Сохранение
Глава 1
Войдя в полуразрушенный купольный зал заброшенной, некогда величественной галереи «Л’Этре Супремис», где в незапамятные времена, до затяжной гражданской войны, бушующей вот уже несколько десятилетий, под изящными и плавными, мерными и красивыми, как природа с поверхности, которую никто никогда не видел и о которой все лишь читали в реликтовых книгах, дающих призрачный намёк на докупольное бытие, сводами с позолоченными фигурами и красочными цветочными полукруглыми гирляндами выставлялись лучшие полотна всей Мелюзинской Республики, а ныне, из-за последствий затяжного конфликта, оставившего этот район столицы, Конкордию, незалеченной гниющей раной, сохранились лишь массивные, оголённые, как провода, брутальные бетонные балки, держащие остатки затронутой увяданием лепнины, окутанные густой, как саван, пылью, пока где-то там, в темноте, за покосившимися старыми колоннами, мерно, вновь и вновь падали капли воды не то с потрескавшейся крыши, не то из протекающей, проржавевшей трубы, отсчитывая тем самым ритм, будто затихающий пульс медленно умирающего города, она, Мари-Валлан ля Неро, художница и реставратор, в прошлом — признанный гений, талант, чьи работы с гордостью выставлялись напоказ в лучших домах искусств, ныне — вольный частный эксперт, призванный в это место коллегами по цеху, тайным обществом, называющим себя солдалиерами, желающим, как и она, помимо многих других вещей, сохранить наследие Мелюзинии, чтобы оценить чудом уцелевшее реликтовое полотно, которое было найдено по анонимной наводке и о котором пока никто не знал, своим одним — точнее, двумя — глазами, один из которых, однако, был безвозвратно утерян во время спасения бесценного холста её старого мастера-наставника и заменён сложным механическим протезом, тончайшей сферой из платины угольного цвета, окутанной ветвящимися, словно нанесёнными кистью аккуратного художника, черно-золотыми линиями, напоминающими стебли цветов, мерцающими в полумраке при каждом движении её головы, считая имплантированный в неё реликтовый инструмент, давно потерявший всякую функциональность ввиду своей исключительной древности, лишь декоративным элементом, неудобным, холодным и иногда вызывающим фантомную, тянущую где-то в глубине глазницы боль, которая особенно остро ощущалась в моменты сильного душевного волнения и которую она привыкла попросту игнорировать, как привыкла игнорировать навязчивые шепотки за спиной и жалостливые взгляды, при этом совсем не подозревая о его скрытом потенциале, — теперь стояла перед загадочным полотном, аккуратно прислонённым к голой бетонной стене на импровизированном новом постаменте из опустевших ящиков из-под боеприпасов, и, затаив дыхание, рассматривала его, ощущая редкое, почти забытое чувство дежавю при виде картины, выполненной в манере, сочетавшей утончённую, текучую, сюрреалистичную грацию расплывающихся глубоким фиолетовым морем красок, растёкшихся по мягкому канвасу обволакивающим фоном, с какой-то до расстройства тревожной, агрессивной, аномально пугающей гиперреалистичной абсурдностью, выраженной в изображённых на полотне деталях, лицах и формах, сплетавшихся в единую структуру так кристально чисто, что ни один человеческий глаз не мог бы передать всю глубину изображённого, что и обрекало её прищуривать единственный здоровый глаз и всматриваться в слои лака и краски, скользить и блуждать по полотну, сильнее поддаваться нарастающему беспокойству, вызванному общей композицией, создававшей не только чувство жамевю, но и нечто совершенно новое, как при взгляде на то, что невозможно представить и вообразить, пока образы едва уловимым образом менялись в зависимости от угла падения едва проникающего в помещение света, сочившегося сквозь прочерченный зигзагом пролом в куполе над залом галереи, недостаточно освещенной и вынуждающей наблюдательницу осторожно приблизиться, коснуться пальцами шершавого, ветхого холста и ощутить острую, как укол иглы, боль в пустой правой глазнице, сопровождавшуюся возникшим из ниоткуда полуфантомным проблеском осознания, что под беспокойной гладью разлитых морем пурпурных чернил шевельнулось нечто неизведанное и незнакомое, — сеть ровных, падающих цифровых линий, текущих бесконечным потоком, неисчислимой лавиной, заставившая её отпрянуть и попытаться понять увиденное, равно как и произнести название картины «Виварий окаменевшей души» вслух, как вдруг, когда слово только-только сорвалось с её губ, в галерею, сильно стуча смоляными сапогами по голому бетону и раздавливая мелкую бетонную крошку тяжелыми ботфортами, вошёл человек, чьё имя частный эксперт узнает намного позже, — не иначе как господин Варлез, известный на всю республику, но в узких кругах, торговец запрещёнными реликвиями и по совместительству меценат с безупречными манерами, одетый в дорогое пальто цвета мощёных, безукоризненно чистых улиц других районов столицы, с лицом, столь же бесстрастным и холодным, как все брутальные стены вокруг, окинул зал быстрым, цепким взглядом, достаточно прозорливым, чтобы осознать происходящее и считать мгновенную угрозу, исходящую от худощавой одноокой женщины, заговорив с ней вкрадчивым, убаюкивающим, вежливым тоном, произнося каждое слово так, что тянулись гласные: «Мадемуазель ля Неро, я восхищён вашим мужеством, вы — живое воплощение девиза, придуманного лично мной для нашей несчастной, терзаемой испытаниями Республики: „мы будем хранить красоту, даже теряя себя“, а я здесь, позвольте заметить, именно за этим, чтобы, во-первых, предложить вам сотрудничество, а во-вторых, вместе с вами сохранить эту вечную красоту, обеспечив ей достойное место в коллекции, которая переживёт нас обоих на многие века, ибо такая красота не должна прозябать в месте, недоступном для световых лучей Либеранжа», — воспринимая его слова, с одной стороны, не иначе как комплимент и приглашение к диалогу, но одновременно с этим чувствуя некий подвох, Мари-Валлан, привыкшая читать между строк и понимавшая контекст и подтекст лучше, чем сам текст, услышала в них лишь завуалированную, хорошо спрятанную угрозу и непомерную алчность, сквозившую в его слишком пристальном взгляде, устремлённом на драгоценное полотно, а вовсе не на неё, — отчего она, не отводя глаз от картины и чувствуя, как фантомная боль в правой глазнице странным образом пульсирует в такт падающим каплям, ответила ему таким же вежливым и ровным, лишённым настоящих эмоций голосом, резко контрастирующим с неуёмной дрожью в её пальцах, что «некоторым вещам, господин Варлез, должно оставаться незапятнанными, как напоминание о прошлом и предупреждение о грядущем, как память о том, что было потеряно давным-давно», вынудив усмехнувшегося уголком рта уходящего господина бросить напоследок, что он даёт ей время передумать, ведь, как известно, «мир, увы и ах, прагматичен и не прощает идеализма», и оставить художника-реставратора в остывающей, густой тишине, омываемой постепенно оседающим на старинных поверхностях запахом дорогого табака, оброненного гостем, позволяющей лишь каплям, падающим с потолка, аккомпанировать невыносимо тяжёлым мыслям, ставшим причиной её повторного визита в галерею глубокой ночью, когда раздираемый гражданской войной город накрыла искусственная ночь, ознаменовавшая, как и все разы до этого, недолгое перемирие, в разгар которого, вооружившись специальным переносным фонарём, способным светить в холодном спектре, набором своих инструментов и растворителей, ощущая, как похрустывает бетонная крошка под подошвами и серым налётом оседает на ткани, Мари-Валлан начала своё священнодействие в полной тишине, нарушаемой лишь всё теми же, неумолкающими, словно секундомер, каплями, и, направляя луч фонаря на холст, неожиданно обнаружила, что под воздействием света, или так ей казалось, вихрящиеся потоки густой пурпурной краски, хаотичным ураганом расползшиеся по канвасу, словно бы растворились, обнажая тайный, внутренний слой — детальную, невероятно точную карту с изображением города и поразительно громадного подземного лабиринта с координатами, маркированными архаичными символами мирового языка и ниспадающими каскадами цифр, служившими проходами в этом импровизированном лабиринте, хранящем в самом его центре, как сердце чудовищного, живого организма, надпись, состоящую из множества цифр, которые начинались на десять и шестьсот шестьдесят шесть и не заканчивались, соединяясь с множеством десятков текущих вниз линий цифр, и побуждавшую находку отозваться в её протезе сильной пульсирующей болью, отнюдь не фантомной, но реальной, заставившей девушку вскрикнуть и схватиться за лицо, позволившей её пальцам свободно ощущать холод металла, пока давление медленно разрастающейся, ноющей боли не привело к осознанию, тошнотворному и пугающему, что перед ней было не просто искусство, а нечто, что она не в состоянии была понять, но что определённо могло быть использовано воюющими сторонами в своих собственных целях, особенно если этот ключ, эта карта, попадёт в руки таких людей, как Варлез, что обречёт её, реставратора, считавшую исцеление и продление жизни шедевров своим призванием, на столкновение с чудовищным выбором, внутренним конфликтом, разрывавшим её душу на части, потому что безжалостно уничтожить картину в её картине мира означало бы как минимум убийство, как максимум — геноцид, тогда как сохранить её для мира и Мелюзинии означало бы вечную опасность для всех людей Республики и возможное продолжение и без того затянувшегося конфликта, гражданской войны, которую все, включая её, хотели поскорее закончить, чтобы наступила эпоха мира, который и помог ей принять решение, пока она, сидя на ледяном бетонном полу, поджав ноги и глядя, как тайные линии на холсте медленно гаснут без света фонаря, вновь скрываясь в пучине вязких вихрей чёрного пурпура, думала о том, что автор, неизвестный гений, вероятно, погиб и сам, погребённый в том самом комплексе под городом, оставив после себя в качестве последней своей воли, вполне возможно, зашифрованное предупреждение, скрытое под слоем красоты, тайно и неведомыми путями пронесённой на поверхность, — мысль эта, горькая и отрезвляющая, всплыла на поверхность её внутренних переживаний, принося ей такую непоколебимую решительность, что с её помощью Мари-Валлан, твёрдо стоя на ногах и без тряски в руках, лёгким движением отвинтив крышку с банки с химическим растворителем, который она всегда носила с собой для очистки старых лаков, но который в определённой, крупной концентрации мог разъесть и уничтожить любую органику, зажгла старую потёртую зажигалку «Л’Эко», подарок от старого, давно покинувшего столицу Мелюзинии друга, заставляя колеблющуюся в золотистом свете огня сюрреалистичную художественную палитру на мгновение ожить, заиграть новыми красками и с невероятной, пронзительной ясностью напомнить ей о том, какой была Мелюзиния, столица, до этой гражданской войны, чтобы в следующую секунду, вдохновившись и вместе с тем прощаясь, аккуратно и почти нежно, точно укладывая ребёнка в колыбель, начать наносить растворитель от края к центру, наблюдая, как благородный пурпур постепенно мутнеет и покрывается черничными волдырями, лопающимися, как лопается купол от избыточного давления на дне океана, пока густые массы стекают вниз грязными, цветными ручьями, как вдруг в тот самый миг, когда большая часть холста превратилась в сплошную чёрную кашу, а процесс разрушения стал необратим, и сам воздух, наполнившийся едкой, химической вонью, напоминал об этом, в галерею ворвались трое вооружённых людей, приведённых не вовремя появившимся и взбешённым господином Варлезом, кричавшим на ходу что-то о том, что она не имеет права, что это преступление против культуры, тогда как он мог бы подарить картине новую жизнь в обмен на очень скромную по меркам Мелюзинии сумму, что она, глупая калека, разрушает вечную красоту, — на чьи оскорбления сама Мари-Валлан ля Неро, продолжая поливать уже вовсю разгорающийся холст, который занимался едко-зелёными на кончиках, жадными языками пламени, отбрасывающими пляшущие тени на брутальные бетонные стены, лишь повернулась, залитая ярким светом пожара, произнося с горькой, ледяной иронией, отчётливо и уверенно, подавляя при этом треск огня и стук капель, которые, казалось, зачастили в такт её сердцу: «Красота, господин Варлез, умирает здесь и сейчас, и умирает она не для того, чтобы кто-то наживался на смерти, а чтобы мы все наконец запомнили цену за желание превратить искусство в оружие», — вкладывая в эти слова последние оставшиеся силы, пока её правая рука, тушившая занявшийся край рукава, резко размахивая им вверх-вниз, на долю секунды коснулась раскалённой, обугливающейся поверхности полотна так, что в то же мгновение без какой-либо вспышки или звукового сигнала её реликтовый протез, активированный прямым контактом, автоматически задействовал свою скрытую функцию и за тысячную долю секунды, пока длилось это касание, создал идеально точный слепок всей картины — не только умирающего верхнего слоя, умирающего, как медленно умирал раздираемый войной город, но и того, что находилось под ним в лабиринте под землёй, всех координат, всех символов, всей сути самого полотна, — сохранив в своей непостижимой людскому разуму памяти абсолютно всё, после чего она, чьё сознание в это время было всецело поглощено болью от ожога и трагедией содеянного, не заметила ни мгновенного повышения температуры протеза, ни краткого, сравнимого с ударом тока импульса в глазнице, и только когда телохранители Варлеза и он сам, потрясённые не столько её словами, сколько безумной решимостью, отступили, а сам он, сплёвывая на пепел и бормоча изысканные проклятия, заверил её, что будет ждать снаружи, после чего скрылся во тьме, она осталась наедине с собой, сидя на бетонном полу давно опустевшего зала посреди запаха гари и химикатов и глядя на дымящийся, чёрный остов, когда-то бывший шедевром, чувствуя такую всеобъемлющую, выжигающую всё внутри пустоту, что даже капли, её вечно верный звуковой лейтмотив, её незримый спутник в этом склепе умерших шедевров, внезапно стихли, уступая место тишине искусственного ночного перемирия, позволяющей художнице, вытеревшей перепачканные сажей и пылью пальцы о своё некогда дорогое, а теперь навсегда испорченное пальто, вытащить из наплечной сумки нетронутый, девственно чистый альбом, который всегда носила с собой в надежде сделать зарисовки чего-то прекрасного, положить его на колени и осознать, что писать ей всё ещё нечего, потому что всё, что она могла бы нарисовать, было тогда и сейчас лишь пеплом на полу, пустотой, такой же, как пустой лист, приковавший её единственный, уставший от слёз глаз, совсем не подозревающий о том, что его механический двойник, как и она сама, теперь является живым хранилищем утраченного шедевра, хранящим тайну подземного комплекса, чьи координаты смерти не исчезли вовсе, перекочевав в её собственное тело, в механический глаз, мерцающий во тьме золотой искрой, как последний уголёк тлеющего шедевра, своим всполохом натолкнувший её на окончательное принятие того, что красота не вечна, но именно её мимолётность и делает её красотой, жертвовать ради которой совсем не напрасно, поскольку именно такое самопожертвование и позволяет сохранить если не физическое состояние, то память, что не умрёт даже спустя тысячелетия, — осознание чего помогло Мари-Валлан ля Неро, художнице без картин и хранительнице без сокровищ, подняться на ноги и выйти из разрушенной галереи под предрассветное купольное небо столицы, где холодный, колючий свет искусственной зари, упав на её золотой протез, на мгновение высек в нём ответный, таинственный отблеск, сопровождавший её, пока она, идя под строгим сопровождением недругов с автоматами и осуждающим взглядом Варлеза, не оборачиваясь и не зная, что теперь сама стала и картиной, и ключом, и предупреждением, медленно растворилась в тишине спящего, истерзанного войной города, унося с собой чью-то душу, заключённую в камне.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
