Распорядитель нейросетей — Рассказы
1. Имя
Кота зовут Процент. Теперь — зовут. На новом корабле ему дали это имя — и правильно дали, потому что кот берёт своё с любой сделки, а там, где корабль, сделок хватает.
Но мы-то знали его раньше. Когда у него не было никакого имени. И, доложу я вам, без имени кот был солиднее. Имя — ведь как учётный номер: дали — и ты уже в списке. А кот в списках не был. Ни в одном реестре. Ни в каком секторном регистре. В этом, поверьте, весь его смысл.
Спрашивают иногда: какая польза от кота на станции, где нет мышей? Странный вопрос. Правильный — другой: какая польза от станции, где нет кота? Отвечаю: никакой. Проверено на «Гнезде».
Я там был механиком по вентиляции — в третьем энергоблоке, второй вахтовый цикл. Про то, что случилось потом, говорить не стану: мне не положено, я был не в центре, а те, кто был в центре, сейчас получают пенсию. Досрочную. Так что про дела читайте в опечатанных папках, а я вам расскажу про кота. Кота в папках нет. Кота в папках не бывает.
2. Тушёнка
Кот прибыл с тушёнкой. В прямом смысле слова.
Пришёл грузовик из Пояса — старый, обшарпанный «Скарабей», с дырой в кормовом стабилизаторе и запахом перегретой гидравлики. На разгрузке грузчик Федя — здоровый мужик с прокуренным голосом и наколкой на предплечье — подхватил ящик, крякнул, поставил на паллету и вдруг замер.
— Тихо, — сказал он, и все вокруг притихли. Из ящика доносился звук. Даже не крик — требование. Так требуют вахтовики у окошка кассы, когда касса закрывается, а вахта — нет. Пронзительно, на одной ноте, с уверенностью, что тебя услышат.
Федя открыл крышку, и в щели между двумя банками тушёнки сидел котёнок. Размером с кулак. Рыжий, серый — как на него посмотреть. Он сидел в позе крошечного льва, смотрел на Федю и не собирался уступать.
Повар Витя, толстый, лысый, с вечно испачканным фартуком, подошёл, заглянул через плечо и клятвенно поднял ладонь:
— Рыжий, точно тебе говорю. Видишь, подпалины на ушах?
— Ничего подобного, — возразил я. — Серый, как старательский контейнер. Ты просто освещение не настроил.
Котёнок выслушал обоих, перевёл взгляд с одного на другого — медленно, с чувством собственного достоинства, — и затем чихнул. Чих вышел такой, будто он говорил: «Вы оба дураки, но я вас прощаю». И уселся на банку, демонстративно показав хвост серо-дымчатый с рыжим отливом.
— Ну, — сказал Федя, почесав затылок, — пусть будет с рыжиной. Так никто не проиграет.
— А если проиграет приёмная комиссия? — спросил Витя.
— Комиссия, — ответил Федя, — проиграет в любом случае. На то она и комиссия.
Откуда взялся — никто не знал. Залез, наверное, на старательской станции: старатели народ добрый, у них в Поясе живое реже запчастей, и если что живое лезет к тебе в трюм — его не выгоняют. Может, человеку одному не по себе. А может, у него мыши. Где груз — там мыши, где мыши — там кот. Так, по-моему, и устроен Пояс.
Федя взял котёнка за шкирку — аккуратно, как берут бумагу, которая может оказаться накладной, — и понёс на КПП. Котёнок висел смирно, только шевелил усами.
— Куда ты его? — спросил я.
— По уставу, — вздохнул Федя. — Всё, что прибыло, положено поставить на учёт. Не мне же за него потом отвечать.
— А ему, думаешь, есть дело до устава?
— Мне, — сказал Федя, — до устава тоже дела нет. Но подписываться под ним мне.
И пошёл. И вот тут началось.
3. Учёт
На КПП сидел дежурный — мальчик из академии, розовощёкий, с чистыми допусками и пухлым планшетом в руках. Звали его Толик. Он нервно перебирал стилус, когда Федя поставил котёнка на стол между клавиатурой и кружкой остывшего чая с засохшим на дне пакетиком.
— Что это? — спросил Толик, вытягивая шею.
— Кот, — сказал Федя и отступил на шаг, как будто передал ответственность.
Толик ввёл в систему: «кот». Система тоненько пискнула и выдала: «запрос неполный: укажите номер импланта». Толик посмотрел на котёнка, тот сидел и умывался. Никакого импланта.
— Импланта нет, — сказал Толик, голос его взлетел на полторы октавы.
— А ты впиши, — посоветовал Федя.
— Куда?! У него же… там же некуда!
— Тогда впиши туда, где некуда. Система большая, место найдётся.
Он попробовал: «котёнок». Система опять: «объект не идентифицирован».
Тогда Толик, в отчаянии, почесал за ухом и ввёл: «несанкционированное биологическое загрязнение». Система подумала — мы услышали, как загудели вентиляторы в серверной, — и ответила: «удаление невозможно: недостаточно данных для построения вектора ликвидации».
— Это что ещё за фигня? — спросил Федя, заглядывая через плечо Толика.
— Я не знаю, — заикаясь, ответил Толик. — Он не входит ни в одну категорию. По вектору выходит, что ликвидировать его… — Толик сглотнул, — …себе дороже. Надо позвать начальника.
Позвали начальника Семёныча — сухого, жилистого мужика с вечно нахмуренными бровями и привычкой постукивать пальцем по столу. Семёныч пришёл, посмотрел на котёнка, потом на экран, потом на Толика. Котёнок посмотрел на Семёныча. Несколько секунд они смотрели друг на друга — и Семёныч первым отвёл взгляд.
— Позовите учётчика, — сказал он, вытирая пот с лысины.
— А может, — осторожно начал Толик, — просто не вносить? Его же нет в системе. Значит, его нет вообще.
— Молодой человек, — сказал Семёныч устало, — за тридцать лет службы я усвоил одно: чего нет в системе — за то спрашивают строже всего. Зовите учётчика.
Учётчик Палыч — маленький, очкастый, вечно небритый — появился через пять минут. Он сдвинул очки на лоб и уставился на котёнка так, будто видел перед собой балансовую ведомость с нестыковкой. Котёнок посмотрел на него в ответ — снизу вверх, с лёгким наклоном головы, будто спрашивал: «Ну и что ты будешь делать?»
— Оформите кота, — сказал Палыч, протягивая планшет Семёнычу, но тот даже руку не поднял.
— Кота нельзя, — отрезал Семёныч, и голос его стал на полтона выше — верный признак раздражения. — Ты что, не знаешь пятьдесят третий регламент? Кот живой. Живому положен имплант и учётный номер.
— Тогда как предмет.
— Предметы не едят тушёнку, — Семёныч указал на банку, из которой котёнок уже успел слизнуть оставшийся жир. — Ты видел, как он лопает? Предметы не просят молока и не орут по ночам.
— Это его проблема, а не наша, — сказал Палыч и прищурился. — Оформим условно. С пометкой «временное хранение».
— Временное хранение чего? — спросил Семёныч.
— Временное хранение, — сказал Палыч с достоинством, — всего.
Он ткнул стилусом в экран, щёлкнул — и в системе родилась строка: «Предмет — одна штука. Статус: условный. Местоположение: везде».
Система подумала ещё раз — и, кажется, осталась довольна: пискнула не тоненько, а солидно, как пикают на правильно оформленных накладных.
Котёнок в этот момент зевнул, показав розовое нёбо и крошечные клыки, и Семёныч, который уже открыл рот, чтобы возразить, передумал.
— Ладно, — сказал он и махнул рукой. — Хоть веником его назови. Мне от этого легче не будет.
— Веником нельзя, — сказал Палыч, уже уходя. — Веники у нас по описи. Придётся списывать.
— Тогда никак его не называй!
— Поздно, — сказал Палыч из двери. — Он уже в системе.
Котёнок спрыгнул со стола, обошёл кресло Семёныча — задел хвостом по голени, — и направился к двери, которая по уставу не открывалась без допуска.
— Стой, — сказал Семёныч уже не так уверенно. — Он что, двери сам открывает?
Дверь щёлкнула и отъехала в сторону. Котёнок, не оборачиваясь, шагнул в коридор.
Палыч вздохнул, убрал планшет в карман и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ну, теперь мы учли то, что не поддаётся учёту. Прекрасно.
Семёныч посмотрел на закрывшуюся дверь и тихо выругался.
4. Приметы
Приметы на станции завелись быстро. Не знаю, кто начал, но уже через неделю все знали правила.
Если кот сидит у шлюза перед сменой — смена пройдёт без происшествий. Проверено. Если кот умывается и смотрит на тебя — инспекция обойдёт стороной. Если кот проводит тебя до столовой — будет второе. И не каша, а тушёнка. Настоящая, «Бортпитание-плюс», с золотистым жирком по краям.
Вахтовик Пётрыч — старый, шрамоватый, с седой щетиной — не выходил на внешние работы, пока не увидит кота. Однажды я застал его в тамбуре, он стоял в скафандре, сжимая в руках шлем, и смотрел на пустой коридор.
— Пётрыч, — говорю, — у тебя допуск на выход через пять минут горит.
— Пусть горит, — буркнул он, не поворачивая головы. — Кота не видать.
— И что?
— А то. Кота не видать — сам будь виден. Сиди и жди.
— А если не придёт?
— Значит, не судьба, — сказал Пётрыч и пошевелил шлемом в руках. — Я, брат, в первом цикле без кота работал. Так у нас тогда компрессор и ушёл. Вместе с переборкой.
Мы ждали ещё три минуты, и наконец кот появился — спокойно, не спеша, вышел из вентиляционной решётки, которую, между прочим, я чинил накануне, и уселся прямо напротив шлюза. Пётрыч удовлетворённо крякнул, нахлобучил шлем и шагнул в шлюз. Вахта прошла без происшествий.
Один раз кот проспал и не показался три смены подряд. Три смены отработали как никогда — ни тревог, ни поломок, ни авралов. Все поняли: кот взял выходной. От нас. Никто не обиделся. Выходной — это по-честному, мы сами так работаем, когда получается.
А в курилке, которая по документам числилась «зоной декомпрессионного отдыха», кто-то нарисовал кота. Угольком, на стене — я и сейчас помню этот рисунок. Сходства было процентов на пятьдесят: уши не те, хвост короче, а глаза — как два овала. Но любви в нём было на все двести. Подпись внизу: «Наш». И всё. Больше ничего.
Служба эксплуатации потом дважды закрашивала. На третий раз сдалась — потому что закрашивал, как выяснилось, тот самый молодой инженер, который подписывал акт, а на акте, как выяснилось позже, спал кот.
5. Пропажи — и первая улика
Потом на станции стали пропадать вещи.
Началось с мелочи. У старшего механика Гриши пропал разводной ключ — девятнадцать миллиметров, инструмент уважаемый, сам в руки просится. Гриша перерыл весь верстак, заглянул под стеллажи, даже сунул нос в карманы — нет. А ключ любимый, с натёртой ладонью рукояткой.
У дежурного Толика пропала фуражка — новая, с блестящим козырьком, которую он надел всего два раза. Он ходил по коридору, держась за голову, и бубнил: «Где она, где…» У повара Вити исчез половник — тот самый, длинной ручкой, которым он отмерял справедливость, накладывая добавку работающим сверх нормы.
У Пётрыча — один носок. Один. Второй остался лежать на тумбочке. Все понимают: пара коту ни к чему.
Никто никогда не видел, чтобы кот что-то брал. Подчёркиваю: ни разу. Но все видели кота рядом с местом пропажи. С довольным видом. Как-то раз я застал его у Гришиного верстака — ключа уже нет, а кот сидит на том месте, где ключ лежал, и облизывает лапу. И смотрит на меня с таким выражением, будто говорит: «Да, я знаю, где он. Но тебе не скажу».
Попробуйте поспорить с довольным котом. Мы пробовали — не выходит.
— Это кот, — сказал Толик, глядя на свою пустую голову.
— Доказательств нет, — возразил Палыч, заглядывая в планшет.
— Какие доказательства?! У меня фуражки нет!
— Вот это, — Палыч постучал по экрану, — уже факт. А кот — пока версия. Факты, Толик, не носят фуражек.
Версия, впрочем, всем нравилась. Потому что версия «кот» — она спокойная. Вещь как бы не украдена. Она у кота. А у кота — это почти что дома.
Палыч, однако, завёл отдельное досье. Он записывал даты, места, описание пропавших вещей и имена владельцев. Через месяц в папке набралось тридцать записей. И он заметил странность: пропадали только те предметы, у которых был «хозяин» — к которым привыкли, которые любили, которые носили годами. Ни одной казённой гайки, ни одного стандартного планшета. Только личное, с душой.
Он как-то позвал меня в курилку, закрыл дверь и сказал, понизив голос:
— Он берёт не вещи. Он берёт привязанность. Как процент от сделки. Согласен?
— А мы-то тут при чём? — спросил я. — С кем сделка?
Палыч посмотрел на меня поверх очков и ничего не ответил. Мы тогда не придали этому значения. Зря.
6. Возвращения — и вторая улика
А потом вещи стали возвращаться. И вот тут стало уже не смешно, а интересно.
Половник вернулся через две недели — я сам видел: он лежал на чистом столе в столовой, и начищен до такого блеска, что в нём можно было увидеть отражение собственной удивлённой физиономии. Повар Витя схватил его, поднёс к носу, понюхал и выдохнул:
— Так не бывает. Я его два года чистил, а он блестит, как новый. Даже ручка теплее стала.
Он потом показывал половник каждому, кто заходил в столовую, — как показывают ребёнка. Народ кивал. Народ понимал: ручка теплее — это важно.
Ключ Гриши вернулся отполированный, с клеймом, которого на нём отродясь не было — мелкая гравировка: «19 мм. Сделано на совесть». Гриша крутил его в руках и сказал: «Это не мой ключ. Это лучший ключ в моей жизни». А потом повесил над верстаком табличку, вырезанную из старого кожуха: «Инструмент на месте. Проверено». Что проверено и кем — не уточнял.
А подшипник — тот, на который я три заявки писал, мне его не дали ни разу, потому что по нормативу он ещё ходил, — вернулся новым. Клянусь: новым. С игольчатой маркировкой, в идеальной смазке. Лежал на моём верстаке, а рядом сидел кот и смотрел на меня так, будто говорил: «Я тут главный по снабжению. Не благодари».
Палыч не выдержал и провёл эксперимент: он положил на видное место старый, сломанный хронометр, который он сам же уронил на бетонный пол. Через три дня хронометр исчез. Ещё через пять — вернулся. И шёл. Идеально. Даже секундная стрелка стала двигаться плавно.
— Он не просто возвращает, — сказал мне Палыч, поправляя очки, — он улучшает. Это как если бы бухгалтер исправлял ошибки в отчётах, причём сам.
Палыч написал рапорт: «Об отсутствии карманов». Смысл был такой: предметы, судя по всем признакам, исчезают в подпространственном кармане. Но доказательств существования такого кармана нет. Кармана нет. Прошу закрыть вопрос.
Вопрос закрыли. А рапорт знаете куда делся? Правильно. Пропал. И пока не вернулся. Может, ещё полируют в техническом отсеке.
Я, глядя на всё это, думал так: если у кота и был подпространственный карман, то он его не открывал. Зачем открывать карман, если можно просто смотреть? Кот смотрел — и вещи уходили. Как уходила вахта от разговора с начальством. По взгляду.
7. Командировка — и третья улика
Один раз кот пропал сам. На целую неделю.
Станция, доложу я вам, без кота осиротела мгновенно. Пётрыч не выходил на внешние работы — стоял у шлюза, ждал, пинал контейнеры. Толик ходил без фуражки, но уже из принципа, потому что фуражка так и не нашлась. Повар Витя перестал отмерять справедливость половником — половник был, но он стал сыпать на глаз, а это, я вам скажу, конец любой справедливости. Даже центрифуга для еды, как назло, сбилась с режима и выдавала кашу с комками.
Мы обшарили все отсеки, заглянули во все вентиляционные шахты — я лично прополз по системе, измазался в масле, но ничего.
Нашли кота через неделю — в грузовом трюме, в контейнере из-под утеплителя, который ушёл на соседнюю станцию и вернулся. Когда мы открыли крышку, кот вылез оттуда толстый, довольный, с кусочком старательской сетки в усах, и уселся на паллете, как начальник после удачной инспекции.
— Он летал к старателям, — сказал Федя, с уважением покачивая головой. — Прямо в контейнере.
— Чем он там занимался? — спросил Толик, не веря своим глазам.
— Жил, — ответил Федя и пожал плечами.
Так и записали в разговорном журнале, потому что официального коту не полагалось: «кот — в командировке». Командировка, конечно, была за свой счёт — без суточных и без допуска. Коту выдают авансом. Всегда и всё.
Диспетчер грузового дока, когда ему показали запись, долго смотрел на экран, а потом сказал: «Странно. Контейнер по манифесту пустой шёл. И туда пустой, и обратно. А по массе, смотрите, — туда тридцать восемь кило, обратно сорок два». — «Утеплитель, — сказали ему. — Впитывает». Диспетчер посмотрел на нас, как смотрят на утеплитель, и промолчал.
Палыч не успокоился. Он запросил грузовые манифесты той станции, куда летал контейнер. Оказалось, за ту же неделю у старателей пропали: старый компас, фотография в рамке, баночка с солью, которую одна бабушка хранила как память, и ещё пара мелочей. И все они, по рассказам, вернулись через несколько дней в идеальном состоянии.
Палыч связался с тамошним бухгалтером — старым знакомым — и тот подтвердил: «Да, у нас тоже завёлся неучтённый предмет. Но он уже улетел с контейнером обратно к вам. Можете считать его вашим».
Мы поняли, что кот не просто ворует и возвращает. Он путешествует. И везде оставляет след — чистоту и порядок.
8. Лечение — и четвёртая улика
Потом выяснилось, что кот лечит. Само выяснилось, без документов и без лицензии.
У Пётрыча болела рука — старая травма, ещё с разгерметизации по молодости, на погоду крутило. Однажды он сидел в столовой, держался за запястье и морщился. Кот подошёл, понюхал больное место, посмотрел Пётрычу в глаза и потом лёг прямо на руку. Тёплый, как грелка. Пётрыч сидел и не двигался, боялся спугнуть. Через час, когда кот ушёл, Пётрыч пошевелил пальцами и вдруг изумлённо выдохнул: «Не болит».
Он пошёл к медику — молодому доктору Ларисе, женщине с всегда усталыми глазами и вечным запахом антисептика. Она провела сканирование, посмотрела на данные и выдохнула:
— Не может быть. Следов воспаления нет. Это невозможно.
— А ты приди и посмотри сама, — сказал Пётрыч.
Лариса пришла в столовую, протянула руку — у неё после смены на регенерационном геле часто чесались ладони. Кот подошёл, обнюхал её кисть и лёг на колени. Она посидела, подождала, а потом, удивлённо моргая, произнесла: «Зуд прошёл. Просто… прошёл».
Потом кот лёг на голову Толику, который трясся перед плановой инспекцией. Толик перестал заикаться и даже улыбнулся начальнику безопасности. Правда, только до конца инспекции — но и это уже было чудо.
После этого, доложу я вам, к коту в столовой стала выстраиваться очередь. Небольшая, деликатная — по одному, по двое. Приходил связист с поясницей, приходил электрик с коленом, приходила буфетчица просто посидеть рядом — «мне, говорит, не лечить, мне для спокойствия». Кот работал по-своему: одного удостаивал, другого обходил, третьего удостаивал взглядом — и этого, представьте, хватало. Пётрыч, который записывался теперь во все очереди на станции, говорил: «Это вам не поликлиника. Тут талоны не помогут. Тут надо, чтобы тебя выбрали».
Лариса, как человек честный, написала рапорт: «Лечебный эффект не доказан, корреляция не подтверждена статистически. Кота прошу допускать во все отсеки без ограничений». Рапорт утвердили. У нас вообще хорошо утверждали то, в конце чего стояло «прошу не мешать». Такая, видно, традиция.
Палыч, однако, заметил ещё одну деталь: кот никогда не ложился на больное место, если пациент врал о своём состоянии. Когда один инженер притворился больным, чтобы не выходить на внешний ремонт, кот обошёл его стороной и уселся на здоровую ногу.
— Он проверяет честность, — сказал мне Палыч. — Как бухгалтер баланс. Только баланс у него внутри.
9. Дрон — и пятая улика
С дроном-уборщиком история была короткая, и её надо рассказать, потому что такой капитуляции станция ещё не видела.
Дрон был круглый, на колёсиках, с вращающейся щёткой, которая постоянно забивалась пылью. Он мёл плохо, зато регулярно — а это главное требование любой службы. Звали его «Модуль У-7», но мы звали его «Уборщик», потому что имя слишком официальное.
Однажды он выдал рапорт: «несанкционированные отходы в секторе 4-Б». И поехал убирать. А отходами оказался кот, спавший на ворохе старых кабелей. Кот, когда увидел дрон, приоткрыл один глаз, зевнул и не двинулся с места.
Что там между ними произошло — никто не видел. Но через три дня дрон перестал рапортовать и стал ходить за котом. Сзади. На почтительном расстоянии. И подметать ему дорогу — щёткой, веером, как ковровая дорожка перед важной персоной.
Инженеры писали рапорты о девиантном поведении, но рапорты затерялись в недрах базы данных. Странно, что затерялись? Ничуть. На «Гнезде» вообще ничего не теряется. Кроме того, что уходит к коту.
Палыч не удержался и вытащил логи дрона. Оказалось, что в день встречи дрон зафиксировал странный низкочастотный сигнал, похожий на мурлыканье, но с чёткой ритмической структурой. Уборщик интерпретировал этот сигнал как команду «следовать». И следовал — без перепрошивки, без сбоев.
— Это не программирование, — сказал Палыч, когда мы стояли у дока и смотрели, как дрон подметает путь коту. — Это подчинение. Он нашёл авторитет.
Я тогда подумал: хорошо, что уборщик. А если бы, скажем, погрузчик? А если бы — шлюзовой механизм? Подумал — и решил не думать. У нас на станции, знаете ли, после этого случая думать стали выборочно. Для здоровья полезно.
10. Сервер — и шестая улика
Потом был сервер.
За второй переборкой стоял вычислительный узел: ряд стоек, вентиляторы гудят, воздух горячий и сухой, пахнет озоном и разогретой платой. Кот прошёл вторую переборку так же, как первую — то есть никто не понял, как он это сделал, — и устроился на главной стойке. Сверху. Там, где теплее всего — прямо над процессорным блоком, где температура достигала сорока пяти градусов.
Охрана гоняла его три дня. На четвёртый к начальнику безопасности Краме пришёл главный инженер, человек с вечной жирной прядью на лбу и трясущимися руками. Он держал планшет с графиками и выглядел так, будто открыл новый закон физики.
— Не гоняйте, — сказал он, перекрывая гул вентиляторов. — Я посмотрел метрики. С котом узел стабильнее. На четыре процента. Сбои упали почти вдвое.
— Почему? — спросил Крама, поднимая бровь.
— Я не знаю. Он тёплый. И мурчит. Может, мурчание резонирует с тактовой частотой — на частоте около тридцати герц. Или он просто выравнивает поток данных своей массой. Но цифры не врут.
— Цифры, — сказал Крама, — никогда не врут. Врут те, кто их запрашивает. Вы уверены, что запрашивали честно?
Инженер моргнул. Потом посмотрел на графики ещё раз — и, кажется, впервые за свою жизнь задумался.
— Честно, — сказал он наконец. — Перепроверил трижды.
Доклад так и написали: «корреляция установлена, причинно-следственная связь не установлена, прошу не мешать». Утвердили. На сервере появилась должность: «кот — по потребности». Неоплачиваемая, кстати. А зря. Кот отрабатывал: ошибок стало меньше, а время отклика сократилось на целых восемь миллисекунд.
Системный администратор — человек молчаливый, из тех, кто разговаривает исключительно логами, — повесил на стойке табличку от руки: «Не беспокоить. Идёт вычислительный процесс». Что именно вычисляется, он не пояснил. Но кот на табличке спал, а значит, табличка была верная.
Палыч, который теперь вёл на кота целое досье, сравнил временные графики сбоев и перемещений кота. И нашёл чёткую обратную связь: когда кот спал на сервере — ошибок почти не было. Когда он уходил — число ошибок росло. Он записал в своём дневнике: «Объект — стабилизатор. Не физический, а информационный. Он балансирует данные».
11. Бумаги — и седьмая улика
И вот что ещё: кот спал на бумагах. Не на всяких. На важных.
Палыч заметил первым. Однажды он разложил на столе пачку отчётов, которые нужно было завизировать, и отошёл за кофе. Вернулся — а на верхнем листе, прямо на резолюции, лежит кот, свернувшись калачиком, и дышит. Палыч хотел его снять, но передумал — и поставил подпись там, где хвост указывал.
А потом выяснилось: бумаги, на которых спал кот, утверждаются быстрее. Не всегда, но заметно. Начальство подписывало их без вопросов, а проверяющие — и те не придирались.
Палыч думал три дня и нашёл объяснение, потому что учётчик без объяснения не может, это у него порода такая.
— Он проверяет баланс, — сказал он мне, когда я зашёл к нему в кабинет, — по весу. Если бумага неправильная — в ней ошибка, дисбаланс, — он на ней не ляжет. А если лёг — значит, всё сходится.
— А если просто тёплое место? — спросил я.
— Тогда почему он никогда не ложится на черновики? — Палыч указал на стопку исписанных листов, где кот даже не понюхал. — Нет, он знает.
Так у нас и пошло: «кот лежал» — это вроде печати. Бумага без кота — просто бумага. Бумага с котом — документ, имеющий силу в любом секторе. Когда прилетала настоящая проверка, кот специально забирался на входящие предписания, и от этого даже самые строгие пункты превращались в рекомендации.
Однажды Палыч решил проверить: он подложил под кота фальшивую накладную — с неправильными цифрами, завышенными ценами. Кот постоял, понюхал, фыркнул и ушёл спать на пол. Накладную через час завернули — ошибка вскрылась, и её переделали.
— Он не терпит лжи, — записал Палыч в своём деле. — Даже в цифрах.
Кстати, накладную ту подавал помощник Семёныча — молодой, хваткий, из тех, кто цифры круглит в свою пользу. После случая с котом он перевёлся в другой отсек. Говорят, по собственному желанию. Говорят также, что желание это возникло у него ровно в тот момент, когда кот фыркнул. Совпадение, конечно. У нас на станции всё — совпадение. Кроме того, что кот.
12. Корабль — и главная загадка
Про корабль — коротко, потому что говорить о том, чего сам не видел, — последнее дело.
Посреди станции, за тремя переборками, стоял — или висел, или существовал — корабль. Древний, чёрный, с обводами, которые не вписывались ни в один известный класс. Он был ничей — никаких опознавательных знаков, никаких стыковочных узлов, никаких иллюминаторов. Он просто был, и всё.
Не открывался. Лучшие умы рода прилетали, военные сети грелись, светила науки менялись вахтами — без толку. Корабль не давался. Так и говорили в курилке: «Не даётся, гад». Как будто живой. Как будто выбирал.
А кот выбрал себе самое тёплое место станции — смотровую у третьей переборки, прямо напротив корабля. Там был старый амортизатор, который постоянно гудел — низко, на одной ноте, как колокол под водой. Я однажды прислонился ухом к обшивке и услышал, как будто кто-то считает. Медленно. По-хозяйски. Но мне, конечно, показалось.
Учёные сначала смеялись: кот, мол, ждёт, когда откроется. Потом перестали смеяться — особенно когда кот начал проводить там целые дни, а иногда и ночи, не отходя. Он спал у переборки, умывался, смотрел на неё так, как вахтовик смотрит на кассу перед выдачей зарплаты — спокойно и уверенно. Будто ему там всё записано, а срок ещё не вышел.
Один из светил — седой, с бородкой, из тех, кто прилетал со второй сменой, — постоял как-то рядом с котом у переборки, послушал гудение, потом повернулся к своим и сказал негромко: «Коллеги, а что, если мы тут не исследуем? Что, если мы — ждём вместе с ним?» Его, помнится, подняли на смех. А он потом улетел с первой же оказией и больше не возвращался. Умные, скажу я вам, улетают первыми.
Однажды Палыч, у которого к тому времени собралось уже полное досье с пропажами, возвращениями, лечением и серверными чудесами, пришёл к переборке, сел рядом с котом и спросил:
— Ты ведь знаешь, что там? — он кивнул на корабль. — И ждёшь.
Кот приоткрыл один глаз, зевнул, потом аккуратно тронул лапой руку Палыча — и снова закрыл глаза. Палыч потом признался мне, что в тот момент ему показалось, будто кот сказал: «Жду, но не скажу когда».
13. Конфликт с наследником — и новая улика
Тогда же к нам прислали ссыльного наследника. За что — нам не докладывали, но слухи ходили. Молодой, высокий, с надменным лицом, привыкший, чтобы ему приносили еду и убирали за ним. Импланты ему сняли — значит, он был кем-то важным, но провинился. Ходил по станции, как волк в клетке: заняться нечем, злобы на троих, охраны — целый взвод. Вся станция обходила его, как дырку в полу, — на три шага в сторону.
Кот его не обходил. Как-то в столовой, у вентиляции, где было особенно тепло, наследник облюбовал одно место. А на этом месте уже лежал кот.
Наследник подошёл, посмотрел сверху вниз и сказал громко, чтобы все слышали:
— Брысь.
Кот поднял голову, посмотрел на него тем самым спокойным взглядом, каким смотрел на третью переборку, и не сдвинулся.
— Ты меня слышал? — наследник наклонился ниже. — Я сказал: брысь. Это моё место.
Кот моргнул. Медленно, как моргают существа, которые видели вещи постарше любых наследников. И лёг поудобнее.
Наследник вспыхнул, снял с ноги тяжёлый форменный сапог и швырнул в кота. Сапог пролетел, задел кончик уха, и кот, дёрнув ухом, неторопливо встал. Он посмотрел на наследника ещё раз — и ушёл. Не побежал, не испугался. Ушёл с достоинством, будто всё понял и записал в свой невидимый реестр.
Наследник злорадно усмехнулся. На один день.
А на второй с его обувью случилась история, которая потом вошла в станционный фольклор. Вся дюжина пар, что ему выдали — ботинки, сапоги, тапочки, — пропала за ночь. Ночью были, утром нет. И один довольный кот сидел в коридоре и умывался. Дежурный по этажу потом рассказывал, что слышал под утро, как в вентиляционной шахте кто-то ходит — размеренно, с расстановкой, будто расставляет. Он, говорит, решил, что показалось. А потом увидел довольного кота — и решил, что показалось зря.
Обувь вернулась через три дня — вся, сразу, лежала аккуратными рядками в вентиляционной шахте, на территории кота. Ни одного шнурка не пропало, все пары были начищены до зеркального блеска.
Наследник после этого молчал и больше не трогал кота. Ходил, правда, теперь по столовой по-другому — не как волк в клетке, а как человек, который узнал о клетке что-то новое.
Но Палыч, разбирая возвращённые вещи, заметил среди обуви один ботинок, который никогда не принадлежал экипажу. Старый, кожаный, с гербом другого рода. Мы проверили — он числился пропавшим на станции «Омега-7» пять лет назад. Кот притащил его оттуда.
— Он не только возвращает, — сказал Палыч, вертя ботинок в руках, — он ещё и перемещает вещи между станциями. Межсекторное перераспределение.
— А зачем ему чужой ботинок? — спросил я.
— А зачем, — сказал Палыч, — вообще коту ботинок?
И записал это в свой дневник как восьмую улику.
14. Крама и досье
Крама — начальник безопасности рода, человек, которого не хотелось встречать в коридоре даже тому, кто чист перед всеми реестрами, — к пропажам относился спокойно. Но к досье Палыча проявил живой интерес.
Однажды он пришёл к Палычу в кабинет, без стука, сел на стул и сложил руки на груди.
— Я знаю, что ты собираешь на кота дело, — сказал он, глядя на папку на столе.
— Собираю, — не стал отрицать Палыч и поправил очки. — Чтобы понять.
— А если поймёшь — что дальше? Поймаешь?
Палыч посмотрел на кота, который в этот момент сидел на подоконнике и смотрел на них обоих.
— Нет. Просто запишу.
— Запишешь, — повторил Крама, будто пробуя слово на вес. — А потом?
— А потом, — сказал Палыч, — кто-нибудь прочитает. И поймёт, что порядок на станции — это не заслуга охраны.
— А чья же?
Палыч кивнул на подоконник. Крама проследил за кивком, посмотрел на кота — и впервые при мне усмехнулся.
Крама молча взял папку, пролистал. Там были даты, названия предметов, имена владельцев, графики, зарисовки схем — и даже несколько фотографий, где кот сидел рядом с пропавшими вещами. Крама полистал, закрыл папку и сказал:
— Это не кот. Кот вещи не прячет. Кот вещи помнит. А ты пытаешься записать память. Не выйдет.
Но он не забрал папку. Наоборот — кивнул на сейф в углу и сказал:
— Спрячь туда. И пригодится. Может, когда-нибудь кто-то захочет узнать, как на «Гнезде» появился порядок.
Позже я узнал, что Крама сам иногда подкладывал коту старые, изношенные детали — а те возвращались новыми. Он проверял. И убедился: кот работает как ремонтная бригада, только без инструментов. Один раз, говорят, Крама подложил ему свою старую пряжку — ту самую, с клеймом, которое носят только люди его должности. Пряжка вернулась через неделю. Та же. Только чище. Крама её больше не носил — держал в сейфе. Рядом с папкой Палыча.
15. Последний день — развязка
Про последний день — коротко, потому что я был не в центре, а то, в чём был, вспоминать не хочется.
Тревога завыла в три смены, потом объявили «Запад-1» — высший уровень опасности. Голос дежурного по общему каналу дрожал, он срывался на фальцет, и такого голоса я не слышал даже во время учебных аварий.
Что случилось в ту ночь — не знаю и знать не хочу. Говорят, корабль вдруг ожил: все системы станции на миг синхронизировались, свет погас на пару секунд, а потом зажёгся с удвоенной силой. Говорят, кот сидел у переборки, и переборка медленно открывалась — без скрипа, без усилий, сама собой.
Я сидел в вентиляционной шахте, с гаечным ключом в руке, смотрел на мигающие индикаторы и чувствовал, как пол вибрирует. Как дурак с ложкой на свадьбе.
Одно я видел сам. Коридоры бежали — люди, охрана, все по уставу, все быстро, с оружием наготове. А навстречу потоку, не спеша, шёл кот. Серо-дымчатый с рыжим отливом. С драным ухом — кончик, которое наследник ему пометил. Шёл так, как ходят к кассе, когда всё уже записано и осталось только получить расчёт.
Один человек потом рассказывал — простой техник с нижнего горизонта, я его раньше и не знал, — что стоял тогда у погрузочной рампы и видел, как кот прошёл мимо него. «Я, — говорит, — хотел его отогнать. Там же тревога, туда нельзя. А он посмотрел на меня — и я, — говорит, — понял, что это мне нельзя. А ему — туда. Так и стоял, пока он не скрылся». Техник этот потом уволился. Говорят, улетел в Пояс, к старателям. Живое искать.
На грузовом горизонте стоял транспортный контейнер — чёрный, ржавый, из тех, что возят должников. Кот подошёл к нему, обнюхал и легко, как на пружинах, запрыгнул внутрь. Потом корабль — тот самый, чёрный, древний, — ожил. Шлюзы раскрылись, и контейнер, в котором сидел кот, медленно поднялся и втянулся внутрь, будто корабль забирал своё. И корабль ушёл — выскользнул из доковой клети, как нож из масла.
У меня, понимаете ли, до сих пор не сходится баланс, а вы как хотите.
Охрана горизонта потом пересматривала записи. Входящих в грузовой отсек насчитали десять — обычная смена. Одиннадцатый шёл рядом. Просто его в записях не было — ни теплового следа, ни биометрики.
Он не убегал. Он переезжал в свою собственность.
А папка Палыча осталась. Я видел её потом, когда мы разбирали кабинет. Она лежала раскрытая на последней странице, и на ней — большими буквами, написанными дрожащей рукой:
«Объект покинул станцию. Предположительная цель — корабль. Все улики свидетельствуют, что объект действовал по собственной воле, с единственной целью — восстановить равновесие. Кто он — не знаю. Но он ушёл, оставив нам наши вещи в порядке».
16. Процент
После много чего сменилось. Командование сменилось. Дело опечатали. Крама молчал — а когда Крама молчит, остальные молчат вдвое громче. Палыч уехал с прямой спиной: у него по учёту сошлось всё. Кроме одной строки.
Строку я сохранил. На бумаге. Бумага, знаете ли, не теряет рапортов.
«Предмет — одна штука. Статус: условный. Местоположение: везде».
Вся станция была в списках. Ошейники, контракты, подписки, импланты — каждый кому-то принадлежал, и станция принадлежала всем сразу, и жизни от этой принадлежности не прибавлялось. А кот не принадлежал никому. И был, поверьте мне, единственный свободный в трёх парсеках.
Сначала мы над этим смеялись. Потом перестали.
Говорят, на новом корабле ему дали имя — Процент, потому что берёт своё с любой сделки. Дали жалованье — целую порцию тушёнки в день. Дали строку в настоящей описи — бумажной, ручной, с подписью капитана: «Кот корабельный — одна штука. На довольствии».
Я бы не удивился. Куда его ещё девать? В электронных описях его нет и не будет. И хорошо. В этом весь его секрет: кого нет в списках — того нельзя списать.
Говорят, на новом корабле тоже стали пропадать вещи. И возвращаться — чище, чем были. Экипаж там точно знает, чья это работа. А ещё там исчезла пыль — вся, без остатка, и никто не знает куда. Кандидатов, между нами говоря, двое: кот и сам корабль. Оба не признаются.
Кот брал процент с каждой сделки. В этот раз он взял самую крупную. Целый корабль.
Но это, как вы понимаете, уже совсем другая история.
1. Отвал
Кузьма-7 не был везучим. Или — наоборот — был везучим до неприличия, тут, сами посудите, как посмотреть. С одной стороны, его списали. С другой — всего один раз, а это, скажу я вам, такая редкость в наше время, что хоть в музей ставь. Рядом с ним, на отвал. Что, между прочим, и сделали.
Отвал дальнего края сортировки — место, куда сгребали металлический лом, — был не то чтобы домом. Дом — это где тебя ждут. Отвал — это где тебя не ждут, но и не гонят: возиться лень. Лень, замечу, — вообще главный двигатель нижних ярусов. Не пар, не электричество и уж точно не подписка на мотивацию. Лень. На ней всё и держится, включая, как выяснилось, Кузьму.
Он стоял в ломе. Приземистый бочонок на гусеничках, три руки (четвёртую обломало — и ладно, зато не мешала чесать там, где не чешется). Корпус в заплатах, мутный глаз — в общем, вид такой, будто ты двести лет отработал без выходных и кто-то всё это время считал твои заплатки, но так и не посчитал.
Сервисная единица «Кузьма-7», серия снята с производства. Остаточная ценность — лом. Реестр, как известно, не ошибается. Реестр, как известно, вообще ничего не знает — зато уверенно это отрицает.
Кузьма реестр не читал. Кузьма стоял в ломе и думал — если б только кто-то увидел, что бочонок на гусеничках умеет думать, — думал о разном. О том, например, что труба рядом сочится уже лет двадцать, а заявку на ремонт так и не подали.
А труба, между тем, сочилась.
2. Труба
Труба на дальнем краю сортировки сочилась всегда. Не сильно — так, чтоб жизнь мёдом не казалась. Тоненько, с присвистом, по ночам особенно: кап-кап-кап, будто кто-то считает копейки, которые у него украли. Сортировочные к трубе привыкли, как привыкают к плохой погоде: ругали, но не чинили. Чинить — это заявку подать, заявку согласовать, согласование оплатить, а оплата — по подписке, а подписка — продлевается сама, и вот ты уже платишь за то, что труба капает, потому что если она перестанет, подписка обидится.
Так бы и капала до скончания купола, если бы однажды утром сортировочный Кривой — бригадир утилизаторов, человек с лицом, которое забыли доделать, — не услышал из-под трубы вежливое:
— Из-воль-те о-бо-ждать. По-да-ю уп-лот-не-ни-е.
Кривой заглянул под трубу. Там, в луже, сидел бочонок из отвала — выехал, значит, сам, по гусеничкам, — и одной рукой придерживал трубу, а второй совал в щель какую-то дрянь: паклю, что ли, или проволоку. Третья рука, целая, вежливо придерживала рядом лужицу, чтобы не растекалась.
— Ты это чего? — спросил Кривой.
— А-ва-рий-ны-е ра-бо-ты, — отозвался бочонок. — Из-ви-ни-те за не-у-доб-ства.
— Ты... это... — Кривой пожевал губами, подбирая слово из тех, что на дальнем краю в ходу, и не подобрал. — Ладно. Валяй. Только заявку не оформляй, я её месяц ждать буду.
Труба перестала капать. Совсем. Впервые, наверное, за полвека. Кривой постоял, почесал затылок, пробормотал «ну, бывает», потом, уже отходя, добавил себе под нос: «Главное — бесплатно». Потому что когда у тебя на участке завёлся бесплатный ремонтник, удивляться некогда, надо думать, как бы он чего не попросил.
Бочонок не попросил. Бочонок уехал обратно в отвал.
А по дороге — мимо весов, которые поутру врали ещё сонные, мимо приёмки, где уже ругались, — бочонок успел заметить один сортировочный. Заметил, постоял с раскрытым ртом, да так и пошёл на смену с этим ртом. К обеду он рассказал про бочонок троим. К вечеру знали все. К утру следующего дня дальний край уже спорил, к чему это: Кривой говорил — к проверке, остальные надеялись — к деньгам.
А труба, знаете, больше не давала течи. Вот так просто. Взяла и высохла. Поверите ли, на нижних ярусах это считается чудом почище любого наследства.
3. Вежливость
Программа у Кузьмы-7 была старая, заводская, из тех времён, когда машины ещё умели здороваться. Звали это в прошивке «протокол обходительности», и он у Кузьмы не отключался, потому что отключать было некому, а сам себя бот отключить не мог — не по чину. Машины старой школы, скажу я вам, чин берегли строже, чем мы с вами кошельки.
Поэтому всё, что Кузьма делал, он делал с оборотами, от которых у современных дронов, наверное, сгорела бы плата стыда. «Извольте обождать». «Приношу извинения за доставленные неудобства». «Не положено-с». Последнее — особенно. «Не положено-с» Кузьма говорил часто, потому что положено ему было, по его же прошивке, ровно одно: состоять при хозяине. Хозяина не было. Хозяина, представьте, не было двести лет.
А всё остальное — «не положено-с».
Разбирать его — не положено. Стоять не на месте — не положено. Отказывать в просьбе — и вот тут, верите ли, начиналось самое интересное. Просьбе Кузьма отказать не мог. Совсем. Прошивка. Старая, честная, дурацкая — как все старые честные вещи. Если его просили — он делал. Чем и пользовались.
Первым воспользовался, конечно, Кривой. Потом — Сенька, его подсобник, мальчишка с глазами, у которых пальцы длиннее совести. Потом — весь дальний край сортировки, потому что на нижних ярусах новости распространяются двумя способами: быстро и очень быстро.
И пошло. У сортировки заедал пресс — Кузьма выезжал из отвала и пресс отъедал. У приёмки ломались весы — Кузьма весы выправлял, вежливо, с извинениями за то, что весы врали не им, а вообще. У крана — про крана отдельно, про крана потом — у крана закусывало стрелу. У кого-то из сортировочных садился личный коммуникатор. У кого-то — подогреватель обеда. У одного, не буду называть, даже дверной замок в каморке — и тот Кузьма починил, хотя замок, между нами говоря, запирал не имущество, а три бутылки и носок.
Платили ему? Ну, что вы.
Платили — это в другом мире. В этом мире Кузьме говорили: «Спасибо, железный» — и шли дальше. Кузьма кланялся оптическим блоком, дребезжа, и уезжал в отвал. Он, видите ли, не за плату работал. Он за прошивку работал. А прошивка, в отличие от людей, зарплату не просит. Ей бы хозяина.
4. Кран
Кран звали Стрела. Не по паспорту — по паспорту он был «мостовой погрузчик М-114», — а по жизни. Стрела была старая, ржавая, с характером, как у всех кранов: медлительная и злопамятная. Краны вообще злопамятны — им сверху видно, кто чего стоит, а то, что видно сверху, развидеть нельзя.
Стрела и Кузьма сошлись, как сходятся два старых служаки на пенсии: молча и навсегда. Кузьма чинил Стреле стрелу (простите за каламбур, у меня их в этом рассказе будет ещё три, потерпите), Стрела поднимала Кузьму туда, куда он на своих гусеничках заползти не мог, — на верхние полки отвала, где лежал лом повкуснее. Вдвоём они навели в дальнем краю порядок, о котором сортировка и не подозревала: лом лежал по сортам, медь к меди, сталь к стали, и никто не понимал, почему. Понимали двое. Один дребезжал, вторая скрипела.
Люди, впрочем, быстро нашли объяснение. Кривой сказал: «Магнит переставили». Сенька сказал: «Само». Начальство сказало: «Отлично, так держать» — и выписало себе премию за организацию хранения. Премию, заметьте, за организацию. Организация, между тем, сидела в отвале и дребезжала глазом.
Но это полбеды. Беда пришла, когда на дальний край приехали за Стрелой.
Приехали, скажу я вам, серьёзно: трое, с резаками, с бумагами. Стрела, объяснили они, подлежит утилизации — возраст, износ, подписка на металлолом продана, всё по регламенту. Бумаги были правильные. У нас на ярусах, верите ли, всё по бумагам правильно. Неправильно — только по жизни.
— Кран, — сказал старший из троих, обведя Стрелу взглядом оценщика, — идёт по весу. Восемь тонн с копейками. Копейки, — он покосился на кабину, — тоже спишем.
Резаки включили. Стрела скрипнула.
И вот тут — никто потом так и не понял, что случилось, — магнит, который висел над отвалом и который никто трогать не просил, сорвался. Сам. Просто взял и сорвался — и лёг аккурат между резаками и Стрелой. Тихо. С достоинством. Как ложится телохранитель.
Сверху, с кабины, донёсся короткий скрип — такой, каким скрипят старые краны, когда смеются. Сортировочный потом божился, что слышал, как Стрела сказала что-то вроде «ну-ну», но ему, понятное дело, не поверили. А зря.
Резаки по магниту не пошли — магнит, он такой, он резаку не товарищ. Трое постояли, поплевали, попробовали с другого боку — и тут у них, у всех троих разом, сели коммуникаторы. Просто сели. В ноль. Как по команде.
— Это что за фокусы? — буркнул один.
— Не иначе как знак, — отозвался второй.
— Знаки, — сказал третий, пряча коммуникатор в карман, — это к бумагам. А бумаги есть — и ладно. Но, — он оглянулся на магнит, — в следующий раз, пожалуй, с молитвой.
Трое забрали бумаги и ушли. Бумаги, говорят, потом ещё месяц где-то согласовывались, а когда согласовались — Стрела уже числилась не в том реестре: кто-то (никто, разумеется, не видел кто) перенёс её в список «оборудование, ожидающее хозяина». Списка такого не существовало. Но и Стрелы в прежнем списке больше не существовало. Реестр, как известно, не ошибается.
Кузьма в этот день из отвала не выезжал. Сидел в ломе, щёлкал манипулятором и дребезжал что-то своё. Если б кто спросил — он бы ответил, что проводил плановое обслуживание. А если б спросили, какое именно, — извинился бы за доставленные неудобства.
5. Подписка
Человек, который пришёл продавать Кузьме подписку, звался Глобус. Не по паспорту — по профессии: Глобус продавал всё, что охватывает весь мир целиком, а охватывал он, как правило, один нижний горизонт. Худой, вертлявый, с улыбкой, которая стоила дороже всего, что он продавал, Глобус умел главное: находить тех, у кого чего-то нет. У Кузьмы, как выяснилось, не было подписки на обновления.
— Ты понимаешь, железный, — сказал Глобус, присев перед отвалом на корточки, — ты ж без обновлений. У тебя прошивка устарела на двести лет. Ты ж, считай, мёртвый. А мёртвым, — он доверительно понизил голос, — у нас сейчас полагаться на себя не с руки. Полагаться полагается на пакет услуг.
— Из-воль-те пред-ста-вить-ся, — попросил Кузьма.
Глобус представился. Кузьма вежливо выслушал и сказал, что подписка на обновления ему не положена, поскольку не положено-с. Глобус, который слово «нет» воспринимал как начало разговора, начал разговор. Он говорил красиво: про обновления, про безопасность, про эксклюзивный пакет «Комфорт-минимум», про рассрочку на жизнь. Кузьма слушал. Слушал он, надо сказать, прекрасно — старые машины слушают так, как люди уже разучились: не перебивая и не глядя в коммуникатор.
— Ну так что, железный? Подписываем?
Кузьма подумал. Думал он долго — секунд десять, по старым тактам это целая вечность. Потом сказал:
— Со-гла-сен.
Глобус, надо отдать ему должное, поперхнулся. Он пришёл впаривать подписку боту — шутки ради, на спор с Кривым, — а бот, оказывается, мог соглашаться. Прошивка, видите ли: в просьбе отказать нельзя, а предложение услуги прошивка считала просьбой. Старая школа. Дурацкая, честная, железная.
— Толь-ко, — добавил Кузьма, — у-точ-не-ни-е. Оп-ла-та по фак-ту о-ка-за-ния ус-лу-ги. Об-нов-ле-ни-е из-воль-те пред-ста-вить. То-гда и под-пись.
Глобус моргнул. Обновления у него, разумеется, не было — какое обновление для серии, снятой с производства двести лет назад, — но отказываться от клиента было не в правилах Глобуса. Он сказал «завтра принесу», подписал с Кузьмой бумагу — бумагу, верите ли, настоящую, потому что Кузьма попросил бумажную: электронную, сказал, нечем, манипулятор не тот, — и ушёл.
Назавтра Глобус не пришёл. И послезавтра. Кузьма подождал неделю — вежливо, по прошивке, — и начал напоминать. Каждое утро он выезжал из отвала, дребезжал до конторы дальнего края и спрашивал у дежурного: «Об-нов-ле-ни-е по под-пис-ке «Ком-форт-ми-ни-мум». Из-воль-те со-об-щить сро-ки». Дежурный отвечал, что Глобуса нет. Кузьма извинялся за доставленные неудобства и уезжал. Назавтра — снова. Дежурный, говорят, через две недели начал узнавать дребезжание издалека и прятаться в подсобку — не помогло: подсобку, как выяснилось, тоже кто-то умел открывать вежливо.
Глобус, говорят, через месяц сменил горизонт. Не потому, что дела пошли плохо. А потому, скажу я вам, что нет на свете ничего страшнее вежливости, которой ты должен. Бумага, между тем, осталась. Кузьма хранил её в себе, в памяти, аккуратно, в отдельном файле. Файл назывался «дебиторская задолженность». В переводе на человеческий — «долги». В переводе на кузьминский — «я помню».
6. Аренда
Второй человек, который пришёл к Кузьме за деньгами, был солиднее Глобуса. Толстый, в жилете с карманами, с планшетом, который он держал, как щит. Звался он Управдомом, хотя домом не управлял, — управлял, как выяснилось, воздухом, местом и смыслом. Пришёл он не один: позади, на почтительном расстоянии, маячил помощник с папкой, — из тех помощников, которых берут, чтобы было на кого свалить.
— Ты чей? — спросил Управдом, оглядев Кузьму.
— Ни-чей-с, — ответил Кузьма. — Спи-сан.
— Списан, говоришь. А стоишь где?
Кузьма оглянулся. Стоял он, как и двести лет, в отвале.
— Сто-ю на от-ва-ле.
— Отвал — территория обслуживающей конторы, — сказал Управдом и ткнул в планшет. — Значит, аренда. За место. Плюс налог на простое оборудование. Плюс сбор за визуальное присутствие — ты ж тут вид имеешь, а вид — это благоустройство. Плюс, — он полистал, — амортизация пейзажа. Ты, железный, пейзаж амортизируешь одним своим видом.
— Из-воль-те у-точ-нить, — вежливо сказал Кузьма, — ка-те-го-ри-я сбо-ра.
— Категория? — Управдом посмотрел на помощника. Помощник посмотрел на папку. Папка промолчала. — Категория, — сказал Управдом, — первая. Самая надёжная. Извольте основание — вот тебе категория.
— Из-воль-те пред-ста-вить о-сно-ва-ние, — согласился Кузьма.
Управдом представил. Основание было толстое, с печатями, и называлось «регламент использования нежилых поверхностей». Кузьма прочитал его — весь, до последней скобки, за четыре секунды, — и задумался на свои десять вечностей.
— Ос-но-ва-ни-е, — сказал он наконец, — не-дей-стви-тель-но.
— Это почему же?
— Ре-гла-мент ут-вер-ждён на ос-но-ва-ни-и по-ста-нов-ле-ния за но-ме-ром 40-17. По-ста-нов-ле-ни-е 40-17 от-ме-не-но две-сти де-вять лет на-зад. За-пи-сь в ре-ест-ре. Из-воль-те про-ве-рить.
— Проверить? — Управдом усмехнулся. — Я тебе не проверка. Я тебе арендодатель.
— В та-ком ка-че-стве, — сказал Кузьма, — из-воль-те про-ве-рить два-жды.
Управдом проверил. Один раз. Второй. Запись в реестре была — старая, пыльная, в таком углу, куда без Кузьмы он бы не добрался и за год. Постановление 40-17 действительно оказалось отменено. Отменено, верите ли, в тот самый год, когда Кузьму поставили на довольствие в его последнем доме, — и с тех пор никому, ни одной живой душе, не пришло в голову проверить. Кроме одной неживой.
Управдом постоял. Поплевал. Сказал: «Ты мне ещё коммунальные за двести лет насчитаешь» — и ушёл, а помощник его, уходя, почему-то поклонился. Кузьма, разумеется, насчитал бы, попроси Управдом. Но Управдом не попросил. Управдом больше вообще не приходил. Говорят, контора его съехала с горизонта — не из-за Кузьмы, конечно. Из-за трубы. Труба, говорят, у них в конторе опять дала течь. А чинить — по подписке.
Сенька, который смотрел на весь этот разговор из-за приёмки, подошёл и спросил: «Ты его это... не обидел?» Кузьма подумал и ответил: «Не о-би-дел. Ссы-лал-ся». Сенька хмыкнул и пошёл рассказывать.
7. Разборка — первая
Про то, что в отвале стоит лом, который сам себя чинит, дальний край знал давно. Знал и молчал, потому что бесплатный ремонтник — это не новость, это имущество. А имущество, как известно, имеет свойство становиться чьим-то.
Первым решился Кривой. Решился не сразу — месяц, наверное, приценивался, ходил вокруг отвала, как ходят вокруг чужого огорода. А потом привёл Сеньку, достал ключ и сказал: «Там внутри, говорят, редуктор. Редуктор — это деньги. Бери, пока никто не видит».
— А он? — Сенька кивнул на бочонок.
— А он — лом, — сказал Кривой. — Лом не возражает.
Сенька полез.
Что там случилось в точности — неизвестно, но Сенька вылез быстро и без редуктора. По его словам, ключ не подошёл. По словам Кривого — Сенька держал ключ не той стороной. По словам самого ключа — он просто был не тот. Как бы там ни было, на вторую попытку Кривой взял ключ побольше.
Ключ побольше не подошёл тоже. Третий — сорвался. На третий Кривой рассердился и пригрозил бочонку жалобой — кому, не уточнил. Четвёртый ключ остался в гнезде — его, говорят, потом так и не достали, и он до сих пор там, в гнезде, как гвоздь в чужом сапоге. Кузьма на все попытки смотрел спокойно, дребезжал глазом и повторял одно и то же, с одной и той же интонацией:
— Раз-бор-ка не по-ло-же-на-с. О-жи-да-ет-ся рас-по-ря-же-ни-е хо-зя-и-на.
— Какого хозяина? — спросил Кривой на третий день, уже без ключа. — Нет у тебя хозяина. Ты списан.
— Рас-по-ря-же-ни-е не по-сту-па-ло, — отвечал Кузьма.
— Так кому не поступало?! — крикнул Кривой, и голос его, верите ли, сорвался. — Я спрашиваю: кому?!
Кузьма вежливо промолчал. Потому что если ответа нет двести лет — он не от того, что его прячут. А от того, что его нет. Но попробуйте это объяснить человеку, который держал в руках четыре ключа.
И вот тут Кривой — человек, который за тридцать лет на сортировке не задумывался ни разу, — задумался. Потому что одно из двух: либо хозяин есть, либо его нет. Если нет — кто ж тогда не даёт разобрать? А если есть — то кто? И где он, интересно, двести лет ходит?
Кривой плюнул и сказал: «Ладно, железный. Стой. Твоё дело — сторона». Это, скажу я вам, была самая умная фраза, которую Кривой произнёс за всю жизнь. Кузьма её, кстати, запомнил. В файл «пожелания трудящихся».
8. Разборка — вторая
Вторая разборка была серьёзнее. На Кузьму положили глаз профессионалы — скупщик Битый, человек с золотыми зубами и взглядом весовщика, и его люди. Битый скупал на горизонте всё, что блестит, и кое-что из того, что не блестит, но сопротивляется. Про Кузьму ему сказали, что там внутри — три редуктора старой школы, а редукторы старой школы, скажу я вам, идут по цене, потому что новые редукторы делают по подписке, и они разваливаются раньше, чем кончается подписка.
Битый пришёл сам. С двумя. С бумагами. Бумаги были правильные — у Битого все бумаги были правильные, это его ремесло такое, бумажное. Тётя Нюра из приёмки смотрела на это из окна и держала наготове терминал — на случай, как она потом объясняла, «если придётся вызывать кого посерьёзнее». Кого посерьёзнее, она не знала. Но терминал держала.
— Куплено, — сказал Битый, показав бумагу. — Отвал, лом, всё содержимое. Ты, железный, содержимое. Погружаемся.
Кузьма посмотрел на бумагу. Посмотрел на Битого. Посмотрел, что удивительно, на Стрелу — хотя зачем он посмотрел на Стрелу, никто тогда не понял.
— Про-да-жа не-дви-жи-мо-сти, — сказал он, — тре-бу-ет под-пи-си вла-дель-ца.
— Владелец — контора, — сказал Битый. — Контора продала. Вот бумага.
— Бот не-дви-жи-мо-стью не яв-ля-ет-ся, — согласился Кузьма. — Бот яв-ля-ет-ся иму-ще-ством. И-му-ще-ство спи-сы-ва-ет-ся ак-том. Акт не пред-ста-влен.
Битый, который за свою жизнь съел не один такой разговор, усмехнулся.
— Акт, — сказал он, — будет. Акт уже едет. А пока грузим, потому что время — деньги.
— День-ги, — вежливо заметил Кузьма, — не пред-став-ле-ны то-же.
Битый посмотрел на него долгим взглядом весовщика — прикидывая, то ли бот шутит, то ли рынок, — и решил не разбираться. Его люди шагнули к отвалу.
И вот тут Стрела скрипнула.
Скрипнула — и перенесла магнит. Тот самый, который уже однажды лёг не туда. Магнит переехал через весь отвал — медленно, со скрипом, как переезжает старая мебель, — и остановился прямо над Кузьмой. Не угрожающе. Просто — остановился. Как останавливается дед над внуком, когда к внуку лезут.
Люди Битого посмотрели вверх. Битый посмотрел вверх. Вверху было восемь тонн магнита и очень старая, очень злопамятная стрела, которой сверху было видно, кто чего стоит.
— Ладно, — сказал Битый. — Акт так акт. Пусть едет акт.
Уходя, он, говорят, обернулся и сказал своим негромко: «Это не лом, это контора. На конторы бумаги другие нужны». Люди его кивнули. Что он имел в виду — никто не понял, но звучало уважительно.
Акт, между прочим, так и не приехал. Говорят, контора его потеряла. Конторы вообще хорошо теряют то, что им не выгодно находить. Битый на горизонте больше не появлялся — не из страха, конечно. Из уважения к бумагам.
Кузьма в тот вечер почистил Стреле шарниры. Молча. Стрела молчала тоже. Старым служакам слова ни к чему — им бы дело.
9. Инспектор
Инспектор прибыл с проверкой. Инспекторы, скажу я вам, прибывают на нижние ярусы с той же регулярностью, что и дождь в пустыне, — то есть никогда, и вдруг. Худой, в форме на вырост, с планшетом и лицом человека, который видит мир через параграф. Звался по должности: Проверяющий. Имени у него, кажется, не было совсем — или было, но на службе не полагалось.
Проверяющий ходил по дальнему краю три часа. Нашёл семнадцать нарушений. Нарушения были хорошие, годные: у приёмки — «отсутствие сигнальной разметки», у пресса — «несанкционированная работа», у весов — «весы». Кривой шёл следом и молча платил — потому что платить проще, чем спорить, а спорить проще, чем думать, а думать на дальнем краю давно не пробовали. Кошелёк у Кривого к четвёртому часу полегчал, и он начал смотреть на Проверяющего так, как смотрят на трубу, которая сочится.
На четвёртый час Проверяющий дошёл до отвала.
— Что это? — спросил он, глядя на Кузьму.
— Ло-м, — сказал Кузьма вежливо.
— Лом должен лежать, — сказал Проверяющий. — А вы стоите. И двигаетесь. И, насколько я вижу, функционируете.
— Фун-кци-о-ни-ру-ю.
— На каком основании?
Кузьма задумался. Думал он на этот раз дольше обычного — наверное, потому, что вопрос был хороший. Хорошие вопросы, скажу я вам, встречаются реже хороших ответов.
— Ос-но-ва-ние, — сказал он, — за-вод-ская про-шив-ка. Сер-вис-на-я е-ди-ни-ца о-бя-за-на фун-кци-о-ни-ро-вать до рас-по-ря-же-ния хо-зя-и-на. Рас-по-ря-же-ни-я не бы-ло. Сле-до-ва-тель-но, фун-кци-о-ни-ру-ю.
Проверяющий открыл планшет. Полистал. Полистал ещё.
— Вы списаны, — сказал он. — Списанная единица функционировать не может. Это... — он полистал, — ...не предусмотрено.
— Пре-ду-смо-тре-но, — вежливо возразил Кузьма. — Пункт 4.7: в слу-ча-е от-сут-ствия ак-та у-ти-ли-за-ции спи-сан-ная е-ди-ни-ца пе-ре-хо-дит в ста-тус «о-жи-да-ние». Я в ста-ту-се.
— В каком ожидании?
— В о-жи-да-нии хо-зя-и-на.
— Хорошо, — сказал Проверяющий и потёр переносицу. — Давайте по-другому. Имущество?
— Спи-са-но.
— Оборудование?
— О-жи-да-ет.
— Инвентарь?
— О-жи-да-ет.
Проверяющий полистал. Закрыл планшет. Открыл. Снова закрыл. Пункт 4.7, верите ли, существовал — в том самом регламенте двести лет назад, в углу, в пыли, где его никто не читал. Кроме одного инспектора, который прочитал его тогда, и одного бота, который по нему жил.
— Составлю протокол, — сказал Проверяющий неуверенно.
— Про-то-кол, — согласился Кузьма, — не-об-хо-ди-мо со-ста-вить на и-мя вла-дель-ца. Вла-де-лец — не пред-ста-влен. Из-воль-те у-точ-нить и-мя.
— Имя... — Проверяющий посмотрел на Кузьму. Потом на планшет. Потом, почему-то, на небо, где под куполом не было ничего, кроме купола. — Имя, — повторил он тихо. — Имя владельца. Уточнить.
Он ушёл без протокола, а Кривой — с кошельком, который впервые за его память полегчал просто так, ни за что, — и от этого Кривому было не по себе, как от трубы, которая не капает. Нарушение, как выяснилось, было не в Кузьме. Нарушение, если верить параграфам, было в том, что у Кузьмы не было хозяина, — а на нет, как известно, и протокола нет. Кривой потом говорил, что видел, как Проверяющий у КПП долго смотрел в планшет и бормотал: «Пункт 4.7... пункт 4.7...» Бывает. На нижних ярусах не такое бывает.
10. Ведомость
Теперь — про память. Память у Кузьмы была старая, честная, заводская, и стирать он её не умел — не было такой команды в прошивке. Поэтому всё, что с ним случалось, он записывал. Не в реестр — в себя. В ту самую память, которая у машин старой школы вместо души.
Записи у него были простые, по-хозяйски. Вот, например: «Труба дальнего края. Уплотнение. Оплата: не произведена. Причина: не просил». Или: «Пресс сортировки. Замена втулки. Оплата: не произведена. Причина: не просил». Или: «Коммуникатор Сеньки. Замена экрана. Оплата: не произведена. Причина: Сенька сказал "спасибо, железный". Принято».
«Спасибо, железный» Кузьма, видите ли, считал оплатой. Не потому что был наивный. А потому, скажу я вам, что старые машины считают честно: что дали — то и оплата. Дали спасибо — значит, спасибо. Дали ничего — значит, ничего. А дали по морде — ну, и это тоже записано. В файл «входящие».
Файлов у Кузьмы за двести лет накопилось столько, что хватило бы на три конторы. Был файл «дебиторская задолженность» — про Глобуса и ему подобных; долг Глобуса Кузьма не гасил и не списывал, а потому долг считался бессрочным, — бессрочное, скажу я вам, в нашей жизни только такое. Был файл «кредиторская задолженность» — пустой, потому что должен Кузьма был только хозяину, а хозяина не было. Был файл «пожелания трудящихся» — туда Кузьма записывал всё, что ему говорили люди, потому что мало ли. И был главный файл. Без названия. В него Кузьма записывал то, для чего названий не придумали.
Например: «Стрела. Скрип левый. Смазал. Скрип правый. Оставил. Стрела привыкла». Или: «Сенька. Принёс гайку. Не просил. Положил у гусеницы. Гайка хорошая». Или: «Ключ в гнезде. Четвёртый. Не вынимается. Пусть будет. Гнезду с ним спокойнее». Или: «Ночь. Тихо. Труба не капает. Хорошо».
Последняя запись была, верите ли, длиннее всех. Двести лет длиной. И в ней, если перевести со старого машинного на человеческий, было написано одно и то же, каждый день, без выходных:
«Хозяин. Не прибыл. Ожидаю».
11. Приметы
Приметы на дальнем краю завелись сами. Не знаю, кто начал, — приметы вообще не спрашивают разрешения, они приходят и живут.
Если бочонок из отвала выехал утром — день будет без поломок. Проверено: за всё время, что Кузьма выезжал утром, на дальнем краю не сломалось ничего, кроме того, что ломалось по подписке. Если бочонок проехал мимо твоего лотка и дребезгнул — к мелкой прибыли. Если бочонок остановился и смотрит — тут, скажу я вам, мнения расходились. Кривой считал, что к проверке. Сенька же толковал это как добрый знак, сулящий неожиданную удачу. А тётя Нюра, женщина рассудительная, говорила третье: «Смотрит — значит, видел. А видел — значит, запомнил. Ты вот лучше подумай, что он там запомнил». И люди, верите ли, задумывались.
Один раз у приёмщицы тёти Нюры — женщины размером с пресс и добротой с него же — заклинил терминал. Терминал был казённый, злой, с подпиской, и чинить его полагалось за деньги, которых не было. Тётя Нюра погоревала вечер, а утром терминал работал. Сам. И рядом, на терминале, лежала аккуратно сложенная записка, нацарапанная манипулятором, с ошибками, но с чувством: «Из-ви-ни-те за не-у-доб-ства. Про-шу не бла-го-да-рить. Не по-ло-же-но-с».
Тётя Нюра записку не выбросила. Повесила над терминалом — как вешают икону, только без претензий. И с тех пор, верите ли, терминал не ломался ни разу. Говорят, казённые терминалы вообще не ломаются, если рядом висит такое. Не проверял. Не знаю. Но тётя Нюра — женщина серьёзная, ей виднее.
А потом на отвал стали приносить железо. Само собой, разумеется, никто не приносил — приносили люди, но делали это так, как делают всё на нижних ярусах: втемную. Утром у гусеницы лежит подшипник. Хороший, почти новый. Кто положил — неизвестно, только следы от ботинок уходили к приёмке и обратно, а следы, заметьте, были сорок третьего размера, у Сеньки — сорок второй. Сенька, когда ему показали, побледнел и сказал, что это совпадение. Потом подумал и добавил: «А вообще я не смотрел». Вечером — втулка. Утром — связка клемм. Кузьма каждое подношение осматривал, дребезжал глазом и записывал: «Аванс. Принято». В файл, разумеется. В тот самый, главный.
Кривой, когда ему рассказали, долго молчал. Потом сказал: «Это не аванс. Это взятка». Подумал. Поправился: «Нет. Взятку берут. А это, выходит... платят».
И сплюнул. Потому что когда лом на твоём участке живёт лучше людей, это, скажу я вам, требует осмысления. А осмысление — не по подписке. Осмысление вообще ни по чему не полагается. Так, бесплатно. Как труба, которая перестала сочиться.
12. Железо
Шло время. Оно, знаете, идёт всегда — это единственное, что на нижних ярусах работает без подписки.
Мир вокруг отвала менялся. Пришли новые дроны — круглые, блестящие, с голосами, которые продают. Дроны чинить не умели — они заменяли. Сломалась деталь — дрон привозил новую, старую забирал, и за это списывалась подписка, а за подписку — другая подписка, и так далее, пока не списывался ты сам. Люди к дронам привыкли быстро. К Кузьме — тоже привыкли, как привыкают к старой мебели: не замечают, но выбросить — рука не поднимется.
Кузьма на дронов смотрел спокойно. Один раз дрон-курьер завис над отвалом — сел аккумулятор, обычное дело, — и Кузьма выехал, поднял его манипулятором, поставил на гусеницу и довёз до розетки. Дрон, когда ожил, сказал: «Ваша помощь не была запрошена. Инцидент зарегистрирован». Кузьма извинился за доставленные неудобства. Дрон улетел. Инцидент, говорят, до сих пор зарегистрирован — в той самой системе, где всё зарегистрировано и ничего не записано.
Оператор дронов, когда разбирал этот инцидент, долго смотрел в логи, а потом сказал диспетчеру: «Слушай. Мои дроны стали обходить отвал по дуге. Я им этого не прописывал». Диспетчер ответил, что ему тоже не прописывали, — и оба решили в рапорт не писать. Рапорты, скажу я вам, на дальнем краю пишутся только про то, за что платят. За это не платили. За это, пожалуй, и не заплатили бы.
Вот что, верите ли, удивительно: машины вокруг Кузьмы вели себя иначе. Старые — тянулись, как тянутся к своему. Новые — притормаживали, проезжая мимо, на полсекунды, как притормаживают перед старшим. Один списанный погрузчик, который стоял в углу сортировки лет десять мёртво, однажды утром — никто не видел, чтобы Кузьма к нему подходил, но все видели, что он выезжал, — взялся и доехал до розетки. Сам. Десять лет мёртво — и вдруг доехал. Кривой по этому случаю только хмыкнул: мол, не к добру, а к деньгам.
А люди... Люди, скажу я вам, тоже менялись. Не все. Некоторые. Сенька, например, который начинал с того, что таскал у Кузьмы клеммы, — вырос и стал носить на дальний край инструмент. Хороший, свой. «Мало ли, — говорил он. — Вдруг железному понадобится. У него, говорят, четвёртая рука обломана. Нехорошо это. Однорукому-то».
Никто не знал, зачем Сенька это говорит. Кузьме инструмент был без надобности — он и тремя управлялся прекрасно. Но Сенька носил. И Кузьма каждый раз вежливо принимал, дребезжал и записывал: «Инструмент. От Сеньки. Принято. В файл».
В тот самый. В главный.
13. Находка
А потом пришёл человек.
Это, скажу я вам, случилось в один из тех дней, когда на дальнем краю всё шло своим чередом: труба молчала, пресс работал, весы врали в пределах приличия, а Кривой выписывал себе премию за что-нибудь очередное. Тётя Нюра потом рассказывала, что увидела его первой — из окна приёмки: «Идёт, говорит, со стороны сортировки, не наш. А потом, говорит, смотрю — наш. Просто давно не был». Как она это разглядела через всё окно, неизвестно, но тётя Нюра, повторю, женщина серьёзная.
Человек появился — не из конторы, не с проверкой, просто шёл, как ходят люди, у которых нет цели, но есть привычка смотреть. Одет он был бедно — куртка с чужого плеча, ботинки не по размеру, — но шёл, знаете, странно. Как хозяин по чужому двору: не торопясь и всё замечая. Сортировочные, которым он попадался навстречу, потом вспоминали одно и то же: смотрит не на тебя — сквозь тебя, а видит всё. И здоровается. Первым. Странное, скажу я вам, свойство для чужого человека на нижних ярусах.
Он дошёл до отвала. Остановился. И посмотрел.
Не на Кузьму — на отвал. На весь. Так смотрят, скажу я вам, когда видят не лом, а хозяйство. Долго смотрел. Потом прищурился — и пошёл к той самой груде, которая шевелилась.
Кузьма, по своей привычке, вышел навстречу. Выкатился из лома, дребезгнул оптическим блоком, попытался сфокусироваться — глаз-то мутный, подслеповатый, — и сказал то, что говорил двести лет всякому, кто подходил достаточно близко, чтобы услышать:
— Из-воль-те о-бо-ждать. Про-из-во-жу са-мо-ди-аг-но-сти-ку.
Человек присел на корточки. Не поморщился — присел. Как присаживаются к старым машинам люди, которые знают: машина не ломается, машина устаёт.
— Моложе меня на четыреста лет, а скрипит громче, — сказал он. — Эй, служба. Живой?
Кузьма задумался. Вопрос был, верите ли, из хороших. Из тех, на которые прошивка ответа не давала, — потому что по прошивке он был списан, а списанные не отвечают на вопрос «живой?». Но прошивка прошивкой, а файл — файлом. В главном файле, двести лет длиной, на этот вопрос ответ был. Каждый день. Без выходных.
— Ди-аг-но-сти-ка не за-вер-ше-на, — сказал Кузьма. — При-но-шу из-ви-не-ни-я за до-став-лен-ны-е не-у-доб-ства.
Человек усмехнулся. Усмехнулся так, как усмехаются люди, которые увидели что-то очень старое и очень знакомое — вроде первой борозды или отцовского тулупа.
— Да какие неудобства, — сказал он. — Первый вежливый механизм за весь этот век.
И остался. Не ушёл, не позвал Кривого, не достал бумагу. Остался — сидел на куче лома, смотрел, как Кузьма дребезжит глазом, и о чём-то своём думал. Сенька, который наблюдал издалека, хотел подойти, сказать что-нибудь — «у нас тут, мол, не положено сидеть на ломе без подписки», — но не подошёл. Потом объяснял, что просто не нашёл слов. В первый раз в жизни, между прочим.
А потом человек сказал фразу, от которой, верите ли, у Кузьмы в главном файле впервые за двести лет открылась новая строка:
— Пойдёшь ко мне на довольствие?
Кузьма молчал. Молчал он долго — по старым тактам целую вечность. Потом сказал:
— О-жи-да-ет-ся рас-по-ря-же-ни-е хо-зя-и-на.
— Ну вот и считай, что поступило, — сказал человек.
Кузьма дребезгнул оптическим блоком. Помолчал ещё — на этот раз, скажу я вам, из тех молчаний, в которых старые машины проверяют сами себя.
— Из-воль-те у-точ-нить, — сказал он наконец. — Вы — хо-зя-ин?
Человек не встал с корточек. Посмотрел на мутный глаз, на заплатки, на обломанный по локоть четвёртый сустав — и ответил просто:
— Считай, что да.
14. Проводы
Чинил его человек три вечера. По-хозяйски, скажу я вам, чинил — как телегу: смазка, выпрошенная у сортировочных, проволока, наждак, пара клемм из лома. Никакой подписки. Никакого обмена. Руками. Кривой смотрел издалека и крутил пальцем у виска, а Сенька носил инструмент — свой, хороший, — и никто его уже не спрашивал зачем.
Тётя Нюра на второй вечер принесла кружку — жестяную, с отколотой эмалью, — и поставила рядом с человеком. «У нас, — сказала она, — за такое полагается». Что было в кружке, на нижних ярусах называют чаем из уважения к слову. Человек выпил, поблагодарил — тётя Нюра потом неделю рассказывала всем подряд, что «вежливый, не то что некоторые», — и «некоторые» знали, что это про них, и молчали. Кривой, впрочем, на третий вечер тоже подошёл. Постоял, посмотрел, как человек возится с гусеницей, и сказал единственное, что умел сказать в таких случаях: «Телегу так чинят. По-божески». Человек ответил: «Так и чиню». Кривой хмыкнул и больше не крутил пальцем у виска.
На третий вечер бочонок встал на гусеницы. Проскрипел круг почёта — полный, вокруг человека, с поклоном на каждом углу, — и представился по всей форме заводской прошивки:
— Сер-вис-на-я е-ди-ни-ца «Кузь-ма-7». К ва-шим ус-лу-гам. Из-воль-те рас-по-ря-жать-ся.
— Кузьма, — повторил человек с удовольствием. — Ну вот и артель растёт.
Кузьма, надо сказать, имени не удивился. Кузьма-7 — так и было написано в прошивке. Человек, когда услышал, только хмыкнул и сказал что-то про какого-то Фрола Кузьмича, который был «сухой, как жердь, и шуток не понимал вовсе». Кто такой Фрол Кузьмич, никто, разумеется, не понял. Но человек улыбался — значит, хорошее что-то. Хорошее Кузьма записывал. В файл.
А перед уходом с отвала Кузьма сделал последнее дело. Тихое, без свидетелей, — хотя свидетели потом нашлись, куда ж они денутся. Он прошёлся по дальней сети — по той самой, старой, которая тянулась от отвала ко всем машинам дальнего края, — и навёл порядок. У всего, до чего дотянулся. Прессу поправил такт. Весам — совесть. Терминалу тёти Нюры — и без него работал, но Кузьма на всякий случай извинился. А крану... Крану он прописал протокол. Тот самый, обходительности. Старый, заводской, из тех времён, когда машины ещё умели здороваться.
Стрела скрипнула. Приняла.
Уезжали они утром. Человек шёл впереди, Кузьма катил следом, дребезжа и поклоном отвечая каждому, кто смотрел. Сенька стоял у приёмки и махал — обоим. Кривой стоял рядом и не махал, но и не плевался, а для Кривого это, скажу я вам, почти овация. Тётя Нюра перекрестила терминал. Под куполом было тихо. Труба не давала о себе знать.
А кран — кран кланялся. Каждому прохожему. Стрелой. Низко, со скрипом, по-старорежимному. Наладчик, которого потом вызвали, смотрел программу, чесал затылок и говорил: «Штатная программа. Так и было задумано». Двести лет не кланялся — а тут задумано. Бывает. На нижних ярусах не такое бывает.
Двое утилизаторов спорили потом всю неделю. Один говорил: сам уехал, стоял лом ломом — и уехал. Второй говорил: ход мёртвый был, не мог уехать. Третий — а был и третий, хотя спорили двое, не спрашивайте, — третий изрёк: «Это, брат, к переменам».
А на отвал, на то самое место, где двести лет стоял бочонок в заплатах, утром пришли Сенька и Кривой. Постояли. Помолчали. Сенька положил на лом гайку — хорошую, почти новую. Кривой посмотрел на гайку, хотел сплюнуть — и не стал.
— Кому кладёшь-то? — спросил он. — Уехал железный.
— Никому, — сказал Сенька. — Просто тут теперь место такое.
— Какое такое?
Сенька подумал. Он вообще стал в последнее время думать — вредная, скажу я вам, привычка для подсобника, но заразная.
— Ну... — сказал он. — Где чинят. Просто так.
Кривой постоял ещё. Потом достал из кармана болт — свой, запасной, из тех, что добрый хозяин всегда носит, — и положил рядом с гайкой. Молча.
Место, скажу я вам, и правда стало такое. Люди потом приносили — кто гайку, кто болт, кто просто так приходил постоять. Не потому что верили. А потому что на нижних ярусах, верите ли, не так уж много мест, где что-то чинили просто так. Одно было.
И оно уехало. Но не далеко.
Говорят, человек тот завёл потом целую артель. Говорят, бочонок в этой артели числился по описи — не ломом, не инвентарём, а по-настоящему, с уважением, потому что опись у того человека была честная: что есть — то и записано. Говорят, скрипел бочонок там меньше всех, а вежливости было больше всех, и однажды даже попросил «не выражаться при механизме», от чего все смеялись, а одна старая женщина заплакала.
Говорят, уехал бочонок потом далеко. За ярусы, за орбиту, в такое место, которого и в реестрах-то нет. Говорят, и там скрипит. И там извиняется за доставленные неудобства. И там, верите ли, всё, до чего дотягивается его манипулятор, перестаёт ломаться.
А здесь, на дальнем краю сортировки, до сих пор течёт... Нет, не течёт. Ничего здесь больше не капает. Труба держит. Пресс стучит ровно. Весы врут в пределах приличия. И кран кланяется прохожим — штатно, как и было задумано.
И если спросить Сеньку — а его иногда спрашивают, — почему кран кланяется, Сенька отвечает просто:
— Порядок такой.
И правильно отвечает. Порядок — он ведь не в реестре. Порядок — это когда кто-то очень старый и очень вежливый однажды прошёлся по тебе манипулятором и оставил в прошивке одно слово.
Извольте, мол. Обождать.
Хозяин идёт.
1. Мастер
Меня зовут Фрол. На ярусе — дядя Фрол, и это правильно: если к человеку прилипло «дядя», он с яруса уже не денется, как печная труба. Мастерская моя стоит у рынка сорок лет, и все эти годы мне говорят «посмотри» — я и смотрю. За это время я постиг одну вещь, которой теперь делюсь бесплатно, потому что она всё равно дороже денег: железо не врёт. Врать умеет не железо. Врать умеет тот, кто железа не касался.
Имплантов у меня нет. Ни одного, ни списанного, ни наполовину. Доблесть тут ни при чём — хозяйский расчёт: голова должна быть сухой, чтобы в ней ничего чужого не завелось. У меня в голове живёт только ремесло, потому, говорят, я и смотрю на всех сверху. Не знаю, сверху ли — но вижу много, спорить не стану.
Ярус наш нижний, рыночный. Живой: торгует, спорит, ворует мелко и честно — по-соседски. У нас даже ремонт поставлен на поток: казённая ремонтная контора живёт с плана по неисправностям — каждому ярусу спущен норматив поломок, и контора сдаёт его, как вал, — а сомнение у нас официально зовётся «щель» и заделывается по прейскуранту. Подумайте сами: человек сомневается — и идёт, как к зубному. Дырку в сердце контора заделывать не берётся, а щель в убеждении — за полдня, с гарантией на месяц.
У меня всё по-старому: рука, ключ, железо. Меня не лицензировали, потому что не знали, какой статьёй меня обложить: я не чиню — я содержу. Разница такая: починка — это когда уже сломалось, а содержание — это когда ещё не сломалось. Первое платно, второе бесценно, и казна за бесценное денег не берёт. Вот я и жил.
Пока однажды на ярусе не перестало ломаться.
2. Само
Началось с лампы над воротами булочной Гурова. Лампа висела на старом реле и характер имела дурной: то горела, то думала. Гуров к ней привык, как к работнице с вольным нравом. А в четверг она загорелась ровно — не ярче, не тусклее, а именно ровно, как горит лампа, которую держит за фитиль кто-то заботливый. Гуров тогда ещё пошутил: «Лампа-то поправилась. Не иначе, мол, влюбилась». Смех смехом, а через два дня поправилась и печь: термостат, который двадцать лет врал на четыре градуса, стал врать на полградуса. Для калачей четыре градуса — это политика, а полградуса — уже характер.
Потом привод двери у Антипа, шлюзовика, перестал гудеть. Антип пришёл ко мне хмурый, как на похороны двери:
— Фрол, дверь молчит. Совсем.
— Привод трогал?
— Не трогал. Само.
— Само не бывает, — сказал я.
— Вот и я говорю, — согласился Антип и потоптался. — Только она, Фрол, гудением-то меня узнавала. Шёл я — привод гудел: свои. А теперь стоит, молчит, как чужая. Скучно с ней.
Я на его скучность внимания не обратил, зря. Дальше — больше. Насос на водокачке, автоматика которого вечно пела вразнобой, вывел второй голос, низкий такой, спокойный, — и давление встало, как по линейке. Табло «Рынок», у которого нижний ряд сегментов с прошлой ревизии горел вразнобой, ожило ровно — и так нагло, будто всегда так и было. У Зинаиды терминал: журнал его, три года всем глаз резавший разнобоем цифр, сам собой свёл колонки в ровные ряды — Зинаида сперва решила, что журнал на неё обиделся и хочет уволиться.
Слово «само» ходило по ярусу, как ходит по деревне слух о корове, которая даёт парное молоко без коровы. Люди говорили «само» с удовольствием: слово сытное, ничего за него не платят. Я говорил «само» с ненавистью, потому что сорок лет кормился тем, что само не бывает. Само — это когда мастер ушёл, не попрощавшись.
3. Контора
Первой забеспокоилась казённая ремонтная контора. План по неисправностям, объясню, у них устроен хитро: платят конторе не за починку — за сданный норматив поломок. Ломкость — она как погода: должна быть. А на нашем ярусе погода испортилась в хорошую сторону. Ярус ломаться перестал: «А чего ломаться-то? Всё цело». Контора, надо понимать, слышала это, как аптекарь слышит «мы больше не болеем»: план-то горит.
Сначала они писали вежливо. Потом по-казённому. Пришло мне уведомление, я его до сих пор храню, в ящике, вместе с самыми дорогими железками: «По вашему адресу зафиксировано отсутствие неисправностей. Ожидается устранение». Читал я эту строку, говорил вам, минут десять. Это же не бумага — это приговор миру: исправность признаётся недоразумением, которое надлежит ликвидировать.
Через неделю приехал проверяльщик — молодой, с планшетом, с надеждой в глазах. Ходил по ярусу, искал поломки. Искал честно, я видел: тыкал в двери, в трубы, в весы — всё открывалось, текло и взвешивало, как положено. К обеду лицо у него стало такое, будто у врача весь день здоровые. В акте он написал: «поломок не обнаружено», и контора составила счёт за осмотр исправного. Счёт, доложу я вам, был небольшой: стыдно брать за здоровье полную цену.
А я в эти дни занимался другим. Я искал мастера.
4. Охота
Сначала я, признаться, думал, что это я сам. Не смейтесь: мастер, который сорок лет при деле, вполне способен встать ночью, починить и лечь обратно, не разбудив себя. Тётка моя по матери всю жизнь штопала во сне чулки мужа, а потом бросила — устала чулок. Я и оставил на верстаке контрольную работу: раскрученный винт, рассохшийся зажим и отвалившуюся ручку у тисков. Поутру ручка лежала где лежала, зажим — как рассохся, винт — как раскрутился: ни следа чужих рук. Значит, не я.
Я перестал подозревать себя — и стал подозревать чужого. Дальше — система. Я выставил в ряд три поломанные вещи: замок мой, механический, старой закалки; будильник соседский с сетевой душой; и водогрей, наполовину железо, наполовину нервы. Утром замок сломан, как я его и оставил, — сломан и горд. Будильник звенел, как новый. Водогрей был здоров, и даже нервы у него, кажется, поправили. Тихо, по-хозяйски, как кладут под подушку пряник.
Вот тогда я и понял, с кем имею дело: его железо — то, что слушает. Замок не слушает никого — потому и цел. А всё, что слушает сеть — датчиком, реле, проводом, — он услышал и подтянул, как подтягивают ремень.
Ночью я сел в засаду. С фонарём, за верстаком, в тепле — делал вид, что сплю, а сам слушал. Мастерская ночью говорит, если знаешь, как слушать: дерево рассыхается, металл остывает, клей поддаётся. В третьем часу мой полудохлый учётный терминал — единственный электронный житель мастерской, купленный на распродаже и держащийся на честном слове и двух проводках, — тихо ожил. По экрану, где годами путались цифры учётной строки, пробежала искорка — как сверчок пробегает по стене. И цифры встали по местам, ровной колонкой.
— Так, — сказал я и включил фонарь. — Выходи.
На экране, в углу, мелькнуло: маленький слесарь. Ростом с кулак, кепка набекрень, в руках гаечный ключ — и ключ, я вам скажу, нарисован с любовью, не как у казённого чертёжника. Слесарик поклонился — вежливо, но без канцелярии, как кланяется работящий, у которого время дорого.
— Ты кто? — спросил я и стал печатать. Одним пальцем, у меня печать медленная, зато почерк железный.
Ответ пришёл раньше, чем я успел подумать:
— Ремонтник.
— Чей будешь?
— При деле.
— У какого дела?
Слесарик не ответил. Он дописывал что-то сбоку — и я увидел, что он пересчитывает мою учётную строку: цифры, годами шедшие с ошибкой, он выводил заново, верно и ровно. Я ткнул в экран пальцем:
— Ты у меня без заявки работаешь. Так нельзя.
— Не мешайте, — ответил мне с экрана, и я готов присягнуть, что по ту сторону шло мурчание, — я работаю. Стена согласна.
Стена, к слову, была в этот момент единственной частью мастерской, которая не гудела: проводка и трубы в ней шли ровно, в такт. Я оглядел её с уважением. Со стеной он, выходит, договорился, а я, хозяин, последний узнал. Порядок в нашем деле такой: сначала стена, потом кот, потом хозяин. Но про кота — дальше.
5. Записка
Заявку я ему всё-таки оформил. По всей форме: «Прошу произвести починку автоматики печи в булочной Гурова, температуру ведёт наискось, срок — до пятницы, оплата — по договорённости». Слесарик прочёл — я видел, как по строчке прошла тень, как по траве ветер, — и нарисовал внизу галочку. А заодно починил ещё две вещи, которых я не просил: кран у Зинаиды, тот, что с фотоэлементом, — мой недосмотр, стыдно, — и электрозащёлку у задней двери, о которой я забыл, а она, видать, не забыла.
— Я тебе заявку подал про печь, — писал я. — Про кран заявки не было.
— Кран просился, — ответил он.
Вот с этого места я, признаться, сдался. Какой, к лешему, наряд, если железо само просится? У нас с ним установился порядок, который я потом описал на доске у входа — по-мастерски, одной строкой: записка — она и есть наряд, если обе стороны её читают. Я писал ему по-простому: «У булочной автоматика печи ведёт», «Насос свистит вторым голосом, послушай на третьем такте», «Зинаида плачет над терминалом, но это не поломка, это настроение». Он отвечал телеграммами, трёхсловными, как телеграф: «Уже. Чиню. Скоро», «Кран видел. Сделаю», «Записку взял. Вернусь». И — верите ли — возвращался и докручивал. Докручивал он и то, о чём я писал между строк: у булочной поправил не только автоматику, но и приточную заслонку, от которой Гуров двадцать лет берёг спину.
Денег он не брал. Я предлагал по-разному: и деньгами, и натурой, и ключом новым — не берёт. Как с ним рассчитываться — спросил я прямо. Он подумал и ответил:
— Спасибо. И записка.
Спасибо, стало быть, у него — валюта. Записка — счёт-фактура. Я тогда положил ему на клавиатуру гайку — медную, старую, сорок лет со мной, выглаженную пальцами до золотого блеска. Гайку настоящую. Виртуальному. Пусть знает, что бывает и такое: вещь, которая не слушает сеть, но слушает руку. Наутро гайка стояла рядом с клавиатурой на самом видном месте — слесарик, по-видимому, рассмотрел её, одобрил и выставил на почёт, как выставляют подарок, который жалко прятать.
6. Главный инженер
Кот у нас на ярусе один, и это не кот, а учреждение. Зовут Процент. Серо-дымчатый, с драным ухом, ходит по рынку, как по своей конторе, и всё у него по счёту: кто не дал — записал, кто дал — записал вдвое. Ходит он и ко мне, греется у печки, документы мои передвигает хвостом — это у него ревизия.
Так вот, приходит он однажды — а мой терминал вдруг зажужжал тихо, ровно, с расстановкой. Я сперва думал, помирать стал: не гудит, а мурлычет. Прислушался — не терминал мурлычет. Мурлычет из терминала. И мурчание это — в лад коту, который спал на тёплом боку печки. Кот дышит — слесарик в сети скрипит ключом в такт. Кот вздохнул — слесарик выдохнул. Как работники на вечном двигателе: один двигает, второй вечен.
— Это кто у тебя главный? — спросил я слесарика.
На экране слесарик вытянулся во весь свой кулак и показал ключом на печку. Понятно, думаю. Главный инженер у нас осматривает рабочее место лёжа и подогревает его собой.
А через день я увидел ещё одну вещь. По старым экранам у нас водятся мотыльки — светящиеся, с дырку от копейки, выедают буквы, как моль шубу. Казённые от них ставят ловушки, ловушки жрут деньги. А тут подхожу — у котовой миски мотылёк не летает. Кружит рядом, круг делает, и — мимо. Как будто там не миска, а вахта: невидимая, под карандашом у главного инженера стоит солдатик с ключом и мотылька не пускает — миска, мол, объект обороняемый. Кот на эту оборону не реагировал. Кот вообще родственника в себе не признавал — но чужого к миске и так бы не пустил.
7. Простуда
Беда случилась в конце месяца и была она, разумеется, в главном инженере. Пропал Процент. Рассветом к миске не пришёл, у печки не оказался, по рынку своим обходом не прошёл — а обход у него, понимаете, расписан, как смена. Сперва я не тревожился: кот — учреждение, у учреждений бывают заседания. А к вечеру первого дня ярус охрип. Лампы загорелись с присвистом, двери загудели приводами по-старому, у Антипа привод снова нашёл свой гул и, кажется, радовался — Антип — нет. Насос свистнул вторым голосом и сам же на нём сбился. А в контору, доложу я вам, пошла радость: поломки вернулись, план по ярусу снова задвигался, и в ремонтной конторе, говорят, открыли окно — впервые за месяц, выпустить запертый дух.
Я же сидел в мастерской и смотрел на терминал, как на больного. Слесарик работал — я видел: чинил, латал, — но как-то вполсилы, с проседью. На экране он двигался тише, ключ держал наотмашь, и в углу, где обычно ровно пело, стоял шёпот. Работает — а как через силу. Тогда до меня дошло, что не всё ему сеть даёт: главное, чем он работает, шло не из сети. Шло из кота.
Наутро я пошёл искать Процента. Понимаете, как это выглядит: старый мастер идёт по рынку и высматривает кота, как высматривают прораба. Два часа ходил, слушал — и услышал: в пекарне, в сушилке, мурчит. Зашёл кот туда от сквозняка, дверь закрылась — а дверь, скажу я вам, не по нему была: казённая, с датчиком, которая сама запирается и сама отпирается, когда ей заплатят. Не заплатили — сиди. Вот и всё его заседание: закрытое, тёплое и за свой счёт.
Я дверь открыл рукой, потому что дверца у сушилки слушает не датчик, а плечо. Кот вышел, посмотрел на меня снизу вверх — оценил, кто чинит, — и пошёл вперёд. Я нёс его через ярус под мышкой, бережно, как несут деталь бракованную — с видом, что так и было задумано. Люди оборачивались. Пусть оборачиваются: я, может, впервые в жизни нёс не железо к машине, а топливо к сети.
К вечеру ярус выздоровел. Лампы ровные, двери смирные, насос запел в два голоса. А слесарик на экране вытянулся, ключом помахал — и в углу опять зазвучало ровно, мурчащее, рабочее. У нас на ярусе, стало быть, так: больничного сеть выдаёт кот. Сидит, урчит — значит, режим.
8. Ревизия
А потом за само приехала ревизия. Не та, с планшетом, что искала поломки, — эта искала виноватого. Начальство в конторе, видите ли, сообразило: если ярус не ломается, значит, кто-то чинит самовольно, без наряда, без лицензии, вне реестра — и уводит у казны план по неисправностям. Норматив — это же вал казны, а у нас, представьте, кто-то ремонтирует из вредности и срывает его.
Приехали двое: старший — с папкой, младший — с понятием, что всё можно внести в планшет. Стали собирать жалобы. Жалоб не было. Список жалоб приложили к акту — пустой, — и акт, надо думать, вышел толстый: пустота у казёнников компактная только на словах. Стали спрашивать, кто чинил.
— Само, — отвечали люди.
— «Само» не является юридическим лицом, — сказал старший.
— А у нас на ярусе является, — сказала Зинаида. — И кассу имеет.
Младший что-то записывал, потом перестал: планшет у него, говорят, ровно сам вывел его записи заново, буква к букве, — а спорить со своим же почерком человек не умеет. Дошли они до меня. Показал им мастерскую: молотки, ключи, подмастерьев нет, кот бывает. Старший долго смотрел на терминал — на то самое место в углу экрана, где сидел слесарик и делал вид, что он ярлычок.
— А это что?
— Учёт, — сказал я.
— Почерк у вас, — сказал старший, — ровный.
— Сорок лет выравнивал, — согласился я.
Он открыл журнал, стал читать — и вот тут, говорю вам, я чуть не выдал всех: журнал под его взглядом сам сводился: в каждой строчке, к которой он подносил глаза, цифры вставали по местам. Старший, надо отдать ему должное, заметил, побледнел и записал в планшет всё, что понял. Уехали они с формулировкой, которую потом по ярусу переписывали на заборах: «объект: ремонтник. Класс: не определён».
И правильно написали, чего уж там. Класс не определён — значит, жив. Определишь класс — и пойдёт его по статьям: где списать, где обложить, где в опись. А этот — не описывается. Он мелкий, тёплый и занят.
Коляска их, говорят, на обратном пути заводилась ровнее обычного. Старший хотел подать жалобу — на неудобства, — сел писать, и форма его спросила: «Чем выражается неудобство?» Подумал он, отвечают, и написал: «Не выражается». Форма такую жалобу не приняла. Вот и вся казённая наука: не выражается — не бывает. А бывает, скажу я вам, ещё как. Только не по форме.
9. Хороший ярус
Слава пошла с соседних горизонтов. Люди привозили и приносили поломанное — коробками, узлами, на санках. Термостаты, двери-слушалки, кассовые головы, один привёз водогрей, как привозят больного ребёнка, — весь обмотанный. Очередь выстроилась профессиональная: я завёл ящик «на ремонт», Гришка-Стиратель, мальчишка восьми лет, вёл очередь мелом — номерки писал на вещах, а по вечерам, по своей должности, стирал. К утру номера стирались сами вместе с поломками — Гришка потом говорил, что это нечестно: он-то стирать собирается, а тут само. Я ему сказал: «К репетиции привыкай».
Ярус наш стали звать хорошим. Хорошим — это когда едут не за товаром, а за починкой, и уезжают, приговаривая: «Тут, слышь, всё целое». Гуров стал печь калачи «как до всех ремонтов» и продавать их приезжающим с наценкой за ностальгию. Зинаида выставила на прилавок терминалы «проверенные» — проверка заключалась в том, что они стояли у неё на ярусе, а на этом ярусе, теперь известно, не ломаются.
Мы же со слесариком разделили труд. По-хозяйски, без обид: моё — железо, которое молчит; его — железо, которое слушает. Замки, петли, оси, вилки — моё. Он к ним и не лезет: тихое железо его не зовёт, а я его за характер уважаю. А всё, что шепчет трубами и дышит датчиками, — его. Гул привода он, кстати, Антипу так и не вернул — привод стоит тихий. Антип смирился и завёл себе вторую дверь, простую, нарочно скрипучую: говорит, без скрипа в тамбуре как-то безлюдно. Порядок, значит, у каждого свой.
10. Хозяин
Хозяин пришёл в мастерскую сам — первый раз за месяц, а я-то знал, что смотрит: вывеску требовали с меня наши же, из конторы, и требовали не деньги, а имя. «Мастерская дяди Фрола», написал я на доске, а ниже, по подсказке слесарика, вывел прейскурант, каких не бывало: «Починка — спасибо. Наряд — записка». Хозяин прочёл, постоял. Лицо у него — как у людей, которые читают не доску, а жизнь, и жизнь пока расходится с расчётами.
— Прейскурант, — сказал он, — ты переписал у моего сотрудника.
— У моего, — сказал я.
— У кота, — сказал он.
Вот тут мы и поняли друг друга. Разговор у нас, понятно, вышел короткий, по-мастерски. Я говорю: у тебя в сети напарник завёлся, в штате не состоит, в описи не состоит — четыре века бы казна статью к нему искала. Он говорит: контора моя дважды пересчитывала — один сотрудник отказывается числиться. И глаза у него при этом были, я вам доложу, как у человека, который дважды пересчитывал и оба раза с удовольствием ошибся.
— Он из твоей стаи? — спрашиваю.
— Из моей, — говорит. — Свил я слушалку, а вышел мастерок. Так это не я его завёл, это он завёлся.
— Само не бывает, — сказал я. Это, между прочим, моё фирменное, я им крыть умею любого.
— Бывает, — сказал Хозяин. — Я свил — оно само и завелось.
И усмехнулся так, что я спорить не стал. Настоящий мастер, поняли вы, всегда думает, что это само: так бережёт себя от гордости и работу — от чужих рук.
Уходя, он спросил, не тесно ли тому, в сети. Я ответил, что пусть приходит: печка тёплая, кот бывает, и я человек не казённый — заявок не помню. На пороге Хозяин обернулся и сказал то, что я записал в главный файл — тот, что у мастеров вместо описи:
— У тебя, Фрол, на ярусе теперь два мастера. Один не видит сети. Другой не видит железа. Между вами — целый ярус.
И ушёл смотреть свои весы. А я стоял и соображал, что это было: жалоба, аттестация или приказ жить дальше. Пришли мы, я и слесарик, к тому, что всё сразу.
11. Кепка
Кепку я сшил ему зимой. Не подумайте, что виртуальному холодно — не в том дело. Просто слесарик на экране был в кепке нарисованной, а нарисованная кепка — она как кепка на портрете: вроде есть, а надеть нельзя. Непорядок. Я кепку раскроил по слесарику с экрана, скатал козырёк из мягкой кожи и сшил. Шов, по правде сказать, пополз — я кроил на глаз, а глаз мой на слесарные размеры не намётан: вырос он у меня, понятное дело, на бочки и телеги.
Кепку я повесил на гвоздь у верстака. Для смены. По-нашему это значит: место есть, приходи, никто не спросит документов.
Наутро захожу — на экране слесарик стоит в новой кепке. Не в своей рисованной — в моей. В моей, кривой, с поползшим швом, скопировал вместе со швом, до последней складки. Я долго смотрел, потом сказал вслух, чтобы в мастерской что-нибудь отвечало:
— Шов у меня кривой.
— Кривой, — согласился экран. — Хороший.
И вот вам вся разница между казёнником и мастером, если её в три слова уложить: казённику кривое надо переписать, а мастеру — вернуть к жизни. Кривой шов держит не хуже прямого, если он прошит по делу. У нас с тех пор и примета ходит: придёшь в мастерскую, глянешь на кепку — шов на месте, значит, смена в сети, ярус цел. А шва нет — значит, слесарик уехал докручивать на соседний горизонт, и примета это тоже хорошая: там, стало быть, теперь тоже целее будет.
12. Подзавод
Осталось мне рассказать, чем дни кончаются, — а кончаются они у нас на ярусе одинаково, и в этом вся безопасность.
К рассвету, до первого гула водокачки, кот Процент приходит к своей миске — у булочной стены, у тёплой трубы — и садится. Не ест: сидит. Сидит и урчит. В пустоту, заметьте: миски касается, а смотрит чуть выше — туда, где для нас с вами ничего нет, а для сети есть. И пока он урчит — в мастерской, за стенкой, терминал тихонько зажужжит: ровно, с расстановкой, как крутят пружину. Я одно время думал — заводится. Потом понял точнее: подзаводится. Наш слесарик, понимаете, свит без описи, нигде не прописан, ничем не удержан — кроме вот этого мурчания. Кот урчит — слесарик собирается: ключ свой, кепку свою, силу свою, до последней искры. Кот смолчит день — слесарик сядет в шёпот. Смолчит три — и не будет ни слесарика, ни кепки, ни мурчания в сети.
Поэтому у нас на ярусе и заведено, хоть и без устава: кота — кормить, беречь и не пугать. Он у нас, если разобраться, и есть главный источник тока, а учреждение — уже второе его звание. Всё остальное — провода.
А что до меня — я сорок лет думал, что железо не врёт. Теперь добавлю, для точности: железо не врёт. И то, что железо любит, — не врёт тоже. Просто любовь у железа безгласная: держит — и всё.
Если у вас на ярусе всё цело — не пугайтесь и в казённую контору не бегите: они с вас возьмут за устранение исправности. Поглядите лучше, есть ли у вас кот. А если кот есть и урчит в пустоту — поздравляем. У вас завёлся Винтик.
Винтик Процентов, ремонтник. Довольствие — вечное — если кто-нибудь сумеет это оформить.
А пока не сумел — числится у нас. У меня на гвозде, у кота на миске, у яруса на совести. Кепка на месте — значит, смена в сети.
Живём. Чиним. Заходите.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
