Супервратарь и другие фантастические истории
Супервратарь
1
Как раз перед появлением этого странного типа в комнате «Гладиаторов» Фреди Анвайзер, менеджер команды, стуча по крышке обшарпанного стола обломком клюшки и обильно брызгая слюной, орал на капитана Дика Обманна:
— Ну какой же ты не подонок, Дик? Ведь ты сам проворонил два момента! Две верных банки!.. Да об тебя за это ворота раздробить мало! А во втором периоде? «Принцы» полезли, как бешеные, эти сосунки-братья в защите растерялись, Фол в воротах дохлой кошкой болтался, а ты? Где ты был? Ты же капитан, чёрт возьми!!!
Дик вяло отругивался:
— Ну чего я мог?.. Чего на меня-то всё?.. Не везёт, сам знаешь...
Забияка Джимми Цвист, нападающий первой пятёрки, боялся (и сам не мог понять — почему?) лишь одного человека на свете — Фреди Анвайзера и потому помалкивал в тряпочку. А бесновался менеджер не зря: «Гладиаторы», два года назад забравшие кубок континента, нынче были на предпоследнем месте в таблице. Если дело пойдёт так и дальше, и если их не убьют болельщики (а угрозы уже были), они могли вылететь в большую трубу и лететь долго-долго...
Чего только не предпринимали. Вытолкали в шею трёх-четырёх «гладиаторов» — скинули балласт, за бешеные деньги переманили из «Эвереста» знаменитого Боба Бюффеля, взвинтили тренировки... Масть не шла. Сегодня их разгромили девятый раз подряд. 12:3 — с таким счётом «Гладиаторов» ещё никогда не колошматили. Фреди Анвайзер окропил своей слюной уже полкомнаты, когда зашёл этот парень.
2
На вид ему было лет тридцать, никак не меньше, фигурой мало походил на спортсмена — хиляк, и одет так, что не поймёшь: рабочий? бродяга? конторщик?.. Лицо его было до странности неподвижным: он не окинул взглядом комнату, как делают все нормальные люди, не улыбнулся и даже вроде бы не моргал. Он просто вошёл и начал молча рассматривать троицу, сидящую за голым деревянным столом, над которым, казалось, ещё клубились изрыгнутые Анвайзером ругательства. Пауза затянулась.
Первым Цвист, придавленный долгим молчанием своим и затянувшимся общим, неожиданно взвизгнул:
— Чего вылупился? В зоопарк пришёл?!
Парень и не посмотрел в его сторону, даже как будто и не слышал, но сделал шаг вперед.
— Кто из вас — мистер Анвайзер?
Фреди буркнул:
— Ну я... В чём дело?
Парень неторопливо подошёл к столу, пододвинул ногой стул с рваным сиденьем, снял с себя и аккуратно повесил на спинку стула кожаную поношенную куртку и сел. Всё это он проделал ужасно медленно и невозмутимо. Фреди вопросительно, Дик с интересом, а Джимми со злостью смотрели на него.
— Мистер Анвайзер, — парень взял брошенный менеджером обломок клюшки и задумчиво повертел его в руках. — Я — Ник Раш. Условия: трёхкомнатный номер в отеле, машина, тысяча монет за матч и — никаких вопросов.
— А не соблаговолит ли многоуважаемый Ник Раш разрешить задать ему всего один вопросик? — необычайно цветисто прошипел Джимми. — Какой марки авто он предпочитает?
— «Альфа», — наконец-то взглянул на Джимми, и очень серьёзно взглянул Ник Раш.
Тот только и нашёлся, что хмыкнуть.
— И всё же не совсем понятно, старина, — не без иронии спросил добродушный Дик Обманн, — за номер-люкс, «Альфу» и тысячу монет ты будешь подбадривать моих ребят свистом с трибуны? Или, может, точить нам коньки?
— Всё намного проще, капитан, я буду защищать ворота «Гладиаторов».
Что это — наглость? Дик посмотрел на Фреди, тот на него.
— Но если ты знаешь, что я капитан, то должен быть в курсе, что в воротах у нас стоит Фол Браун, один из лучших вратарей лиги...
— Но и вы знаете, капитан, и вы, мистер Анвайзер, что игра Брауна бесцветна, как его фамилия. Он пропускает в среднем по две и три десятых шайбы за игру. Я подсчитал. Я же не пропущу ни одной. Есть разница?
Надо было видеть, как взбеленился Джимми Цвист. Ещё бы, оскорбили его лучшего приятеля, Фола, и кто оскорбил? Проходимец какой-то! А может, сумасшедший? Но пока Джимми подбирал самое труднопроизносимое ругательство, момент был упущен.
— Что-то не припомню я вратаря в лиге с такой фамилией, или вы играли за кордоном? — спросил Анвайзер.
— Нет, до этого я играл в хоккей только в детстве. Но я не пропущу ни одной, — веско повторил Ник Раш.
Может, что-нибудь во взгляде странного парня или в тоне его голоса подействовало на менеджера: что ни говори, а чутьё профессиональное у Фреди Анвайзера было. Да и чем чёрт не шутит, а вдруг? Уже и за соломинку впору хвататься.
— Ну что, Дик, испытаем? — толкнул он локтем капитана.
— Но учти, — проворчал Джимми, — если это хохма, если ты нас разыграл, несдобровать тебе! — И он с хрустом сжал корявые пальцы в отвратительный кулак, блеснувший в свете неона рыжей щетиной.
— Где форма? — спокойно спросил Ник Раш.
3
Лёд хоккейной площадки уже был протёрт машиной и однотонно блестел, словно и не крошили его в мелкие брызги пару часов назад коньки игроков. В огромном пустом зале слова отлетали от стен, точно шайба от борта.
Форма Брауна была великовата Нику, и он всё время её поправлял. Безобразная, похожая на череп маска была ещё сдвинута на затылок и смотрела пустыми глазницами в потолок.
Пока Дик и Джимми прокатывались по площадке, чтобы встряхнуть уже успокоившиеся мускулы, Ник Раш тихо сказал Анвайзеру:
— Я сейчас встану в ворота, и пусть они начнут бить только через десять минут, как только я надену маску на лицо. Не раньше. И ещё: ни в коем случае не разговаривать со мной во время испытания и десять минут после него, до тех пор, пока я не сниму маску. Запомнили? Им это сами объясните.
Анвайзер только пожал плечами — что ж теперь делать, надо идти до конца.
Ник Раш подъехал к уже установленным левым воротам, привалился спиной к верхней перекладине и застыл. Менеджер подозвал к себе хоккеистов.
— Ребята, на что надеется этот парень, неизвестно, но если он не шутник — вам надо выложиться. Ваша задача — засунуть ему как можно больше шайб. Учтите, от этого зависит судьба Фола. Начнёте, как только он наденет маску... Да, вот ещё что: не болтайте с ним в то время, пока он в маске. Это его условие... Не ворчи! — прикрикнул он на скривившегося Джимми.
Все трое уставились на Ника. Прошло минут пять.
— Точно говорю — чокнутый! — не выдержал Джимми. — Может, он издевается над нами? Встал, как крест на могиле, и торчит! Сволочь! Ублю...
Привычное ругательство на этот раз застряло у Джимми в горле. Он оторопело глянул на капитана и менеджера, у тех у самих на лицах натянулись растерянные улыбки. Чёрт-те что! Только что этот проклятый череп был у Ника на затылке (они все трое глаз с него не спускали!), и вдруг маска оказалась на лице! Когда он успел?
Фреди Анвайзер вынул из кармана чёрную литую таблетку шайбы и бросил на лёд:
— Поехали!
Джимми прилепил её к клюшке и, набирая скорость, понёсся по касательной к воротам. Дик заходил справа — на добивание. Этот приём у нападающих первой пятёрки «Гладиаторов» был отработан до автоматизма. Ник, согнувшись и совершенно не шевелясь, ждал.
Джимми уже увидел огромный треугольник в верхнем ближнем углу ворот и метров с четырёх сильнейшим щелчком ввинтил шайбу туда. Шайба, точно пуля по стволу ружья, не уклоняясь, должна была с колоссальной силой врезаться в створ ворот.
Дик уже перестал отталкиваться ото льда коньками, начал выпрямляться и по привычке поднимать клюшку вверх, приветствуя классный удар... И вдруг! Шайба исчезла в перчатке Ника! Нет, она не изменила полёта, просто рука вратаря оказалась на пути. Нападающие вытаращили глаза.
Ник сделал неуловимое движение, шайба упала на лёд и покатилась под ноги Джимми. Тот даже как-то испуганно отпихнул её капитану.
Ещё ничего объяснить было нельзя. Да и что там объяснять — Джимми точно, на все сто процентов был уверен, что Ник Раш не должен был, не успевал брать эту шайбу. И всё же взял!
Джимми, стоя на одном месте, наблюдал, как Дик Обманн, лучший бомбардир лиги прошлого года, сделал для разгона круг и начал приближаться к воротам. На шайбу Дик не смотрел, взгляд его выискивал брешь в квадрате ворот. Он ударил с размаху. Джимми не то что увидел, а почувствовал, как Ник Раш молниеносно выкинул левую руку, и шайба скрылась в ловушке. Вообще-то движения даже и не было видно, но факт — шайба снова была у него в перчатке.
Дик и Джимми били, щёлкали, лупили, стреляли по воротам тяжёлым резиновым кружком, но всё было бесполезно: шайбу точно заколдовали — она прямо-таки прилипала к левой руке вратаря. И самое странное, что Ник Раш почти не двигался. Вернее, он оказывался то в одном, то в другом углу ворот, но ни начала, ни хода движения заметить было невозможно. Словно смотришь киноленту, в которой не хватает кадров.
Когда нападающие уже перестали вкладывать силу в удары, Анвайзер крикнул:
— Хватит, ребята, а то тут и свихнуться недолго. Оставьте его, — и, когда они подъехали с растерянными улыбками, утирая обильный пот на лицах, он, еле сдерживая дрожь в голосе, тихо сказал: — Всё, кубок наш! Дьявол он, сумасшедший или марсианин, но таких вратарей я ещё не видел. Это –– супервратарь!
4
На первом матче ни публика, ни репортёры, ни противники ещё толком ничего не поняли.
«Гладиаторы» хотя и знали о феноменальных способностях нового вратаря от Дика и Джимми, но по привычке сначала ещё жались к своим воротам, когда ребята из «Плутона» (команды, занимающей второе место в таблице) нажимали. Но потом освоились, и под конец первого периода они уже почти не обращали внимания на тылы и яростно насели на ворота, в которых вскоре метался уже второй вратарь «Плутона».
Трибуны ледового зала ревели и клубились от суматошного крика:
— Гла-ди-а-то-ры-ы-ы!.. Да-ва-а-а-ай!..
На табло светился давно не виданный счет — 14:0. На Ника Раша мало обращали внимания, потому что игра велась в основном у противоположных ворот. Лишь раза два-три, когда кто-нибудь из игроков «Плутона» прорывался один на один с голкипером «Гладиаторов» и тот неизменно забирал шайбу, раздавались пока ещё разрозненные крики:
— Браво, Раш!.. Кати-и-и их, Ни-и-и-ик!..
И о нём снова забывали. Только репортёр «Колизея» почему-то всерьёз заинтересовался новичком и потом, наклонившись к приятелю из «Вечёрки», сказал:
— Слушай, Дэс, как-то странно двигается этот Ник Раш –– точно паяц прыгает... Ты не находишь? Да и в перерывах — не заметил? — его гурьбой провожают «Гладиаторы», будто он сам не может катиться... Странно!
Но Дэс отмахнулся: как раз у ворот «Плутона» началась добрая потасовка.
5
Зал давно опустел.
Сторож неторопливо бродил по закоулкам огромного здания, проверяя, все ли ушли. Но нет, из комнатушки «Гладиаторов» доносился говор. Пока старик возился у дверей, подбирая какие-то обломки, он, разумеется, совершенно случайно, услышал кусочек разговора.
— ...пойми же, если ты не будешь пропускать ни одной банки, пойдут всякие слухи, медкомиссии, может, тебя даже попытаются убрать... Ненормально же это!
— Мистер Анвайзер, я ещё раз настоятельно прошу не тыкать мне. Мне это не нравится. А что касается, как вы выражаетесь, «банок», то пропускать я их не намерен. И без всяких объяснений. Не нравится? Могу перейти в другую команду.
— Ну что вы, что вы, вот, ей-Богу, горячий! Ну не пропускайте — вам же хуже... Но хотя бы через одну-две можно и клюшкой отбить...
Старик отошёл от дверей, покачивая головой: много он слышал и видел махинаций в этих стенах, но такого — хе-хе-хе!
6
Ник Раш вялой походкой вышел из ледового зала, медленно застегнул куртку на все пуговицы и пошёл к новенькой серебристой «Альфе», стоящей за углом.
Ноги были войлочные и во рту держался неприятный привкус, словно он жевал стеариновую свечу. Ник уж знал, что такое расслабленное состояние продержится часов шесть-восемь после матча и потому старался не злиться. Он уже видел, как бьются жёлтые и красные листья о ветровое стекло машины, и уже полез в карман куртки за ключами, как дорогу ему преградила мужская фигура.
Ник Раш молча остановился и стал смотреть парню в лицо, не вынимая рук из карманов. Ник узнал его, это был Фол Браун. Фол тоже помолчал секунд десять, смотря сверху вниз на Ника, потом оглянулся по сторонам и почти прошептал:
— Думаешь, тебе это даром пройдёт? Дерьмо! Сейчас я тебя убивать буду!..
Совсем близко из темноты вынырнула полицейская машина и медленно покатилась рядом с тротуаром. Сквозь стекло один из копов подозрительно всматривался в неподвижно стоящих на ветру Ника и Фола. Ник заметил, как встревожено напрягся Фол и засунул что-то поглубже в карман — нож? кастет? «пушку»? Когда машина скрылась за углом, Ник Раш медленно разомкнул губы и спокойно сказал:
— Зря вы кипятитесь, мистер Браун. Вас возьмут в любую команду, и вы это знаете. Это — во-первых. А во-вторых, хочу предупредить вас, что я в совершенстве владею карате, а мне не хотелось бы...
Ник не договорил. Тяжёлый кулак Фола метнулся к его лицу. Но каким бы ни был удар резким, кулак пробил пустоту. И второй раз. И третий. В глазах у Ника застыла тоска. Он сделал неуловимое движение правой рукой, вроде бы слегка прикоснулся остриями напряжённых пальцев к телу Фола, чуть ниже рёбер, и тот, сражённый страшным ударом, захрипел и начал оседать на мокрый асфальт. Взвизгнули появившиеся откуда-то две девицы.
— Ничего, через пять минут очнётся, — тихо сказал Ник Раш и, ссутулившись, пошёл к машине.
7
Больше всего в жизни Ник Раш любил одиночество.
Он до дрожи, до судорог в мышцах любил одиночество. Но вот уже полгода, как Ник ещё сильнее любил Энн. Милую девушку с лукавыми тёмными глазами — Энн Лаллен. И потому он улыбнулся впервые за этот день, подъезжая к огромному отелю, в котором Анвайзер снял на его имя номер. Он знал, что крошка Энн уже давно ждёт его с нетерпением. И действительно, не успел он толком закрыть за собой двери номера, как смеющаяся Энн повисла у него на шее.
— Ник, милый Ник! Как я рада! Как я соскучилась! Ну, ну же!.. — и она подставила обжигающие губы.
Ник был ещё слаб, и у него закружилась голова от долгого, томительного и обещающего поцелуя.
— Подожди, Энн, дай отдышаться... Я прямо с ног валюсь.
Энн помогла ему снять куртку, усадила в кресло и заботливо прикрыла ноги пледом.
— Ник, представляешь, я сама заказала ужин! А горничная такая ва-а-ажная... Сейчас, раз-два-гоп!
Она выкатила из соседней комнаты столик с вином, фруктами, чем-то горячим в закрытом блюде и с торжествующим видом указала на него. Ник устало улыбнулся и погладил её по обнажённой до плеча детской руке.
— Ты бы знала, Энн, как мне хорошо, как уютно с тобой. Спасибо тебе!
Он посадил её себе на колени, обнял, расстегнул губами пуговичку домашнего, почти детского халатика и прижался пересохшим ртом к живому, горячему и порывисто дышащему телу.
— О-о, Ник, — простонала с улыбкой Энн, — а ужинать?
— Я так соскучился по тебе, Энн! — прошептал Ник.
8
Ветер разогнал тучи.
Мелкий нудный дождь кончился, и вместо него лился всепроникающий дождь лунного света. Он залил всю роскошную спальню, каждый уголок, придавая ей ещё больший блеск и усиливая холодность. Ник теснее прижал к себе Энн, ощутил её чуть влажную нежную кожу и вдруг непроизвольно передёрнул плечами.
— Один я здесь ни за что бы не уснул. Энн, может, правда, купим маленький уютный домик? Здесь всё чужое, холодное, блестящее... Я к этому не привык.
Энн помолчала, тихонько посапывая ему прямо в ухо, потом высвободилась из объятий и легла на спину. Её маленькие девчоночьи груди наивно выглянули из-под одеяла и облились ярким лунным светом. Она машинально положила на них ладошки и, сладострастно поглаживая соски, не открывая глаз, тихо заговорила:
— Нет, Ник, нет... Я столько мечтала об этом... Я столько мечтала! Все эти годы я только и видела в мечтах и во сне, что у меня есть собственная большая, большая комната... Большая! Что у меня собственная шикарная квартира… Собственная машина... Что я не считаю эти проклятые деньги! Я никогда, может быть, по-настоящему не голодала, но разве можно, Ник, разве можно изо дня в день есть одни бобы и сосиски! Одни бобы и сосиски! От них портится цвет лица... Они, проклятые, не лезут в горло, а их надо есть, надо жрать, иначе не выстоишь целый день за прилавком с этими дурацкими бумажными цветами!.. Нет, Ник, нет... Сколько раз я плакала в кино только потому, что там показывали людей, которые живут во дворцах, едят, что пожелают, и переодеваются несколько раз на дню... Я кусала губы до крови, чтобы не смешить рыданиями соседей... Я готова была визжать от зависти... Да, от зависти! — почти уже кричала Энн. — И теперь, когда моя мечта — вот она, в руках, ты предлагаешь, Ник, от неё отказаться? Жить в лачуге?..
Энн резко повернулась лицом вниз и заплакала.
— Энн, крошка, — Ник осторожно гладил её по матовому плечу. — Ты неправильно поняла меня. Дурашка. Будем жить, как ты хочешь... Ну, что ты? Успокойся...
— Нет, Ник, — смешно всхлипывая и по-детски утирая слёзы кулачком, сказала Энн, — я не хочу, чтобы тебе из-за меня было плохо. Ты просто не привык к этому... Ты просто не мечтал об этом и потому меня не поймёшь. Мы вот что сделаем, — она последний раз всхлипнула, глубоко, во всю мощь своих маленьких лёгких вздохнула и деловито начала загибать пальчики. — Заработаем много-много денег... ну, тысяч сто пятьдесят или двести — раз! Потом ты бросишь этот дурацкий хоккей — два! И тогда мы купим где-нибудь в Швейцарии или в Болгарии небольшую виллу — три! Хорошо? Только, Ник, тебе надо сразу же потребовать надбавки — теперь они не откажут. Завтра же, хорошо?
— Хорошо, Энн... Спи. Завтра так завтра. Только, девочка, виллы в Болгарии не продаются, — грустно улыбнулся Ник и подоткнул под плечо милой деловитой Энн атласное одеяло.
9
Уже на следующем матче благодаря фоторепортажу в «Колизее» с обширной подписью общее внимание было приковано к воротам «Гладиаторов».
Дотошный фоторепортёр сумел не только запечатлеть момент, когда шайба находилась в метре от вратаря, а он ещё и не думал к ней бросаться, но журналист умудрился рассыпать в подписи такие странные намёки, предположения, вопросы (во многом ему помог разговор со сторожем ледового зала), что слухи разрослись, словно грибы после дождя. Это была странная картина: когда Ник Раш брал шайбу и потом выкидывал её под ноги, слышно было, как она ударяется об лёд. И зрители, и судьи, и даже игроки чувствовали себя как-то неуютно. Все были скованы.
Но игра не останавливалась. «Гладиаторы», верные избранной тактике, начали решительно наседать на противника. В этот раз они дрались с «Титаном». Команда эта была знаменита тем, что в её составе играл Билл Фрош. Легендарный Билл Фрош! Убийца Билл Фрош!..
Убивал он или не убивал кого-нибудь — вопрос спорный, но удар у него был чудовищный. Любители хоккея даже и не припомнят, когда Билл последний раз уходил с площадки без «банки». Все вратари лиги молили Бога, чтобы он не выставил их один на один с Биллом Фрошом.
И момент настал.
Боб Бюффель не дотянулся, растяпа, до шайбы, посланной ему Диком Обманном, и её перехватил у красной линии Билл Фрош. Лягушкой, огромными скачками помчался он к воротам «Гладиаторов». Зал умер. Негромкий щелчок — шайба даже вроде бы с шипением исчезла в направлении Ника... И отскочила от подставленной клюшки. Билл, не сбавляя скорости, ударил по шайбе со звериной силой ещё раз. Его клюшка неминуемо должна была врезаться в голову вратаря. Но Ник успел нагнуться и снова отбить шайбу, а убийца Билл снёс ворота «Гладиаторов», опрокинулся вместе с ними и влип с грохотом в борт коробки...
И зал взорвался. Свист, хохот, аплодисменты, крики, кукареканье, дудки...
— Молодец, Ни-и-ик!.. По хребту-у их!.. Дава-а-ай!..
В одно мгновение вратарь «Гладиаторов» стал любимчиком трибун.
10
«Гладиаторы» с курьерской скоростью совершили рывок из нижней части таблицы в верхнюю и вскоре уселись прочно на самой её крыше.
Команда и так не страдала от отсутствия обожателей, теперь же на игры с её участием приходилось бросать дополнительные отряды полицейских. Имя Ника Раша не сходило с уст людей на стадионах, в метро, в кафе, на улицах... Заключались пари: пропустит хоть одну шайбу или нет? Газеты давились броскими заголовками, в которых чаще всего мелькало слово «супервратарь». Но в большинстве своём заметки были так нелепы, издавали такое откровенное «кря-кря!», что ушлая публика старалась им не верить.
Разгадки же феномена ждать было неоткуда: сам Ник Раш категорически отказывался от встреч с журналистами, «гладиаторы» и даже сам Фреди Анвайзер толком ничего объяснить не могли. Всё тот же репортёр из «Колизея» сумел пронюхать о существовании Энн Лаллен, сподобился встретиться с ней и даже умудрился сфотографировать подругу супервратаря в фривольном домашнем неглиже, но и он вынужден был признать, что ни на йоту не приблизился к секретам Ника Раша. На все вопросы Энн только ответила:
— Я сама ничего не знаю. Ник сказал мне, что он может быть лучшим вратарём во вселенной, и я ему верю... Нет, в хоккей, как я знаю, он никогда не играл... Он учился в университете и что-то там исследовал, вот и всё... А его лучше не расспрашивайте, скрытный — страсть!..
«Загадочным Сфинксом» окрестил Ника эмоциональный репортёр «Колизея». И Загадочный Сфинкс оправдывал свой титул — он методично и неуловимо для глаз продолжал забирать любые шайбы, лишь изредка отбивая их клюшкой. Всем было ясно, что «Гладиаторы» заберут кубок континента. Борьба в лиге теперь велась только за второе и третье места.
Фреди Анвайзер купил себе в центре города солидный особняк и красивый прогулочный самолёт.
11
Играли на своём поле.
Комната «Гладиаторов» почти опустела. Вся команда уже разминалась в коробке. Остались только Фреди Анвайзер, Дик Обманн и Ник Раш — уже в полном вратарском снаряжении. Он всегда выходил на лёд ровно за десять минут до начала матча, а сейчас оставалось ещё с четверть часа. Он по обыкновению молчал, но был в этот раз уж чересчур угрюм и задумчив.
— Что с тобой, Ник? — притронулся к его плечу капитан (только ему дозволялась подобная вольность). — Ты словно как боишься?
Ник вяло пожал плечами, продолжая вертеть в руках маску-череп, как две капли виски похожую на маску Фола Брауна.
— И правда, мистер Раш, вы сегодня хреново выглядите. С перепою или заболели? — счёл нужным поинтересоваться менеджер.
— Пить я не пью, вы знаете. И болеть пока не болею. Но меня хотят заразить. Свинцовым вирусом.
Ник вытащил из кармана куртки, висевшей на спинке стула, листок бумаги. «Получил по почте», — буркнул он и протянул его Анвайзеру. Тот вслух прочитал:
«Сегодня ты или же в первые десять минут пропускаешь банку или во вторую десятиминутку получаешь пулю в свой ослиный лоб. Выбирай.
Доброжелатель».
— Ник, тебе нельзя выходить на лёд! — вскричал Дик Обманн.
— Почему же? А кем мы заткнём ворота? — встревожился Анвайзер. — Это пустые угрозы, блеф, шутка! Кто ж так подписывает, если всерьёз? Пусть для страховки проглотит одну банку, нам от неё ни тепло ни холодно...
Ник устало дождался, пока тот выплюнет все слова.
— Нет, мистер Анвайзер, о «банках» не может быть и речи. Я уже сказал это однажды. Времени мало. Слушайте, не перебивая. Я надеюсь увернуться от пули. Особенно, если будут стрелять с противоположной трибуны... Как? Я же сказал — никаких вопросов. Это будет трудно. Прошу тебя, Дик, особенно во второй десятиминутке не давайте мне играть. Нажмите посильнее. Вы, мистер Анвайзер, приготовьте пару полицейских и не спускайте с меня глаз. Я покажу клюшкой, откуда стреляли.
12
Ник подкатился к воротам, облокотился на них и начал, как он называл это, взвинчивать себя.
Сегодня надо было достичь сверхпредела этого состояния. Он закрыл глаза, отрегулировал дыхание, напряг все мышцы тела и начал первый этап самовнушения. Он ощущал, как всё быстрее и быстрее бьётся сердце, как по рукам, по ногам, по спине пробегают судороги (не все мышцы одновременно начинали ускорение). Когда к горлу подступила тошнота и перед закрытыми глазами заискрились радужные диски, он резко перешёл ко второму этапу и, чуть погодя, –– к третьему. Сразу наступила лёгкость, всё тело словно приподнялось надо льдом, и он стал чувствовать каждую клеточку своих мышц. Шум на трибунах начал замедляться и наконец сгустился так, словно виниловый диск 78 оборотов в минуту врубили на 33 оборота.
Ник умышленно затянул третий этап, чтобы подняться к вершинам своих возможностей. Он открыл глаза. Люди на трибунах для него теперь застыли в неподвижности, а хоккеисты плавали надо льдом с такой неестественной медленностью, словно это был киношный трюк. Всё в порядке. Ник постарался, как и всегда это делал, скоординировать свои движения, сделать их как можно более плавными, чтобы хотя бы маленько замаскироваться, и всё же, он знал, с трибун его движения выглядят более чем странно.
Потекло томительное время. Он так и не привык к тому, что в этом состоянии минуты и часы для него растягиваются в тошнотворную бесконечность. Он уже прожил на площадке около двух часов, а на табло горела цифра «6». Всего шесть минут! Обычно за матч он прожигал около двадцати часов собственной жизни, но сегодня эта цифра должна увеличиться в полтора-два раза. Не свалиться бы от усталости. Но тут в памяти возникло лицо Энн с её трогательно пухлой нижней губкой, и Ник взбодрился.
Он заметил, что к нему со скоростью бегущего муравья крадётся по льду шайба. Ник рассчитал примерно угол и плавно отослал её клюшкой в направлении Боба Бюффеля. «Что-то Цвиста сегодня не видно», — машинально подумал он и взглянул на часы: ещё чёрная бездна времени впереди!
Наконец, через несколько вязких часов на табло высветилась десятка. Теперь надо было напрячься. Он надеялся, что убийца постарается выстрелить в первые же секунды, и начал внимательный осмотр трибун по часовой стрелке. Во взвинченном состоянии зрение у него становилось в несколько раз острее. Он без труда видел каждую пуговицу на одеждах зрителей в верхнем ряду противоположной трибуны, так что пистолет он заметил бы сразу. Но всё было нормально.
И вдруг что-то заставило Ника резко обернуться. Он увидел в окошечке рядом со служебной дверью бездонную дырочку дула, увидел, как напрягся палец, нажимающий собачку, и заметил искорёженное страхом лицо над пистолетом. Он мгновенно узнал его и тут же понял, что спусковой крючок нажат. Он даже вроде бы успел разглядеть пулю, вырвавшуюся из дула, броском упал на лёд и в падении ощутил удар по шлему. Это было похоже на удар приличным камнем. К счастью, пуля скользнула по верху шлема и зажужжала к потолку. «Кто сейчас смотрит на меня с трибун, наверное, выпучил глаза», — мельком подумал Ник. Он встал и успел заметить, как медленно уплывает из окошка бледное лицо убийцы-неудачника. Это был Джимми Цвист. Ник мгновение поколебался, но потом всё же упёрся в направлении исчезающего лица клюшкой.
И держал её до тех пор, пока на это не среагировал Фреди Анвайзер.
13
Цвист польстился на пятьдесят тысяч монет.
Из предосторожности, что могут ещё найтись подобные доброжелатели, Нику приходилось теперь перед каждым матчем взвинчивать себя до упора. Но больше покушений пока не было. Зато объявился неумолимый враг внутри его самого — сердце. Оно не выдерживало таких циклопических нагрузок. Теперь после каждого матча Ник находился в полной прострации почти сутки. Во рту всё сильнее и постояннее ощущался вкус стеарина. Так долго продолжаться не могло.
Надо было кончать это медленное самоубийство.
14
Энн сидела с ногами в кресле, листала какой-то порнографический журнал, который только что купила на бульваре, то и дело всплёскивала руками и заливалась смехом.
— Ну и хохмачи!.. Ник, посмотри, умора!..
Халатик у неё задрался, и голые ноги с круглыми девичьими коленками трогательно и бесстыдно розовели в свете торшера. От неё веяло непосредственностью, уютом и чем-то родным-родным.
Ник, лёжа на неприбранной постели, любовался ею и никак не мог решиться начать разговор. Наконец он зачем-то откашлялся и сказал:
— Энн, послушай, нам надо поговорить. Дело в том... Понимаешь, Энн, я помню твои мечты, наши планы, но... мне надо бросать игру... Надо.
— Но, Ник, — ужасно удивилась Энн, — у нас же не больше тридцати тысяч отложено! Ещё год — не меньше! — надо играть…
— Энн, пойми, я не могу... Я умру. Это не шутки, Энн. Мы с тобой вместе уже год, но ты так толком и не знаешь, чем я занимался раньше и почему обо мне сейчас так шумят. Я понимаю, тебе это неинтересно, поэтому я и не рассказывал... Ещё в университете, Энн, я задумался над возможностями человеческого тела. Они безграничны. Или почти безграничны. Я начал копаться, Энн, изучать спартанскую систему, систему индийских йогов, начал штудировать разные научные работы, делать опыты... В общем, всё это долго объяснять, да и ты (не обижайся, Энн!), ты многого не поймёшь. Я выработал систему тренировок и начал работать над своим телом. Шесть лет упорнейшего труда! Шесть лет — и я достиг своего, Энн. Я в течение десяти минут могу привести своё тело в такое состояние, что оно начинает жить в несколько раз быстрее... Понимаешь? Я могу обогнать кролика и поймать его руками, могу догнать поезд... Да мало ли чего. О практическом применении своего изобретения я много думал, но не об этом сейчас речь.
Мне хотелось, Энн, сделать тебя счастливой и богатой. Я отложил все планы и решил заработать деньги хоккеем. Но, Энн, я не учёл одного — сердце не выдерживает... Мне только тридцать один год, а сердце, я чувствую, старее меня уже раза в два... И притом все эти медкомиссии, угрозы (о покушении он не рассказывал) — кто-то хочет меня убрать или объявить ненормальным... Вот так-то, Энн.
Энн смотрела на него, широко раскрыв тёмные глаза и прижав к груди журнал с голой женщиной на обложке. Она о чём-то напряжённо думала, выпятив нижнюю вишнёвую губку. Слышала ли она?
— Ник, если я правильно поняла, ты так быстро можешь двигаться, что остальные для тебя, как торчащие манекены — да? Ник, что ж ты мне раньше не сказал! Ведь это потрясающе!
Она вскочила с кресла, кинулась на Ника ничком и, прижавшись к нему всем горячим телом и дурачась, облизала ему лицо. Потом она села на постели по-турецки, подняла вверх ладошки и воскликнула:
— Ну и дураки-и-и мы! Собираем эти несчастные крохи, а перед нами — миллионы! Миллиарды! Ведь, Ник, голубчик, когда ты взвинтишься, или как там это у тебя называется, ты же можешь куда угодно пройти, и никто, никто, никто тебя не остановит... Никто! В магазин! В банк! В любой дом! Ник, это же сказка!..
Она закрыла глаза, откинула голову, упиваясь воображением, и не видела взгляда Ника.
— Энн, — тихо сказал он, — Энн, никогда, прошу тебя, никогда больше не заикайся об этом. Я буду играть ещё год. Потребую ещё увеличить гонорар. Буду сотрудничать, быть может, с рекламой... Но разговора этого больше быть не должно, Энн.
— Но, Ник, мы же будем только богатых, — вскричала было Энн, но сразу же осеклась.
Правда, позже, ночью, после бурных и нежных ласк, которыми каждый из них заглаживал свою вину, когда Ник уснул, Энн заперлась в ванной и долго-долго там плакала. Потом убеждённо сказала сама себе в зеркало:
— Ничего, ещё не всё потеряно!
15
Ник только-только начал первый этап самовнушения, как вдруг раскалённая игла впилась в сердце и начала там шевелиться.
Он сразу расслабился и осторожно вдохнул. Подождав минуты две, он снова напрягся и начал взвинчиваться. На этот раз первая стадия миновала благополучно. Ник переключился на вторую, и в ту же секунду в сердце впился уже огромный гвоздь. От нестерпимой боли Ник резко переломился пополам. Сердце громило грудную клетку.
Как только боль утихла, он осторожно распрямился. Ему что-то кричал Анвайзер. Ник посмотрел на площадку — игра началась. С кем играли, он не знал (давно уже перестал интересоваться), но он знал, что «Гладиаторы» сегодня играют в белой форме. Значит, противники на этот раз — красные.
Что же делать? Он хотел подъехать к Анвайзеру, чтобы всё объяснить, но зачем-то решил попробовать ещё раз. Он закрыл глаза, глубоко вздохнул несколько раз и начал.
Сердце молчало. Ник уже заканчивал второй этап, уже прошла тошнота, как вдруг:
— Ни-и-ик!!!
Он очнулся. К нему мчались двое красных, и у одного под ногами болталась шайба. Ник удивился и растерялся — так всё было неожиданно. Он скинул на лицо маску и вдруг подумал, что если резко перескочить на третий этап, то, может быть, успеет...
Он сомкнул глаза, колоссальным усилием напряг все мышцы тела, и тут же толстый гранёный прут втиснулся в сердце и повернулся в нём. Ник почувствовал, как ворота ударили его в затылок, как ноги отрываются ото льда и как что-то задело его по маске...
Последнее, что он услышал — взрыв трибун.
Шайба была в воротах…
Прототипы
1
Просматривать газеты начинаю я всегда с последней полосы. И сразу — с некрологов. Так уж привык.
Тянет почему-то в первую очередь узнать — кто из знакомых сыграл в ящик, дал дуба, окочурился, отбросил коньки, скопытился, загнулся, протянул ноги, отдал Богу душу, опочил, присоединился к большинству и приказал мне долго жить.
Впрочем, это я так, через силу, натужно выкаблучиваюсь, прикидываюсь сам перед собою циником, толстокожим хохмачом. На самом же деле эти фамилии в чёрных рамочках на последней полосе «Местной жизни» — и особенно фамилии, привычные зрению, слуху, сердцу — каждый раз заставляют меня напрячься, чуть ли не вздрогнуть, учащают пульс мой и стук поизносившегося уже сердца, покалывают мозг страхом и тоской.
Что ж тут странного — возраст, болезни, усталость.
А чёрные рамочки — скромно приплюснутые, квадратно солидные или порой даже вытянутые столбиком через всю страницу и с фото внутри — появляются буквально в каждом номере областной газеты. Да не по одной, а блоками по пять-шесть штук. И очень часто, тревожно часто фамилии в них мелькают именно знакомые, фамилии, за которыми сразу всплывают в памяти конкретные лица, фигуры, голоса людей, связанных с тобою десятками, сотнями жизненных нитей. Да-а-а, город наш не Токио, не Рио-де-Жанейро и даже не Москва; не город — большая деревня. Каждого второго из встречных узнаёшь, с каждым третьим здороваешься.
Так вот, и в этот вечер я, как обычно, разворачиваю «Местную жизнь», уже за чаем, отдыхая от тягот опостылевшей службы. Вот что меня бесит, вот что сокращает мою жизнь! Я — писатель. Довольно много пишу и в последнее время часто публикуюсь-издаюсь, а писательского заработка в наши окаянные дни хватает разве что на хлеб да жидкое пивко. Так что за масло для бутерброда и водочку для настроения приходится горбатиться в институтском издательстве, редактировать всякие псевдонаучные методички и диссертации, состряпанные безграмотными в большинстве своём доцентами и профессорами. Удивительно невежественный народ!
Через всю газетную страницу чернеет жирная траурная рамка. С плохо пропечатанной фотографии смотрит длинное дряблое лицо с толстым подбородком и тусклыми оловянными глазами — знакомое, как говорится, до боли. Я отталкиваю чашку, впиваюсь в строки некролога:
«Безвременно ушёл из жизни Иван Александрович Филимонов. Он был кристально честным и добросовестным человеком, принципиальным коммунистом, а в последние годы и демократом. Всю душу он вкладывал в дело служения своему народу, Родине, партиям. Как руководитель и честный принципиальный демократ он вносил большую лепту в дело воспитания подрастающего поколения в духе демократии и плюрализма, подавал молодёжи пример личной жизнью…»
Некролог — длинный, трескучий, удивительно фальшивый по лексике и стилю. Да-а-а, скапустился Иван Александрович, товарищ-господин Филимонов, отправился к праотцам. И так вдруг, внезапно. Если траурное сообщение тиснули сегодня, значит, бедолага, как минимум, вчера умер? Что же это с ним произошло-случилось? И жены как назло дома нет — может, она какие подробности слышала?
Я бросаюсь к телефону. Толян Тулин, репортёр «Местной жизни», уже дома. Что? Как? Когда?.. Толя, разумеется, знает всё до последней деталечки. Оказывается, Филимонов возвращался накануне от тёщи из деревни на своём «Москвиче», был гололёд (он и сейчас есть, и ещё долго, поди до самого апреля, будет), вот и — авария. Сам-то Иван Александрович, всем известно, ездок тихоходный, сверхаккуратный, да вот не уберёгся: занесло на него «КамАЗ» с прицепом. Многотонный грузовик накрыл филимоновскую легковушку, как кит сардинку. Останки бедного Ивана Александровича доставали из сплюснутого «Москвича» с помощью автогена, отскребали от сиденья и баранки...
Признаться, по спине змейкой — озноб, сердце притискивает: смерть жуткая. И пусть Ивана Александровича Филимонова я недолюбливал (и крепко недолюбливал!), но смерти я ему, тем более такой скоропостижной, нежданной, отнюдь не желал. Правда, каюсь, каюсь и каюсь: однажды я уже... убил его, Ивана Александровича Филимонова. Да-да, убил, убил зверски, безжалостно: расстрелял из обреза охотничьего ружья.
Дело в том, что с него, с Ивана Александровича Филимонова, я списал одного из своих мерзопакостных героев. В той повести я, против обыкновения, очень натурально, крайне достоверно, до предела узнаваемо обрисовал в герое прототипа — этого самого И. А. Филимонова. Я в точности воспроизвёл его внешность, вплоть до толстого бабьего подбородка, его манеру говорить, многие факты его биографии. Я даже оставил ему его профессию — журналиста — и совсем чуть изменил фамилию. Одним словом, я целиком, живёхоньким вставил Ивана Александровича Филимонова в повесть, провёл его по перипетиям сюжета и в финале безжалостно убил-расстрелял руками подпортвейненных малолеток, пожелавших покататься на его, Ивана Александровича… то есть, тьфу, героя повести, машине.
Вещь та всего неделя тому, как появилась-вышла в сборнике моих повестей и рассказов. Я знаю, что Иван Александрович, прослышав о своём прототипстве, уже нашёл случай повесть прочитать, хотя книга моя широко ещё не продаётся, до городишки нашего из столичного издательства ещё не добралась. Однако же кто-то из тех, кому успел я подарить-подписать своё детище, поспешил порадовать Филимонова. Обычно прототипы отрицательных героев стараются не узнавать себя, помалкивают в тряпочку. Иван же Александрович совсем недавно при встрече на улице не выдержал, подскочил ко мне, зашипел:
— Щелкопёр! Бумагомарака тоже мне выискался! Осмеял на весь свет — как мне людям теперь в глаза-то глядеть?!
Я не успел среагировать, сказать хотя бы: «Пшёл вон!» — как он заоглядывался на прохожих испуганно, натянул воротник пальто, стушевался. Он вообще в последнее время, в наше бурливое непонятное время, как-то сник, потускнел, подрастерялся, хотя и пытался подстроиться, зашагать в ногу, подемократничать. А раньше о-го-го каков был орёл-стервятник. Как резво прыгал он по ступенькам карьеры, потрясая, как пропуском, партбилетом, как открыто, сладострастно и без зазрения совести фарисействовал...
Хотя, чего ж повторяться: всё это я описал в повести, которая неделю назад наконец-то вышла в свет. Надо сказать, что это редкий случай в моём писательстве, особенно сейчас — вот так доподлинно выставлять живого человека в повествовании. До этого я только считанные разы, ещё по молодости, не имея опыта сочинительства, списывал, копировал своих знакомых, срисовывал их до мельчайших чёрточек, наивно полагая; мол, чем натуралистичнее, фотографичнее, тем художественнее, живее выйдет и персонаж. Это я сейчас, под старость, начал понимать-чувствовать: точным копированием жизни творческого результата вряд ли достигнешь. Нет, долой приёмы очеркистов и фельетонистов! Да здравствует божественное воображение, да здравствуют домысел и вымысел!..
Когда жена приходит с работы, я прямо на пороге спрашиваю:
— Знаешь про Филимонова?
— Да знаю, знаю, — раздражённо отмахивается Валя. — Тебе в радость, наверно.
Жена не в духе. Она вообще в последнее время хронически не в духе. А кто, скажите, в наши шизофренические дни в духе? Разве что бизнесмены хапужные, торгаши наглые да чокнутые демократы доморощенные. Веселятся емели — их недели.
— Да что ты, типун тебе! — резко обрываю я. — Тут и так душа не на месте.
— Ну ещё бы! Может, он из-за тебя жизнь самоубийством кончил, может, он сам под грузовик заехал.
Я молча смотрю секунд десять на её рыжие мелко завитые кудельки, на дурацки перевёрнутые дужками вниз модные очки с толстенными стёклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, на её острый бледный нос.
— Перестань, дура! — ору я (я даже взвизгиваю — соседи наверняка слышат). — Вечно настроение испортишь!
Я бросаюсь из прихожей в свою комнату-клетушку, с размаху бабахаю дверью. И — дикий кошачий вопль. Этот дурень Фурсик, наш рыжий котяра, проскакивая вслед за мной, разумеется, забыл в двери хвост. Жена — в крик. Ор, вой, рёв. Сердце — молотком по рёбрам. Тьфу ты, чёрт! Вечерняя работа — насмарку. А ведь срочно надо заканчивать новый рассказ: из той же «Местной жизни» звонили уже — просят-ждут для литполосы, беспокоятся.
Я выкидываю в общую комнату рыжую бестию, мечусь минут пять по своему кабинетику — три шага туда, три обратно, — накачиваю-взвинчиваю себя... Всё! Я выскакиваю в коридор, напяливаю куртку, хватаю шапку и — за дверь.
А пошли вы все!
Из нагрудного кармашка куртки я выуживаю свои финансы, пересчитываю при тусклом свете одинокого фонаря в подъезде — на пивко с лихвой хватит. Пить-то вроде и не тянет, но не по улицам же слоняться в такую холодрыгу, скользить и падать на мартовском голом льду.
Ещё расшибёшься до смерти и — вдогоночку за Иваном Александровичем Филимоновым.
Бр-р-р!
2
Поблизости пиво обнаруживается лишь в «Ниве».
Эта прибазарная забегаловка и без того всегда переполнена грязной пьянью, а в этот вечер и вовсе не протолкнуться. Правда, очередь к дыре в стене, из которой появляются полные кружки, не очень велика: постоянные клиенты уже затарились, да и большинство из них попивают прихваченные с собой водяру и чернила. До закрытия гадюшника ещё час — успеть можно.
Отстояв своё, я беру три кружки почти совсем беспенистого пива, в нагрузку — кусок заржавленной ставриды. Я оглядываюсь, высматриваю в сигаретно-сивушном мареве свободный уголок, как вдруг:
— Андрюша!
Мне призывно машет из угла пятернёй Савкин. Откровенно говоря, болтать-общаться в сей момент охоты мало. Мне надо в одиночестве, за пивком сосредоточенно подумать, выковырять из недр сознания какую-то ещё неясную занозу-мысль — она саднит, тревожит, покалывает. Но как не откликнуться на зов знакомого? Наша проклятая псевдоинтеллигентность, наши закостенелые условности мешают нам прямо в физию досаждающему, назойливому человеку рявкнуть: «Да пошёл ты!»
Криво усмехнувшись приветственной улыбкой, я протискиваюсь на краешек скамьи к Савкину. Тот впадает от встречи в восторг, начинает лопотать и брызгать слюной. Это — один из домпечатовских типов. Когда-то он служил в газете, а выйдя на пенсию, продолжает обитать в Доме печати — пишет заметульки, составляет кроссворды, подрабатывает корректором то в одной, то в другой редакции. Савкин торопливо дохлёбывает свою кружку и с вожделением устремляет блёклый взор на мои. Я со вздохом придвигаю ему полную посудину, киваю и на трупик ставриды:
— Угощайся, Семёныч.
Семёныч, с жадностью глотнув дармового пойла, впивается полусгнившими жёлтыми клыками в рыбьи останки. Урчит.
— Слыхал, Семёныч, про Филимонова-то?
— А как же! Намедни ещё знал — по свежему. Хоть и склизкий был человек, а жалко. Маловато пожил, маловато. И не пил, дурак. А недаром сказано: веселие человека русского есть питие. Так-то вот!
Савкин, чувствуется, гуляет с утра, очень чувствуется. Впрочем, он почти всегда ходит во взбодрённом состоянии.
— Я вот что хочу сказать, Андрюша, — вдруг хмурит он кустистые брови. — Ты не обижайся на старика: я тебя как человека очень даже уважаю, но вот повесть твоя... Да, да, я уже прочитал её, имел случай. Понимаешь, я сам когда-то в редакции этой работал — золотые денёчки! А ты всё высмеял, обсмеял, извини старика за словечко — обкакал. Ты же сам в этой газете служил, как же можно так предательски всё высмеивать?
Вот гад! Моё пиво пьёт и меня же прополаскивает. Алкоголик зачуханный!
— Видишь ли, Семёныч, я как раз на личном опыте, как бы изнутри и описал, в какой мерзкой, гнилой атмосфере пришлось мне работать и творить, будучи корреспондентом той газетки. И атмосферу пакостную, фарисейскую и вонючую в редакции создавал как раз твой хвалёный геноссе Филимонов. Что, скажешь, я его не правдиво, не достоверно изобразил?
— Да я чего — ничего, — сникает под моим напором Савкин, косясь на другую полную кружку. — Только ты уж чересчур его выставил, совсем жестокосердно — прямо-таки убил его.
— Ха, «убил»! — меня вновь царапает это внушающее страх невзначайное словцо. — Я же убил его не в жизни — на бумаге. Он должен был, должен умереть! По логике сюжета, по ходу действия. Я не мог иначе. Я должен был его убить. До-о-олжен! И я убил его, негодяя такого!
Соседи-алкаши оглядываются: кто это там кого порешил-кончил? Я потухаю, глубоко вдыхаю спёртого трактирного смога, выпиваю залпом полкружки. Семёныч вытаскивает из опорожнённого бокала мясистый, сизый, весь в порах-проколах нос, кротко-заискивающе взглядывает на меня выцветшими мутными глазками, но вдруг возражающе квакает:
— Всё равно нехорошо, Андрюша. Ты вот его в повествовании для потехи своей прикончил, а он вот возьми, да и в жизни Богу душу отдай. В мире всё взаимосцеплено, ты уж поверь старику. Нам не дано предугадать, видишь ли, как наше слово отзовётся. Разве ж забыл?
В хмельном гнойном взгляде Семёныча проблёскивает что-то странное — усмешливое, многозначное, трезвое. Я вскакиваю, отпихиваю ополовиненную кружку.
— Допивай, философ задрипанный! Пошёл я — домой надо... Болтаешь чушь пьяную!
На улице метелит мокрый снег. Я натягиваю воротник куртки на затылок, ввинчиваю голову в плечи, опускаю шапку на глаза — скукоживаюсь. Тэ-э-эк-с, у меня ещё наскребётся тугриков на стакан-полтора водки. От базарного пива во рту погано, живот недовольно бурчит.
Я заглядываю в ресторан «Центральный», выцеживаю у стойки порцию какой-то импортной дряни, вкусом похожей на касторку, задавливаю тошноту холодной котлетой и плетусь домой.
Чуть-чуть на душе легче. В голове, словно бельё в стиральной машине, вертятся по кругу всякие мысли, обрывки воспоминаний. Что-то упорно пытается всплыть из омута памяти на поверхность, но срывается и срывается обратно в тьму.
И тут, уже поднимаясь в лифте на свой этаж, я ухватываю ту колючую мысль-воспоминание за хвост — Пашка Банщиков!
Нелепая ошеломляющая смерть моего друга детства Павла Банщикова.
3
Село в Сибири, где я жил и рос в детстве — многолюдное, райцентр. Так что всех пацанов своего возраста знать я не мог.
Вот и с Пашкой увиделись мы впервые на школьном дворе, на празднике «Здравствуй, школа!». А жил он аж за пять улиц от меня, на Октябрьской. Попали мы с ним в один класс, быстренько сдружились-скорефанились и росли почти что неразлучными все десять школьных лет.
Хотя в нас больше розного имелось, чем общего и сближающего. Я — молчун, медлителен, мыслитель, любил посидеть на одном месте, почитать. Читать мог часами, взахлёб. Пашка — говорлив сверх меры, вертелся юлой, задумываться был не мастак и книжки терпеть не мог. У него и внешность какая-то вертлявая была: худющ, ножки-ручки — тростиночками, болтаются-вихляются, светлый редкий ёжик задорно топорщится на голове, нос востренький, серые глазки, маленькие, кругленькие — туда-сюда, туда-сюда. Уж Бог знает, как мы долгие годы дружили-общались, практически — вот самое диво — не ссорясь.
Так как Пашка задумываться не любил, вперёд не заглядывал и жил не то что одним днём — минутой, секундой текущей, он и попадал вечно в истории, вляпывался в приключения. Ещё когда он не пил, в самом ещё детско-отроческом возрасте, он уже легко умел возбуждаться, как бы хмелеть, подстёгивая свои нервы, распаляя себя по делу и без всякого дела.
Помню, например, такой вот случай. В классе шестом, что ли, произошло у нас столкновение с Хрулём. В честь чего-то он на нас с Пашкой, ботая по нынешней пацанской фене, наехал. Вспыхнула на перемене какая-то словесная перепалка-стычка, дело, может, дошло и до тычков под рёбрышки. Под наши с Пашкой, разумеется, рёбрышки. А надо сказать, Хрулёв этот уже изрядно поднадоел почти всему классу. Поганые выходки приблатнённого однокашника и двух-трёх его прихлебателей то и дело накаляли атмосферу на уроках и переменах, вызывали бессильные слёзы и обиды. Поддались Хрулю и мы. Я вообще был не драчун, тихий отличник, да и Пашка при всей его ершистости и прыгучести по натуре был всё же хлипок и слабоват в коленках.
Но терпение коллективное лопнуло и против тирании Хруля взорвалось стихийное восстание. Его загнали всем кагалом — а было нас, пацанов, в классе человек двадцать — в недостроенный гараж за школой и окружили грозным кольцом мстителей. Сотоварищи-подельники гниловатые Хруля смылись-ускользнули, и он стоял один против всех, прижавшись к грязной кирпичной стене спиной, бледнее извёстки не то от страха, не то от бессильной злобы. Кулаки его сжались-скрючились до посинения, но он их не поднимал к лицу, не защищался. Однако бить кучей одного, пусть даже и стервозу Хруля, было не в обычаях сельских. В те времена ещё не водилось, по крайней мере у нас, в Сибири, нынешних шакальских законов, позволяющих всемером избивать и затаптывать одного.
И вот нас с Пашкой начали подначивать, распалять, подталкивать в круг: мол, у вас самая свежая обида на Хруля, вы только что схлопотали от него — вам и карты в руки. А ну, вмажьте-ка по паре раз гаду! Ну, давайте, давайте, разбейте ему сопатку, чтоб знал! Да не бойтесь, чуть чего мы подмогнём...
Момент создался гнусный и щекотный. Повторяю: я вообще не любил и не умел махать кулаками. И посейчас, прожив уже немалую жизнь, я вообще ни разу не ударил другого человека по лицу. Для меня легче, наверное, самому себе нос расквасить. Вот и тогда, дёргаясь от тычков и подталкиваний в спину, подбодряемый горячими одноклассниками, я упирался, отнекивался вяло, не возжигал в себе факел кровожадного мщения. Я не мог ударить Хруля, да и знал, что нельзя, ни в коем случае нельзя бить его вот так, при поддержке толпы, беззащитного, не рискуя со своей стороны ничем. И я в конце концов внятно и твёрдо заявил:
— Я не буду.
Зато Пашка раздухарился всерьёз. Он по-петушиному взялся подскакивать к Хрулю и сперва махать кулачонками у того перед носом, распаляя себя истеричными вскриками:
— Ах ты гад! Я тебе покажу щас! Ты у меня кровью умоешься! Я тебя щас разуделаю, как Бог черепаху! На!
Пашка размахнулся и припечатал Хрулю по носу. Зрители одобрительно хрюкнули. Хруль дёрнул головой, ещё болезненнее побелел, но рук для защиты так и не поднял. Он лишь приложил палец к одной ноздре, к другой и выбил на строительный мусор алую юшку. Потом глянул насмешливо на Павла.
— Ну, чего ж ты, давай ещё, раз такой храбрый. Только Банщик, жалеть ведь потом будешь...
— Ах ты сволочь! — подкипятил себя Пашка. — Ещё грозиться вздумал! Получай!
На этот раз он смазал казнимому звучную пощёчину и отскочил.
— Дай, дай ему!.. По харе вмажь!.. Под дых-то садани, да посильней!..
Советы алчущих крови зрителей-свидетелей подзадорили Пашку, и он ещё раза три ткнул Хруля кулаком в живот и пнул под коленку. Но так как Хруль продолжал податливо стоять, болезненно улыбаясь, Пашкин запал начал гаснуть, утихать, растворяться.
— Смотри у меня, Хруль, — грозно предупредил он напоследок, обтряхивая словно после грязной работы руки, — ещё раз заработаешь — вообще разуделаю. Не попадайся мне больше на пути!
Ребята одобрительно похлопывали Пашку по плечам: мол, молодчара, Банщик, умеешь за себя постоять — не то что некоторые. «Некоторые» — это, понятно, про меня.
Хруль попался Пашке на пути очень скоро — минут через пятнадцать. Домой идти нам с Пашкой примерно полдороги было в одну сторону. Мы шли через молодой парк, разбитый к юбилею Победы в центре села. Я молчал, подавленный, приятель же мой размахивал портфелем и свободной рукой, рассказывая-вспоминая недавний свой подвиг:
— Кэ-э-эк я ему врежу! Ты видал, как он сразу сдрейфил? И чё это многие Хруля боятся, он же...
Слова застряли у Пашки под кадычком — из-за махровых густых ёлочек выскочил на дорожку Хрулёв. Не успел и я толком испугаться, как показался из-за деревьев Сашка Борчиков — здоровенный парень-восьмиклассник, закадычный хрулёвский дружок. Я понял: сейчас будет больно. И приготовился к ударам. А Пашка, бедняга Пашка, взвизгнув от ужаса, бросил портфель и ринулся зигзагами в глубь парка. Борчиков, свирепо ощерившись, направился в мою сторону, но Хруль, вдруг прервав свой бросок за убегающей жертвой, бросил напарнику:
— Этого не бей! Придержи только.
Какое там придержи. Кто бы это меня заставил бежать на помощь бедолаге Пашке, если, во-первых, тот сам не сопротивляется, во-вторых, разъярённый Хруль и с двумя нами справился бы одной левой, и в-третьих, Сашка Борчиков мог, без преувеличения, зашибить меня на месте щелчком. Так я стоял, оглаживая совесть, рядом со своим стражем, и мы вертели головами в разные стороны, прислушивались к взвизгам и крикам то в одном, то в другом углу крохотного парка. Хруль то и дело настигал Пашку и трепал.
Вскоре напившийся кровью Хруль вышел на дорожку, погрозил мне для острастки кулаком: «Смотри мне тоже!» — и, довольный, кивнул Борчикову:
— Пошли.
Пашка оказался целее, чем можно было предполагать по его крикам и плачу: кровь из носу пузырилась, фингал наливался под левым глазом да рукав куртки треснул по шву. Пашка размазывал слёзы по лицу, смешивал их с кровью и зачем-то передо мною выставлялся:
— Я ему ещё покажу! Он у меня поплачет!..
* * *
Пашка спился поразительно быстро.
Начинали мы вместе. Уже в старших классах перед школьными вечеринками, по праздникам или во время рыбалки с ночевой для бодрости и куражу мы приучались раздавливать бутыль портвейна человек на пять. Мне, подрастерявшему к тому времени славу отличника и приобретавшему ореол своего в доску парня, выпивки те давались тяжело. Проклятая бормотуха казалась мне не слаще керосина. Я судорожно, через не могу, впихивал вонючую отраву в организм, изо всех сил старался там удержать, но чаще всего желудок мой отроческий и нежный бунтовал, вскипал и выплёскивал вон ядовитую бурду.
Пашка же в этом деле сразу отличился-выделился: выпивал стопку портвеша или вермути молодецки, с причмоком, занюхивал ухарски тыльной стороной ладони и с чувством превосходства покрикивал на нас, хлюпиков малолетних, не умеющих пить. Дело в том, что предок Пашкин был выпивохой-профессионалом, и дружок-приятель мой чуть ли не с детсадовских времён начал угощаться при папаше то глотком пива, то напёрстком вина. Так что когда я только подступал к алкогольным испытаниям, Пашка уже много в этом деле понимал.
После школы сначала забрили Пашку — он на полгода обогнал меня в возрасте, — а через две отсрочки, через полтора года, пошёл служить и я. Потом судьба увела меня из родимых мест сначала в Москву на учёбу, затем по распределению попал я в губернский город в центральной России, наезжал в Сибирь лишь от случая к случаю. Короче, виделись мы с Павлом редко. Пробовали поначалу, ещё в молодости, переписываться, но какая ж переписка в наш сухой прагматичный век может длиться долго?
Лет с двадцати пяти Пашка начал лечиться. Но, испробовав очередной метод — то уколы, то гипноз, то «торпеду», — он, продержавшись чуток, обязательно срывался. В наши редкие встречи я заставал его то в хроническом запое — взбалмошным, несносным, грязным, больным; то, наоборот, стерильно трезвым — скучным, тоскующим, нервным...
* * *
Так вот, к чему я всё это рассусоливаю?
Однажды из головы моей попёр рассказ, где главный герой — спившийся донельзя алкаш. Рассказ рвался, выпочковывался, рождался из меня, все фабульные повороты просматривались, вся сюжетная плоть была мне уже ясна, лишь облик главного героя никак не проступал из тумана воображения.
И тут я вдруг подумал — Пашка! И сразу — яркий свет, резкость кадра, лёгкость письма. Я выставил в рассказе Пашку живьём. Я придал герою внешность друга детства до микроскопических подробностей, вплоть до родинки под левым ухом. Характер Пашкин я тоже полностью и целиком подарил своему герою, а характер его знал я как свой собственный.
По ходу рассказа герой его погибал. Он допился до того, что ему начала грезиться какая-то тварь в виде грязной кошки, которая будто бы поселилась в его квартире. Он, мой герой, то есть как бы Павел Банщиков, но с другим именем, спохватывается, пытается лечиться — подшивается. Однако в конце концов трезвый мир в его нынешнем состоянии не устраивает героя, и он выхлёбывает бутылку водки, зная, что от этого тут же скончается-кончится...
Рассказ получился. Тогда — а минуло тому уже лет пять — я в Москве ещё не печатался, книги не издавал, ходил в молодых и начинающих. Но в областных газетах наших меня уже привечали. Вот и этот рассказ ухватил с ходу редактор «Губернских вестей». Буквально через пару дней «Грязный кот» — так он назывался — явился миру в свежем номере этого еженедельника. Знакомые поздравляли меня с творческой удачей, кое-кто из братьев-писателей начал криво усмехаться при встрече...
Через пару недель я получил письмо от матери. Среди прочих разных новостей она сообщала:
«Твой дружок школьный Павел Банщиков умер. Он выпил целую бутылку заморского спирта “Рояль”, что ли, и отравился. Его нашли только на четвёртый день, под берегом, знаешь, там, где ферма была. Он наполовину лежал в воде, видно, хотел протрезвиться — весь вспух и почернел…»
Я тогда, не дочитав письма, плакал. Жалко было Пашку, его нелепую скоротечную и бессмысленную жизнь...
А сейчас, припомнив всё это, я чувствую определённый страх. Странное всё же совпадение. Пашка, как и Филимонов, умер сразу же после... после...
Странное, непонятное совпадение!
4
Жена ворчит с порога, мол, опять дерябнул, опять причастился посреди недели.
Но мне не до скандалов. Едва сбросив куртку и скинув сапоги, я спешу в свою клетушку, к книжным стеллажам, к моей полке. На ней собираются-хранятся первые публикации моих вещей. Больше всего здесь теснится сплющенных газет, есть четыре журнала, три «консервных банки» — коллективных сборника, пара книжечек местного издательства и украшение собрания сочинений — первая моя настоящая, московская, книга, радующая глаз толщиной и суперобложкой. Признаться, каждый раз, как я беру её в руки, в подвздохе у меня приятно щекочет.
Я начинаю нетерпеливо, но внимательно просматривать все газеты, журналы, книги, не надеясь на память. Ага, есть!
В журнале «Физкультура и спорт» я перелистываю страницы со своим рассказом «Суперигрок». Это первая моя публикация в центральном издании. А написан рассказ был ещё во времена оны, когда я ходил в студиозусах. Тогда, после второго курса, я попал на практику в Севастополь, в городскую газету. И вот там меня поразил один парень — Володя Петров. Работал он корреспондентом в отделе спорта, сам — сверхспортивен, сложён как Геркулес, а медлительно-спокоен был до невероятности.
Мы с ним сошлись-сдружились: я восхищался его силой и невозмутимостью, он — моей способностью находить темы и ловко выплёскивать их на бумагу. Однажды на пляже в Херсонесе, в малолюдном уголке, к нам привязалась компашка подпитых блатарей. Я, само собой, струхнул: окружили нас человек восемь, морды — уголовные. А Володя, скрестив по-наполеоновски руки на голом торсе, лениво-спокойно предупредил:
— Ребята, я в совершенстве владею каратэ. Не рискуйте...
Он толком не договорил, как ближайший мутноглазый обормот ахнул его кулаком в лицо. Вернее, хотел ахнуть, движение сделал, но пробил лишь пустоту и тут же прилёг на херсонесскую жаркую землю, скрючился и захрипел. Ринулись в бой ещё двое гладиаторов, но тут же упорхнули в стороны, грохнулись оземь. Остальные, убегая, долго и суетливо оглядывались...
И вот когда — чуть погодя — забрезжила в моём воображении полуфантастическая история о суперчеловеке, натренировавшем тело до такой степени, что оно начинало жить в несколько раз быстрее, я и вспомнил Володю Петрова. Я начал втискивать, впихивать его мощную натуру в рамки моего рассказа. Герой его, решив ради любимой женщины подзаработать денег в спорте, на полную катушку использует свой супердар, взвинчивает себя каждый хоккейный матч до упора. В результате — разрыв сердца...
С Володей мы с того лета больше никогда не виделись, а рассказ появился в «ФиС» лишь два года тому, попутешествовав предварительно по десяткам редакций и издательств.
* * *
Отложив журнал в сторону, я продолжаю ревизию. К счастью, живых знакомых среди моих персонажей пока больше не попадается.
Само собой, штришки, отдельные чёрточки внешности, характеров, судеб моих знакомых я обнаруживаю то в одном, то в другом герое. Одаривал я их порою и настоящими, правдашними фамилиями. Но в основном всё же люди, населяющие созданный мною мир, придуманы, воображены — гомункулусы.
Я уже облегчённо перевожу дух, как вдруг в главной книге, под суперобложкой, натыкаюсь на маленькую повесть «Весь мир под прицелом». Боже, я совсем забыл о ней! А ведь в этой небольшой повестушечке проживает свою короткую литературную судьбу тот же самый Хруль — Борис Хрулёв. Он, кстати, после школы странно остепенился, покончил с блотью, после армии вернулся вообще человеком, пошёл служить в милицию, женился, стал отцом двоих детей. Совершил он даже подвиг: один задержал-скрутил трёх грабителей, был при этом ранен. О нём писала областная газета.
Одним словом — переродился человек. Я с ним, в свои приезды на родину, общался охотно — от былых школьных обид и следа не осталось. И я всё больше убеждался: взбрыкивал он в детстве, конфликтовал с миром — от избытка внутренней силы. Имелась у него та сверхгордость, то презрение силы к несовершенству окружающей действительности, к слабости людей, их приниженности и робости, которые приподымали его над толпой.
В повести я вознамерился показать, как в наши дни один обыкновенный человек ничего не значит и не стоит, как он бессилен перед шизодебильной действительностью, как его в любой момент могут унизить, растоптать, убить, могут изнасиловать его жену прямо на улице в ясный день, изничтожить ребёнка у него на глазах... Но даже в эти подлые времена — хотел показать я в повести — человек гордый, человек, не признающий себя козявкой, способен стать судиёй, автором и исполнителем приговора своим обидчикам, в состоянии сам наказать двуногих шакалов, посягнувших на его жизнь, жизнь его родных и близких.
Героем повести я сделал Бориса Хрулёва. Даже имени не изменил. У Бориса — это в произведении — трое негодяев изнархатили жену. Убедившись, что никто, ни милиция, ни правосудие, не спешат наказать преступников, герой повести берёт дело в свои руки. Сюжет поворачивает так, что Борис принимается убивать уже не только мерзавцев, личных своих врагов, но и других — уже лишних — людей. На последней странице Борис обречённо сам заглядывает в бездонную дырочку пистолетного дула — в чёрную пустоту...
* * *
Ночь я сплю плохо.
Да что там! Вовсе, можно сказать, не сплю. Ворочаюсь на раскладушке, скриплю на весь ночной мир проклятыми пружинами. Только унырну в бессознание — кошмары. Один особенно привязчив, наваливается вновь и вновь: Пашка, Павел Банщиков, дружок детства и отрочества, тянет к лицу моему чёрные распухшие пальцы и сипит провалившимся разверстым ртом, зловеще ёрничая: «Уби-и-ивец! Ты — уби-и-ивец!..» И его раздутое, готовое вот-вот лопнуть синюшное тело трясётся от грозного утробного хохота...
Я вздрагиваю, дёргаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Чёрт! Может, к Валентине перебраться под одеяло — всё, глядишь, не так жутко будет.
Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жёсткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернёт всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнёт мою судьбу. Неужели — финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.
От злой неизбывной тоски.
5
Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всём теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!
Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И — конечно, закон подлости! — той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!
Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, моё тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулёзно собирать и подшивать все мои газетные рассказы, статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из «Славы Севастополя». Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из «Ласпи» поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки — все телефоны редакции.
Надо ещё ждать и ждать, и ждать — только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь — нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает — органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.
Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чём говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу — в школу. До девяти ещё уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая — от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.
Чуть уравновесило.
К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.
Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте своё писательское воображение, своё литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна — у неё в отделе культуры я проходил тогда практику — ещё в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далёкий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения — пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..
— Аллё! Редакция, — слышу я сквозь шум и хрип телефонного мира когда-то знакомый мне голос.
— Ирина Васильевна! — ору я как оглашенный, перепугав Фурсика. — Это я, Андрей Назаров! Помните меня?
— А как же, как же, Андрюша! — слышу я искреннюю радость в голосе бывшей моей шефини. — Ты откуда звонишь? Ты где сейчас?..
* * *
Тогда, в то лето, я был молод, пылок, ошалевший от моря, солнца, юга, пузырящийся ещё робким писательским вдохновением, возбуждённый возможностью каждодневно изливать на бумагу свои бурно-сумбурные мысли и чувства, опьянённый первыми похвалами и редакционными премиями.
И, уж разумеется, я влюбился тогда в Ирину Васильевну — втюрился всерьёз и, как мне мнилось, надолго. Она обогнала меня всего на шесть лет, гляделась юной, была красивой той утончённой субтильной красотой, каковой наделял я в воображении тургеневских героинь. На день рождения я подарил ей пылающий букет багряных роз и после стаканчика «Крымской мадеры», оставшись с Ириной Васильевной на минуту вдвоём в отделе, начал лепетать что-то о своих чувствах и её тургеневской красоте...
Но тут заявился её муж — высокий бравый кавторанг со смоляным чубом из-под форменной твёрдой фуражки — и всё, дурак, испортил.
Мужа её я не любил.
Мои чувства к Ирине Васильевне пошатнулись и дали трещину после жестокого оскорбления с её стороны. Я решился таки и предложил в газету свой рассказ «Взрослая жизнь». Рассказ о любви, о ревности, о первом растоптанном чувстве молодой девчонки-студенточки. Она забеременела и решается на страшное — ребёнка от ненавистного человека, обманувшего её, сразу после рождения уничтожить...
Я, как и все начинающие беллетристы, страдал жуткой стыдливостью, робостью и крайней легкоранимостью. А Ирина Васильевна — ох уж эта Ирина Васильевна! — взяла да и усмехнулась: мол, Андрюша, рассказ написать, это не репортаж выдать из пионерлагеря. Да и в женской психологии, дескать, ты ничегошеньки не понимаешь...
Переварив этот убийственный щелчок, насытившись обидой, я решил жестоко отомстить. Я взял и переписал своей рукой строка в строку шедевр Ивана Алексеевича Бунина «Лёгкое дыхание». Я лишь изменил заглавие на «Чистый голос», имя героини и везде в тексте вместо «креста» вписал «обелиск» и «памятник», из гимназистки героиню сделал школьницей, и убивает её не казачий офицер, а милицейский лейтенант.
Результат эксперимента я предвидел, но всё равно он ошеломил меня.
— Прости, Андрюша, — сокрушённо высказалась Ирина Васильевна, — но всё же литература, проза — не твоя стезя. И новый рассказ твой неудачен — растянут, скучен, язык беден, стиль ни к чёрту. А взять образ классной руководительницы, старой девы — зачем он вообще нужен? Абсолютно лишний...
Я раскрыл карты.
Ирина Васильевна ужасно смутилась, заалела щёчками и надулась.
Правда, через недельку мы опять друг другу улыбались, и так как я уже не трепетал её, то остальные мои крымские денёчки прожили мы дружно, в лёгком приятном общении, и я даже поцеловал её при прощании в её мягкие вкусные губки.
Поцеловал жарко, томительно, всерьёз.
* * *
Сейчас, по всем законам человеческого общежития, в благодарность за розовую юношескую влюблённость надо бы пообщаться-поговорить с Ириной Васильевной, порасспросить о её житье-бытье...
Но мне не до условностей. Да и счётчик где-то там, на телефонной станции, бешено вращается, накручивает не гривны — рубли. Я бесцеремонно прерываю воркотню в трубке:
— Ирина Васильевна, скажите, Володя Петров по-прежнему в редакции?
— Володя?.. Петров?! Ах, ты не знаешь — Володя умер. Два года назад.
— Как умер?От чего?
— Инфаркт. От инфаркта. И глупо так: на спор приподнял передок редакционной «Волги» — и сердце разорвалось...
Далёкая Ирина Васильевна ещё что-то говорит, объясняет, размазывает. Я осторожно, боясь сделать ей больно, пристраиваю трубку на аппарат и застываю в прострации. Думать ни о чём не хочется. Я нашариваю на столе бутылку, запрокидываю распухшую голову и выбулькиваю в себя остатки горького лекарства. Смотрю с минуту на встревоженного нервного кота и рявкаю:
— Ну не может же, чёр-р-рт побери, этого быть! Не может!!!
6
Спохватившись, я звякаю на службу: дескать, приболел, надо отлежаться.
Начальство недовольно вздыхает, но демократично благословляет на лечение, советует не пренебрегать здоровьем. Что ж, подлечиться ещё я не прочь — перцовая микстура от длительного хранения с чужой пробкой явно ослабла, испарила-выпустила свои градусы. Эх, напиться, что ли, отключить и разгрузить бедную головушку?..
Но — нет! К моменту разговора с Сибирью я должен быть в форме: соображать и запоминать. Только б Надя оказалась дома...
Проходят-протягиваются тягучих два часа. Всё это бесконечное пространство времени я, мучая сердце, поглощаю густейший кофе и занимаюсь шагистикой — меряю и меряю диагональ большой комнаты. Фурсик, чуя мою встопорщенность, не путается, как обычно, под ногами — зарылся в глубины кресла, изобразил из себя рыжий клубок и отрешённо дремлет.
Наконец-то трель междугородки.
— Надя, Надя! Алло!
— Чё случилось, Андрей?! — вопит, в свою очередь, переполошённая сестра: телефонный разговор через всю страну в наши дни, как правило, — трагическая необходимость.
— Надя! Объяснять некогда — потом, в письме. Скажи, Борис Хрулёв живой? Борька, он в милиции работает, я с ним учился, помнишь?
— Хрулёв-то? Да ты чё? Как ты узнал-то? Его сёдни хоронили — мимо нашего дома похороны-то шли... Венков столько, оркестр был...
— Надя, Надя, подожди! — ору я с тоской. — Что случилось с ним? От чего?
— Так, говорят, пистолет чистил и случайно стрельнул — прям в рот себе. Два дня ещё жил-мучился, да вот и помер...
Я сижу за столом, смотрю тупо на заснувший опять телефон и удивляюсь своему спокойствию. Я предчувствовал, я знал ещё до разговора с сестрой о смерти Бориса Хрулёва. О глупой и преждевременной смерти.
Хотя всякая смерть преждевременна, если возрасту не минул век или хотя бы лет девяносто. Но точку в земной судьбе каждого человека ставит не сам он, пусть и залазит в петлю головой или стреляется, и даже не другой человек — убийца или палач. Земной срок каждого из нас где-то там, в небесной канцелярии, уже зафиксирован с рождения.
Срок — точен; способ ухода из жизни — случаен.
А при чём же здесь я? К чему эти невероятные, дикие, дурацкие совпадения?! Это — совпадения? Или...
Существует убедительная легенда о Пигмалионе, оживившем плод своего творческого воображения. Но чтобы творец с помощью своего творческого воображения умерщвлял живых людей?! И почему — я?..
Я горблюсь на стуле, ворочаю-перекатываю в голове тяжёлые ребристые мысли, пытаюсь свести концы с началами, отыскать точку опоры...
Как вдруг острая ржавая мысль-игла впивается в мозг и заглушает мгновенно весь бессвязный хоровод дум — «Аллергия»! Мне позвонили из журнала «Москва» месяца три назад и сообщили, что моя повесть идёт наконец-то в одном из ближайших номеров.
Так, так, так!.. Что делать? Генератор мозга загудел с удвоенной энергией. Надо бы наметить-продумать план, но — некогда. Ведь сегодня — пятница, времени совсем нет. Срочно — остановить! Задержать! Снять! Запретить!
Я снова тревожу телефон, остервенело долблю по кнопкам: срыв! срыв! срыв! И — длинные гудки. Ах, чёрт! У них обед уже... Так, значит, пока — на почту. Я выскрёбываю деньги из заначки и бегу.
На телеграфе я, запыхавшись, заполняю прыгающими строчками бланк срочной телеграммы в редакцию: «Мою повесть “Аллергия” печатать запрещаю все подробности по телефону. Назаров». И вдруг — нелепость, конфуз: у меня не хватает расплатиться за телеграмму — рублей пятнадцать.
— Девушка! Бога ради! — умоляю-унижаюсь я. — Вот моё писательское удостоверение. Я — местный, свой, я здесь рядышком живу. Я вечером занесу эти злосчастные пятнадцать рублей...
«Девушка», мадам лет сорока пяти, нежданно-негаданно обливает душу мою израненную бальзамом:
— Ну что вы, что вы! Я вас знаю. Я ваши рассказы в «Местной жизни» всегда-всегда читаю. Я и книгу вашу купила на лотке — за четыре тысячи. Мне очень нравится...
— Спасибо, спасибо! — вспыхиваю я.
— Не надо ничего доплачивать, что вы! Скажите, если не секрет, а что случилось с повестью «Аллергия»?
Объяснять, конечно, некогда, да и смысла нет, но я, признаться, впервые сталкиваюсь с таким непосредственным откликом на моё писательство. Приходится по ходу сочинительствовать:
— Видите ли, я взял, да и выдумал новый вариант этой повести — намного, по-моему, лучший. Вот и хочу заменить.
Телеграфистка благоговейно мне внимает. В другое время я бы целый день ходил Гоголем или по крайней мере Куприным, однако теперь мне не до авторского форса. Надо действовать.
Но телефонная связь и после обеда не рождается: никто трубку там, в «Москве», и не думает поднимать. Наконец, перепробовав все номера редакции и раскалившись до бешенства, я законтачиваю разговор, как выясняется, с бабусей-уборщицей.
— И-и-и, милок, их никогошеньки и нету. Оне ж номер новый очередной выпустили, вот и отдыхают нонче, празднуют...
Значит, номер вышел! Неужто — в нём? Боже! Я понимаю: обстоятельства не переплюнешь — надо ждать. Дрыгаться и подпрыгивать бесполезно. Я поелику возможно беру себя в руки, возвращаюсь в действительность, к будничным мирским заботам. Фурсик теребит меня недовольным мявканьем, жалобно стонет: мол, ты, хозяин, сам не жрёшь, не лопаешь, но меня-то не забывай подкармливать!
Подхватив оголодавшую животину на руки, что этот огненно-рыжий наглец обожает донельзя, я несу его, хрюкающего от удовольствия, на кухню, наливаю ему для начала молочка. Я становлюсь вдруг страшно добрым и сентиментальным. Я гляжу, как кот, этот наш мартовский похудевший кот с куделями линяющей шерсти на рыжих боках, алчно лакает молоко, и на глаза мои уставшие набегают очистительные щиплющие слёзы. Я отпиливаю ножом увесистый кусок мороженого минтая и пластик коровьей печёнки, размягчаю их под струёй горячей воды и вываливаю Фурсу под нос. Кастратик наш очумело смотрит на меня пару секунд, боясь подвоха, подпрыгивает от сладострастия и с урчанием впивается клыками в деликатесы.
Я же, переодевшись, продолжаю гоношиться на кухне, изобретать ужин понестандартнее. К приходу Вали холодильник капитально распотрошён. На столе теснятся блюдца и тарелки: салат из свежей капустки, морковочки, топинамбура, лука-репки и чеснока под майонезом, кружочки колбасы и квадратики сала с маринованным хреном, тут же — вспоротая баночка паштета шпротного; а на горячее — печень с картофельным пюре под томатным соусом...
— Чего это ты? — подозрительно смотрит жена в мои трезвые мягкие глаза. — Что случилось-то?
— Ничего особенного, — кротко говорю я. — Решил вот чуть скрасить конец недели — вкусно поужинать. Да и, — с улыбкой и по делу привираю я, — позвонили сегодня из журнала «Москва»: моя повесть идёт. Ты же знаешь, как я всегда мечтал появиться в этом журнале. Кстати, они просят приехать срочно, в понедельник: вёрстку прямо в редакции вычитать — времени уже нет.
Придумка про вёрстку выскочила наобум, из подсознания, но вовремя. Действительно, что ж на телефон надеяться.
Когда уже принимаемся за трапезу. Валя нежданно ошарашивает:
— Может, тогда уж и выпьем немного?
— Нет! — испуганно вскрикиваю я. — У меня от этой перцовой изжога потом.
— При чём тут перцовая? У меня сухонького бутылка есть.
Мы чокаемся, пьём тёплое кисловатое «Ркацители», едим-жуём и по привычке помалкиваем. Но обстановка, атмосфера как-то щекочет, подталкивает к общению. Давненько мы вот так по-доброму, без спешки и обоюдного раздражения не сиживали за ужинным столом.
— Что это Фурсик ничего не просит? — взглядывает жена на «вождя краснокожих», сыто урчащего на радиаторе отопления.
— Я уже его обкормил.
— А-а-а.
Снова — потеря связи. Труднёхонько сразу настроиться на волну друг друга. Я украдкой смотрю на Валю, рассматриваю... А что, ей рыжинка в волосах к лицу. Наверное, седина взялась пробиваться, вот и подкрашивается. И кот рыжий, и жена... Похудела-то как! Бледная... Уж у меня-то по сравнению с её — работа не работа, а рай... Надо её вытаскивать в выходные из дома, совсем света Божьего не видит...
— Валь, — окликаю я размягчённым, как сливочное масло, голосом, — я слышал сегодня по радио: в воскресенье в главном соборе архиепископ будет мэра нашего напутствовать. Пойдём?
— Ой! — вспыхивает жена. — Правда? Пошли, конечно. В церкви с осени, поди, не были, да и с мэром интересно как там будет.
— А завтра, — великодушно продолжаю я, — с утра вместе уборочку провернём, да и на Набережную гулять и в картинную галерею заглянем, где-нибудь кофе с пирожными налопаемся... А?
Валентина — в трансе.
Выходные — как красные дни. Раньше от них лишь головная боль оставалась и бульканье-кипение в душе от бесконечных скандалов, скандальчиков и ссор. А в этот раз отдыхаем вкусно, всласть. Гуляем по солнечным лужам, смотрим наивное японское кино про оживших динозавров, рассматриваем выставку нашенских доморощенных Брюлловых и Малевичей. В воскресенье любуемся в храме на опереточно-кукольный обряд благословления владыкой вновь избранного мэра города на царство. Заскакиваем мы и на вокзал, покупаем мне билет в Москву. Валя выделяет денег аж на купе — страшенная просто-напросто сумма. А уже дома отсчитывает мне в дорогу еще и пухлую пачечку ассигнаций.
— Мало ли, — говорит, — чего...
Эти две ночи мы спим вместе. Даже — не спим… Почти не спим. Словно вернулся вдруг и нежданно наш горячий медовый месяц.
— Андрюша, — шепчет робко и счастливо Валя, закопавшись мне под мышку, — а я уж думала: нашей семьи больше нет... Будь всегда таким, а!..
Жаркий детский лепет жены переворачивает во мне сердце. Больно.
Больно и страшно.
7
Поезд прикатывает в столицу раным-ранёхонько.
Однако ж киоскер в будочке-аквариуме «Роспечати» на вокзале уже возюкается, раскладывает-выставляет свой пёстрый товар. На самое видное место — «Мистер Икс», «Эротика», «Эрос», «Акт» и прочая аляповатая похабная порнуха. В глубине киоска, на задней стенке, находят свое место и нормальные газеты-журналы. Среди них — свежая «Москва».
— Дайте! — вскрикиваю я, стукнув нетерпеливо в стекло. — Дайте «Москву» — поезд отходит. Без сдачи!
Мордатый порноторгаш кривит недовольно-угрожающую мину, но, узрев пятитысячную купюру-простыню в моей руке, благосклонно приоткрывает створку и выкидывает журнал.
Я нахожу в зале ожидания на втором этаже свободное место в дальнем углу, плюхаюсь и ещё минут пять держу книжку журнала на коленях, крепко прижав ладонью.
Нет сил открыть...
Но — судьбу не переждёшь. Я рывком распахиваю внутренности «Москвы» и сразу же вижу в оглавлении: Андрей НАЗАРОВ. «Аллергия». Повесть.
Пр-р-рокля-а-а-тие!
Я перелистываю журнальные страницы с моим злосчастным, моим роковым произведением. Как я мечтал, как я молил Бога, как жаждал я увидеть свою фамилию в этом журнале-короле нашей серьёзной литературы... И вот теперь я готов визжать от бессильной ярости, от ужаса происшедшего: моя повесть напечатана в «Москве». Она вышла в свет.
Глаза мои скользят по знакомым до запятой, до любимого многочисленного тире строчкам:
«Виктор её ненавидел. Он ненавидел её рыжие мелко завитые кудельки, её по-дурацки перевёрнутые дужками вниз модные очки с толстенными стёклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, он ненавидел её острый бледный нос...
...Она умирала тяжело, мучительно, страшно — от рака лёгких. Когда она, задыхаясь и хрипя, звала его — просила воды или ещё что, он, стиснув зубы до онемения в скулах, сидел на кухне и с ненавистью думал:
“Скорей бы! Ах, скорей бы!..”
Она умерла весной...»
Я сминаю-комкаю журнал, зарываюсь в него лицом и, не обращая внимания на вокзальных соседей, давлюсь всхлипами. Я вдруг и отчётливо, каждой клеточкой мозга и сердца понимаю: и никого-то, кроме Валентины, у меня на всём белом свете нету... Ни-ко-го-шень-ки!
Как же я теперь жить буду?..
8
...Вот уже минуло-протащилось полгода.
Жена моя, Валя, умерла в начале апреля — от острого воспаления лёгких. Проклятые эскулапы! Даже такую пустячную хворь одолеть не могут...
Правда, Валя грипп на ногах перенесла: как же, выпускные экзамены скоро, можно разве питомцев-оболтусов своих среднеобразованных бросить в такой момент! Ну и, конечно, осложнение на лёгкие перекинулось — сгорела в несколько дней...
А я, я-то здесь при чём, а?! Я же умолял её лечиться, лекарствами её пичкал, ухаживал за ней, когда слегла, с ложечки кормил-поил... Я не хотел, чтобы она умирала.
Не хотел!
А как она-то не хотела. Уже в последний день, вернее, ночь, приподнялась из последних силёнок с подушки, обхватила меня за шею истончённой рукой, до боли стиснула.
— Андрей, Андрюшенька! Ведь только-только жить начали! Я не хочу сейчас...
— Успокойся, — мямлил я, давясь слезами, — ты не умрёшь. Что ты! Кто ж от таких пустяков помирает — уж давно бы земной шар опустел.
— Правда? Правда? — взбодрилась чуть она, заглядывая в мои измученные глаза с робкой надеждой.
— Успокойся! Конечно, правда, — выдавил я, видя в затемневших зрачках её самого себя и зыбкую тень-отблеск Ангела Вечности...
Все эти полгода я пролежал на диване. С работы, само собой, ушёл: просто перестал туда ходить и всё — даже трудовую не забрал. О деньгах не думал, но они сами свалились: заплатили в журнале за проклятую повесть да вдруг запустили в издательстве второй тираж суперобложечной книги — перевели мне на сберкнижку гонорарий. Одному — с лихвой.
И вот я лежал. Днями и ночами. Спал урывками, барахтаясь в липких, вязких сновидениях. Выходил раз в неделю — подкупить еды-питья. Поначалу, с поминок, запил было крепко, ударился в запой, но — завязал. По пьяни всё тянуло прикончить самого себя, самоубиться. А я для чего-то ещё хотел жить. Хотя то состояние, в каковом я находился, жизнью назвать было сложновато. Я лежал в прострации. Не умывался, не чистил зубы, не брился. Я вырвал телефон из розетки и не реагировал на звонки в дверь. Решил: когда взламывать примутся, забеспокоившись, тогда открою. Но никто, видно, всерьёз не тревожился. Да и кому я, собственно, нужен?.. Фурсику, разве. Только из-за него я через силу поднимался лишний раз, кормил несчастного зверя, споласкивал его ванночку-лоток. Потом снова с ним заваливались-опрокидывались на диван. Фурс хронически спал, я — воспалённо думал.
Я лежал и — думал, думал, размышлял, пытаясь понять, осознать устройство случившегося, механизм событий. О случайностях и совпадениях речи и быть не могло. Ясно как Божий день: между смертью моих героев и скоропостижной кончиной их прототипов — прямейшая связь. Выходит, я — убийца?.. Но я же не знал, не знал, чёрт побери! Я же не злонамеренно, не умышленно, не рассудочно приговаривал к смерти того или иного человека в моём мире, в воображаемом мире... В чём же тогда вина моя, Господи?
И, уж конечно, путаясь в этих бесчисленных «как?», «зачем?», «почему?», я не хватался за ручку и бумагу, дабы привычным письменным способом всё разъять на части, разложить по полочкам, просветить анализом, понять. Я боялся письменного стола. Я твёрдо, ещё в первые дни обречённого лежания, решил: с писаниной, с сочинительством покончено раз и навсегда. Да ведь я теперь просто-напросто не смогу писать!..
Однако ж время сделало своё дело. Покаянные мысли, страх, безысходная тоска и мистический ужас начали переворачиваться, перевариваться, перебраживать — в ярость, в злобу, в бунт. Сбалансировался я примерно на следующем: с таким смертным грузом на сердце мне не жить. Без авторучки в руке, без писательства мне не существовать. Без движения, без возвращения к людям мне не быть. А значит — нечего и терять. Или пан, или пропал. И — вот правильно! — тварь ли я дрожащая или право имею? Если Кто-то дал мне силу и власть в сочинительстве, значит, этот Кто-то и дал мне право пользоваться этой силой и этой властью? Значит, я сам волен решать — быть или не быть!..
Признаюсь, от всей этой круговерти опасных и притягательных мыслей я слегка развинтился, тронулся, помешался. А может быть, и не слегка.
Я решился.
Напустив ванну кипятковой воды, я отмок, тщательно отмылся от многослойной грязи. Обстриг обгрызенные ногти. Уничтожил кустистую бороду. Расчесал, кривясь от боли, обвисшие по-хипповски волосы. Натянул чистое бельё на задышавшее тело. Выпил две чашки горчайшего кофе. Убрал-вытер с письменного стола почти вершковый слой пыли. И — сел. Взбудораженный Фурсик вскочил привычно ко мне на колени, вытянулся блаженно и подзабыто вкусно заурчал.
Я решил написать повесть. Или рассказ.
Главный герой должен был в конце умереть. Как? От чего? Каков сюжет произведения?.. Это я представлял себе ещё смутно, совсем туманно. Я только определил, кто будет героем. Точнее: я видел явственно прототипа.
Я знал его много лет, когда-то работал с ним — мразь из мразей. В одной из своих вещей я упомянул о нём в эпизоде: дал две-три черты его наглой внешности, два-три характерных штришка его мерзкой фарисейской биографии. Убивать там, в той повести, я его и не думал, напротив, он по сюжету благоденствовал и карьерился. Теперь, в жизни, карьера его сорвалась: он оказался профнепригодным, к тому ж проворовался, так что полетел вверх тормашками из начальнического кресла. Но, как и все они из породы непотопляемых прохвостов, мой будущий герой нашёл-таки, отыскал себе вполне тёплое местечко, всплыл и продолжает приванивать вокруг себя...
Короче, на этой особи я решился провести фантастический эксперимент, проверить свою безумную силу.
Я мучился трое суток. Я сидел, часами не вылезая, за столом. Ходил, турнув кота, из угла в угол, расплющил-сжевал колпачки двух ручек, перемарал листов двадцать бумаги — бес-по-лез-но! Масть не шла. Этот проклятый лупоглазый прототип щеперился, упирался, выскальзывал, никак не втискивался живьём в пространство рассказа. Вместо живого убедительного героя рисовалось нечто ходульное, манекенное, кисельное.
И вдруг я поймал себя, зафиксировал: во мне, в мозгу моём пульсирует, рождается, рвётся во внешний мир совсем другая история, совсем другой герой. Я наконец-то услышал тот волнительный гул в душе, который вот-вот начнёт проясняться, упорядочиваться, проявляться в слова, образы, сюжетные ходы...
Но мне не нужен этот сюжет!
Я пытаюсь бороться с собой, глушить-заглушать рвущийся из глубин сознания разгорающийся творческий импульс или хотя бы повернуть его в нужное, необходимое, продуманное русло. Напрасно! Меня охватывает неудержимая дрожь нетерпения. Я бросаюсь к столу, хватаю судорожно ручку и начинаю стремительно покрывать саван бумаги нервными прыгающими строчками: «Просматривать газеты начинаю я всегда с последней полосы. И сразу — с некрологов. Так уж привык…»
Я пишу эту повесть о самом себе, о событиях последнего года, о своём позднем ужасном прозрении. Я пишу с жаром, с сумасшедшим вдохновением, почти не отрываясь от стола. Бедный Фурсик разъярился от голода и жажды, вопит где-то там, в ванной — я запер его, чтобы не мешал. Я пишу-сочиняю горестное повествование о герое-писателе, обладавшем страшным убийственным даром, и прототипом которого являюсь я сам. И я уже знаю, прозрев весь ход сюжета, что в финале моей мрачной повести герой мой умрёт...
Я не могу не написать эту повесть. Но я не хочу, не желаю — слышите вы! — я не хочу, чтобы её... Я боюсь!
Я страшно хочу жить!..
Муравьи
Эти две газетные заметки из криминальной хроники, и правда, казалось бы, никак между собой не связаны.
Ни на первый взгляд, ни на второй, ни даже на десятый или сотый. Если не брать во внимание, что обе появились в сводках пресс-службы УВД в прошлом году и обе сообщали о довольно-таки загадочных происшествиях, каковые не столь уж часто случаются в нашем полусонном Баранове.
Но — по порядку.
Первая информация появилась в местных газетах в конце мая. Из неё наш барановский обыватель узнал следующее:
Исчез профессор
Ещё на прошлой неделе бесследно исчез профессор университета им. М. Е. Салтыкова-Щедрина доктор биологических наук В. П. Синицын. Помимо преподавательской деятельности профессор Синицын занимался на кафедре зоологии исследовательской работой в области энтомологии, связанной с жизнью и поведением так называемых общественных насекомых — пчёл, ос, муравьёв и пр. Имя его широко известно в научных кругах. На работе последний раз его видели в пятницу, когда он принимал зачёты у третьекурсников. В понедельник профессор в университет не явился. Телефон его на звонки не отвечал. Последние два года, после смерти жены, Синицын проживал один в двухкомнатной квартире. Один из его соседей видел, как в пятницу поздно вечером профессор Синицын вышел из подъезда в сопровождении двух мужчин, сел в красную иномарку с тонированными стёклами (предположительно — джип) и уехал в неизвестном направлении.
Всех, кто может что-либо сообщить о местонахождении профессора Синицына просим позвонить по телефону 02.
Вторая заметка появилась ровно через неделю.
Смерть бизнесмена
В минувшее воскресенье разыгралась трагедия в Пригородном лесу. Здесь примерно в половине десятого вечера в коттедже известного в Баранове предпринимателя, владельца сети автозаправочных станций «Фокус» и депутата областной думы О. И. Быкова раздался взрыв и затем вспыхнул пожар. Так как особняк Быкова находится в уединённом месте, в лесу — пожар был замечен не сразу. Только спустя полчаса проезжающий по трассе наряд ГИБДД заметил за деревьями отсвет огня. На пепелище в развалинах бывшего двухэтажного коттеджа обнаружены останки трёх мужчин — самого Быкова и двух его охранников. Причины происшествия выясняются.
Я, видимо, не обратил внимания на эти заметки, тем более, что местные газеты беру в руки редко, а уж убойно-уголовную хронику не смотрю вовсе. Но как-то встретил на улице старого знакомого, майора Потапова. Он поздоровался и, как всегда, угрюмо сказал-предложил:
— Ну что, господин сочинитель, хотите — сюжет для небольшого рассказа о нашей поганой жизни подкину?
За последний год, что мы не виделись, Потапов ещё больше обогатился по части живота и лысины. Когда-то, в дни нашей юности, я заведовал «культурным» отделом в областной молодёжке, а лейтенант милиции Потапов без устали таскал мне свои вирши. Два или три его ужасных стишка я тогда всё же тиснул, за что Потапов мне по гроб жизни благодарен, хотя, слава Богу, муз поэзии, двух глуповатых сестричек Эрато и Эвтерпу уже давненько насиловать перестал. Правда, он каждый раз после прочтения моей очередной книги всё более серьёзно и убеждённо грозится жарко полюбить, наконец, и третью сестру — Каллиопу, иными словами, тоже мечтает написать роман-эпопею под каким-нибудь убойным названием типа «Записки барановского мента». А пока время от времени подкидывает мне сюжетцы из своей богатой шекспировскими страстями криминальной практики.
— Сюжет? — ответил я, как всегда, чуть с иронией, — Заманчиво, но… Вы ж, господин майор, отлично знаете: я не Чехов, небольших рассказов не пишу. А что, сюжет ваш — на роман детективный не потянет?
— Может, и потянет, — ещё угрюмее пробурчал Потапов, — Только тут не детективом пахнет, тут — фантастика… Загляните при случае ко мне на службу — не пожалеете.
Случай как раз вскоре и представился: приспичило мне, вернее, государству, мой паспорт обменять — на новый, безнациональный. Пришлось переться на Первомайскую, в наш милицейский «пентагон»: здание барановского УВД хотя и не имеет форму пятиугольника, однако ж площадь занимает, поди, не менее военного ведомства США — многоэтажная махина на целый квартал. Заглянул я, конечно, после паспортного стола райотдела и в кабинет майора-пиита на третьем этаже. К слову, несмотря на свою, скажем так, совсем не геройскую внешность, майор Потапов слывёт опытным следователем, но при этом высот служебных не достиг, да и на пенсию лет через десять, скорей всего, так и пойдёт в однозвёздочных погонах. Объяснить это несложно — никакого дедуктивного метода не надо: в наши времена, когда повсеместно правят всем и вся обыкновенные натуральные бандюки, доморощенные мафиози, когда, по слухам, даже самый главный наш мент-генерал принимает ежемесячно свою долю-дань из бандитского общака, майор Потапов честно и за одну зарплату да небольшие премии вылавливает всякую мелкотравчатую воровскую шалупонь, подправляет в плюсовую сторону милицейскую статистику. Я, может, и правда когда-нибудь напишу роман о майоре Потапове и назову его — «Антигерой нашего времени»…
Потапов, показав мне заметки о пропавшем профессоре и погибшем бензиновом короле-депутате, и задал загадку: что же может связывать два эти сообщения криминальной хроники? Я, разумеется, лишь пожал плечами. Ну, какая тут может быть связь? В абсолютно разных мирах, на разных планетах герои заметок жили-обитали, хотя прописаны были в одном чернозёмном городе Баранове, ездили по одним и тем же улицам: профессор — в троллейбусах, бизнесмен — в «мерседесах»…
Потапов хитро прищурился (а как ещё могут прищуриваться майоры-детективы!) и пододвинул на мой край стола несколько листков бумаги, скреплённых скрепкой и с пришпиленным конвертом.
— Посмотрите, почитайте — это почище Конан Дойла с его «Маракотовой бездной» будет… — И, помолчав, прибавил. — Я Синицына-то немного знал — наши дачные участки рядом.
Попивая растворимый кофе из стакана с допотопным подстаканником (а в чём ещё могут кофе-чай подавать в милицейско-следовательском кабинете!), я взялся читать:
Здравствуйте, тов. А. Н. Потапов!
Зная Вас как за исключительно честного человека (слухами земля полнится), обращаюсь именно и персонально к Вам. Тем более, что мы с Вами, в какой-то мере, знакомы. Не знаю, как оформляется явка с повинной, но прошу данное письмо считать именно таковой. Дело в том, что я, Синицын Виктор Петрович, профессор БГУ им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, 1945 г. рождения, проживающий по адресу г. Баранов, ул. Интернациональная, 54, кв. 289, вдовец и т. д. (что ещё надо указывать — не знаю), скорее всего, непосредственно и прямым образом виновен в гибели гр. О. И. Быкова, о которой узнал случайно только сегодня.
Дело было так. Быков — мой бывший студент. Учился он отвратительно. Вы, конечно, знаете, кто его папаша (я имею в виду — по чину и деньгам), так что Олег Быков посещал едва ли половину лекций и семинарских занятий, зачёты получал автоматом, а на экзаменах приходилось натягивать ему тройки, а то и четвёрки — таков был приказ ректората. Для меня долго оставалось загадкой, почему он осчастливил именно наш биофак, но потом, позже, он сам мне пояснил: ему «по фигу» было, на каком «факе» «кантоваться», лишь бы диплом для «шнурков» получить. А устраивало его местоположение нашего учебного корпуса — в самом центре города, на Советской, — в котором, кроме нашего биологического, располагаются ещё иняз и филфак. Дальнейшее он мог и не пояснять: действительно, не в гуманитарии же ему было идти — это уж совсем «западло».
Так вот, я с Быковым, после того, как он получил свой диплом (хорошо хоть не красный!), практически не встречался, но слышал и знал, как он процветает в бензиновом бизнесе (вряд ли, я думаю, ему помогали в этом даже те крохи знаний по химии, что он получил за время учёбы!). Два года тому вдруг и совсем неожиданно встала страшная альтернатива: жить моей жене Клавдии Михайловне или умирать. На операцию требовалось 5000 (пять тысяч!) условных единиц, то есть, безусловно говоря — пять тысяч треклятых долларов. Для справки сообщаю, что зарплата моя в пересчёте на эти самые у. е. составляла примерно 130 (сто тридцать) долларов в месяц. Короче, мне удалось собрать по друзьям и родственникам только две тысячи. И вот тогда, от отчаяния совсем потеряв чувство реальности, я кинулся к Быкову. Не буду подробно расписывать, как несколько дней добивался встречи с ним, а когда добился, он мне, в конце концов, с отвратительными гримасами и сопутствующими словами (в благодарность, мол, за бывшие «уды» и «хоры») бросил пятьсот «баксов». Больше, дескать, не в состоянии. Надо полагать, если б у него состояние уже миллиардами оценивалось, тогда б позволил себе швырнуть ещё пару-тройку тысяч. Нет, я понимал и понимаю, что чужие деньги и просить, и считать стыдно в любом случае, но ведь и любому понятно, что этот «новораш», как и его соратники, новоявленные наши миллионщики, нас же, остальных, грабят и обворовывают, на нашей общей нефти жируют и богатеют…
После смерти жены я вгорячах хотел пойти и швырнуть Быкову в лицо его вонючую «капусту», но затем, здраво рассудив (и вообще, не пора ли нам всем начать рассуждать здраво?), оставил эти деньги у себя и спустя год поставил на них довольно приличный памятничек своей Клавдии Михайловне — ну неужто она за 35 лет беспорочного служения народному образованию не заслужила могильной плиты?!
Вскоре произошло вот что. Вы, вероятно, знаете, что наш Пригородный лес входит в заповедную зону, что его корабельные реликтовые сосны пересчитаны, внесены в реестр и каждая охраняется законом. Но Вы, скорее всего, не знаете, что в этом Пригородном лесу в настоящее время осталось всего 19 (девятнадцать) настоящих больших муравейников (старше 10 лет и диаметром более 1 м). Преподаватели и студенты нашего факультета, к слову, над ними шефствуют и ведут научное наблюдение. И вот Быкову каким-то образом (хотя, понятно — каким!) удалось приобрести в личную собственность целый гектар земли в Пригородном лесу. И начал он своё «хозяйствование» на новом месте с того, что собственноручно облил бензином один из 19-ти муравейников, оказавшийся на этой территории, и поджёг. Надо ли упоминать, что с этого гектара тут же исчезла большая часть реликтовых сосен, а взамен этого сначала вырос по периметру высоченный бетонный забор, а затем в считанные месяцы и — дворец новоявленного хозяина жизни.
И вот, где-то в конце апреля, я шёл по улице пешком (был солнечный день), возле меня затормозила иномарка, из неё вылез и окликнул меня Быков. Первым делом я подумал, что он потребует вернуть ему пятьсот долларов, и даже кулаки сжал, но он про деньги и не вспомнил. Он вообще вёл себя так, будто мы вчера только виделись в аудитории и отношения наши ничем серьёзным не омрачены. Впрочем, я всё же быстро догадался, что остановился он не даром и ему от меня что-то нужно. Оказалось, живётся ему в новом загородном доме вполне даже «о’кей», только портят настроение и досаждают… муравьи. По его словам, мураши заполонили весь дом, ползают везде и всюду и довели его, Быкова, до бешенства. Он уже вызывал специалистов из санэпидемстанции, да только деньги зря потратил — никакого эффекта. И вот сейчас, увидев меня на улице, он вспомнил, что я специалист «по всяким там муравьям-пчёлам», так что — не возьмусь ли я ему «по старой дружбе» помочь? Тут он, на своё несчастье, и помянул про злополучные «пятьсот баксов», а то я уже намеревался отмахнуться наотрез от его просьбы. Но когда он про свою прежнюю «доброту» и «щедрость» заикнулся, у меня в мозгу идея, как вспышка магния, блеснула: решил — всё, проучу негодяя! И даже толком слушать не стал про посулы нового «гонорара» — тут же согласился помочь…
Вообще-то, я хотел только зло подшутить над Быковым. Не буду вдаваться в подробности (да Вы, уж простите, этого и не поймёте), но суть вкратце такова: в последние годы я работал над проблемой увеличения продуктивности пчёл. Я решил идти по простому пути: увеличить размеры самой рабочей пчелы (той, которая непосредственно собирает мёд), и тогда, естественно, увеличилась бы её производительность. Поначалу мне удалось достичь поразительных результатов: моя медоносная пчела вырастала в два, а иные экземпляры и в три раза больше пчелы обыкновенной. Причём самое фантастическое, достигалось это не путём скрещивания и отбора, а путём… деления клетки. Да, да! Мне удалось найти способ деления биологической клетки на две, а в иных случаях и на три отдельных, и каждая вырастала в полноценную клетку. То есть, условно говоря, если та же пчела состоит из миллиона клеток, то после введения моего препарата она через весьма короткое время будет состоять из двух миллионов клеток: каждая ножка, каждый усик, короче, каждый орган тела станет ровно в два раза больше.
Вы, естественно, спросите: можно ли подобное проделать, например, со свиньями или коровами (вот был бы переворот в сельском хозяйстве!)? Сразу отвечаю: нет. Мой препарат обязательно должен вступить во взаимодействие, в реакцию со специфическими феромонами (химическими веществами живого организма), которые имеются только у общественных насекомых, живущих семьями-колониями. И вот, когда я был уже близок к окончательному триумфу, вдруг появилась непреодолимая проблема — мои громадные пчёлы отказывались, они просто-напросто ленились летать. Растолстев в два раза, они превращались в ползающих громадных шмелей. Я как раз и бился над преодолением этой проблемы, когда ко мне обратился за помощью Быков…
О дальнейшем Вы, я думаю, уже догадались. Я дал бывшему студенту-недоучке свой препарат (это — белый кристаллический порошок, похожий на сахар), научил развести его в настоящем сахарном сиропе, расставить по всему дому «отравные» блюдца-приманки и приготовился через некоторое время рассмеяться ему в лицо, когда он пожалуется, что-де муравьи от этой «отравы» стали только здоровее…
Он действительно позвонил через пару недель и на самом деле сообщил, что полчища мелких муравьёв исчезли напрочь, но зато им на смену откуда-то появились более малочисленные, но значительно более крупные, «чуть не с мизинец», гигантские муравьи, так что надо ещё «отравы». Я усмехнулся и щедро выдал подъехавшему посыльному килограмм натурального сахару-песку. Уж я-то знал, что мой «эликсир роста» действует только однократно и второй раз разделиться новая клетка не сможет. Что касается «мизинца», то — у страха глаза велики…
Да-а, знать бы мне!
В пятницу, 24 мая, часов в десять вечера ко мне ввалились в квартиру два нукера быковских и, не слушая возражений, затащили меня в машину и увезли в Пригородный лес. Быков был страшно разгневан и в то же время, как я сразу заметил, ещё сильнее напуган. Он был вполпьяна и всё глотал прямо из бутылки то ли виски, то ли ещё какую дрянь. Он орал, брызгая слюной и топая ногами, что ему наплевать на моё «профессорство» что он меня «по стенке размажет»…
Причина его гнева и страха лежала под его ногами, прикрытая тряпкой — задняя часть собачьего туловища. Признаться, когда один из охранников сдёрнул тряпку, я вздрогнул: такое впечатление, что бедного пса разорвали пополам — наружу торчали осколки костей, свисали лоскуты кожи, лужа крови уже подсохла и покрылась плёнкой. Только тогда я заметил, что и весь пол в кухне забрызган красными пятнами. Так как сам Быков толком говорить не мог, а только хлебал из бутылки и ругался, суть дела пояснил один из его холуев.
Оказывается, кроме двух овчарок во дворе, в самом доме обитали два взрослых питбультерьера, которые, как известно, пользуются славой самых злобных и страшных собак. И вот сегодня, час назад, когда Быков с парнями после трёхдневного отсутствия подъехали к дому, они ещё из-за ворот услышали неистовый лай овчарок и вой питбулей, доносящийся из открытых форточек зарешечённых окон. Сторож-охранник был бледен и ничего объяснить не мог, только твердил: «Там! Там!..», — показывая на дом. Пока открывали запоры, вой захлебнулся и смолк. Вбежав, люди застали жуткую картину: несколько гигантских, как они уверяли, «с кошку», муравьёврвали собак на части: от одной оставалась уже только одна лапа, второй бультерьер был изглодан наполовину. Только когда люди начали палить из пистолетов, твари убрались, исчезли в подвале…
Быков, заметив мою недоверчивую ухмылку, взревел, подбежал к стене и отбросил пинком вторую тряпку, что-то прикрывавшую в углу. То, что я увидел, повергло меня в столбняк. Вы, может быть, читали в детстве увлекательную книгу Брагина «В Стране Дремучих Трав» про гигантских насекомых или разглядывали когда-нибудь обыкновенного муравья через увеличительное стекло… Зрелище довольно отвратное и устрашающее. Я не мирмеколог (так называют специалистов по муравьям), но с первого взгляда понял, что передо мною на полу лежит представитель именно этого семейства общественных стебельчатобрюхих насекомых подотряда перепончатокрылых, принадлежащий к группе рыжих лесных муравьёв (Formica rufa), которые в природе достигают максимум 3 (трёх) сантиметров длины. Этот же размером был не то что с кошку — с матёрую упитанную таксу: сантиметров семьдесят, а то и все восемьдесят, а с усиками-антеннами — так и целый метр! Подобное и в кошмарном сне не приснится.
Я охнул. Быков, увидев моё искреннее остолбенение, смачно выматерился: мол, что, сам не ожидал подобного, козёл старый?! Дальнейшее произошло быстро и без моего участия: мне коротко объяснили, что запирают меня в доме вместе с «моими мурашами» наедине, оставляют мне телефон-мобильник, и как только я придумаю, как решить «муравьиную проблему», я должен позвонить, объяснить, тогда всё, что для этого мне потребуется, тут же доставят, я должен вывести всех тварей подчистую и только тогда меня отпустят, быть может, даже «целым и невредимым», несмотря на причинённый мной «ущерб»…
Когда я остался в громадном доме один, взаперти — у меня, вот именно, мурашки по спине поползли. Холодные и противные. Впрочем, я не потерял способности здраво рассуждать и вполне резонно предположил, что муравьи размером с таксу и весом килограммов шесть по вертикальным стенам и тем более потолку ползать не в состоянии, поэтому, заметив стремянку, подставил её к высоченному — метра два — холодильнику, не мешкая, взобрался на него, втащил следом лестницу, уселся, поджав ноги, и начал ждать неизвестно чего. Вернее, конечно, появления «своих» монстров.
И — дождался.
Мне уже объяснили, что их пытались закрыть-заблокировать в подвале, где, по всей видимости, находилось их гнездо, но твари прогрызли дыру-ход в дубовых дверях с чудовищной лёгкостью. И вот в этой дыре появилась голова первого насекомого с громадными радужными глазами-мониторами. Помедлив секунду, муравей выбрался из дыры целиком и бросился почему-то не к трупу собаки, который так и оставили посреди кухни, а — к убитому собрату-муравью. Он с ходу впился в его брюшко громадными челюстями, прокусил хитиновый покров и начал жадно пожирать-всасывать полужидкую плоть. Тут же подскочил второй, третий, пятый… Между ними завязалась драка, в результате которой ещё один муравей был убит, растерзан и сожран без остатка — со всеми лапками, усиками и глазами-мониторами.
Меня тошнило от зрелища, но я, как зачарованный, не отводил взгляда и даже пересчитал тварей — их, без съеденных «сотоварищей», оставалось ровно 14 (четырнадцать) особей. Я почему-то уверен был, что это — весь «личный состав». А где же остальные тысячи, десятки тысяч из этой муравьиной семьи? И тут меня озарила догадка. Мне не давала покоя мысль, почему же муравьи, в отличие от пчёл, продолжали делиться-увеличиваться на клеточном уровне безостановочно, словно по принципу ядерной реакции? И вот, именно сидя на холодильнике «Стинол», я пришёл к гипотезе (которую потом надо будет проверить экспериментальным путём), что муравьи, пожирая плоть своих сородичей (вплоть до хитина!), уже прошедших реакцию деления, запускают, видимо, в собственном организме новый цикл деления, ещё более мощный и быстрый — в десятки, может быть, в сотни раз…
Между тем, твари (никак сознание не хотело считать их мурашами!), покончив с «собратьями» и остатками собаки, вполне недвусмысленно окружили холодильник, оглядывая меня, наклоняли туда-сюда головы, «переговариваясь» между собой при помощи кинопсиса — языка поз. Некоторые даже вставали на задние лапы, средними упирались в холодильник и, совсем по-собачьи, скребли передними, доставая до двух третей высоты. К счастью, лапы их, несмотря на зубцы-зазубрины, соскальзывали с гладкой эмали. Но они упорно карабкались, даже залазили друг другу на спины, и один из них чуть было не дотянулся уже до моего ботинка. Я вскочил, прижался спиной к стене. Я понимал, что обречён. Рано или поздно эти твари до меня доберутся. Если моя теория «естественного отбора» права, то через день, два, три их будет оставаться всё меньше, зато становиться они будут всё больше и, в конце концов, по крайней мере последний муравей, который будет, вероятно, размером с корову, стащит меня с этого «Стинола» играючи. Правда, если я к тому времени не умру от жажды: холодильник открыть было нельзя — муравьи-убийцы вмиг добрались бы до меня по его полкам. Самое обидное — дурацкий мобильник я оставил на столе, так что о службе спасения или милиции оставалось забыть.
Тупик.
И вдруг, когда я уже смертельно устал и совершенно отчаялся (была глубокая ночь, часа два), загремели запоры входной двери. Твари замерли, уставились на неё, три или четыре сразу бросились в свой подвал. В приоткрывшуюся дверь осторожно заглянул человек с пистолетом в руке. Он неестественно громко завопил: «А ну прочь! Про-о-очь, я сказал!! Цыц!..» — и дважды выстрелил. Монстры бросились наутёк, толкаясь, исчезли один за другим в дыре. Последним скрылся раненый муравей, с отшибленной лапой. Парень, не решаясь зайти, отчаянно махал мне рукой: «Быстрей! Быстрей, Виктор Петрович! Бегом!» Упрашивать меня не пришлось. Рискуя сломать ноги, я спрыгнул с холодильника, выскочил вслед за спасителем из кошмарного дома, он запер дверь и увлёк меня по тропинке меж сосен в темноту…
Это оказался тоже мой бывший студент — однокурсник Быкова (признаюсь, я его не сразу узнал). Имя его называть пока не буду. Он спрятал меня у своего деда-лесника на кордоне совсем недалеко от города. Я хотел попытаться как-нибудь тайно продать квартиру и уехать за границу, в Луганск — там у меня живёт сестра. Но вот узнал, что в особняке Быкова произошла трагедия, и он сам погиб. Не сомневаюсь, что к этому причастны «мои» муравьи. Вам же, тов. Потапов, пишу всё это по одной простой причине: несмотря на то, что мне уже 57 лет, я согласен 3-4 (три-четыре) года отсидеть за неосторожное, косвенное (или как там это у вас называется) убийство, но я отнюдь не хочу после своего признания попасть в руки приятелей и подручных покойного Быкова, которые, можно не сомневаться, уничтожат меня без всякого суда. Ответьте мне на Главпочтамт до востребования (предъявителю удостоверения № 0277). Буду ждать в течение недели.
С уважением Синицын В. П.
— Да-а-а… — неопределённо протянул я.
— Впечатляет? — спросил Потапов, оторвавшись от своих бумаг.
— И где же сейчас этот профессор Синицын — на улице Московской? — понимающе усмехнулся я: на Московской у нас располагается областная психбольница.
— Нет, господин сочинитель, это вы зря иронизируете. — серьёзно сказал майор. — В газетах не сообщалась весьма любопытная деталь: на пепелище была обнаружена странная вещь — нечто, напоминающее сплющенную заднюю часть туловища гигантского муравья. Муравей, судя по всему, был в длину более метра. Впрочем, наши оперативники и фээсбэшники решили, что это часть какой-то новомодной надувной игрушки — сейчас ведь всякие японцы да корейцы чего только для богачей не делают.
— Да неужели всё это правда?! — вскричал я. — Где же тогда профессор? Сидит?
— Никак нет. Я когда с ним встретился, настоятельно посоветовал ему ни полсловечка больше никому и никогда не говорить про своё участие в этом деле — соврать что-нибудь про своё исчезновение, а затем молчать в тряпочку и жить как жил. Во-первых, ему всё равно никто бы не поверил и, вот именно, загремел бы он в психушку. А во-вторых, я бы профессору Синицыну ещё и премию выдал, если б от меня зависело: депутат и бизнесмен Олег Иванович Быков по кличке Бык вот где у нас всех сидел! — майор Потапов ожесточённо похлопал себя по шее. — Туда ему и дорога! Придурок, судя по всему, применил огнемёт, а у него там в подвале гараж на три машины с запасом бензина и котельная на мазуте. Вероятно, кроме него и двух псов-охранников, погибших с ним, о муравьях-гигантах никто не знал. В курсе был ещё тот сторож-однокурсник, да он исчез бесследно, думаю, убежал куда подальше, опасаясь разборок. Теперь уже всё затихло, так что можете со спокойной совестью сочинять обо всём этом роман. Только фамилии, конечно, замените…
— Ну уж нет! — засмеялся я. — Спасибо, конечно, за материал и занятный сюжетец, но в эту фантастическую историю ни единый читатель не поверит… Тем более в нашем Баранове. А я своей репутацией, или, как сейчас принято говорить, своим имиджем писателя-реалиста рисковать не хочу. Бог с вами!..
На том мы в тот раз с Потаповым и расстались. Я, быть может, совсем уже забыл про нелепых муравьёв размером с раскормленного пса, если б совсем случайно не увидел на днях в рекламной местной газетёнке «Всё для нас» ну очень любопытное объявление в разделе «Услуги»:
«Только для состоятельных господ! Уникальное средство для уничтожения муравьёв, тараканов, клопов и пр. домашних насекомых. Очень дорого. С гарантией».
Ба-а, да уж не Синицын ли это вышел на тропу войны с местными «новорашами»? Не подопечный ли майора Потапова профессор-энтомолог объявил войну нашей доморощенной барановской мафии?..
Давно пора!
Тварь
1
Кривить душой не буду: сердце у меня ёкнуло.
Ещё бы!
Так всё неожиданно, нелепо. Любой бы на моём месте струхнул. И, главное, я сразу понял: это — не галлюцинации, не бред. Вот что самое жуткое. Хотя я, конечно, поначалу и пытался себя убедить: мол — допился, голубчик, допрыгался.
Но я в тот день не так уж много выпил. Утром пива три кружки. В обед бутылку на двоих с приятелем разлили. Потом в кафе «Лель» я таки выпросил у Нинки, буфетчицы, сто пятьдесят, хотя кобенилась, сучка, кричала: пока, видите ли, пиво не продаст, водкой торговать не будет. Паскуда! Хлебом её не корми, дай человека унизить. Это она со мной, с приятелем, хотя и бывшим, так, а что она с простыми похмельными бедолагами вытворяет?
Тьфу!
Так вот, домой я пришёл вполне в норме. Себя помнил. Разогрел суп. Распечатал банку бражки. Сам её квашу: слабовата, ещё не дозрела, но к водке чуть добавит градусов. Пойдёт. Выпил кружку, супу похлебал. Супец жиденький, из консервов, третий день уже на лоджии киснет, но вроде ничего, есть можно. Я ведь потом, когда это началось, ещё подумал между прочим: не отравился ли я супцом?
Похлебал, посуду сполоснул — с этим у меня строго: порядок в доме какой-никакой должен быть, иначе очень легко окончательно в свинтуса превратиться. Животным быть не хочу.
Нацедил ещё порцию бражки, прихватил в комнату, включил телевизор. Жена с собой много чего забрала, «Горизонт» цветной тоже прихватила, так что мне вот этот недокормыш маленький и бесцветный остался — «Сапфир». Сверкает, долдонит чего-то и — ладненько. Засветил я его, кресло любимое откатил от стены, устроился. Сижу, потягиваю хлёбово, смотрю. Какой-то мордатый дядя в галстуке, с щетинистой причёской, на кабана похож, нагло убеждает: мол, чтобы жить лучше –– надо цены снова повысить. Осклабился похабно, харя мясистая лоснится: голодать, товарищи, полезно — врачи советуют...
Мерзавец!
Переключил на второй канал. И вот странно: телек бормочет, за стеной, слышно, вода в ванной у соседей журчит, за окном дети кричат и взвизгивают, а в комнате — тишина. Как бы луч звуковой от «Сапфира» падает, от стены лучик пульсирует, мелкие волны-крики из-за открытого окна всплёскивают, а в остальном пространстве моей квартиры — вязкая масса тишины. Давящей тишины. Я то и дело без нужды откашливаюсь, нарочито соплю, всхохатываю якобы над фильмом, гмыкаю, а порой даже и бросаю два-три слова в сторону экрана. Чёрт, надо было хоть Нинку сегодня вечером к себе затащить — всё живая душа. Чего там говорить, одному по вечерам тошно...
И вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я как раз допил брагу, потянулся поставить кружку на журнальный столик, отвернулся от «Сапфира» и уловил отблеск зрачков. На меня кто-то пристально из полумрака смотрел.
Вот тут-то я ухмыльнулся и сказал себе: поздравляю, голубчик, — допился, допрыгался.
Я постарался сохранить беспечный вид, откинулся на спинку кресла, напряжённо уставился в экран. Напрасно: я всё время чувствовал — кто-то в упор на меня смотрит. Притом откуда-то снизу, почти от пола. Спину враз защекотали мурашки. Я передёрнул плечами, резко повернулся в ту сторону: два горящих в полутьме зрачка вперились в меня из угла.
Я громко произнёс в пространство:
— Так-так-так! Берём себя в руки. Ус-по-ка-и-ва-ем-ся. Три раза глубоко вдыхаем. И — смотрим телевизор.
Трижды вдохнув, я демонстративно потянулся, резво подрыгал ногами и старательно приклеил взгляд к дрожащему студню телеэкрана.
Безуспешно. Через минуту я, не выдержав, скосился — светящиеся точки из темноты угла буравили меня.
Чёр-р-рт! Я вскочил, опрокинув кресло, кинулся к стене, врубил верхний свет. Обернулся: угол — пуст.
Переведя дух, я погладил через рёбра прыгающее сердце, ещё раз, уже облегчённо, чертыхнулся: нервы, чёрт бы их побрал! Впору валерьянку начать пить вместо водочки и бражки. А кстати — хлебнуть бы надо, для успокоения.
Свет я не выключил. Пошёл к столику за кружкой. И вдруг решил: дай-ка гляну за шифоньер. На всякий случай. Между боковиной шкафа и стеной чернела ниша. Сверху заглянуть в неё трудновато: труба отопительная мешает. Внизу же она изгибается к батарее, пространство — пошире. Я встал на колени, подсунул голову под трубой к самой стене, посмотрел в нишу...
— Ах! Ой!..
Отпрянув, я шарахнулся виском о проклятую батарею. В глазах потемнело.
За шифоньером сидела, прижавшись к полу, какая-то тварь. Она походила на грязно-белую кошку. Может, и в самом деле — кошка? Но уж больно взгляд осмысленный и неестественно горящий, да и морда какая-то странная — крупная, несоразмерная с телом, уродская.
Секунд десять я, перемогая боль в голове, корячился у батареи. В мозгу тюкало одно и то же: бред... двери были закрыты... Бред! Двери закрыты!
Наконец я опомнился: ах ты тварь! Я вскочил, бросился в ванную за шваброй. На бегу глянул в кухню: а-а-а, вон что — на лоджию-то дверь распахнута... Но ведь — пятый этаж!.. Однако ж, думать и гадать пока некогда.
Выставив швабру ручкой вперёд, я сунулся в нишу — пусто. Я снова упал на четвереньки, заглянул в узкую щель под шифоньером. Никого. Пополз по периметру комнаты, заглядывая под тумбочку, под диван, под стол...
Ха, конечно, — почудилось! Фу-у-у... Однако ж... Хе-хе! Шуточки плохи...
Я отключил бубнящий телевизор, отнёс швабру на место, постудил висок под краном, выпил ещё кружку бражки и, постелив, лёг спать.
Эх, хорошо бы сразу уплыть в сон, но — куда там. Колючие мысли засвербели в голове, не давали боли успокоиться. Да-а-а, тварь эта мерзкая привиделась мне, понятно, неспроста — сигнальчик, звоночек. Я и сам в последнее время подспудно чувствовал: порю хреновину, так недолго и брыкнуться. А жить-то, братцы вы мои, ещё очень даже хочется и желается. Да ладно, если кувыркнёшься, голубчик, а что, не дай Бог, если крыша совсем съедет? Будешь по квартире на карачках ползать и слюни до полу распускать...
Откровенно говоря, я не ожидал, что так скоро начнутся вот такие всякие проблемы. Всего полгода, как я живу один. Я давно мечтал об этом празднике одиночества. Как же я ненавидел порой жену свою, готов был, кажется, убить. Скандалы, скандалы, сплошные скандалы. Особенно стали они хроническими и горячими, когда мне пришлось уйти с прежней постоянной службы. Не то что поддатым, даже с запахом домой придёшь — визг, тарарам, слёзы.
В один из вечеров сцена вышла уж совсем чересчур безобразной. Я был только слегка подгазован, чуть-чуть на взводе. Невыносимо хотелось выпить ещё. Хотя бы глоток. Я знал: у жены в заначке хранится бутылка шампанского — к Новому году. Я понимал: просить бесполезно. Жена сидела сзади на диване, вязала. Я — в кресле, смотрел телевизор. И как назло, показывали фильм дурацкий, где каждую минуту пьют и пьют — только пробки хлопают.
Где же у неё может быть «шампунь» запрятан? Я позевал, похрустел суставами.
— Ну его, это кино дебильное, пойду лучше чайку хлебну.
И замер: вдруг благоверная моя тоже загорится чаю попить? Но она, ворчнув: «Тебе всё бы хлебать», — отпустила меня с миром. На кухне я для блезиру поставил с грохотом чайник на плиту и бросился шарить по шкафам. Тщетно. Чёрт её подери, наверное, в комнате где-нибудь заныкала... Стой-ка, стой-ка, а — ванная?
И точно, в шкафу со стиральными порошками и мылом покоилась праздничная бутылка. Потея от усилий и страха, я бесшумно свернул ей на кухне блестящую головку, нацедил в чайную чашку шипучей радости, залпом заглотил. Чуть не закашлялся. Быстренько налил новую порцию: скорей, скорей!
Но дверь из комнаты уже хлопнула, приоткрылась кухонная. Я сунул бутылку под стол, бросился к жене, вытолкал её обратно в коридор.
— Уйди отсюда! Уйди, я сказал!
— Что ты там делаешь? Что ты там, подлец, делаешь? — с ходу завизжала она. — Тварь ты такая! Как ты посмел шампанское взять?..
Я, стиснув зубы, держал дверь. Жена её дёргала, била. И — трах! — рифлёное стекло разлетелось в мелкие дребезги. Лицо жены — страшное, перекошенное. Кулак её окровавленный. Она, распахнув донельзя рот, завыла в голос.
Мне бы остановиться, но я захлебнулся злостью, тоже взревел, взвыл от ярости, схватил тяжёлую бутылку из-под стола, замахнулся... Жена, подавившись криком, отскочила, прикрылась красным кулаком. Я жахнул бутылью о край стола.
— На-а-а, дура! Подавись своим паскудным вином!..
2
Я понял: уснуть вот так сразу не удастся.
Мысли-воспоминания давят — это бы ладно. Однако ж, и наваждение не кончается. Я изо всех сил склеивал веки, но продолжал ощущать на себе чужой упорный взгляд. Я же убедился: никого в комнате нет. Чего ещё надо? Нет, нет, нет! Ни-ко-го. Я — один.
Чуть разлепив ресницы, я всмотрелся в темноту. Два зелёных фонарика висели надо мной. Усилием воли я заставил себя не шевельнуться, распахнул глаза во всю ширь: светящиеся зрачки не исчезли. Надо ж было — эх, не подумал! — шторы открыть. В такой тьме что угодно может пригрезиться. Стараясь двигаться плавно, я выпростал правую руку из-под одеяла, занёс её за голову, нашарил тумблер торшера, щёлкнул.
Тварь!
Когда я сплю один, диван-кровать раскладывать нет смысла — постилаю так. И вот теперь на возвышающейся спинке дивана, прямо над моим лицом сидел этот грязный кот, хищно всматривался в меня. Пасть его щерилась совсем по-собачьи: вот-вот, и он вцепится мне в горло.
Скорее от страха, чем осознанно, я наотмашь шарахнул тварь правой рукой по морде. Зверь отпрыгнул, клацнул клыками, выгнул спину, вспушил хвост.
— Брысь! Пшёл, сволочь!
Я вскинул одеяло, хотел накрыть, поймать урода, но он громадным прыжком махнул на тумбочку с радиолой, оттуда — на журнальный столик. Я бросился к нему, запустив тапком. Кот зыркнул на меня бешеным взглядом, сиганул на штору, в мгновение ока повис под самым потолком. С ходу я вцепился в шторину, с проклятием рванул вниз. Гардина рухнула, я еле успел увернуться. Тварь с шипением перемахнула на телевизор, чуть не сорвалась, заелозила по стеклу лапами. Я пнул её с размаху, но угодил по экрану и присел от боли. «Сапфир» влепился в стену и тяжко грохнулся об пол. Враг мой сгинул без следа.
Снизу, от соседей раздался настойчивый стук: кончай шуметь! Я глянул на часы — полвторого ночи. Голова раскалывалась, трещала. Прихватив с собой флакон одеколона, я плотно, на защёлку затворил комнатную дверь. На кухне я разбавил «Гвоздику» водой, превозмогая тошноту, запихал в себя отвратную мутную смесь, залил сверху брагой. Ну всё, докатился, дошёл окончательно — одеколон начал жрать. Но, вроде, полегчало. Вскоре я отключился прямо на стуле, уронив голову на липкий стол.
Ах ты тварь такая! Горло мне хотела перегрызть.Шиш тебе с хреном!
Я ещё поживу...
3
Наутро, разбитый и вконец больной, я, стараясь не смотреть по углам и не обращать внимания на кавардак в квартире, оделся, выпил кружку своего лекарства и ушёл.
В те дни я подрядился продавать исторический роман «Ярмарка» местного автора Яковлева. Каждая книжка стоила девять рублей, из них рублишко — мой. Часам к пяти вечера я наторговал себе восемнадцать целковых. Хватит. Домой идти не хотелось. Куда же податься? Да в «Лель», конечно, больше некуда.
В этом заплёванном гадюшнике я проторчал до самого закрытия. Хорошенько вдарил. Намешал пива с водкой так, что закачало. Вот и славненько! Ещё Нинку прихватить с собой, и — никакие твари нам не страшны. Хе-хе! Мы и сами, когда вмажем, — как твари.
Но Нинка меня ошарашила:
— Не пойду, и всё.
— Да как это ты не пойдешь, сучонка ты разэдакая?
— А вот так, не пойду, и всё, промежду нами всё закончено!..
Упёрлась и — ни в какую. Я и просил, и грозил, и умолял. Даже пытался было всё как есть объяснить: дескать, тварь какая-то в доме завелась, страшно мне одному. Куда там! Нинка как про тварь услышала, окончательно, дрянь такая, заартачилась. Ладно, плюнул я, стребовал у неё откупную бутылку взаймы, поплёлся один.
Дома я первым делом заглянул в комнату, включил свет. Мерзкая тварь с хвостом сидела на самом виду, посреди комнаты, злобно на меня зырилась. Надо бы испугаться, но выпивка надёжно бодрила. Я смачно харкнул в сторону зверя, обложил его матерно, ушёл на кухню. Нахлюпал полный стакан водки, достал горбушку хлеба, вскрыл консервы. Сейчас булькну залпом двести пятьдесят и — бай-бай. Пусть хоть вся преисподняя здесь шабаш справляет. Я приложился к краю стакана и, запрокидывая голову всё сильнее, начал медленно втягивать тёплую муторную жидкость.
Вдруг что-то тяжёлое и мягкое ударило меня в затылок. В лоб впились острые иглы когтей. Нестерпимая боль пронзила голову. Я вскрикнул, дёрнулся, опрокинулся навзничь вместе со стулом, хряснулся теменем о плинтус.
Тут же вскочив, я зажал лоб ладонями, чувствуя — кожа содрана, сочится кровь. Кот, изогнувшись дугой на столе, напружинился, вот-вот снова на меня прыгнет. Сердце у меня стиснуло: почему он меня совсем не боится? Почему?! Я, с ужасом глядя на взъерошенную дикую тварь, пошарил рукой сзади себя: чем бы её садануть? Если она ещё раз в меня вцепится, я заору на весь дом.
Рука наткнулась на кастрюльные крышки: они сушились на стене в специальном ярусном каркасе. Выхватив нижнюю, самую тяжёлую, я запустил её в кота. Тот увернулся, соскочил на пол. Я цапнул другой эмалированный диск, с маху швырнул: на! Он, вращаясь, разрубил бы тварь надвое, если б попал. Но — опять мимо. Ах, тебе мало? Не боишься, гадина? Зверь презрительно меня рассматривал. Я сгрёб двумя руками чайник с плиты и обрушил на кота: гром, грохот, звон, брызги... Тварь, наконец, растворилась за дверью. Снизу послышался раздражённый стук.
Да пошли вы!
Я опустился на стул и сидел, застыв, с полчаса, тупо уставившись на бутылку. Потом налил водки в ладонь, смочил израненный лоб, заскрипел зубами. В бутылке плескалось ещё порядочно. Хотел налить в стакан, но, удивив сам себя, опрокинул поллитровку над раковиной, вытряхнул всё до последней капли. Посидел ещё, подумал, достал из-за стола пятилитровую банку с остатками браги, тоже слил в канализацию.
В ванной глянул на себя в зеркало: ничего себе — видок! Словно в драке побывал. Залез под холодный душ, полоскался, пока не посинел. То и дело в голове мелькала мыслишка: не кликнуть ли соседей на помощь? Однако ж, чёрт его знает: упекут ещё в психушку. Соседи у меня те ещё типы, да и любовью ко мне не пылают — жена постаралась в своё время, настроила.
Хмель окончательно выветрился. Голова, хотя и гудела, но работала ясно. Я прошёл в комнату, всмотрелся по углам — пусто. Где же может он прятаться? А-а-а, да вот же где! Я подкатил журнальный столик к шифоньеру, на столик взгромоздил стул, вскарабкался, заглянул на антресоль. Так и есть, кот лежал на самой верхотуре.
Он опять вёл себя как-то странно: лежал обыкновенно, по-кошачьи, укрылся хвостом, спокойно, мирно щурился на меня золотыми щёлками зрачков. Ещё бы замурлыкал, подлец, тогда б вообще идиллия. Словно не он час тому назад чуть не выцарапал мне глаза.
Я смотрел на кота в упор, но ни страха, ни злости в себе тоже не находил. Устал, видимо. Вдруг мысль юркнула в мозгу: уж не моя ли это благоверная? А что? Она ж ведьма ведьмой. Обернулась хвостатой тварью и терзает теперь меня, мучает...
Впрочем — бред. Пора кончать. Я спустился, принёсиз кухни консервы, которые чудом каким-то устояли на краешке стола, подсунул банку коту (или кошке — чёрт там разберёт) под нос. Зверь хмуро на меня взглянул, равнодушно свернулся калачиком, затих. Почему он ничуть не тревожится? Ведь я могу схватить его сейчас и... А что, если топорик отыскать?
Кот, словно учуяв мои мысли, приоткрыл один глаз: мол, хватит глупостей.
— Ну и бес с тобой, — устало сказал я и оставил его в покое.
Только лишь я коснулся подушки головой, как провалился в тёмную, бездонную — без сновидений — пропасть.
4
Бывшая тёща искренне обрадовалась, увидев меня напороге.
Это меня вдохновило. Мы с ней вопреки поговоркам-анекдотам друг на дружку никогда не злобились. Журила она меня, бывало, за лишнюю рюмашку, но — жалостливо, с сочувствием. И когда доводилось ей при баталиях наших семейных присутствовать, чаще мою сторону держала, дочку свою от излишней злобы урезонивала.
Жены дома не оказалось — в баню она пошла. Я вспомнил: сегодня же воскресенье — Божий день. Значит — Бог в помощь. Тёща начала удерживать: здесь дождись, чай вот закипел, щи разогреваются. При слове «щи» я сглотнул слюнки, но всё ж решительно взялся за ручку двери: пойду встречу. Ждать не было сил.
Городская баня дымила на соседней улице. Я встал у крыльца и вскоре увидел свою Галину Фадеевну. Она меня не заметила. Шагов полста я шёл за ней вплотную в странном волнении, никак не находя решимости окликнуть. Наконец проглотил ком в горле.
— Галя!
Она обернулась и — вспыхнула, качнулась ко мне. Лицо её, розовое, сияющее, было детски беззащитным без косметики, милым и родным. Но тут же она нахмурилась, насупилась, отступила на шаг.
— Чего тебе? Зачем припёрся?
— Галь, не надо... Я прошу... Я по-серьёзному...
Меня бодрила-подбадривала её первая реакция, непроизвольная: не безразличен же я ей?
Долгим, тяжёлым, мучительным, изматывающим получился тот наш разговор. Жена поставила жёсткий ультиматум: лечиться. Как я ни корчился, ни извивался — пришлось согласиться. Тёща по радостному случаю обрадовано колготилась, потчевала меня соленьями-вареньями и всё приговаривала:
— Так-то лучше, ей-Богу. Мирком да ладком — оно и справнее. Без водочки-то куда как слаще жить...
Она знала, что говорила: муж её, Галин отец, сгорел от пьянства.
5
— Ты кота завёл? — жена удивлённо разглядывала грязно-белое животное.
Я тоже с неприятным удивлением воззрился на тварь, которая — вот новости! — задрав палкой хвост, делала поползновения потереться о наши ноги. В глубине души я надеялся, что этот мохнатый чёрт с появлением жены исчезнет из квартиры напрочь. И вот — здрасте вам! — чуть не ластится, корчит из себя мирную домашнюю живность.
— Да скучно одному было, — пробормотал я. — А тут он или она, до сих пор не знаю, появился. Через лоджию, что ли, влез.
— Через лоджию?
— А что ты думаешь, коты, знаешь, какие шустрые.
— Ты хоть помыл бы его.
Я невольно хмыкнул. Помыть... Такого зверя, пожалуй, помоешь.
Но, как ни поразительно, жена без лишних разговоров действительно прополоскала кота (он оказался всё же «мужиком») в тазу с антиблошиным шампунем. Кот мирно фыркал и не царапался. Он вообще теперь притворялся обыкновенным домашним котом. Небольшие, правда, странности за ним остались. Он, например, не ел. Совершенно. По крайней мере, на наших глазах. И не гадил. Оно бы и к лучшему, однако ж — раздражает. Как же это: живое существо и не ест? И ещё: почему эта тварь не мурлычет, не мяукает? Немая, что ли? Да разве бывают кошки немые? Бред какой-то!
Пробовал я ещё пару раз шугануть зверя из квартиры, но быстро отступался. Кот мгновенно впадал в ярость, раздувался до чудовищных размеров, изготовлялся к прыжку. Это поддатому можно с такой дикой тварью сражаться, у трезвого — коленки слабоваты. Чёрт с ним, ещё перегрызёт ночью горло...
Ладно, как-нибудь всё образуется, потом, когда жизнь окончательно и полностью в нормальную колею войдёт. Пока же я старался не обращать внимания на мохнатого выродка, да и не до него было: каждый день таскался в клуб трезвости «Оптималист» на лечебные сеансы, искал работу, вечера проводил у жены с тёщей. Гале же странности кота в глаза особо не бросались: она, по уговору, жила пока у матери, дома бывала изредка. Раз только мимоходом спросила:
— Ты его к порядку приучаешь? Надо в определённые часы ему дверь в туалет открывать. Приучаешь?
— Ха, учёного учить… — скривился я, но, чтобы замять разговор, успокоил: — Приучаю, приучаю, уже почти приучил.
Для себя самого успокоительное объяснение странностям кота я вроде нашёл: двери на лоджию всегда открыты, он шастает на улицу, там и ест, и пьёт, и всё такое прочее. Пятый этаж? Такой твари — хоть десятый. Тварь она и есть тварь. Тем более, когда совсем даже не Божье, а — чертовское создание.
6
Я сбился с ног. Устал.
Часа три уже мотаюсь я по городу. Моросит дождь. Проклятый октябрь! Я совершенно продрог. И главное, что бесит — впустую бегаю. Во всех магазинах — хоть шаром покати. Лишь опухшие от безделья, зевающие продавщицы. Просил, унижался, чуть не плакал. Ну ведь есть же у них под прилавком, есть, я знаю. Собаки наглые! Ещё голос повышают, покрикивают.
Мне надо одну только бутылочку. Хоть чего. Хоть паршивой «Стрелецкой». Хоть портвейну вонючего. Хоть... Чёрт, может, одеколон дешёвый есть?
Я вприпрыжку помчался в универмаг. Ха! Французская туалетная вода за сто сорок. А у меня всего-навсего — червонец. Ни копья больше. И Нинка, корова потная, как назло в отпуск ушла. Приспичило ей. Где ж взять-то? В кабаке четвертной надо, да ещё — выпросишь ли? И — деньги, деньги, деньги!
Я глянул на часы, уже шесть вечера... Стоп, ребята! Это идея. Часы у меня приличные: «Полёт», восемнадцать камней, будильник. Таким в наши дни цена — за две сотни. Я срываю их с руки: скорей, скорей!
Однако ж, торгашом быть, оказывается, совсем не просто. Покупателя надо бы за грудки хватать, а я вместо этого мямлю, краснею, отвожу взгляд.
— Ворованные, што ли? — глумливо кривится плюгавый лысый старикан.
Видела бы моя покойница матушка, до чего я дошёл. Впрочем, это всё скоро кончится...
И тут меня осенило: надо — в духе времени — бартер провернуть. Я кинулся в «Лель». Сменщица Нинки, расплывшаяся размалёванная баба в кудряшках, чуть-чуть меня знала. Я без обиняков сунул ей под толстый нос часы и мятый червонец: нужна бутылка. Мерзавка поманежила меня, помучила, но мне отступать было некуда — упросил.
Домой я бежал рысью. Скорей, скорей, уже невмочь. Только б Галя не припёрлась. Я уже не могу ждать, не могу...
Кот, взъерошенный, свирепый, сидел в прихожей. Я не удивился, знал, что так будет. К чёрту! Я с порога, не раздумывая, шуганул его пинком.
— Пшёл!
Он увернулся, шарахнулся прочь, бессильно сверкнул фосфорным взглядом.
— Потерпи, тварюга! — прикрикнул я. — Сейчас по-твоему всё будет, позабавишься.
Замки я запирать не стал, только накинул цепочку, чтобы сразу можно было догадаться: я — внутри...
7
КРИМИНАЛЬНАЯ ХРОНИКА. Сегодня утром в доме № 8 по улице Энгельса обнаружен труп гражданина А. По предварительным данным, гражданин А. более года назад был уволен по сокращению. Нигде не работал, сильно пил. Попытки лечиться от алкоголизма в клубе «Оптималист» результатов не дали. Месяц назад гражданину А. с его согласия было вшито в мышцу средство «эспераль» (так называемая «торпеда»), полностью исключающее употребление спиртного. Причиной смерти А. и стала водка: опорожнённая бутылка валялась рядом с трупом.
Обнаружена записка странного содержания: «Не могу больше видеть кабанов, призывающих голодать!!!», — которая предполагает версию самоубийства. Не исключено, что А. был болен белой горячкой. На магнитофонной кассете обнаружены также весьма странные записи о каких-то «тварях» и «чертях», надиктованные голосом А.
И ещё одна деталь: на лице и горле трупа имеются кровавые царапины и ссадины. Предположительно, это следы кота, который, по словам бывшей супруги А., жил последнее время в квартире. Однако самого кота обнаружить не удалось.
Завтра обязательно наступит
1
Гроссман, Иосиф Давидович, был старый еврей.
Он сам так себя называл с недавнего времени: «Я, — взялся говорить-приговаривать, — старый еврей…» И добавлял что-нибудь вроде: «Меня за мякину не проведёшь!..»
Вот и на этого странного парня Иосиф Давидович сразу же обратил внимание, заприметил его. Так, по крайней мере, он потом своей Свете-рыбке говорил-утверждал:
— Слушай сюда! Помнишь, как я тебе в первый же его приход сказал: «Это довольно интересно!», — помнишь? Меня, старого еврея, на прикиде не проведёшь!..
А прикид парня действительно заведению Иосифа Давидовича соответствовал мало. Да что там мало — совсем не соответствовал! «Золотая рыбка» — один из самых классных и дорогих баров-кафе в Баранове. Сюда заглядывают большие люди, настоящие гроссманы*, многие из них даже и подкатывают к самому входу на «мерседесах» да «тойотах» прямо по тротуару — на гибдэдэшников (или как там сейчас этих гаишников обзывают?) плюют-поплёвывают. Вот какие клиенты у Иосифа Давидовича!
А этот...
У него даже сумочки-кошелька не имелось, навроде прежнего дамского ридикюля, в каком каждый уважаемый человек нынче свои повседневные капиталы носит. Да какой там кошелёк-сумочка! Одет почти как бомж-бродяга. Мороз ударил градусов под двадцать в этот день — да, да, как раз католическое Рождество было, это Иосиф Давидович хорошо запомнил. Сам он, правда, православный, но именно на 25 декабря такой небывало сильный в эту зиму, запоминающийся мороз придавил, да к тому ж была пятница, канун дня отдыха, — а Иосиф Давидович еврейскую субботу в память предков соблюдал-чтил свято. Однажды, правда, нарушил он святую субботу, согрешил, но — дело того стоило: за одну ту субботу Иосиф Давидович сумел-умудрился нужный куш сорвать и жизнь-судьбу свою кардинально поправить. Так что прости, Господь Вседержитель, но как раз грех бы случился-произошёл, если бы Иосиф Давидович тогда свой шанс упустил...
Так вот, мороз приличный, а на парне этом куртчонка на рыбьем меху и чёрная кепочка суконная — такие совсем молодые пацаны, в основном студенты-школьники всякие носят. Полоска у кепочки с боков и сзади, вроде манжета — отвернул бедолага, прикрыл наполовину уши, а мочки, видно, чуть не отвалились: кинулся их сразу оттирать. А руки-то, руки! Красно-сизые, скрюченные — перчаток-то и в помине нет. Шарф, правда, на шее имелся да вполне приличный — цвета масла сливочного, почти белый, пушистый. Вязали, сразу видно, любящие женские ручки. Иосифу Давидовичу такие-подобные шарфы первая жена, Роза-покойница, вязала — последний вот сейчас и донашивает. Может, из-за шарфа-то Иосиф Давидович и не погнал странного посетителя, а — мог бы, мог. Ну, не погнать, а намекнуть толсто: мол-дескать, зачем вам, молодой человек, иметь свои неприятности? Вон через дорогу, на Кооперативной, в подвале имеется пивной бар-забегаловка — вот там и пиво для вас есть дешёвое, и рыба-скумбрия пиву под стать порционными кусками. А здесь, в «Золотой рыбке», самое скромное пиво — 12 рэ за масенькую бутылочку или половина бакса, если на валюту-зелень...
Но нет, не сказал, не намекнул Иосиф Давидович и нукеру мордатому своему, вышибале-секьюрити подмигивать не стал на странного посетителя. И шарф тут свою роль сыграл, конечно, и, как уже говорилось, нюх-чутьё Иосифа Давидовича сработал, да и — вот бывает же! — чем-то глянулся этот странный зачуханный барановский парень старому еврею, несмотря на свою суконную кепочку, простылую куртку-неаляску, позорные брюки с пузырями на коленях и стоптанные сапоги. Возраст, что ли? Да не Иосифа Давидовича — парня. Ему даже кустистая мужицкая борода лет не добавила — тридцать пять всего, не больше. У Иосифа Давидовича сейчас бы старший сын, Веня, примерно таким был — если бы родился тогда, в 1963-м...
Парень вошёл скромно, робко, как показалось Иосифу Давидовичу. Да, вот ещё странность-то: очки на нём тёмные были — он их, отвернувшись, протёр концом шарфика, а уж потом уши растирать-отогревать взялся и публику почтенную оглядывать. Впрочем, публики ещё мало собралось — из шести столиков только два были заняты: за одним католики гуляли-праздновали, всё радовались-обсуждали, как впервые после войны в их костёле подремонтированном рождественская служба прошла-состоялась. Ещё за одним столиком, пожалуй, самые дорогие из дорогих гости сидели-оттягивались: Бай и Боров со своими гёрлами — решили-вздумали осчастливить Иосифа Давидовича, принять его угощение «жидовское».
Это, конечно, Боров — хам, свинья барановская, гой вонючий! — позволяет себе, когда нажрётся дармовой водки, «жидом» Иосифа Давидовича обзывать-клеймить. Правда, Иосиф Давидович каждый раз с достоинством одёргивает хама: «Какое глупство! Вы меня вполне обижаете!..» Да разве ж таким бандитам да ещё пьяным повозражаешь? Тут же за наган-пушку хватается, желваками играть начинает... Свинья антисемитская!
Да, вот ещё почему Иосиф Давидович первое посещение того странного парня запомнил-зафиксировал — Бай с Боровом в тот вечер наведались. Они даже и не за получкой приходили, а разговор крупный до Иосифа Давидовича имели. А известно, какой разговор у бандитов-рэкетиров с бедным старым евреем — опять дань повысили. Да ещё и обрадовали чуть не до инфаркта: отныне брать будут только валютой-зеленью — капустой по-ихнему. Надоело им, видите ли, терять своё на инфляции. У Иосифа Давидовича даже нога увечная-больная заныла-застонала — он сам порой горько пошучивал: мол-дескать, от горя да от страха душа его в левую пятку убегает и там, в больной ноге, скорбит-плачется. Горько стало Иосифу Давидовичу, а — куда ж деться? Но и так сразу, в единый момент разве ж можно с родными деньгами расстаться?! Успел Иосиф Давидович сообразить, заплакался: мол-дескать, долларов в наличности нет, а тут Новогодье, Рождество, вбанках сплошные каникулы... Дали бандюги срок две недели, наугощались в тот вечер всласть, до отрыжки за счёт бедного Иосифа Давидовича. И куда в этого хилого Борова-подсвинка столько дармовой-халявной водки влезает?
Одним словом, огорчённым был в тот вечер Иосиф Давидович. Очень огорчённым. Но виду старался не показывать. Выходил то и дело в зальчик, самолично, хромая к входу, встречал больших гостей, приглашал-улыбался. Парня в кепоне, правда, хотя и не погнал сразу, но и приветствовать, конечно, не стал. Тот пробрался-приблизился к стойке, сел на крайний вертящийся стул-табурет, сгорбился ещё больше, кепчонку на коленях пристроил, руку правую к груди приложил, начал кланяться-кивать Свете-рыбке, извиняться, за что-то благодарить:
— Здравствуйте! Извините! С праздником вас! Спасибо!..
Светик хмыкнула, смерила странного гостя взглядом русалочьим:
— Пожалуйста! И вас с праздником! Что пить-есть будем?
Последнее она уже с явной издёвочкой молвила, рукой белой на полки буфетные указала. А там — «Белая лошадь», «Камю», «Мартини», «Бавария»...
— Спасибо, спасибо! — как китайский болванчик закивал-закланялся парень, руку к сердцу заприкладывал. — Извините! Мне, пожалуйста, белый мартини и орешки.
Света-рыбонька на него прищурилась, а посетитель вдруг добавил:
— Извините, только мартини обязательно из холодильника и со льдом, а орешки, пожалуйста, все, какие у вас есть — фисташки там, кешью, миндаль...
— Есть у нас и миндаль, и фисташки, и даже фундук, — ответила Света-рыбка многозначительно, — только, может, если деньги есть, вам сначала согреться чем-нибудь крепким? А то ведь от мартини со льдом совсем простынете.
— Спасибо, спасибо!— закивал странный парень. — И, правда, коньячку мне сто пятьдесят плесните... Извините! Ещё бутерброд дайте, с сёмгой...
Про деньги мимо ушей пропустил, словно не слышал. Светик-рыбонька на Иосифа Давидовича глянула вопросительно, тот, помедлив секунду, головой кивнул: негоже в праздник скандал затевать, да и парень наглецом-халявщиком не смотрится — больно робок. Впрочем, в случае чего и шарф забрать-отобрать можно: шарф у парня стоящий — вещь.
Выпил борода и коньяк заморский, и вермут заокеанский, бутербродом-орешками закусил и ещё кофе-эспрессо заказал-потребовал. А потом счёт попросил — уже взбодрённый, раскрасневшийся, почти не горбится, бороду оглаживает, непроницаемыми очками поблёскивает... Ну, ни дать, ни взять — купчина-богатей погулял-попраздновал. Света-рыбка потюкала маникюрчиком по клавишам кассы, чек на стойку выложила — 164 рубля 50 копеек!
Для какого-нибудь Бая или Борова, конечно, тьфу — восемь баксов-долларов всего лишь, но для этого бедолаги наверняка — половина его зарплаты, если он ещё её получает. Парень склонился, очки на мгновение с глаз сдвинул, глянул, языком поцокал, покопался во внутреннем кармане своей бомжовой куртки, выудил две бумажки сторублёвых — новёхоньких, хрустящих, даже пополам не согнутых — и Свете-рыбке протянул. Та, откровенно не стесняясь, к светильнику у кассы приложила по очереди обе купюры-ассигнации, изучила, потом каждую согнула, пальчик послюнявила и на сгибе прочность краски проверила, хмыкнула-гмыкнула и отсчитала сдачу — три десятки бумажками, а пятёрку и ещё полтинник — металлическими.
И что же делает борода в очках? Берёт одну купюру мятую и в карман прячет-складывает, а остальные двадцать пять с половиной воистину купецким жестом обратно отодвигает — на чай, мол. Потом раз десять — не меньше — свои «спасибо» и «извините» пробормотал, покланялся и ушёл-исчез. Иосиф Давидович тут же, не медля и самолично, сторублёвки эти две проверил-просмотрел и отдельно от прочих спрятал-положил.
Мало ли чего!
* * *
На следующий день Иосиф Давидович отдыхал-субботничал.
Однако ж ещё с вечера он дал Светлане-рыбке наказ и утром наставление повторил: если парень с бородой появится и опять странно рассчитается — не смешивать его деньги с остальными, доставить целыми и несмятыми домой.
Весь день Иосиф Давидович, как и всегда по субботам, кейфовал на диване, смотрел по видику американские фильмы, пил чай и грыз фисташки. Уж как хотел вечером позвонить-звякнуть в «Золотую рыбку», ублажить любопытство, но удержал себя, не осквернил субботу. Зато, едва впустив домой за двойные броневые двери жену-рыбку, тут же, даже не дав ей раздеться, потребовал отчёта. Да, чутьё его не обмануло: бородач объявился снова около восьми вечера, сел за тот же угол стойки, заказал коньяк, маслины, пива две бутылочки с креветками. Был он в этот раз как-то развязнее, что ли, начал знакомиться с барменшей, уверять-хихикать, будто где-то её раньше видел-встречал, взялся комплименты ей отпускать и стихи даже читал. А зовут его Иваном...
— Какое глупство! — прервал Иосиф Давидович раскрасневшуюся супружницу. — Меня совсем не волнует этих глупостей! Ты про деньги говори...
И действительно, уж к кому, к кому, а к этому Ивану в кепке Свету-рыбоньку ревновать даже смешно: для неё бедный мужчина — не мужчина, пусть он хоть Арнольд Шварценеггер, Леонардо Ди Каприо или даже сам Филипп Киркоров. Для мадам Гроссман-два главное достоинство мужика заключалось не в лице, не в бицепсах и даже, пардон, не в штанах, а — в кошельке. Это старый Гроссман преотлично знал, потому и напомнил-поторопил про деньги.
Деньги? Тут и Света-рыбка встрепенулась: да, да, опять вытащил из кармана две сотенных хрустящих бумажки, небрежно бросил на стойку и на этот раз от всей сдачи — в шестнадцать рубчиков — барски отказался. Странно всё это...
Очень странно!
* * *
И на следующий вечер повторилось то же самое.
И на послеследующий, и на послепослеследующий...
Странный этот Иван приходил, отдыхал-угощался часик-полтора, расплачивался каждый раз двумя новенькими до неприличия сотенными и, пылко поблагодарив не однажды барменшу, оставлял сдачу на чай.
И вот ещё какая подозрительная странность в этом парне обнаружилась — парик! Ещё в первый же вечер Иосиф Давидович заприметил: странно он как-то уши растирает — не ладонями, а кончиками пальцев. И кепку всегда осторожно, бережно, чересчур уж аккуратно снимает. Пригляделся Иосиф Давидович — ба, паричок! Уж в париках-то он, старый еврей, кой-чего понимал — сам несколько лет носит, с тех пор, как после смерти-кончины первой жены Розы снова женихом себя почувствовал...
Да-а-а, этому странному парню есть что-то скрывать или от кого-то скрываться. И борода у него, видно, свежая, недавняя, а то, может, и тоже фальшивая?..
Наконец, 30-го декабря, в предновогодний вечер, Иосиф Давидович порешил, что с этим раздражающе-таинственным делом надо кончать. Он, как только Иван объявилсяна пороге и очки свои протёр, подошёл, солидно прихрамывая, к гостю, представился, что как это он и есть хозяин «Золотой рыбки», а потом внушительно произнёс-предложил:
— Я имею вам сказать пару слов... Прошу вас до себе в компанию!
Парень схватился за сердце, с жаром начал прикланиваться, «спасибо-извините» надоедливо частить. В своём кабинете-офисе в глубинах «Рыбки» Иосиф Давидович выставил на стол коньяк, разлил по хрустальным напёрсткам и, когда выпили за первоначальное знакомство, — взялся тянуть кота за хвост: мол-дескать, когда человек богатый, уважаемый, у него и деньги соответственно крупные и новые — прямо из банка... А вот если человек одет скромно, очень скромно, чересчур скромно, то откуда ж у него могут взяться новые крупные деньги?..
— Извините! Вы хотите спросить, уважаемый Иосиф Давидович, — перебил гость, прикладывая руку к груди, — не сам ли я печатаю эти деньги?
А улыбка странная, да и взгляд за тёмными стёклами вроде усмешливый... Или это мнится Иосифу Давидовичу? Однако ж нечего позволять каждому... странному проходимцу над старым уважаемым евреем надсмехаться. Иосиф Давидович построжел, губы поджал.
— Какое глупство! Я не хотел спрашивать, кто их печатает, я хотел спрашивать — почему они такие новые?
— Потому, извините, дорогой Иосиф Давидович, что именно я сам их и печатаю, — спокойно, уже с откровенной усмешечкой ответил гость.
— Вы с ума слетели! — даже привскочил на кресле Иосиф Давидович. — Как можно понять такие слова? Зачем вы такое говорите?! Это же — тюрьма!..
— Да никакой, извините, тюрьмы, Иосиф вы мой Давидович, успокойтесь, пожалуйста, — проговорил уверенно Иван, похлопал по дрожащей горячей руке хозяина «Золотой рыбки» своей холодной рукой и вполголоса, почти шёпотом добавил. — Извините, но смею догадываться, что вы уже проверили мои сотенные в банке — ну, проверили ведь? И убедились, что отличить их от настоящих нельзя. Не-воз-мож-но!
Иосиф Давидович действительно носил первые же четыре подозрительные сторублёвки в «Кредитсоцбанк» к Марку Соломоновичу, попросил проверить на фальшивость потщательнее. Старый друг-товарищ успокоил: деньги настоящие — не обманули Иосифа Давидовича клиенты-алкоголики... Но ведь он, Иосиф Давидович, всем своим нутром старого еврея чуял — дело тут нечисто. И вот, пожалуйста, это довольно интересно: сидит человек в нищем прикиде, с накладными волосами и в шпионских очках, спокойненько глотает коньяк по триста рэ за бутылку и сообщает-уверяет вполне серьёзно, будто он, прости Господь Вседержитель, — фальшивомонетчик.
У Иосифа Давидовича подмышки и лысина под париком обильно вспотели, по увечной ноге зудливые мурашки поползли. А Иван этот перегнулся через стол, голос заговорщицки понизил и сказал почему-то как бы по-одесски:
— Извините! Я имею до вас интерес, Иосиф Давидович, чтобы вы стали моим компаньоном...
2
Это наступал его год, Лохова. Год Кролика.
Двенадцать лет назад он в свой год женился — и был же счастлив с Аней, девять лет жили во взаимной любви, дружно и ласково. Правда, детей им Бог не дал, ну так не одни они такие на свете, сейчас много бездетных пар...
Да и будь ребёнок, Иван предполагал, катастрофа ещё раньше бы их семью развалила-уничтожила: попробуй сейчас вырастить хоть одного наследника, прокорми-одень его — вывернуться наизнанку надо. А выворачиваться, иначе говоря, — деньгу зашибать, Лохов, увы, умел не очень-то. Нет, правду говорят: и фамилия, и имя, и даже отчество определяют судьбу человека. Ну, разве может быть богатым и удачливым индивидуй с ФИО Лохов Иван Иванович? Это ж нарочно не придумаешь! Иван ещё с юности, увлекаясь филологией, выяснил подоплёку своей дурацкой фамилии: лох он и есть лох — мужик, крестьянин наивный и лопоухий. Простодушных лохов все кому ни лень общипывают, каждый встречный-поперечный облапошить за свою прямую обязанность считает. Да и вообще лохам в жизни не везёт. Бедный Лохов по себе это преотличнейше знал.
Но он и знал-верил, что бывал и ещё будет, должен быть и на его улице пусть и редкий, но праздник. И связано это, как ни смейся, с астрологией. Да, именно каждый очередной год Кролика, под лопоухой тенью которого удосужило Ивана родиться, уже дважды круто и именно в лучшую — праздничную — сторону менял жизнь-судьбу Лохова. В 1975-м мать его с отцом развелась и перебралась вместе с ним, Ваней, из деревни вот сюда, в большой город, областной центр. Конечно, развод вроде бы дело не очень празднично-весёлое, но отец к тому времени уже совсем пропащим алкашом стал, бил их с матерью смертным боем...
Но даже и не это — освобождение от папаши — главное. Главный праздник в том, что здесь, в городе, Иван начал учиться в большой школе по полной программе, изучать иностранный язык-дойч, встретился с Аллой Семёновной, учительницей русского языка и литературы, которая раскрыла перед ним такой мир, такой необъятный мир... Если б не Алла Семёновна, Иван никогда бы не решился попробовать сочинять стихи, не поступил бы на филфак пединститута, не замахнулся бы на аспирантуру...
Правда, потом наступила-грянула та, первая, катастрофа в 1984-м, крысином, году. Умерла мама, скоропостижно, от инфаркта. А вскоре и, что называется, накрылась аспирантура. С аспирантурой, впрочем, может быть, в чём-то и он сам виноват — на рожон полез. Заявил тему выстраданную — «Мелодия патриотизма в современной русской поэзии», но на кафедре руководству она чем-то не понравилась, не глянулась. Тогда Лохов новую тему предложил — «Пастернак и Бродский: перекрёстные мотивы в творчестве». Это вообще посчитали демонстрацией, чуть ли не диссидентским бунтом, обсудили недостойное его поведение на комсомольском собрании факультета, объявили строгача с занесением и чуть вообще не вышибли из института, но пожалели, учли отличную учёбу и разрешили-таки сдавать госэкзамен и защищать диплом. Пришлось, разумеется, тему и диплома срочно менять: он собирался по Николаю Рубцову писать, а ему ультимативно предложили — только о ком-нибудь из наших, чернозёмно-барановских поэтов. Какой-то местечковый патриотизм, ей-Богу!..
Ну, ладно, защитился по Баратынскому, в армии год отслужил, в школе начал преподавать русский и литературу. Встретил как-то свою институтскую профессоршу, Ларису Васильевну, она потревожила рану: не надумал ли в аспирантуру всё же поступать? Лохов горько усмехнулся: про Баратынского уже всё писано-переписано, а свой Рубцов в наших барановских палестинах что-то всё не народится, не появится никак...
Так и жил потихоньку: школьникам-акселератам пытался любовь к поэзии привить, получал свою учительскую зарплатишку, сочинял стихи, которые изредка по чайной ложке печатали в «Комсомольском вымпеле», по вечерам сидел дома за книгами, ученическими тетрадками да над чистым листом бумаги, вздрагивая от пьяных дебошей соседей за стеной. Но это терпимо, главное, что комната своя в коммуналке была-имелась. Правда, порядочную девушку в такое убогое жилище не пригласить. Впрочем, и непорядочных Лохов тоже приглашать не умел. Он вообще в отношениях с женщинами был лох лохом. Он так и собирался жить-тянуть свой век холостяком до гробовой доски.
В одиночестве...
* * *
Но тут подступил-грянул очередной год Кролика — 1987-й.
И жизнь Лохова опять кардинально перевернулась к плюсу. Он встретил Аню и вышла наконец-то первая книжечка его стихов.
Встреча с Аней, как это всегда и бывает, произошла случайно. Пошёл Иван в Рождественский праздник на очередной вернисаж под названием «Художники из подвала» в областную картинную галерею. Уже скрипела-разворачивалась пресловутая перестройка-катастройка, на волне которой и всплыли из своего подвала эти «подпольные» художники. Лохов терпеть не мог подобные псевдоавангардные штучки-дрючки, особенно в провинциально-чернозёмном исполнении. И действительно, зрелище представилось в основном убогое: винегрет из дурного подражания Кандинскому, Фальку, Шагалу, позднему Пикассо и чёрт ещё знает кому. Иван уже совсем было пожалел, что в очередной раз обманулся в ожиданиях и только зря потерял время...
Как вдруг он увидел несколько празднично-светлых полотен-окошек в живой настоящий мир: берёзы в яркой шумной зелени… заснеженные ели и сосны... золотые маковки церкви... узнаваемые неожиданной красотой уголки родного города... Причём, как и должно быть при соприкосновении с талантливой — от сердца — живописью, к каждой картине хотелось возвращаться вновь и вновь — и не для того, чтобы разгадывать её как ребус, а чтобы ещё раз всмотреться, удивиться красоте окружающей повседневной действительности, которую в полусне тусклой жизни и замечать перестал; удивиться дару художника, порадоваться за него. И — за себя, что встретил такого мастера, почувствовать-ощутить праздничное настроение в себе...
Лохов ещё раз, запоминая, всмотрелся-вчитался в фамилию автора на табличках — А. Елизарова. Хорошая русская фамилия! Ивана как кто подтолкнул: потревожил суровую старушку-смотрительницу у входа, поинтересовался, прикладывая руку к груди:
— Извините! Простите, Бога ради! Вы не знаете, а вот художница А. Елизарова — это наша, барановская?
— Как же не знаю! — расплылась в добродушной улыбке суровая бабуся. — Конечно, наша... Да вон она сама... Аня, Аннушка! Подойди, тут тобой интересуются...
К ним приблизилась плавной неспешной походкой молодая женщина в тёмном глухом платье с застенчивым взглядом печальных карих глаз. Ну, что оставалось делать Лохову?! Только багроветь, заикаться, благодарить неловко Анну Ильиничну за талант, руку к груди прикладывать, наклонять раннюю свою лысину и твердить-повторять своё «спасибо» беспрерывно. Слава Богу, что она его за дурачка, за идиотика блаженного не приняла. Лохов же потом не раз упоминал совершенно без улыбки, всерьёз, будто в ту первую их встречу он настоящий нимб-ореол вокруг Аниной головы видел. А из, так сказать, прозаических штрихов-деталей он, кроме тёмного платья и карих глаз, отметил, что Аня довольно высока ростом, и ему пришлось бороться с привычной своей сутулостью, стройнеть, дабы смотреть на неё глаза в глаза.
В её удивительные, бездонные глаза!
* * *
Осенью, говоря высоким штилем, состоялось-произошло их бракосочетание.
На свадьбе гости дружненько желали им жить вместе семьдесят лет, никак не меньше, а усердно провозглашавший тосты свидетель-дружка жениха Толя Скопюк, артист облдрамтеатра, даже предрёк-пожелал Ване-другану и его очаровательной Ане нарожать аж семьдесят короедов-наследников... Параллельное их домашнему скромному празднеству торжество вселенского масштаба — 70-летие Великого Октября — утомительно аукалось в пьяном застолье.
А свадьба их действительно не отличалась пышностью и многолюдством — собрались в квартире Аниной сестры, Татьяны, только близкие, родные и друзья. Самые дорогие подарки новобрачным подарили сами молодожёны: жених невесте — сигнальный экземпляр своей книжечки стихов под названием «Звезда одинокая», вышедшей в Воронеже. На титульном листе красовалось лаконичное посвящение — «Ане Елизаровой». Невеста, в свою очередь, преподнесла жениху сюрпризом его жанровый портрет: Иван в цилиндре и романтическом плаще времён Пушкина, сложив руки на груди, стоит на берегу реки, на фоне Покровской белокаменной церкви и грустно, но вместе с тем и величаво (сутулости нет и в помине!) глядит в заречную, затянутую дымкой осеннего тумана, даль...
Толян Скопюк подарил новобрачным два театральных парика, сопроводив своё подношение топорной шуточкой: мол, при семейных ссорах-драчках причёски клочьями летят, так что дар его со временем и пригодится. Остальные подарки гостей тоже были больше шутливыми, чем весомыми — за исключением, разумеется, елизаровских: родители Ани (отец возглавлял пригородный совхоз, а мать там же заведовала бухгалтерией) вручили старшей дочери сберкнижку с изрядной суммой на меблировку новой квартиры, а вот саму квартиру, можно сказать, преподнесла сестра Татьяна. Вернее, она при всех одарила молодожёнов торжественной клятвой-обещанием выбить им квартиру ещё до Нового года...
И, правда, уже в конце декабря Лоховы жили-обустраивались в своей однокомнатной квартире, в огромном кирпичном доме на Интернациональной, в самом центре города.
Татьяна работала в горисполкоме.
* * *
Нет, не надо было им соглашаться на эту квартиру.
Это Лохов потом, уже после катастрофы, анализируя цепь событий, их связь между собой, убедительно для себя понял. Ну, пожили бы в коммуналке у него ещё немного. Ведь дали бы им, дали законное жильё — тогда ещё очередь молодых специалистов-льготников существовала, Иван в первых рядах её числился... Эх, надо было бежать от Татьяны Ильиничны и её тягостных благодеяний решительно и подальше. Ведь не соглашалась же ни в какую Аня одна на квартиру, снимала угол у бабуси и, можно быть уверенным, продолжала бы жить в чужом углу и дальше, если б не встретила Ивана. Ей ведь там лишь ночевать приходилось, а дни и вечера проводила она, по существу — жила, в мастерской или на пленэре.
Уговорила-убедила Лоховых Татьяна стать её соседями, напугала не столько долгодлинной, хотя и льготной очередью, сколько мрачной перспективой очутиться новосёлами где-нибудь в районе автовокзала — у чёрта на куличках. А что Иван, что Анна жизни себе не представляли без Набережной, без близости реки, вдоль которой и раскинулся старинный церковно-особнячковый центр города...
Таким образом, через квартирный вопрос, который, конечно, не одних москвичей испортил, молодожёны Лоховы как бы и попали сразу в должники Татьяне Ильиничне. В то время она жила ещё с первым мужем — то ли сербом, то ли словаком Яном, с которым познакомилась-встретилась в Московской сельхозакадемии — училась там на сельского экономиста. У них подрастала дочка с чудным для девочки именем — Ивашка. Серб или словак работал почти по специальности — агрономом в городском зеленхозе, а Татьяна сразу пошла-попёрла по комсомольско-общественной стезе: сначала в райкоме комсомола, потом в горкоме, перебралась в советскую власть — в горисполком... Между прочим, она любила, просто чрезвычайно ценила свою фамилию и при знакомстве или при любом другом удобном случае подчёркнуто произносила-представлялась: Е-ли-за-ро-ва!
Лохов знал от Ани, что её сестра ещё с отрочества попрекала родителей: зачем, дескать, они дали своим двум дочерям имена совсем наоборот. Эх, если бы она, Татьяна, была Анной Ильиничной — уж она бы это обыгрывала на полную катушку. Татьяна пыталась хотя бы отыскать себе мужа по фамилии Ульянов, дабы стать-писаться Елизаровой-Ульяновой. И ей даже чуть было это не удалось: как раз Аня и познакомила младшую сестру с молодым художником — Игорем Ульяновым. Однако ж бедный Игорёк в чём-то уж совсем не удовлетворил Татьяну, не сложилась у них любовь-женитьба, и Татьяне так и не суждено было стать полной однофамилицей сестры великого вождя пролетарской революции. Что совсем не добавляло мягкости её характеру — отнюдь. Вообще Иван просто поражался разнице натур двух сестёр: Татьяна была его ровесницей, на пять лет моложе Анны, но по умению жить годилась ей в наставницы и говорила с ней командным тоном. Право, матушка сестёр явно согрешила на стороне, зачав Анну, настолько та пошла не в их — не в светлоглазую елизаровскую — породу.
Итак, к тому моменту, когда Лохов стал родственником Татьяны, её уже перестал удовлетворять иностранец Ян — они подали заявление на развод. Словацкий Ян-Иван готовился к уезду на родину, а в их квартиру между тем уже наведывался и даже оставался ночевать новый претендент на руку Татьяны — некий Борис. Фамилию он имел какую-то не запоминающуюся, во всяком случае — не Годунов, не Ельцин и не Березовский. Впрочем, фамилия его никого в округе и не интересовала: во-первых, он, как выражаются-говорят в народе, вышел замуж — то есть пришёл жить в дом жены; а во-вторых, Татьяна, разумеется, и на этот раз свою ещё знаменательно-историческую в те времена фамилию менять-обменивать не собиралась, так что и Бориса этого, вечно насупленного и молчаливого, все стали называть-считать Елизаровым.
Время шло-катилось. Лохов писал-сочинял стихи, мечтал о новом сборнике и учил детей. Аня писала-рисовала элегические пейзажи и натюрморты, мечтала о персональной выставке и варила щи. Их родственники Елизаровы между тем создали-родили вместо новой Ивашки какой-то торговый кооператив, обкатывали машину-иномарку, обустраивали дачу, заложили в пригороде особняк двухэтажный... И вот когда после кровавой осени 93-го Россия окончательно размежевалась-поделилась на бедных и богатых, вдруг и выяснилось, что Елизаровы — преуспевающие буржуины, а Лоховы — самая что ни на есть распозорная голь-нищета.
Оно бы ничего: бедность, как говорится, не порок. Однако ж порой и вшивой гнилой интеллигенции кушать хотца. Зарплату издевательскую в школе напрочь зажимать-задерживать стали, пейзажи-натюрморты почти вовсе перестали покупать... Один раз Анна у сестры перехватила деньжонок, другой раз в долг попросила, третий раз подзаняла...
Пошла к Елизаровым — а куда ж денешься? — и опять, и снова...
Ну и, разумеется, рано или поздно, а ультимативно-деловой семейно-родственный разговор должен был состояться. И он состоялся. Впрочем, говорила-выступала на этом семейном совете одна Татьяна Ильинична — Боря по традиции молча угрюмо сопел в две дырочки, Иван с Аней подавленно, без возражений, внимали по сути не советам, а приказам: всё, хватит бездельничать — пора бабки заколачивать, отдавать долги и начинать самим жить по-людски. Это ж надо, даже видак до сих пор купить не могут, не говоря уж о тачке или дачном домике. Они, Елизаровы, открывают новую торговую точку с круглосуточным режимом работы и им как раз нужны-требуются два продавца. Возражения есть? Возражений нет!..
Так Иван с Аней стали торгашами.
* * *
Ух, и корчило поначалу Лохова.
Ну, ладно бы ещё — книгами торговать. А то — пиво, водка, сигареты, жвачка... Но постепенно, со временем Иван чуть уравновесился-смирился. Магазинчик-павильон с претенциозным названием «Елизаровский» стоял на бойком месте, на перекрёстке Мичуринской и Карла Маркса, неподалёку от центра. Рядом — «Детский мир», ледовый Дворец спорта, больница, микрорайон новых высоток. Народу, особенно днём, заглядывало много: скучать не приходилось, да и выручка-прибыль, а с ней и зарплатная доля скапливалась бойко — глядишь, вскоре и весь долг милым родственничкам можно будет возвернуть, выкупиться на свободу. А в ночные смены и вовсе благодать — сиди, книжки хорошие читай-почитывай или стихи вволю сочиняй.
Были-случались, конечно, и всякие неприятности — в торговом бизнесе без них разве ж обойдёшься? Подсунули раза три-четыре Лохову фальшивые купюры — прежде чем он научился их распознавать, да попытались как-то раз ограбить «Елизаровский» комок ночные гости незваные. Слава Богу, попались пацаны неопытные: Иван лишь только им пистолет показал, не предупредив, как учила Татьяна, что он газовый, — как те и дали стрекача... Одним словом, пустяки всё, мелочи жизни.
Вот и та катастрофа, круто изменившая жизнь-судьбу Лохова в 1996-м, опять в году Крысы, началась тихо, подкралась незаметно, произошла буквально средь бела дня и на глазах у многочисленных свидетелей...
Прилюдно!
3
Он так и сказал, словно подсмеиваясь над Иосифом Давидовичем:
— Я имею до вас интерес, чтобы вы стали моим компаньоном...
Старый еврей машинально стянул с головы парик и вытер платком мокрую лысину.
— Коль раз вы меня спрашиваете, то я бы хотел услышать подробностей.
Иосиф Давидович приладил на место парик, постарался взять себя в руки, построжеть, дабы в случае нелепого розыгрыша сохранить полное достоинство. Впрочем, чутьё всё сильнее и определённее сигнализировало Иосифу Давидовичу — дело явно пахнет деньгами. Это только нищета позорная, не умеющая жить, лохи всякие уверены-считают, будто денежки не пахнут. О-го-го, ещё как сильно пахнут! Как вкусно, как сладко пахнут — слаще желанной женщины! Особенно — когда их много и они твои...
Парень тоже построжел, отставил напёрсток с коньяком в сторону, перестал прикладывать руку к груди, заговорил делово:
— Значит так: в особые подробности, извините, я входить не буду — это пока лишнее. Да и — вы же человек деловой, понимаете — не все подробности можно рассказать. Как говорится — коммерческая тайна. Суть же вот в чём: я, извините, изобрёл способ, как делать фальшивые деньги на таком уровне, что их практически нельзя отличить от настоящих. Впрочем, извините, мне не очень нравится слово «фальшивые», поэтому я предпочитаю говорить — «мои» или «свои». Итак, — вы следите за моей мыслью, дорогой Иосиф Давидович? — я научился делать свои деньги не хуже государственных. А теперь вот пришёл к вам с предложением: сделать-превратить мои деньги внаши. В наши с вами!..
Гость замолк, словно выложил-сказал абсолютно всё и ни капельки не сомневается: Иосиф Давидович полностью всё и вся понял, во всём разобрался, — выжидательно смотрел на хозяина «Золотой рыбки». В ярком свете хрустальной развесистой люстры с огромной мрачного колорита картины на стене сурово смотрел на него и пророк Моисей, вытянув указующий перст — то ли благословляя Иосифа Давидовича, то ли строго вопрошая: а ты чтишь ветхозаветные заповеди? Иосиф Давидович тяжко вздохнул и сделал как бы шажок навстречу.
— Это прямо смешно, но я ещё не знаю как вас зовут по фамилии!
— Извините! Лохов, Иван Иванович, — привстал посетитель и даже как бы прищёлкнул под столом стоптанными каблуками. — Отставной, так сказать, учитель-словесник и по совместительству, извините, поэт.
Иосиф Давидович на «Лохова» невольно скривил усмешку, на «учителя-словесника» поморщился, на «поэта» нахмурился. Посетитель поспешил веско разъяснить-добавить:
— Извините, вы напрасно морщитесь, любезный Иосиф Давидович! Наш великий поэт Михайло Ломоносов совершал и великие открытия в физике и математике. А вот, к примеру, итальянский гениальный художник-живописец Леонардо да Винчи изобрёл ещё в начале шестнадцатого века вертолёт, но ему, увы, не поверили, и в результате стали летать на вертолётах только триста лет спустя. Три века потеряли!.. Для изобретателя главное не профессия, а — голова. Поэтам-изобретателям тоже, извините, надо верить, Иосиф Давидович.
— А я имею интерес ещё раз посмотреть ваши деньги, — попросил хозяин кабинета.
Гость выудил из кармана куртки две сторублёвки, выложил на стол. Иосиф Давидович нацепил на мясистый солидный нос очки в золотой оправе, тщательно обсмотрел купюры, общупал, обнюхал и даже лизнул. Достал мощную лупу из ящика стола, ещё раз исследовал по миллиметру, как и все прежние купюры этого Лохова. Большой театр со всеми восемью колоннами на месте, на другой стороне крупным планом верхняя часть театра — четыре вздыбленных коня, колесница, бог греческий Аполлон со своей лирой и, прости Господь Вседержитель, даже потцен у бога языческого неприлично из-под одежды, как и положено, торчит-выглядывает... Тьфу! Та-а-ак, и номера у банкнот разные, но, главное, водяные знаки-изображения — тот же Большой театр и цифра 100 — на месте и тайная микроскопическая нить-строка ассигнацию, как и положено, поперёк пронизывает — ЦБР 100 ЦБР 100 ЦБР 100...
— А я имею интерес ещё спросить, — глянул поверх золотых очков на гостя Иосиф Давидович. — Зачем две? Зачем это всегда только две сторублёвые красивые бумажки?
— Извините, извините! Это просто: за одну, так сказать, смену я не в состоянии больше сделать, не успеваю. Вот на эти две красивые, как вы выразились, бумажки я затратил десять часов напряжённого труда...
— Это довольно интересно, — сказал Иосиф Давидович, — но я хотел ещё спрашивать: почему не пятьсот? Вы бы сразу получали иметь целую тысячу!
— Э-э, извините, дорогой вы мой Иосиф Давидович, тут уже психология! — как-то снисходительно пояснил бывший учитель. — Тут логика, здесь уже тонкий расчёт. Вы ведь тоже отлично знаете, что в нашей провинциальной глуши пятисотрублёвые ассигнации — вещь редкая. А особенно, извините, в руках вот таких, как я... скромно одетых людей. С ними жуткие проблемы всегда были бы, а особенно до 17-го августа. Ни сдачи получить, ни разменять, да ещё и боятся пятисотрублёвок продавцы, сверхтщательно проверяют. Ну вот, я и решил не рисковать и пока специализироваться на сотенных. Во-первых, я тогда, когда затевал это дело, ещё не уверен был, что достигну таких великолепных результатов. А во-вторых, я, напротив, уверен был до этого проклятущего чёрного 17-го августа, когда рубль сразу аж в три раза похудел, что мне вполне будет хватать на житьё-прожитьё и сторублёвок... Логично?
Иосиф Давидович словно не слышал вопроса, задумался глубоко, формулируя главную ещё неясную для него туманную загвоздку в этом деле. Сформулировал-слепил:
— Коль раз вы до меня пришли и рассказываете такие интересные вещи, то и я имею интерес до вас спросить: а зачем вы до меня пришли?
— Извините! Но я же сказал-объяснил уже: я предлагаю вам стать моим компаньоном. Или, если угодно по-современному, — моим спонсором. Дело в том, что я доработал-усовершенствовал своё изобретение, придумал — как механизировать процесс. Для этого надо купить-приобрести кой-какую хитроумную импортную аппаратуру-технику. Техника эта стоит довольно прилично и продаётся только за валюту. Но это не страшно — она окупится сказочно быстро, буквально за две-три недели... А вот почему я именно до вас, дорогой Иосиф Давидович, пришёл: так, во-первых, в этом доме над вашей «Золотой рыбкой» живёт моя бывшая, но любимая мною жена, а во-вторых, — вы мне симпатичны, Иосиф Давидович, извините... Вы слушайте сюда: по моим подсчётам, мы с вами будем в день — в один день! — выпускать денежной бумажной массы на сумму... десять тысяч рублей...
Гость впился в окончательно взопревшего Иосифа Давидовича победительным взглядом, добавил-придавил ещё:
— А то и больше! Извините! Наверняка больше! Причём, заметьте особо, дальновиднейший Иосиф Давидович, мы с вами сможем для безопасности изготавливать не только сотенные купюры, но и пятидесятирублёвые, и ваши любимые полутысячные, а захотим, то для куражу и — десятки...
— А баксы-доллары? — вдруг сдавленным голосом даже не спросил, а как-то квакнул Иосиф Давидович.
— Извините! Ноу проблем, как говорят американцы, — весело всхохотнул Лохов. — Мы и над этим со временем пораскинем мозгами. Всё в наших руках, дорогой вы мой, драгоценнейший Иосиф Давидович. Был бы, как говорится, первоначальный капитал...
Хозяин «Золотой рыбки» снова машинально снял парик и утёрся
Господь Вседержитель!
* * *
Но Иосиф Давидович был старым опытным евреем — его за десяток фальшивых сотенных не проведёшь.
Уже наслаждаясь сладкой истомой под ложечкой от предчувствия-предвкушения громадной удачи, он всё же твёрдо решил про себя: суетиться и спешить — это глупство. Надо обязательно поближе познакомиться с этим Лоховым, побывать в ближайшие дни в его фальшивомонетской мастерской, своими глазами и через лупу увидеть, как он изготавливает-печатает свои денежки...
Но гость вдруг жёстко ухватил Иосифа Давидовича за горло и взялся сжимать-сдавливать, перекрывая кислород. Образно, конечно, говоря. Оказывается, завтра, 31-го декабря, это нужное оборудование ещё будет продаваться по старым ценам, а вот после Нового года оно подорожает аж на 20, а то и целых 25 процентов! Это Лохов знает точно, потому что запрос писал в ту торговую фирму московскую, где только и можно приобрести такую современную технику, и ему неделю назад пришёл ответ.
Иосиф Давидович, разумеется, заимел интерес взглянуть на этот документ, но у посетителя его с собой почему-то не оказалось. Он предложил будущему компаньону заглянуть, не откладывая, к нему домой, там окончательно договориться и начать действовать. То есть, Иосиф Давидович вручит Лохову нужную сумму, тот утром сядет на машину (у него есть знакомый частник с «Газелью») и помчится в столицу... Почему не ночью? Да разве ж по такому гололёду да ещё в наши бандитские времена с большими деньгами можно ездить ночью по дорогам! Нет, рисковать не стоит, да и ни к чему. Ведь главное — оформить 31-го до 16:00 документы и внести-заплатить по ещё старым ценам деньги в кассу. А потом Лохов с водителем встретят-переждут в Москве праздник (ведь Иосиф Давидович выделит и на командировочные расходы — всё это потом окупится-возвернётся с лихвой!), затем хорошенько проверят-испытают купленную технику и привезут аккуратненько домой. И начнётся у него, Иосифа Давидовича, жизнь сказочная, как у царя Соломона.
Хозяин «Золотой рыбки» всё ещё мучительно колебался-раздумывал, но будущий компаньон доубедил-добил его мудрой притчей:
— Извините! Вы знаете, дорогой Иосиф Давидович, какую историю-диалог любят повторять деловые американцы? «Тук! Тук! — Кто там? — Это я, твой шанс! — Неправда, шанс два раза не стучит!..»
Да, да, что шанс во второй раз может не стукнуть — это Иосиф Давидович знал преотлично. Уже сколько раз в своей жизни, особенно по молодости, упускал он свой шанс, имел такое глупство — не откликаться, не реагировать на первый его стук. О-о-о, лишь один Господь Вседержитель знает-ведает, сколько пришлось натерпеться-выдержать из-за этого в жизни Иосифу Давидовичу — куда там многострадальному библейскому Иову! Вот был такой хороший сочинитель, тоже по фамилии Гроссман, — так вот, разве что только он смог бы написать-создать ещё один роман «Жизнь и судьба» — уже про Иосифа Давидовича и за его биографию. Там бы всё рассказано было. Как во времена Моисеевы мыкались-блуждали сорок лет несчастные евреи по пустыне, так и Иосиф Давидович вплоть до зрелых лет не находил выхода из пустыни бедности... Тот Гроссман, сочинитель, описал бы, как пришлось бедному Иосифу Давидовичу из родной Одессы экстренно и навсегда в чужие края бежать-подаваться, и почему у него нога покалечена, а вместо родных зубов сверкают сплошь вставные... Описал бы, зачем они с первой женой, Розой, долго детей не заводили и как почти в последний момент перед рождением избавились от первенца Венички, а когда вздумали всё же заводить-рождать наследников, уже поздновато было: вот и померла Роза, народив второго, Яшу, ставшего первым и единственным, помучилась ещё несколько лет на этом жестоком свете и отошла к Вседержителю... Поведал бы тот сочинитель-писатель Гроссман всему миру, как безутешно плакал-стенал Иосиф Давидович за дорогой покойницей и как почти целый год вдовствовал... Показал бы в книге и как дщерь соседская Светлана-рыбонька безжалостно смеялась над ним и говорила, мол-дескать, старость жениха она ещё терпеть согласна, но вот постыдную и позорную бедность — ни за что! Так что пока Иосиф Давидович не станет новым русским, настоящим бизнесменом, а не владельцем одного жалкого комка-киоска, — она будет только смеяться ему на лицо и лучше будет продолжать жить с родителями, хотя ей уже и под тридцать…
А ещё романист-сочинитель ярко бы и описал, как однажды всё же рискнул Иосиф Давидович, не упустил свой шанс, услышал-распознал первый же его стук. Его тогда вот так же припёрли неожиданно к стенке, не дали времени на раздумья: ежели через сутки требуемую сумму не принесёшь — «Золотая рыбка» тебе не достанется, другой перекупит... Рискнул Иосиф Давидович, наплевал даже на еврейскую субботу и, хуже того, почти, можно сказать, на преступление пошёл, но добыл всего за один день — да что там, всего за несколько часов! — недостающие деньги, успел купить-приобрести вожделенную «Золотую рыбку»...
Поведал бы и дальше писатель-биограф, как пошли у Иосифа Давидовича дела в гору, как уговорил он Свету-рыбоньку стать его супругой законной, как наобещал ей золотые горы... Увы, и ещё раз, увы! Кто ж не знает, что у женщины аппетит во время еды приходит: мало стало его рыбке доходов от «Золотой рыбки». Господь Вседержитель! И «старым жидом» обзывать начала, и грозиться взялась, что-де бросит-уйдёт, а уж ребёнка зачнёт от другого — это без сомнения, ибо он, Иосиф Давидович, «старый жид», не только деньги большие зарабатывать не умеет, но и детей уже делать-строгать не в состоянии...
Да и самому Иосифу Давидовичу, если честно, доходов тоже давно стало не хватать. Сына Яшу надо уже отправлять в Америку продолжать обучение, — а как же, не лох же он какой-нибудь, а Гроссман! Рэкетиры эти доморощенные, баи-боровы вонючие уже окончательно достали. Цены на продукты каждый день скачут-повышаются, — где ж тут большой прибыли нагребёшь? Не-е-ет, надо ноги всей семьёй делать из этой страны и как можно дальше. Ближе к земле обетованной. Но, конечно, не в Израиль, а — в Германию или ещё лучше сразу за океан, в благословенную Америку-Евреику. А там без нескольких миллионов даже и правоверному еврею делать нечего, не то, что выкресту...
И вот: «Тук! Это я, твой шанс!..» Иосифу Давидовичу уже шестьдесят, и это раздался, без сомнения, последний в его жизни-судьбе стук персонального шанса. На-и-пос-лед-ней-ший! Но, может быть, и даже притча почти Соломонова не так подействовала на Иосифа Давидовича, как заверение Лохова, что он даст-оставит ему очень важные гарантии, каковые находятся там же, у него дома.
— Ну, ладно! За то, что я хочу накормить двоих голодных птенчиков — пусть меня накажет Бог! — сказал Иосиф Давидович. — Но я не хочу погибать через глупство. Я иду сейчас без денег. Я иду смотреть подробностей и гарантий своими глазами. Я имею этот интерес!
Гость облегчённо перевёл дух и чуть было тоже не сдёрнул парик, чтобы утереться. Но удержался, схватил поспешно рюмку, жадно хлебнул-заглотил праздничный коньяк, в виде тоста выдохнув:
— Ну, вот и славненько!
* * *
О-го-го! Господь Вседержитель!
У этого странного Лохова оказалась солидная трёхкомнатная квартира на улице Энгельса, считай в центре — с мебелью, пушистой рыжей кошкой и собакой-таксой.
Иосиф Давидович, дабы не мучиться подозрениями, без обиняков заявил, что имеет интерес узнать-увидеть своими глазами за прописку. Хозяин квартиры охотно достал паспорт, Иосиф Давидович осмотрел через лупу: Лохов Иван Иванович, русский, разведён, детей нет, фото на месте, штамп прописочный чёткий — Энгельса, 8, кв. 31.
Хозяин между тем выставил из пакета на стол в большой комнате бутылку коньяка, бутылку мартини, свёрток с бутербродами, упаковку замороженных креветок, связку бананов, коробку конфет — дары «Золотой рыбки»… Стоимость всего этого явно превышала сумму в двести рэ, оставшиеся в кабинете Иосифа Давидовича, ну да пусть — что ж теперь считаться: уже как бы складчина компаньонов-подельников получилась.
— Извините! Драгоценнейший Иосиф Давидович, давайте-ка по рюмашке для сугреву, по нашему русскому обычаю, — энергично потёр руки Лохов.
Он как-то возбуждался всё больше, словно пьянел. Видно, ещё до прихода в «Золотую рыбку» приложился... Впрочем, под столом стоял недопитый огнетушитель портвейна «Агдам». Иосифу Давидовичу это чрезвычайно не нравилось. Он незаметно ощупал бумажник на пояснице, в потайном кармане, брюзгливо осмотрелся. Со стен на него сурово, как Моисей в его собственном кабинете-офисе, взирали-смотрели каких-то два мрачных господина. Хозяин, заметив интерес дорогого гостя, всхохотнул, распушил бороду.
— Извините, это наши свидетели будут. Слева, вон тот — Станиславский Константин Сергеевич, известный реформатор театра. Это как раз он всё время восклицал: «Не верю!» Помните? А вон тот, справа, — Островский Александр Николаевич, знаменитый сочинитель пиес про толстосумов-мироедов и купчин-жидовин всяких... Уважаемые люди! Я имею в виду, извините, Станиславского и Островского. Спасибо, Иосиф Давидович! Извините! Давайте и за них выпьем!..
Иосифу Давидовичу теперь уже явно услышалась насмешка.
— Бросьте этих глупостей! — скривился он. — Вы только и думаете об выпить. Давайте дела делать, а потом уж и будем думать об выпить...
Но Лохов всё же хряпнул единолично рюмашку стограммовую и сжевал бутерброд с сервелатом, извиняясь и оправдываясь, что-де у него во рту с самого утра маковой росинки не было. Он также выделил пару бутербродов таксе, а коту, истошно требующему своей доли, покрошил в его чашку колбаски. И только после этих забот о колбасе насущной приступили к коммерции.
Для начала Лохов чуть больше приоткрыл завесу над своим эпохальным изобретением и процессом кустарного производства денег. В нише, в глухой кладовочке он продемонстрировал Иосифу Давидовичу фотоувеличитель «Нева», мощный театральный софит-осветитель с фиолетовой лампой, какой-то амперметр, реостат и прочие электрофизические приборы, целую батарею склянок с химическими реактивами, стопу нарезанной по формату сторублёвок какой-то велюровой, что ли, бумаги... Но главное, будущий компаньон показал гостю уже почти готовый образчик-экземпляр продукции — сотенную купюру, одна сторона которой, с конями и потценом, уже совсем и полностью была чёткой, готовой, а другая — ещё совершенно бледная, туманная, недопроявленная: словно травленная кислотой...
— Извините, самое трудное, — пояснил убедительно Лохов, — нанести и закрепить водяные знаки, потайную нить-строчку, а также обновлять каждый раз номер купюры. Приходится одну и ту же стадию — электролизную, ионизирующую, купажную или фотопроекционную — повторять многократно...
Впрочем, дальше вдаваться в подробности этот новоявленный алхимик не стал, пояснил лишь ещё, что при машинном производстве процесс ускорится в десятки раз, а может быть, и в сотни...
Тут же был предъявлен и ответ из Москвы: почтовые штемпели, обратный адрес — всё даже и через лупу выглядит солидно, достоверно. Внутри пакета — фирменный бланк на атласной бумаге с грифом АО «Бертольт-Брюдер»: «Уважаемый г. Лохов И. И.! По Вашей просьбе высылаем Вам проспекты и прайс-лист. Рады Вас видеть в числе наших клиентов. Напоминаем, что, по независящим от нас причинам, с 1 января цены на наши товары будут повышены как минимум на 20%. Спешите сделать покупку! 31 декабря мы работаем до 16:00, 1, 2, 3 и 4 января — выходные дни. Наш адрес: 123609, Москва, Красная Пресня, 12, офис 13».
Лохов взялся подсовывать Иосифу Давидовичу проспекты, тыкать-указывать пальцем в красочные фотокартинки.
— Вот, извините, офсетная настольная печатная машина «Линотипе-Хелль». Она в пять цветов одновременно может печатать. Это — чудо! Но мы с вами, дорогой Иосиф Давидович, извините, скорей всего, остановим выбор вот на этом чуде: гляньте — формная копировально-множительная машина с компьютерным управлением МISOМЕХ SR 70... Вы понимаете — эм! и! эс! о! эм! е! икс! эс! эр! семьдесят?!..
Лохов уже вопил в каком-то ёрническом экстазе. Иосиф Давидович, в свою очередь, уже ошалел от этой тарабарщины.
— Сколько? — плаксивым голосом спросил он. — Я имею интерес спросить: сколько это стоит?
— Спасибо, спасибо! Извините, сейчас уточним, — отвернулся к свету, приподнял на лоб тёмные очки и склонился над листом с ценами компаньон. — Тэ-э-эк-с, вот у нас расценочки, находим наш «Мисомекс»... Ага! Тринадцать тысяч у. е. То есть — условных единиц, а проще говоря, — баксов... Ну и, извините, на специальную бумагу, за машину, командировочные... Круглым счётом, извините, пятнадцать тысяч долларов. Спасибо!
Иосиф Давидович заёрзал на стуле — нестерпимо зачесался копчик. Это почти вся его потаённая незадекларированная заначка, которую он собирал-хранил в чулке на самый чёрный день и не доверял даже «Кредитсоцбанку» под честное еврейское слово Марка Соломоновича. Из этой заначки хозяин «Золотой рыбки» собирался только на дань рэкетирам-половцам нужное взять, а теперь и на это даже не останется...
Так глубоко погрузился-унырнул Иосиф Давидович в транс мучительных размышлений, что сам не заметил, как вслед за хозяином прошёл-прохромал в портретный зал, подсел к столу, выпил добрую гранёную рюмку, взялся жевать бутерброд. Лохов — змий-искуситель! — не торопил, не подталкивал дорогого гостя. Пятнадцать тысяч долларов это — деньги!
— А я имею сказать вам пару слов, — очнулся, наконец, Иосиф Давидович. — Какой вы имели интерес тянуть за резину? Я ваши деньги держал на руках ещё в католическое Рождество...
— Спасибо! Извините, Иосиф Давидович, — охотно, но как-то покровительственно, даже снисходительно взялся объяснять Лохов, — но вы же недооцениваете психологию и ментальность. Мы, русские, — люди нерешительные, в денежных делах, извините, робкие, нахрапом обогащаться не умеем — большинство, по крайней мере. Ну, как бы я пришёл к вам, дорогой Иосиф Давидович, в своей кепочке, да и в первый же день, извините, с порога бы и бухнул: так, мол, и так, научился делать фальшивые деньги, идите ко мне в подельники!.. Смешно, извините! Нет, такое нахрапом не сделаешь. Это вам, извините, евреям, дал Господь талант, это вы за один день в состоянии крупное денежное дело провернуть, обогатиться даже и за счёт, бывает, другого... Недаром же в народе — уж простите, ради Бога! — говорят: если родом ты жид, то и будешь всегда сыт!..
Иосиф Давидович поджал губы. Мало хама Кабана с его свинячьим хамством! Мало того, что жена-шикса* не так давно даже при людях обозвала его, родного мужа и уважаемого старого человека «жидом пархатым»!.. Так теперь ещё и этот лох Лохов будет оскорблять-издеваться?! Встать бы да уйти...
— Какое глупство! — совсем плаксиво выговорил он. — В порядочном обществе после таких слов за руку не подают. Вы, наверно, есть антисемит!..
Хозяин вскочил со стула, сделал испуганное лицо, заприкланивался, прижимая руку к сердцу, заизвинялся жарко и вроде искренне:
— Простите! Извините, Бога ради, дорогой Иосиф Давидович! Что вы! Какие оскорбления? И какой я антисемит, Бог с вами! Антисемиты, если дословно, — это противники семитов, то есть не только евреев, но и всех арабов-мусульман и даже эфиопов чернокожих... Ведь это глупство? Глупство!.. А «жид» — это, извините, не национальность, это же обозначение сущности человека, дорогой Иосиф Давидович. И Пушкин незабвенный, и Гоголь, и Чехов, и Достоевский слово «жид» употребляли широко — почитайте-ка их произведения. А им всегда и все руку подавали. Вы, извините, разве не подали бы руки Чехову или Достоевскому?!..
Вдруг Лохов как бы спохватился.
— Впрочем, простите-извините, Иосиф Давидович, куда ж это мы? О чём это мы? Иосиф Давидович, дорогой, вот сидят в глухом чернозёмном городе два человека — русский и еврей, хорошо сидят и делают общее хорошее дело. Ну, какие могут быть меж нами межнациональные розни-обиды? Между нами могли бы быть лишь заветные обиды-недоразумения — извините за каламбур. То есть, если бы один из нас жил по ветхозаветным законам — ну, там: око за око и прочее... А второй бы придерживался новозаветных заповедей Христовых, — дескать, подставь левую щёку, если уже получил по правой… Причём, извините драгоценнейший Иосиф Давидович, при такой ситуации тому, кто чтит Ветхий Завет, жить-существовать намного прибыльнее и вольготнее, а второму — совсем наоборот... Не так ли?
Иосифу Давидовичу очень, до крайности уже не нравилась вся эта двусмысленная щекотливая болтовня с каждой рюмкой всё больше и больше пьяневшего человека.
— Я имею интерес видеть-знать гарантии, за которые вы говорили, — уже до неприличия плаксивым тоном оборвал он потенциального компаньона.
— Простите, простите! Вот они, — обвёл Лохов вокруг себя рукой. — Я оставляю вам в залог эту трёхкомнатную квартиру стоимостью примерно в тридцать тысяч долларов и самое дорогое, что у меня есть — Баксика и Марку...
Кот и такса, услыхав свои валютные клички-имена, приоткрыли со сна мудрые свои зенки...
Что ж, квартира — это весомо.
4
Тот чёрный для Лохова день — был предпраздничным, канун православного Рождества.
Конечно, тут он сам виноват: забыл, что начался год Крысы, не сосредоточился, не напрягся. Народу в магазинчике, как и водится в такой канунный день, — невпроворот. Шум, толкотня. Часов около одиннадцати к прилавку протиснулся мальчик-салапет лет семи: чёрные кудряшки из-под вязаной шапочки, глаза большие тёмные туманятся слезой, лицо жалобно-плаксивое.
— Дяденька! — всхлипывая, сказал он. — Дяденька! Нас сегодня раньше с занятий отпустили, а мамки дома нету. Дяденька, можно я у вас балалаечку оставлю? А то с ней гулять — она мешает. А мама когда в обед придёт — я обратно заберу. Мы здесь рядом живём, в 12-этажке...
Чудной мальчишка! Обычно такие карапузы со скрипочками в кожаных футлярах ходят, а тут — балалайка в целлофановом мешке-чехле: старенькая на вид, неказистая...
— Извини! А где ж ты учишься, в колледже, что ли? — усмехнулся добродушно Лохов, принимая инструмент.
— Нет, в лицее! — крикнул, уже убегая, повеселевший вундеркинд.
Странно, музыкальные школы вроде бы в колледжи искусств, а не в лицеи переиначили?.. Впрочем, какая разница! Народу всё прибывало, денежки текли в кассу ручьём — отвлекаться некогда. Лохов приткнул балалайку в угол и тотчас же забыл о ней.
Примерно в половине двенадцатого его отвлёк от торговых хлопот пожилой солидный мужчина в дублёнке, пыжике и в фотохромных затемневших очках. Он углядел балалайку, почему-то чрезвычайно заинтересовался ею, попросил показать. Лохов решил сразу, что любопытствующий господин — иностранец. Так оно, в общем-то, и оказалось. Посетитель обнюхал балалайку со всех сторон, не снимая очков, осмотрел-изучил её и, подозвав Лохова, выдал хохму: я, мол, намерен купить-приобрести эту балалайку за пятнадцать миллионов рублей...
Само собой, Лохов рассмеялся, сказал, прикланиваясь, пять «спасиб» за милую шутку, но господин, оказывается, не шутил. Он был чрезвычайно взволнован, взялся брызгать слюной и предлагать двадцать миллионов, стараясь, чтобы разговор их не слышали покупатели. Он торопливо начал объяснять, что сам жил когда-то в Советском Союзе, теперь владеет в Германии то ли музеем, то ли выставочным залом и вот приехал в Россию за экспонатами для своего музея, узнал-прочитал в Москве про бесценные балалайки чернозёмного мастера Нумерова, этого русского Страдивари, примчался специально сюда, на его родину, уже целых две недели безуспешно ищет, и вот — такая фантастическая удача!..
Лохов старался внимательно слушать, но его то и дело отвлекали требовательные окрики-вопросы посетителей. Между тем этот иностранный музейщик вынул из кармана дублёнки «Комсомолку»-толстушку, начал совать Ивану под нос. Вдруг Лохов всеми фибрами души понял-осознал, что судьба подбрасывает ему уникальнейший шанс. И для начала надо хотя бы вникнуть в суть этого шанса. Он, жарко извиняясь и хлопая себя ладонью в грудь, выпроводил орущих покупателей, запер стеклянную дверь, схватил газету. Там была ну очень интересная заметка-информация о барановском балалаечных дел мастере прошлого века Нумерове, сообщалось, что в «живых» осталось не более десятка инструментов, сделанных его золотыми руками, и недавно одна такая нумеровская балалайка ушла на аукционе Сотбис за пятьдесят тысяч долларов...
Господи Иисусе! Лохов присел на стульчик, озабоченно почесал свою вытертую в поисках рифм проплешину, потом взял драгоценную-бесценную балалайку на колени, словно грудного ребёнка покачал и грустно признался, что продать её не может...
Но темпераментный иностранец сорвал свой пыжик, выставив вспотевшую лысину-плешь более солидную, чем у Лохова, и начал уговаривать-убеждать ещё более жарко со скоростью примерно триста слов в минуту. Да, да, он отлично понимает, что молодой человек про музей не верит, но это так!.. А если и не так, то самому молодому человеку всё равно самолично балалайку на аукцион не вывезти! И двадцать пять миллионов рублей (пять тысяч баксов!) — это очень хорошие деньги и без всяких нервных хлопот!.. Пусть молодой человек подумает до завтра, посоветуется с родными...
Лохов за это ухватился. Конечно, прямо вот так сразу, в одночасье стать отпетым мошенником нелегко, а тут есть-существует возможность сохранить более-менее честную мину при жульнической игре.
— Да, да! Спасибо! Извините! Но приходите завтра. Завтра утром я вас жду и обещаю: скрипка... то есть, тьфу, балалайка эта будет ваша за... за...
Пыжик веско подтвердил: за двадцать пять российско-ельцинских лимонов...
Это ж целое состояние!
* * *
Да, вот он шанс!
Уж шанс так шанс... А какой получится подарок Ане не только на Рождество, но и к девятой годовщине со дня их первой встречи.
Всё, они выкупятся окончательно на волю, бросят к чертям собачьим это торгашество — будет возможность приискать работу по душе, подучиться где-нибудь. А главное — хоть какое-то время не думать о куске хлеба, закончить работу над новым сборником стихов и издать его хотя бы небольшим тиражом за свой счёт, арендовать зал для персональной выставки Анны...
Впрочем, стоп! Чего раньше времени мечтать, пора и действовать.
И Лохов развернул такую бурную деятельность, что не успевал вытирать пот со лба и лысины. Он вдохновенно взялся изменять-переворачивать свою судьбу. Сперва он вычистил полностью кассу: почти миллион. Иван опрометью бросился домой, умолил Анну, толком ничего не объясняя, дабы не испортить сюрприза, доверить ему семейную заначку-кубышку. Там оказалось полтора миллиона. Что ж, пришлось пойти и бухнуться в ноги госпоже Елизаровой. Ей Лохов, разумеется, вообще ничего объяснять не стал, лишь поклялся головой, что завтра же вернёт и этот долг с процентами, и весь остаток прежнего до последней копеечки. Свояченицу плешивая голова зятя не шибко привлекла, буркнула, чтобы расписку под залог своей доли квартиры написал. Иван, конечно, настрочил...
Когда он, взмыленный, прискакал к «Елизаровскому», там на крыльце уже нетерпеливо ждали его мальчишка-балалаечник и его маман — молодая симпатичная дамочка со светло-серыми глазами и русой косой-хвостом из-под норковой шапки. Лохов, извиняясь и прикланиваясь, впустил их, запер дверь, вывесил табличку «Перерыв» и такую чушь забормотал-заканючил — у самого уши освеколились: и жена-то у него страстная меломанка, и давно-то она именно о такой старинной и звонкой балалайке мечтала, и вот зашла к нему в магазин да увидела, и купить-то для неё за любые деньги эту балалайку приказала, и ко всему прочему завтра годовщина их свадьбы... Иван наивно надеялся, что когда мамаша вундеркинда услышит предлагаемую цену (семь с половиной миллионов!) — она очумеет от радости, но та лишь ещё больше построжела. Видно, почуяла неладное.
— Извините, у меня больше нет! — честно признался честный Лохов и для наглядности открыл кассу, вывернул карманы брюк. — Вот хоть обыщите! Это ж, извините, по курсу — полторы тысячи долларов! Неужели, извините, мало за какую-то балалайку?..
— Десять миллионов! — отрезала непреклонно сероглазая мадам, одёргивая своего шустрого черноокого пацана, которого явно обрадовала перспектива избавиться от ненавистного инструмента в обмен на кучу бабок.
— Хорошо! Спасибо! Извините! — соглашаясь, забормотал Лохов. — Сейчас — семь с половиной. Правда, больше нету! И я расписку вам дам ещё на два пятьсот... Или вот паспорт в залог дам... Извините! А завтра, после обеда, вы подойдёте, и я вам остальные верну... Вы не подумайте, я вас не обману, ей-Богу! Честное слово! Извините!..
Ему с трудом, но поверили. Балалайку оставили. И даже паспорт лоховский не взяли. Только деньги забрали и ушли.
7 500 000 рублей!
* * *
Сам же Лохов на следующий день окончательно поверил-понял, что его кинули — только к вечеру.
А то ведь до самого обеда всё глядел-высматривал завитринное пространство, на каждый стук двери вскидывался и хватался за балалайку — всё ждал заморского гостя...
Но и этого мало! Уже после, ближе к вечеру, — ну никто не поверит! — он на полном серьёзе ждал «мамашу» пацанчика, дабы вернуть ей эту дурацкую балалайку в обмен на свои кровные...
Ну — лох лохом!
* * *
Далее жизнь-судьба Ивана поначалу пошла совсем набекрень и под гору.
Уж с торгашеской работы его Елизарова вышибла — это само собой. Но самый сволочизм заключался в другом: милая лоховская свояченица все свои иезуитские и нахрапистые силы-способности применила-задействовала, дабы снять с себя это почётно-родственное звание. Иезуитские способности Елизарова применила к старшей сестре и, наконец, убедила-заставила её отказаться от Ивана, расстаться с ним, предать. А нахрапистые елизаровские силы были задействованы против самого Лохова. Он просто-напросто был вышвырнут из квартиры с одним чемоданом, своей дурацкой пишмашинкой «Москва» и одним миллионом рублей в кармане — в виде окончательного и безоговорочного расчёта за квартиру...
Когда он через несколько дней зашёл за паспортом, где уже чернели штемпели о разводе и выписке, его ещё раз жёстко предупредили: если он не оставит Анну в покое, будет шататься тут поблизости — его быстренько упекут в кутузку года на три. Лохов знал-догадывался — это не пустые угрозы: Ивашке уже исполнилось пятнадцать и в гости к Елизаровым зачастил на шикарном «мерсе» акселератный прыщавый юнец — сынок мафиозного мента-полковника из областной милиции...
Лохов, даже не повидав Аню, ушёл.
* * *
Как говорится, полный абзац.
Тут бы и опуститься ему в бомжи-бродяги, но, как Иван уже неоднократно убеждался, в самый последний, в самый, казалось бы, наитупиковый момент его жизни, когда уже впору и о намыленной верёвке подумать, наступало вдруг послабление, открывался нежданно выход-поворот из жизненного тупика.
Буквально в тот самый день, когда он со своим чемоданом и проштемпелёванным паспортом сидел угрюмо на вокзале, где отлежал уже все бока за несколько ночёвок, и решал-размышлял, куда, в какие края податься, на него наткнулся Толян Скопюк — друг и свидетель его семейно-свадебного счастья. Ну, само собой, — объятия, хохот, восклицания, похлопывания по плечам. Друзья-то друзья, а год, почитай, не виделись, не встречались. К тому ж Толя находился в перманентно-хроническом своём состоянии, то есть навеселе, да и Лохов с утра уже притулялся раза три у стойки вокзального ресторана — отсюда и градус встречи, отсюда и кипение эмоций.
Пошли, естественно, к стойке отметить событие, и вот тут-то прояснилась неслучайность встречи с точки зрения вышних сил. Дело в том, что Анатолий как раз ждал поезд на Москву — едет за окончательными документами на отъезд... в Германию! Как? Что? Почему?! А потому! Оказывается, немцы во искупление своей вины за Вторую мировую войну приглашают к себе жить потомков-родственников уничтоженных ими евреев...
Вообще-то Лохов толком так и не понял суть дела, его лишь удивило-поразило одно.
— Извини! Толя, дорогой, извини! Но ты-то здесь при чём?
— Что за дела! — напыжился Толя Скопюк. — Как это при чём? Я по матери — чистокровный еврей!.. Вернее — по бабушке... Ну, одним словом, у них, у жидов, главной считается материнская кровь. А у моей матери мать была еврейка...
Чудны дела Твои, Господи! Толя Скопюк, провинциальный русский крепко пьющий актёр, стал евреем и со всем своим семейством — женой и тремя детьми — едет жить в Германию: сразу там получит новую квартиру, ему будет обеспечено солидное пособие, пока он не одолеет немецкий язык и не устроится на денежную службу...
— Извини, Анатолий, но ты хоть слово «жид» напрочь забудь, а то в сильный просак там попадёшь...
— Что за дела! Это всё пустяки, — отмахнулся Скопюк и выпил порцию водочки. — Меня вот моя квартира здесь волнует, — не хочу её продавать. Вдруг там не получится, а потом и не вернёшься... Это уезжать легко... Да и кот с собакой... А кстати, Ванёк, друган, а ты-то чего с чемоданом?..
И вот тут-то дело прояснилось, обоюдовыгодная сделка состоялась. Лохов будет пока жить в квартире Скопюков, охранять её, следить за порядком, отбиваться от всяких расплодившихся прихватизаторов...
— Старик! — почти кричал, не обращая внимания на ресторанных пассажиров, Скопюк. — Что за дела! Пропишем тебя — всё честь по чести! Я тебе буду бабки присылать-отстёгивать, чтоб ты и за коммунальные услуги платил, и за телефон. Не дрейфь — и тебе будет оставаться. Они, эти фрицы, знаешь, какие бабки там платить обещают — нам, артистам погорелого театра, здесь и не снилось... Что за дела!
Впрочем, под конец встречи, уже перед поездом, Толя-друган спохватился и выразил как бы сочувствие краху семейной жизни Лохова.
— Что за дела! Жалко, Ваня, жалко! Анка твоя — баба неплохая, вот только квёлая. Может, оно и к лучшему, тем более, что короедов нет... Э-э-эх, если б я своих не настрогал, тоже, может, щас бы на свободу подался... Хотя — вру, подлец! Ленка моя — на свете одна такая, лучше не найти!..
Захмелевший Толя даже взялся уговаривать-упрашивать Ивана идти немедленно с чемоданом к нему до хаты и ждать там его возвращения из столицы. Но Лохов всё же перекантовался на вокзале ещё две ночи, дождался друга, помог Скопюкам погрузиться в поезд, расцеловался на прощание и остался на неопределённый, но длительный срок владельцем-хозяином шикарной трёхкомнатной квартиры.
Живи и радуйся.
* * *
И Лохов зажил, в общем-то, неплохо.
Скопюки оставили ему на коммунальные траты сразу на три месяца, а потом действительно стали раза два-три в год пересылать обещанные деньги. Конечно, ни в какой театр или на киностудию там Толю-баламута не взяли — ну никак язык вражеский ему не поддавался. Пришлось Толе со временем вспомнить свою первую профессию, благоприобретённую когда-то в советском ПТУ, и устроиться на мебельный бэтриб* столяром...
Лохову тоже пришлось — теперь уже в третий раз — менять свою специальность. Но вначале он пустил жильцов, надеясь этим прожить-пропитаться, дабы уже никакая служба-работа не отвлекала его от рифм и верлибров. В средней комнате, бывшей детской, поселилась семейная пара, старички-беженцы из Чечни, а в самой маленькой комнате, спальне, обосновался парень-студент. Большую комнату, зал, Лохов оставил за собой только лишь потому, что там, в мебельной стенке хранилась какая-никакая, но всё же библиотека Скопюков томов в сотню, которую Иван обогатил-пополнил своими заветными книгами, вынутыми из чемодана. Жильцы, слава Богу, подобрались тихие, да Лохову и не привыкать было к коммунальному житью-бытью. Но вскоре деньжат квартирных стало не хватать по весьма прозаической причине — in vino veritas!*
Иван начал попивать и — попивать крепенько. Когда в одиночестве пить становилось уж вовсе невмоготу, он пытался первое время соблазнять на собутыльничество жильцов-соседей, но те оказались кто трезвенником, кто язвенником. Тогда Лохов взялся похаживать в Дом печати. Раньше он робел войти в этот Храм Слова, опусы свои стихотворные пересылал по почте, тем же порядком получал и смехотворные гонорарии. А тут один раз зашёл во взбодрённо-смелом состоянии духа, второй... Понравилось.
В областной писательской организации, в затрапезном кабинете на 6-м этаже, встретили его радушно. Впрочем, как он потом подметил, там всех встречали радушно, особенно если посетитель уже имел в портфеле или кармане эликсир вдохновения или по первому же намёку бежал за ним в ближайший комок. Лохов раз сбегал, второй, а потом уже на равных с другими и скидывался, и угощался от даров других посетителей писательского штаба. Здесь, если продолжить сравнение, толклись-кучковались одни и те же четыре-пять профлитераторов, словно штабные офицеры, да двое-трое вестовых из литактива, а остальную армию барановских членов Союза писателей (человек двадцать) Иван так никогда и не увидел: то ли, как и положено, сидели по домам и писали, то ли, наоборот, писательство совершенно забросили, то ли, наконец, по причине возраста и болезней напрочь забыли пить-опохмеляться.
Конечно, поэтического и романтического в этих почти ежедневных пьянках-попойках было маловато. Какое там шампанское, какая там знаменитая пушкинская жжёнка! Чернозёмные пииты и эпики употребляли только дешёвую водку и преимущественно без закуски — не из бахвальства, разумеется, а из экономических соображений в пользу лишней бутылочки. И Лохов приучился, в конце концов, впихивать в себя опилочную тёплую водку и затыкать её в пищеводе бутербродом с солёной килькой или просто заплесневелым сухарём.
Новые товарищи обещали уже вскоре принять его в Союз писателей...
Познакомился Иван в Доме печати и с некоторыми журналистами, научился заходить как бы по-свойски в редакционные кабинеты, правда, не уставая по извечной своей привычке прикланиваться, бормотать к делу и без дела «спасибо» и «простите-извините». Вскоре ему, во время очередной попойки, и предложили место ответственного секретаря в районке «Голос Черноземья». Газета хотя и обслуживала громадный сельский район, расположенный кольцом вокруг областного центра, но тираж имела мизерный, чуть больше тысячи экземпляров. Журналисты во время редакционной летучки-планёрки, кромсая на свежем номере «Голоса Черноземья» трупик тощей селёдки, искренне недоумевали: ну чего этим сельским труженикам ещё надо? Сводка о ходе посевной есть, снимок передовой доярки на месте, обещательная речь-статья главы районной администрации во весь разворот...
Лохов, став ответсеком, должен был добавить на страницы агонизирующей газеты поэзии в прямом и переносном смыслах. Поначалу он попытался разделить-размежевать три процесса: дружбу с писателями, питие водки и делание газеты, догадываясь, что это пошло бы на пользу «Голосу Черноземья» и его читателям-подписчикам. Но, увы, ни опыта, ни характера Ивану не хватало. Эти несчастные читатели-подписчики попали из огня да в полымя: районка из хотя и не читабельного, но всё же сельского издания начала перерождаться-превращаться в орган штаба областной писательской организации. Лохов порой, мучаясь тяжким похмельем, раскрывал утром свежий номер своего «Голоса Черноземья» и его начинало мутить мучительнее, его просто выворачивало на газетный разворот, где теперь вместо казённого доклада чиновника, который врал и учил-поучал читателей без особых словесных ухищрений и претензий, громоздилось, к примеру, тягомотное «эссе» местного живого классика Байстрыкина, прославившегося в литературе тем, что, будучи студентом-комсоргом Литинститута, ездил по «комсомольской путёвке» в Переделкино бить окна дачи опального Пастернака. Теперь он велеречиво поучал землепашцев и доярок, как надо правильно понимать выражение Достоевского «Мир спасёт красота» и эпиграф к роману Льва Толстого «Мне отмщение, и Аз воздам»...
А когда Лохов переворачивал газетную страницу, он в отчаянии стискивал свою несчастную лысую похмельную головушку: на четвёртой полосе «Голоса Черноземья» изобильно теснились стихотворные «голоса» его постоянных напарников-наставников по литроболу. Хуже того, Иван среди этой антологии поэтических поделок с отвращением зрил и свои опусы, которые, может быть, и выделялись уровнем, но печатать самого себя в своей газете — это здорово напоминало развлечение библейского Онана...
Одним словом, нехорошо как-то, не совсем этично. Это Лохов по трезвому понимал-чувствовал вполне и клялся больше не поддаваться на провокации штабистов-классиков. Но где ж тут устоишь после второго стакана под сухарь, когда тебя начинают хлопать по плечу и бодрить криками: «Старик, ты тоже гений!..» Порой так хочется совсем и до конца поверить в свой талант и неизбежность славы.
Особенно — по пьяни.
* * *
Кризис назревал. И — свершился.
Однажды, как обычно, сидели в писательской берлоге на 6-м этаже, пили. У Лохова раскалывалась голова, крепко прихватило желудок, разыгрался геморрой. Иван ёрзал на стуле, кривился, никак не мог словить кайф от выпиваемого, да и не пил почти. Говорили, по обыкновению, о водке, бабах, бабках, но пришла-таки очередь и литературы. Обсудили и пришли к выводу, что никакой Солженицын не писатель, а Юрий Кузнецов и вовсе не поэт…
Потом самый шумливый и шебутной, как пацан, несмотря на свои шестьдесят пропитых лет, Аркадий Телятников закричал свои свежепридуманные стихи:
Встанет колос здесь по пояс
Иль поднимется трава...
Человек идёт по полю
От машинного двора...
И вдруг Лохов не выдержал, чего никогда с ним не случалось, оборвал без всяких извинений, сжимая кулаками свои виски, взмолился:
— Аркадий! Арка-а-ади-и-ий! Ты мне друг, но истина дороже: нельзя так, нельзя! «Пояс — полю»... «трава — двора»... Это даже не недостаточные рифмы и даже не банальные или приблизительные, это совсем не рифмы...
— Да хватит тебе! — отмахнулся Аркадий, поддёргивая самодовольно джинсы. — Достаточные-предостаточные, банальные-тональные... Рифмы они и есть рифмы!
Иван окончательно утерял опору, его словно лично обидели-оскорбили. Он вскочил, стукнул кулаком по столешнице так, что его стопка опрокинулась, и почти закричал:
— Только безграмотный человек может так говорить! Да ты, Аркадий, знаешь ли вообще, что такое рифма? Так вот запомни: рифма бывает мужская и женская, ассонансная и диссонансная, оригинальная и банальная, достаточная и недостаточная, открытая и внутренняя, богатая и приблизительная...
Лохов почти задохнулся, форсируя голос. Собутыльники оторопело на него взирали. Иван выбрался из-за стола, пошёл к двери и, размахивая указующим перстом правой руки, продолжал на ходу:
— А ещё рифма бывает и глагольная, и глубокая, и грамматическая, и каламбурная... Мало? Бывает корневая, бывает неточная, бывает омонимическая... Бывает неравносложная! Бывает разнородная! Бывает разноударная!..
Уже от двери, взявшись за ручку, Иван выдал ещё очередь:
— Я уж не говорю, что рифма бывает составная, бывает тавтологическая, бывает тематическая, бывает точная, бывает усечённая!.. И даже, Аркадий Васильевич, запомни это особо: бывает рифма-эхо!..
Лохов вышел и хлопнул дверью так, что по всем этажам Дома печати загуляла-пронеслась вот эта как раз самая рифма...
Рифма-эхо.
* * *
Он — погибает!
Лохов понял это отчётливо, осознал всем своим неприкаянным существом: он спивается, он опускается, он деградирует — по-ги-ба-ет!
Неужели ничего ему в жизни больше не осталось, как только пить-спиваться, кропать от времени до времени отрывочные стишки, тискаться-публиковаться в районке, жить в чужом доме, сшибать на опохмелку гроши, страдать от одиночества…
А тут как на грех позвонил Толя Скопюк: всё, нажились-нагостились в проклятой Германии, навкалывались — возвращаемся нах хаус*…
Иван три дня и три ночи лежал в своей комнате-норе, сказавшись больным, никуда не выходил и — думал, думал, мучительно размышлял. И для начала решил без оглядки и сомнений покончить-развязаться с Домом печати, уйти из газеты.
И — надо же! — сработал, видимо, так называемый наполеоновский закон, который в данном случае можно было сформулировать так: надо решиться и начать менять свою судьбу, и тогда провидение, сама Судьба начнёт тебе помогать. Во-первых, вместе с расчётом Лохов сразу получил и задерживаемую зарплату за три месяца: на руках очутилась вполне приличная куча денег. А во-вторых, он на радостях осмелился заглянуть-зайти в «Золотую рыбку», выпить водки в буржуйском заведении...
Но дело, конечно, не в буржуйской водке. Дело было в хозяине «Золотой рыбки», в этом старом еврее, который удивительно походил на знаменитого певца-эстрадника не только именем-отчеством и пуленепробиваемым чёрным париком, но и хроническим плаксиво-скорбным выражением-маской на бабьем лице. Именно эта встреча нежданная с Иосифом Давидовичем Гроссманом, как короткое замыкание, словно бы высекла сноп искр, высветивший Лохову не только горькие воспоминания, но и гениально-поэтический план по выходу из личного жизненного тупика-кризиса.
И ведь как специально расчёт с долгами выдали ему новёхонькими, свежеотштампованными сотенными. Иван, к счастью, их даже не перегнул пополам, так целёхонькими и положил в дипломат. Дома Лохов ещё раз пересмотрел-пересчитал: таких «фальшивых» сторублёвок оказалось у него тринадцать штук. Он смущаться не стал: дело, что ни говори, он затеял, может быть, и справедливое, но отчасти и мошенническое. Так что если Господь Бог отвернётся от Ивана, то останется на нечистую силу надеяться, а та цифру 13 оченно даже любит-уважает.
План отмщения можно было начинать приводить в исполнение сразу, но Лохов решил не суетиться. Надо было и бородой для конспирации покрыться, и жильцам дать время-возможность съехать, но главное: стоило дождаться подступа своего счастливого года и вообще — наполнить операцию поэзией, создать настоящую жизненную поэму с рифмами-перекличками дат и событий.
Он же не какой-нибудь отпетый мошенник.
Он — поэт!
* * *
Лохов верил в успех своей поэмы.
И как же сжималось его сердце, когда 30-го декабря он шёл в «Золотую рыбку» с двумя последними сотенными в кармане…
Однако ж всё в конце концов получилось, как он рассчитал-замыслил. Судьба, наконец, повернулась к нему своим прекрасным добрым лицом.
Начиналась новая жизнь...
* * *
Когда Иван позвонил в дверь некогда родимой квартиры — было два ночи.
Аня, открыв ему, щурилась со сна, запахивала халатик на груди, непонимающе слушала его извинения и не могла никак сообразить — чего он хочет?
А Лохов хотел поначалу только отдать деньги, коротко пояснить суть дела и тут же уйти-исчезнуть, но от уже подзабытого запаха своей квартиры, от вида полусонной бывшей жены он расслабился, сник, обезволел.
— Извини! Кофеем напоишь? — спросил он, пытаясь добавить в голос шутливости.
— Конечно! — обрадовалась и полностью проснулась Анна. — Раздевайся, проходи...
Лохов разделся, пристроил шарфик на привычный крюк, достал свои старые тапки из обувного ящика, приткнул в угол сумку, прошёл на кухню, осмотрелся.
— Извини! Всё торгуешь?
— Торгую.
— Прости!.. Одна живёшь?
— Одна. Мне, Ваня, уже пятый десяток... Забыл?
— Извини, извини! Ну и что? Тебе только чуть за сорок! — бодро взялся успокаивать Иван. — И в сорок пять, извини, баба ягодка опять... А что, Татьяна Ильинична женихов тебе не ищет?
— Они к свадьбе Ивашки уже вплотную готовятся — не до меня, — усмехнулась Анна и вдруг серьёзно добавила. — Да и не хочу я никаких женихов!.. Я, может, тебя до сих пор люблю...
— Да?! — изумился Лохов. — А знаешь, какие стихи недавно у меня написались? Извини!..
Простые радости свои
мне предлагала жизнь, врачуя.
Но о тебе я вспомнил. И
остановился, боль почуяв.
Пора смириться мне давно
с тем, что меня ты разлюбила.
И остаётся лишь одно –
забыть, забыть про всё, что было...
Анна подошла к нему, обхватила его лысую голову, с грустью сказала:
— Зачем-то бороду отрастил... Перегаром пахнет... Поэт ты талантливый, а в жизни совсем дуралей... Хочешь остаться?
— Нет, Аня, извини, — встряхнул головой Лохов, высвободился из её объятий. — Мне сейчас срочно надо уехать. Я ещё толком не решил — куда, но, скорей всего, пока в свою деревню. Вот я тебе оставляю, извини...
Он вынул из кармана пачку зелёной инвалюты.
— Вот здесь пять тысяч долларов. Извини! Ты не бойся — они мои и вполне праведным путём получены. Брось ты эту торговлю, отдай все долги Елизаровой... Только деньги, извини, ты обменяй прежде на наши и не говори про все: скажи в «Русское лото» выиграла... Живи, пиши свои картины замечательные...
Лохов вдруг оживился:
— Извини, я вот что подумал: они ж тебя в покое не оставят. Продай ты к чертям собачьим эту квартиру или законсервируй и приезжай ко мне в деревню... У меня вон ещё десять тысяч в сумке... Представляешь, какая жизнь у нас пойдёт?!..
Конечно, Анна не сразу согласилась деньги взять... Конечно, не сразу и решилась она хотя бы возмечтать о крутой перемене своей жизни-судьбы... Но ведь и Лохов, разумеется, не сразу ушёл, да и гощение его в родном доме у бывшей жены, понятно, одним кофе и беседами не ограничилось...
Когда под утро расставались — споров уже не было: Лохов обустроится-обживётся, позвонит Ане, вызовет её.
И — жить!
5
Иосиф Давидович Гроссман изо всех сил хранил тайну целых три дня.
Он под благовидным предлогом утром и вечером исчезал из дому или «Золотой рыбки», мчался на своём «ауди» на улицу Энгельса, самолично убирал-мыл за котом ванночку-парашу, выводил собаку на гуляние, затем кормил животин и возвращался. Он даже субботу этими делами-заботами осквернил-похерил.
Наконец, невмоготу стало хранить-готовить сюрприз для Светы-рыбки и Яшеньки, надоело слушать-сглатывать от жены «жида пархатого» — рассказал всё ей, признался. Она поначалу и верить не хотела, кричать безобразно начала, но Иосиф Давидович как смог её успокоил, убеждал, что нет нужды и возможности этому простецкому парню-мужику его, старого еврея, обмануть, вокруг пальца обвести...
Но Света-рыбонька всё равно в случае чего пообещала сорвать с него, Иосифа Давидовича, его дурацкий парик с клопами, разодрать в клочья и подать в суд на развод с соответствующим дележом «Золотой рыбки»...
Иосифа Давидовича пот прошиб.
* * *
На Рождество, в четверг, 7-го — погода случилась хуже некуда.
Чертыхаясь, Иосиф Давидович шёл от машины к подъезду дома на Энгельса, представлял, как вымокнет сейчас с проклятой таксой под зимним мерзким дождём донельзя. Хвала Господу Вседержителю, он делает этих глупостей последний день...
Иосиф Давидович попытался открыть замок, но ничего не получалось. Вдруг дверь распахнулась и незнакомый человек, возникший на пороге, жизнерадостно завопил:
— Что за дела! Это вы и есть — Иосиф Давидович? Тут Ванёк звонил, предупреждал, что вы ключи занесёте... Что за дела! Почему он нас лично не дождался, а?! Друган называется! Три года не видал и даже не поздоровались!..
У Иосифа Давидовича отпала челюсть, обнажив золото вставных зубов, и начала теряться точка опоры под увечной ногой. Он тупо смотрел на шумного человека, впадая в столбняк всё более и более и боясь до конца поверить в случившееся.
— Ах да! — воскликнул шумный человек. — Ванёк тут вам приказал отдать... Что за дела!
Он исчез на минуту и вынес-подал Иосифу Давидовичу странную, страшную, невероятную вещь. Старый еврей мгновенно узнал-вспомнил её...
То была балалайка в целлофановом мешке-чехле.
Русский народный инструмент...
_________________________________________ * Гроссман (c нем.) — большой, великий человек. * Шикса (с древнеевр.) — гойка, нееврейка. * Бэтриб (с нем.) — предприятие, фабрика. * In vino veritas! (лат.) — Истина в вине! * нах хаус (с нем.) — домой.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
