придвинутому к кровати. — Выбирай, Костя. Может, ты еще моим зятем будешь.
Морковки лежали в алюминиевой миске, накрытой вышитой салфеткой.
Маша сдернула салфетку, миску подвинула Борщенку.
— Бери на все свое войско. И гуляй… Вон в тот угол. Рисуйте, читайте. А вы присаживайтесь, Фаина Андреевна… Да вы прямо на кровать, тут мягче. И все видно… Тюльпанов нынче сколько! Мой Сашка говорит — это к свадьбам. И я так думаю… Грызите морковку, — Маша выбрала гостье покрупнее, себе взяла помельче, откусила половину с вершка и продолжала:
— Наталья Валентиновна советовала есть морковку. От нее кровь образуется, Фаина Андреевна. Берите еще. Сладкая! Ох и погуляем в этом году на свадьбах. Вот прихлопнут Гитлера, и пойдут свадьбы.
Близко пронесся самолет. Мощным гулом тряхнуло землянку. В кружке дребезжаще забилась ложечка. Хозяйка сердито поморщилась:
— Должно, мой озорует. Носит его тут. — Маша приподняла край простынки, которой была прикрыта люлька, и опустила. — Хоть бы шевельнулась, Александровна… Спит, как ни гудят. Зато если вдруг стихнут, так и проснется. Чего бы понимала… Чудеса, Фаина Андреевна, правда? Гудят — спит. А стихнут — будто кто шилом в спину… Это мой пролетел под окном, — убежденно добавила Маша. — Вот еще мое горе. Ревнует меня Сашка. Потому и прилетает под окошко. А чем я виновата, что холостяки мне подмаргивают? Воспитывай, говорю ему. Ты ж командир. Целым звеном ворочаешь. Воспитывай подчиненных, чтоб на командирских жен не засматривались.
Эго Фаина Андреевна слышала не впервые. Но не возражала. Маша, молоденькая женщина, сама горе себе придумывала. Видно, ей казалось: ссоры в семье обязательны, как и дети. Никто ей не подмаргивал. Придумала, чтобы пощекотать нервы мужу, да и сама поверила.
Подумав так, Фаина Андреевна ближе придвинулась к хозяйке. Та бросила в рот остаток морковки, откинулась на подушки, сочно похрустывая.
Выждав минуту, Фаина Андреевна спросила:
— Имя девочке уже выбрали?
Маша живо поднялась. По одному этому движению Фаина Андреевна догадалась: «Нет, еще не выбрали. Сейчас посыпятся очередные жалобы на мужа». Она не ошиблась.
— С моим выберешь! Все еще зовем по отцу — Александровной.
Маша горестно вздохнула и разрыдалась:
— Марией он называть не хочет. А я не желаю называть Сашей. Не хочу! Хватит в доме одного Саши. Да и чего ради уступать. — Помолчав, Маша неожиданно с веселыми искорками на мокрых от слез глазах сказала: — Я мучилась. По сей день страдаю… Чего ради мне ему уступать, Фаина Андреевна, правда?
— Правда, — кивнула Фаина Андреевна, обнимая хозяйку. — Правда, милая, правда.
Фаине Андреевне нравились в этой простодушной женщине ее слезы. Они напоминали слепой дождик: брызнули — и опять в глазах солнечно.
— Смотрите, сейчас бабахнут! — глянув в окно, уже по-ребячьи радостно, воскликнула Маша.
Дети, толкаясь, подбежали к кровати и тоже уставились в окно.
Два истребителя, хороню видные на фоне гор, пикировали в ту часть долины, где комендант аэродрома вычертил на земле в натуральную величину и сверху посыпал мелом контуры немецких «юнкерсов».
— Из пушек сейчас бабахнут, — уточнила Маша. — Залпом. — Она все знала, нетерпеливо завозилась, забыв, что у нее режим, сама подняла на кровать детей.
— Смотрите! Смотрите! Интересно-о!..
Вначале Фаина Андреевна увидела короткие вспышки пламени впереди, в носу у ЯКов. Затем до слуха докатились дробные хлопки выстрелов. Прежде чем они оборвались, самолеты, меняясь местами, стремительно полезли вверх. Вслед им метнулся от земли жиденький вихрь не то пыли, не то выхлопных газов моторов.
— С дымком ушли, — пояснила Маша.
Вместе с хозяйкой завозился и Борщенок, заныл, теребя ее:
— Еще-е. Хочу еще-е, Маша!
— Ладно, ладно. Сиди смирно, басурман… Это не все. — Она повернулась к Фаине Андреевне: — Правда, интересно?
Фаина Андреевна не откликнулась. Ее внимание привлекло другое: то, что самолеты кружили над долиной в несколько ярусов.
Уходили одни, приходили другие. В воздухе постоянно висел рой остроносых машин. Все они, и парами, и в одиночку, похоже, искали в воздухе очень им нужное, а найдя, начинали вытворять невероятное: кувыркаться, бросаться друг на друга или вот, как эта пара, «бабахать» из пушек.
Она не знала, так ли на войне. Решила: «Видимо, так. Иначе, зачем тогда летчикам в тылу растрачивать нервы, силы, средства на то, чему они учат курсантов? Зачем тогда устраивать этот несуразный концерт?»
Ей и раньше приходилось наблюдать многослойную эксцентричную карусель в воздухе. Но почему-то лишь сейчас, сегодня Фаина Андреевна осознанно представила себе сложность машины, которой управлял муж. Представила и подумала про себя: «Какими же должны быть нервы у человека. Ведь это ужас!» Подумала и приятно удивилась, что этой сложной машиной управляет Парамонов, ее муж, тихий человек, скромный, похожий больше на провинциального учителя, кем он и работал до авиации, чем на командира Особой эскадрильи…
В свой ящик вернулись после полудня. Пообедали. Фаина Андреевна уложила детей отдыхать на полу — подальше друг от друга, в разных углах. Сама тоже прилегла. Сон нагонял гул самолетов, порой такой сильный, словно по крыше пробегал табун подкованных лошадей. И все же заснуть она не смогла. Стоило ей соединить веки — виделись тюльпаны…
Утром Зорка ездил на станцию занимать щавеля у начальника. Тот выращивал возле своей мазанки раннюю зелень. Заодно Зорка прихватил почту, прибывшую с ночным поездом. Письма он завез на старт. На обратном пути свернул с дороги и погнал дребезжащую полуторку, теперь отданную в полное его распоряжение, до подножия гор, где нащипал отборных тюльпанов: решил порадовать «артисточку».
Фаине Андреевне писем получать было не от кого.
Увидел Зорка жену командира лишь перед вечером в тени карагача. Здесь Фаина Андреевна встречала мужа, сдавала чужих детей их матерям.
Рядом с деревом давным-давно, еще при сотворении земляного городка, Зорка врыл железную бочку и лавочку в одну узенькую доску, чтобы курильщики не засиживались.
Фаина Андреевна сидела спиной к бочке. Настороженная, в сиреневом в талию платье, она напоминала Зорке лебедушку, сторожащую выводок при луне. Он подходил к ней бесшумно.
Смеркалось. ЯКи больше не взлетали. Но те, что поднялись до захода солнца, еще палили из пушек, кувыркались и гонялись друг за другом. Воздух уже захолодал. В небе, там, где летчики включали моторы на полную мощность, оставались белые полосы инверсий.
Но вот самолеты, словно кем-то напуганные, попритихли, затем суетливо, один за другим начали выныривать из темнеющих глубин, скатываться до земли и плюхаться возле пыльных, изодранных ветром посадочных полотнищ.
Рядом с Фаиной Андреевной сидели на корточках дети. Борщенок ловил божьих коровок и, поднося их на ладонях, сложенных лодочкой, Джульетте, деловито жужжал.
Зорка, туго затянутый ремнем и весь какой-то парадно-торжественный, с минуту смотрел на ребятишек из-за спины Фаины Андреевны. Затем окликнул ее, протянул букет.
— Нет, нет! Уберите. Прошу вас…
Между ними давно установились отношения, какие случаются редко между людьми разных призваний: самые добрые, почти родственные. Всеми своими переживаниями Фаина Андреевна до того, как стать женой Парамонова, делилась только с Зоркой. У нее и сейчас не было от него тайн, кроме этой, связанной с ее предчувствием беды.
— Не надо! Нет, нет!..
Зорка сгорбился, отвел в сторону глаза, пытаясь понять, когда и чем он мог обидеть «артисточку». Не зная, куда
— Извините, Фаина Андреевна. Я ведь просто… Товарищ капитан Парамонов, не в обиду им сказано, может об этом и не вспомнить. У них теперь такая мельница! Небось сами видите. Да и какие они там, на старте, в пылище, цветы? Одно название. Вот и подумал… Под горами собирал…
— Да? — поднялась она, взяла букет, уткнулась в него лицом, нескладно объяснила:
— Вы так неожиданно… Мне подумалось… Подумалось, вы здесь, у этой самой мельницы, собирали. Здесь действительно одно название — цветы. Пылью, бензином пахнут. Спасибо.
— Не за что. Я ведь просто… А вот уже и наши идут, — мечтательно произнес Зорка, устремив глаза вдаль. — Это так, Фаина Андреевна, мой старший братуха говорил, когда родители со степу на быках возвращались. Увидит первый и закричит: «Наши едут!»
Зорка одернул на себе гимнастерку, поправил пилотку.
— Возвращаются.
От якорной стоянки шумной толпой надвигались летчики дневной смены. А в обратную сторону, в поле, туда, где вечерние тени гор уже сравняли с земляным цвет тюльпанов, туда, в укатанное истребителями поле, катили зенитные прожекторы. Комендант аэродрома, стоя на подножке головной машины, кому-то озорно кричал:
— В ночное! Погнали в ночное!..
Фаина Андреевна поискала глазами мужа. Сразу она опознала в толпе одну Полину Борщеву, хотя Борщева и была одета, как все летчики: сапоги, выгоревший комбинезон, шлемофон. Женщину выдали в ней узкие покатые плечи и широкие бедра. Потом Фаина Андреевна увидела крест санитарной сумки, а скоро разглядела Брагину.
Ната, в платье из армейского сукна, отделяясь от мужчин, увлекала за собой и Борщеву.
Летчики оживленно переговаривались. Будь среди них Парамонов, его Фаина Андреевна узнала бы тоже. У ее мужа лицо и в марте не поддавалось загару. И походка у него была спокойная — человека уравновешенного, рано взвалившего на свои, не такие уж и сильные, плечи ношу командира авиационного подразделения.
«Герман застрял где-то там, — подумала Фаина Андреевна, переводя взгляд в глубь долины и улавливая там холодное мерцание зеркал прожекторов. — Опять застрял мой Герман».
Ее мысли перебил Зорка:
— Откуда только у наших после такой скаженной работы еще силы берутся языком ворочать? Возвращаются. Однако не торопятся. А зря. Повар им сюрприз сготовил.
Зорка разговорился, как никогда.
— Вчера, слышал, Иволгин Шмакову жаловался: «Так захотелось борща зеленого, кубанского, какой, помню, варила мать, что хоть под винт бросайся». Ну, я сегодня утречком — к начальнику станции: «Земляк, говорю, позычай щавлю на борщ». Рассказал, в чем дело. «Выручай! За нами не останется». А он: «Может, тебе, Семен, и редисочки?» Я сразу не сообразил, куда земляк клонит. «Редисочка твоя, — отвечаю, — еще только-только проклюнулась. Что с нее толку сейчас». Земляк и взъерепенился: «Ты, вижу, шумит, мой огород лучше, чем свою каптерку, знаешь. Но я тебе не начпрод, учти!»
— Ох и напугался я, Фаина Андреевна, — весело мотнул Зорка головой. — Думал, и щавлю не даст. Дал! Походил вокруг меня гоголем. И дал. Полное ведро нащипал. А сверху положил десяток яиц, заправить борщ. И сметаны дал. Правда, яйца он положил в ведро после, как я вспомнил, что наш повар извел все это куриное добро еще на прошлой неделе. Но сметаны дал сам. Хотя тоже не сразу. Вначале спросил с ехидцей: «Сметану небось повар твой тоже извел?» А я и ухватился: «Ну и башковитый же ты, говорю, земляк, мысли чужие угадываешь. Давно извел. Обещали подвезти. Да какой сейчас подвоз. Опять вовсю закрутилась наша мельница. Теперь если и подвезут, то не раньше как к майским праздникам». Похвалил я земляка, а потом еще пошептал ему на ухо: «Ходят у нас слухи — к маю пошабашим с Гитлером». Он заулыбался: «Не врешь, Семен?» После быстренько слазил в погреб и, вручая мне вспотевшую крынку со сметаной, пожурил: «Тоже мне каптенармус. Дожил до седых куделей, а не соображаешь… Какой же это зеленый борщ, если в него не положить сметану?»
Фаина Андреевна слушала старшину с легким сердцем, забыв о детях. Зорка, первый вспомнив о них, быстро оглянулся. Под карагачем уже одна Джульетта забавлялась божьими коровками.
— Куда же девались те? — заметался старшина. — Куда те пострелята девались?
— Костик!.. Валентина! — всполошилась и Фаина Андреевна. — Костик, Валентина!
— Фая, мы тут, — откликнулся Костик.
— Мы тут, Фая. В ловитки играем.
Борщенка и Вальку Брагину она увидела высоко на дереве, уронила букет цветов.
Подошли летчики, плотно окружили дерево. На всякий случай расставили руки ловить Борщенка.
Валентина спустилась сама. Мать даже ее не звала. Всего лишь строго посмотрела на дочь и качнула головой в сторону своей землянки.
Вообще-то и Борщенок сам спустился. Но с ним пришлось повозиться.
За Костей полез было Иволгин. Но тот начал удирать — быстро покарабкался выше. А когда Иволгин остановился, опасаясь — Борщенок второпях может запросто оступиться и в лучшем случае поцарапаться о сучки, то и он, маленький Костя Борщев, остановился. Покачался на тоненькой ветке и удивленно спросил:
— Чо, Толя, ты чо? Догоняй меня. С Валькой я больше не играю. Она трусиха.
— Довольно чирикать, — не выдержала мать. До этого она спокойно, со стороны следила за сыном и даже радовалась его проделкам.
— Слазь, Костя! — Она повысила голос. — Не то всыплю.
— Не-г! — весело дернулся малыш на ветке. — Не-г! Хочу играть в ловитки.
Борщева велела всем расходиться и сама пошагала прочь.
Оставшись один, без внимания, Борщенок медленно спустился на землю.
— Не бей, Полина, — умоляюще посмотрела Фаина Андреевна на Борщеву, когда мальчик, подбежав к матери, уткнулся лицом в ее колени. — Не бей, пожалуйста.
— Добрая ты тетка. — Борщева тяжело усталой рукой сняла шлемофон, вспушила влажные волосы. — Очень добрая. Ну что ж… Уговорила! Но за это, — она скупо усмехнулась, — за это ты возьмешь к себе Костю еще и на ночь. С Валькой они никак не ладят. Наталья злится. Вижу, злится. А ей тоже надо выспаться. Ну-ка поторчи день на солнце. Я бы от такой работы давно загнулась. Возьмешь?
— Тебе не стыдно меня об этом просить? Возьму, конечно.
— Забирай. А я пошла спать. Германа жди часов в одиннадцать. Я посплю и подменю его на старте. — Борщева расправила плечи, щелкнула каблуками. — Разрешите идти, товарищ тетка?
Не слушая больше ее, Фаина Андреевна грустно заметила:
— Полина, хотя бы уж ты отдыхала по-человечески. Ведь ты же женщина.
— Да? — Борщева рассмеялась. — А ведь верно. Женщина! Забыла! И жена. Я снова, Фаечка, жена. А то совсем себя вдовой считала.
Она достала из нагрудного кармана комбинезона сложенное треугольником письмо, развернула и принялась бойко читать откуда-то с середины:
— От Кости? — несдержанно вскрикнула Фаина Андреевна. — От Кости?!
Борщева прижалась к ней со слезами радости на глазах.
— Нашелся Борщев. Пишет — в плену был. Но вовремя смылся на подвернувшемся немецком самолете. И вот еще что пишет, — она вытерла глаза, снова начала читать: — «Конец нашей разлуки близко. И будешь ты царицей мира, владычицей семи морей. А летать за тебя пошлю сына…» Стихами заговорил после плена.
Заталкивая письмо обратно в карман, Борщева задумчиво сдвинула брови:
— Борщев трепаться не любит. Ты его, Фаечка, знаешь. Сделает он меня домашней царицей. Только не смогу я без этого…
На аэродроме ровными линиями загорались фонари «летучая мышь». К ним со стоянки вереницей тянулись ЯКи, помигивая бортовыми аэронавигационными огнями.
Широко разведя руки, словно она собиралась обнять все, что видела в сумерках, Борщева продолжала:
— Не смогу, наверно. Без Борщева обходилась. А вот смогу ли я жить без этого? Посмотрим. То, что горит Берлин, — еще не победа. У нас половина страны горела… Пусть Борщев вначале войдет в Берлин. А там посмотрим.
Она подхватила на руки сына.
— Ну, Константин Константинович, будешь еще безобразничать?
— Не-г!
— Смотри. Напишу отцу. Нашелся твой отец. Слава богу!..
Дойдя до своего дома, скрепленного в углах железными скобами, Фаина Андреевна остановилась, перевела глаза в темнеющее небо. Ее привлекли там волнистые туманные полосы, оставленные самолетами. Они напомнили ей седые пряди в волосах Борщевой.
Фаина Андреевна показала в небо детям.
— Следы крыльев! — Дети уже зевали. Но Фаина Андреевна настойчиво повторяла: — Это следы крыльев, дети. Следы крыльев… И будешь ты царицей мира…
Не договорив, Фаина Андреевна быстро заслонила собой ребятишек, а сама прикрыла глаза согнутой в локте рукой.
В поле, в той стороне, где обычно самолеты садились, выплеснулся большой луч. Он пронизал облачка, дразняще покачался на виду у блеклых вечерних звезд и внезапно, будто столб, подрезанный у земли, рухнул на дом командира эскадрильи. Но уже через секунду луч дрогнул и исчез. Исчез бесследно.
Ослепленная прожектором, Фаина Андреевна с минуту ничего не различала вокруг. Но она слышала, как вышли из столовой летчики и как Старчаков, чей густой голос она узнала бы в любом хоре, кому-то отвечая, произнес:
— Чего тут гадать! Красный цвет — это цвет наших знамен. Боевых знамен. Теперь я могу сказать вам не гадая: победа близко. Очень близко, товарищи, если Борщев уже видел Берлин через прицел своего «Илюшки».
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Говорят, в ночь перед тем сильным бураном Тазабек, словно предчувствуя беду и свою смерть, собрал в юрте молодых пастухов и запел, уныло ударяя по струнам комуза:
«Степи!.. Степи добрых дивов, проклятых за вольный дух аллахом. Сколько слез, пота и крови выгнали вы из людей, нашедших пристанище на наших землях. Скольких измотали солеными далями, миражами и схоронили за черными горизонтами, прежде чем притерпелись к тревожной людской суетности. Только не зря указали на вас людям старцы, внуки добрых дивов. Знали они, старцы, чуяли сердцем — не век земле быть во власти аллаха, мертвой. Ибо не может он, всемогущий, превратить в камни дух вольный. От целинных соленостей и прогорклых ветров молодой скоро обретет мудрость, слабый — силу. И тогда оживут перед молодым степные травы-ковыли, а степные орлы покажут дорогу в то небо, где зачинаются зори, дожди, весны».
Внук Тазабека записал слова этой песни по-русски и подарил летчикам на память о своем деде.
Иволгин песню аксакала выучил наизусть и нередко повторял как молитву:
— «Степи… И тогда оживут перед молодым степные травы-ковыли, а степные орлы покажут дорогу в то небо, где зачинаются зори, дожди, весны…»
У Иволгина к вечеру побаливала «инструкторская» мозоль, набитая на крестце в жесткой кабине ЯКа. Побаливала и шея, натертая заскорузлым воротником демисезонного комбинезона.
Засыпал он обычно на животе, обняв тощую армейскую подушку, припав к ней краешком заветренных губ.
Сегодня Иволгин, хотя и ломило спину, лег лицом кверху.
«Дорвался», — подумал он, мысленно благодаря старшину за отличный обед. После бледных щей, какими кормили в летной столовой, борщ с щавелем, заправленный яйцом и сметаной, показался лакомством. Так вкусно Иволгин давно не обедал.
Приятная тяжесть в желудке как бы давила и на глаза. Видения прошлого дня начали скоро бледнеть, куда-то проваливаться. Решив завтра, чего бы то ни стало, выпросить у командира звена резервный самолет и закончить с группой воздушные стрельбы по конусу, Иволгин перевернулся на живот и тотчас заснул. А во сне он опять хлебал зеленый борщ. Только уже не в полевой столовой, а в Кропоткине, у себя дома, и прислуживала ему мать. Стол она вытащила во двор. Поставила возле крыльца под абрикосом, накрыла новой льняной скатертью, а подливала ему в тарелку деревянным, с облезлой по краям краской, черпаком.
Платье на ней было давнее, длинное, на голове атласная с цветочками косынка, что привез он. По скатерти елозили тени чутких к ветру веточек абрикоса. Смеркалось. За домом в саду бархатисто насвистывала иволга.
— Твоя однофамилица, сынок, — сказала мать, счастливо жмурясь. — Ишь как закатывается. — И все подливала в тарелку расписным кленовым черпаком. — Ешь, сынок. Вон как избегался. Один нос да уши торчат.
Горячий, наваристый, с пряной кислецой борщ вышибал пот. Мать прикладывала к лицу Иволгина вышитое полотенце и опять приговаривала:
— Ешь, сынок, ешь. Один ты у меня едок остался. Отца теперь не дождешься. — Она повела в сторону глазами. — Вон он теперь где, отец-то наш. Оттуда ему в жизнь не выбраться.
Сказала это и сама исчезла. И все исчезло — и стол, и дерево, и дом. На месте дома образовалась глубокая с подпалинами воронка. По дну ее браво расхаживал отец в форменной железнодорожной фуражке, размахивал высоко поднятым сундучком, окованным железом, и горланил: «По-одъ-ем! По-одъ-е-ом!»
Но «Подъем!» прокричал дежурный, заглянув в землянку. Иволгин долго не размыкал веки. Он надеялся — исчезнувшее дорогое сердцу видение еще вернется. Но здесь заскрипели, закачались нары. На Иволгина навалился сверху Шмаков.
— Поднимайтесь, Иволгин. Вас ждет небо Киргизстана!
Чья-то нахальная рука провела по его пяткам сапожной щеткой. Лягнув ногой, Иволгин вскочил.
— Олени! Олени вы, понятно? Такой сон перебили!
— Ах, вот что! — Шмаков сел рядом, хмуря брови. — Кто она? Доложите офицерскому собранию, товарищ младший лейтенант.
Возле Иволгина собрались летчики, еще непричесанные, не одетые, все одинаково белотелые, с темными лицами. Все вместе они напоминали несуразную скульптурную группу: ваятелю вроде бы хватило мрамора только на туловище своим героям, а головы
— Кто она, не столь важно! Какая она, пусть докладывает. Какая?
— В чем приходила?
— Докладываю! — Иволгин подождал, когда стихнет шум голосов и уляжется его волнение. — Докладываю, ребята. Мать я видел и батю…
Шмаков с досадой заметил:
— Сам ты олень, Толька! Сразу бы так и сказал…
Иволгин брился, когда в землянку заглянул курсант-посыльный:
— Товарищ младший лейтенант! В штаб. Комэска вас вызывает. Срочно!
Срочный вызов в штаб после подъема не сулил ничего доброго.
«Неужели самовольная отлучка в экипаже? Вот и закончил стрельбы… — заволновался Иволгин. — Ну, олени! Теперь комэска весь экипаж отстранит от полетов. Скажет, занимайтесь уставами».
Смахнув с лица загустевшую мыльную пену, Иволгин глянул на себя в зеркало, вмазанное в стенку возле порога, надел комбинезон и, на ходу подпоясываясь, выскочил на улицу.
Светало. На стоянке возле машин уже копошились техники. Оттуда доносилась деловая перебранка.
По дороге к штабу Иволгин чего только не перебрал в голове, прикидывая, зачем его вызывает в такую рань комэска, при этом срочно. Он даже вспомнил все свои старые грехи: различные пререкания с начальством, недозволенные полеты в ущельях гор и на бреющем. И тут внезапно болезненно покривился, вроде о что-то споткнулся. Припомнил свой давнишний разговор с Анохиным. Впрочем, не такой уж и давний. Когда он не согласился с решением начальника школы, его мерой взыскания ему, Иволгину, за гибель Самсонова. И по существу подсказал тому свою меру. И полковник вроде согласился. Сказал: «Логично. Я подумаю». Возможно, сейчас в штабе и ждет его, Иволгина, новый приказ Анохина, после которого придется проститься с авиацией. «Теперь не сорок первый. Выбросить из эскадрильи одного инструктора и заменить другим просто. И если это сделают сейчас с ним — обижаться будет не на кого». Уже на подходе к штабной землянке Иволгин достал папиросу, закурил, сделал подряд несколько глубоких затяжек и хотел кинуть окурок в бочку. Но под карагачем, на месте бочки для окурков, увидел жердь со стрелой. Стрела показывала куда-то за душевую. На ней красным эмалитом вывели: «КУРИЛКА ТАМ». Тогда он загасил папиросу, втоптал каблуком в рыхлую землю под указателем и постучал в дверь штаба.
Большая жестяная лампа светила крупным пламенем и шипела в горелке. Майор Старчаков, согнув спину, обкладывал бачок лампы мокрой тряпкой. Казалось, он весь отдавался этому занятию — заботе, как бы светильник, заправленный бензином, не взорвался, забыл, что в штабе эскадрильи находятся особые гости.
— Вот ваш инструктор. Знакомьтесь, пожалуйста, — сказал Парамонов, когда вошел Иволгин, и, поднимаясь из-за стола, посмотрел в дальний от него угол. Туда, где стоял другой стол — длинный, с чернильницами и следами чернил на нем.
За тем столом сидели трое в песочного цвета форме офицеров Войска Польского — все рослые, худощавые, примерно тех же лет, что и комэска: лет тридцати. Возраст Иволгин определил, подойдя ближе знакомиться. У одного, поручника Сташинского, сильнее, чем у остальных, под матовой кожей проступали острые скулы. От них к подбородку протягивались глубокие, словно шрамы, морщины.
— Поручник Огинский! — живо представился второй, щелкая каблуками и окидывая Иволгина критическим взглядом.
Уловил Иволгин, и как третий, со светлыми, зачесанными на прямой пробор волосами, тоже в звании поручника, — разочарованно помялся за спиной товарищей. Обиделся на него за это втайне и, не дослушав, почему и не узнал сразу фамилию третьего, сам заговорил быстро и громко:
— Офицер Советской Армии Иволгин! — звание свое не назвал умышленно.
Офицеры Войска Польского направлялись на учебу в Синеморскую школу, где они прошли ускоренный курс теории, а в эскадрилью Парамонова — Анохиным. Прежде чем увидеть Иволгина, будущего своего инструктора, они уже знали его летную биографию. Им было не безразлично, у какого русского летчика учиться летать. Об этом они вели откровенный разговор с комэской. И до того как появиться Иволгину, имели о нем определенное, вполне устраивавшее их мнение. Но как только инструктор предстал перед ними живой, похоже, почувствовали себя обманутыми. Летная характеристика Иволгина, представленная им комэской, явно не вязалась с внешним видом инструктора-летчика.
В землянку вошел человек, который по виду больше смахивал на давно служащего неряшливого моториста, чем на офицера-летчика. В истрепанном комбинезоне, нечисто выбритый, Иволгин и не мог не вызвать разочарования у людей, видевших его впервые. А тот уже догадался, зачем его срочно вызвали в штаб, и, хорошо поняв сразу лишь то, что в экипаже у него порядок, а значит, есть возможность сегодня закончить воздушные стрельбы с курсантами, рванулся к Парамонову:
— Разрешите обратиться, товарищ капитан? А своих ребят я куда дену? В резерв? Не получится!
— Получится, товарищ младший лейтенант! — Парамонов опять сел, пригнул за столом голову, чтобы его вспыхнувшее лицо не могли видеть гости, и посмотрел на Иволгина осуждающе: мол, что же ты делаешь? Тебе поручают важное дело, а ты куражишься, да еще в присутствии тех, с кем нам предстоит работать. Если не тебе, то кому-нибудь другому все-таки придется.
Но Иволгин стоял на своем:
— Не могу я, товарищ капитан, бросить своих курсантов на половине дороги. Да и язык польский я не знаю. Не изучал, — добавил он для убедительности.
Тут замполит перестал возиться с лампой, выдвинул ящик стола, достал небольшую книжицу, поднес Иволгину.
— Не страшно, товарищ младший лейтенант. Славянам легко понять друг друга. А это вам поможет… Возьмите. Польско-русский словарь.
Иволгин без интереса полистал страницы.
— Вопрос можно, товарищ майор?
— Что еще не ясно? — Старчаков нахмурил лоб. — Спрашивайте, что еще вам не ясно?
— Не ясно, кто у кого будет учиться, — продолжал Иволгин. — Если они у нас, то пусть и учатся говорить по-нашему. Я бы с удовольствием, товарищ майор. Только сегодня не до этого. Тут свой, родной, не забыть бы…
Иволгин ожидал: сейчас ему скомандуют «кру-гом!». И хотел этого. Время шло. По времени его курсанты уже собрались возле самолета на предполетную подготовку. Ждут. И Кухарь там его ждет. И завтрак в столовой ждет. Поляки, хотя и плохо знали русский язык, все-таки, видимо, разобрались, в чем загвоздка. Им даже, кажется, понравилось то, что инструктор откровенно, в их присутствии, высказал своему начальству, что его встревожило, не устраивает как человека и летчика. Они пошептались между собой, и к Иволгину направился поручник Огинский. Он снова протянул ему руку, крепко тряхнул:
— Добже, пан инструктор. Добже! — и с улыбкой перевел глаза на Парамонова:
— Добже, товарищ капитан. Добже!
Потом все трое, согласно кивая, рассмеялись. Старчаков с ними тоже, правда с неловкостью на лице. И он стал приглашать гостей, начавших натягивать конфедератки, к выходу. Поляки прибыли
— Садись, Иволгин, — сказал Парамонов, едва они остались в землянке вдвоем. — Разговор у нас будет длинный.
Иволгин сел.
— Слушаю, товарищ капитан.
— Счастье твое, что поляки оказались сговорчивыми, — начал Парамонов, потерев пальцами красные, невыспавшиеся глаза.
— Ну да! Не понимаю.
— Неужели не понимаете?
— Не понимаю. Чем я их обидел? Говорил не кривя душой. Я не дипломат. Дипломатию, сами знаете, нам в военной школе не преподавали.
— Советский офицер обязан быть и дипломатом, товарищ младший лейтенант, — строго оборвал Парамонов. — Обязан! А вы… Вы нам потом могли высказать свои соображения. И дело не только в вашей болтовне. Вы бы посмотрели на себя в зеркало.
— Брился, — густо зарделся Иволгин и поднялся. — Виноват! Передали — срочно. Ну и… Я брился в это время.
— Садитесь! Срочно не означает как-нибудь. Пора знать. Не первый год в авиации.
Парамонов раскрыл лежавшую перед ним рабочую тетрадь.
— Теперь слушайте внимательно. Десять дней вам, Иволгин, на подготовку польских офицеров по курсу нашей программы. Притом по такой программе, — добавил он жестко и вместе с тем доверительно, — которую вам преподнес лейтенант Васюков. Через десять дней польские офицеры должны быть на фронте. Люди они толковые. Раньше летали на боевых самолетах своей родины. Точнее, до оккупации немцами Польши. А до прошлого года гнили в немецких концлагерях. И теперь…
— Теперь хотят мстить, — сосредоточенно вставил Иволгин. — Это понятно, товарищ капитан.
— Начнете с ними с рулежки, — продолжал Парамонов, глядя в рабочую тетрадь. — И закончите воздушными боями. Если, конечно, потянут. Не потянут — будем учить сколько потребуется. Десять дней они установили себе сами.
Иволгин нетерпеливо шевельнул плечами, согнутыми над столом.
— Это мне тоже понятно, товарищ капитан. А что будет с моими курсантами? И они торопятся попасть на фронт. У них тоже есть счеты с фашистами.
— Ваших курсантов в обиде не оставим. Их уже и не обидишь. Сами с усами. Передадим Шмакову. Между прочим, это полковника Анохина приказ. Я, например, не назначил бы тебя инструктором к полякам, — переходя на «ты», объяснил комэска. — Анохин позвонил мне и приказал: «Иволгина!» Учти! — улыбнулся Парамонов, поднимая голову. — Учти, Толя, и не виражи больше возле Брагиной. Начальник с нее глаз не сводит.
Иволгину было приятно слышать то, что полковник ему доверяет обучение поляков. Но он недоумевал: почему именно ему? Разве не полковник Анохин своей властью лишил Иволгина очередного воинского звания за катастрофу в группе? Или он уже об этом забыл? Но прошло ведь совсем мало времени. И полковник обещал еще подумать, не легко ли он, в самом деле, наказал Иволгина за гибель курсанта. А возможно, уже подумал. Подумал и решил: наказал вполне достаточно.
Неприятно было отчасти услышать от Парамонова: «учти», предупреждение о Нате. Улыбки на лице комэски Иволгин не заметил. И опять шевельнул плечами.
— Вы серьезно, Герман Петрович?
— О том, что ты виражишь возле фельдшерицы? Вполне. Это все видят. — Беззвучно смеясь, Парамонов пощупал бачок лампы. Тряпка на ней высохла. Он поднялся, дунул в стекло и в полумраке прошел до порога.
— Ну, чего голову повесил? Вот скоро кончится война… — Вороша свои густые мягкие волосы, Парамонов вдруг спросил: — А с Валентиной Захаровной у тебя как? Пишет?
— Никак. Кончено. — Иволгину не хотелось продолжать этот разговор. Поворачиваясь лицом к командиру, он поспешил сам задать вопрос:
— Как прошли ночные, Герман Петрович?
— Посредственно. Один маршрутный полет не выполнили. Генератор на самолете сгорел. Еще есть вопросы?
Иволгин медленно поднялся.
— Нет.
— Тогда — свободен. Иди прощайся с группой и заводи дружбу с поляками. Общий язык, думаю, ты с ними без словаря найдешь. А в работе будь предельно внимателен. Переучивать людей, Анатолий, труднее, чем учить. Ну, все. Свободен.
Иволгин взбегал вверх по выщербленным ступенькам штабной землянки, когда Парамонов его окликнул:
— Стоп! Зайди к Зорке, получи новый комбинезон. У него есть резерв. Скажи — я приказал. Немедленно получи. Не появляйся перед поручниками в этой робе.
Тем временем совсем рассвело. На стоянке возле самолетов инструкторы занимались с курсантами предполетной подготовкой. Направляясь к своей группе, Иволгин встретился с замполитом.
— Словарь взяли? — спросил Старчаков.
— Никак нет! Мы, товарищ майор, славяне! Договоримся. Разрешите идти?
После комсомольского собрания Иволгин всячески избегал встречи с замполитом. Старчаков это видел. И, словно заглаживая свою вину перед незаслуженно им обиженным лейтенантом, позволял в разговоре с ним некоторые вольности.
— Вначале послушайте, — придвинулся ближе замполит. — Вы вели себя все-таки неосмотрительно. Поляки наши союзники.
— Знаю, товарищ майор. — Иволгин сделал шаг назад. — И румыны теперь наши союзники. Радуюсь этому вместе с вами. Разрешите идти? Времени мало дали.
«Вот нахал, — усмехнулся замполит, когда Иволгин скрылся. — А нахал ли? — тут же спросил себя он, смеясь. — Парню времени мало дали…»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Полковник Анохин рвался в Москву устраивать свои личные дела. Однако на его запросы, телефонные звонки с просьбой разрешить выезд в столицу отовсюду, куда он ни обращался, приходил одинаковый ответ: понадобитесь — вызовем. Об этом хорошо был осведомлен его заместитель по летной части. Метальников сочувствовал бывшему своему курсанту. В тридцатых годах Анохин только приобщался к авиации и Метальников учил того летать. Сочувствовал, но не совсем разделял его рвение, как, видимо, и товарищи в Москве, те, кто назначал Анохина на должность начальника временно, пока тот оправится после ранения. Они считали: Герои Советского Союза нужны и для работы в тыловых частях. Потому, если и желал Метальников, чтобы Анохина вызвали в столицу, то не без своего расчета. Метальников, душой болевший за Синеморскую, всюду доказывал — пришла пора школе сниматься с якорей. Этот трудный вопрос — возвращения к родным берегам можно хоть сколько-то сдвинуть с мертвой точки, лишь побывав в Москве. О чем и завел он разговор с Анохиным на приеме у него в день приезда поляков. Вернее, уже после приема, когда они только вдвоем остались в кабинете.
Еще в начале их разговора неожиданно позвонили из Москвы. Услыхав в трубке голос знакомого генерала, Анохин шепнул Метальникову:
— Ну, кажется, мои молитвы дошли до бога. — После, сдерживая радостное возбуждение, приблизил трубку к самым губам. — Так точно, товарищ генерал! Полковник Анохин слушает!
Но, оказывается, его знакомого интересовало — прибыли ли офицеры Войска Польского. Тех Анохин успел отправить в долину, к Парамонову. Доложив об этом, Анохин заговорил о своем кровном. Генерал из Генштаба перебил: «Навел порядок в Синеморской, теперь поддерживай» — и положил трубку.
Анохин с мученической
— Ну и логика у нас, у армейцев! Выходит, если бы я не навел порядок, то вернули в полк. Выходит, мне следовало валять дурака… А коль работал, то и продолжай в том же стиле. Ну и логика! — он бросился к Метальникову, который, раскрыв окно, смотрел на горы. На их белых вершинах еще причудливо плескались в красноватом разливе лучи заходящего солнца. — Да и навел ли я порядок, Георгий Зиновьевич? Вон какую пилюлю привез со стажировки Иволгин. Мне привез, разве я не понимаю.
— Много на себя берешь, — возразил Метальников, отходя от окна. — От той пилюли всем полагается поровну. Но мы о том толковали. — Он потер свою крупную бритую голову. — На кой ты, Евгений Александрович, полез к генералу с обидой? Нашел время. Просил бы разрешения прибыть в Москву с обстоятельным докладом о целесообразности возвращения Синеморской домой. Это вопрос государственной важности, тебе вряд ли отказали бы. Ну, а там и свое толкал бы.
Анохин к школе душой не прирос. Ему было безразлично, где той работать после войны.
— От вашего дома и стен, говорят, не осталось, — равнодушно откликнулся Анохин, сам теперь занимая место у открытого окна.
— Земля осталась, товарищ начальник, — обиделся Метальников. — Аэродромы остались. Стены мы выведем лучше прежних. После выстраданного в эвакуации нашим людям никакие трудности не страшны. Здесь у нас, — продолжал он страстно, — тоже, можно сказать, пока одна земля. А если устраиваться капитально, лучше сразу дома. Как ни хорошо в гостях, а дома будет лучше. Здесь нам летать мешают горы, пыльные бури, жара азиатская. Перегреваются и выходят раньше времени из строя моторы. А каково-то людям?
Не оглядываясь, Анохин рассеянно спросил:
— Полковник, что вы предлагаете? Говорите яснее.
— Не понимаю, что вам неясно, товарищ полковник, — перешел и Метальников на официальный тон. — Предлагаю настоятельно добиваться приказа главкома на возвращение в Синеморск. Сниматься с якоря будем частями. Вначале летным эшелоном отправим Особую и следом транспортными самолетами курсантов. На месте Парамонов с ходу возобновит учебные полеты. Ответственность за перебазирование Особой, организацию работы на старом месте можете возложить на меня. Я вас даже прошу об этом.
Анохин ничего не ответил. Он стоял, закинув руки за спину, и, казалось, думал о чем-то совсем не относящемся к хлопотам Метальникова.
Тот, сердито посапывая, снял фуражку с вешалки.
— Разрешите мне идти, товарищ полковник?
— Если у вас все, пожалуйста.
— Завтра в учебной эскадрилье выпускают самостоятельно. Ваше присутствие обязательно, — сказал Метальников, надел фуражку, кинулся к выходу и вернулся.
— Себялюб ты все-таки, Евгений Александрович, — начал он снова, с укором. — Только о себе и печешься. Почему до сих пор не побывал у Тюриной? Давно хотел тебе сказать об этом. Да считал, сам догадаешься. Какой ни был Тюрин, а у него остались жена и дети.
Едва он закрыл за собой дверь, Анохин быстро убрал в сейф бумаги и вызвал своего адъютанта.
— Машину!
Все, чего Анохин наслушался сегодня, как-то само отошло на задний план после упрека Метальникова. В самом деле. Почему он до сих пор не навестил семью Тюрина? Не любит, видите ли, Галину Михайловну. Не верит, что гибель мужа для нее большая утрата. Пускай даже так. А судьба детей Тюрина разве не должна интересовать начальника? Тем более что не кто другой, как он, Анохин, оторвал отца от детей, снял с должности комэски Особой эскадрильи и послал на фронт.
«Это не наказание. Это сейчас главное для любого, — пытался оправдаться Анохин перед самим собой. — Гибель в бою за Родину — дело чести. — И все-таки сердце его не стало биться спокойней. — Верно заметил Георгий Зиновьевич», — с досадой думал Анохин, усаживаясь в старенькую «эмку» рядом с шофером.
— К Тюриным едем! Где живут, знаешь?
— Кто же этого не знает? — вздохнул шофер, не раз возивший капитана Тюрина. — Отлетался Василий Петрович. Только куча детей после него и осталась.
Услышав такое от шофера, Анохин прижался к спинке сиденья и затих.
Галина Михайловна ужинала со своим Алешкой. Все остальные дети, ее и Старчакова, в другой комнате готовили уроки. Она догадалась, зачем пожаловал Анохин. Поскольку прошло более месяца с того дня, как Тюрина получила похоронную и все, кто хотел выразить ей свое сочувствие, это сделали, — она встретила Анохина веселым всполохом, делая вид, будто польщена визитом начальника и уже забыла о непоправимом семейном горе.
— Входите, пожалуйста, полковник, — засуетилась она, кокетливо поводя густыми черными бровями. — Садитесь с нами ужинать. Такому молодому красивому гостю всегда рада. — И, не давая опомниться, с улыбкой продолжала: — Свататься пришли, что ли? Мы — пара. Ровесники. Притом вы холостой. И я теперь женщина не занятая. Многодетная, правда…
— Послушайте, Галина Михайловна, — грустно заговорил Анохин, когда Тюрина умолкла. — Вам нужно что-нибудь, — у него едва не вырвалось: «от меня», — от командования? Семья у вас не малая. Что вам нужно?
Произнес он это с истинным сочувствием.
Галина Михайловна моментально притихла, отпустила Алешку и снова села.
— Спасибо, — с заметным волнением и смущением на лице за свое скоморошничество ответила Галина Михайловна. — Только я крепкая. Сама ребятишек выкормлю. Спасибо вам, что хоть поздно, а зашли. У командования хватает других забот. И дети не будут на него в обиде. — Тем не менее, верная своей натуре, Галина Михайловна, немного успокоившись, опять кокетливо пошевелила бровями. — А за меня не беспокойтесь. Говорят, после войны мужчин сами женщины делить будут по справедливости. Авось и Тюрину не обойдут. Обойдут — не заплачу. Детьми раньше обзавелась. Так что, товарищ полковник, летайте спокойно. На вас я не в обиде. Война идет. Война…
От Галины Михайловны Анохин направился прямо к себе домой. С квартиры позвонил Метальникову, просил замещать его, ссылаясь на недомогание.
Анохин чувствовал себя неважно. Ничего не болело и в то же время болело все тело, как при гриппе. Он вскипятил чайник. Но не нашел чем заварить кипяток и, запершись один в большой пустой квартире, пил просто подслащенную воду.
Домой он не заглядывал порядочное время отчасти потому, что в комнатах у него сейчас стояла серость и тишина, отчасти и забывал о доме, увлекшись делами какой-нибудь дальней эскадрильи.
С тех пор как уехала мать, а Ильинична уехала после бегства Наты, в квартире никто не убирал, и Анохин даже в шкафу под стеклом, где стояла посуда, видел пыль и паутину. В кабинете, давно не проветриваемом, пахло затхлым табачным дымом. В постели под подушкой он обнаружил гнездовье каких-то маленьких мушек, вылупившихся неизвестно из чего за время отсутствия хозяина.
Бродя по
Как-то уже после отъезда матери он прилетал в долину экзаменовать летный состав и накоротке поговорил с Натой.
После волны методических совещаний, вызванных «пропагандой стажировочной хроники», Анохин сменил самолет. Теперь начальник появлялся на аэродромах школы лишь на истребителе с ярко-красной стрелой во весь фюзеляж. Чаще, чем где-либо, и обычно неожиданно, без связи, он появлялся у Парамонова и до посадки ястребом проносился по пилотажным зонам, нападая на зазевавшихся. Тому, кто не замечал «красную стрелу» (так теперь называли самолет начальника), не обнаруживал ее первым, а следовательно, позволял атаковать себя с ходу, Анохин, будь то курсант или летчик, в приказе объявлял выговор. Уже через неделю подобных экзаменационных полетов Анохина «красную стрелу» и курсанты, и летчики обнаруживали далеко на подходе. И Анохин нередко сам себе объявлял выговор за плохую осмотрительность в воздухе. В этот день с ним случилось еще худшее. Раньше «красная стрела» появлялась на большой высоте и атаковала обычно зазевавшегося со стороны солнца. Излюбленный прием Анохина изучили, к нему привыкли. Меняя тактику, Анохин стал прижиматься к горам и нападать снизу. И вот здесь-то он и попался основательно. На сей раз он, вторгнувшись в зону долины, вдруг увидел выше себя и чуть сзади пару «Яковлевых» с замасленными животами. Почему-то именно забрызганные маслом животы ЯКов бросились ему в глаза вначале. Нырять вниз было бессмысленно. Анохин вильнул вправо. И в ту же сторону вильнул «Яковлев», висевший над «стрелой» сзади справа. Поняв: какие-то молодцы из Особой Парамонова, следуя на задание, разглядели на фоне гор вредную «стрелу», подкрались к ней и берут в клещи с намерением привести под конвоем на свой аэродром, Анохин принял решение больше не сопротивляться. Подумал: «В данной ситуации вырваться можно. Свои стрелять не будут. А окажись я в клещах врага… Кто знает?» И Анохин, качая головой, сам над собой посмеиваясь, послушно, под нажимом конвоя, пошел на снижение.
Все это видели со старта. Прежде чем Анохин после посадки успел спросить Парамонова: кто те молодцы, он услышал в «квадрате» веселые возгласы: «Шмаков со своим курсантом! Во орлы! «Красную стрелу» в плен заграбастали!»
Было весело и ему, неловко и весело. Выбираясь из самолета, Анохин почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянулся и увидел Брагину в технической куртке с сумкой. Фельдшерица по-за хвостами самолетов направлялась к санитарной машине.
— Наталья Валентиновна, — окликнул ее Анохин. — Что же вы проходите мимо?
Она остановилась.
— Некогда, товарищ полковник. Привет Ильиничне. Пусть на нас не обижается.
— Мать меня тоже бросила, сбежала от сына.
Ната, очевидно, не поняла шутки.
— Ну, мама не бросит. Это вы зря, Евгений Александрович.
А после, как он спросил, хорошо ли ей тут, нравится, неопределенно пожала плечами.
— Нравится. Но делать мне тут нечего…
Оставив швабру на столе в большой комнате, Анохин заглянул во все шкафы в надежде найти хоть немного вина. Нашел начатую бутылку с шампанским. Только пробку из нее выбило. Наверно, давно. Вино испортилось. Анохин снова налил себе кипятку и, отхлебывая из чашки мелкими глотками, задумался: «Почему ему, легко сходящемуся с самыми различными людьми, до сих пор не удалось найти дорожку к сердцу Наты? Стар он для нее? Кто-то стоит между ними? Или Ната в самом деле верит в чудеса? Все еще верит, что Брагин найдется?»
Пытаясь добиться полной ясности, Анохин начал вспоминать с первого дня знакомство со своенравной крестницей. Ната приковывала его внимание самостоятельностью, верностью памяти мужа и воинскому долгу. Нравилось ему в Нате и то, как она, ласковая по натуре, прятала от него эту свою слабость, вдруг напускала на себя смешную суровость.
Ната приехала в полк в конце июня сорок первого года из Ростова, чтобы повидаться с мужем. Но живым его не застала. Возле могилы мужа Ната потеряла сознание. Анохин на руках принес ее в свой штаб. Там, придя в себя, Ната потребовала, именно потребовала, смешно обращаясь к Анохину: «Научи меня летать! — и уперлась в него мокрыми глазами. — И возьмите в комсомол. Теперь же в комсомоле одно место свободное. На Валькино место возьмите».
Отправлять Брагину назад, в Ростов, Анохин побоялся: немецкие танки перерезали дорогу на восток. А она была беременна. Он подумал и назначил молодую вдову в команду младших специалистов набивать ленты патронами. А позже отправил к матери.
Мать сохранила ее письма, присланные из-за линии фронта партизанской почтой. Писала Ната с грамматическими ошибками, но чувствуя то, к чему обращались ее мысли.
«Ильинична, думаете мне не страшно здесь? — спрашивала Ната в одном из своих посланий. — Очень даже страшно. Особенно, если подумаю, что и Валюха может остаться такой же круглой сиротой, какой росла я».
Так и не выяснив до конца причину, которая мешала Нате услышать его зов, Анохин решил: все дело в нем. Не громко он зовет ее, должно, и с опаской. Вроде бы страшится окружающих его людей, общественного мнения во всей этой любовной истории.
— В Москву! — вслух сказал он, допив чай. — И потом дальше, на запад. Сейчас. Иначе будет поздно. Надо мне хоть под занавес толкнуть фрицев, как они меня толкали до Сталинграда. Затем вернуться к Нате. Она меня услышит. Должна услышать.
За час до рассвета возле многоквартирного дома в центре Солнцегорска, в котором жил начальник школы, затормозила его старая черная «эмка». Из машины довольно резво выскочил Метальников в бриджах, кожаной с «молнией» куртке. Впереди куртка вздулась, словно Метальников прятал под ней крупный арбуз.
По-птичьи, одним глазом, стрельнув в верхние этажи и не увидев в квартире Анохина света, Метальников нырнул в подъезд, широко, через ступеньку шагая, ринулся вверх по лестнице.
На его стук в дверь Анохин отозвался тотчас. Метальникову даже подумалось: начальник спал в прихожей.
— Открывай, Евгений Александрович, свои!
— Что случилось? — впустив раннего гостя и потирая измятое бессонницей лицо, угрюмо спросил Анохин.
— Как что? Весна пришла. Март, товарищ полковник! Здравствуй! Лицо у тебя, замечу, совсем не весеннее.
— Все шутишь, Георгий Зиновьевич… — Анохин пожал протянутую ему руку, поддернул трусы. — Что же все-таки случилось?
— А я разве без случая не могу к
Анохин молча повернулся к гостю затылком и направился в спальню.
— Евгений Александрович! — не двигаясь позвал Метальников. — Офицер, даже если он и в трусах, остается офицером. Вернись! Разговор не окончен.
— Пожалуйста, потише, — возвращаясь с горящей папиросой в зубах, сказал Анохин. — Дом коммунальный, многоквартирный… Не всем же просыпаться с петухами… Поляки прибыли на место?
— Прибыли. Отдыхают. Я звонил Парамонову. И одобряю твое решение, Евгений Александрович. Иволгин справится.
— Ну, вот видишь! — Анохин задумчиво пустил дым в потолок. — Вот видишь. Все ты, оказывается, без меня знаешь. Почему же нужно держать в школе еще одного полковника… Мы что, так и будем стоять в прихожей? Идем в кабинет курить.
— Да нет, спасибо, — Метальников снял фуражку, вытер платочком круглую лысую голову. — Спасибо. Курить не будем. Работать надо. Война не кончилась. Подчиненные наши давно на ногах.
Метальников был ниже ростом. Смотрел снизу вверх. На его широкой красной шее в гармошку сложились упругие складки.
— Одевайся, Евгений Александрович. Поедем на первую точку. Сегодня там выпускают самостоятельно. Тебе на поверку запланировали семь человек.
— Не поеду. Нездоровится. Поезжай сам…
— Поедешь! — настаивал Метальников, надевая фуражку. — Поедешь, товарищ полковник! Будешь принимать роды. Не улыбайся. Сегодня на первой точке новые молодые летчики появятся. Одевайся. О здоровье твоем поговорим в машине…
Старая «эмка» со скрипом, не шибко быстро везла их за город, в медленно проявлявшиеся на рассвете мартовские поля.
Анохин и Метальников уселись на заднее сиденье в разных углах. Бугристое, изрядно потертое, оно поскрипывало при встрясках на ухабах длинной проселочной дороги до первой «точки».
Оба, насупясь, молчали, вжимались поплотнее каждый в свой угол, и каждый смотрел на ближнюю к нему, на свою сторону дороги. Стекла «эмки», затуманенные мелкими царапинами, искажали то, что виделось через них.
Анохин опустил стекло. Сырой холодный воздух, ворвавшийся в машину, заставил Метальникова встрепенуться, втянуть голову в плечи, податься корпусом вперед. Заметив это, Анохин спросил:
— Закрыть?
— Не нужно. Дыши, Евгений Александрович. Тебе свежий воздух сейчас очень кстати. Воздух школьных аэродромов.
— Был я вчера у Тюриных, — произнес Анохин, помолчав.
— Я знаю, — наклонил Метальников голову. — Вот и отлично. Только следовало раньше…
— Все ты, оказывается, знаешь, — на сей раз с искренним удивлением подхватил Анохин. — Откуда такая осведомленность, Георгий Зиновьевич?
— Старческое чутье, Евгений Александрович. Притом ты ведь вчера возложил на меня свои обязанности. А они требуют все знать и видеть.
Возвращаясь к прерванному разговору, Метальников обратился к Анохину на «вы», но суть его речи оставалась прежней, встряхивающей.
— К славе новой вас потянуло, товарищ полковник? Что ж, похвально! У нас какая тут слава. За вылеты не награждают. А за сбитых даже разжалывают. Но без наших вылетов вы там — ничто! К тому же у каждого офицера, кроме его прав и хотений, есть еще долг…
— Это из заповедей для молодого солдата, — вставил Анохин, не оборачиваясь. — Верно?
— Совершенно верно, товарищ полковник. Вас это оскорбляет? Все офицеры вышли из солдат.
— Понял, Георгий Зиновьевич. Довольно: я давно уже тебя понял, — Анохин выдвинулся из своего угла. — Но и тебе, учитель, пора понять, давно пора, какую шутку со мной сыграли в Главном штабе.
Метальников рывком придвинулся к нему.
— Вы считаете, работать в школе — это шутка? Забыли вы, значит, забыли, Евгений Александрович, откуда сами-то вышли в начале тридцатых годов.
— Нет помню! — Анохин миролюбиво положил руку на плечи Метальникова. — Помню, Георгий Зиновьевич. И день, когда мы с тобой на Р-5 в пахоте перевернулись, — все помню. Не помню только случая, чтоб ты, Метальников, был когда-нибудь полностью доволен мной.
— Ты же не бог, Анохин. Бога и то верующие гладят, гладят, а потом и пошлют к такой матери.
Слева и справа от дороги тянулись зеленые колхозные поля, изрезанные арыками с поблескивающей в них водой. Горы виднелись слева — здесь, под Солнцегорском, длинная высоченная гряда застынувшей смеси гранита, вечных снегов, дремучих лесов. В этот ранний час горы напоминали Анохину спустившееся до земли грозовое облако.
Разбивая зарозовевший на восходе солнца воздух, «эмка» догоняла свою длинную тень, тоже подпрыгивающую на ухабах, и уже приближалась к дырявому дощатому мостику, перекинутому через канал, питавший водой арыки.
В поле за мостом маячили выстроенные в длинную линию приземистые УТ-2 эскадрильи первоначальной подготовки летчиков.
— Нас уже, кажется, ждут. — Анохин снова поднял стекло, глянул на свои часы. — А до начала полетов еще… Ое-е!.. Не нравится мне слепое повиновение, Оно и порождает чрезмерную осторожность в работе. Отсюда и прикармливание поблажками.
Метальников потер виски:
— Не горячись, Евгений Александрович. Такой день! Смягчи свое сердце перед парадом птенцов, будущих асов. Нет, все-таки тяга к славе мешает тебе…
— Прекратите, товарищ полковник, — отрезал Анохин тоном старшего. — Вам меня трудно понять. Славы захотел! Русские в Германии — вот моя и ваша слава! Я, Георгий Зиновьевич, от западных границ до Сталинграда топал. Как я этот путь прошел, знаете. Так можете хоть вы меня понять, если другие не понимают? Я должен, обязан хоть что-то своими руками отвоевать у врага… Недаром же я ношу Звезду Героя. Вы, Георгий Зиновьевич, — совсем другое дело. С вас, Георгий Зиновьевич, иной спрос. Вы все-таки по положению педагог. А я…
— Вот это разговор! — Метальников даже подпрыгнул на месте. — Слышу голос офицера! — Метальникова нисколько не смутил резкий тон Анохина. Наоборот, это его взбодрило и позволяло продолжать опять по-приятельски. — Теперь я узнаю тебя, Евгений Александрович. И все же ты меня не совсем убедил… Видишь, даже не разжалобил. И других не разжалобишь. В Главном штабе люди с нервами покрепче, чем у нас. Извини, но этими причитаниями ты мне сейчас напомнил Иволгина. Того Иволгина, каким ты его принял от меня. Помнишь? Иволгин тоже всхлипывал: «Меня не понимают!» А разве мы его не понимали? Но в армии есть приказ. А приказы надо выполнять. Это тоже из заповедей для молодого бойца, но ты уж извини. Я педагог, не могу без морали. И еще, последнее, коль пошло на откровенность. — Метальников навалился на плечо Анохину. — Не знаю, что у вас с Брагиной произошло, но найди ты. Евгений, способ вернуть ее в свой терем. Хорошая женщина. А главное — ты без нее жить не можешь. Я это давно заметил… Ну, вот мы и доехали, товарищ полковник. Теперь я молчу. Приказывайте!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Слух
— Какие там они поручники, военные атташе? — заспорил Кухарь с курсантами в ожидании инструктора. — Это они так заявили. Атташе в Москве, в посольстве, — развивал дальше свою мысль сержант. — И никакие они не военпреды. Военпреды едут на заводы. Эти поляки наверняка летчики. И приехали к нам осваивать ЯК. А переучивать их будет наш командир. Вот посмотрите. За тем младшего лейтенанта и вызвали срочно в штаб. На именных моих уже… — Кухарь размашисто выбросил перед собой согнутую в локте левую руку, заскорузлой ладонью правой оттянул промасленный рукав комбинезона, глянул на часы и протяжно свистнул. — Плохи ваши дела, братцы. Не отвертеться нашему командиру. Союзники прибыли. Вас теперь, в лучшем случае, раздадут другим инструкторам. А то и переведут в резерв или в караульную роту. Наплачетесь.
Увидев бегущего к ним Иволгина, сержант полез под самолет как бы сливать отстой бензина и громко затянул песню:
А наутро слышен ропот:
Нас на бабу променял…
Обычно, когда Иволгин являлся на якорную стоянку, Кухарь первым делом рапортовал ему о готовности самолета к полетам.
В этот раз даже курсанты отвернулись от Иволгина, вроде их неожиданно заинтересовало что-то в конце стоянки.
Не понимая, в чем причина, Иволгин, окликнул Кухаря и стал ему рапортовать:
— Товарищ сержант! Самолет к полету не готов…
— Готов! — покраснел Кухарь. — Готов, товарищ командир! — повторил он, козыряя и вытягивая худую длинную шею.
— В чем же дело, товарищ сержант? Что за ропот вы слышали? Кто кого и на какую бабу променял? Объясните!
— Народная песня, товарищ командир, — начал вилять Кухарь. — Народная песня. — Он скосил на курсантов плутовски поблескивавшие глаза: — Про Стеньку Разина. Разве вы ее не знаете?
Теперь, догадываясь, почему его подчиненные отчужденно встретили, и удивляясь, как они могли узнать о его разговоре с командиром эскадрильи, который велся в штабе при закрытых дверях, Иволгин несколько приободрился.
— Олени! — сказал он с улыбкой курсантам. — Наказать бы следовало вас за бабий ропот. Летчики так не поступают. Да уж ладно. Расстанемся друзьями. Вы направляетесь в распоряжение лейтенанта Шмакова.
Он отправил курсантов и строго уставился на механика.
— А ты, Кухарь-ухарь, свое получишь за народную песню! Твоя обработка? Ты ребят взбаламутил?
— Так точно, товарищ командир, — опять вытягиваясь, но уже смелей и наглей ответил механик. — Так точно! Обидно стало за ребят. Другим везло. А эти давно начали подлетывать. Ну, раньше машин не хватало, горючего. Теперь, кажется, все у нас железно. И вот, пожалуйста, радуйтесь! Прибыли переучиваться поляки. Подвиньтесь, ребятки.
— Короче, Кухарь!
— Короче, могли бы отвертеться. Я понимаю, приказ. Но я знаю вас, товарищ командир. Могли бы.
— Выключай! Довольно! — не вытерпел Иволгин. — Пора тебе того… Володя. Разбираться не только в авиационной технике. Поляки наши союзники. Соображать надо. Ведь тебе двадцать стукнуло.
— Двадцать один. Разменял третий десяток.
— Тем более, старина. — Иволгин пошел от самолета.
Кухарь с виноватым видом увязался следом.
— Да разве я против, чтобы учить поляков. Я тоже за боевое содружество наций. И поляков научим. Но пусть они малость подождут. Вначале своих ребят надо выпустить. Тоже в бой рвутся…
— Хватит, — остановился Иволгин. — Скажи лучше, откуда ты узнал о том, что говорилось в штабе? Под дверью стоял? Подслушивал?
— Кома-анди-ир, — оскорбленно скривился механик. — Я? Под дверью? Обижаете. Фантазией дошел. За войну научился фантазией добираться до всякого такого… Смотрю, кровати в новый самолетный ящик потащили. Эге, думаю, ясно. Надолго устраивают. А что у нас можно делать долго иностранцам? Только учиться. Тут слышу, технота подняла гвалт на стоянке. «Кухарь! — кричат. — Куда это твой командир погнал, каблуки сверкают». Вижу, командир нырнул в штаб. И мне все стало ясно: поляки те — летчики и переучивать их Иволгину. Иначе бы его не вызвал комэска. А раз вызвал да еще срочно, то вряд ли отвертится…
Кухарь еще бы рассказывал, но Иволгин его перебил:
— Выключай, Володя. Как-нибудь потом доскажешь. Вот уже идет комэска. На сегодня у нас с тобой все. А завтра, я полагаю, мы снова встретимся. У меня сегодня по плану с поляками наземная подготовка и, пожалуй, рулежка. Посмотрю, как они нашу матчасть знают. Если хоть на четверку знают — начнем пылить.
— Прибегу, командир, подготовлю вам «гроб».
Экономя ресурс боевых машин и горючее, курсантов, всех, кто впервые встречался с ЯКом, прежде чем пустить в воздух, инструкторы обкатывали на земле в «гробу», списанном самолете «спарке».
Иволгин погрозил Кухарю пальцем:
— Не вздумай при них так называть рулежку. И вообще, Кухарь-ухарь… Веди себя осмотрительней. Дело свое, конечно, делай. Но дипломатично.
— Можно не продолжать, командир…
— Тогда беги, — хлопнул Иволгин по плечу сержанта. — А я тоже погнал. Готовиться к занятиям. Времени мало дали…
Получив у старшины новый комбинезон, Иволгин вернулся в землянку. Там уже хозяйничали одни мыши-полевки. Возле зеркала, сверху, извивался, пытаясь достать головы хвостом, скорпион, прижатый к стенке крупным шплинтом.
— Шмакова затея, — догадался Иволгин, усаживаясь за узкий расшатанный стол составить план работы на день. — Знал Мишка: мне еще понадобится зеркало. Варвар… Чем бы дитя ни тешилось…
Кончив писать, Иволгин сунул в планшет тетрадь, прихватил на всякий случай шлемофон и пошел будить поляков.
Солнце уже взошло. В долину с гор сползали кустистые отрепья тумана.
Еще издали Иволгин увидел: дверь открыта настежь, а подойдя ближе, услышал, как поляки то по слогам в одиночку, то молитвенно хором твердят по-русски слова:
— Вижу… Понял… Инструктор… Нет…
Звонче всех звучал голос старшего в группе польских офицеров, поручника Огинского.
— Я думал, вы спите, — входя, сказал Иволгин.
Все трое быстро поднялись.
— A-а! Пан инструктор! Прошу, прошу.
Иволгину подали мягкий стул. Этот стул он видел в комнате у Нюси. Справа у входа, на глухой стороне самолетного ящика, висел ковер, который Иволгин раньше тоже видел в комнате буфетчицы, и подумал, что все это работа Зорки. Старшина, похоже, со всей долины стащил лучшее в жилище, приготовленное им для офицеров Войска Польского.
Отодвигая ногою стул, Иволгин с неловкостью пожал плечами:
— Какой я вам пан, товарищи! Я сын железнодорожника. Родом с Кубани.
— Не-ет! — засмеялись они, видно, вспомнив тут, как Иволгин держался в штабе. — Пан. Ты пан, инструктор! Понял?!
— Ну, если так, раз я пан — одевайтесь! Начнем, — Иволгин вытянул руки на уровне плеч и для ясности помахал ими. — Займемся делом.
То, что он обратился к ним по-польски, еще больше развеселило офицеров.
— Добже, добже!..
Рулежный ЯК-первый, с хвостовым номером 13, стоял на трех якорях, под чехлом за полевыми авиационными мастерскими, носом в сторону самолетного кладбища. Не заступись за эту машину сержант Кухарь осенью сорок второго года в Муюн-Кумах, где она перевернулась кверху брюхом, ее бы и сожгли в песчаных барханах. Трое суток вытаскивали «чертову дюжину» из песчаного моря.
У себя на аэродроме Кухарь выправил ЯКу смятые ребра, живот. Поставил ему другой мотор, тоже побывавший в аварии, но покрепче. Подварил шасси, написал на фюзеляже красным эмалитом: «Умираю, но не сдаюсь» — и преподнес самолет инструкторам как рулежный.
За это полковник Анохин наградил Кухаря часами.
По формуляру «Яковлев-первый» с хвостовым номером 13, ветеран самолетов этого типа в Синеморской школе, вывез на себе дивизию летчиков. Всем дал почувствовать силу своих скоростей, боевого оружия, показывал небо в солнечный день, при луне, в дождь.
ЯК-первый еще и теперь, уже слиняв неузнаваемо, возил пилотов.
Все это Иволгин рассказал полякам по пути к рулежному самолету. Здесь он пожалел, что не говорит по-польски. Но его, кажется, поняли. Во всяком случае, ни один из слушателей не покривился, чего боялся младший лейтенант, когда с рулежки стащили чехол и она предстала во всей своей неприглядной старческой немощи.
Не рассказал Иволгин только того, что это он перевернулся на «чертовой дюжине», сажая машину вынужденно, о чем он тоже всегда вспоминал, подходя к старому самолету…
Рядом шагали тоже летчики, правда другой страны. Но это ничего не меняло. У всех летчиков земли судьбы похожи, происшествия — тоже. Зачем перепевать будничное? Лучше ему, Иволгину, тут перейти прямо к делу. В том, что дело у него пойдет хорошо со слушателями, Иволгин не сомневался. Раз поляки прежде летали, притом на боевых самолетах, они поймут его без переводчика и словаря. Ведь принцип устройства самолетов и законы, по которым самолеты летают, повинуются человеку, одинаковы во всем мире. Поймут.
Вначале Иволгин сам забрался в кабину рулежки, в переднюю, курсантскую, оборудованную так же, как в любом боевом ЯКе.
В инструкторской кабине имелось лишь самое необходимое: педали, ручка, сектор газа. Прежде были кое-какие навигационно-пилотажные приборы, но их давно растащила спецслужба. Теперь на приборной доске в задней кабине рулежки зияли дыры.
Навалясь грудью на борта, поляки внимательно следили за действиями инструктора и отвечали разом, если инструктор задавал вопрос. Иволгин спрашивал их чаще так: ткнет в какой-нибудь прибор пальцем, замрет на секунду, а потом скользнет по лицам взглядом, прислушается к голосам, если не уловит смысла слов, не поймет их совсем. И по тому, как зазвучат голоса, засветятся лица слушателей, определит, кто из них лучше знает, и скажет тому «да», другому «нет».
А если на его вопросы отвечали без промедления, Иволгин живо подымал кверху большой палец:
— Отлично, славяне! Чувствую, дело у нас пойдет!
Потом он стал каждого усаживать с парашютом в переднюю кабину, условно отдавал команды на взлет, на посадку, следя, что получается, кто как реагирует на его голос, управляется с командными рычагами, как скоро и безошибочно ли находит рычаги.
Уже часов в десять Иволгин оставил слушателей одних тренироваться, а сам направился в мастерские за инструментом, снять капоты с мотора, чтобы не перегревался, и найти баллон со сжатым воздухом. В мастерских он и баллон нашел. Только сам нести не решился — больно тяжелый.
В степи, недалеко, прижав к щеке ладонь, расхаживал невысокого роста курсант.
Иволгин его окликнул:
— Чего прохлаждаетесь? Почему не на старте?
— Зуб болит, товарищ младший лейтенант. Болит, спасу нет.
То, что у курсанта болит зуб, Иволгин догадался, по виду не подал.
— Всего-то? Обратились бы за помощью к Брагиной.
— Обращался, товарищ младший лейтенант. Посоветовала ехать в медчасть и вырвать зуб. Или не обращать на боль внимания.
— Не хнычьте. Будет вам спас. — Иволгин подвел курсанта к баллону. — Поднимайте с комля… — Сам взялся за вентиль. — Раз, два… Дружно!..
Шагая впереди, Иволгин, пройдя метров пятьдесят, спросил:
— Ну как? Помогает?
— Будто рукой сняло, товарищ младший лейтенант, — засмеялся курсант. — Где вы только были раньше.
— То-то…
Сняв боковые капоты с мотора, Иволгин вместе со слушателями проверил заправку самолета. Затем, уложив в чашу сиденья второй кабины чехол, спрыгнул на землю и призывно махнул рукой:
— Пошли, подымим! Покурим, славяне. И начнем. Не будем время терять.
Огинский не курил. Ему Иволгин поручил заправить рулежку воздухом.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Теперь в Синеморской школе было несколько отделений. Все они размещались на разном удалении от Солнцегорска.
Хозяйство Анохина теперь представляло собой нечто вроде пчелиного роя, быстро размножавшегося на пустом месте в степи, куда рой занесло случайно ураганным ветром.
Хотя полковник Анохин и считал, что он не прирос и никогда не прирастет душой к школе, что он строевой командир, боевой летчик, ему было все ж приятно услышать на одном из совещаний у командующего округом: «Синеморская сейчас комбинат летных кадров. А вклад ее воспитанников в общее дело победы над врагом безмерно велик на всех этапах войны».
Комбинатом Синеморская стала в последние годы, подчеркивалось на том совещании. Значит, уже при нем, Анохине, с чем он молча соглашался и был доволен.
Не без гордости за себя, за свою деятельность в тылу подумал он и сейчас, когда вышел из «эмки» и увидел на фронтоне штаба плакат: «День, прожитый без борьбы за счастье и благополучие народов нашей Родины, — бесцельно потерянный в жизни день». Это были слова и его девиза, Анохина. А на старте увидел глянцевитые, вымытые с мылом самолеты, праздничный строй авиаторов, прятавших от него в задних рядах одетых в латаные комбинезоны. Извещая начало полетов, дежурный поднял авиационный флаг на командном пункте. И сейчас же в небо потянулись вереницей похожие на стрекоз учебные машины. Здесь Анохин окончательно пришел в себя после бессонной ночи, хотя и не любил иметь дело с легкомоторными УТ-2. Он с удовольствием поверял технику пилотирования курсантов Парамонова и охотно всегда заглядывал в долину, где все было боевое — машины, задачи. Там и порохом пахло, как на фронте, казалось Анохину. И жили там люди, как на фронте, в землянках. Тем не менее сейчас он ждал, даже с нетерпением, когда ему предложат прокатиться на учебном.
А Метальников, не чувствуя перемен настроения у начальника, побаивался: испортит тот праздник рождения летчика, который готовится годами.
Первые курсанты, с кем Анохину предстояло летать, были из группы лейтенанта Лукина.
Угловатый, с
Щуря левый глаз, Анохин пытливо разглядывал учлетов. Они же, в свою очередь, расправляя плечи, с волнением косились на Звезду Героя, солнечно светившуюся па груди полковника.
— Кто первый, пусть садится, — сказал наконец Анохин, обращаясь к Лукину. Закинул парашют за спину и, застегивая карабины, предупредил:
— Пару кругов без моего участия. Как умеют, как научены.
Во втором полете с первым им поверяемым Анохин отсоединил переговорный шланг. Его раздражали частые выкрики курсанта.
— Цель по борту слева! Цель слева внизу!
Раздражали, потому что еще давила оставшаяся от бессонной ночи разлаженность чувств и мыслей. Но Анохин не подозревал этого, поругивал курсанта: «Ни черта ж больше не умеет, кроме как горланить».
— Цель сзади вверху!
Анохин оглянулся: сзади вверху блеснул «утенок», пилотировавший в зоне.
«Верно. Глазастый». Однако же он не оценил старание парня все видеть в воздухе, как учил тому курсантов он же сам, Анохин. В голове уже звенело, и притуплялась острота ощущений самого полета от условных, похожих на детский лепет докладов курсанта, от непохожего на самолетный стрекот фанерного «утенка».
За два полета Анохин не произнес ни слова. Воздух был чистый, спокойный, внизу проплывали зеленые поля. На них копошились маленькие люди; вдали под горами лениво ворочались дымы заводов Солнцегорска. От всего этого веяло благодушием земли, не знавшей, что такое взрыв фугасной бомбы, атакующие танки, какие следы оставляет сапог врага.
Анохин и на линии предварительного старта, куда курсант зарулил, выполнив задание, сказал не много:
— Вылазьте! Замечания потом.
И Лукину не больше, когда он подбежал к начальнику получить свою долю замечаний.
— Не готов он, лейтенант! Кричит много. А за скоростью не следит. И па посадке… Я уже забыл, что было на посадке.
Вспоминая, Анохин потер лоб:
— Ладно, потом… Давайте, Лукин, следующего.
Следующий курсант, взбираясь на крыло, от волнения поскользнулся, зашиб колено, но виду не подал. Резво подхватился, нырнул в кабину и, стремясь непременно угодить вкусам полковника-Героя, постарался сделать больше, чем умел. Самолет еще не набрал нужной скорости на разбеге, а он уже поднял хвост и не смог удержать машину. Она уклонилась от ориентира градусов на двадцать. Прекращая взлет, Анохин резко убрал газ. Зарулил на линию сам, выскочил из самолета, даже не дождавшись, когда курсант заглушит мотор.
На этот раз к Анохину поспешил Метальников.
— Ну как они, наши гвардейцы, товарищ полковник?
— Гвардейцы! — Анохин сунул в рот папиросу. — Видели же?
— Да-а… Второй вильнул на разбеге.
— Вильнул! По нормативам — вильнул больше чем на «плохо». И первый не лучше. Или вы ждете от меня поблажек для этих гвардейцев?
— Нет. Просто удивляюсь. — Метальников сиял фуражку и, поглаживая лысину, спокойно продолжал: — Отличники! Взяли минимум вывозных полетов. Удивляюсь!
С минуту оба молча глядели в разные стороны, словно к чему-то прислушивались. И на всем старте стало печально-тихо, как после тяжелого летного происшествия. Метальников решил: молчать ему нельзя.
— Вы просто сегодня не в настроении, товарищ полковник! — заявил он негромко, но твердо. — Плохо спалось вам… Ребята готовы.
— Не слишком ли смело? — заметил Анохин, не оборачиваясь. — Вы с ними летали?
— Вчера после обеда. В ветер. Отлично справлялись.
— Сколько?
— С каждым по два круга.
Гася папиросу, Анохин покачал головой:
— Не мало, чтобы так заявлять?
— Мне — нет, товарищ полковник. К тому же я хорошо знаю инструктора Лукина. Лукин не надеется на авось. Шлифует — не придерешься.
Опять, потирая лоб, Анохин пытался вспомнить: какие же он заметил ошибки у первого курсанта. Но так и не вспомнив, направился к Лукину.
— Лейтенант, ваше мнение? — спросил он еще издали. — Какое у вас решение?
Вопрос не застал инструктора врасплох.
— Прежнее, товарищ полковник. Выпускать самостоятельно.
— Выходит, я в вас не разобрался? — обратился Анохин к тем курсантам, которых он поверял. — Не понял? Вы смелее, гвардейцы. Решается ваша судьба, ваша честь.
Смелости все же у курсантов не хватило сразу ответить. Они вначале попросили:
— Разрешите с вами слетать еще? — И уже затем: — Да, не разобрались. Разрешите?
— Довольно, — отрубил Анохин. — Ясно. Четверо «за», один «против». Инструктор! Самостоятельный вылет им разрешаю.
Это прозвучало неожиданно даже для Метальникова, который стоял поодаль. Даже он, Метальников, зная характер Анохина, его манеру удивлять неожиданными бескомпромиссными решениями, подумал вначале: «Шутит» — и, как все, не двигаясь, недоверчиво покосился на Анохина. Все, и Метальников, ждали — тот сделает еще хотя бы по одному контрольному полету с ребятами. А уж потом… Но Анохин, так и не вспомнив отклонений, допущенных в полете с ним молодыми курсантами, целиком полагался сейчас на Лукина. Это было рискованное предприятие, только Анохин чувствовал уже по одному тому, как вмешался в конфликт его заместитель: рискует вполне обоснованно.
— Чего же вы стоите, инструктор? Действуйте!
Лейтенант Лукин крутнулся на каблуках.
— Мешок! Мешок в кабину!
Мешок с песком уже тащил на плече механик.
Анохин и Метальников направились к столу командного пункта и оттуда наблюдали за первыми самостоятельными шагами двух пилотов, новоиспеченных и пока еще очень зеленых. Оба курсанта минут через сорок прибежали на СКП доложить начальнику о выполнении задания.
— Молодцы! Отлично! — сказал он, пожимая им руки. — Объявляю благодарность! Но, — предупредил Анохин с улыбкой, — объявляю вам благодарность не за отлично выполненное задание. Летать отлично теперь ваша обязанность. Пожизненная. Благодарю я вас за смелость. Не каждый боец, даже уверенный в своей правоте, осмелится заявить полковнику: «Вы не разобрались».
Отпустив курсантов принимать поздравления инструктора и товарищей, Анохин, глядя им вслед, мягко окликнул Метальникова:
— Знаешь, Георгий Зиновьевич, о чем я сейчас думаю?
— Знаю! Сказать?
— Интересно. Говори, пожалуйста.
— О том, — продолжал Метальников лукаво, — что вот пройдет много лет и эти желторотые птенцы станут истребителями, бывалыми, вроде тебя. И вот однажды, в заботах о себе, о полном своем благополучии, могут тоже сразу не отличить черного от белого и испортить настроение в самый незабываемый в жизни день таким же желторотым птенцам, из каких выросли сами.
— Вот не ожидал! — рассмеялся Анохин, заметно краснея. — Тебя бы, Георгий Зиновьевич, на место моего знакомого забывчивого генерала. Все ты знаешь и даже мысли угадываешь.
— Благодарю за комплимент, Евгений Александрович. Только мне генеральские лампасы не пойдут. Коротконогий я. И классности, образования недостает для особо ответственного поста. А угадайки, Евгений Александрович, в штабах не нужны. Нужны люди свежо мыслящие, с характером. Хотя бы таким, как у тебя. Прижмешь — не вырвешься, но не больно. Душе не больно. Вот удивительно!
После короткого перекура и роздыха Анохин направился с поверкой в
— Что? Где? Кто, Георгий Зиновьевич?
Струей от винта с Метальникова сорвало фуражку. Она покатилась по траве, подпрыгивая и вихляя, словно кривой, катящийся с горы обруч. Метальников машинально рванулся догонять, но тут же опомнился и, поворачиваясь затылком к струе, прижался к фюзеляжу «утенка».
— В долине! Иволгин летает, звонил оперативный.
— Ну и что? — быстро перебил Анохин. Слышать от Метальникова «Иволгин летает» было смешно. И Анохин понял: не это главное, не эту весть бегом нес ему Георгий Зиновьевич. В долине случилось что-то. И быть может, опять у Иволгина. Иначе бы Метальников сам не побежал. Но Анохину хотелось отдалить самое неприятное. — Ну и что из того? — успокаивая Метальникова, он пытался острить. — Иволгин уже пять лет летает.
— На рулежном, — отдышавшись, пояснил заместитель. — С поляком, поручником Огинским.
— Давай! — оттолкнув Метальникова от кабины, крикнул Анохин курсанту. — Живей! Поше-ол!
Он сам взял управление, долго вел самолет на бреющем, разгоняя скорость, затем резко перевел в набор высоты и, разворачиваясь на долину Копсан, выругался: «Что он, с ума сошел, Иволгин? И как он смог оторвать решето? Рулежка же теперь настоящее решето! Вот и воюй, Анохин. Тут тебе и после войны будут бои, какие только хочешь!»
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
— Пся-я кре-ев! — ругнулся Огинский, стараясь поймать зарядный бронешланг. А тот все шипел, извивался у Огинского между ног, бился о его новые сапоги. Не давал себя ни взять, ни прижать.
Из-за руля поворота, оправляя под ремнем комбинезон, вышел Иволгин и со спокойной улыбкой перекрыл вентиль баллона.
Стало тихо, только где-то внутри ЯКа, которого остановили подзарядить воздухом, что-то едва уловимо потрескивало.
Поручник Огинский засмотрелся на орла, тот парил над стартом, и шланг вырвался из его рук.
— Пся крев, — опять ругнулся он, но уже весело, глянув из-под руки вверх, и уже непонятно, по какому поводу. То ли потому, что сам не догадался перекрыть вентиль баллона, то ли на большую парящую птицу: не вовремя появилась в его поле зрения.
— Слабовато у вас, — усмехнулся Иволгин, трогая Огинского за плечо. — У нас — покрепче. Ну, садитесь, поручник. Пробежка с поднятым хвостом.
До этого Огинский выполнял простое руление — туда и обратно вдоль дороги, ведущей на станцию.
Иволгин помог ему надеть парашют, хлопнул по спине и стал откатывать ногой баллон от самолета.
Вскоре Огинский запустил мотор, Иволгин полез в заднюю кабину и, усаживаясь, левой рукой натянул очки, а правой пошевелил ручкой управления. «Давай, мол, Огинский, дальше действуй самостоятельно».
Тысяча двести лошадиных сил с ревом понесли ЯК в направлении станции, на ориентир — водонапорную башню, сложенную из красного кирпича.
Иволгин тоже смотрел на ориентир. Самолет раскачивало сильными грубыми толчками снизу. Но едва он поднял хвост — толчки стали мягче, а башня стала видна лучше, вся до основания: открылось взору служебное здание станции — барачного типа мазанка и за ней — длинный грязно-коричневый ряд вагонов товарного поезда. Появился в поле зрения Сташинский, поставленный Иволгиным возле дороги с красным флажком.
Тут Иволгин снова, но уже осторожно, тряхнул ручку, что означало: конец пробежке, убирай газ, плавно опускай хвост и тормози. Чуть погодя сам потянул рычаг назад. Но все осталось по-прежнему. Бежал ЯК-первый, все больше набирая скорость, хотя Огинский полностью затянул сектор газа и еще он, Иволгин, сам продублировал остановку мотора. Но тысяча двести лошадиных сил все несли поляка и русского на красную водонапорную башню. Иволгин схватился за ручку. Он уже почувствовал: произошло непоправимое. И догадался, что именно: «Рычаг сектора газа как-то отсоединился от дросселя, когда тот полностью открылся».
Эта мысль страшила тем, что ЯКу бежать до водонапорной башни оставалось секунд пятнадцать-двадцать. От силы — двадцать пять. А потом…
Нажимом на лапку зажигания можно было выключить мотор. Но такой лапки не водилось в кабине инструктора.
«До башни двадцать пять секунд, — похолодел Иволгин. — А потом старик ЯК попадет наконец на свалку. Но и мы. И кто-то еще. И что-то еще? А что? Красная башня? Мазанка? Товарняк?»
Иволгин шею вытянул, как журавль. Ему теперь полагалось видеть больше Огинского, дальше. Хотя он знал твердо — дальше станции самолет не пробежит. Там ему крышка. Спасение одно: как-то принудить рулежку оторваться от земли. Сейчас. Немедленно. Сию же секунду.
Самого короткого мгновения хватило Иволгину вспомнить, что это он пригнал издалека в долину ЯК с самодельной второй кабиной, как он на нем летал, где бывал.
«Не подведи, старик, вытяни», — взмолился Иволгин, подбирая ручку на себя.
ЯК, покашливая, отделился от земли. Отделился и оживленно трепыхнулся, словно ему тут, в воздухе, вспомнилось свое, его молодость, очереди людей на поклон к нему, тогда сильному ЯКу-первому, диву дивному.
Выкашливая черные сгустки не сгоревших в цилиндре газов, ЯК-первый поднялся метров на пять и, поводя длинным острым носом, закачался.
«Мочи нет, — слышалось в его прерывистом рокоте. — Нет мочи. Дальше что? Что мне делать дальше? Скорость мала. Знаю: до обидного мала. Чуть побольше посадочной. Может, и перелечу через станцию, а может, и нет. Разворачивайся, летчик. Влево разворачивайся. Это тебе сподручней. Авось и отделаешься легким испугом».
В пяти метрах от земли Иволгин, закусив губу, ввел машину в разворот. Сразу сгинули с глаз красная башня, мазанка, грязный длинный поезд. В машине что-то захлопало. То ли в развороте не выдержал нагрузки и сорвался с замков какой-то дрянной люк, то ли задралась на гаргроте прогнившая фанера и теперь билась о что-то. У Иволгина внутри тоже что-то натянулось и хлопнуло. Сделалось жарко, как в поединке, с «фокке-вульфом». Он крепче уперся ногами в педали, до боли в пальцах сдавил ручку. Он знал — станция не сошла с их пути. Ее просто закрывало поднятым в развороте крылом. Она еще рядом. Станция. Сейчас самолет движется на препятствие плашмя, силой инерции. «Увеличить крен! — подумал Иволгин. — Нельзя. Нужно потянуть ручку — увеличить угловую скорость вращения. Нужно, но нельзя. У ЯКа мочи нет, скорости нет. Но попробовать все-таки нужно!»
Самолет угрожающе задрожал. Крыльям не хватало опоры. Задрожал и скользнул к земле опущенным крылом. Иволгин ослабил нажим на
С маленьким креном самолет разворачивался по большому радиусу. Но и на такой черепаший разворот ЯК отдавал последние силы. Стоило ему кашлянуть дважды подряд, пришлось бы убирать крен. Иволгин глядел только на капот, в ту точку на моторе, где мельтешил светлый диск винта и проходила линия горизонта. Только так, не отводя глаз от медленно и нервно перемещающегося по горизонту капота, и можно было сейчас предугадать и предупредить роковое мгновение.
Наконец он увидел старт: посадочную полосу, на ней крест, выложенный из полотнищ, — знак, запрещающий посадку. Но не ему, не Иволгину.
На старте всем хотелось, чтобы Иволгин сел немедленно, где ему заблагорассудится. Полет рулежного самолета там сравнивали с полетом петуха, который вырвался из рук хозяйки после того, как ему надрезали горло.
Не зная, где и когда сядет Иволгин, Парамонов держал возле себя на газах грузовик с брезентовым верхом. Ната, бросив в кузов на носилки санитарную сумку, быстро прохаживалась рядом. Она не следила за полетом самолета с надписью на фюзеляже: «Умираю, но не сдаюсь». Она ждала, когда ее вызовут и прикажут ехать. И в этом ожидании вызова твердо решила: это будет здесь ее последний выезд к пострадавшему. Последний, даже если Иволгин приземлится благополучно. Теперь она уже не сможет не думать, что подобное не случится с Иволгиным завтра или через месяц. А ей незачем о нем думать. Иволгин хороший парень. Она будет писать ему письма, какие пишут хорошим друзьям. А думать об Иволгине не хочет. И видеть его больше не хочет. И ждать больше не желает, когда Иволгин освободится и хоть на минуту подойдет к ней. А он уже начал подходить к ней слишком часто, слишком смело.
И вообще ей тут у летчиков делать нечего. Зубы она лечить не умеет. Ссадины и ушибы от нее прячут. За четыре месяца ее работы фельдшером в долине был один вызов к месту происшествия. Странный вызов. Она не волшебница, чтобы воскресить человека…
Уйдя от гор, Иволгин выровнял самолет и уже спокойно, разными знаками начал наводить Огинского на мысль: ударь по лапкам, нужно выключить зажигание. По прямой вдоль долины можно было лететь до полной выработки горючего в баках. Впереди, сколько видел глаз, стлалась равнина. Однако поручник уже сам догадался, что на этом самолете только из его, из передней кабины, можно заглушить мотор, вышедший из повиновения.
Он оглянулся назад, скрестив два пальца.
— Да, брат! — закивал Иволгин. — Выключай!
Они сели километрах в пяти от основного старта. Выскочили из машины разом. Но первым, сняв сетчатый шлемофон и встряхнув мокрые волосы, заговорил младший лейтенант:
— Пся крев! Сколько мы тюльпанов растоптали. — Он нагнулся и начал соскребать ногтями прилипшие к колесам ЯКа студенистые комочки.
Поручник стоял за спиной и ждал, когда инструктор перестанет заниматься никому не нужным делом.
— Пан инструктор, — не вытерпел все-таки поляк и протянул руку. — Добже, пан инструктор! Дзенькую!
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Кухарь сразу смекнул, чего это вдруг вздумалось «чертовой дюжине» подняться в воздух. Он к месту посадки рулежки приехал с Брагиной на машине с брезентовым верхом.
Кухарь немедля бросился осматривать мотор, лишь сверху закрытый капотом. А Брагина — летчиков. Они курили метрах в пятидесяти от самолета.
Она еще издали увидела на губе у Иволгина полоску запекшейся крови, по начала не с этого.
— Присядьте, — сказала Ната, внимательно оглядев летчиков с головы до пят. — Быстрее! Ниже!
Они повиновались. Без труда присели. Ната успокоилась — целы. Но на всякий случай подала еще одну команду:
— Встаньте! Руки в стороны. — И, нагибаясь, полезла зачем-то в санитарную сумку.
— Сколько можно так стоять? — не вытерпел Иволгин. — Мы же не столбы, люди тоже.
— Вы свободны, — кивнула Ната Огинскому. — А ты, Толя, постоишь. Ничего не случится. — Пряча улыбку, она достала из сумки тампон, смочила спиртом и стала протирать ранку на губе Иволгина.
— Ната, капни! — он высунул язык.
— Тебе, Толя, капитан Парамонов капнет. Можешь не сомневаться. За такой полет, я чувствую, обязательно капнет.
— Мне тоже, — подбегая к ним, сказал Кухарь. — Убить меня мало. Отвалился шарнир дросселя. Трещина. Правда, свежая. Но все равно. Убить меня теперь мало…
— Теперь пусть механик живет, да? — обратился младший лейтенант к поручнику.
— Да, да! — рассмеялся Огинский, догадавшись, о чем речь.
— Все страшное позади, Володя. — Иволгин привлек к себе Кухаря. — Живи на радость маме и авиации. Машина цела. Ты дефект устрани. Мы еще не кончили пылить.
— Уже порядок, командир. Пыли, если позволят. — Вытирая руки паклей, сержант, воспользовавшись тем, что Огинский стал помогать фельдшерице застегивать туго набитую сумку, шепнул на ухо командиру: — К нам Анохин летит. «Дыни» везет. И комэска там тебя ждет. Поехали?
В машину под брезентовый полог следом за Брагиной забрался поручник Огинский. Его место в самолете, место учлета, занял, как и полагалось в аварийном случае, инструктор. Вторая кабина пустовала. Сержант Кухарь устроился на подножке грузовика. Самолет бежал почти по следу автомашины, вроде бы у нее на прицепе. Временами Кухарь, откидывая в сторону худое длинное тело, мотал свободной рукой и кричал:
— Смелей, командир! Смелей газуй. Мне отсюда все видно!
Иволгин, разумеется, не мог слышать этих команд. Он время от времени по грудь высовывался из-за козырька. Так лучше просматривалось расстилавшееся впереди самолета пестрое поле. Ветром вздыбливало его волосы и вышибало из глаз слезу, если Иволгин, стараясь увидеть Нату, высовывался из-за смотрового козырька слишком высоко и надолго.
Ната примостилась возле заднего борта, а напротив сел Огинский. Настроение у поручннка было приподнятое. Он все время, трудно подбирая русские слова, пытался заговорить с фельдшерицей. Она отзывалась нехотя и не всегда, думая: «Смешной. Выпал человеку случай пробежать по лезвию бритвы, и ему теперь и сам дьявол брат. Помолчал бы, пан. Ведь уже седой. Неужто не наговорился?» Волосы у Огинского были почти белые, редкие. От тряски они рассыпались, свисая на уши. Поручник их подхватывал тонкими пальцами и, откидывая, приглаживал.
Ната без особого интереса встретила весть о том, что в долину прибыли поляки. Ну, прибыли и прибыли. За время хождения по тылам врага она видела немало иностранцев. Сейчас она спешно решала: куда ей с дочерью уехать на жительство. Огинский мешал сосредоточиться.
«Рад, что сухим из воды выскочил, вот и липнет», — злилась
— Помолчал бы, пан, а?
Уехать она решила твердо и уже жила в мыслях скорой дорогой. Только дорогу-то себе она еще не выбрала. Хотелось и в Куйбышев к Римке. И в Ростов. И в Таврию хотелось, поближе к могиле мужа.
Взгляд Наты блуждал где-то далеко в поле, залитом солнцем, еще по-утреннему ярким и не очень горячим. И куда бы она ни направляла взгляд, ей всюду виделись костры. Привальные партизанские костры. Нату беспокоило, что вот она теперь и среди людей не последняя, а все-таки несчастлива — дочь растет без отца. Да и за себя тревожилась. Неужто ей только так всегда и жить — только для людей? Всем служить, помогать, как учил ее тому муж, ее Валька. А что ей? Ей-то что остается в жизни? Не опаздывая приходить на помощь людям и растить дочь? Не мало ли в ее двадцать лет?
Все лучшее в жизни она уже давно, как только стала Брагиной, делала как бы по велению Брагина. И до сих пор ни разу серьезно не задумалась над тем, что можно и иначе. Жить так же, но иначе, полней, интересней — по велению собственного сердца.
Поле ослепляло Нату цветом тюльпанов. Она перебросила взгляд на самолет, катившийся по следу автомашины, и увидела по ту сторону винта белозубое, со взъерошенными волосами лицо Иволгина.
«Словно мальчишка, — улыбнулась Ната. — Выставился, словно мальчишка. А губу он прокусил. Видно, мало удовольствия летать на ободранном самолете».
Здесь Нате вспомнилась песня, которую часто пели в партизанском отряде, и она негромко затянула:
Мальчишку шлепнули в Иркутске —
Ему пятнадцать лет всего.
Как жемчуга на чистом блюдце,
Блестели зубы у него…
Огинский было умолк. Наклонив голову, поручник тоже над чем-то задумался. Но когда Ната затянула песню, он вновь оживился.
— О-о! Пани доктор поет.
— Когда плакать хочется… Подержите, пожалуйста. — Она положила ему на колени сумку, перескочила через борт машины и, как показалось из кабины Иволгину, прыгнула под винт ЯКа.
Тот быстро убрал обороты, нажал на тормоз. Но Ната, коснувшись ногами земли, тут же метнулась в сторону и низко пригнулась, чтобы не ударило плоскостью. Прыжок свой она рассчитала точно. Увидев Нату, выползающую из-под крыла, Иволгин закричал:
— Сумасшедшая! Жить надоело?! От тебя могли одни лохмотья остаться, Натка! Вот сумасшедшая!
— Не беспокойся. Я железная, — ровно ответила Ната, трудно взбираясь на крыло и цепляясь рукой за борт задней кабины: ее сдувало ветром от винта. — Не волнуйся, Толя. Ты лучше прокати меня, а? Хоть по земле. А то скоро уеду от вас и тогда…
— Куда уедешь?
— Куда повезут…
А к ним уже суматошно бежал Кухарь.
— Что там еще, командир? Что еще стряслось?!
— Все в порядке! — Иволгин дал отмашку Кухарю. — Все в порядке, Володя… Залазь, Ната. Ладно…
Ее часто и сильно толкало снизу и в спину. Сцепив зубы, Ната запрокинула кверху голову.
«Хоть так посмотреть из самолета на небо. — Глаза ее радостно заблестели. — Какое оно большое. И голубое какое. Таким голубым я вроде небо еще никогда не видела».
Автомашина, а следом за ней ЯК-первый забирали вправо, держа направление, как думалось Нате, на самолетное кладбище. ЯК-ветеран, будто сопротивляясь, рыскал из стороны в сторону, пытался поднять хвост. И поднимал. Но не высоко и тут же стукался им о землю.
Нате стало жаль самолет. Не потому, что он свое отслужил и не сегодня, так завтра все же окажется на свалке. Жалко ей стало самолет за то, что его вела за собой обыкновенная автомашина, которая если и отрывалась когда-нибудь от земли, то лишь за тем, чтобы подняться на железнодорожную платформу…
«Что ж, у каждого своя высота, — вспомнив почему-то здесь полковника Анохина, невесело усмехнулась Ната. — У каждого своя. Уеду. Мне увольнительную не брать».
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
— Капитану Тюрину спасибо! — часто говорили жители долины, особенно те, кому доводилось в жаркий полдень покурить в тени карагача. — Да. Покойному Василию Петровичу спасибо. Он завел порядок поливать дерево утром и вечером. Вот оно и пошло расти. Еще каким шатром раскинулось в степи…
Теперь кончилось блаженство для курильщиков. Зорка в одну ночь перенес курилку за душевую, на солнцепек. А под карагачем устроил детскую площадку. Дерево старшина огородил штакетным забором, площадку посыпал песком, взятым на станции. На площадке он врыл столбы под качели, лестницу в свой рост, а на месте бочки для окурков — дубовую квашню, ту, что начальник станции привез с Украины, переезжая на новое место службы. Осталось тайной, каким образом Зорка заполучил кадку, которая делалась на большую семью.
Врыв ее под деревом утром, уже после того как Иволгин видел под деревом указатель «курилка там», Зорка приказал дневальному наполнить кадку водой. А придя через час проверить, выполнено ли его приказание, старшина довольно потер руки:
— Ну вот! Теперь порядок в авиации. Пусть теперь пострелята в озерце кораблики пускают. А пожарчеет — и покупаются. А то было черт те что: мужики в тени прохлаждаются, а женщины с детишками на солнце маются.
Заметив еще издалека изгородь у дерева, Анохин недовольно спросил Старчакова, сопровождавшего начальника со старта к их штабу:
— А это, майор, что за клеть у вас появилась? Не кур ли разводить вздумали, авиаторы-новаторы?
Он как ни спешил в долину к месту происшествия, однако же самого полета рулежки не увидел. И, если бы не доклад Парамонова с подробным описанием невероятного случая, Анохин и не поверил, пожалуй, что так было. В час его прилета рулежка уже снова пылила, бегала взад-вперед вдоль дороги, а на основном старте шла обычная работа.
После острого разговора с Парамоновым на СКП Анохин в сопровождении замполита широкими шагами направился в штаб эскадрильи с намерением вызвать туда Иволгина, выяснить еще с ним обстоятельства происшествия. И наказать главного виновника. Что бы там ни было, как там ни отвалился шарнир дросселя, Анохину нужно принять какие-то меры по этому невероятному случаю. Он не мог сейчас, не имел права, хотя все и обошлось хорошо, удовлетвориться лишь разговором с комэской. Если бы полет на рулежке произошел без участия иностранца, полковник, может быть, и удовлетворился этим.
Теперь же ему нужно докладывать в округ, как и почему первый полет с офицером Войска Польского выполнен на списанном самолете? Какое наказание получили виновники? Теперь придется объяснять, почему он, начальник школы, не кому-нибудь другому, а младшему лейтенанту Иволгину, недавно
Злясь на обстоятельства, вынудившие его действовать вопреки здравому смыслу, Анохин потому и не разобрался сразу, что штакетная изгородь возле штаба слишком хороша для кур.
Старчакову редко приходилось видеть начальника не в духе. Он понимал, чем обеспокоен Анохин, и решил немножко развеселить его.
— Всмотритесь лучше! Какая же то клеть? Детский городок! Зорка построил своими руками.
Случайно попал Старчаков в точку.
— Все новаторствуете, — не отступал Анохин, но говорил уже без нажима. — У вас не эскадрилья, а какое-то незаконнорожденное исследовательское учреждение. Все экспериментируете, петлю на свою шею ищете.
— Почему петлю, товарищ полковник? И за что? За детский городок?
— При чем тут городок! Вы думаете, я вам медали выдам за полет рулежки?
— Ну, знаете, товарищ полковник, — нахмурился замполит. — Медали и петли — слишком широко. И потому непонятно. Если петля, вам первому.
Было в майоре Старчакове что-то сдерживающее. Анохин окончательно снизил тон, стал даже говорить с улыбкой.
— Не выйдет, Федор Терентьевич! — похлопал себя по загорелой шее. — Без особого на то дозволения самого Михаила Ивановича Калинина по ней и не ударишь сплеча. А вам… И особенно вам, комиссар, ударов таких следует остерегаться. Вам лично уже снимали голову.
Дальше шли молча. Анохин чуть впереди, тяжелой походкой. Мысли у него еще путались. Ну и день выдался! Все сегодня, как бы сговорившись, учат его жить и работать. Начал Метальников. Потом лейтенант Лукин и даже курсанты Лукина. А здесь, в долине, — Парамонов. Комэска встретил начальника спокойно, словно и не он бил тревогу. Вначале доложил, по каким упражнениям работает, и лишь потом все о ЧП.
— Неисправность устранена, — отрапортовал под конец Парамонов. — Младший лейтенант продолжает работать по своему плану.
— Продолжает? — не удержался съязвить Анохин. — Чего же ждете от Иволгина нового?
Парамонова это не смутило.
— Продолжает, товарищ полковник, — повторил он ровно. — Мы с комиссаром решили не трогать Иволгина.
— А вы хорошо подумали, — бросая взгляд на Старчакова, потемнел Анохин, — кого вы доверяете Иволгину?
— Доверили вы, — хладнокровно продолжал Парамонов. — И мы с комиссаром считаем, ваш выбор удачный. А думает пусть он, Иволгин, коль ему доверили. И он думает. Не сомневаюсь. Притом случай исключительный. Его трудно было предвидеть…
«Они с комиссаром решили, — покривился полковник, опять вспомнив тот разговор с комэской на старте. — Они, видите, уже все решили. — Сам он, наверное, поступил бы точно так же. Но он опоздал. — Все уже решили без меня. Конфликт исчерпан. Теперь остается благодарить бога. Не-ет… Иволгин. Опять Иволгин, — ускорил шаги полковник. — Ну что с него теперь, последнюю звездочку снять? Случай действительно исключительный и тем не менее…»
— Здравия желаю, товарищ полковник! — услышал внезапно Анохин и, поднимая тяжелую голову, увидел прямо перед собой Нату.
Она возвращалась от Иволгина на основной старт.
Вместо ответного приветствия Анохин начал расспрашивать Нату:
— Как они выглядят, новаторы-аэронавты? — Он растерялся и лучшее не пришло ему в голову. — Целы?
— Нормально выглядят. — Пожимая плечами, Ната оглянулась. — Видите, опять катаются.
— Федор Терентьевич! — сказал Анохин Старчакову. — Вы идите! Вызовите в штаб Иволгина и Зорку. Я сейчас приду.
— Уезжаю, Евгений Александрович — как только отошел Старчаков, сказала Ната, помахивая сумкой. — Надеюсь, вы препятствовать не станете?
— Куда? И почему так вдруг? Вас что, обидели?
— Обидели? — яркие губы Наты расплылись в улыбке. — Боюсь, как бы я сама кого-нибудь не обидела тут. Люди все хорошие. Я же вам говорила, Евгений Александрович: нечего мне здесь делать. Потому и уезжаю. Сидеть и ждать, когда какой-нибудь самолет трахнется, не в моем характере. Да и стыдно ждать этого… Спасибо вам за все доброе. Привет маме от нас. Большой, большой. Мы с Валюхой вас не забудем.
Она протянула Анохину руку:
— Вы же спешите. Возможно, больше не увидимся. Прощайте.
Он не взял руку.
— Подождите, Ната. Подождите. Мне нужно поговорить с вами.
Они стояли в чистом поле, на открытом месте, оба щурились на солнце и молчали. Ната молчала потому, что ждала серьезного разговора. А он — и сам не знал почему.
— Все поняла, Евгений Александрович, — наконец не выдержала она и рассмеялась. — Больше вас слушать у меня нет времени. Я же на службе. Прощайте, Евгений Александрович. — Вскинула на плечо сумку и быстро пошагала дальше.
Ему захотелось догнать ее, взять на руки, как тогда в кабинете, и бегом донести до своей квартиры. Или хотя бы крикнуть ей: «Возвращайтесь к нам!» Крикнуть он бы смог. И даже открыл было рот, но вспомнил: место совсем неподходящее. Впервые с неприязнью подумал о летном поле, где человеку негде спрятаться от посторонних глаз, когда этого хочется. Но он все же не удержался, громко послал Нате вдогонку:
— Куда же вы уезжаете?
Она не оглянулась, а, запрокидывая голову, тоже громко ответила:
— Туда, где нас еще не было! Доедем до места — напишу Иволгину. Мы с ним договорились.
Зорка ждал полковника взволнованно. За двадцать лет службы старшина научился за версту по походке угадывать настроение начальников.
Анохин приближался с наморщенным лбом. Руки он то бросал за спину, то опять широко ими размахивал, или вдруг попеременно прикладывал к затылку, словно отгонял злых, жаливших его мух.
«Сейчас учинит разгон», — вздохнул Зорка. Зная, что первое средство против всяких дурных настроений начальства — безукоризненный внешний вид, старшина оглядел себя.
Не найдя ничего такого, что могло бы не понравиться полковнику, Зорка на всякий случай, хотя его сапоги и так блестели, тернул носками о голенища и, печатая шаг, направился к Анохину с рапортом.
Но Анохин не стал слушать рапорт, промчался мимо и остановился возле входа в детский городок. И тут, оборачиваясь, спросил:
— Ваша затея, Зорка?
— Так точно!
— Показывайте.
— Слушаюсь!
Зорка толкнул шершавой ладонью калитку.
За Анохиным вошел Старчаков. Зорка — последним и, не спуская настороженных глаз с начальника, застыл у калитки.
Наклонясь над озерцом, Анохин погрузил палец в воду и неожиданно улыбнулся.
— Федор Терентьевич, окунемся?
— Мелковато, товарищ полковник.
— Да. Мелковато. А ведь и я помню, когда-то в таком озере купался. И на качелях катался. Вот жизнь была. Все твое начальство — это мать. А работа — вовремя пообедать.
Анохин сел в качели, поджал ноги, стал раскачиваться.
— Старшина! Надежно. Крепкие качели. А почему не покрасили штакетник?
— Вечером, товарищ полковник, — сказал Зорка, облегченно вздыхая. — За ночь просохнет. На солнце краска может взяться пузырями.
— Верно. Может. — Направляясь назад, к выходу, Анохин тронул Зорку за плечо: — Спасибо, старшина! Спасибо вам от матерей. От всех матерей Советского Союза… А мы забыли о детях, Федор Трофимович?
— Что там «как вам сказать». Забыли, комиссар, забыли! На уме все самолеты… Вы своих ребятишек давно видели, Федор Терентьевич?
Старчаков тут же уныло сгорбился.
— Порядком.
— Вот видите. А у самолетов вы днем и ночью. Как они там, ваши дети? На Тюрину не жалуются?
В это время подбежал Иволгин.
— Товарищ полковник, младший лейтенант Иволгин по вашему приказанию явился! — доложил он, тяжело дыша.
— Являются боги, младший лейтенант. Офицеры прибывают.
Подвигаясь боком к входу в землянку, Анохин, забыв, что не окончил разговор с замполитом и что Иволгин все еще стоит навытяжку, опять обратился к старшине:
— Учиться хотите, Зорка?
— Зубы уже не те, — уклончиво отозвался старшина. — И боюсь, разбалуюсь на учебе. Да и дома нас ждут дела.
Осмелев совсем, Зорка сам стал задавать вопросы.
— Товарищ полковник! Домой мы когда, в Синеморск? Не слышно?
— Не слышно. Да и какой у вас теперь в Синеморске дом — развалины.
— Э-э, нет, — покачал старшина головой. — Дом, родной. Значит, не слышно?
Анохину так и не удалось попасть в штаб, где он намеревался со всей строгостью поговорить с Иволгиным. Пока он остывал в мимолетном разговоре с замполитом и старшиной эскадрильи, к штабу прибежали и слушатели Иволгина. Они догадались, зачем полковник вызывает инструктора. И отстали от него лишь потому, что вначале забежали к себе переодеться. Предстали они перед Анохиным во всем парадном блеске. Откозыряли, назвались. И потом от имени всех к Анохину обратился поручник Огинский. Говорил он больше на своем языке. Но Анохин понял главное.
Вот что он понял… Офицеры Войска Польского догадываются о причинах визита начальника школы в долину, догадываются, зачем он срочно вызвал с занятий пана инструктора Иволгина. Но пан инструктор не виноват в случившемся. Они, летчики, знают, чего можно ждать от любого самолета. Им не нужна нянька. Им нужен летчик. Может, у пана полковника есть летчики лучше, но им нужен Иволгин. Они просят не наказывать Иволгина. У пана инструктора много работы с ними, а времени мало. И у них нет времени ждать. Войне виден конец. А они должны сразиться с немцами. Пан полковник Герой Советского Союза. Он воевал. Знает немцев и должен понять офицеров Войска Польского. Они все очень просят пана полковника больше не задерживать инструктора.
Эта речь заставила Анохина по-новому взглянуть на случившееся, поискать для себя другой выход из тупика, еще раз хорошо подумать, что же предпринять.
«Если бы на рулежке с Иволгиным, — упрекнул себя Анохин, — взлетел не офицер Войска Польского, то ты бы не примчался. Наверно, не примчался сломя голову… Ты уже не начальник, Анохин. Ты уже страхователь. Подчиненные смелее тебя».
Он отпустил младшего лейтенанта, предупредив, что полетит с ним ночью поверять технику пилотирования. А затем, когда поляки, окружив инструктора, скорым шагом опять направились к рулежке, ревниво подумал вслух:
— Диплома-ат Иволгин. Диплома-ат.
— Плохой из него дипломат, — возразил Старчаков. — Просто он хороший, честный парень. А это, как видно, у всех наших союзников больше дипломатии сейчас ценится.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Плановую таблицу полетов составляли по очереди командиры звеньев. В этот раз ею занималась Борщева. И Борщевой почему-то взбрело в голову взвесить цифры «итого».
Настроение у нее было чудесное. Вчера она получила сразу три письма от мужа и теперь окончательно убедилась в том, что Костя жив-невредим и снова летает. В каждом письме были строчки, от которых пахло воздухом, фронтовым. И были шутки, какие ее Костя стряпал лишь на аэродроме.
— Ого, итого! — Борщева оторвала от стола локти, спиной уперлась в холодную стенку штабной землянки. — Ого! Это почти налет двух курсантов по всей школьной программе. Выходит, мы в среднем в день выдаем одного целого летчика и шесть десятых второго.
Рассуждая вслух, она закинула руки за голову и еще, издалека сбоку, посмотрела на бумажную простыню. В глазах зарябили крестики, угольники, кружочки — красные, черные, синие.
— Кроссворд! А сколько в нем спрятано! Вывозные, контрольные, самостоятельные и зачетные: по кругу, в зоны, маршрутные, строем, на воздушные бои, стрельбы, слепые и зрячие, простые и золотые. Фу! Натощак одним духом и не выговоришь. Знал бы рабочий класс, какие он денежки ухлопывает только на один такой наш выезд, — наверно, ахнул. Нет. Не ахнул. Добавил бы! Устал от войны народ. Раньше бы нам всего столько…
Удобнее умащиваясь, Борщева дремотно прикрыла воспаленные веки. Но затем опять склонилась над столом.
— Еще ведь один кроссворд! — Убрала расцвеченную «простыню», на ее место положила другую, чистую, и, сосредоточенно морщась, принялась расписывать ночные полеты. И продолжала разговаривать сама с собой: — Фаина Андреевна жалуется на Германа. «Переродился! Теперь и обнять забывает». С такими кроссвордами переродишься, даже если только карандашом по ним водить…
Хлопнув дверью, в землянку вскочил Иволгин. На ступеньках он качнул планшетом с прицепленным к нему шлемофоном:
— Разрешите, товарищ лейтенант?
— Пожалуйста, товарищ младший лейтенант.
Иволгин значительно поднял палец:
— Пан младший лейтенант!
— Ах да, — понимающе закивала Борщева. — Извините, пан. Кончил катать союзников?
— Кончил. — Иволгин навалился на стол с нею рядом. — Отправил обедать.
— А сам? Иди обедай, Толя. Я твоих слушателей уже запланировала. Восемь вывозных на брата и по одному ознакомительному в зону. Так? Как просил в заявке.
— Добже. Но ты поторопилась, Полина.
Борщева выпрямилась, бросила на стол карандаш.
— Новое надумал?!
— Так точно! — Иволгин пробарабанил пальцами по бумаге. — Вы угадали, товарищ лейтенант. Но, пожалуйста, на меня не кричите. Сегодня на меня уже кричали… Еще на брата по четыре самостоятельных полета по кругу. Рисуй, Полина. Не теряй времени. Темнеет.
— Не буду! — уперлась она. — Не буду из-за трех человек переделывать таблицу!
— А ты не переделывай. Внеси во второй вариант, — спокойно посоветовал Иволгин.
— И второй давно готов.
— Малюй третий!
— Третий вот, перед тобой. Кстати, и ты тут есть. На поверку техники пилотирования с Анохиным. Вылет — в 24.00.
— Знаю. Говорили. Но слушателей моих здесь быть не может. Это ночные. Малюй четвертый вариант.
— Вот что, пан, — не выдержала Борщева. — Катись-ка ты отсюда. Раньше нужно было думать!
— Ах, так! — Иволгин подошел к телефону, снял трубку: — Мне, пожалуйста, командующего! Товарищ командующий? Здравия желаю. Беспокоит младший лейтенант Иволгин. Тут, понимаете, какое дело… Полину Борщеву, знаете? Да, да. Летчицу из долины Копсан. Она же, между прочим, и секретарь нашей комсомольской организации. Знаете? Ну так вот, товарищ командующий. Эта самая известная летчица отказывается…
Подбирая нужный карандаш, Борщева выдавила сквозь смех:
— Довольно, Толя. Убедил. Отваливай, ради бога.
Уже поднимаясь по ступенькам, Иволгин
— Полина! Ты, случаем, не знаешь, почему и куда собирается уезжать твоя квартирантка?
— Первый раз такое слышу, — подняла Борщева от стола голову и тут же наклонила снова. — Кстати, Толя, ты моей квартирантке нравишься, — продолжала Борщева между делом. — Она все о тебе — славный парень, хороший парень. Ну и вкус…
Иволгин притих, слушал, затая дыхание, а Борщева, косясь на него исподлобья, все подливала в огонь масла.
— Ну и вкус у Наты. Что у тебя теперь хорошего? Говорила: женись, пока хоть губы целы. А теперь и на нижней губе шрам. Не зря тебя Занина бросила… Не смотри на меня, пожалуйста, жалостливо. Сватать за тебя Натку не стану. Иди обедай да ложись отдыхать. Тебе ночью летать. Хотя нет. Подожди, подожди. И у меня теперь есть к тебе разговор. Думала потом. Но уж лучше сейчас…
Борщева подвинулась, освобождая место на скамейке рядом с собой.
— Садись, Иволгин.
По тону, каким она вдруг заговорила, Иволгин догадался, о чем сейчас пойдет речь. Он покорно сел, но не рядом — на самый кончик скамейки, протянувшейся во всю длину большого канцелярского стола.
— Слушаю.
— Помнишь, я на тебя ополчилась за пропаганду стажировочной хроники?
— Помню, Полина. И догадываюсь почему. Потеряла мужа и всех стало жалко.
— Молодец. Соображаешь. — Борщева оставила работу и, прислонясь к стене, сложила на груди руки. — Не совсем верно, но в общем-то да, так.
— Ну а если даже разбираться в общем, — живо подхватил Иволгин, — не ты ли когда-то сказала: за высоту надо платить?
— Верно. Надо, Иволгин. Только не обязательно жизнью… Все верно! И то, что ты с душой тянешь васюковскую линию, и то, что не щадя живота своего вгоняешь в пот на каруселях курсантов, и то, что ты сегодня отличился, спас поляка.
— Едва-едва… — вставил Иволгин, и его зеленоватые глаза горделиво засветились.
Борщева посмотрела в эти его торжествующие глаза с сожалением, несколько минут сидела молча, задумчиво шевеля губами.
— Не пойму я, Иволгин, тебя, — сказала она с холодной размеренностью. — Честно, не пойму. Не то ты еще, извини, глуп, хотя и прошел солидную муштровку у жизни, не то, прощенный за многие грехи молодости, возгордился, возомнил себя… Посиди спокойно, не дергайся, — заметив, как Иволгин нетерпеливо заерзал, вспыхнула Борщева. — Хочу сказать тебе всю правду: Костя скоро увезет меня от вас — это точно. Хочу оставить тебе на память все, что о тебе думаю. Ведь лучше меня никто тебя не знает, Иволгин. Мы с тобой не один пуд пшенки съели в проклятой богом долине. И кроме меня, никто тебе этого не скажет. Мне, летчику в юбке, самой природой дано перемывать вас, мужчин, по косточкам и все чувствовать тоньше. Так что, пожалуйста, не дергайся. Спокойно послушай. Хвалиться-то тебе, Иволгин, еще особенно и нечем. То, что ты свято выполняешь завещание Васюкова, не учишь курсантов быть мокрыми курицами, то, что вот сегодня вытащил сухим из воды поляка, — все это обыденное для психически нормального человека и уважающего себя летуна. Дело его долга, чести, разумеется, и совести. И в том нет никаких твоих особых заслуг ни перед народом, ни перед авиацией. Да, да, не дергайся… Я бы, товарищ младший лейтенант, сама твой портрет втиснула в золотую рамку и повесила, ну если не у нас в штабе, то над своей кроватью обязательно. Пусть бы и ревновал Костя. Я бы тебя прославляла на всех перекрестках, если бы при всем том, при твоем стремлении быть в делах наших человеком незаурядным, если бы при всем том у тебя не погиб Самсонов, не взлетела сама рулежка.
— Но!.. — вскрикнул Иволгин, придвигаясь к Борщевой.
Она остановила его взмахом рук и снова сложила их на груди.
— Потерпи. Я еще не закончила… Ты вот, к примеру, прокатил поляка в рулежке и, наверно, считаешь, совершил великое. Ворвался ко мне сейчас с таким видом, словно тебе уже по меньшей мере пообещали Золотую Звезду. А тебя за такое, честно, следует высечь хорошей плетью… Теперь давай свое «но».
— Жестоко, Полина! — голос у Иволгина дрогнул. — Кто мог предвидеть, что этот чертов шарнир даст трещину. Притом ведь рулежке — в обед сто лет. С нее песок сыплется.
— Согласна. Тем более! Обязан был предвидеть и принять меры безопасности на тот случай, если деду вздумается самому подняться в воздух.
— Ну ты даешь! — с нехорошим смешком вставил Иволгин. — Травишь, будто сама никогда от земли не отрывалась.
— Осторожней на поворотах, Иволгин, — сурово сдвинула брови Борщева. — Я с тобой сейчас разговариваю не как Полина, а как командир твой. Не сумел предотвратить ЧП, то и кичиться нечем. Все последующее было уже обыденным. Кстати, ты ведь спасал и свою шкуру. Скажи, что нет?
Низко склонясь, Иволгин глядел в пол, планшет зажал в коленях, а шлемофон перекидывал из руки в руку.
Борщева, не замечая этого, внезапно весело улыбнулась.
— А вообще здорово у тебя получилось, Толя. Здорово ты оторвал от земли гроб и пронесся на нем, как та баба-яга на метле. Я бы, наверно, не сумела. Ну иди, герой. Полетишь на поверку с Анохиным — не усни. Он сонных не любит.
Иволгин хотя и выслушал Борщеву скрепя сердце, все-таки не мог не согласиться с ее доводами.
«Пожалуй, точно, — задумался он уходя, — главное в нашей работе — предугадать, предупредить возможные случаи. Остальное — благополучная посадка или удачный вынужденный прыжок с парашютом, пусть даже они и зачтутся летчику в графу заслуг, — это уже обыденное дело».
Несмотря на то, что уходил Иволгин от Борщевой, чувствуя себя будто выпоротым плетью, он, однако, не забыл и ее побасенок насчет Наты. Поверить он не мог, чтобы Ната открыто его нахваливала. Характер не такой. Ну, а что из того следует, если Ната и сказала Борщевой: «Славный парень, хороший парень». Да, ничего не следует. Ната и о других летчиках могла так сказать. И чего он, собственно, разволновался? Вот пойдет к Нате и скажет: «Не уезжай. И давай хоть раз поговорим по-человечески. Люблю я тебя, скажу, поняла? Давай поженимся. Самолетный ящик под жилье нам вряд ли дадут. Но своя землянка будет…»
В столовой Иволгина окружили друзья. Первым руку ему пожал Шмаков.
— С днем рождения, Иволга. — Он чмокнул того в лоб. — Видел твой полет в гробу. Красота! Везет панам. Дух захватывало. Я, было, шлемофон пустил по кругу. Собирать на поминки.
— По ком?
— Не по тебе, разумеется. По нашей дружбе с поляками. Если бы вы ляпнулись, был бы международный скандал.
— Олень ты, Мишка. —
Подняв голову, Иволгин откинул упавшие на глаза реденькие волосы.
— А они и слушать не желают: «Почему не можно, пан, инструктор? Да поможет нам матка боска».
Здесь Иволгин придвинул к себе тарелку и начал быстро есть.
— А вообще как они, Толя? — участливо спросил Иволгина уже на улице кто-то из инструкторов. — Соображают?
— Об этом говорить рано. Но парни мировые. Завтра планирую выпустить самостоятельно. Тогда и увидим.
Со стороны гор наплывала темень — плотная, сырая. Она выхолаживала нагретую солнцем землю и окутывала таинственностью все выстроенное в степи человеком…
— Ребята, зайдем? — остановился Иволгин, увидев свет в окне у поляков. — Познакомлю. Они еще не спят. Наверно, готовятся.
— Вот и пусть готовятся, — сонно буркнул Шмаков. — Не в моем характере являться в гости не по-русски.
— Ты о чем? — не понял Иволгин.
— Как о чем? О ней же. Идя в гости к иностранцам, нужно брать с собой и ее. И не одну. Для такого знакомства принять по сотушке — все равно, что не принимать вовсе.
— В другой раз по сотушке, — рассмеялся Иволгин. — Зайдем, ребята. Поручникам тоже завтра рано подыматься. Зайдем на минутку. Побратаемся.
Постучав, Иволгин толкнул дверь и остановился. Поляки молились. На стене, против входа, висела маленькая, с ладонь, икона.
Похоже, полякам пришла в голову мысль помолиться, уже когда они лежали в постелях. Поручннк Сташинский стоял босой, в трусах. Все трое, увидев на пороге Иволгина, растерянно переглянулись. Потом Сташинский снял с гвоздя икону и поспешил спрятать ее, а Огинский, расставив руки, кинулся к двери:
— Прошу! Прошу!
Шмаков, переступая порог, рассерженно шепнул Иволгину:
— Вот ты действительно олень. Приперся. — И начал извиняться перед поляками за позднее вторжение.
Никто из инструкторов не подал виду, что видел икону и то, как польские офицеры молились. А на Иволгина гораздо сильнее подействовали и на всю жизнь запомнились багровые, цвета запекшейся крови полосы на спине Сташинского. Эти полосы — грубую печать неволи — он видел, когда поручник прятал «Матку боску».
«В концлагерях исполосовали человека, гады. Нетрудно догадаться, о чем просил поручник матерь божью. Только это он напрасно».
Не ввязываясь в разговор офицеров, начатый Шмаковым, Иволгин про себя улыбался: русские и поляки смешно коверкали слова родной речи.
Шмаков, не отличавшийся сильным голосом, то и дело поднимал высоко ладони:
— Тихо, славяне. Тихо. Дайте же и мне сказать.
Порой за бойкой разноголосицей Иволгин не улавливал гула ночных стартов самолетов.
Говорили о скором конце войны и возвращении домой, к себе на родину. Подхватывая тонкими пальцами свои белые, свисавшие на уши волосы, Огинский, равно как и Шмаков, всех перебивая, возбужденно вскрикивал, непонятно за что благодаря незваных гостей:
— Товарищи, дзенькую!
Иволгин, втискиваясь в середину плотного круга офицеров, начал прощаться с поручниками:
— До утра! Всем нам завтра рано подниматься.
Шмаков на пороге оглянулся:
— Поладим. Поладим, славяне!
Возле инструкторской землянки он остановил Иволгина:
— Хватит им десять дней, Толя.
— Я думаю… Ты видел спину Сташинского?
— Да-а, — Шмаков скрипнул зубами. — Сташинскому недели оттренироваться хватит. А после он с завязанными глазами найдет, в кого ему стрелять. — Закурив, Шмаков подумал вслух с улыбкой: — А матерь божья у них что надо, на Брагину смахивает. Такой и я бы помолился.
— Не кощунствуй, Мишка.
— Это ты насчет кого?
— Брагиной, понятно.
— Влюбился?
— Да.
— Не вовремя, Иволга. Вообще-то она ничего, Натка. Но ты не вздумай жениться. Тогда война еще долго не кончится. — И Шмаков, смеясь, обнял Иволгина за шею. — Пошли, жених, спать. Тебе нужно вздремнуть хоть часок. Анохин неспроста решил проверить у тебя технику пилотирования ночью. Слетаешь отлично в потемках — поможешь этим Анохину объяснить, кому нужно, почему он не снял тебя, оставил при иностранцах. Соображаешь?
— Не первый год в авиации. Все-таки толковый Анохин начальник. Такого грех не понять. Тем более что мы не дрова — людей возим…
Сделав заявку дежурному по гарнизону — разбудить его в 23.30, Иволгин не раздеваясь упал на нары. Но минут через пятнадцать, когда уже похрапывал Шмаков, он бесшумно соскользнул па пол, прихватил шлемофон, на всякий случай, чтобы за ним не возвращаться, и направился к землянке Борщевой, зная: Борщевой сейчас дома нет, она на полетах, а Ната, возможно, еще не спит.
Ната еще и не думала ложиться. Этот весенний вечер выдался удивительно теплым. В воздухе было тихо, и пахло редкостно для последних дней марта — свеже-талым снегом.
Иволгин нашел Нату на крыше землянки. Она сидела возле дымовой трубы, обхватив руками колени, и неподвижно смотрела на то, как из-за горы крадучись выползла молодая луна.
Ната не удивилась появлению Иволгина. Она словно ждала его. И потому, как только он приблизился — повела головой вправо: устраивайся, мол.
Иволгин сел по другую сторону тонкой жестяной трубы.
Земля на крыше просохла раньше, чем в степи, и покрылась густой, уже высокой травой.
Ната молча взяла у Иволгина шлемофон и, напяливая на свою голову, тихо спросила:
— Толя! Что такое угол атаки? Много раз я тут слышала: угол атаки, угол атаки. И что угол атаки какой-то особенный, будто и Самсонова погубил. Что эго такое?
— Тебе популярно или по науке?
— Все равно. Как не лень.
Иволгин быстро привстал.
— Почему ты такая?
— Какая?
— Ко всему равнодушная. Спрашиваешь, а самой все равно.
— Давай не отвлекайся…
— Угол атаки, — начал громко Иволгин, — это угол, заключенный между хордой крыла и линией набегающего потока воздуха. Он может быть положительным, отрицательным и критическим. Критический и есть «особенный», как ты говоришь.
Ната, легко толкнув его, приставила к губам палец.
— Не ори. Детей разбудишь. Через трубу все слышно.
— Давай вон до той голубой звезды, — предложил Иволгин. — Это в созвездии Андромеды. Знаешь, кто такая Андромеда?
— Откуда мне знать, — вздохнула Ната. — Спроси, кто такой Овод, отвечу: командир нашего партизанского отряда.
— Андромеда — дочь царя Кефея, принесенная им в жертву морскому чудовищу и спасенная Персеем.
Ната не захотела слушать дальше.
— Опять жертвы. Не надо…
Иволгин вернулся к прежнему разговору.
— Есть угол атаки и у человека, Ната. Вот мы с тобой идем и чувствуем — нас обтекает воздух. А раз чувствуем — значит живем. И чем сильнее встречная струя воздуха, тем острее ощущаешь то, что ты живешь. Так и самолет…
— Тогда побежали. — Она весело засмеялась и побежала к своей землянке.
Иволгин, догнав ее, крепко схватил за руки.
— Перестань, — Ната недовольно свела брови. — Отпусти. Не то в штопор сорвешься. — И тут же ласково добавила: — Пусти, Толя. Дети, может быть, проснулись.
Взбежав на крышу, Ната приложилась ухом к трубе и возвратилась к Иволгину.
— Спят, жуки. Тихо.
И здесь он ей сказал:
— Ната! Давай мы с тобой на пару выкопаем землянку.
— Это как же понимать? — опять весело засмеялась она. — Как, объясни?
— Очень просто, — Иволгин ковырнул носком сапога под собой землю. — Разве тебе не надоело жить вот так, по-цыгански?
Ната положила руки ему на плечи.
— Хороший ты парень, Анатолий. Но, оказывается, тоже не шибко грамотный. — Потом сняла шлемофон и, возвращая Иволгину, с холодком произнесла: — Иди отдыхай, Персей. Меня спасать не нужно. Пробежись, Толя. Пусть тебя ветерком обкатит…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Случайно оказавшись в этот день на первой «точке» и пережив немало неприятного, Анохин, однако, решил остаться на ночь в эскадрилье Парамонова. Здесь, в долине, к Анохину опять вернулось его обычное рабочее настроение. Он это почувствовал, вдоволь наглядевшись на зажатую с севера и юга горами полосу земли, на боевые самолеты, облака рыжей пыли; когда увидел людей, перебегающих от самолета к самолету с патронными лентами, услышал пулеметно-пушечную стрельбу в воздухе и крики в стартовом динамике: «вижу», «атакую», «прикрой».
В этом мире разнообразных оглушающих звуков, серых, неприглядных на вид картин с суетливыми людьми и дымно курящейся под ногами землей Анохин всегда забывал о своих душевных болячках. Забыл о них и сейчас, думая о событиях дня, своем отношении к ним и о людях, которые за один день принесли ему массу неприятных хлопот. В этом была его печаль и радость. Ведь без тех людей он никто. Ну, а хлопоты — они везде.
Эскадрилья Парамонова теперь работала по типу запасных авиаполков, где переучивали и совершенствовали боевое мастерство офицеров-летчиков после госпиталя и пребывания в резерве. С той разницей, что у Парамонова еще обучали курсантов. Сегодня комэска жаловался Анохину: лучше пять курсантов, чем один слушатель. Курсант во всем полагается на инструктора. Офицеры-слушатели в большинстве верны своему чутью. У них своя программа, в которую не входит учиться заново. С чем Анохин не мог не согласиться, вспомнив капитана Котлова.
Скандальное дело усатого гвардейца Анохин, по существу, похоронил в себе. Правда, летал гвардеец столько под наблюдением Шмакова, пока тот сам ему не сказал: «Хватит!». Ну, с тем и отбыл в свою часть.
С офицерами союзной армии встречались вообще в первый раз. Тут и Парамонов, и Анохин ожидали всего. Но уже по одному тому, как поляки вступились за инструктора, Анохин понял: Иволгин успел чем-то пленить своих слушателей-иностранцев и в работе с ними, по-видимому, никаких серьезных осложнений не произойдет. Можно было историю с полетом рулежного самолета тоже замкнуть на себе, возвращаться в Солнцегорск и хорошо выспаться после вчерашней бессонной ночи. Но… За капитана Котлова Анохин получил взыскание от командующего округом. Командующий узнал о скрытом происшествии, вызвал начальника школы и сказал: «Вот что, товарищ полковник! Если вы не стремитесь к генеральским лампасам, берегите хотя бы свои полковничьи звездочки. Кто вам позволил безнаказанно отпускать воздушного хулигана? Объявляю вам выговор. И стоимость ремонта самолета — за ваш счет».
Вспомнив сейчас и об этом, Анохин решил: он не может, не имеет права не сообщить в округ о полете Иволгинa с поручником. И тут никак нельзя было ничего не предпринять в отношении Иволгина. Следовало, ну, минимум, проверить технику пилотирования. В условиях ночи, посчитал Анохин, будет убедительнее. День есть день! А ночью еще далеко не многие могут пилотировать истребитель и не всякому он дается.
Все это Анохин еще раз заново обдумал, взвесил глубокой ночью, отдыхая на старте после контрольных кругов с курсантами.
Прошлый день был для него трудным, как никакой другой. Анохин испытывал предательскую слабость во всем теле. Его тянуло прилечь.
«Пожалуй, полежу. Вот на скамейке. Полчаса еще до конца суток. Можно. А потом развеюсь. Иволгин в полете взбодрит. Полежу».
Он лег, расслабленно вытянулся, слепил веки и в полусне вдруг почувствовал: его пнули коленом в бок. И голос:
— Ну-ка поднимайся, сак. Что тут тебе, чайхана? Развалился…
— Виноват! — Анохин медленно сел. — Я думал, полковнику можно.
Перед ним стоял приземистый курсант с повязкой дежурного по старту.
Молодая луна своим неверным свечением подвела дежурного. К тому же, если на посадочной гасили прожектор, темнота как бы сгущалась еще сильнее. В эти секунды не меркли в глазах только фонари «летучая мышь» да аэронавигационные огни самолетов. Дежурный узнал Анохина, когда тот поднялся.
— Да, да! Полковнику можно. Спите. Извиняюсь.
— Вот это ни к чему, — заметил Анохин уже строго. — Инструкции писаны и для полковников. Никому — так никому! Больше не буду, — и направился на свет фонаря СКП, возле которого топтался комэска с микрофоном.
Сутулясь, словно охотник, почуявший дичь, Парамонов прислушивался к голосам в динамике, время от времени вскидывал голову, поднося к губам микрофон, и отвечал летчикам, блуждавшим где-то высоко в звездном небе:
— Вас понял, «Беркут». Разрешаю.
Или повышенным тоном кого-нибудь вызывал сам:
— «Беркут». Я — «Тюльпан!» Меня слышите?
Появление начальника СКП Парамонов заметил не сразу. И не ответил, когда Анохин спросил его, сверяя часы:
— Сколько сейчас на ваших, Герман Петрович? На моих без десяти двенадцать. — Оставшись без ответа, Анохин повторил: — На моих уже без десяти двенадцать. А Иволгина я не вижу.
— Младший лейтенант Иволгин здесь, — услышал он сзади. — Прибыл!
Прежде чем направиться к ЯКу-спарке, Анохин предупредил комэску:
— Мы, возможно, пройдем до третьей «точки». Посмотрим, как у них светится ночной старт.
— Им позвонить, товарищ полковник? — кивнул Парамонов, глядя совсем в другую сторону. — Сообщить?
— Не надо. Мы там садиться не будем…
Самолет с
Ближе к звездам, казалось, было светлее, но морозно. Под комбинезон Иволгин поддел гимнастерку. Это мало спасало от холода. Он потуже затянул привязные ремни, и стало вроде бы теплее.
Голубые языки из выхлопных патрубков мешали смотреть по борту. Иволгин больше смотрел на приборы, светившиеся таким же светом, какой он видел в ночном полете в кабине «Дугласа». Чтобы не потеряться во мраке, он ежеминутно прикидывал расстояние и курс на свой аэродром. Из зоны связался с «Тюльпаном», убавил яркость подсветки приборов и выполнил два виража. На «горке», когда вводил машину в разворот, услышал в наушниках приказ Анохина:
— Не снижаясь, до третьей «точки». Там круг и обратно. — И вдруг Анохин спросил спокойным, домашним голосом: — Иволгин! Куда же уезжает Наталья Валентиновна?
Это Иволгин не ожидал услышать. Он помедлил с ответом, но потом все-таки сказал тоже ровно, будто они после долгой разлуки встретились на улице и вспомнили их общую хорошую знакомую.
— Не знаю, товарищ полковник. Мне она тоже не докладывала.
Больше они до самой посадки не обмолвились ни единым словом. И не о чем было им больше говорить. Младший лейтенант задание знал, вел машину уверенно. А полковник не имел привычки поправлять правильное и помалкивал. Ну, а что касалось личного — они выяснили, поговорив без свидетелей. Хотя и накоротке, но с полной для себя ясностью.
А возможно, замолчали они потому, что этот совместный полет каждому напомнил нечто похожее из прошлого.
Анохину — его полет в паре с сержантом Брагиным в июле сорок первого года на прикрытии ТБ-3. Полет на «ишачках» и трудная посадка в сумерках при кострах.
«Замечательная была машина «ишак», но ЯК, безусловно, лучше. И Брагин летчик был замечательный, только Иволгин подготовлен сильнее, — отметил про себя Анохин. — Если бы в июне сорок первого мой полк имел ЯКи и летчиков, хотя бы через одного, подготовленных, как Иволгин, и то же имели соседи, фортуна, пожалуй, повернулась к немцам спиной не под Сталинградом, а где-то раньше».
А Иволгин, приближаясь к аэродрому, который с высоты ему представлялся селением небольшим, в одну улицу, освещенную густо, но неярко, вспомнил свой полет к фронту в августе прошлого года, Саратов и Волгу, опять зажегшие огни.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
На земле, на линии заправки самолетов, Анохин, отпуская Иволгина, предупредил:
— Утром, до начала работы, принесите мне летную книжку. Без моей оценки этого полета работать вам со слушателями запрещаю.
У Анохина уже подкашивались ноги от усталости. Но спать ему больше не хотелось.
Чувствуя, что не уснет, если ему даже сейчас, здесь, в долине, найдут звуконепроницаемую комнату, Анохин подошел к комэске, протянул руку к микрофону.
— Вы свободны, Герман Петрович. Разрешаю идти отдыхать. Привет Фаине Андреевне.
Решительно отстраняясь, комэска переложил микрофон из руки в руку.
— Извините, товарищ полковник. Вы сейчас не в форме. С четырех часов на ногах? Нам в ваше отсутствие звонил Метальников. Спрашивал, где начальник. Мы ответили — в воздухе. Сядет и пойдет спать.
От них чуть поодаль, закинув руки за спину, стоял Старчаков и выжидающе раскачивался.
Анохин обернулся к нему, насмешливо кривя губы:
— Это вы, Парамонов, конечно, решили с комиссаром?
Фонарь освещал лишь плановую таблицу, лежавшую на столе руководителя полетов. Старчаков вряд ли видел выражение лица начальника, но что тот сказал, он уловил и медленно направился к столу.
— Да, товарищ полковник. Мы с командиром эскадрильи так решили. Идемте, я вас отведу к себе. В поре моей сейчас немножко сыровато. Мартовская подпочвенная вода в одном углу появилась. Зато тихо. Тихо всегда. Моя ведь нора дальняя.
— Ну что ж, — не стал возражать Анохин. — Ведите, Федор Терентьевич. Вы со своим командиром спелись — вам и не прикажешь.
В городке в тот час не спали только часовые. Возле штаба их окликнули:
— Стой, кто идет!
Ответил Старчаков. Они обогнули штакетную изгородь, от которой пахло эмалитом, и вышли на серевшую в траве узенькую дорожку.
Луна уже завалилась за горизонт. Вернее, ее в пути над долиной перехватила другая горная гряда и закрыла собой. Анохин молча шагал сзади Старчакова, потом внезапно остановился:
— Это кто не спит, Федор Терентьевич?.. Вон там справа.
Метрах в двадцати от них справа светился дверной проем самолетного ящика. На пороге сидела женщина в шинели внакидку. Старчаков узнал в ней Парамонову.
— Фаина Андреевна. Подойдем
Услышав шаги, Фаина Андреевна вскочила.
— Кто здесь?
— Это я. — Анохин извинился. — Не пугайтесь. Вы почему до сих пор не спите?
Она поправила сползавшую с плеч шинель мужа и ответила шепотом, немного кокетничая:
— Любовь не дает, Евгений Александрович. Чужая любовь. — Показала ему книгу, заложенную пальцем на середине. — «Жан Кристоф» Роллана. Читали?
— Давно когда-то! — Взяв книгу, Анохин повертел ее. — Помню, не понравилась. Слащавая любовь.
— Ограниченные вы все же люди, военные, — вздохнула женщина.
— Это как на военных посмотреть, — ответил он. — Вряд ли кто из гражданских, Фаина Андреевна, знает больше нас обо всем. Ну, а в вопросах любви — согласен.
— Герман Петрович скоро явится, — возвращая книгу, сказал Анохин. — Теперь уже скоро.
Безнадежно махнув рукой, она стала опять поправлять на плече шинель.
— Это скоро у нас длится больше года, товарищ начальник, — голос ее здесь дрогнул, зазвучал со слезой. — Если не секрет, скажите, пожалуйста, когда мы вернемся в Синеморск? Говорят, скоро подадут эшелон под погрузку.
Не зная, что ответить, Анохин попятился от нее, увлекая и Старчакова.
— Секрет. Военная тайна, Фаина Андреевна. Спокойной ночи.
— Федор Терентьевич, — недовольно спросил он, едва у них сзади темень проглотила тоненькую фигуру женщины, — откуда берутся слухи о возвращении в Синеморск? Второй раз сегодня об этом слышу.
— Не знаю, товарищ полковник. Видимо, само время, сама обстановка их к нам засылают.
— Но, комиссар, лично вас это все равно не оправдывает. Развейте вредные слухи. Они отразятся на работе. Рано заговорили о перебазировке. — Споткнувшись о что-то, Анохин со смешком набросился на замполита: — Вы куда меня тащите? В преисподнюю?
— Уже пришли. Вы споткнулись о трубу моей хаты.
— Темно как стало. В такую темень хорошо летать, Федор Терентьевич. Огни на земле видны далеко. Даже светлячки видны на земле.
— Ну, насчет светлячков вы, положим, подзагнули, товарищ полковник. Для меня, конечно, для офицера от инфантерии, — рассмеялся Старчаков, нащупывая ногой вход в землянку, — подзагнули?
— Подзагнул, —
Анохин одному Старчакову и в лучшем настроении не решался сказать «ты». И не потому, что Старчаков был старше и только у него, у Старчакова, из всего командного политического состава за плечами имелась военная академия. Нет, не потому. В Старчакове жило что-то и его, Анохина, укрощающее. А что — он никак не мог разглядеть. Летчик по образованию, притом летчик-истребитель, человек быстрых решений, простак по натуре, Анохин тяготел больше к офицерам такого же склада. И старался понять — чем его берет замполит Особой эскадрильи?
Старчаков медленно ходил, думал, разговаривал. Степенную расчетливую замедленность во всем он сохранял в любых обстоятельствах. И это ему шло. Без этой расчетливой замедленности, казалось Анохину, Старчакова и быть не могло такого, каков он был.
— Нет уж, ложитесь и вы, товарищ полковник, — настаивал замполит, потрясая коробком со спичками. — Скоро светать начнет. У меня тоже ни в одном глазу. Но положено! Пошли отдыхать. Лежа будем принимать решения.
— В таком случае предлагаю и вам промяться, Федор Терентьевич. Был у меня в полку комиссар Курочкин. Он говорил: «Командир волевое решение должен принимать, сидя на холодном камне». Вот я вам и предлагаю посидеть на камнях.
— Где же у нас камни?
— А в горах!..
Со старта уже увозили фонари, когда начальник школы и замполит эскадрильи нашли у подножия гор большой плоский камень и развели на нем костер из курая.
Сухая трава ночью набрала влагу. Костер шипел, стреляя белым дымом. На свет собиралась всякая степная мошкара.
Отмахиваясь фуражкой, полковник рассказал замполиту про то, как проводился праздник рождения летчика на первой «точке», как он едва не испортил этот праздник, будучи не в духе. Не утаил и о своем вчерашнем разговоре с Москвой.
Рассказал и приготовился слушать. Ему хотелось узнать на этот счет мнение Старчакова, который был начальником политотдела при Метальникове и за аварийность в школе вместе с Метальниковым слетел с высокой должности.
Старчаков сам назвался в эскадрилью Парамонова. И хотя он давно уже заслужил прощение, снова наверх не рвался.
Анохин ждал. Но Старчаков не поднял и глаз на него. Выслушав внимательно, он продолжал ворошить в костре прошлогодней закостенелой травинкой, а потом, гася носком сапога вспыхнувшее на конце травинки пламя, откидывал от костра крупных задиристых муравьев.
Чем, казалось, природа обделила Анохина — это выдержкой. Выдержки Анохину не хватало. Он в беседах с кем бы то ни было всегда первым нарушал затянувшееся молчание.
— Отупел, видимо, я от бесплодных переговоров с Москвой, — продолжал угрюмо Анохин. — Оттого, наверно, и теряю авторитет здесь, у вас. Кроме того, я ведь на поверку оказался не лучше Метальникова. При Метальникове были одни ЧП, так сказать, местного значения. При мне другие. Вернее, те же самые, но вынесенные за границы школы, в боевые полки. Если считаются еще со мной здесь, в школе, так лишь потому, что у меня Золотая Звезда. Все меня уже учат, Федор Терентьевич. Сегодня на первой «точке», да и у вас, меня даже курсанты пытались учить, — добавил он с улыбкой. — Не говорю уже о вашем командире. — И вдруг посуровел. — Сухарь Парамонов! То ли он начал зазнаваться, то ли его Фаина Андреевна сушит… Вы не уснули, Федор Терентьевич?
— Ну и как же вы? — поднял голову Старчаков.
— Что как?
— Расправились с теми курсантами?
— Я не солдафон, Федор Терентьевич, — недовольно дернулся Анохин, — чтобы наказывать правых.
— Тогда не понимаю, чем вы недовольны.
— Тем, что меня уже каждый волен поправить. Значит, я уже не начальник. Не единоначальник. Растворился в людях. Выцвел.
Подвигаясь к нему, Старчаков задумчиво спросил:
— Ваши переговоры с Москвой кончились или еще продолжаются?
— Можно сказать, кончились. До Берлина нашим армиям остался один переход. И судя по тому, как на мои просьбы откликается Москва, — продолжал Анохин с горечью, — Берлин возьмут без меня.
— Непременно! — на сей раз без промедления подключился Старчаков. — А вы сомневались?
— Вы меня поняли, Федор Терентьевич. Не занимайтесь казуистикой.
— Хорошо. Но позвольте быть откровенным тоже. Ваше появление сейчас на фронте, даже в вашей части, не обрадует никого. Ведь вы практически уже тыловой летчик. А по фронтовой закалке — командир, умеющий хорошо обороняться. Ну кто сейчас на фронте, перед последним решающим наступлением, обрадуется командиру, которого нужно натаскивать, переучивать? Кто доверит сейчас такому командиру управление боем? Вы бы доверили?
Анохин не ответил.
— Нет, не доверили бы, знаю вас, — нажимал Старчаков. — Уж я-то знаю вас. А школе вы нужны сейчас, как никогда раньше. У вас уже есть опыт подготовки летных кадров. И радуйтесь… — Старчаков приподнялся на корточках, отстранился от въедливого дыма. — Радуйтесь, товарищ полковник, что вас и ваши подчиненные учат, что у них теперь есть чему и можно поучиться даже вам. Глухота к голосу рядовых людей погубила очень многих крупных военачальников. Вы это знаете. Знаете вы и то, что, если командир все делает сам, как хочет, как знает, — делу пользы мало. И прошу извинить, хрен цена такому командиру… Теперь последнее, товарищ полковник. Вы говорите, Парамонов сухарь. Неверно! Сухарь не посмеет заменить строгость в работе доверием. Признаюсь, меня это вначале тоже ошарашило. Потому что звучит уж больно дерзко: «Пусть думает он». Дерзко, но ведь правильно. Доверие всегда обязывает человека хорошо подумать, прежде чем что-то сделать. А строгость… Строгость преследует одну цель — дать уставную норму. Война подсказала — одной нормы нам бывает мало. Подвиг Гастелло, Талалихина, Матросова — это сверх всякой нормы! Во всяком случае, не по уставу. Ни один наш устав не учит солдат быть смертниками. Тут действует неписаный закон… Ну, я отвлекся. Нет, товарищ полковник, в Парамонове созревает прекрасный командир. Да, он стал суховат, замкнут. И я могу сказать отчего. Вот уже скоро два года, как у Германа Петровича каждый нерв начеку. Вы же какую гору на него взвалили. И еще иностранцев обучать прислали. Такую гору держать тяжело. А ведь вам держать — что? Вам надо, чтобы несли, да все быстрее, быстрее. Давай, давай! Верно ведь?
— Почему — «вам»? — не вытерпел Анохин. Теперь он ворошил в костре и, увертываясь от дыма, часто откидывался корпусом в стороны и назад. — Почему — «вам», Федор Терентьевич?
— Я же не авиатор.
— Вы бросьте. Вы это бросьте! — И Анохин неожиданно спросил: — Хотите вернуться на прежнее место, Старчаков?
— Навсегда оставаться в эскадрилье не собираюсь, — уклончиво начал Старчаков. — Но сейчас я никуда не пойду, Евгений Александрович. Для меня Берлин здесь, в долине Копсан. Вот когда мы возьмем Берлин здесь — сам попрошусь. Навсегда оставаться в эскадрилье не собираюсь. Такое мое решение, товарищ полковник. А вы свое высидели? Камень-то под вами, кажется, не очень теплый.
— Да! Высидел. — Над чем-то еще поразмыслив, Анохин поднялся. — Высидел. Пошли спать…
Уже в землянке, когда они ложились в постели, пахнувшие карболкой, Старчаков поинтересовался:
— Почему Наталья Валентиновна от нас уходит?
— Не докладывала.
— А мне показалось, вы с ней были в дружбе.
— За вашими летчиками разве успеешь? — со смешком, но невесело ответил Анохин. — Не получается дружбы.
— Вы имеете в виду Иволгина?
— Да.
— Богатый жених.
— Богатый. Был бы слюнтяй, я б его на пушечный выстрел к Наталье Валентиновне не подпустил. Люблю я ее, — вздохнул Анохин. — Женщин вокруг меня много. А я вот вижу только Наталью Валентиновну. Ладно. Поживем — увидим… Откровенность за откровенность, Федор Терентьевич. А вы? Вы не собираетесь подружиться с Тюриной? Что-то вы, замечаю, последнее время благоволите к ней.
— У Галины Михайловны живут мои дети.
— Они и раньше у нее жили.
— Собираюсь. — И Старчаков тяжело вздохнул. — Только не знаю, как на это посмотрит она.
«Ну и глупец», — чуть не вырвалось у Анохина.
По тому, как полковник нервно перевернулся в постели, Старчаков догадался, о чем тот подумал, и, в свою очередь, отворачиваясь к стене, заметил:
— Все мы мастера чернить женщину, а понять ее нам некогда, времени на то распорядком не отпущено. Галина Михайловна моим детям мать заменила. Почему же я не могу стать отцом детям Тюрина? В общем, поживем — увидим. — Помолчав, он громко добавил: — Я уже, например, вижу, как вы здесь, в школе, готовите стратосферных космических летчиков. Фантастическая мысль, Евгений Александрович, но теперь, кажется, можно и пофантазировать.
— От звезды до звезды, Федор Терентьевич?
— А что? От звезды до звезды!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
На следующий день, после короткого, но первого такого горячего свидания с Иволгиным Ната шла дежурить на старте, одолеваемая мыслью о немедленном отъезде из долины. Вчера она, уложив детей спать, вышла на улицу с намерением встретиться с Иволгиным. Какое-то навязчивое предчувствие ей подсказывало: Иволгин придет обязательно. Нату пугало и то, что предчувствие не обмануло ее, и то, что она внутренне обрадовалась, увидев Иволгина, и сама его позвала в степь прогуляться. Теперь ее серьезно беспокоили отношения с Иволгиным.
«Лишнее, лишнее, — раздумывала Ната. — Нужно уезжать отсюда. Уезжать скорее. Делать мне здесь все равно нечего».
На построении перед разлетом Ната, как обычно, спросила летчиков: нет ли у кого жалоб на здоровье. И, услышав обычный ответ: «Нет», сама еще пристально вгляделась в лицо каждого. Ей показалось, обгорелое лицо Шмакова нездорово румянится, а глаза блестят, словно при начинающемся приступе малярии.
— Вы хорошо спали, Шмаков? — спросила Ната.
— Отвратительно, товарищ военфельдшер. Вы мне приснились, но примчался Иволгин и увел вас на кухню чистить картошку.
Не слушая Шмакова, Ната взяла его тяжелую руку. Пульс бился замедленно, но в ритме, характерном для этого грузноватого, ленивого на подъем парня.
Желая удостовериться, нет ли в самом деле температуры у Шмакова, Ната сунула ему под мышку градусник и отошла от строя, поскольку Парамонов начал задавать свои вопросы. Но прежде комэска прикрикнул на Шмакова, собиравшегося вернуть градусник Нате:
— Отставить, товарищ лейтенант! Не умничайте.
Шмаков застыл на месте с ангельской покорностью во взгляде. Только очень на непродолжительное время. Пока его не толкнул локтем Иволгин и не шепнул с издевкой:
— Лечишься, Мишка, да? Ну, давай, давай. Лечись. Может, сто лет проживешь. Только летать ты сегодня не будешь. Оглянись…
Шмаков оглянулся. С крыла его самолета, возле кабины, на землю стекал шелк. Курсант, забираясь в кабину, нечаянно дернул за кольцо, и парашют вывалился из ранца. На укладку парашюта требовалось время. В условиях долины — немалое.
Шмаков застонал, выхватил градусник и с такой силой сжал в ладони, что Нате попали в руку лишь крошки стекла и ртути. А на пальцах лейтенанта остались мелкие порезы. И тут он неудержимо расходился, на сей раз действительно с лихорадочным блеском в глазах.
— Я жалобу на тебя накатаю, Брагина! Самому Бурденко накатаю за то, что не вовремя подсовываешь стеклышки!
— Вали! — вспыхнула Ната. — Может, еще сам Бурденко вами займется. А я увольняюсь. С вашим братом свяжись — горчишники разучишься ставить.
И все-таки она еще раздумывала: а стоит ли увольняться? В долине не так ей и плохо. Она тут уже привыкла к людям. Все они заботятся о них с Валюхой, как родные. Ну бывают раздоры, неприятности по работе. Но разве их не будет па новом месте? Будут. Надо ли увольняться?
Однажды, после стартового завтрака, к Нате подошла официантка и таинственно сообщила: шестой раз остается одна порция.
Брагина помчалась к замполиту.
— Странно, — выслушав ее, пожал Старчаков плечами. — Чего-чего, а случая, чтобы кто-то забыл поесть, у нас еще не было в эскадрилье. И велел ей впредь кормить летный состав по списку.
На следующий день Ната заметила: поручник Сташинский, спрятавшись за машину, свой ужин отдал товарищам.
Она немедленно подошла к Сташинскому узнать: зачем? Почему тот голодает? И как же это он, голодный, осмеливается летать? За Брагиной, со стороны, наблюдал Иволгин. Он окликнул ее, отвел в сторону, похвалил за бдительность. А затем полушутя-полусерьезно сказал:
— Чего ты, Ната, пристала к поручнику? Ты что, польский язык знаешь? Ведь не знаешь! Скоро я сам тебе все объясню. Ахнешь, Ната! Материал — сразу можешь писать научную работу. А пока помолчи. Аллахом прошу, помолчи.
Пока Ната переваривала услышанное, Иволгин собрал слушателей и улетел со всеми ими в зону, на отработку боевых порядков в составе звена. Поляки к тому времени уже закончили самостоятельные тренировки по кругу па пилотаж, строем и должны были приступить к полетам на воздушные бои.
Проводив глазами самолет Иволгина, Ната, направилась в «квадрат» на свое обычное место. Бралась там несколько раз прочесть свежий «Боевой листок». Но так ни разу и не смогла прочесть до конца. Мешала встревоженность: а вдруг Анатолий сыграл с ней какую-то шутку?
Иволгин в то время уже входил в зону. Его теперь
За старшего в звене шел Огинский. Ведомым к себе Иволгин поставил Сташинского.
Взлетели они плотным строем. Так входили в зону над перевалом. Облака уже кое-где прилепились к вершинам гор. Между ними парил красавец орел с громадными крыльями. Где-то в этом месте орел вил гнездо. Летчики часто встречали над перевалом пернатого коллегу и отворачивали первыми — от греха подальше.
Часть облаков успела разбухнуть настолько, что и ЯКу было не по силам их перескочить. Пришлось менять порядок пилотирования, отработанный со слушателями на земле.
«Сделаем теперь сначала разворот влево на девяносто поочередно. Затем уже вправо, — перерешил на ходу Иволгин. — Два — все вдруг на сто восемьдесят градусов. Если к тому времени из гнилого угла не нагонит черную хмару, атаки парой на пару — и домой».
— Влево на девяносто поочередно… пошел!
Вначале ведомый Огинского, затем сам Огинский, следом Сташинский мелькнули над головой. Последним, увеличив обороты до полных, развернулся сам Иволгин и вместе с группой оказался лицом к лицу со зловеще темным облаком, напомнившим ему голову из «Руслана и Людмилы».
Протыкать эту голову звеном было опасно.
— Вправо все вдруг на сто восемьдесят! — не медля ни секунды, послал в эфир Иволгин.
И все же ведомый Огинского воткнулся в край облака, оторвался от строя. Его пришлось потом долго наводить на себя командами по радио.
Помогая им с КП, Парамонов приказал всем бортам эскадрильи, находившимся в воздухе, работать с рацией только на прием.
Потому минут пять в стартовом динамике прослушивался лишь громкий возбужденный диалог Иволгина со своими слушателями да еще треск грозовых помех. Все это слышали и те, кто находился в «квадрате». Но только одна Ната побледнела, всполошилась: «В группе у Иволгина происшествие. И конечно же, по вине поручника Сташинского». Она больше не хотела ломать голову над таинственной просьбой Иволгина, снова помчалась к замполиту и все-таки рассказала тому, что Сташинский летает голодный.
Вечером на разборе полетов с постоянным составом Парамонов поднял Иволгина.
— Объясните, товарищ младший лейтенант, почему вы морите голодом поручника Сташинского?
Тот, качая головой, укоризненно стрельнул глазами в сторону Наты.
— Что же вы, доктор?
— Вы смотрите сюда! — вскипел Парамонов. — Отвечайте, младший лейтенант.
Внезапно встала Борщева:
— Разрешите, объясню я.
Следом лейтенант Шмаков:
— Я тоже могу объяснить.
Сержант Кухарь, увидев, что комэска раскрыл рабочую тетрадь и как-то растерянно схватил лежавший перед ним на столе карандаш, высоко поднял руку:
— Товарищ капитан, разрешите обратиться? Запишите и меня…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
А получилось вот что. В первом же провозном полете в зону на высший пилотаж поручника стошнило.
После штопора, вернее, уже на выводе из крутого пикирования Сташинский бросил управление, а когда отдышался, виновато сказал:
— Лагеря… Гитлеровские концлагеря, пся крев!
«Отвоевался, — все понял Иволгин. — Теперь госпиталь, разные врачебные комиссии. Помотают человеку нервы. И один аллах знает, чем это для него кончится». Для многих курсантов, заболевших в воздухе морской болезнью, знал Иволгин, поездка в госпиталь на обследование обычно кончалась тем, что они возвращались годными лишь к обслуживанию самолетов. «Отлетался, поручник». Иволгин представил, как Сташинский сейчас придумывает, изо всех сил пытается найти хоть какой-нибудь выход из положения.
На земле, зарулив в крайние ворота линии предварительного старта, Иволгин подозвал Кухаря.
— Володя, — приложил палец к губам, — у нас маленький непорядок. Ты помоги Сташинскому убрать в кабине.
Кухарь козырнул по-польски, двумя пальцами, нарвал травы, набил ею пазуху и, весело насвистывая, полез на самолет, где уже возле Сташинского хлопотали его товарищи.
Иволгин наблюдал со стороны, думая, можно ли чем-нибудь помочь поляку? Он представил себя в положении Сташинского. Случись такое с курсантом, того бы Иволгин сразу отправил к Лотоцкому. А тут был готовый летчик, рвавшийся в бой, хотя после концлагерей мог бы еще и отдыхать. Во всяком случае, не летать. Ему Иволгин хотел чем-то помочь, как самому себе. Мимо пробегал техник звена. Он спросил:
— Чего ты, Иволга, поставил своих кверху воронками?
— Амурчик вскочил в кабину — весело моргнул младший лейтенант. — Ищут! Найдут — тебе подарю. Над заправочной повесишь. Технари амурчиков любят. — Затем уже серьезно добавил: — Педали после Сташинского переставляют. Возни с ним. Длинный.
Обычное дело! Техник, разумеется, поверил.
О случившемся Иволгин доложил Борщевой и попросил ее слетать со Сташинским. Только если это самое у Сташинского повторится, не спешить с выводами, не поднимать шум.
На следующий день Борщева повезла Сташинского в зону. Результат оказался прежний, но с той разницей, что теперь слушатель на петле Нестерова бросил управление. Машина вывернулась, начала беспорядочно падать. Их отрывало от сиденья, бросало из стороны в сторону, перед глазами вихрилась пыль. Борщева не исправляла положения. Ей хотелось знать, проверить: может ли Сташинский, находясь не в лучшем состоянии, здраво оценивать обстановку, бороться за свою жизнь. Она только кричала приказным тоном:
— Поручник, управляйте! Я вам не нянька. А вы летчик!
И поручник вывел ЯК в прямолинейный полет, сам привел на аэродром и посадил вполне прилично. Обо всем этом Борщева рассказала Иволгину. В заключение бросила: «Выводы делай сам. Не маленький».
После к Иволгину подошел Сташинский, бледный, мрачный. Уставясь в глаза инструктору, он просил сохранять в тайне случившееся и молил слетать с ним еще, как он выразился, с голодным.
— Да поможет нам матка боска, пан инструктор, — прижал Сташинский к груди жилистые руки.
Новый полет поручника с Иволгиным, полет натощак, прошел действительно благополучно. Это обоим вселяло надежду. Но когда настало время посылать Сташинского на пилотаж одного, Иволгин заволновался: «А вдруг?..» Вечером он все рассказал Шмакову. Тот невесело покрутил носом.
— Ну и вводные ты задаешь, Анатолий. Страшнее страшного. Я тебя, конечно, понимаю. И Парамонов поймет тебя. Но Парамонов сам решать не будет. А попадет поручник в лапы Лотоцкому, труба дело. На чем основывается твое «за»? Объяснить можешь?
— Вот на чем, — стал объяснять Иволгин. — Если бы у Сташинского барахлил вестибулярный аппарат, его бы мутило и голодного. И потом, разве он враг себе? Почувствует не то, прекратит выполнять задание, вернется, к тому же он ведь медкомиссию в Москве проходил. Раз пропустили, значит, дырки в желудке нет. Какая-нибудь ржавчина после диеты концлагерей осталась и бунтует.
— Чего ты меня успокаиваешь? — перебил Шмаков. — Я спокоен. У меня в группе все как огурчики.
— Я себя успокаиваю, — вздохнул
— Не то было, Толя. Полина ждала ребенка. А вообще-то пошли!
— Ох, парень! — На этот раз Борщева, выслушав Иволгина, заявила ему с улыбкой: — Вижу, втягиваешь ты меня в свой новый стиль работы. Делаешь такой же безжалостной, как сам. Ладно. Выпускай, — подумав, решила она. — Это же не курсант — летчик. Комэске доложим потом. Ему решать сложнее…
И вот теперь все они трое и четвертый Кухарь предстали перед Парамоновым виновниками необычного происшествия. И комэска растерялся, когда Иволгин сам изложил суть дела и начал подводить итоги.
— Поручник Сташинский уже, как вы знаете, товарищ капитан, выполнил самостоятельные полеты на пилотаж, закончил полеты строем. Остались воздушные стрельбы и бои. Я уверен, Сташинский их тоже завершит успешно. Отправлять его сейчас обследоваться — значит…
— Довольно, младший лейтенант, — не дал закончить Парамонов. — Вы свободны. — Он вышел из-за стола. — Все свободны, кроме Брагиной.
В штабе остались трое: Брагина, Старчаков, Парамонов. Парамонов увеличил яркость лампы.
— Что будем делать дальше, Наталья Валентиновна?
У Наты от волнения сохли губы.
— Немедленно сообщить начмеду. А младшего лейтенанта…
Она запнулась.
— А младшего лейтенанта Иволгина наказать, — закончил за нее Старчаков. — Верно?
— Конечно! Но не очень строго, товарищ майор. Иволгин же хотел, как лучше. И ничего страшного не случилось.
— А если бы случилось? Могло ведь случиться?
— Не знаю. Нужно позвонить начмеду. Сейчас же!
Больше Ната ничего не могла добавить, и комэска ее тоже отпустил.
— Идите, Наталья Валентиновна. Вы поступили правильно. Начмеду мы доложим сами. Идите, занимайтесь своими делами…
— Даже жарко стало, — расстегивая ворот гимнастерки, признался Старчаков, когда они с комэской остались вдвоем. — Что предпринять — не знаю. Все будто правильно. В высшей степени благородно. И делалось не как-нибудь — с умом, с сознанием своей ответственности, степени риска. Но все-таки Иволгин заслуживает наказания.
— Не торопитесь с выводами, Федор Терентьевич, — задумчиво прервал его Парамонов. — Я бы на месте Иволгина поступил точно так же. А на своем месте я сделаю вот как… Я доложу начальнику.
— А потом не будет стыдно, Герман Петрович? У Иволгина одна маленькая звездочка, и он не побоялся взять ответственность на себя…
— Стыдно, наверное, будет, — продолжал Парамонов, накручивая на палец телефонный шнур. — Все страшное уже позади. Я в этом тоже уверен. Но Анохина поставить в известность обязан.
Парамонов тут же позвонил Анохину в штаб. По случайности тот оказался на месте, но куда-то торопился. Отвечал коротко, торопливо.
— Опять Иволгин! Ну и отлично! Завтра у вас буду с Лотоцким. Сам слетаю со Сташинским. А Лотоцкий пусть лечит на месте. Незачем, я считаю, теперь отрывать человека от самолета. Пусть лечит на месте.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Когда Лотоцкий узнал, зачем его Анохин в спешном порядке доставил в долину, он сразу же вспомнил случай с курсантом Прянишниковым. То был самый неприятный случай в его медицинской практике. А самый трудный, он считал, этот, в группе Иволгина с поручником Сташинским. Ведь его, Лотоцкого, поставили перед фактом: больной летает.
Лотоцкий терялся в решениях. Он понимал: рано или поздно об эксперименте Иволгина узнает начмед округа и спросит его, Лотоцкого, чем тот занимается, если у него в части годность людей к летной службе устанавливают сами летчики.
Прибыв в долину, Лотоцкий, пока начальник летал со Сташинским, занялся Иволгиным. Выслушав его рассказ, обиженно покачал головой:
— Шё же ты меня подводишь? Ты шё, хорошё знаешь и конструкцию человека? Скажи, знаешь, да, как человек свинчен?
— Не очень, — засмеялся младший лейтенант. Они сидели рядом в центре «квадрата», вокруг стояли свободные летчики, ближе к Иволгину — оба товарища Сташинского. — Не очень. Ровно столько, чтобы отличить мужчину от женщины.
— Все шутишь, Иволга? Ну, я тебе сделаю. Тебе шё, мало самолетов? Мало тебе от них шишек, да?
— Хватает, товарищ подполковник медицинской службы.
— Ну и я тебе наставлю шишек, — потряс Лотоцкий длинным пальцем перед носом у Иволгина. — Кончится война, я тебя самого представлю окружной врачебно-летной комиссии. И с такой медицинской характеристикой, шё тебя даже костелянша признает не на шё уже не годным, не то шё летать.
— Пойду тогда гнуть дуги.
— Дуги? Почему дуги? Шё тебе дадут дуги?
— Много. Тут все шумят: быстрей, быстрей. А в мастерской дуг один начальник и тот будет меня уговаривать: «Тише, тише. Пожалуйста, тише, сломаешь».
Когда стих хохот, Иволгин продолжал:
— А вообще, товарищ подполковник, мне неловко. За вас неловко, — и он перевел взгляд на подопечных, на поляков. — Им вот, например, я на каждой предполетной подготовке вас расхваливал. До небес возносил за вашу чуткость. Что же теперь люди о вас подумают? Скажут: гробит начмед своих летчиков. Да и о всех нас? Ссорятся, мол, русские. Топят ни за что друг друга.
Лотоцкий взял шлемофон, лежавший на коленях у Иволгина, нахлобучил ему на голову и толкнул в спину.
— Иди летай, младший лейтенант, шёб тебя дождь намочил, такого грамотного. Уходи. Не смеши старика при исполнении служебных обязанностей…
Полковник Анохин минут тридцать пробыл в воздухе со Сташинским. За полетом самолета в зоне наблюдал механик.
— Где они? — освободившись у Лотоцкого, спросил Иволгин Кухаря.
Тот показал:
— Вот они. Уже планируют на посадку.
Когда Сташинский обруливал «квадрат», начмед подхватился и, заслоняясь дерматиновой папкой от пыли, побежал за самолетом.
Сташинского начмед осмотрел еще в кабине, едва тот выключил мотор. «Цвет лица свежий, зрачки живые, прозрачные, расширены не больше, чем у любого пилота после перегрузок. Пульс учащенный. Но это волнения, — заключил Лотоцкий. — И от голода. Полетел-то с пустым желудком».
— Ну шё он, Евгений Александрович? — отваливаясь от кабины, обратился начмед к Анохину, который стоял на крыле, рядом. — Шё он? Или сытой голодного не разумеет?
— Разумеет!
Полковник не стал всего объяснять, спрыгнул на землю и, закуривая, пошагал от самолета, уверенный: начмед последует сейчас за ним. Но тот вместе с Брагиной повел поручика к санитарной машине на углубленный осмотр. Вид у Брагиной был виноватый. Поручник, улыбаясь, говорил ей что-то. Брагина его не слушала, занятая своими мыслями.
Докурив папиросу, Анохин постучал кулаком в борт «санитарки».
— Товарищ Лотоцкий! На минутку. — Начмеда он взял за локоть, отвел подальше. — Послушайте, старина, я ведь тоже в какой-то мере лекарь. Оставьте вы ради бога человека в покое под мою личную ответственность. Ну какой он болящий, если из меня семь потов на пилотаже выгнал! Посмотрели бы вы, доктор, как поручник тягает!.. Силен больной. Оставьте человека в покое.
На следующий день начмед пробыл на старте лишь до полудня. Сташинский, как выяснилось, и не голодал-то особенно. Положенное по продовольственному аттестату он съедал ночью или после выполнения летных упражнений.
Белое солнце долины всюду находило не очень его любившего в открытом поле начальника медицинской части. Прикрывая папкой голову (фуражку он носил под мышкой, ее сдувало ветром), Лотоцкий пошел на СКП к Анохину.
— Ухожу, Евгений Александрович. Шё-то мне тут не сидится. Вам хорошо под зонтиком. Не печет, в сон не клонит. А мне шё делать? Один был больной и тот сам вылечился. Пойду осмотрю ребятишек.
Зонтик, под которым прятался Анохин, не ахти как защищал от солнца. Сегодня Анохин руководил полетами.
Комэска, пользуясь присутствием начальника школы, летал с курсантами.
— Осмотрите и Фаину Андреевну, — попросил полковник, отпуская врача. — Захандрила женщина. Я это вижу по Герману Петровичу. Сутулится он. А такие офицеры, как Парамонов, от работы не сутулятся. Взбодрите ее. Вы же психолог…
После разговора со Старчаковым на камнях при костре Анохин хоть и не смирился с мыслью, что ему теперь не командовать боевым полком, но он вроде заново вступил в должность начальника школы и как-то по-новому, свежо, даже с радостью смотрел на все, что ему доверили. И Парамонова он уже скорее жалел, чем осуждал. Словно и его тоже открыл для себя заново и только из разговора со Старчаковым понял, какую ношу несет на себе Герман Петрович.
Эти перемены в Анохине Лотоцкий почувствовал тоже.
Если долг или какой-то экстренный случай забрасывал в долину подполковника медицинской службы, он обязательно выкраивал время осмотреть Борщенка, Джульетту Парамонову и теперь вот у него еще тут росла, пока безымянной, малышка Борисовых. Так уж случилось — местом рождения всех троих детей стала долина Копсан. И был один у них у троих повивальный дед.
Джульетта, помнил Лотоцкий, родилась не в срок — семимесячной. «Александровна», появляясь на свет, едва не погубила мать.
Первый, истинно первый человек долины, Борщенок, пришел легко. Но пришел в лиху годину, и то, что этот ребенок все-таки выжил, Лотоцкий считал чудом. Борщенка рано начали прикармливать и учить ходить самостоятельно. Потому рос он кривоногим, однако это не очень огорчало Лотоцкого. «Был бы крепким. Ноги еще выпрямятся», — думал он, направляясь с визитом к Фаине Андреевне.
Фаина Андреевна для Лотоцкого была трудным орешком. Он ее побаивался еще с лета сорок первого. Тогда он прилетел в долину лечить Фаечку от укуса тарантула. Но она ему не позволила прикоснуться к себе, видимо, боясь его грубых рук больше, чем действия яда паука.
Часто останавливаясь, Лотоцкий соображал, как ему сейчас подступиться к своенравной женщине. Он догадывался, отчего на жену командира Особой эскадрильи вдруг напала хандра. И что разговор у него с ней будет нелегкий.
Она скучала по родным местам. Уже твердо уверенная в том, что все страшное для нее, для ее друзей, для страны осталось позади, она затосковала по утраченному. И будучи человеком очень чувствительным, еще жила в постоянном страхе потерять Германа…
Фаина Андреевна кормила детей. Увидев в дверях доктора, она недовольно посмотрела ему в лицо.
— Извините, но у нас все здоровы. И сейчас по распорядку у ребят мертвый час.
Тем не менее Лотоцкий вошел. Фаина Андреевна особенно стала к нему неприветливой после родов, когда ей все-таки пришлось оказаться во власти этого доброго, но бесцеремонного лекаря. Ом недолго пробыл в доме комэски. Осмотрел детей и откланялся, не выполнив до конца просьбу Анохина. Ушел не потому, что не хотел навлечь на себя гнев хозяйки. Увидев близко подурневшее в печали лицо Фаины Андреевны, он понял: душевного разговора у них не получится, а если он, Лотоцкий, будет навязчивым, то еще сильнее вгонит женщину в хандру.
Фаина Андреевна догадалась, зачем к ним приходил начмед, когда муж, вернувшись с полетов, ее спросил:
— Лотоцкий с тобой беседовал?
Она удивленно повела бровями.
— О чем?
Было уже темно. Гарнизон затихал. Так и не ответив на вопрос, Парамонов стал раздеваться, потом разобрал постель, лег, расслабленно вытянулся под тонким суконным одеялом и лишь тогда произнес еще одну обидную фразу:
— Ты бы, Фаечка, показалась Лотоцкому. Он врач умный, с головой. Он может… — и не договорив чего-то, уснул.
С тех пор как эскадрилья стала работать и ночью, Парамонов спал один. Домой он иногда являлся уже далеко за полночь, а поднимался зимой и летом за час до рассвета. Чтобы не беспокоить жену, Парамонов поставил себе отдельную, такую же, как и у нее, солдатскую кровать. Убирал он и разбирал постель сам. Подворотнички тоже пришивал сам, кормился в летной столовой. И свободное от полетов время проводил где-нибудь, но не дома. В нелетные дни Фаина Андреевна видела мужа марширующим со своими подчиненными на спортивной площадке, гоняющим футбольный мяч вместе с техниками и летчиками. А то и находила в какой-нибудь солдатской землянке согнувшимся над шахматной доской. Она понимала: все те футболы, шахматы, маршировки мужа со строевыми песнями и всякое такое, чем Герман заполнял свободное время, — развлечения по обязанности, тоже служба. Но опять же оттого, что она это понимала, ему, а не ей было спокойнее и хорошо. Прожив с Парамоновым два года, Фаина Андреевна снова почувствовала себя вдовой. Вдовой той поры, когда она жила в землянке с Полиной Борщевой. И тогда в жилище был третьим человеком ребенок, сын Борщевой. Теперь между кроватями, в подвешенную к потолку проволочную люльку она укладывала своего ребенка, а на второй кровати с нею рядом спал муж. Но она так мало его видела, бывала с ним вместе, и нередко, пугаясь его внезапного появления в доме, спрашивала себя: «А муж ли это?» Она чувствует себя рядом с ним неловко, так, будто сама напросилась на постой к тихому, очень занятому человеку в роли бедной приживалки. И мирилась с этой унизительной ролью, пока до нее не дошли слухи о скором конце войны, возвращении школы в Синеморск. Да разве только слухами она пользовалась? Разве сама не понимала, не видела примет скорой победы? Они уже проступали, виделись четко в каждой газетной статье, слышались в информациях дикторов радио и даже в том гуле самолетов, с каким они теперь здесь, в долине, начинали рабочий день. Фаину Андреевну действительно глодала тоска. Тоска по утраченному из-за проклятой войны. Ей начал постоянно видеться театр. По ночам ее вдруг будила музыка. А во сне она попадала на сцену театра, невесомо кружилась, порхала и всегда почему-то
Фаечке было пять лет, когда она испытала первое сладостное чувство от музыки. Мать играла в театре на арфе. Дома она с друзьями устраивала маленькие концерты, а Фаечка кружилась. Если она попадала на репетиции в театр, кружилась там под музыку до упада. И мать устроила Фаечку в балетную школу к лучшим педагогам и балетмейстерам…
Фаина Андреевна не жалела, что в войну привязалась к военной летной части и прожила в глухой степи, деля с хорошими ребятами, с летчиками, их участь.
«Ну, а теперь? Кто я теперь? — спрашивала себя Фаина Андреевна. — Теперь просто замужняя женщина. Вдова при живом муже. Мать. И только мать. Не мало ли этого? Не унизительно ли в мои годы только нянчить детей, встречать мужа, прислушиваться к гулу моторов? Еще год такой жизни, и я уже не сумею делать ничего другого, кроме как забавлять детей, встречать и провожать Германа.
Прожитое за три с лишним военных года Фаине Андреевне представлялось так, будто она после гибели первого мужа пристала к людям и, двигаясь вместе с ними незаметно, оказалась за шесть тысяч верст от родного дома в страшной, проклятой богом степи. То, что степь страшная, а люди, с которыми она делила невзгоды, для нее уже не интересны, — Фаина Андреевна поняла будто лишь сейчас, после того, как Герман посоветовал ей все же показаться умному Лотоцкому и с тем заснул.
До этой весенней ночи Фаина Андреевна скрывала от Германа и слезы, и недовольство им. Но сейчас ей захотелось растормошить его и закричать: «Будет ли хотя бы после войны конец этому? Этой степи, вашим полетам, вашим самолетам. Будет или нет, черт возьми, конец?!»
Но Фаина Андреевна не посмела разбудить мужа. Он проснулся сам, когда она, не сдержав рыданий, плюхнулась в холодную, пахнувшую овчиной свою постель и укрылась с головой одеялом.
— Что случилось, Фаечка? — спросил он, забираясь к ней под одеяло и ласково обнимая колючей, пропахшей бензином рукой. — Что случилось? — Он повернул ее лицом к себе и, щекоча у глаз свесившимися со лба волосами, крепко поцеловал в соленые от слез, вздрагивающие губы.
В единственное окно, врезанное в ящик напротив ее кровати, заглядывала луна.
В ее мягком свете лицо Германа представилось Фаине Андреевне таким же молодым, застенчивым и безмятежным, каким она его видела в загородном ресторане в Синеморске, в «Буйке», на свадьбе Борщевых, каким оно ей полюбилось здесь, в долине Копсан.
И рыдание само откатилось от горла, и стало тепло даже ее голым ногам, касавшимся пятками железных прутьев кровати. Она тоже его обняла, жадная до тепла, до блеска его кротких добрых глаз, мягких волос, чего уже не чувствовала и не видела так близко давно.
— Герман, милый. Когда же мы вернемся в Синеморск? — быстро заговорила Фаина Андреевна, отводя с его лба волосы. — Когда? У нас растет дочь. Ей нужен другой воздух. И мне… Я еще смогу преподавать. И когда ты бросишь летать? Я не хочу. Я боюсь за тебя. Когда?
Он не отвечал.
— После войны, да? Пусть потом другие с твое повоюют, да? А ты вернешься в нормальную школу. И снова будешь учить детей, да?
Он все крепче сжимал ее в объятиях, мешая говорить.
— Не надо, Герман. Я же чувствую, как ты устал. Разве у женщины не может быть других желаний? Иди отдыхай. Тебе скоро вставать. Не нужно, Герман…
Потом он ей ответил, и то лишь на один ее вопрос:
— Фаина, не знаю, кто тебе внушил, что наша школа, эта ненормальная школа, как ты считаешь, вернется в Синеморск. Приказа такого нет и вряд ли он будет. И лично я против такого решения, от кого бы оно ни исходило. Недавно немцы па фронте применили реактивный самолет. Уверен, скоро и мы реактивные получим. Летчик-испытатель Григорий Бахчиванджи, земляк Иволгина, еще в начале сорок второго года поднял в воздух такую машину, нашу, отечественную. А лучшего для них места, чем эта долина, не найдешь.
— Герман! — ужаснулась Фаина Андреевна. — Герман, ты уже говоришь, как Тюрин! А люди? Что они найдут в этой долине?
В люльке завозилась дочь.
— Тише, Фаина, — Парамонов свесил с кровати ноги, сел. — Люди? — Он беззвучно засмеялся. — Как ты этого не понимаешь? Люди, не кто другой, придумали самолеты и самолеты-ракеты. Им и быть при них. На что ж они годны без людей? И притом людям здесь скоро построят хоромы. А тебе за муки, Фаина, — целый дворец. Потерпи еще, дорогая. А пока… — Он поправил одеяло. — Спи! — Глянул на дочь и бесшумно, на цыпочках пошел к своей кровати.
За войну Ната привыкла во всем полагаться на себя. Устраиваясь в большом мире, она всегда как-то неожиданно находила друзей и неожиданно с ними расставалась. Ей были неведомы долгие встречи и грустные улыбки проводов. Брагина уехала за день до того, как улетели па фронт офицеры Войска Польского. Уехала тихо, не простившись даже с Иволгиным, стыдясь, что мешала ему делать добро.
Накануне днем начмед школы позвонил в долину: просьба Брагиной удовлетворена, на ее место выезжает военфельдшер. Когда об этом сообщили Нате, она стала прощаться с теми, кто был поблизости. А ночью, чтобы не потревожить сон людей, исчезла так тихо, что ее даже не окликнули часовые… Уехала она ночным поездом, имея замысел добраться до озера Иссык-Куль, где, как она слыхала, много здравниц и в них лечатся тяжело раненные.
История с поручником Сташинским еще раз убедила Нату в том, что ей у летчиков делать нечего. За эксперимент со Сташинским Иволгина следовало разжаловать в рядовые и даже отдать под суд. Она этого не хотела. Но такова объективная сторона факта. Однако и Лотоцкий, поразмыслив, признал факт болезни Сташинского неубедительным. Лотоцкий сказал: «Иволгин рисковал обоснованно и выиграл стойкого, сильного пилота». Она же этого не смогла понять и едва не испортила биографию поручнику, а заодно и его инструктору.
Покидая авиационный городок, поляки искали в толпе провожающих фельдшерицу. Узнав, что ее уже нет в городке, они виновато потупились.
Прибывший за ними «Дуглас» подрулил чуть ли не к самым дверям штабной землянки. Провожать поляков вышла и Фаина Андреевна с детьми. Гости не торопились грузиться. Всем троим вдруг захотелось напоследок слетать с Иволгиным
Один полет любому из троих комэска разрешил. Только младший лейтенант не принял вызова, жалуясь на боль в пояснице. На самом же деле Иволгин чувствовал: сейчас он ни одному из них не уступит, как это иногда делал во время учебных полетов. И не хотел, чтобы один из троих уехал из долины с испорченным настроением, чтобы в ком-то из них хоть на минуту поколебалась вера в свои силы перед встречей с противником. Поляки, кажется, поняли мысли Иволгина. Смеясь, они хлопали его по плечу, приговаривая:
— Хитрый, хитрый, Иволга!
Прощаясь с женщинами, поручник Огинский поцеловал руку Фаине Андреевне. Это почтительное прикосновение к ее руке опять напомнило Фаине Андреевне Синеморск, театр, и она ушла в задние ряды провожающих, спряталась за широкую спину старшины.
Всех рассмешил Борщенок. Он внезапно рванулся к Огинскому, сердито толкнул его кулаком в колено:
— Чо ты! Чо ты Фаю прогнал? Чо? — А когда Огинский, смеясь, склонился над ним, Борщенок снял с поручника конфедератку, нырнул под «Дуглас», спрятался за колесом и стал примерять.
Из-за колеса Борщенка выволокла мать. Но Огинский конфедератку не взял.
— Дарю! А кончится война, в Варшаву приезжай… вот с ним, — и Огинский опять похлопал по плечу Иволгина.
Так он и сел в «Дуглас» с рассыпавшимися по лицу сивыми волосами.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
В апреле через долину Копсан опять вереницей потянулись эшелоны с бойцами и военной техникой. Теперь уже не на запад, а на восток.
Шли воинские эшелоны днем и ночью. Начальник станции запретил племяннице кого бы то ни было заводить в хату, где у них стоял телефон и аппараты диспетчерской службы.
— Ночи теперь теплые, — бурчал он. — Хочешь, Нюська, растрясти жирок — вон, в горы! Это и от стыда подальше. Загубила за войну возле летчиков свое девичество, малахольная.
— Сама знаю, дядька, — печально отбивалась Нюся. — Сама знаю. Хватит вам меня учить. Уже ученая. — А после плакала:
«Как сыр в масле каталась среди парубков. Еще каких парубков! А вот мужней женой не стала, угла своего не завела. Один пообещал жениться, да вскорости убился. А после сколько ко мне хлопцев сваталось! И хоть бы весточку прислал какой с фронту. Ох и малахольная я. Правда, малахольная».
Нюсин жених сержант Яценко погиб в долине в авиационной катастрофе. О нем она недолго горевала. Зато теперь вспоминала Яценко все чаще, страдала, что парня уже не вернешь, тем не менее полнела и была не властна распоряжаться собой. Какая-то сила гнала Нюсю-буфетчицу по вечерам из хаты в степь, к проталинам в горах. Дурная сила и желание найти хоть под конец войны самостоятельного парня, свое счастье. Хотя бы маленькое, но ее настоящее счастье. И Нюся, как только закрывала буфет, уходила подальше от станции, от дядькиной хаты — одна. И возвращалась нередко тоже одна, без провожатого, успокоенная долгой ходьбой, смирная, но не примирившаяся с тем, что для нее уже нет на белом свете лучшей доли.
Тут дядька усаживал племянницу к аппаратам, а сам, не раздеваясь, падал на топчан, веля разбудить, если позвонят с соседнего поста или из управления дороги.
В те дни начальник станции и с Зоркой разговаривал неприветливо и каждый раз предупреждал, важно теребя заметно побелевшие за войну отвислые усы:
— Не займай ты меня сейчас, Семен, по пустякам. Ради бога! Ты человек военный, все сам должен понимать. Вот тебе мой огород. Погреб — знаешь, в сарае. Бери, шо треба твоим соколам, и можешь не возвращать. Теперь с голоду не помрем. Самого важного идола осилим. Немного ему теперь, супостату Гитлеру, до смерти осталось. А всяких там Харакири — опосля. Опосля им тоже помаленьку железяк на крест наберем.
Хотя и объяснялся с ним начальник станции загадками, Зорка понимал, каких тот железяк набирал на крест и для кого. А потому уходил от земляка без обиды, даже довольный. Довольный тем, что и он в какой-то мере приобщился к государственным секретам, и намеревался поговорить на эту тему с замполитом эскадрильи.
Сегодня старшина встретил замполита в гарнизоне в необычное время — часа за два до полудня. Обычно в эту пору и Старчаков находился на летном поле.
— Запрет на полеты, товарищ старшина, — сказал Старчаков и глянул на часы. — Минут через двадцать все наши самолеты сядут. Давайте пройдем по казармам. Как там? Порядок?
— Полный, — ответил Зорка. — Проверял, товарищ майор. А что? Кто ожидается?
Обычно если объявлялся «запрет», это означало: кто-то летел в долину или должен был пролетать над ней. Самым памятным для Зорки был «запрет» по случаю посадки у них на аэродроме самолета с генералом де Голлем. Натерпелся тогда Зорка, не зная почему, страху. Хорошо, нашлось кому и встретить, и проводить французского генерала. Зорке, коменданту гарнизона, не довелось и рапортовать. И видел-то де Голля старшина лишь издали. И почему-то больше всего запомнил обувку французского генерала: ботинки и желтые краги из добротной кожи.
— Кто же к нам летит? — не получив ответа на тревоживший его вопрос, опять спросил Зорка, сопровождая Старчакова.
— Неизвестно. Да это и неважно, старшина. Порядок любят все. Пойдемте поглядим.
Оставшись довольным осмотром помещений, Старчаков снова пошагал на аэродром.
К тому времени все самолеты уже сели и выстроились на старте в длинную линейку, а личный состав собрался в «квадрате» на политбеседу, которую должен был проводить замполит.
Тем не менее Старчаков возвращаться не торопился. Еще утром, вскоре после начала работы, на старт прибыл начальник штаба школы с приказом главкома о присвоении очередных воинских званий летному составу. Пользуясь затишьем, его зачитывали сейчас перед строем.
Содержание Старчаков уже знал и даже успел потихоньку поздравить Парамонова с майорской звездочкой. А на официальную часть попасть не стремился. Не хотелось ему встретиться с Иволгиным, которого сейчас поставили в строй просто для счета. В списке его фамилия не значилась. Почему, Иволгин знал. Знал и он, Старчаков, и ему стало больно за парня.
«Толковый ведь человек, — размышлял замполит. — И пилот не из последних… Создал в «воздушном бою», — вспомнил он, — перегрузку, с которой курсант не справился и погиб. Да. Но ведь курсант-то был крепкий. Должен был справиться. Иволгин знает, что требуется от истребителя, тому и учит…»
Хотя Старчакова и не спрашивали, когда определяли меру дисциплинарного наказания Иволгину за гибель Самсонова, он все-таки чувствовал себя виноватым
«А история с поручником Сташинским? — Продолжая разговор с самим собой, Старчаков медленно продвигался вперед. — За эксперимент со Сташинским Иволгина по закону следовало разжаловать в рядовые и отдать под суд. Но даже Лотоцкий сказал: «Иволгин рисковал обоснованно».
От станции отходил эшелон с танками на платформах. Когда он весь выполз из-за блеклых глиняных построек, паровоз фыркнул паром и послал в степь протяжный гудок.
Зорка спросил:
— Воинских эшелонов сколько нынче проходит на восток. Замечаете, товарищ майор? Мой земляк умаялся. Всех встречать зеленым, конечно, умаешься. Много эшелонов нынче проходит. Замечаете, товарищ майор?
— Замечаю. — Старчаков еще не понимал, к чему старшина клонит. — Замечаю. Ну и что?
— А то, — продолжал Зорка таинственно. — Похоже, быть еще одной войне. С японцами.
Старчаков хотел сказать: «Да. Быть». Но подумал и сказал:
— Похоже, старшина. — И сам пустился в рассуждения. — Вы же хлебороб в прошлом, Зорка. Знаете: если опалывают поле, то все. Чтоб потом, когда поле зацветет, заколосится, не возвращаться к сорнякам.
— Верно, товарищ замполит. Один уж раз пролить пот на дурной работе, и точка. — Помолчав, Зорка потоптался на месте и довольно смело продолжал:
— А нам бы, товарищ замполит, пора домой, в Синеморск. Гитлера обложили — теперь не вырвется. Пора возвращаться. Дома в работе и стены помогут.
Старчаков недовольно свел брови:
— А где у солдата дом, старшина? У солдата дом там, где его часть. Вы перестаньте. Перестаньте преждевременно и думать о возвращении на старое место. Не то мы поссоримся.
В это же время на старте сержант Кухарь, узнав, что Иволгина в приказе главкома нет, его командир так и остался самым младшим офицером в эскадрилье, едва распустили строй, прилег в стороне от всех и, чтобы утешиться, настроился слушать радио. Если почему-либо прерывались полеты, а иногда и в ходе полетов стартовую радиостанцию ненадолго настраивали на голос Москвы. Все уже давно со дня на день ожидали: Москва объявит — конец войне!
На этот раз диктор Центрального радио передавал: «Вчера, 21 апреля 1945 года, в Москве подписан договор о дружбе, взаимной помощи и послевоенном сотрудничестве между СССР и Польшей».
Услыхав это, Кухарь бросился поздравлять Иволгина.
— Вот это да! Командир! Вот это да! С Польшей заключен договор дружбы. Поздравляю, Анатолий Павлович.
Иволгин покраснел от неловкости.
— Да перестань ты, Кухарь. При чем здесь я.
— При чем, при чем… — Сержант обиженно умолк и отошел к своим коллегам, механикам. Те начали поздравлять его. Но не без лукавства:
— У тебя ведь, Володя, перед поляками особые заслуги. Помнишь? Думаешь, не видели, как травкой того… и насвистывал.
— Темнота, — начал огрызаться Кухарь. — Что б вы понимали в международных отношениях. А если уж пошло на откровенность, есть и мои заслуги. И об нас с Иволгиным еще скажут. Следите за газетами. Да, да!
После все на старте говорили только о договоре с Польшей. Потом наконец оперативный дежурный сообщил Парамонову, кто к ним летит. Летит вообще-то дальше, куда — неизвестно, но сядет в долине заправляться большая группа истребителей. Старчаков узнал об этом последним от Парамонова, когда вернулся.
— Ну и отлично, Герман Петрович, — обрадовался замполит. — Встретим.
Парамонов был настроен далеко не оптимистически.
— Группа слишком большая, — стал пояснять он с кислой гримасой, одновременно обращаясь и к начальнику штаба. — Мы вот с товарищем полковником прикинули: гости выпьют все наше горючее. И, вероятно, до НЗ доберутся. А коль так, сегодня мы уже не работники. Хорошо, если ночью цистерну с бензином подадут, не то и завтра придется работать по последнему варианту — объявлять выходной день.
— Ну и отлично, — повторил Старчаков снова радостно. — Это летят туда, — он показал головою в сторону разъезда, — куда теперь спешат и воинские эшелоны.
— Да, — согласился начальник штаба, — туда. — И начал отдавать распоряжение: — Цистерну вам к завтрашнему утру не подадут. По сведениям, имеющимся у меня, ваша цистерна еще далеко. Заправите группу, капитан Парамонов… простите, майор Парамонов. Заправите и посылайте бензозаправщики через перевал на третью «точку». Через перевал ближе. Там вам дадут горючее взаймы. Я позвоню. Таким образом, завтра проживете. Ну, а потом… Потом тоже будем работать. — Здесь он услышал в динамике: «Тюльпан!.. Тюльпан!» — и заговорил живее: — Выключаться нам нельзя. Никак нельзя, товарищи! Все! Майор Парамонов, встречайте.
Парамонов дунул в микрофон и передал в воздух:
— Посадочный курс 120. Ветер встречный, слабый. Давление 758. Подходы свободные. Как поняли? Я — «Тюльпан».
Вскоре над аэродромом, со звенящим металлическим присвистом пронеслась эскадрилья ЯК-третьих. За ней с коротким временным интервалом — вторая, третья и четвертая. Все прошли на низкой высоте, будто летчики присматривались к незнакомому полю и людям, что ждали их в глухом краю.
Каждая машина отливала на солнце свежей голубой краской, еще заводской краской. И почти каждая была разрисована красными звездами.
Те, кто не вошел в команду старшего техника — встречать и обслуживать машины гостей, сгрудились в «квадрате».
— Налет на нас звездный, братцы!
— Звездный шквал!
— А машины-то — блеск!
Когда все группы зарулили на отведенное им место в конце посадочной полосы, на СКП представиться руководителю полетов явились ведущие. Но только трое. Старший, генерал, крутолобый, лет сорока пяти, сам начал объяснять, почему представляться пришли не все командиры.
— Четвертый остался у самолетов, — сказал генерал Парамонову, узнав, что он руководитель полетов. — Друзей встретил. — Вытирая платком широкое лицо, генерал обернулся: — Вон, видите, толпа. Вы нашего четвертого ведущего должны тоже знать, Казаков Михаил Матвеевич…
Казакова первым узнал Кухарь. Выбегая навстречу рулящим машинам с поднятыми флажками и потом пятясь впереди у них и покрикивая на летчиков, Кухарь заводил машины в приготовленные им «ворота». На стоянке они и встретились, старые друзья.
— Все шумишь, Володя? — выбравшись из кабины, расставил Казаков крестом руки. — Все шумишь, друже!
— А какая же это авиация без шума? — Кухарь заулыбался. — Вот ты теперь какой. Не знаю, как тебя теперь и называть. Обнять можно?
— Да хоть валяй… Ну, здорово, Кухарь-ухарь!
Последними Казакова обнимали комэска и замполит.
Затем Парамонов пригласил гостей в столовую. Здесь Казаков покрутил головой:
— Спасибо, Герман Петрович. Я — потом. — И он полез в кабину своей машины. Просунул руку за бронеспинку, вытащил оттуда изрядно привядший букет фиалок, толчком захлопнул фонарь и соскочил на землю, объясняя:
— Цветы из России! Подарили девчата на заводе, где мы
Товарищи Казакова гоже стали доставать цветы. Всем им, оказывается, заводские девчата подарили букетики фиалок. Только не у всех они хранились в самолете. Кое-кто доставал фиалки из планшета. У двоих цветы оказались в кармане галифе. Они вытаскивали их с неловкостью, долго встряхивали, сдували крошки табака и потом уже совали в руки Казакову.
— Матвеич, держи!
Казаков пошел крупным шагом, неся в скрещенных руках целый сноп несвежих, но еще сохранивших свой цвет и запах российских фиалок.
За ним увязались все. Казаков подозвал Иволгина.
— Анатолий Павлович! С тебя причитается.
— За что, Матвеич?
— Боевик скоро получишь. Теперь скоро. Жди! Ты только не красней. Думаешь, я тебя по знакомству представил к ордену Красного Знамени? Признаюсь, лично я представлял тебя к Красной Звезде. Но командующий вернул наградной лист с резолюцией: «Мало». Так что не красней. Я же говорил тебе, громко ты «фоккера» сшиб… Ну, а как у тебя насчет того, Анатолий Павлович? — внезапно остановился Казаков. — Завещание своего боевого наставника выполняешь?
Прежде чем ответить, Иволгин потряс висевшим у него на поясе васюковским шлемофоном:
— Напоминает, Матвеич, если забывать начинаю.
— Порядок, — Казаков пошагал дальше. — Дело это для всех нас жизни и смерти… Тюрин погиб, слыхали? — внезапно спросил он, повел вокруг глазами и, по тому как у всех помрачнели лица, понял — слыхали. Знают. Сделал несколько шагов молча и потом сказал: — Отлично воевал Василий Петрович. Как зверь. И как зверь, попался в ловушку по вине одного бомбера-недоучки. Прошлой зимой. В декабре. В Силезии…
Для декабря тот день был очень теплым. К полудню тонкий покров снега потек ручьями. Земля запарила. С воздуха казалось, будто ее кто-то укрыл громадным маскхалатом. Линии траншей, если из них не стреляли, ничего не стоило принять за проталины.
Тюрин перебазировался на другой аэродром, ближе к линии фронта, в пункт «Н», как шифровался аэродром, откуда пехота недавно выбила немцев.
Перебазировался пока одной эскадрильей. На весь его полк в пункт «Н» еще не подтянули горючего, да и людей — принимать такую армаду БАО (батальон аэродромного обслуживания) туда еще не забросили.
Поскольку навигационная обстановка была усложненная, Тюрину дали лидера — пикирующий бомбардировщик ПЕ-2, с опытным экипажем.
За лидером, в боевых порядках звеньев, следовала вся эскадрилья. Тюрин, естественно, находился в головном звене.
Слева у него шел лейтенант Золотарев. Справа — Погосян, старший лейтенант, в паре с лейтенантом Ковалевым, которого в полку тоже считали армянином за его сросшиеся смолянистые брови. Всем им недавно перевалило за двадцать пять. Но Золотарев выглядел старше: носил шикарные гусарские усы.
После рейдов в глубь территории противника полет в пункт «Н» на буксире у лидера представлялся истребителям легкой прогулкой с нянькой. Линия фронта змеилась где-то далеко в стороне, да и обстановка в воздухе была иная. Во всяком случае, по эту сторону линии фронта можно было уже не бояться внезапных атак немецких асов.
По тому, как спокойно плыли за ним звенья, Тюрин видел: ребята не очень беспокоятся, что на их головы могут неожиданно упасть камни с неба.
Тюрин никогда не доверял чистому небу. Он усилил наблюдение за воздухом, но ориентировку вел слабо. За нее он тоже полностью положился на опытную «няньку» и лишь изредка посматривал на землю. Однако, когда истекло время прохода последнего контрольного ориентира, Тюрин спросил лидера:
— Как идем?
Ему ответили:
— Спокойно. Идем точно.
То ли Тюрин устал за войну, то ли поддался благодушию в предвидении скорой полной победы над врагом, — но тут он, Тюрин, никогда никому не веривший на слово и никогда не нарушавший сам дисциплины полета, тут он почему-то не уточнил, насколько верно его ведут.
Вскоре, услышав команду лидера: «Снижаемся», Тюрин понял: аэродром «Н» уже близко, начал приглядываться к земле внимательнее. Вот он увидел сквозь мутный воздух на земле впереди плешь аэродрома. Вокруг нее — подковки капониров, какие-то машины и развалины служебных построек. Все, что он увидел издалека наметанным на аэродромы взглядом, представлялось обыденным и не вызвало никаких сомнений в том, что они у цели, что плешь, расчищенная в снегу, и есть КПМ, конечный пункт маршрута, еще одно его, Тюрина, пристанище на фронте.
Получив с борта ПЕшки подтверждение цели, Тюрин с ходу повел свою четверку ЯКов на посадку. Остальные звенья, как им и полагалось, стали в круг, каждое дожидалось своей очереди на посадку и прикрывало командира от возможных внезапных атак с воздуха.
Ну, а «нянька», уверенная в том, что вывела истребителей в пункт «Н», покачала крыльями и развернулась на обратный курс.
Как лидер разворачивался, Тюрин видел из кабины, когда он и летчики его звена уже срулили с посадочной полосы, выключили моторы. И тут Тюрин еще увидел такое, от чего его мужественное скуластое лицо налилось нездоровым жаром.
К их самолетам с окраин аэродрома суетно бежали люди в форме солдат Гитлера, а на всех возможных направлениях взлета становились автомашины различных назначений с немецкими надписями на кузовах.
Кажется, раньше, чем Тюрин, это заметили его подчиненные, кружившие над аэродромом. Но они ничем не могли помочь товарищам. Горючее было на исходе. Подгоняемые лаем зениток, звенья, круто снижаясь, уходили па восток. Пункт «Н» находился там. В каких-то сорока километрах, только по ту сторону линии фронта, которую группа перемахнула, не заметив когда, и вышла на прифронтовой аэродром противника.
Экипаж лидера допустил ошибку всего в два градуса по курсу в начале пути и не почувствовал, когда пересек линию фронта. Не увидел он также, укачанный мирной тишиной, что маленький площадочный ориентир, на который их вынес в конце пути навигационный ветер, лишь внешне похож на заданный. Если бы пройти по прямой еще минуту — всего шестьдесят секунд, строго выдерживая расчетное время полета, тогда ошибка, наверное, выявилась бы сама по себе и ее можно было бы еще исправить.
А сейчас роковую ошибку должны были исправлять четверо: Тюрин, никогда не доверявший чистому небу, воздушный гусар Золотарев, старший лейтенант Погосян и лейтенант Ковалев, скромный парень с такими же сросшимися, как у Погосяна, бровями.
Надежно обложив ЯКи, немцы залегли в ста метрах от них.
Опыт войны подсказывал немцам: чем безнадежнее положение русского, тем он ожесточеннее дерется.
Можно было подождать, когда русские, обессилев, сдадутся. Осталась стоять в полный рост лишь одна фигура с муравьиной талией. Она крикнула со злорадством:
— Гутен абен, рус!
Потом
Тюрин, сжав челюсти, внешне спокойный, сошел на землю, но, увидев, как Погосян при этом достал пистолет и сунул его стволом себе в рот, бросился к нему:
— Ты что, спятил? Отставить! У тебя шестнадцать патронов!
Подбежал Ковалев. Подполковник легко толкнул его кулаком в плечо.
— Не дрейфь, лейтенант. Многого не обещаю, если же придется умереть, то умрешь героем.
Золотарев неподалеку разглаживал ладонями заломы от лямок парашюта на своих бриджах и нещадно ругался.
— Поднавалила нам ПЕшка, командир. Ну, выберусь я из этого клозета…
— Мы тоже хороши!.. — оборвал его Тюрин.
Со стороны можно было подумать: летчики перед тем, как поднять руки, приводят в порядок себя, свои мысли.
Тот, с муравьиной талией, повесил автомат на шею, присел, слепил из мокрого снега шарик, бросил в сторону пленников, засмеялся и что-то громко брякнул. По цепи прокатился хохот.
Тюрин воспользовался этим, тихо скомандовал:
— Развернем на сто восемьдесят два крайних ЯКа и будем защищаться. — Он хотел добавить: «До последнего патрона», но не решился, сам испугавшись назначения последнего патрона. И сказал другое: — До подхода наших. Они заправятся и вернутся.
Отстопорить хвостовое колесо нажатием на руль глубины и развернуть самолеты в нужном направлении не представляло сложности.
Прежде чем немцы, встревоженные подозрительной возней осажденных, успели приблизиться к ним, те уже, действуя дружно, сделали свое дело и опять сидели в кабинах.
Видимо, решив, что русские все же попытаются взлететь, гитлеровцы бросились к ним и открыли стрельбу по колесам самолетов. В ответ Погосян разрядил целую обойму. Вырвавшиеся вперед отступили.
Снова послышался режущий дискант того, с муравьиной талией:
— Чушка! — и он принялся считать: —Аен, цваен…
«Нервничает Погосян», — подумал Тюрин, не сводя налитых гневом глаз с серо-зеленого кольца, медленно сжимавшегося.
И вдруг ему пришла в голову мысль: «Положить ЯКи на живот, использовать бортовое оружие».
— Шасси! Шасси! — закричал Тюрин, повеселев, и первый поставил кран шасси на уборку.
Самолет послушно подобрал ноги. Теперь бортовое оружие было направлено прямо в сжимавшее их кольцо.
Тюрин нажал гашетку. Струи огня, выплеснувшиеся из-под капота мотора, на миг ослепили его. Рядом и сзади ЯКи тоже легли на живот и тоже забарабанили из пушек.
Поле вмиг ожило. Всюду вздыбливались снопы из грязи и мокрого снега. Метались, падали, вставали и опять падали люди в ненавистной Тюрину военной форме.
Погосян что-то кричал по-армянски и смеялся. И вдруг оборвался его смех. Точнее, потонул в грохоте огненного шквала, обрушившегося на крепость, возведенную русскими из ЯКов на немецком летном поле. По ней били отовсюду. Теперь били из всего, что только могло извергать огонь и металл, даже из ракетниц.
Первым оделся в красную, полощущуюся на ветру рубашку самолет Золотарева. От него огонь пополз во все стороны по земле. Горел бензин, выливавшийся из пробитых баков.
Раненный в грудь, Золотарев с трудом выбрался из кабины, приковылял к Тюрину:
— Больно, командир. — Он хотел показать на грудь, где болело, но не смог поднять рук. — Больно. Я уже не боец. Пристрели. Ты же, знаю, не трус.
Тюрин, закусив губу, выстрелил из пистолета.
Золотарев упал. Но как он падал, Тюрин не видел. Он бросился на помощь Ковалеву, в предсмертных судорогах колотившемуся о борт. Но не добежал, закрыл лицо руками, согнулся, закружился на месте. Его ослепило взрывной волной. Взорвалась машина Ковалева.
Уже тронутое вечерней синевой, небо посветлело от горящих ЯКов, и в нем, точно мотыльки под куполом абажура, роились мириады искр.
Но вот пожар стал постепенно угасать. Лишь легкая зыбь огня еще плескалась возле скелетов самолетов, да еще вздрагивали на ветру столбы едкого дыма, обозначавшие место гибели подполковника Тюрина и его троих летчиков.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Самые свежие и мягкие по тонам красок рассветы долины Копсан выпадали на начало мая. В эти дни солнце вставало не из-за гор, как в другие месяцы, а из-за линии горизонта, соединявшей обе скалистые гряды далеко-далеко на востоке, там, где начинались пески и, словно проваливаясь в них, мельчали, понижаясь, оба горных кряжа.
Казалось, в той стороне край земли и начало глубин, из коих по утрам выплывает разогретый докрасна шар, от которого все на земле: смена времен года, настроение людей, их радости, болезни.
Еще задолго до того, как взойти солнцу на востоке, земля и небо соединились в одну широкую розоватую полосу с дымчатой пеленой поверх нее. Оттуда в долину, нахолодавшую за ночь, размеренно катились шелковистые волны света, не дающего теней. И все живое на какое-то мгновение замирало, очарованное чистотой этих световых волн.
Иволгин, выруливая на взлетную полосу в паре с курсантом из своей новой группы, которую он принял тут же, как распрощался с поляками, весело мурлыкал и жмурил глаза. Полет предстоял несложный: по маршруту с возвращением на свою точку.
Старт в этот день был восточный. Впереди из-за горизонта высунулась багряная, дышащая сверху, краюшка солнца.
— Погнали! — скомандовал Иволгин курсанту. — Ориентир — краюха солнца. Пошел!
Курсанта он привел в пески, туда, где осенью сорок второго года скапотировал на «чертовой дюжине». Отсюда ему лучше виделось пройденное за войну. Внизу проплывали, пересыпаясь оранжевыми бликами, только песчаные холмы, кое-где поросшие уродливым саксаулом.
Он уже знал — знамя Победы развевается над рейхстагом, война выиграна. Правда, немцы еще сопротивлялись в Чехословакии. Но Чехословакия — это ведь чужая немцам сторона, она никак не поможет им остановить советские войска. Конец фашистской Германии и войне не сегодня, так завтра. И потом, каждый русский солдат, каждый честный человек, садясь передохнуть, обязательно оглянется назад, на пройденный им за войну путь.
Иволгин это сделал сегодня, сейчас, в полете над безмолвной пустыней, как бы тоже задумавшейся.
Над поворотной точкой он разрешил курсанту выйти вперед и, следуя за ним, позволил себе заняться анализированием маршрута, которым прошел от июня сорок первого до мая сорок пятого по ортодромии — кратчайшему расстоянию между двумя точками. Прошел не без падений. Друзья помогли ему подняться, восстановить ориентировку. И теперь уж он не упадет, не заблудится.
В исходном пункте этого своего длинного маршрута Иволгину увиделся Синеморск, пехотный лейтенант на бруствере окопа, вырытого па границе аэродрома, и командир отряда учебных самолетов капитан Романов в заношенном реглане с подпалинами на рукавах. Услышал насмешливый крик пехотного лейтенанта: «Так, значит, соколы! Удираете!» Вспомнились и слова старого летчика Романова, брошенные им под бомбежкой Метальникову: «Инструкторов берегите. Иначе никогда не вернемся».
А в конечном пункте этого четырехлетнего маршрута Иволгину почему-то яснее всего представлялась
В нем Ната поздравляла Анатолия о Первомаем и спрашивала, видел ли он озеро Иссык-Куль? Заканчивала словами: «Будет время, приезжай взглянуть на Иссык-Куль. Это чудо из чудес! Нам с Валюхой все здесь нравится».
Память хранила еще многое из пройденного. И ему, Иволгину, многое хотелось переворошить в голове вновь. Но тут он вдруг услышал в наушниках шлемофона:
— «Беркуты»! — звал Парамонов необычным для него взволнованным голосом. — «Беркуты»! Все на точку. Немедленно! Как поняли, «Беркуты»? Я — «Тюльпан»!
Старчаков уже неделю сам дежурил возле стартовой рации. Сегодня в половине седьмого утра по местному времени и в час тридцать ночи но московскому Старчаков уловил в эфире то, чего он ждал, чего давно ждал весь мир.
— Германия безоговорочно капитулировала! — вскочил замполит, не дослушав до конца экстренное сообщение Московского радио. — Победа!
Старчаков расстегнул душивший его в эти секунды ворот гимнастерки и, взмахивая руками, побежал к людям:
— Победа, товарищи! Победа!
Летчики, не ожидая команды, выключали моторы, выпрыгивали из кабин, подхватывая: «Победа!..» Обнимались: «Братцы, победа!»
Их радостные возгласы слышались в самых отдаленных уголках долины Копсап. Финишер пальнул в воздух из ракетницы. В гарнизоне кто-то ударил в рельс. Старший лейтенант Шмаков вернулся к своей машине, перезарядил оружие, нажал на гашетки. Длинная пулеметно-пушечная очередь, направленная в степь, поддала жару. В гарнизоне начали палить из автоматов часовые.
Парамонов не мог оставить СКП: в воздухе находилось до десятка самолетов. Он через дежурного по старту, посыльных слал во все концы команды прекратить беспорядок.
Иволгин ничего этого не слышал. Но он увидел на аэродроме разорванное «Т» — сигнал немедленной общей посадки. В это время он уже пролетал над горами и, выйдя вперед, подал команду курсанту: «Снижаемся». Прямо по курсу виднелся городок. Иволгин, напрягая зрение, искал там следы взрыва от упавшего самолета.
Скалы подступали все быстрее. Наконец-то внизу промелькнула гранитная кладь. Иволгин перекинул взгляд влево на землю: «Вот она, родная!»
С минуту уши сверлила тишина. Затем тишину взбудоражили голоса людей, бежавших к самолету…
Иволгин не сразу понял, с какой победой его поздравляют, не сразу поверил, что это и есть тот день, час, та минута начала новой мирной жизни у него, во всей стране и, быть может, во всем мире, что это и наступил тот великий день, которого все так долго ждали. А ждали ли?
Если так, то что тогда такое смерть Романова, Васюкова, Самсонова? Почему овдовела Тюрина? Осиротели, остались без матери дети Старчакова? Нет, этого дня не ждали. За него долго и трудно боролись.
Иволгин лег на землю возле самолета. Небо над ним висело безоблачное, но еще мутное от стартовой пыли. Без пятидесяти четырех дней четыре года ждал он этого часа, этой счастливой минуты. Но вместе с восторженной радостью в душу Иволгина врывалась грусть недовольства собой.
Подчиняясь приказам, Иволгин в конце концов смирился с отведенной ему в войне ролью. Теперь он уже не сможет отомстить за гибель отца, Васюкова — за всех тех друзей, товарищей, ровесников, кто не дожил до победы. Сбитый им «фокке-вульф» Иволгин относил лишь на счет капитана Романова, своего прадеда по авиационной родословной…
В притихшем небе снова появился старый знакомый, большой замшелый орел. Расправив громадные крылья, он величественно парил над долиной, а то вдруг, встряхнув крыльями, взмывал выше и, описав круг-другой на новой высоте, опять взмахивал кремневыми на цвет крыльями, словно он не доверял тишине, забираясь выше гор, вглядывался во что-то обманчивое на горизонте. А взмахами крыльев он сигналил Иволгину: «Встань, погляди туда и ты».
— Володя! — окликнул Иволгин механика. — Дай же я и тебя поздравлю. — Он поднялся. — Нам бы с тобой теперь, Володя, сделать хотя бы один маршрутик… К Андромеде. И помирать можно.
Кухарь деловито наморщил лоб.
— А кто такая?
— Созвездие. По греческой мифологии, Андромеда — дочь царя Кефея, принесенная им в жертву морскому чудовищу и спасенная Персеем.
— Понял. — Кухарь высветлил в улыбке молодые зубы. — Можно, командир. Сгоняем! Я готов…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Полеты возобновили только на следующий день, и то лишь после полудня. Накануне вечером в столовой Зорка, с помощью начальника станции и Нюси, накрыл столы всем, что нашлось лучшего в кладовых эскадрильи, ОРСа железнодорожников и самого начальника станции.
Парамонов захмелел быстрее всех. Едва кто-то в темном углу, куда почти не доходил свет керосиновых ламп, затянул песню, Парамонов выбрался из столовой. С низко опущенной головой он побрел в степь, где сейчас, при луне, его притягивало похожее на озерцо стартовое пятно, вытоптанное в майской траве ЯКами, а утром потрясли возгласы подчиненных: «Победа! Победа!..»
Отяжелев от вина, веселых речей, грубых мужских объятий и поцелуев, комэска сравнивал свое состояние с тем, какое он не раз испытывал в верхней точке мертвой петли. Он себя чувствовал в невесомости и мило улыбался, первый раз в жизни испытывая такое ощущение на земле.
— Вы куда, Герман Петрович? — внезапно услышал Парамонов сзади.
— A-а… Это вы… Иду на старт, комиссар. — Парамонов прижался к Старчакову. — Дорогой мой Федор Терентьевич! Нет, подождите. Почему — мой? Дорогой наш Федор Терентьевич! Умная вы голова! И мы пахали, правда?
Старчакову было смешно видеть комэску, нетвердо стоящим на ногах.
— Точно, товарищ командир. Сущая правда.
— Какой я командир, — резко возразил Парамонов. — Я — Герка. Просто Герка Парамонов. Набрался, как последний синеморский биндюжник… Вы теперь командир, Федор Терентьевич. Распоряжайтесь. Командуйте. Приказываю вам, Федор Терентьевич. А я погнал на старт, отдыхать.
— Домой идите, — легко тряхнул того Старчаков. — Идите домой, к жене. Фаина Андреевна вас ждет.
— Напрасно ждет. — Парамонов опять уронил голову. — Я подлец. Болван. Солдафон. Жену забыл пригласить на банкет. Понимаете, забыл. А она ведь тоже, Федор Терентьевич… Наравне с нами, правда?
— Правда.
Теперь Парамонов тряхнул Старчакова:
— Ага! Значит, правда. Так почему вы, комиссар, не пригласили? Я мог и забыть. Вы почему не пригласили Фаечку? Вы же человек умный, предусмотрительный. И были влюблены в нее по уши. Знаю. Все знаю. Даже хотели жениться на Фаечке. — Он поводил перед носом Старчакова пальцем. — Нет, комиссар, Фаину Андреевну я вам не отдам. Вы теперь женитесь… — он понизил голос до шепота, — на Галине Михайловне женитесь. Она женщина отзывчивая. И уважает вас, Федор Терентьевич. А то, что говорят о Тюриной, — плюйте. И о Фаечке всякое болтали. Помните?
— Разумеется, Герман Петрович. Память у меня крепкая.
— Вот и прекрасно! Женитесь на Галине Михайловне. Приказываю вам.
— Подождите, Герман Петрович, — сказал Старчаков, отстраняясь. — Пришлю сопровождающего.
— Ни, ни… — уцепился в него Парамонов. — Отставить! Впрочем, присылайте, — согласился он тут же. — Иволгина и Шмакова, романовцев. Ценю романовцев!
Сзади них незамеченной давно стояла и тихо посмеивалась Борщева.
— Иволгин со Шмаковым уже отдыхают. — Она взяла комэску под руку. — Разрешите, товарищ майор? Давненько мы с вами не гуляли. Разрешите?
Борщева выразительно кивнула замполиту: мол, не беспокойтесь и повела комэску на свет в окне его квартиры.
Возвратясь в столовую, Старчаков хлопнул в ладоши:
— Товарищи! Командир приказал — отбой.
Поскольку время было позднее и о том, чтобы завтра с утра начать полеты, не могло быть и речи, Старчаков под свою ответственность, уже другим тоном, тоном приказа, произнес:
— Завтра до обеда, товарищи, работаем по распорядку технического дня. Затем обычные полеты. Спокойной ночи! Подъем по распорядку выходного дня, — и горло ему сжал спазм оттого, что как-то сами собой вырвались слова мирных лет, забытые слова: «спокойной ночи» и «распорядок выходного дня».
Спустя полмесяца Старчаков в штабе сдавал дела новому замполиту эскадрильи. Вдруг к ним без стука вошел Иволгин. Чем-то взвинченный, он, очевидно, давно искал Старчакова. Увидев того с порога, Иволгин выглянул наружу и громким голосом позвал:
— Володя! Где ты там? Входи, здесь комиссар.
За Иволгиным следом к столу, за которым сидели оба замполита, старый и новый, подошел сержант Кухарь. Обычно веселое, энергичное лицо сержанта на этот раз было размягчено глубокой печалью. Удушливо всхлипывая, Кухарь подхватывал дрожащим пальцем слезы, наворачивавшиеся на глаза.
Старчаков поднялся.
— Слушаю вас, товарищи.
Иволгин протянул ему тетрадный листок, исписанный неровным ученическим почерком: письмо, присланное Кухарю младшей сестренкой.
— Сержанту, товарищ майор, надо бы дать отпуск с выездом домой.
Старчаков прочел письмо, передал новому замполиту, а сам, обняв Кухаря, прошелся с ним до двери и назад.
— Да-а, Володя. Скорбь твоя особая. Просто не знаю, что и сказать. Погиб в Чехословакии, на войне уже после войны. Как пишет твоя сестренка, погиб последним. Слов не нахожу выразить тебе свое сочувствие. Но ты крепись, Володя. Отец твой был солдат и ты солдат. Садись… — Усадив Кухаря на свое место, Старчаков обратился к Иволгину: — Вы считаете, случай довольно основательный для отпуска?
У Иволгина нервно задергались губы.
— Не понимаю вас, товарищ майор. Конечно, основательный!
— Вы спокойнее, Иволгин. Я просто спросил. Дело в том… — Старчаков потер виски. — Если давать отпуск по такому случаю, придется его давать многим. У вас тоже отец погиб? Кажется, в сорок втором?
— В сорок втором летом.
— Выходит, вам прежде нужно предоставить отпуск. Мать-то, небось, ждет не дождется.
— Верно, товарищ майор, — глухо вставил Кухарь. — Да я и не просил. Командир сам…
Прерывая его, Иволгин неодобрительно взглянул на Старчакова.
— В таком вопросе считалочка ни к чему. Надо отпустить сержанта, товарищ майор. У Кухаря мать нездорова и два братишки совсем еще маленькие.
Старчакова переводили на должность начальника политотдела. Он уже не имел в эскадрилье решающего голоса. Тем не менее чувствовал себя вправе прислушаться к настойчивым просьбам летчика помочь его механику получить краткосрочный отпуск. Старчаков еще один прошелся до двери, там постоял молча, думая, как поступить лучше, и, направляясь к Кухарю, решительно произнес:
— Хорошо, пишите, товарищ сержант, рапорт. Вам в Пензу?
— Чуток подальше.
— Пишите рапорт. На мое имя.
Кухаря отпустили на десять суток, без учета дороги. В тот день, когда сержант вышел на своей станции, в школу прибыла инспекция главкома. Она развеяла, как и предполагал Парамонов, надежды на возвращение в Синеморск, многое изменила в подразделениях, в судьбах людей. Это коснулось и младшего лейтенанта Иволгина, и сержанта Кухаря.
Вдогонку Кухарю вскоре была послана телеграмма за подписью комэски с требованием: немедленно вернуться в часть.
Инспекцией поверялась работа всех служб.
В Особой эскадрилье боевого применения, подвергшейся особо тщательной встряске, всем стало ясно: школа остается на месте и впредь будет именоваться «Солнцегорской», стало ясно после конфуза, приключившегося с Зоркой.
Службу старшины поверял офицер-интендант. Он обнаружил в углу каптерки, за простынной занавеской, под ворохом ветоши и списанного обмундирования тюки и ящики, о существовании которых не знал никто, кроме самого старшины. На каждом тюке и ящике, крепко увязанных парашютными стропами, стояли потускневшие чернильные надписи: «Отправитель. Долина Копсан. Получатель. Синеморск».
А ниже указывалось, какой багаж в какую очередь грузить и куда — на платформу или в вагон.
— Значит, собрались переезжать, товарищ старшина? — спросил офицер с нехорошей ухмылкой.
— Так точно, собирались. Это чтоб потом не пороть горячку.
— Распаковывайте, старшина. Вы теперь солнцегорцы. Распаковывайте! И кто вам такое мог приказать?
Зорка беспомощно опустил плечи.
— Чутье приказало. — Ему было не жаль затраченного труда, не жаль хоронить надежду на возвращение в родной Синеморск, — его в ту минуту больно кольнул страх, страх перед надвигающейся старостью. Зорка удивлялся себе, своей недальновидности, непохожести на того Зорку, каким его знали раньше, до войны и в войну, знали и еще, наверное, хорошо помнили многие авиаторы, теперь начальники большие и маленькие. И тогда он, Зорка, случалось, попадал впросак. Но по мелочам. А чтобы так!
— Подвело чутье. Первый раз в жизни подвело!
На совещании по итогам инспекторской поверки у Парамонова присутствовал командующий округом. С ним вместе прилетел Анохин.
Командующий выступал последним. Заговорил густым мрачным басом, обращаясь к Анохину:
— Товарищ полковник. А где ваш карьерист?
Совещание проходило под открытым небом. Посланцы главкома тоже устроились на траве, уже успевшей порыжеть от жары.
Анохин спокойно поднялся, посмотрел на командующего, плотно сжав губы, будто раньше набрал в рот воды и не успел проглотить.
— Нет у нас карьеристов, товарищ генерал, — наконец произнес Анохин. — Нет таких.
— Позвольте, — напирал тот, однако уже весело. — Как нет? Это же кто-то из ваших летчиков пытался удрать на фронт? А когда из этой затеи ничего не получилось, летчик выхлопотал себе боевую стажировку через головы начальства. А позже самолично распорядился судьбой польского офицера, поручника Сташинского.
Чьи-то выкрики: «Иволгин! Иволгин!» — заглушили последние слова генерала. Он засмеялся просто, несколько даже застенчиво — совсем не по-генеральски. Очевидно, и сам остался доволен шуткой. А возможно, другим? Тем, что еще может шутить, не разучился шутить после долгих мучительных тревог за судьбу Родины, дела в тылу, за боеготовность подчиненных ему солдат и офицеров, резервы летных кадров, самолетов, за все, что взвалили на него приказом Государственного Комитета Обороны. Кто разгадает улыбку и тем более легкий смех человека, несущего тяжелую, поистине нечеловеческую ношу? По поручению наградного отдела командующему предстояло вручить Иволгину
— Где Иволгин? Наслышан я о нем много, а видеть не доводилось… Ну не карьерист ли! — снова обратился генерал к Анохину, когда Иволгин, багровый от смущения, вытянулся перед ним. — Уже над врагом победу отпраздновали, а он все младшой. — И с той же суровой торжественностью на лице похлопал Иволгина: — Были бы крепкие плечи — звездочки будут. Я рад, что могу вам вручить, — генерал начал прикалывать Иволгину орден. — Давно вас разыскивает. Поздравляю, товарищ лейтенант!
Иволгин взял под козырек.
— Служу Советскому Союзу!
— Хорошо служите! — сказал генерал и снова обратился к Анохину: — Сегодня же представьте мне на подпись аттестацию на присвоение летчику Иволгину очередного воинского звания. Победителей не судят.
После совещания Анохин подошел к Иволгину и негромко спросил:
— Брагина вам пишет?
— Поздравила с праздником, товарищ полковник. Она сейчас работает в госпитале инвалидов войны на Иссык-Куле. — Иволгину страшно хотелось спросить: «А вам пишет?» Но то ли у него не хватило на это смелости, то ли еще почему, только Иволгин после короткой паузы вдруг живо произнес: — Вам дать ее адрес, товарищ полковник?
Анохин не ответил, будто и не слышал, сделал большой шаг в сторону.
— Будете отвечать Наталье Валентиновне, передавайте привет от меня.
Ровно десять суток, считая восемь в дороге, не виделся Кухарь с однополчанами. Подъезжая к станции в голодной степи, Кухарь еще задолго до остановки поезда вышел в тамбур и прислонился лбом к дверному стеклу все с той же, не покидавшей его от самого дома, мыслью: зачем отозвали из отпуска? Зачем он, простой сержант, срочно понадобился комэске?
Показалась глиняная с плоской крышей мазанка начальника станции. За ней в тупике разъезда просматривались платформы с бревнами, досками, кирпичом и еще чем-то в бумажных мешках.
«Должно, в мешках цемент, — подумал Кухарь. — Никак нам строиться. Может, затем меня и вызвали?»
Возле платформ мелькали курсанты. Выйдя из вагона, Кухарь помчался к ним. Но раньше встретил Зорку. Старшина руководил разгрузкой. Лениво покрикивал на нерасторопных ребят и без присущей ему армейской живинки ответил на приветствие Кухаря:
— Примчались. Ну идите в гарнизон. Там вас ждут. А может, уже и нет. А если еще ждут, все положенное сдайте дежурному. Мне некогда.
Кухарь вытаращился на него.
— А кто ждет и зачем?
— Да тут, — Зорка подавленно махнул рукой, — была у нас инспекторская поверка. А после нее все пошло прахом. Переезжать никуда не станем. Будем вот строиться, — он кивнул на горы строительных материалов, сложенных у насыпи. — Товарища майора Старчакова от нас забрали. Ну, это ладно: на повышение. Давно пора. А вот непонятно: самолетов добавляют, а летчиков, на ком всю войну держались, отнимают. Добрую половину куда-то отсылают. Одни говорят — в спецкомандировку, другие — на какие-то там ракеты переучиваться. Вашего Иволгина то же самое. Ну и вашего брата, механиков, отнимают не меньше. Ладно. И это понять можно. А вот что для нас Синеморск теперь тю-тю… Тут я не согласен. Мне теперь одна радость, — вздохнул Зорка, — война кончилась… Ну, вы идите, товарищ сержант Кухарь. А то знаю, вам уже товарищ майор Парамонов замену подбирает…
Над долиной висело палящее солнце. Пробежав с километр, Кухарь остановился. Пустым вещмешком обтер лицо и пошагал скорым шагом.
Было время перерыва между сменами. Самолеты не летали. Увидев па стоянке много молодых пилотов из вчерашних курсантов, Кухарь не пожелал туда сворачивать, сразу направился в штаб, представляться комэске.
Парамонова в штабе не оказалось. Зато Кухарь здесь встретился с теми, с кем ему предстояло вскоре покинуть долину Копсан. Отбывающие в командировку получали документы у адъютанта эскадрильи.
— Здравия желаю! — входя, весело подал голос Кухарь.
Неуслышанный товарищами, занятыми разговорами, незамеченный ими сразу в папиросном дыму, Кухарь с порога рванулся к адъютанту узнать, есть ли он в списке отъезжающих, и возле стола налетел на Иволгина.
— Привет, Володя! — обрадовался тот. — Вовремя ты! Как дома? Успел хоть с матерью словом обменяться?
— Успел, командир. Обо всем доложу вам потом, — Кухарь нетерпеливо переступил с ноги на ногу и повел вокруг возбужденными глазами. — Куда снаряжаемся?
— Куда повезут, как говорила Брагина.
— А точнее можно знать?
— Если, например, в Африку, не поедешь?
— Это почему же, командир? Не думаю, что в Африке жарчее. Нет, серьезно, куда?
— Вопросы потом, — ответил Иволгин, догоняя Шмакова. — Вначале получи документы. Вовремя ты. Молодец!
Офицерам и сержантам, всем, отъезжающим в командировку, выдали требования на проезд в купированном вагоне. Уже по этому чувствовалось: дело их ждет необычное.
Поезд отходил вечером. На перроне, возле Военного буфета, собралась большая толпа провожающих. Но в центре внимания были не отъезжающие, как ни странно, а Борщева. И казалось, что это ее вышли провожать всей эскадрильей.
Она была в платье, сшитом из какого-то очень тонкого и дорогого, еще довоенного материала, в светлых туфлях на высоком каблуке, с клипсами из янтаря. На руке блестело золотое кольцо, подаренное Костей Борщевым в день свадьбы.
Такой нарядной и вообще в платье многие впервые видели Полину Борщеву. Но и ветераны Синеморской школы, знавшие ее давно, даже Иволгин, видевший ее в свадебном платье, — все мужчины смотрели на Полину с восторженным изумлением.
— Это я вырядилась для Шмакова, — засмеялась Полина всем своим мягко закругленным лицом и все-таки грубоватым от слишком уж крепкого загара. — Шмаков меня женщиной не считал. Вот для него и старалась. А то уедет и будет думать: кто же был у меня командир звена все-таки, мужик или баба?
Но это были только слова. Все знали: Борщева извлекла на свет довоенные наряды, готовясь встретить мужа. Костя Борщев прислал ей телеграмму: «Загораю Берлине. Скоро буду. Продержись без меня еще несколько недель».
После первого удара станционного колокола к Борщевой чинно подошли прощаться Шмаков и Иволгин.
Целуя их, она весело приговаривала:
— Ни пуха ни пера, мальчики. Ни пуха ни пера! На земле еще, возможно, и встретимся, а в воздухе вряд ли. Не поминайте лихом!
И вдруг Борщева всхлипнула, закрыла лицо руками.
— Полина, чо? — испуганно залепетал у ее ног Борщенок. — Чо ты, Полина, чо?
Открыв лицо, она ответила сыну с улыбкой сквозь слезы:
— Чо, чо!.. Поживешь с мое вот с такими мальчиками, тогда узнаешь, чо…
Эпилог
Мало кто уже называет долину Копсан долиной Смерти. Сейчас скорее скажут: «Там… На ракетодроме. В долине реактивщиков». И мало кто уже назовет вам день, когда над долиной появился первый
На братской могиле стоит самолет-истребитель рождения сорок первого — ЯК-первый с надписью на борту: «Умираю, но не сдаюсь».
На пьедестале — имена инструкторов и курсантов, погибших при исполнении воинского долга. Есть и имя капитана Романова. Хотя Романов, как известно, сгорел в воздухе и прах его рассеялся по левобережью Южного Буга.
О том, что и когда было в долине, вам может рассказать со всеми подробностями, пожалуй, лишь жена командира полка Фаина Андреевна Парамонова. Она заведует клубом и, если верить слухам, пишет историю части. Недавно Фаина Андреевна напала на след Иволгина, правда, давний.
В пятьдесят пятом, в день празднования десятилетия Победы над фашистской Германией, Иволгина видели в полку истребителей-перехватчиков дальневосточников. Жил он там метрах в пятистах от океана, в дощатом домике, где занимал довольно просторную светлую комнату.
В мае океан, освобождаясь от ледяного мусора, свирепствовал. В домах дребезжали стекла, когда волны грохались о скалистый сруб, которым заканчивалась взлетно-посадочная дорожка. Холодный штормовой ветер подхватывал морскую пыль и раскидывал по аэродрому. Такую же ледяную пыльцу вытряхивали облака в ночь с восьмого на девятое мая, когда Иволгин сменился с дежурства, сдав его Шмакову. Черные, хвостатые облака стремительно проносились почти над самыми крышами домов гарнизона.
Получив третью готовность, Шмаков с летчиками своего звена загерметизировались в дежурке и забивали «козла».
Шмаков успевал и со страстью шлепнуть по столу домино, и, прислушиваясь к шорохам в динамике, поглядеть в окно, и еще между всем этим гнусаво пропеть:
В такую шальну-у-ю погоду
Нельзя доверяться волнам…
Иволгину не хотелось домой. Он, пережидая со своими летчиками, когда завируха немного стихнет, дремал в углу, натянув на глаза сетчатый шлемофон.
С этим «в таку-у-ю шальну-у-ю погоду» Шмаков, получив по радио приказ перехватить воздушного нарушителя, выскочил на улицу.
Взлетел он один. Звеном взлетать или хотя бы парой было рискованно, да и не было в том острой необходимости.
За облака Шмаков вышел только на высоте одиннадцать тысяч метров и там при луне увидел нарушителя границы, но много выше себя. Шмакову пришлось сбросить подвесные баки. Иначе бы он скоро не достал врага…
На рассвете в полк прибыл генерал Анохин.
Неизвестно, о чем он разговаривал с командиром полка в его кабинете. Но после, знакомясь с гарнизоном, Анохин, щуря левый глаз, ко всему придирчиво присматривался.
Войдя в столовую, где в то время летчики завтракали, Анохин посмотрел вокруг, прошелся между столами. Внешне он ничуть не изменился. Все такой же стройный, пышущий здоровьем. Анохин рассматривал летчиков. И вдруг задержался взглядом на майоре, который завтракал в дальнем углу, медленно двигая челюстями, словно у него болели зубы. Лицо майора показалось Анохину знакомым. И не столько лицо, сколько шрам на лбу.
— Товарищ Иволгин? — подойдя, спросил Анохин с радостным удивлением.
— Он самый, товарищ генерал. — Иволгин не спеша положил вилку и поднялся.
— Садитесь, Иволгин, садитесь. Мы поговорим позже, — и Анохин направился к выходу.
Для Иволгина эта встреча не явилась большой неожиданностью. Он слыхал от друзей, кто прибыл в полк сегодня на рассвете выяснять обстоятельства происшествия. И не удивился, что Анохин уже генерал и недавно переведен к ним.
Поговорить им было о чем. Теперь же, когда генерал ему сказал: «Мы поговорим позже», Иволгин, не зная, где еще и как тот намерен с ним увидеться, решил после завтрака идти домой. Там Анохин его всегда найдет, если только пожелает.
После разрыва с Брагиной Иволгин не торопился заводить семью. Комната у него была на двоих со Шмаковым…
Придя домой, Иволгин сбросил форменную тужурку, стянул душивший его галстук, прилег на постель поверх одеяла. Потом достал из-под кровати портативный магнитофон, пристроил на груди и включил.
Сначала пленка разматывалась вхолостую с едва уловимым шипением. Затем послышался хрипловато-воркующий, но достаточно четкий голос Шмакова:
«Я — «Береза»! Огрызается, гад. Может запросто испортить праздник». Здесь вклинился другой голос, высокий и властный: «Береза»! Действуйте по инструкции. Как поняли, «Береза»?»
«Понял вас. Отлично понял!» — пленка опять несколько секунд раскручивалась вхолостую. И опять Шмаков: «Уходит вертикально в сторону от Луны. Спекся! Достал на тринадцати тысячах. Пришлось сбросить подвесные баки». Снова тишина, и потом уже летчик кричал в эфир так отчетливо, будто где-то совсем рядом: «Я — Шмаков. Иду к вам по маяку. Горючка кончилась. Тяну на самолюбии. Я — Шмаков. Мишка Шмаков. Передайте Иволге, пусть с шампанским встречает…»
Перебивая его, зазвучал другой, высокий и властный голос:
«Катапультируйтесь, «Береза». Как поняли? Катапультируйтесь!!»
«Я — «Береза». Вас не понял. Не понял», — живо, с притворным огорчением, вызвавшим на плотно сомкнутых губах Иволгина скорбную усмешку, в последний раз оттарабанил Мишка Шмаков.
Эту речь друга Иволгин скопировал с магнитофонной ленты руководителя полетов. И уже который раз, испытывая нужду поговорить с Мишкой или хотя бы услышать его голос, включал магнитофон…
Перемотав пленку, Иволгин закрыл глаза и снова включил. Но здесь в дверь постучались. Вошел Анохин.
Соскользнув с кровати, оставив в спешке магнитофон включенным, Иволгин потянулся к вешалке за тужуркой.
— Можно не по форме, — разрешил Анохин, усаживаясь за стол, загроможденный книжными стопками.
В это время начался сеанс шмаковской заоблачной речи:
«Я — «Береза»! Огрызается, гад…»
Иволгин рванулся к магнитофону, но гость остановил его. Ему была уже знакома эта заоблачная речь.
— Пусть говорит… Почему Шмаков не выпрыгнул, не катапультировался, Иволгин?
— А вы бы?.. — горячо, с обидой подхватил Иволгин. Для него этот вопрос явился неожиданностью и прозвучал как обвинение Шмакову в неправильных действиях и чуть ли не в трусости. — А вы бы разве бросили машину в таких обстоятельствах? Шмаков планировал на свой аэродром. И, наверно же, нисколько не сомневался в том, что дотянет до посадочной полосы. Вы бы, товарищ генерал, в таких обстоятельствах поступили наверняка так же. Тянули бы до последнего.
Анохин молча снял свою яркую генеральскую фуражку, наклонил голову и оставался в таком положении и после того, как умолк Шмаков.
Тишину первым нарушил Иволгин. Но теперь он заговорил с неловкостью за несдержанность, за тон, с каким было обрушился на генерала. Иволгин словно лишь сейчас, поостыв, разглядел, кто у него в комнате за
Чтобы сгладить свою вину, Иволгин сказал с улыбкой:
— Вообще-то Шмаков страшился парашюта. Помните, товарищ генерал, он горящий ЯК посадил. А после чудил: «Пусть Борщева прыгает. У нее Борщенок». Хотели мы с Михаилом десятилетие Победы в долине Копсан отметить. Не вышло.
— А каким образом вы со Шмаковым оказались на службе в ПВО? — быстро поднял голову Анохин. — Опять рука помогла? — и он мягко улыбнулся.
Иволгин тоже улыбнулся.
— На этот раз, товарищ генерал, помог случай. Полагаю, не следует рассказывать, куда мы попали от вас. Знаете. Учили одних летать, потом других. Запахло однажды паленым, и нас со Шмаковым стали посылать тушить. Со спецкомандой. Так мы двое и отбились от своих синеморцев. А вы… Вы, значит, тоже ушли из системы ВУЗ?
— Тоже случай. После академии. — Меняясь в лице, Анохин поднялся, ногой отодвинул стул и оперся руками о книги. — Да… вы океану нужны. Видите, враг нас прощупывает, инспектирует… Летчикам над океаном в ясные ночи видится два звездных поля. Звезды, отраженные в черной воде, гибельны для молодых несмышленых пилотов. Могут заманить в пучину, как в древности заманывали к себе на погибель моряков сирены. — Анохин протянул руку, надел фуражку и уже направился к двери, но потом вернулся. — Нескромный вопрос, Иволгин. Почему Ната Брагина не с вами?
У того полыхнуло в глазах:
— Разве Наталья Валентиновна, товарищ генерал, не с вами? Я ей не ответил тогда на письмо. Думал, вы…
Анохин засмеялся:
— Эх, мы! Все понятно!.. Эх, мы… Наталья Валентиновна сейчас в Ростове. Живет с дочерью. Закончила институт. Не помню какой. Ильинична, мать моя, знает. Она с Натой переписывается. Хотите, дам адрес? Мне его старуха переправила. Записывайте. А я женат… — Анохин по памяти назвал адрес и, снова пожимая руку Иволгину, спросил, обращаясь на «ты»:
— Сколько тебе лет?
— Тридцать три, товарищ генерал.
— Возраст Иисуса Христа. Но ты не Христос, Иволгин. Женись. Давно пора.
Больше до самого вечера никто не мешал Иволгину оставаться наедине со своими мыслями. Иногда, правда, отдаленные тяжелые всплески океанской волны вносили сумятицу в его раздумье. Но в мае, видать, и океан отходчив. К вечеру, когда Иволгина позвали в клуб на торжество по случаю Дня Победы, океан усмирил злость и, словно раскаиваясь в том, что раньше так хлестал безответную землю, теперь осторожно подкатывался к темным скалам, к светлым песчаным скосам. И небо к вечеру вызвездилось. Отчего и на душе у Иволгина стало светлей, но не легче.
Он ушел из клуба рано и, обойдя свой дом, приплелся к океану, туда, где кончалась взлетно-посадочная полоса. Он долго и пристально вглядывался в темень за береговой чертой, где и сейчас еще кружили спасательные суда. Иволгин видел свет их прожекторов, лизавших океан, видел в том квадрате, где, по данным станции наведения, локаторщиков и по его собственному предположению, оборвалась крутая глисада планирования шмаковского самолета.
«Значит, Мишка недалече, рядом. — И Иволгину здесь, на краю посадочной полосы, подумалось: — А Мишка мог-таки и катапультироваться. — Он даже весело прищурился от этой обнадеживающей мысли. — А почему бы и нет? Как только сообразил — до берега ему не дотянуть, взял и стрельнулся! Только в другом квадрате… И вдруг явится целехонький! И мы вдвоем махнем к Нате. А пока…»
Иволгин решил: пока что он отобьет Брагиной телеграмму с извинением за долгое молчание и будет нести дежурство и за себя и за друга. Придется. В полку сейчас много молодых, еще неопытных летчиков, которых может обмануть отражение звезд в темной воде.
— Нас же с Мишкой… — Приглядываясь к ряби на затухающей волне, Иволгин бодро провел ладонью по глазам. — Нас уже никакие сирены не заманят на погибель. Не заманят!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
