Обложка Зодчий.Горняк

Зодчий.Горняк

Гром Суровый

0% прочитано
Стандартный
Гром Суровый

Зодчий.Горняк

Глава 1

ГОРНЯК Рассказ из мира цикла «Зодчий. Стальной род» Глава 1 Я узнал, что мир кончился, за 9 суток до того, как он кончился.

Не потому, что я умный. Потому, что каждое утро смотрел на одну и ту же таблицу — фрахт, топливо, страховка на морские перевозки, — и в понедельник ставка на всё, что идёт через тихоокеанский шельф, выросла за сутки в 6 раз.

В 6 раз за сутки — это не рынок. Так двигаются люди, которые знают что-то, чего не знаешь ты, и очень быстро выходят из дела.

Я досмотрел таблицу, допил чай и пошёл на склад считать муку.

Меня зовут Сергей Дмитриевич Северцев. Мне было 45 лет, я горный инженер и управлял шахтой Северного Отвода — небольшой, тонкой, на изотопной жиле, которой оставалось лет 12.

Шахта на изотопной жиле — звучит богато, и надо сразу объяснить, что это значит, иначе дальше вы ничего не поймёте.

Изотоп — это не топливо и не металл. Это руда. Редкоземельная порода, в которой сидят долгоживущие радионуклиды, и сидят в количестве смешном: доли грамма на тонну. Оттого его и меряют граммами. Тоннами меряют то, что мы выдаём наверх, а граммами — то, что остаётся от этих тонн после обогатительной фабрики.

Нашли его в 40-х. После энергетического кризиса перерыли всю периферию, искали топливо для реакторов, а нашли вещь практичнее — изотопную ячейку.

Ячейка — не двигатель и не батарея. Это глухой блок, который сам, без топлива, без обслуживания и без проводов, десятилетиями отдаёт тепло и небольшой, зато абсолютно ровный ток. Поставил — и забыл на 30 лет. Ей безразлично, есть ли рядом люди.

Она отменила не электричество. Она отменила сеть и солярку. До неё, чтобы дать ток на дальнюю точку, надо было либо тянуть линию за двести вёрст, либо всю жизнь возить бочки к генератору. После неё любая точка на карте стала автономной.

Поэтому к 77-му году на изотопе сидела вся периферия: рудники, посёлки, насосные, метеостанции, больницы в глуши, наш ревун, наш подъём и наш вентилятор. Города — те по-прежнему на сетях. А всё, что за околицей, — на ячейках.

Тут надо сказать, почему мир вообще на это пошёл. Со стороны выглядит дико: сидела планета на нефти, угле и атоме — и пересела на глухой блок размером с ведро.

Нефть кончилась. Не подорожала, не «стала труднодоступной» — кончилась. К 60-м годам на суше добывать было нечего, оставались глубоководные шельфы, и последний большой лежал в Тихом океане. Из-за него и вышла та самая война, которая всё это закончила. Бензин к 77-му был уже не топливом, а реактивом: его гнали малыми партиями для химии и для армии, и у нас на автобазе он шёл по накладной, как спирт.

Уголь не кончился и не кончится. С углём другая беда: уголь — это логистика. Его надо копать, грузить, возить составами, жечь и вывозить золу, и на каждую тонну нужны люди, дороги и время. Поэтому уголь остался там, где добыча и потребитель лежат рядом: металлургия, большие города. Всё, что дальше сотни вёрст от разреза, на угле не живёт.

Атом свернули. Не от страха — от арифметики. Реактор — это километры труб, сотни человек персонала, вода, регламенты и станция, которую не поставишь в каждом посёлке. Плюс два каскада аварий на изношенных блоках в 50-х, после которых новых строить не стали, а старые дорабатывали ресурс. К 77-му их в стране осталось наперечёт, и все — при больших городах.

Вот в эту дыру ячейка и легла. Она не даёт много. Она даёт мало — но постоянно, без топлива, без персонала, без проводов и без обслуживания, 30 лет подряд.

И мир на это согласился. Вот это и есть главное, и я скажу прямо, иначе всё дальнейшее будет похоже просто на бедность.

Мы не нашли источник получше. Мы согласились жить беднее.

Раньше энергию мерили киловаттами и никто их не считал. Теперь её меряют нормами, и норма расписана на человека в год. Мир стал тише, медленнее и экономнее, и целое поколение выросло, считая это нормальным.

Я в это поколение не попал. Родился в 2032-м и застал оба, хвостом, детскими глазами.

Холодильник у нас на кухне не закрывался: дверца просела, и её подпирали табуреткой. Он так и стоял со щелью в палец и гудел, не выключаясь, года три. Никто его не чинил. Никому в голову не приходило, что это чего-то стоит.

И лампы помню. Три штуки по 100 ватт над столом, и вечером мать зажигала все три, потому что так светлее. 5 часов в сутки — 1,5 киловатт-часа. Столько же под землёй съедали 90 светильников, при которых 206 человек два часа в сутки видели друг друга.

Отсюда и весь дальнейший счёт. Норма — это не красивое слово, а расчётная единица уклада, в котором энергию нормируют. Ею мерили всё, вплоть до того, что лежало потом у меня на складе.

Стоил он соответственно. Месторождений в мире единицы, содержание в руде ничтожное, обогащение долгое. Цену считали не в деньгах, а в норме: грамм товарного изотопа — это две годовые энергетические нормы на человека. Две нормы. То есть человек два года светит, греется и живёт — вот вам грамм.

Цифру эту я писал в отчётах 20 лет подряд и понял её по-настоящему только в ноябре.

Теперь про фон.

Целая ячейка безопасна. Внутри неё не порошок и не раствор, а спечённая керамическая таблетка; таблетка сидит в стальной капсуле, капсула — в стакане из свинца и вольфрама. На корпусе прибор показывает немногим больше, чем на голом камне рядом. Ячейку можно обнять. На дальних подстанциях на них грели чайник, и я сам грел.

Опасно другое. Опасно вскрытие.

Резать корпус — это доза, которой человек не видит, не слышит и не чувствует. Он уйдёт со смены весёлый, а через две недели у него сойдёт кожа и упадёт кровь. Поэтому вскрывают только на фабрике, в горячей камере, за полуметровым стеклом, манипуляторами.

Отсюда регламент. Каждая ячейка — под пломбой и в журнале, раз в год обход: замер фона, осмотр, новая пломба, подпись. У нас этим ведала Ефросинья Ситникова, жена стволового, 36 лет, — та же, что держала ламповую.

У каждого горняка на поясе висел накопитель — стеклянная трубка с папиросу. Раз в месяц её сдавали на проявку в Крутояр, и по бумаге оттуда человека либо оставляли под землёй, либо переводили наверх.

Так что самая безопасная энергетика в истории вышла такой ровно потому, что её страшно вскрывать.

Была с нашей жилой ещё одна странность, и я поминаю её только потому, что она смешная. Геологи так и не поняли, почему она легла именно здесь: по всем справочникам такой руды в этих породах быть не должно. Монацит молодой, а порода старая. Возраст мерили трижды, и трижды выходило, что распад в жиле идёт медленнее, чем ему положено идти. Довоенная наука списала это на ошибку датировки, написала «требует уточнения» и больше к вопросу не возвращалась.

Нам-то что. Руда есть, план есть. Странно — и ладно.

В списочном составе — 320 человек. Два горизонта, 420-й и 560-й.

Горизонт — это этаж шахты. Число в имени — глубина в метрах от устья ствола, и больше в нём ничего не зашифровано. От ствола на каждом горизонте расходятся выработки: штрек идёт вдоль жилы, квершлаг — поперёк, из пустой породы к жиле, а торец любой выработки, то место, где ты грызёшь породу и дальше которого ничего нет, называется забоем.

Нижний, 560-й, догрызли 8 лет назад: ни людей, ни жилы, одна пустота. Запомните её, она мне потом пригодится.

Клеть на 24 человека. Копёр 28-го года — башня над стволом, в ней шкивы, через которые ходит канат; клёпаный, некрасивый, вечный. Вентиляционный ствол того же 28-го года, 4 м в поперечнике, — о нём скажу отдельно, потому что он в этой истории главный герой.

Дома у меня на стене висела медная пластинка размером с ладонь. Мать заказала её у гравёра в Крутояре, привинтила сама и просила не трогать.

СЕВЕРЦЕВ ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ ЗАЛОЖЕН НА СОХРАНЕНИЕ 14.06.2031 ЖДЁМ

Отца я никогда не видел. Он лёг в криокапсулу 14.06.2031, а я родился через 7 месяцев после этого. Мать ему не сказала. Она вообще многого ему не сказала — из того же расчёта, из которого хирург не показывает больному инструмент.

Хранилище № 4, синдикат «Ковчег», 18 вёрст от нас, под увалом за Гривной. Контур № 0, экспериментальный. В бумагах закладки стояло «оплачено пожизненно», и я лет до 20 думал, что это значит «навсегда» — пока не увидел счёт.

«Ковчег» присылал его раз в год. Взнос за поддержание контура сверх регламента, 12 400. Оказалось, «пожизненно» в их бумагах означает «пожизненно для того, кто платит».

Мать платила 31 год. Потом умерла — 15 лет назад, если считать от того ноября, — и оставила завещание, где отдельным пунктом стояло: контур № 0 содержать вечно, а кто нарушит, тому не быть старшим в семье.

Семьи к тому времени было — я.

Я платил 15 лет. Не потому, что верил, что его разбудят: ни один размороженный не прожил дольше 40 минут, это знал каждый школьник, и «Ковчег» не особо скрывал, что торгует не надеждой, а отсрочкой.

Я платил, потому что так было написано. И потому, что не платить не мог. Это разные причины, и вторая сильнее.

Так вот, про 9 суток.

Во вторник я подписал наряд на 40 тонн муки, 60 тонн картофеля, 4 тонны крупы, 900 кг соли и тонну с небольшим сахара. В среду — на 600 литров масла. В четверг — на 6 коров, и вот на коровах контора встала на дыбы.

— Шесть коров, — сказал бухгалтер по телефону. — Живых. Вниз. На горизонт 420. Зачем?

— Молоко, — сказал я. — И потом мясо. В таком порядке.

— Вас снимут.

— Возможно. Оформляйте.

Меня действительно собирались снять. Бумагу про самоуправство я нашёл потом, через 4 года, в столе у человека, который к тому времени был мёртв ровно столько же.

Коров спустили в пятницу, и в пятницу же я впервые как следует поговорил с Прохором Кузнецовым.

Ему было 25. Крепильщик 4-го разряда — то есть человек, который ставит крепь: стойки, верхняки, затяжку, всё то, чем подпирают кровлю, чтобы она не легла тебе на спину. Руки взрослого мужика, лицо мальчишки и язык, за который его дважды снимали с наряда. Он стоял у клети, смотрел на корову и громко, чтобы слышали все, сказал:

— Слышь, мужики. Управляющий у нас или ферму открывает, или знает что-то.

Все замолчали. Я подошёл.

— Знаю.

— И чего знаете?

— Что фрахт через шельф подорожал вшестеро за сутки, — сказал я. — И что сухогрузы разворачиваются в море и идут обратно порожняком. Порожняком, Кузнецов. Это дороже, чем дойти и выгрузиться.

— И что?

— И то, что за это платят из своего кармана только тогда, когда знают: через неделю груз некому будет принимать.

Он подумал секунды три.

— Ясно, — сказал он другим голосом. — Крепёжный лес возить будем?

Вот на этом месте я его и запомнил. Не на дерзости. На том, что из всего сказанного он первым делом вытащил вопрос про крепёжный лес.

Рядом на корточках сидел Емельян Сотник, крепильщик 5-го разряда, 52 года, тот самый, что восемь лет назад учил Прохора вязать замок в верхняке. Он докурил и сказал в сторону:

— Лес вози. Умный больно, а лес вози.

Удар был в понедельник, в 06:40.

Сначала стало светло. Не «вспыхнуло» — просто серое утро на две секунды стало белым, как в сварочном цеху, когда рядом зажигают дугу, а ты не успел отвернуться. Свет шёл с юго-востока, где за 300 вёрст стоял Крутояр, и дальше — то, что побольше Крутояра.

Тени от столбов легли не туда, куда должны ложиться в 06:40 утра.

Потом свет погас, и в надшахтном здании разом щёлкнули автоматы. Все, как будто кто-то провёл рукой по клавишам.

Я стоял на настиле, держался за перила и считал. Триста вёрст. Звуку и волне — четверть часа с небольшим. Успею.

Первое, что я сделал, — не побежал. Дошёл до диспетчерской обычным шагом: там сидела Клавдия Осиповна, и если бы я вбежал, она бы кричала, а мне надо было, чтобы она говорила.

— Сеть?

— Нет сети. Ничего нет. Ни города, ни участка, ни Гривны.

— Ревун?

— На своей ячейке. Работает.

— Общий сбор. И не отпускайте.

Ревун слышно за 6 вёрст. На учебных он всех раздражал; в то утро он был лучшим, что у нас было.

Дальше я работал по учебной инструкции: ничего другого не имел, а учебная — единственная бумага, которую пишут для дня, когда всё кончилось.

Считал я так. Клеть — 24 человека. Ствол 420 м, скорость по людям 6 м/с, 70 секунд ход. С посадкой, высадкой и сигналом полный цикл — 4 минуты. Значит, 15 подъёмов в час, 360 человек.

В первой смене у меня было 94.

Хорошая арифметика. Не помню, чтобы она меня хоть раз обрадовала так, как в то утро.

Был ещё ходок — наклонная выработка для людей, что-то вроде пожарной лестницы, только длиной в полкилометра. Ходок я держал в уме как запасной вариант и в тот день не тронул: клеть справлялась.

— Кулёма. Гоняешь без остановки, считаешь головы, каждую десятую партию докладываешь. Дёжнев сидит за контроллером, пока я не скажу.

Матвей Лукич Дёжнев, главный механик, просидел в тот день за контроллером 19 часов подряд.

Первую партию спустили в 07:05.

В 07:40 пришла волна — не грохотом, а низким долгим гулом из-под ног, потом хлопком, и с надшахтного здания разом высыпалось стекло, все 22 переплёта. Копёр устоял: он там клёпаный, 28-го года.

В восемь на промплощадку пришли первые люди из посёлка. Человек сорок. Потом ещё. К полудню стояли жители трёх посёлков — нашего, Ольховки и Марьина Лога.

Меня спросили один раз.

— Всех берём? — спросил Афанасий Родионович Мещеряк, начальник смены. — Или списочных?

— Всех.

— Сергей Дмитриевич, там воздуха…

— Всех, Афанасий Родионович. Кто дошёл — того берём. Кто с детьми — вперёд.

Он не спорил. Отошёл и начал строить очередь, и построил её лучше, чем я. У него внизу к тому часу были уже все свои: жена Прасковья, Нюрка 14 лет, Пашка 9 и Митя 6, которого Нюрка несла на закорках.

Я сказал «всех» не потому, что посчитал воздух. Воздух я посчитал через два часа, на бумажке, стоя на приёмной площадке. Один раз в жизни мне повезло, что цифра сошлась.

Лампы выдавала Ефросинья Ситникова, та самая, с пломбами. За тот день — 214 штук, и на каждую крестик карандашом на косяке, потому что журнал кончился.

Прохор Кузнецов в это время занимался вредительством.

В порожняковой ветке на 420-м стояли четыре вагонетки, и в них лежала не еда. Лежал крепёжный лес, 6 бухт каната, ящик скоб, два ручных ворота, четыре бочки, полсотни листов кровельного железа и, отдельно и аккуратно, три ящика электродов.

Наверху стояла очередь на клеть. Каждая вагонетка вниз — это партия людей, которая не поехала.

— Кузнецов. Что это?

— Это то, чего внизу нет, — сказал он и виноватым не выглядел.

— Внизу нет еды.

— Еду наверху не сделаешь, — сказал он. — А выработку без леса и каната не сделаешь тем более. Сергей Дмитриевич, мы там сколько сидеть будем?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю. А если год, то нам крепить придётся. И тянуть. И варить. И бочки нужны, воду в ладонях не носят.

Он был прав на 70 % и не прав на 30, и в этих 30 были люди, которые сейчас мёрзли наверху.

— Ещё две вагонетки, — сказал я. — Дальше только люди. Кузнецов. Электроды зачем?

Он вытер лицо рукавом и посмотрел на меня как на маленького.

— Перемычку варить, — сказал он. — Если топить начнёт.

Перемычка — это глухая стенка поперёк выработки. Её ставят, когда надо отсечь одно от другого: воду, газ, пожар. Ставят один раз и, как правило, навсегда.

Я запомнил и это тоже.

Последних спустили в третьем часу ночи: женщина с двумя детьми и старик, который вёл их от Марьина Лога 8 вёрст. Он сел на площадке, снял шапку и сказал:

— Вот и всё, стало быть.

Мы спустились в шахту в ноябре 2077 года. Вниз ушли 206 человек.

Из них 118 списочных, остальные из посёлков. Детей до 12 лет — 18. Одна беременная, жена Кулёмы, на шестом месяце. Шесть коров. Мука, картофель, крупа, соль, 1100 кг сахара, 600 литров масла — и тем самым вредительским рейсом лес, канат и электроды.

В четыре утра я поднялся наверх последним, вместе с Дёжневым.

Небо было не чёрное — бурое, и в нём ничего не двигалось. С юго-востока шёл ровный слабый ветер, которого не должно было быть в это время года.

Этот ветер и был главным вопросом ночи.

В кладовой гражданской обороны с 60-х годов лежали два рудничных радиометра, ящик индивидуальных накопителей и коробка с йодом. Я расписывался за это добро каждый год и думал, что расписываюсь за мусор.

Первый замер сделал в восьмом часу: три рентгена в час. В полдень — 12. К ночи — 45, и дальше стрелка расти перестала. Основное упало не на нас, к нам шёл след от дальних разрывов, и он лёг.

Сорок пять в час — много, но не мгновенная смерть: четыреста, при которых умирает половина, человек наберёт тут за 9 часов. Значит, у нас не смерть, а бюджет.

Бюджет я расписал по правилу семь на десять: за семикратное время фон падает вдесятеро. Через 7 часов от максимума — 4,5. Через двое суток — 0,45. Через две недели — 0,045.

Три строчки на обороте наряда — и мне стало легче: цифры падают.

Вентилятор остановил в то же утро: гнать вниз воздух со следа — это раздать 206 людям то, от чего я их увёл. У устья встал пост с прибором, замер каждые два часа, в журнал. Что спускали сверху — обмывали, у ствола отвели грязную нишу под раздевалку. Йод Зинаида Тимофеевна раздала в первые сутки, по таблетке; хватило его на 9 дней.

Считать пришлось не по накопителям — проявлять их было негде, — а по часам: фон у поста известен, часы на руке есть, доза — это умножение.

Норму назначил сам: три рентгена за выход. При 45 в час это четыре минуты. При двух — полтора часа. При одном — три часа. В это деление уместилась вся наша жизнь наверху на четыре года вперёд.

В конторе я снял с полки радиостанцию участка — старую, ламповую, стоявшую там памятником и именно поэтому живую. Дёжнев подцепил её к аварийной ячейке.

Мы поймали два голоса. Один военный, говорил цифрами. Второй женский, повторял по кругу: не выходить, закрыть проёмы, ждать указаний.

В 04:40 оба кончились в одну секунду. Не затихли, не расплылись — щёлкнули и кончились, как будто в двух разных местах одновременно выдернули один шнур.

Дёжнев покрутил верньер. В динамике стоял ровный шум, одинаковый от края до края шкалы.

— Сергей Дмитриевич, — сказал он. — А кого мы теперь спрашивать будем?

Глава 2 Никого. Ответ был — никого.

Мы спустились обратно в шесть утра, и с этого часа я перестал управлять шахтой и начал считать: другого способа удержать под землёй 206 человек я не знал.

Журнал я завёл на третьи сутки, когда стало ясно, что в голове это больше не помещается. Общая тетрадь в клетку из конторы. Первая страница — «ВОЗДУХ», вторая — «ВОДА», третья — «ТЕПЛО», четвёртая — «ЕДА», пятая — «ИЗОТОП».

Шестую я завёл на девятые сутки и назвал её «ФОН».

Седьмую — на пятнадцатые. «СТОКИ». Единственная страница, которую я должен был завести первой.

Начну с воздуха. Первые полгода я думал, что с воздухом нам повезло.

Вентиляционный ствол прошли в 28-м, диаметр 4 м, сечение 12,6 м². Выходит на увал в полутора верстах от главного и стоит выше него на 90 м.

Пока шахта работала, воздух гнал вентилятор. Вентилятор жрал изотопа больше, чем всё остальное хозяйство вместе, и на вторые сутки я решил не пускать его обратно: такого расхода мы не потянули бы и двух месяцев.

И воздух пошёл сам.

Внизу круглый год плюс 11 — не потому, что мы топим, а потому, что над нами 420 м породы, и ей погода не указ. Наверху в ноябре было минус 8.

Холодный воздух тяжелее тёплого — вот и вся механика. Столб тёплого воздуха в стволе весит меньше, чем столб холодного снаружи; лёгкий столб выдавливает вверх, а на его место снизу подсасывает тяжёлый. Печная труба, только 4 м в поперечнике и 420 м высотой. Это и есть естественная тяга: гора дышит сама, потому что снаружи ей холодно, а внутри тепло. А разницу давлений, которая эту тягу создаёт, у нас зовут депрессией — от слова «разрежение», а не от настроения.

Чем крепче мороз наверху, тем тяжелее наружный столб и тем сильнее тяга. Зимой гора дышит сама.

Норма — 6 м³ в минуту на человека, и она не про кислород: кислорода в воздухе с запасом, 206 человек его не выдышат. Норма про то, чтобы уносить: человек выдыхает углекислоту и воду, лампа коптит, кухня парит, корова греет. Шесть кубов на душу — это скорость, с которой всё это уходит, а не копится под кровлей.

А убить нас первым могла не вода. Вода громкая: я её увижу, услышу и посчитаю в кубах за час. Углекислота не пахнет, не жжёт и не душит, она просто выключает, и по порядку: сначала люди хуже засыпают, потом с утра болит голова, потом человек садится отдохнуть и не встаёт.

Воду я увижу. Этого не увидит никто — в том числе тот, с кем это происходит.

Посчитал я в первый же день, на обороте наряда.

При минус 8 разница плотностей — 0,085 кг/м³. Депрессия 367 Па. По стволу это 1,8 м/с, то есть 22,5 м³/с, то есть 1360 м³ в минуту.

Норма — 6 м³ в минуту на человека. На 206 человек надо 1236.

Я сидел и смотрел на разницу в 124 куба. Сначала обрадовался. Потом посчитал, чего эта радость стоит.

Сто двадцать четыре куба — это десять процентов от расчёта. А точность у расчёта хуже десяти процентов, и знал я это лучше всех, потому что считал сам. Сопротивление сети взято по справочнику. Утечки через старые сбойки прикинуты на глаз: их за 40 лет набили десятки, часть заложена кое-как, часть я просто не помню. Завалы никто не картировал: во что вывалы превратили сечение, знает одна гора.

То есть 124 куба целиком лежали внутри моей ошибки. По расчёту я не знал, хватает нам воздуха или нет: на бумаге стоял плюс, а мог стоять минус, и показали бы мне разницу не цифры, а люди, и поздно.

Тут я бумаге верить перестал и стал проверять фактически — тремя способами, какими это делали до приборов.

Лампой. Бензиновая предохранительная, одна на шахту: ею смотрят метан, но она показывает и обратное — когда воздух испорчен, пламя садится, желтеет и гаснет, и гаснет раньше, чем человеку станет по-настоящему плохо. Свидетель, который падает первым. Я процарапал на стекле риску по нормальному огню, а ходить с лампой назначил Гриньку, ламповщика, 18 лет.

Сносом струи. Дымок или клочок папиросной бумаги и секунды на известном расстоянии: полтора-два метра в секунду — это 15–20 метров за десять счётов.

И людьми — это самое честное. Я ходил по камерам и смотрел, кто как спит, кто утром берётся за голову, кто зевает посреди разговора, и завёл на первой странице отдельную графу, которую вёл четыре года.

Спасла нас зима.

К концу декабря наверху стало минус 26. К февралю — минус 41. Разница плотностей выросла втрое, депрессия дошла до 1100 Па, и через ствол пошло 2400 м³ в минуту — по 11,5 на человека, вдвое выше нормы.

Я в жизни не думал, что буду радоваться морозу, от которого наверху лопается железо. Но арифметика была такая: чем хуже наверху, тем лучше нам дышится.

Радовался я два вечера. На третий сел и дописал то, что надо было писать сразу.

Тяга живёт не на морозе, а на разнице. Зимой наверху минус 26, у меня плюс 11 — 37 градусов, и на них стоит всё: и 2400 кубов, и мой запас, и то, что я сплю по ночам. А разница — вещь сезонная.

В обычный год к апрелю наверху становится столько же, сколько у меня внизу, — плюс 11. Разница нуль, депрессия нуль. Тяга не просядет — она встанет совсем, как вода в корыте.

А в июле наверху плюс 20, и разница меняет знак: воздух пойдёт наоборот — вниз по вентиляционному стволу и наружу через главный. Это опрокидывание тяги, и опрокинутая струя потащит через жилую часть всё, что киснет в старых выработках.

Значит, у меня не «повезло». У меня отсрочка, и у отсрочки есть дата: апрель.

Я записал это на первой странице и обвёл. За четыре года я обвёл в журнале три числа: девятку, апрель и 22 мая.

Воздух — единственное, за что мы не платили изотопом. Он взял с нас другим и не сразу.

Фон.

Правило семь на десять держалось двое суток. Потом кривая легла на полку.

Через неделю прибор должен был давать десятые доли рентгена — давал 2,6. Через месяц сотые — давал 2,2. Врало правило.

Правило написано для осколков деления, а осколки живут коротко. Значит, поверх них легло что-то, что уходить не собиралось.

Четверть века мир ставил ячейки везде, где были люди, и в городах, по которым ударили, их стояли тысячи. Ячейку не сожжёшь — её выпарило и разнесло по ветру.

То, что легло теперь на наш снег, было отчасти наш собственный товар: тот самый, у которого распад идёт медленно и ровно, за что мы его и любили. Свойство осталось свойством — оно греет 30 лет и в стальном стакане, и пылью на сугробе.

Значит, падать он будет месяцами, и жить наверху мы будем по часам, а не по секундомеру.

Двое слегли на одиннадцатые сутки — те, кто в день удара пробыл наверху дольше всех. Их рвало, потом отпустило, и на два дня все поверили, что обошлось.

— Он себя хорошо чувствует, — сказала Зинаида Тимофеевна. — Это и плохо. В учебнике это зовётся скрытый период. Учебник у меня 54-го года, лечение в нём — одна строка: покой и питание.

Первый умер на 34-е сутки. Второй встал через два месяца, только волосы у него больше не выросли.

Умершего я записал в те 36, что потом ушли «сами». Гонял бы я клеть на 10 минут быстрее — он простоял бы наверху не 14 часов, а 13.

Вода.

Вода в шахте — это не удобство, а срок. Пока насос работает, срока нет. Как только он встал, срок начинается.

Приток на 420-м — 9 м³/ч, то есть 216 в сутки. Стабильный, я знал его 10 лет: полкуба туда в паводок, полкуба обратно. Вода в горе не останавливается никогда.

Всю жизнь её поднимал водоотлив — так называется всё хозяйство разом: насосы, трубы, водосборник и человек при них. Насос 22 кВт, 20 с лишним часов в сутки, на поверхность.

Человеком при них был Лукьян Саввич Пахомов, 38 лет, единственный на моей памяти, кто говорил про воду «моя».

— Моя пошла ровно, — докладывал он. — Девять кубов, как в аптеке.

Выключишь насос — вода начнёт копиться. Сначала зумпф — это колодец под самым низом ствола, куда вода стекает сама, — потом водосборник, потом почва выработок.

Я обмерил ёмкость всего, что ниже отметки жилой части: зумпф, водосборник, нижний участок уклона, два тупика. Итого 1950 кубометров.

1950 разделить на 216 — 9.

Девять суток. Через 9 суток после остановки насоса вода приходит к людям. Не «может прийти» и не «есть риск». Приходит. Она уже идёт, и уговорить её нельзя.

Эту цифру я обвёл в журнале дважды.

Пить, кстати, было что: приходило 216 кубов в сутки, а нам с мытьём, стиркой и коровами хватало трёх с половиной. Вопрос был не в количестве, а в том, что воду надо отстоять и вскипятить, а кипятить — это уже пятая страница.

Стоки.

Эту страницу я завёл на 15-е сутки и завёл злым: три вечера считал калории и ни разу не посчитал, что из этих калорий выходит обратно.

А выходит около полутонны в сутки: 206 человек, 6 коров и кухня. За год — под 200 тонн. Наверху это забирает земля. У нас земли не было.

Первое, что я сделал, — разделил стоки надвое. Всё остальное — следствие.

Серая вода — мытьё, стирка, посуда, обмывка коров. Органики в ней на донышке. Её пустили канавкой в старый водосборник и дальше самотёком вниз, вместе с притоком: 3,5 куба в сутки против 216 — капля, которая идёт туда же, куда идёт вся вода в горе.

Органика — нужники, кухонные отходы, навоз — вниз, в воду, не идёт никогда.

Вода, которая идёт, себя чистит. Вода, которая стоит, — нет. Положи органику в стоячую воду, в замкнутый объём без воздуха, и через год-полтора она загниёт: пойдут сероводород и метан. А вентилятора у нас нет, тяга естественная, снизу вверх — всё, что дышит под нами, дышит нам в затылок.

То есть мы бы утопили сами себя. Не водой — собственным дерьмом.

Правило я записал в три слова: вода вниз, грязь в сторону. Теперь как устроено «в сторону».

Нужники сухие, не смывные. Воду на смыв мы не тратили не потому, что её мало, а потому, что смыв превращает грязь в жижу, а жижу девать некуда: она сама течёт ровно туда, куда я её пускать не могу. Сухое выносится на носилках, жидкое не выносится ничем.

Присыпали сухой буровой мелочью, золой из кухни и известью. Извести на складе лежало 800 кг, остаток с побелки ствола; я сразу перевёл её в неприкосновенное — горсть на ведро, не больше.

Под выгреб отвели отдельную выработку: старая тупиковая камера в 200 м от жилой части, кубов на 900. Выбирал я её не по тому, куда ближе носить, а по одному признаку — чтобы струя приходила туда, уже пройдя людей. Отгородили, поставили дверь, пробили сбойку прямо в исходящую струю. Куб с присыпкой в сутки, 900 кубов камеры — 900 суток; с вывозом — сколько угодно.

Замер у выгреба — раз в сутки, на метан и на сероводород. Назначил туда же Гриньку с его лампой: метан он смотрел по голубому колпачку над огоньком. Сероводород мерить было нечем, мерили бумажкой в свинцовых белилах из малярки: от него она чернеет. Запах тут свидетель плохой — сероводород первым делом отбивает нюх. Пока воняет, ещё ничего. Перестало вонять — выходи.

Мыло кончилось на пятом месяце.

206 человек в замкнутом объёме без мыла — это вопрос недель. Варить взялась Прасковья Мещеряк: щёлок выщелачивали из кухонной золы, жир брали говяжий, топлёный. Первая партия не встала, рассыпалась крупой. Со второй пошло. Мыло вышло серое, пахло щёлоком и мылилось неохотно, но руки мыло. В журнале я записал его в одну строку с крепёжным лесом: расходный материал, обязательный.

Стирка — по графику, по семьям, человек по 12 в день, в двух корытах у водосборника. Сушили при сушилке, той самой, что стоит в расходе на 0,21 вместе с больничкой и лампами: тёплый воздух шёл туда сам, и за ночь бельё высыхало.

Сюда же и кипячение. Мы кипятили всю питьевую воду не от чистоплюйства: при 206 людях в замкнутом объёме первая же кишечная инфекция — это не болезнь, а эпидемия, и лечить её нечем.

Один случай был, на седьмом месяце. Зинаида Тимофеевна в тот же час вынесла человека в тупик за больничкой, с отдельным ведром и кружкой, девять суток поила подсоленной водой и подняла. Больше не заболел никто. А мне сказала:

— Один — это больной. Три — это уже не мой вопрос, Сергей Дмитриевич, а ваш. Считайте заранее.

Через полгода первую камеру закрыли и начали вторую, а то, что лежало в первой, перегорело само: сухая тёмная земля без запаха. Мы смешали её с опилками от крепёжного леса и с навозом, набили этим старые лотки — и на этом потом встали грибные штреки, которые последние полтора года кормили нас всерьёз.

Замкнутый цикл. В учебнике это слово означает бережливость, у нас — то, что выбрасывать некуда. У шахты нет наружу.

Люди, которые в 77-м воротили нос от слова «выгреб», в 80-м ели с него и добавки просили.

Тепло.

Здесь всё вышло наоборот. Я готовился греть, всерьёз думал, чем греть 206 человек.

Греть не пришлось.

Взрослый в покое отдаёт около 100 Вт. На 206 человек — 20 кВт. Это котёл. Плюс 6 коров, плюс лампы, плюс кухня, плюс порода, которая держит свои 11 градусов и никуда их не девает.

На 12-е сутки в жилой камере было плюс 19. На 20-е — плюс 23, и люди начали раздеваться.

Проблема была не натопить, а отвести. Мы прорубили две сбойки в вентиляционную ветку и приладили шибер; с февраля шибером заведовала Нюрка Мещеряк, 14 лет, — лучше всех, потому что ей было интересно. Она один раз спросила, что будет, если закрыть шибер совсем, выслушала и сказала: «Тогда я его закрывать не буду».

Наверху минус 41, у нас плюс 19, между нами 420 м породы. Я иногда думаю, что весь мой род стоит на этих 420 метрах и больше ни на чём.

Еда.

Взрослому в покое — 2000 килокалорий. Работающему — 3500, а работающих было под сотню, потому что ручной ворот сам себя не крутит.

Запас я считал три вечера и получил примерно 198 миллионов килокалорий. При 2000 на душу — 480 суток. Шестнадцать месяцев.

Я урезал до 1400 неработающим и 2800 тем, кто на вороте, и получил около 700 суток. Двадцать три месяца. Потом пошли грибы на опилках, коровы дали молоко, а после мясо, и 23 месяца стали 26. Лук в квершлаге не пошёл.

Отдельно про сахар, потому что сахар я помню лучше всего.

1100 кг на 206 человек на два года — 5,3 кг на человека. Семь граммов в сутки. Семь граммов — это чайная ложка. Одна.

Так вот, конец света выглядит не как гриб на горизонте. Он выглядит как женщина, которая стоит перед тобой с ложкой в руке и спрашивает, можно ли ребёнку две, потому что у него сегодня день рождения, 6 лет.

Женщину звали Прасковья Мещеряк, мальчика — Митя, и он стоял тут же и смотрел не на меня, а на ложку.

Я сказал, что можно.

Потом три часа считал, во что мне обойдётся это «можно», если просить будут все. Вышло: по одному дню рождения на человека в год — 9,5 кг за два года из 1100. Один процент.

Я разрешил официально и записал в журнал отдельной строкой. Один процент — самая дешёвая вещь, которую я купил за всю жизнь.

Свет жгли 2 часа в сутки, с 18:00 до 20:00. Остальное время — головные лампы, по одной на бригаду, и коптилки, пока была солярка.

Теперь пятая страница. Изотоп.

На складе готовой продукции лежало 1600 г товарного изотопа.

Это был наш собственный товар. Мы его и добывали: сырьё брали с глубоких горизонтов, обогащали тут же, на промплощадке, и отгружали в Крутояр — три-четыре отгрузки в год, по мере накопления. Три последние никуда не ушли: дорогу на Крутояр закрыли ещё в октябре, из-за военного положения на тракте. Отгрузки легли на складе одна на другую — 1600 граммов, опечатанные, с накладными, на которые уже некому было ставить штамп.

Так что сидели мы не на кладе. Сидели на непроданном.

По довоенному счёту это было состояние: грамм — две годовые нормы на человека, а у меня лежало 3200 норм. За этот склад ещё в сентябре можно было купить уезд с людьми, лесом и рекой. В ноябре он стоил ровно один вопрос: сколько месяцев у нас будет гореть свет.

Расход я вывел к концу третьей недели, когда всё устоялось, и записал столбиком:

Водоотлив — 2,22 г/сут. Кухня, варка, кипячение воды — 0,74. Свет — 0,45. Больничка, сушилка, зарядка головных ламп — 0,21. Подъёмная машина — 0,18.

Итого 3,8 г/сут.

Столбик надо читать снизу вверх, так понятнее.

Подъёмная машина стоит последней не потому, что она маленькая. Мотор у неё зверский, но включают её раз в неделю: поднять человека наверх, снять показания термометра и прибора, спустить обратно. Считаются не киловатты, а минуты.

Больничка, сушилка и зарядка головных ламп — мелочь по мощности и обязательная по сути. Головная лампа — это аккумулятор на поясе и фара на каске; она держит смену, а потом её ставят в гнездо в ламповой и заряжают до следующей. 214 ламп — 214 гнёзд, и каждое надо кормить. Без света под землёй человек не работник, а груз.

Свет — 90 светильников по 8 Вт, два часа в сутки. Меньше нельзя: людям надо хотя бы два часа видеть друг друга.

Кухня — это варка и кипячение. Мы пили шахтную воду, и вся разница между водой и дизентерией состояла в том, дошла она до кипения или не дошла.

А наверху столбика стоит водоотлив, и он один съедает больше половины. Потому что насос на 22 киловатта качает не по расписанию, а круглосуточно: вода в горе идёт всегда, 9 кубов в час, и ей безразлично, что там наверху. Выключить его — это не сэкономить. Это назначить себе дату.

Отключить в этом столбике было нечего. Я пробовал, честно, по каждой строке. Всякий раз выходило, что отключаю я не прибор, а людей.

1600 разделить на 3,8 — 421 сутки.

Четырнадцать месяцев.

Я сидел с этой цифрой при головной лампе, и она мне не нравилась. Потому что была вторая.

Про зиму мы знали немного. Гражданский голос успел сказать, что расчётное падение средней температуры — 12–18 градусов и что сельскохозяйственный сезон в северном полушарии не откроется «в течение нескольких лет».

Я не поверил и стал считать сам. Считать было нечем: ни данных по выбросу, ни метеорологии, ни неба над головой. Был ртутный термометр на вентиляционном стволе, и я снимал с него показания каждые сутки в полдень.

Ноябрь — минус 8. Декабрь — минус 26. Январь — минус 34. Февраль — минус 41. Март — минус 39.

В наших краях в марте всегда стояло около 10 мороза. В тот март стояло 39.

Апрель — минус 33. Май — минус 28. Июнь — минус 21.

Минус 21 в июне.

Я построил кривую по точкам на миллиметровке, приложил линейку и посмотрел, где она пересекает ноль. Месяцев через 40 с лишним. Четыре года.

Четыре года зимы — и 14 месяцев изотопа.

Не сходится. Причём не «немного», не так, чтобы затянуть пояс и дотерпеть. У меня было 14 месяцев из 48. Я мог дать людям меньше трети дороги. А через 9 суток после остановки насоса к ним придёт вода.

Уголь — нет: у нас пегматит, а крепёжный лес я скорее съем, чем сожгу. Ветряк наверху — нет: там человек живёт полтора часа — три рентгена, моя норма на выход, — а машина без обслуживания не живёт вовсе. Выйти и дойти до людей — до каких? До Крутояра, которого нет?

Я закрыл десяток вариантов, а потом три дня сидел над журналом и делал вид, что считаю.

Потому что был 11-й вариант, и я знал его с первого дня.

Я о нём не думал. Специально не думал, а это отдельная работа — не думать о том, что ты уже подумал.

В ту ночь ко мне пришёл Прохор Кузнецов. Постучал по железному косяку, сел на ящик и молчал минуты полторы. Мокрый и злой: они с Сотником как раз ставили второй ворот и третий час не могли попасть в старые лунки.

— Сергей Дмитриевич. Сколько нам изотопа осталось?

— На 14 месяцев.

— А зимы?

— На 48.

Он кивнул. Похоже, посчитал сам и хотел услышать.

— Ага, — сказал он. — Тогда я скажу, а вы меня выгоните.

— Говори.

— За увалом, — сказал Прохор. — Восемнадцать вёрст. Хранилище номер четыре.

Глава 3 Я знал эти цифры наизусть с 20 лет.

Хранилище № 4, синдикат «Ковчег», 41 200 позиций. Три зала, четыре ряда, два яруса. Тело в капсуле, под капсулой — контур охлаждения, в контуре — грамм изотопа.

Тот же самый товарный изотоп, что лежал у меня на складе. Та же ячейка, только не на насос, а на холод: капсулу надо держать в минусе десятилетиями, а тянуть к ней линию за 18 вёрст никто бы не стал. Поставили под каждую по грамму — и забыли на 30 лет. На этом и стояло «оплачено пожизненно»: платили не за ток, а за человека, который раз в год обойдёт то, что и без него работает.

Грамм на капсулу. Сорок одна тысяча двести граммов. 41,2 кг.

Бумагу я даже не брал. 41 200 разделить на 3,8 — 10 842.

Десять тысяч восемьсот сорок две суток. Двадцать девять лет и восемь месяцев.

Тридцать лет.

У меня было 14 месяцев. За увалом лежало 30 лет.

— Ну? — сказал Прохор.

— Слышу.

— Сергей Дмитриевич, я не дурак. Я знаю, чей там нулевой номер.

— Знаешь.

— Поэтому и говорю первый. Чтоб не начали за спиной.

Умная мысль для 25 лет.

Мы разговаривали ещё час, и он выложил всё, что успел придумать. Придумал неплохо.

Восемнадцать вёрст санного пути по руслу и старой лежнёвке, туда под уклон, обратно в гору. Наверху минус 34 и ветер, значит, ходка — двое суток с ночёвкой в трансформаторной будке на седьмой версте, если она стоит. Люди по четверо, в две смены, с постами. Резать контур ручным резаком, ацетилен есть, 4 баллона. Изотоп в ячейке запрессован, ячейку выбивать целиком, вес 200 г, значит на носильщика — 40 ячеек за ходку.

41 200 ячеек — это 1030 человеко-ходок. При восьми носильщиках и двухсуточном цикле — 700 с лишним суток чистого хода.

Одного в его расчёте не было. Рентгенов.

— Столько не надо, — сказал я. — Нам не 41 килограмм нужен. Нам нужно четыре.

— Сколько?

— Четыре килограмма. Четыре тысячи капсул. Это доводит нас до конца зимы с запасом.

— Ну то есть можно.

— Технически можно, — сказал я.

И тут мы оба замолчали, потому что «технически можно» было всей сутью дела.

Мародёрство — это когда берёшь чужое у живых. Живых там не было.

Ни один размороженный не прожил дольше 40 минут. Это не слух и не мнение, это протокол. Сорок минут — и полное разрушение по всем тканям сразу, и ни один институт за 46 лет не подвинул эту цифру ни на секунду. «Ковчег» продавал не воскрешение, он продавал отсрочку, и на бланке об этом было написано, только мелко.

Сорок одна тысяча человек за увалом были не спящими. Они были очень хорошо сохранёнными покойниками, за которых кто-то платил взносы. Я сам был этим «кем-то» 15 лет.

Из арифметики следовало, что перед нами лежат не люди, а 41 килограмм изотопа в неудобной упаковке.

Из неё же следовало ещё кое-что, и я не собирался этого говорить, но и врать себе не собирался: если бы капсулы № 0 там не было, я бы, наверное, дал команду в ту же ночь.

Всех я собрал через сутки, в машинной камере, потому что это была единственная выработка, куда влезали 200 человек. Собрал, а не решил сам: такие вещи или общие, или ничьи.

Речей не говорил. Сказал ровно то, что было в журнале.

— Изотопа на 14 месяцев. Зимы — на 48. Через 9 суток после остановки насоса горизонт начнёт топить. Наверху у поста 2 рентгена в час. За увалом лежит 41 килограмм, это 30 лет. Взять можно. Люди там мёртвые. Всё, я закончил. Теперь вы.

Говорили полтора часа.

Первым встал Мещеряк.

— Сергей Дмитриевич. Я вас уважаю. У меня внизу трое своих и жена. Я за то, чтобы идти.

— Слышу.

— Я не бандит, — сказал он громко, в зал, и было понятно, что говорит он не мне. — Я 20 лет под землёй. Я не хочу чужого. Но если выбирать между сорока тысячами покойников и своим Пашкой, я выбираю Пашку, и не надо на меня так смотреть.

На него никто не смотрел. Все смотрели в пол.

— Идти и брать, — сказал он в конце. — Вот моё слово. Записывайте, я не отопрусь.

Я записал. Я тогда ещё не знал, зачем мне эта строчка, а через три месяца перечитал её раз тридцать.

Потом говорила Зинаида Тимофеевна, фельдшер, 61 год.

— Афанасий Родионович прав, — сказала она. — И это самое плохое, что можно сказать про эту историю.

— Договаривайте.

— Договорю. Он прав сегодня. А через год мы будем сидеть и вспоминать, как это делали, и кто-то из наших мальчишек будет рассказывать, как он резал трубу под бабой в кольце. И этот мальчишка потом всю жизнь будет знать, что так можно. Вот это, Сергей Дмитриевич, обойдётся нам дороже сорока восьми месяцев.

Мальчишек, о ком она говорила, в зале сидело двое. Санька Дробышев, 19 лет, ученик крепильщика и сын нашего маркшейдера, слушал её открыв рот. Второй был Гринька, 18 лет, ламповщик при жетонах.

Потом встал Кулёма, у которого жена была на шестом.

— Мне ваша совесть, — сказал он, — вот такая большая. Только жену я вам не отдам.

Потом поднялся Пахомов и сказал коротко, как всегда:

— Мне без разницы, что вы решите. Мне насос кормить надо. Он у вас 2,22 в сутки ест, а я его на два и ноль вывел. Это к слову.

Потом кричали. Потом одна женщина сказала фразу, которую я слышу до сих пор:

— А если бы там лежала ваша мать?

— Там лежит мой отец, — сказал я.

В машинной камере стало очень тихо. Двести человек знали это и до собрания. Просто одно дело знать, а другое — когда сказали вслух.

— И что? — спросила она.

— Ничего, — сказал я. — Это не аргумент. Я его в расчёт не беру, и вы не берите. Если считать правильно, мой отец — один грамм из 41 200. Одна двадцатитысячная процента. Такими величинами не решают.

— А чем решают?

— Расчётом. Я вам его и предъявлю.

И предъявил, потому что считал всю ночь и весь день.

— Первое. Дорога. Восемнадцать вёрст туда и восемнадцать обратно — двое суток с ночёвкой, тут Кузнецов посчитал верно. Фон вы знаете: 2 рентгена в час. Сорок восемь часов, будку считаю вполовину, — 70 рентген за ходку на человека. Сто — начало лучевой. И ходка не одна. Машины у нас есть, они на ячейках и войну не заметили, только дорогу занесло, а чистить её нечем и некому. Значит, пешком.

— Второе. Работа. Нам нужно 4 килограмма — это 4000 контуров. Резать сталь ручным резаком, в поле, на морозе, в рукавицах. На фабрике то же самое делают манипуляторами из-за полуметрового стекла.

— Целая ячейка безопасна. Вскрытая — нет. У резака над вскрытым стаканом прибор даёт 12 рентген в час, на контур при удаче 40 минут. Восемь рентген с контура. Помножьте на четыре тысячи.

— Тридцать две тысячи, — сказал Прохор.

— Тридцать две. Плюс дорога: 4000 ячеек по 40 на носильщика — сто ходок по 70, ещё семь тысяч. Итого 39 тысяч рентген, и разложить их надо на людей. Годных работать наверху у меня 90. Делю при вас: четыреста тридцать рентген на брата. Четыреста — это половина покойников в течение месяца.

— А если брать меньше? — спросили от стены.

— Хитрости нет. Доза делится так же, как граммы: вдвое меньше изотопа — вдвое меньше лет и дозы. Курс твёрдый: 10 рентген за грамм. Раньше грамм стоил две годовые нормы на человека. Теперь он стоит десять рентген.

— И третье. Время. Две тысячи семьсот часов резки и сто ходок по двое суток — это полгода. А сегодняшняя задача другая: через 9 суток после остановки насоса вода придёт в жилую камеру. Хранилище на неё не отвечает.

Мещеряк поднялся второй раз.

— Значит, пойдём весной. Фон сядет — и пойдём.

Я помолчал, потому что возразить было нечем.

— Сядет, — сказал я. — К апрелю вдвое, к лету вчетверо, и ходка станет не в 70 рентген, а в 20. Ты прав, Афанасий Родионович. Только весной сойдёт и дорога: русло вскроется, а по распутице 18 вёрст с грузом не пройдёт никто. Значит, «весной» — это следующей зимой. Через год.

— И что через год?

— А через год у меня останется изотопа на два месяца. Мы уйдём резать контуры, и свет погаснет по дороге туда.

Он сел.

— Значит, вам надо найти что-то до весны.

— Значит, надо.

И только после этого — про совесть, отдельно.

— Зинаида Тимофеевна сказала про это лучше, чем скажу я. Добавлю одно: расчёт вышел против похода. Но если бы он вышел за, я бы всё равно стоял тут и тянул время.

Дальше я сказал то, ради чего вообще собрал людей.

— За увал мы всегда успеем. Хранилище никуда не денется, а морозы дальше только крепче, значит, дорога только лучше. Это решение можно принять и завтра, и через месяц, и в марте, и оно от этого не испортится. Поэтому сегодня я его принимать не буду.

— А что будете?

— Считать. Есть третий путь. Я его пока не вижу, но он есть, потому что он всегда есть, когда в системе что-то не сходится. Если система выдаёт больше, чем в неё заложено, значит, она берёт это откуда-то ещё. Мне надо понять откуда.

— Сколько вам надо?

— Две недели.

Мещеряк усмехнулся.

— А если через две недели не выйдет?

— Тогда пойдём за увал, — сказал я. — И пойду я первый, с резаком, и первую капсулу вскрою сам, и это будет нулевая.

Он больше ничего не сказал.

Разошлись плохо. Не поругались, но разошлись плохо, и следующие дни в шахте было тихо так, как в цеху, где кого-то придавило.

Прохор нашёл меня ночью, у водоотлива.

— Две недели.

— Тринадцать суток.

— А вы правда думаете, что найдёте?

— Не знаю.

— Ага. — Он помолчал. — А вы вообще зачем время тянете, Сергей Дмитриевич? Честно. Из-за отца?

Я подумал, врать или нет, и решил не врать: врать таким людям потом всегда дороже.

— Отчасти.

— Ну хоть не сбрехали.

— Кузнецов. Дело не в том, что там лежит мой отец. Дело в том, что за него платят взносы. Пятнадцать лет я плачу 12 400 в год за ящик с мёртвым человеком, потому что мать так написала. И весь мир, который вчера сгорел, стоял на этом: кто-то за что-то платит, хотя мог не платить, и никто его не заставит.

— И чего?

— И того, что если я туда пойду, платить дальше будет некому и не за что. Это единственное, что я не смогу пересчитать обратно.

Он долго смотрел на воду в зумпфе.

— Тогда считайте быстрее, — сказал он. — А то Мещеряк на четвёртые сутки уже ходил ко мне спрашивать, где ацетилен.

Тринадцать суток я почти не спал, и это были лучшие 13 суток в моей жизни.

Начал с того, с чего надо было начинать сразу: вынес из конторы 40 листов кальки — проект 28-го года. Разложил в машинной камере и трое суток смотрел. Не считал — смотрел: все цифры я и так знал, мне нужно было увидеть то, чего я в них не замечал.

На четвёртые сутки увидел.

Горизонт 560.

Он был ниже нас. На 140 м ниже жилой части, выработан почти начисто за 40 лет. То, что остаётся после выемки руды, у нас называют выработанным пространством: пустота в форме бывшей жилы, подпёртая целиками. Пустое место под ногами, на которое я 10 лет смотрел как на закрытую страницу.

А вода, если ей не мешать, идёт вниз.

Всю жизнь мы поднимали её наверх, потому что на 560-м работали люди. Люди там кончились 8 лет назад.

Значит, воду можно не поднимать. Её можно опускать.

Дальше надо было понять, сколько туда влезет.

По кальке 28-го года отработанная площадь горизонта 560 стояла цифрой: 62 000 квадратных метров. Калька — бумага честная, но ей 49 лет, и чертили её люди, которые не собирались там ничего топить. А на этой цифре у меня дальше стояло всё.

Маркшейдер у нас был один — Пётр Игнатьевич Дробышев, тихий человек с плохими глазами, отец того самого Саньки. Мы пошли вниз вдвоём, и с нами Санька: рейку и рулетку кто-то должен таскать, а больше некому и потому что он хотел.

Клетью до 420, дальше ходком, 140 м вниз пешком. На 560-м не было людей 8 лет, и это слышно раньше, чем видно: ни капели, ни скрипа крепи, ни железа по железу — ничего, кроме наших шагов. А в очистных камерах пропадал свет: лампа била в пустоту и не возвращалась — светишь, а отражать нечему.

Мерили трое суток. Вынимаемую мощность жилы — на какую высоту тут выбрали породу — я снял рулеткой в трёх местах: в четвёртой камере 3,4, в шестой 3,1, у восьмой, где жила поджалась, 3,05. Взял 3,2 и записал как среднее по горизонту. Дробышев не спорил, а он спорил всегда.

Смотрел и второе: сколько уже село само. В двух камерах кровля легла на почву целиком, пройти можно было только по борту. В трёх стояли целики — столбы руды, оставленные держать кровлю, — и всюду вывалы. По глазу выходило, что четверти объёма там уже нет.

Четверть я и заложил. Округлять надо всегда в ту сторону, где тебе будет хуже.

Считали наверху, при лампе: Дробышев дважды, я третий раз.

62 000 квадратных метров на 3,2 метра — 198 400 кубометров выемки.

Минус целики и то, что обрушилось само: 198 400 на 0,75 — 148 800.

Минус верх. Топить до самого сопряжения со стволом нельзя: вода пойдёт по стволу туда, откуда я её увожу, — к нам. Запас по высоте — 8 метров, а это по отметкам камер шестая часть ёмкости. Ещё 24 800 кубов долой.

Сто двадцать четыре тысячи кубометров. Выработки по пустой породе я в счёт не взял вовсе: пусть лежат ошибкой в мою пользу.

Приток — 216 м³/сут. Делим: 574 суток, 19 месяцев. Мало: мне нужно было 48. Значит, дальше работаем с притоком.

Девять кубов в час — цифра средняя, а среднего в природе нет: вода идёт по трещинам, и трещин обычно две-три. Мы замерили по участкам, лотком и секундомером.

Юго-западное крыло, 4-й и 5-й орты — 4,7 м³/ч. Всё остальное вместе — 4,3. То есть 52 % притока шло из двух ортов, где не работали 6 лет и где не было ничего, кроме старой крепи.

Отсеки их — и приток вдвое меньше.

Тут надо остановиться: слово «отсечь» звучит дешевле, чем стоит.

Перегородить выработку бетоном — это ещё не остановить воду. Бетон воду держит плохо: он пористый, и сквозь тело обычной стенки вода идёт не струёй, а потом, по всей плоскости сразу. Средство одно: плотный состав, жадный замес, воды в нём как можно меньше. Чем замес правильнее, тем тяжелее его месить.

Это первое. Второе хуже.

Течёт не тело. Течёт стык. Бетон при твердении садится и отходит от породы на доли миллиметра — щель, которой не видно глазом. По контакту «бетон — порода» уходит больше, чем через всё тело.

Поэтому перемычку нельзя просто упереть в стенки. Её надо посадить в породу: по всему периметру — кровля, оба бока, почва — бьётся кольцевая канава, вруб, и бьётся не в корку, а в крепкое. Пробка садится в него, как пробка в горлышко, и напор её прижимает, а не выдавливает.

Третье не лечится вовсе.

Вода идёт не только по выработке. Вокруг любой выработки порода нарушена — на метр, на два, — и часть притока обойдёт перемычку по трещинам, как ручей обходит камень. Перекрыть это нельзя ничем: гора не сосуд, у неё нет стенок.

Значит, честно надо было сказать так: я не отсекаю юго-западное крыло. Я отсекаю большую его часть, а меньшая вернётся ко мне — сквозь тело, по контакту и в обход по трещинам. Я так и сказал, при Дробышеве, и заложил цифру.

4,3 на остальных участках мы мерили по большой воде; в межень там 3,9. Разницу — 0,4 куба в час, десять кубов в сутки — я отдал перемычке на утечку. Сто три кубометра в моём расчёте — это не 216 минус 113. Это 94 своих и 9 сквозь пробку и мимо неё.

Сухо не будет. Будет вдвое меньше. Вся дальнейшая арифметика стоит на слове «вдвое», а не на слове «сухо».

Бетонная водоупорная перемычка в квершлаге между третьим и четвёртым ортом. Длина по оси 4,5 м, врубы в бока, кровлю и почву на 80 см, две закладные трубы с задвижками насквозь.

Трубы обязательны. Пока бетон набирает прочность, воду запирать нельзя: свежая пробка напора не держит, её выдавит из вруба целиком. Значит, все дни твердения вода идёт сквозь перемычку свободно — по трубам и по проёму. Задвижки закрывают в самом конце, одним движением, и вот в эту минуту стенка впервые принимает на себя всё.

Считать её надо на давление. Отсечённая часть заполнится и даст столб: по отметкам 29 м, то есть 2,9 атмосферы. На сечение квершлага, 8,6 м², — 250 тонн, которые давят в стенку, которую делают люди, у которых нет цемента.

Цемент нашёлся — 4,5 тонны остатков со ствола: на руднике цемент есть всегда. Заполнитель свой, дроблёный пегматит с отвала, воды хоть залейся. Проблема не в материалах: 4,5 тонны — это ровно на одну перемычку. Не на полторы и не на «если что, переделаем».

Арматурой пошли стойка и канат, которые Прохор приволок в первый день. Он мне это припомнил раз 20.

И последнее, что я записал в тот вечер: через две недели после закрытия задвижек — тампонаж. Шпуры сквозь тело в контакт и в породу за ним, раствор под давлением, пока порода не перестанет брать. Он уйдёт в усадочную щель и в трещины — туда, куда не достал бетон. Цемент на это я отложил отдельно и не дал трогать никому.

Всё это физика, а наряд выдают по пунктам. В ту ночь я расписал работу в журнале так, как её будут делать руками.

Первое. Место. Не там, где удобно подавать бетон, а там, где порода крепкая и сечение меньше: чем меньше сечение, тем меньше площадь, в которую упирается вода. Ищут его кувалдой и ушами: простукивают бока и кровлю (крепкое отзывается коротко и зло, за трещиной звук глухой) и бурят пробные шпуры. Полтора суток ходили втроём с Дробышевым и Прохором и выбрали квершлаг между 3-м и 4-м ортом. Сечение 8,6 м², столб по отметкам 29 м, 2,9 атмосферы, 250 тонн на стенку.

Второе. Вруб. Кольцевая канава на 80 см в крепкое по всему периметру — кровля, оба бока, почва. Взрывать нельзя: трещины пойдут ровно там, где мне нужна целая порода. Значит, кувалда и клин, вручную, 12 метров кольца. Самая тяжёлая работа и самая долгая: по справочнику 11 суток, я поставил три смены по 4 человека и записал 4. Старший — Сотник. Почву бьют последней и хуже всего: в канаве вода.

Третье. Опалубка и закладные. Щиты из двухдюймовой доски и стойки враспор — крепёжный лес, тот самый, вредительский. Насквозь через тело две трубы по 100 мм с задвижками, нижняя по почве, верхняя под кровлей. Проём 80 на 80 у кровли. Четверо плотников, сутки.

Четвёртое. Замес и укладка. Два корыта, крутят лопатами вчетвером посменно, возят вёдрами по цепочке в 18 человек. Восемнадцать кубов, слоем в полметра, каждый слой трамбовать. В тело бут и 200 килограммов цемента на куб, во врубы — жирный замес, 400, почти без воды. Итого 4,5 тонны, вся наличность. Двое суток.

Пятое. Набор прочности. По нормам 28 суток; двадцати восьми у меня нет. Все эти дни задвижки открыты: свежую пробку напор выдавит из вруба целиком, и вместе с людьми.

Шестое. Задвижки. На девятые сутки заложить проём изнутри по опалубке — работа на смену с лишним, вшестером, в трубе метр на метр — и закрыть обе задвижки разводным ключом. Вот тут пробка первый раз принимает 250 тонн.

Седьмое. Тампонаж — через две недели, шпурами в контакт, как выше.

А внизу страницы — два числа.

Срок работ по нормам — 45 суток. Срок воды — 9.

Девятка вышла так. Пока стенка недоделана, вода крыла уходит через закладные трубы, а две сотки берут кубов пять в час. Приток 4,7 — уходит почти всё: остаток, кубов 12 в сутки, копится в низине перед перемычкой, а низина до низа проёма держит 110. Девять суток — и проём под водой.

Тридцать шесть суток разницы. У воды их не отнять — значит, отнимаю у нормативов: три смены на врубе вместо одной, двое суток твердения вместо 28. Запас у меня не в марке, а во врубе.

Приток после перемычки — 103 м³/сут. Сто двадцать четыре тысячи разделить на 103 — 1204 суток. Сорок месяцев.

И надо сказать вслух то, что в сорока месяцах спрятано. Резервуар не бесконечный: 124 тысячи — это не «вода уходит», это «воде есть куда уходить 1204 суток». На 1204-е она встанет вровень с моим восьмиметровым запасом и пойдёт туда, куда ей положено идти всегда, — вверх. По стволу. К нам.

Работы начнутся завтра, вода пойдёт вниз на девятые сутки — 3 февраля. Тысяча двести четыре суток от 3 февраля 78-го — это 22 мая 81-го. Число я записал на вторую страницу и обвёл, как в ноябре обвёл девятку.

Сорок месяцев — это не «мы победили», это отсрочка, у которой есть дата. По кривой на миллиметровке ноль наверху приходился на 40 месяцев с лишним — на ту же весну 81-го, плюс-минус мой карандаш. Запас между двумя числами выходил месяца три-четыре, а мог и не выйти.

Теперь изотоп.

Если вода уходит вниз самотёком, водоотлив не нужен вообще. Не «меньше», не «реже». Не нужен. 2,22 г/сут — вычеркнуть.

Кухню, 0,74, я трогать не стал: дизентерия съест нас быстрее, чем зима. А свет, 0,45, решил отобрать. И отобрал водой.

С горизонта 240 к нам и так всё время текло — 3,8 м³/ч. Всю жизнь эта вода лилась по стенке ствола вниз, на нас, и мы её проклинали.

1060 граммов в секунду, помножить на 9,81, помножить на 180 м падения — 1870 Вт. Даром. Они у нас под ногами протекали 10 лет.

Дальше потери. Наливное колесо из кровельного железа — 55 %, ремённая передача — 90 %, генератор — 80 %. Генератора у нас не было, но всякий асинхронный двигатель, раскрученный выше синхронной частоты, с возбуждением от конденсаторов, им работает. Итого 40 %: 750 Вт на клеммах.

В жилой части 90 светильников по 8 Вт. Итого 720.

Два часа света в сутки — на воде.

Итог я записал двумя столбиками.

Было: водоотлив — 2,22, кухня — 0,74, свет — 0,45, больничка и лампы — 0,21, подъём — 0,18. Итого 3,80 в сутки, и 1600 г делятся на это 421 раз.

Стало: водоотлив — 0, кухня — 0,74, свет — 0,20, больничка и лампы — 0,21, подъём — 0,18. Итого 1,33. Это 1203 суток.

Сорок месяцев.

Вода давала 1204, изотоп — 1203. Разница в одни сутки на сорока месяцах: я пересчитал трижды, потому что такие совпадения обычно означают, что ты ошибся дважды. Ошибок не было.

Не 30 лет. Но до конца зимы хватало, месяца четыре запаса.

Это был третий путь, он был мой, и за него никого не надо было резать.

Глава 4 Обе страницы я показал людям на 14-е сутки, в той же машинной камере: сначала цифры, потом вопросы. Вопросов было мало, потому что цифры были простые.

Мещеряк спросил единственное, что стоило спрашивать: когда ставим.

— Завтра. Семь суток на кладку, воду пускаем на девятые. Люди в юго-западном есть?

— Двадцать два. Выведем, — сказал Мещеряк.

Он так и сказал: «выведем». Я записал это в журнал, потому что в тот год записывал всё.

Пахомов после собрания подошёл и постоял.

— Значит, насос мой на слом.

— На консервацию. Он ещё пригодится.

— Ага, — сказал он. — Ну хоть не на слом.

Он попросился в юго-западное — разбирать насос самому, чтобы не покорёжили. Я разрешил.

Врубы били кувалдой и клином, посменно, четверо суток из семи — больше, чем ушло на всю заливку. Почву били последней и хуже всего: в канаве стояла вода, и её вычерпывали кружками.

Бетон мешали в двух корытах, 18 кубов подали ведром по цепочке. Клали слоями по полметра и каждый слой трамбовали: раковина в теле перемычки — это готовый свищ. Тело бутили рваной породой, камень в бетон, чтобы растянуть цемент; а во врубы и на полметра от стенки шёл чистый жирный замес, без бута и почти без воды. Там, где течёт, экономить нельзя. Сотник вязал арматуру и ругался, что канат — не арматура.

Из стенки торчали две трубы с задвижками, и вода через них всё это время шла свободно.

На седьмые сутки бетон встал, и осталось последнее: заложить проём.

Проём — это окно в перемычке, 80 на 80 сантиметров, у самой кровли. Пока стенка сохнет, вода из отсечённой части идёт через него к нам, а от нас вниз, на 560-й. Когда всё готово, проём закладывают бетоном изнутри, по опалубке, и стенка становится глухой.

Закрыть проём — это не повернуть вентиль. Это 11 часов работы шести человек в трубе метр на метр.

Дальше записываю по часам, потому что по-другому про этот день я рассказывать не умею.

Восьмые сутки, вечер. В 5-м орту заплакала кровля. Приток по юго-западному крылу за ночь поднялся с 4,7 до 26 м³/ч: мы своей выемкой разгрузили целик, и трещина, шесть лет сочившаяся, раскрылась. Дробышев замерил и пришёл ко мне в час ночи.

Я пересчитал при нём. При 26 кубах в час уровень в низине перед перемычкой растёт на 40 см в час. До низа проёма — 2 м 80. Семь часов, и проём под водой, а под водой его не заложить.

А если не заложить — крыло не отсечено, приток остаётся 320 кубов в сутки вместо 103. И те 124 тысячи кубов, которые я мерил рулеткой на 560-м, заполняются не за 1204 суток, а за 388: 124 000 разделить на 320. Тринадцать месяцев вместо сорока. И тогда вода приходит ко всем 206, и никакого третьего пути больше нет ни у кого.

Я дал команду закладывать на девятые сутки в 14:00, как только выйдут люди.

Девятые сутки, 09:00. Из юго-западного вышли 22 человека. Все 22, я считал сам, по жетонам, у ламповой. Жетон — это латунный кружок с номером: берёшь лампу — оставляешь жетон, сдаёшь лампу — забираешь. Пока твой жетон на доске, ты под землёй.

11:15. Обратно ушли 17 человек из этих 22.

За имуществом: крепёжный лес, инструмент, 300 м рельса и второй насос с консервации. Пахомов обещал разобрать насос за два часа, Мещеряк — за те же два часа вынести рельс.

Они пошли за железом, потому что я двести раз, при всех, повторял: железо здесь дороже золота, а выброшенный подшипник — это чья-то отрубленная жизнь через год. Я вбивал это в них два с половиной месяца. И вбил.

Они не спросили. У ламповой стоял Гринька, который принял жетоны, а потом выдал их обратно и не подумал, что за одну смену их сдают дважды.

В 11:15 в 5-м орту сел ходок № 3.

Это был их путь наверх — наклонный ход из орта на вентиляционную ветку, на отметку 391, к самой высокой точке крыла. Почва размокла за ночь, стойки ушли в бок, и 11 метров ходка сложились разом. Никого не задело. Просто дверь закрылась.

12:40. Прохор пересчитал доску у ламповой и побежал ко мне без лампы, в темноте, на память.

12:50. Я стоял у перемычки. С той стороны, через трубу, был слышен голос.

13:10. Мы разобрались, что у них есть. Разбираться было нечего.

Первый путь — ходок № 3. Сел, 11 метров завала.

Второй — сбойка № 11. Она лежит на 8 метров ниже отметки перемычки, и на тот час в ней стояло 2 м 40 воды, и прибывало 40 см в час.

Третий — сам проём, 80 на 80. Но от 5-го орта до перемычки 1200 метров, и все они идут через одиннадцатую.

Прохор снял ватник.

— Пущусь через одиннадцатую с концом. Дайте сорок минут.

— Даю.

Он вернулся через 32 минуты. Его вытащили за верёвку, он стоял на четвереньках и выблёвывал воду.

— Не пройти, — сказал он. — Там кровля в воде.

13:40. Я считал вслух, потому что мне надо было слышать себя.

До низа проёма — 40 сантиметров и один час. Закладка — 11 часов. То есть я уже опаздывал на десять часов, и ожидание эту цифру не улучшало: каждый час ожидания забирал час работы, которого и так не было.

Чтобы выйти, им надо было пройти 1200 метров и сбойку, которой нет. Или разобрать 11 метров завала снизу, без леса и без инструмента, вдвоём в забое.

А стоило мне не заложить проём — и через 13 месяцев вода поднималась к жилой камере, где спали дети. Не «могла подняться». Поднималась.

Двести шесть против семнадцати. Я эту дробь помню до сих пор, и она мне до сих пор не нравится, потому что она правильная.

Понимать умом и согласиться — разные работы, и вторая тяжелей.

13:55. В трубу говорил Мещеряк. Труба — 100 миллиметров, 4,5 метра длиной, голос в ней идёт как из бочки, и слышно каждое слово.

— Сергей Дмитриевич. Тут Пахомов замерил. У нас в одиннадцатой три метра.

— Знаю.

— Ходок мы снизу не возьмём. Порода дурная, без стоек не удержим.

— Знаю.

Он помолчал.

— Закрывай, — сказал он. — Считай и закрывай. Я не дурак, я сам считать умею.

— Афанасий Родионович.

— Ты меня слушай. Я на собрании что сказал? Я сказал: идти и брать. А ты не пошёл, и вышло по-твоему. Значит, ты считаешь лучше. Считай.

Из трубы говорил кто-то ещё, не в самое отверстие. Голос был Санькин, и он не просил — спрашивал, правда ли, что не откроют.

— Закрывай, — повторил Мещеряк. — И вот что. Прасковью не бросай. И Нюрку не бросай, она умная, из неё выйдет.

14:20. Я дал команду закладывать. Дальше по шагам, как было.

В проём вставили опалубку из двухдюймовой доски, щитами по 60 сантиметров, чтобы заводить их изнутри и подавать бетон за каждый. Первый щит ставили Прохор и Сотник. Сотник лез ногами вперёд, развернуться там нельзя, и оттуда, изнутри, командовал, куда бить.

Бетон мешали в двух корытах, цепочка стояла из 18 человек, ведро шло по рукам 40 секунд. За 11 часов прошло 412 вёдер. Я считал, потому что мне надо было что-то считать.

Фонарь держал Дробышев.

Я его об этом не просил. Он взял аккумуляторную фару, встал слева от проёма, и все 11 часов свет не дрогнул ни разу. За стенкой был Санька. За эти часы Дробышев не сказал ни слова: когда Прохор попросил «выше», он поднял фару выше.

Из трубы говорили до 21:40.

Сначала часто. Просили передать: Пахомов — жене, чтобы забрала расчётную книжку из тумбочки; Ефросинья Ситникова — мужу, чтобы не пил. Сотник позвал Прохора и сказал ему что-то короткое, чего Прохор мне так и не пересказал.

Потом реже. Потом Мещеряк сказал: «Вода в трубе», и я велел закрыть задвижки.

Задвижки закрыли в 02:10, обе, разводным ключом. Ключ держал я — нарочно, чтобы потом не было споров, кто.

До 02:10 перемычка была стенкой, сквозь которую идёт вода. После 02:10 — пробкой, в которую упёрлись 250 тонн.

Дальше стоят и слушают: первым будет не трещина, а звук. Если пойдёт по контакту, сначала зашипит, потом засвистит, и тогда у тебя минуты полторы, чтобы увести людей из квершлага.

Не зашипело. Через час по правому боку, по самому контакту, выступила мокрая полоса, а к утру с неё капало — ровно, каплями, как ей и положено. Дробышев подставил каску, потому что больше подставить было нечего.

Я стоял и слушал не это. Я слушал стук.

Стучали они с 15:00. Кувалда была одна, и стук шёл не через бетон, а через рельс: он лежал в квершлаге и уходил под перемычку, и по нему звук доходил чисто, как по телеграфу.

Шесть часов ровно. Потом реже. Потом раз в час. Потом ещё раз.

Прохор ушёл в 20:20, взял двоих и пошёл грызть старый сбоечный ход на 391-ю отметку — заложенный кирпичом ещё в шестидесятых и найденный не им, а Дробышевым, на листе 17, не отходя от фары. Одиннадцать метров обрушенной породы. Они прошли их за 14 часов.

Последний стук был в 06:00. Прохор пробился в 10:20.

Воздуха в мешке у завала было около 140 кубометров. Семнадцать человек выдыхают по 20 литров углекислоты в час, а при 5 % человек уже не встаёт: 7 кубов на 140, по 340 литров в час — это 19 часов, то есть до половины седьмого утра. Я посчитал это потом, ночью, потому что мне надо было знать точно.

Прохор опоздал на четыре часа.

Я простоял у стенки 19 часов. Ровно столько же, сколько у них было воздуха, и это совпадение я в журнал не записал.

Наверх, к жилой камере, я поднялся в восемь утра.

Там было тихо. Не «стало тихо», когда я вошёл, — там было тихо до меня и после. Люди сидели вдоль стены, человек полтораста, и никто не разговаривал. Кто-то держал кружку, налитую ещё вечером и не выпитую.

Прасковья Мещеряк сидела на ящике у входа, прямо, руки на коленях. Рядом стоял Митя и держался за её рукав. Нюрки не было — она сидела у шибера и не ушла оттуда трое суток.

Ситников, стволовой, поднялся мне навстречу и ударил.

Ударил открытой рукой, попал в скулу. Его взяли двое сразу, а он не вырывался, стоял и повторял: «Ты её посчитал. Ты её посчитал».

Я его не поправил. Он был прав. Я её посчитал.

Зинаида Тимофеевна подошла к Прасковье, взяла её под руку и увела в больничку, и Прасковья пошла покорно, как ходят люди, которых ведут.

Оправдываться я не стал. Плакать тоже.

Я взял журнал, сел на порог машинной камеры и переписал 17 фамилий с ламповой доски. Больше я в тот день ничего не сделал. Ничего другого я делать не умею.

Мещеряк Афанасий Родионович, 47, начальник смены. Сотник Емельян Тихонович, 52, крепильщик. Пахомов Лукьян Саввич, 38, водоотливщик. Ситникова Ефросинья Марковна, 36, ламповщица. Дробышев Александр Петрович, 19, ученик крепильщика. Гужев Кондратий Ильич. Гужев Степан Кондратьевич. Шибанов Тихон Ерофеевич. Шибанов Родион Тихонович. Мальцев Евсей Гаврилович. Мальцев Никита Гаврилович. Заплатин Пров Игнатьевич. Кулагин Демьян Фёдорович. Оськин Тимофей Лукич. Оськин Игнат Лукич. Худяков Савва Ермолаевич. Штоль Никанор Яковлевич.

Семь семей. Три пары братьев, отец с сыном, муж без жены и жена без мужа.

Это второй разворот из тех двух, где не цифры. Первый я заполнил через месяц: 12 фамилий, завал в четвёртом орту на четвёртом месяце. Там было проще и оттого противнее — перекрепляли старый участок, вывалилась кровля, и выбора никто ни перед кем не ставил. Просто гора.

В ламповой остался пустой крючок с номером 61 — мещеряковский. Через месяц новый ламповщик повесил на него свою лампу, Нюрка сняла её и молча поставила на пол. Больше туда никто не вешал.

Жетоны с того дня я проверял сам. Каждую смену, четыре года подряд, и когда спрашивали, зачем управляющему стоять у доски, отвечал, что мне так спокойнее. Это была правда, только не вся.

Гринька после того дня сдавал мне замеры у выгреба лично, в руки, каждый вечер, и не пропустил ни одного.

А расчёт работал. Вот что во всём этом самое поганое.

За перемычкой капало все четыре года.

Через две недели после закрытия задвижек мы её тампонировали: пробурили сквозь тело шесть шпуров в контакт и качали ручным насосом раствор, пока порода не переставала брать. Три захода. Прохор качал и говорил, что кормит стенку с ложечки.

Под правым боком выбили лоток, и раз в неделю я мерил, сколько в него набегает. Сразу после закрытия — 6 литров в минуту. После тампонажа — 2. Дальше четыре года ровно по 2: три куба в сутки сквозь пробку и по контакту, плюс обход по трещинам, которого не померить ничем.

Я закладывал на утечку 9 кубов в сутки. Общий приток дал ровно 103, как в расчёте: значит, обход добрал то, чего не пропустила пробка, и мы с ним квиты.

Кружка, ведро, часы, строчка в журнале. За четыре года двести с лишним строчек, и каждый раз я стоял у этой стенки те же три минуты и слушал.

Вода ушла на 560-й и шла туда все четыре года, ровно, как ей и положено. Заодно окупилась и седьмая страница: под нами копился резервуар, вода в нём стояла без движения, и положи мы туда органику — к третьему году она задышала бы нам в затылок сероводородом. Вода вниз, грязь в сторону.

Колесо крутилось, свет горел свои 2 часа в сутки. Изотоп таял по 1,33 грамма, ни граммом быстрее, чем я написал на 14-е сутки.

Расчёт был правильный. Работа была плохая. Это разные вещи, и вторая — моя.

А первая страница вернулась в июле.

Апрель, который я обвёл в ноябре, ничего не сделал: наверху стояло минус 33, гора дышала, как в феврале. Зима отменила мою дату. Закон она не отменила.

К июлю наверху поднялось до минус 12. По бумаге всё было прекрасно: депрессия под 470 Па, по стволу 1540 кубов в минуту при норме 1236. Запас. Я и не пересчитывал.

Пересчитал Гринька. Лампой: в дальней камере и в коровнике огонёк третьи сутки стоял ниже риски. Потом пришла Зинаида Тимофеевна: за неделю двадцать один человек с утренней головой вместо обычных трёх-четырёх. Графа, которую я вёл полгода непонятно зачем, впервые сказала что-то вслух.

Нового не случилось ничего: кончился запас, которым затыкалась моя погрешность. Струя идёт не туда, куда я её назначил, а туда, где ей легче: в старые сбойки, в закоротки, в завалы, обратно в исходящую ветку, не дойдя до людей. Зимой шло вдвое больше нормы, и хватало и утечкам, и людям. В июле стало 1540 — и до дальних камер дошло меньше шести кубов на человека.

В камерах встало плюс 24 и сырость, роба не сохла за ночь. Работы в дальних выработках я остановил на месяц: человек с киркой дышит вчетверо против спящего, а дышать было нечем.

Дальше — три вещи, других у меня не было.

Двери и паруса, из доски и брезента. Дверь глухо перегораживает выработку: её открывают, чтобы пройти, и закрывают за собой; парус — тот же брезент на раме, там, где ходить не надо. Каждая закрытая сбойка — это струя, которой некуда свернуть. Поставили 9 дверей и 14 парусов, по замеру: закрыли — прошли с дымком — записали.

Костёр. Способ старый: если гора не дышит сама, столб греют руками. В околоствольном дворе исходящего ствола кладут очаг — раньше это звали вентиляционной печью, позже калорифером, у нас это был костёр в железном коробе. Греется весь столб в 510 м и идёт вверх. Жечь можно только в исходящей, где дым уходит от людей. Топили крепёжным лесом, тем самым, вредительским, по вечерам, часа по четыре; струя прибавляла кубов полтораста, пока горит. За лето сожгли 9 кубометров — сорок комплектов крепи, которые кто-то потом не поставил.

И сжались: закрыли две дальние камеры, сдвинули людей плотнее к стволу, коров перевели ближе. Проветривать меньший объём — вот и вся хитрость. Люди жили теснее и злее, зато дышали.

Пережили: к сентябрю тяга вернулась сама, двери открыли, костёр разобрали. Дальше каждое лето было отдельной кампанией, и таких лет вышло четыре, и каждое следующее было хуже, потому что наверху теплело и разница таяла. В августе 81-го наверху стояло минус 1, разница 12 градусов, по стволу шло 1100 кубов при норме 1236: первый раз за четыре года бумага показала минус, и на этот раз она не врала.

А опрокинуться тяга так и не опрокинулась: чтобы наверху стало теплее, чем в горе, зиме надо было кончиться, а кончилась она ровно тогда, когда мы поднялись.

Шестая страница тоже работала, только медленно. К апрелю пост давал 0,9 рентгена в час, к первой осени 0,2, ко второй — 0,03. На четвёртом году — три миллирентгена, и выходы наверх я считал уже не в минутах, а в часах: сначала два часа, потом полсмены, потом смену.

А еды в тех двух столбиках не было. Изотопа и воды хватало на 40 месяцев, еды — на 26. Разницу мы закрывали не расчётом, а работой: грибные штреки на опилках и на перегоревшем выгребе, две коровы, которых не съели, а развели, костная мука. Последние полтора года взрослый получал 1100 килокалорий в сутки.

Из 206 человек, спустившихся в ноябре 77-го, на поверхность вышел 141. Семнадцать — за перемычкой, на третьем месяце. Двенадцать — в завале на четвёртом. Остальные 36 — по-разному: голод, сердце, роды, чахотка, лучевая, старость.

Шестьдесят пять человек. Это цена третьего пути. Не 17, а 65: я не делю их на тех, кого убил напрямую, и тех, кто умер сам. Я их принял на горизонт и я их считал. Все мои.

Хранилище № 4 мы не тронули. Ни в тот год, ни на второй, ни потом.

Наверх мы вышли осенью 2081-го. Четыре года без двух месяцев.

Готовились месяц. Термометр на вентиляционном стволе дал в июле минус 3, в августе минус 1, а в первую неделю сентября впервые плюс 2: кривая, которую я чертил четыре года, пересекла ноль с ошибкой в три недели. Потом послали наверх двоих. Дёжнев обошёл промплощадку с прибором и доложил: три миллирентгена в час, ветра нет, снег бурый, а воздух «пустой». Я спросил, что значит пустой. Он подумал и сказал: «Нечем пахнет».

Поднимали по 24 человека, как спускали. Я поднялся последним.

Свет ударил на выходе из клети, и это не оборот речи. Четыре года мы жили при головной лампе и двух часах света в сутки. Я вышел из ствола в облачный день, и мне выжгло глаза до слёз: секунд двадцать я стоял зажмурившись и видел под веками красное. Многие сели на землю и не вставали, пока их не подняли.

Потом воздух. Он шёл в лёгкие как вода в пустую бочку — гулко, холодно и чужо. Под землёй воздух всегда чем-то пахнет: породой, соляркой, людьми, коровой, варевом. Здесь не пахло ничем. И через полчаса у всех горело лицо: у нас четыре года было плюс 19 и полная влажность, а тут плюс два и сухо, и кожу стянуло, как после известки.

Посёлка не было. Стены стояли, кирпич стоит долго, но крыш не было ни на одном доме: продавило снегом. Деревья без коры и без веток, голые палки, все наклонены к юго-востоку. Ни одной птицы. Ни следа на снегу, кроме нашего.

Копёр стоял. Клёпаный, 28-го года, чёрный. Он один за четыре года не изменился совсем, и мне это почему-то было приятнее всего остального.

Кулёмина дочка, родившаяся под землёй на третьем месяце, посмотрела наверх и спросила, где кровля. Мать сказала, что кровли нет. Она подумала и сказала, что так неправильно.

Первый год наверху был хуже всех четырёх подземных, но это другая история: землянки, посевы в бочках, зола вместо удобрения, 11 человек за зиму.

К хранилищу я пошёл через три месяца после выхода. Зимой, на лыжах, двое суток, вдвоём с марьинским мужиком по фамилии Штоль — родным братом того Никанора Штоля, что остался за перемычкой. Он сам напросился. Я не отказал.

И пошёл я не потому, что захотелось поговорить с отцом. У меня было четыре дела.

Первое: посмотреть, цело ли. Сорок один килограмм изотопа в 18 верстах от людей, которые четвёртый год живут в землянках, — это не могила, это склад.

Второе: проверить консервацию. Контур охлаждения — машина, а машина без человека живёт ровно до первой ерунды, и четыре года — большой для неё срок.

Третье: поставить сторожа. Штоль на это и шёл.

Четвёртое: заплатить взносы. Я знал, как это звучит. Мне было всё равно, как это звучит.

Хранилище стояло целое.

Гермодвери задраены, штурвалы залиты, пломбы на месте, все 12. Я обошёл вокруг по снегу и не нашёл ни одного следа, кроме заячьих. Сюда некому было прийти: на 100 вёрст вокруг никого не осталось, а те, кто мог, четыре года просидели на 420-м и не пошли, потому что я их уговорил.

Вторую дверь я открыл своим ключом — плательщик контура имеет право доступа раз в год, и за 15 лет я им ни разу не пользовался.

Внутри было минус 3 и очень тихо. Аварийное освещение работало и будет гореть ещё десятилетия, потому что кормится с общего контура, а контур — это те самые 41,2 килограмма.

Я шёл вдоль рядов и смотрел на цифры на торцах. Иней лежал ровным белым ворсом, и под ним просвечивали лица.

Нулевой сектор был в третьем зале, крайний слева. Одна капсула, отдельно, на своём фундаменте: трубы толще, вентиль другой, кожух с рёбрами. Экспериментальный контур, самая дешёвая программа своего времени.

На торце, на белой пластине, была выбита цифра.

0.

Я стёр с неё иней ладонью и постоял.

Ему было 34, когда его закрыли. Мне было 49: я был старше своего отца на 15 лет. На единственной его фотографии он стоит у вагончика, поставив ногу на приступок. Я всю жизнь курил в такой же позе.

— Ну, здравствуй, — сказал я.

Голос в этом зале никуда не уходил, вяз в инее и возвращался глухим.

— Я Сергей. Если ты не в курсе. Она тебе не сказала.

— Тебя чуть не пустили на изотоп. Тебя и всех остальных. Это была хорошая идея, отец, она честно считалась и по счёту выигрывала: 30 лет против 14 месяцев. Я её не взял. И не буду делать вид, что решил бы так же, если бы тебя тут не было.

Контур гудел ровно, как трансформатор.

— Мы нашли третий путь. Спустили воду на 560-й, отсекли крыло перемычкой, посадили свет на воду. Отсекли не насухо: за стенкой капает и будет капать, пока стоит гора. Сорок месяцев вместо четырнадцати. Расчёт был правильный, а работа плохая. Я не проверил жетоны, и 17 человек остались там. Один из них был мой сменный. Он на собрании голосовал идти сюда, а через три месяца сказал мне в трубу: считай и закрывай. Его дети сейчас у меня в бараке, и старшая меня уже спрашивала.

— Так что я на тебя не в обиде, — сказал я. — Ты хотя бы лежишь тихо. От меня людям больше вреда.

Я вытащил из-за пазухи квитанцию «Ковчега». Бланков оставалось 17, печать я снял со стола здешней конторы: конторы больше нет, а порядок должен быть.

— Взносы уплачены. Не бумажками, бумажки теперь ничего не стоят. Зерном, солью и работой. Сторож теперь на нашем довольствии и будет сидеть тут до смерти, а после него сядет другой. Вперёд заплачено на 11 лет.

Я положил квитанцию на кожух и придавил гайкой.

— Дальше будет платить род, — сказал я.

Слово вышло странное. Никакого рода у меня не было: мать умерла, отец в ящике, а 141 человек звали меня Сергеем Дмитриевичем и ждали, что я скажу. Но я произнёс его вслух и не стал забирать обратно: если что-то надо сделать, это сначала называют.

— Запишу, и они запишут, и их дети запишут. Пункт короткий: контур № 0 содержать всегда. А кто нарушит — тому у нас не главенствовать.

Я поправил квитанцию под гайкой.

— Тебя разбудят. Может, не при мне. Сорок минут когда-нибудь станут сорока одной, потом часом, потом сутками. Я в это не верю: я инженер и знаю, чего стоит одна лишняя минута. Но мать верила, а мать в нашей семье считала лучше всех.

Больше ничего в голову не приходило. Он молчал 50 лет и собирался молчать дальше.

Я снял рукавицу, положил ладонь на крышку и сразу убрал: кожу прихватило.

— Ладно. Пойду. Дорога долгая, темнеет рано.

У двери я обернулся. Ряд уходил в темноту, и жёлтая нитка под потолком уходила вместе с ним, и в конце зала они сходились в одну точку.

Дома у меня на стене висела медная пластинка размером с ладонь. Я двадцать лет читал её каждое утро, пока чистил зубы, и ни разу не задумался, к кому обращено последнее слово.

Теперь задумался.

Оно было обращено не к нему.

— Ждём, — сказал я и закрыл дверь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге