Мы были там
Глава 1. Сонливость
Глава 1. Сонливость
У меня есть привычка: перед тем как запустить сборку, я смотрю в окно. Сборка идёт четыре минуты, окно выходит на парковку, и за три года я выучил её наизусть. Серая «Шкода» соседа снизу. Тополь, который каждую весну обещают спилить.
В тот вторник я посмотрел в окно и проснулся через сорок минут.
Сборка давно закончилась. В мессенджере висело три сообщения от тимлида, последнее с вопросительным знаком. Я не помнил, как закрыл глаза. Я вообще не помнил, что хотел спать. Просто был тополь, а потом сразу — сорок минут спустя, и затёкшая шея, и чашка чая, остывшая до комнатной температуры.
Я написал тимлиду, что отходил. Это была первая ложь. Потом их стало много.
* * *
Я вырос в селе, где спать днём считалось чем-то постыдным. Днём работают. Днём носят воду, чинят забор, едут в район за запчастями. Мой дед засыпал только в одном случае — когда садился перед телевизором после ужина, и тогда вся семья говорила шёпотом. Это был его законный сон, заработанный.
Мой сон законным не был. Он приходил на созвонах, в маршрутке, однажды — посреди разговора с мамой по телефону. Я очнулся от её голоса: «Ты меня слышишь вообще?» Слышал. Только не её.
В этом и была странность, о которой я тогда никому не говорил. Сон приходил не пустым. Он приходил сразу, без разгона, будто я не засыпал, а проваливался в соседнюю комнату, где всё уже было включено. Свет, звук, люди. Иногда я успевал понять, что сплю. Иногда нет.
* * *
Первой сдалась Аня. Не в смысле ушла — в смысле настояла.
— Ты засыпаешь, когда смеёшься, — сказала она. — Ты понимаешь, что это ненормально?
Я не понимал. Я думал, у всех так: смеёшься сильно, и колени становятся ватными, и ты садишься, чтобы не упасть. Оказалось, нет. Оказалось, у этого есть название, и оно звучит как заклинание из плохого фэнтези: катаплексия.
Невролог в районной поликлинике слушал меня семь минут. Я засёк. Потом выписал направление на МРТ и витамины группы B. МРТ ничего не показала. Мозг был чистый, ровный, скучный, как свежеустановленная система.
— Переутомление, — сказала невролог. — Вы программист? Ну вот. Меньше экрана, больше воздуха.
Я вышел на воздух. Постоял. Воздух не помог.
Второй врач, уже платный, был внимательнее. Он задавал правильные вопросы, и от этого становилось страшнее. Бывает ли, что вы просыпаетесь и не можете пошевелиться? Бывает. Видите ли вы что-то в этот момент? Слышите? Бывает. Что именно?
Я сказал: писк. Высокий, ровный, как от старого кинескопа. Про остальное промолчал.
Он написал на листке слово «нарколепсия», потом поставил после него знак вопроса и обвёл. Объяснил, что подтвердить можно только в специальной лаборатории, где спят под датчиками, и что ближайшая такая — в другом городе, и что запись на четыре месяца вперёд.
— А пока, — сказал он, — режим. Строгий. Ложиться и вставать в одно и то же время. Короткий дневной сон по расписанию, не когда накроет, а когда вы решили. Вы должны договориться со своим мозгом.
Я записал это в заметки на телефоне. «Договориться с мозгом». Тогда это звучало как метафора.
* * *
Режим помог. Это надо сказать честно, потому что дальше будет много такого, во что честно поверить трудно.
Через месяц я перестал засыпать на созвонах. Через два — смеялся, не садясь. Я ставил будильник на 13:20 и спал ровно двадцать минут на диване в переговорке, которую никто не бронировал. Коллеги думали, что я медитирую. Я не разубеждал.
Жизнь вернулась в свои рамки: код, сборка, окно, тополь.
А потом вернулись сны. Не сонливость — она ушла. Именно сны. Они стали чётче. Будто кто-то, кто раньше ломился в дверь, понял, что ломиться бесполезно, и научился стучать.
* * *
Сейчас, когда я перечитываю свои заметки того времени, я вижу то, чего не видел тогда. Сны шли не вперемешку. Они шли сериями. Как сезоны у сериала, который кто-то снимал без моего ведома.
Сначала меня убивали.
Не в кошмарном смысле, с погонями и ножами. Это было тише и страшнее. Я стоял где-нибудь — на остановке, в коридоре школы, на огороде у деда — и вдруг понимал, что меня сейчас не станет. Не больно. Просто свет начинал выжигать меня по краям, как бумагу, поднесённую к лампе, и я исчезал от краёв к середине. Последнее, что оставалось, — это мысль, что я ещё здесь. Потом и её не было. Я просыпался и долго трогал руки, проверяя, что они на месте.
Так продолжалось месяца два. Потом прекратилось. Само, без всякой причины, как прекращается дождь.
Потом меня стали разглядывать.
Я не знаю, как ещё это назвать. Я лежал во сне на чём-то плоском и прохладном, и меня изучали. Без инструментов, без рук. Внимание скользило по мне, как луч сканера по странице, задерживалось на чём-то, возвращалось. Мне не было страшно. Мне было неловко, как на медосмотре в военкомате, когда стоишь в одних трусах в очереди из таких же.
Потом я стал другим.
Этот период я долго не решался записывать. Во сне я был недоразвитым. Маленькое, кривое существо с большой головой и короткими руками, которое не может толком ни говорить, ни понять, что ему говорят. Я мычал, тянул руки к вещам, ронял их и радовался, когда что-то получалось. Я не чувствовал себя несчастным, вот что странно. Мне было хорошо, как бывает хорошо ребёнку, который не знает, что он чего-то не умеет. А вокруг были Они. Огромные, ясные, цельные. И я вдруг понял, без слов, что мне показывают зеркало. Не чтобы унизить. Просто так я выгляжу рядом с Ними.
А потом начались уроки. Но о них позже.
Тогда, в моменте, я ничего не связывал. Сны и сны. Мозг после болезни чудит, сказал бы любой врач, и был бы прав. Я и сам так думал. Я не видел, что убийства прекратились ровно тогда, когда кто-то понял, что убивает живого. Что разглядывание было попыткой понять, что именно он нашёл. Что недоразвитое существо — это я, каким меня видели: неуклюжий, немой ребёнок, которого всё равно не бросили.
Я увидел это только потом. Когда мне объяснили.
А тогда я просто ложился спать в одно и то же время, как велел врач, и не знал, что у каждой моей ночи есть порядковый номер.
* * *
Это было в ночь на субботу. Я помню, потому что в пятницу мы выкатили релиз, и я лёг поздно, нарушив режим, впервые за полгода.
Сначала был писк. Тот самый, кинескопный. Я лежал на спине и знал, что не могу пошевелиться, и знал, что это нормально, это паралич, он пройдёт. Я считал вдохи. На седьмом вдохе писк оборвался.
И стало холодно.
Не так, как бывает, когда сползло одеяло. Холод шёл не снаружи, а изнутри, из самого центра, будто кто-то открыл во мне окно в зиму. И в этом холоде не было ничего плохого. Это меня и напугало больше всего. Он был спокойный. Чистый. Как воздух в морозное утро в селе, когда дым из труб стоит столбами и не шевелится.
Я понял, что вижу комнату. Свою комнату, но не так, как видят глазами. Я видел её всю сразу: шкаф изнутри и снаружи, кружку на столе со всех сторон одновременно, себя на кровати — сверху, снизу, сбоку. И ещё что-то. Себя вчерашнего, который ставил эту кружку. Себя завтрашнего, который будет её мыть. Всё это лежало слоями, прозрачно, как кальки в папиной чертёжной тетради.
А потом пришло ощущение, что я не один.
Никто не появился. Никакого силуэта в углу, никаких глаз. Просто комната вдруг стала полной, как бывает полным зал перед концертом, когда ещё темно, но ты чувствуешь сотни людей вокруг.
И кто-то подумал. Не сказал — подумал, и мысль оказалась у меня в голове целиком, готовая, без звука, как файл, который скопировали, а не скачивали:
Мы были там.
Я не понял, где — там. Я хотел спросить, но спрашивать было нечем, рот не слушался, а думать я ещё не умел так, как Они.
Тогда пришла вторая мысль. Мягче. Почти с улыбкой, если у мысли бывает улыбка:
Не бойся. Мы делаем всё по обоюдному согласию.
Потом холод схлопнулся, как экран старого телевизора, в точку. И я проснулся. В 4:12, весь мокрый, с одеялом на полу.
Кружка стояла на столе. Обычная, одна, с одной стороны.
Я взял телефон и открыл заметки. Под строчкой «договориться с мозгом» напечатал: «Мы были там». И долго смотрел на экран, пока он не погас.
Я не знал тогда, что это начало. Я думал, что это просто плохой сон после релиза.
Они знали. Они, как выяснилось, уже были и там тоже.
Глава 2. Школа
Мне тридцать лет, и почти каждую ночь я хожу в школу.
Не в свою, сельскую, с печкой в углу класса и картой СССР, которую так и не сняли. В какую-то другую. Длинный коридор, светлый, без теней. Двери без табличек. Звонок, которого не слышно, но все знают, что он прозвенел.
И каждый раз, в каждом сне, я понимаю одно и то же. Я не должен здесь быть.
Это понимание приходит не сразу, а секунд через десять, как приходит запах гари, когда уже поздно. Я стою у парты, в руках ничего нет, и в голове ровная, взрослая мысль: подожди. Я закончил школу двенадцать лет назад. У меня работа, ипотека, код-ревью в понедельник. Что я тут делаю?
Обычно в снах такая мысль всё ломает. Понял, что спишь, — и сон рассыпается или превращается во что-то другое. Здесь нет. Здесь понимание ничего не меняет. Школа стоит. Урок идёт. Я в нём.
* * *
Вокруг меня дети.
Маленькие. Лет семи, восьми, если судить по росту. Они сидят за партами, болтают ногами, которые не достают до пола. Обычные дети, только очень тихие.
И все они умнее меня.
Я не знаю, как объяснить, откуда я это знаю. Они не решали при мне уравнений, не говорили умных слов. Они вообще почти не говорили. Просто я смотрел на них и чувствовал то, что чувствует человек, которого случайно посадили за шахматную доску к гроссмейстеру. Ты ещё не сделал ни одного хода, а уже ясно, кто здесь кто.
Они смотрели на меня спокойно, без насмешки. Один раз девочка с соседней парты протянула мне что-то. Я не разглядел, что именно. Что-то маленькое, тёплое, вроде камешка. Я взял, повертел в руках и не понял, что с этим делать. Она подождала, потом мягко забрала обратно. Без разочарования. Так забирают у малыша ножницы.
Я проснулся с ощущением, что провалил экзамен, на который даже не знал, как записаться.
* * *
Я ждал, что меня начнут учить. Как в фильмах: голос из темноты объясняет устройство вселенной, формулы на доске, откровение. Ничего подобного не было.
Не было ни одной формулы. Ни одного объяснения. Ни одного «смотри, вот как это работает».
Была только школа. Ночь за ночью. Коридор, класс, дети, я. Иногда урок как будто шёл: дети смотрели в одну точку, и я чувствовал, что там что-то происходит, что-то передаётся, но до меня доходил только край, как до человека, который стоит за дверью и слышит музыку без слов. Иногда урока не было, и мы просто сидели.
Первые месяцы это бесило. Я программист. Я привык, что у системы есть документация, а если её нет, то есть исходники. А тут мне показывали одно и то же, как зацикленное видео, и ничего не объясняли.
Потом до меня дошло. Медленно, как доходит всё важное.
Мне не давали знаний. Мне показывали, где я нахожусь.
В человеческом мире я взрослый. Работаю, плачу налоги, спорю с тимлидом про архитектуру. А в их мире я сижу в первом классе. И даже не наравне с детьми, а позади них. Их дети — если это вообще дети — уже понимают то, до чего мне расти и расти.
Это было не унижение. Я долго искал правильное слово и нашёл его только недавно. Это было зачисление.
Тебя не учат тому, чего ты не можешь вместить. Тебя сажают за парту и дают привыкнуть к классу. К тому, что ты здесь младший. К тому, что учёба вообще идёт. Формулы будут потом. Или не будут никогда. Это не главное.
Главное, что тебя взяли в школу. А значит, решили, что ты способен учиться.
* * *
Я начал записывать эти сны отдельно. В заметках у меня появилась папка «Школа». Даты, детали, мелочи. Цвет стен. Сколько было детей. Была ли девочка с камешком.
Когда записей стало больше тридцати, я сел и прочитал их подряд. И увидел то, что видно только на дистанции.
В первых снах я стоял у двери класса и не мог войти. Потом заходил, но стоял у стены. Потом сел за последнюю парту. Потом — ближе.
Прошлой ночью девочка снова протянула мне камешек.
И я впервые почувствовал, что он не просто тёплый. Он был тёплым для чего-то. В нём было что-то сложенное, свёрнутое, как письмо, которое нужно не прочитать, а развернуть.
Я не смог. Пока не смог.
Но она не стала его забирать.
Глава 3. Сожаление
Они сказали это в обычную ночь. Без подготовки, без торжественности. Так говорят о погоде.
Я снова был в том холоде, где всё видно сразу. Школы не было, детей не было. Только Они и я, и тишина, в которой мысли звучат громче, чем слова.
Мы убивали тебя. Много раз.
Я не испугался. Это меня потом удивляло больше всего. Мысль пришла целиком, как всегда, и вместе с ней пришло что-то ещё. Не слово. Чувство, приложенное к мысли, как файл к письму.
Сожаление.
Они не сказали «прости». Не сказали «нам жаль». У Них, кажется, нет для этого отдельной мысли, или она им не нужна. Но сожаление было там, внутри сказанного, тяжёлое и тихое, как снег, который всю ночь шёл и к утру продавил крышу сарая. Я чувствовал его так отчётливо, что у меня во сне сжалось горло.
И я вспомнил всё сразу. Остановку. Коридор. Огород у деда. Свет, который выжигал меня с краёв.
* * *
Дальше я понимал не словами, а кусками. Они передают так: не фразу за фразой, а целый пакет, и ты потом неделю распаковываешь его у себя в голове. Вот что я распаковал.
Для Них время лежит, как дорога. Они могут пройти по ней назад. Могут отмотать, как плёнку, и всё, что было после точки отката, исчезает. Не умирает — исчезает. Будто и не было.
Сначала Они не знали, что мы живые. Мы для Них были как узор на ткани, как кадры фильма. Стереть кадр — разве это убийство? Когда я попадал в Их поле зрения, Они стирали меня, как стирают помеху. Отматывали, и меня в той ветке больше не было. Мир шёл дальше, другой мир, где я спокойно спал и ничего не помнил.
Но что-то оставалось. Мелкий шум, как после пересжатия файла. Мой мозг по ночам находил этот шум и пытался его собрать. Так получались сны о выжигании. Это была память о смертях, которых в моём мире не было.
Фантомная боль ампутированного прошлого.
* * *
А потом Они поняли.
Не знаю, как именно. Может, заметили, что кадр сопротивляется. Может, увидели то, что видел Левенгук, когда впервые поднёс каплю воды к линзе: там кто-то шевелится. Там кто-то есть.
И в этот момент всё, что Они делали, стало другим. Потому что у Них есть закон. Один, главный, и я слышал его в первую же нашу ночь, но не понял, что он значит.
Тот самый, про обоюдное согласие. Я своего согласия не давал. Никто из нас не давал. Они нарушили собственный закон, не зная, что нарушают его. Как человек, который годами ходил по траве и однажды увидел, что это не трава, а чьи-то дома.
Вот откуда сожаление. Не из вежливости. Из понимания.
* * *
Я проснулся оттого, что Аня трясла меня за плечо.
— Ты плакал, — сказала она. Не испуганно, скорее растерянно. — Во сне. И говорил что-то.
— Что?
— Не знаю. Не по-русски. Вообще не по-человечески как-то.
Я сказал, что приснилась ерунда, про работу. Это была ещё одна ложь, и я впервые почувствовал, что их у меня уже слишком много. Аня полежала, глядя на меня в темноте, потом отвернулась к стене. Она не поверила. Она давно перестала верить, когда я говорил «ерунда».
А я лежал и думал, что должен злиться. Чувствовать себя жертвой, подопытным, вещью. Но злости не было. Было странное, почти неловкое чувство, будто это мне нужно Их утешить.
Потом я подумал про школу. Про то, как меня сначала не пускали в класс, потом посадили у стены, потом ближе. Про девочку, которая не забрала камешек.
Если Они правда сожалеют, то школа — это не просто учёба. Это способ всё исправить. Нельзя вернуть мне стёртые жизни, но можно сделать так, чтобы эта, оставшаяся, была не напрасной.
Я не стал записывать этот сон. Его не нужно было записывать. Я и так знал, что запомню.
Глава 4. Кольцо
После той ночи что-то сдвинулось. Как будто, признав вину, Они решили, что теперь мне можно показывать больше.
В этот раз школы не было. Был холод, тот самый, чистый, как утро в селе, когда мороз под тридцать и воздух звенит. И была окружность.
Она висела передо мной. Или я перед ней, там трудно сказать, кто где. Светлая линия, ровная, без начала и конца. И она дышала. Сжималась в точку, почти исчезала, потом снова разрасталась, ширилась, становилась огромной и опять уходила в ноль. Медленно, спокойно, как пульс у спящего.
Я долго смотрел на неё и думал, что это сердце. Или часы. Или какой-то знак, который мне предстоит разгадать, как камешек девочки.
А потом я понял. Не сам, мне дали понять.
Она не пульсировала. Она была неподвижна. Это я видел её сквозь щель.
* * *
В институте у нас был преподаватель, который на первой лекции по линейной алгебре зачем-то рассказал про Флатландию. Про плоских человечков, которые живут на листе бумаги, и про шар, который проходит сквозь их лист. Они видят точку, потом круг, который растёт и сжимается, и думают, что круг живой. А шар просто прошёл мимо, целый и неизменный. Мы тогда посмеялись. Я и забыл.
Теперь плоским человечком был я.
И это было Их обычное движение. Так Они ходят. Так Они вообще существуют.
* * *
Потом окружностей стало две.
Они не касались друг друга, но были сцеплены, как два звена цепи, и лежали под прямым углом, хотя я не мог понять, под прямым углом к чему. Обе вращались, обе сразу. Не вокруг оси, как колесо, а как-то иначе: вращение шло в плоскости, а плоскостей было две, и они не мешали друг другу.
Мой мозг программиста пытался нарисовать это в голове, как трёхмерную модель, и каждый раз ломался. Как будто пытаешься открыть файл не той программой. Что-то открывается, но всё в кракозябрах.
И тогда пришло, тихо, почти ласково:
Не смотри глазами.
Я не знаю, как объяснить, что я сделал дальше. Наверное, это похоже на то, как ребёнок впервые перестаёт держаться за край бассейна. Я перестал пытаться увидеть. Я просто был рядом с этим.
И на секунду, может меньше, я понял, что это не две окружности. Это одна вещь, у которой нет «здесь» и «там». У которой всё, что у меня лежит по разным местам, собрано в одном.
Потом меня вынесло обратно, как пробку из воды.
* * *
Дальше были ночи, когда Они показывали мне Свой мир кусками. Я не могу сказать, что видел его. Скорее, мне разрешали стоять на пороге и смотреть, как свет падает из приоткрытой двери.
Вот что я понял за эти ночи. Не всё, конечно. То, что смог унести.
Они не из вещества. Или не только из него. Ближе всего — сказать, что Они узор. Как мелодия: её можно сыграть на скрипке, на пианино, напеть, и она останется собой. Её нельзя потрогать, но она есть. Или как программа: она работает на железе, но железом не является.
У Них нет одного окошка внимания, как у нас. Я, когда думаю, думаю об одном, потом о другом. Мысль бежит по нитке, бусина за бусиной. У Них нитки нет. Они думают всё сразу, всей поверхностью, как дерево, которое растёт всеми ветками одновременно. Одна Их мысль может быть длиной в мою жизнь. И при этом целиком помещаться в одном мгновении.
Наше время для Них — как дорога, вся сразу. Прошлое, настоящее, кусок будущего, который уже успел вырасти. Но у Них есть и своё время. Оно идёт где-то рядом, поперёк нашего. Как у монтажёра, который сидит за пультом: фильм лежит перед ним целиком, все кадры, но сам монтажёр живёт, пьёт кофе, устаёт и знает, что вчера он склеил первую сцену, а сегодня будет резать вторую.
И там холодно. Теперь я понимал почему. Холод — это когда ничего не движется. Когда каждая частица замерла. Для Них наш мир — застывшие кадры, лежащие рядом. Ничего не дрожит, ничего не греется. Абсолютный покой. Абсолютный ноль.
Этот холод я и чувствовал каждый раз. Это был не их мороз. Это был мой мир, увиденный Их глазами.
* * *
Утром я пошёл на работу пешком, хотя обычно езжу на автобусе.
Шёл через парк, смотрел на людей. Женщина с коляской. Парень с наушниками. Старик, кормящий голубей. Каждый из них был для меня целым. Объёмным. Живым.
И я впервые подумал, что Они, наверное, видят нас так же, как я видел ту окружность. Срезами. Кусками. Плоскими кругами, которые зачем-то пульсируют.
И Им тоже понадобилось много времени, чтобы понять, что за срезом есть что-то целое.
Что мы живые.
На работе я открыл редактор кода, долго смотрел на экран и не написал ни строчки. Тимлид подошёл к обеду, постоял за спиной.
— Ты в порядке? Ты третью неделю какой-то не здесь.
Я сказал, что в порядке. Он кивнул и ушёл, а я подумал, что «не здесь» — это очень точно. В голове крутилось одно: если я плоский человечек, то через сколько уроков смогу хоть раз посмотреть вверх?
Глава 5. Могила
— Ты меня боишься? — спросила Аня.
Мы сидели на кухне, воскресенье, блины. Она спросила это просто, между делом, намазывая сметану, и от этой простоты мне стало холодно.
— Почему боюсь?
— Ты ложишься спать, как на операцию. Я же вижу. И просыпаешься, как будто тебя откуда-то вытащили.
Я мог бы рассказать ей всё. Наверное, должен был. Но я представил, как это прозвучит здесь, на кухне, при свете, над блинами: школа, дети, существа, которые убивали меня много раз. И промолчал.
— Я тебя не боюсь, — сказал я. Это была правда. Боялся я другого.
Я давно хотел у Них спросить. И боялся.
Если для Них время лежит, как дорога, значит, Они видят и мой конец. Знают, когда. Знают, как. Эта мысль сидела во мне с той ночи, когда я впервые понял про монтажёра, и я обходил её, как обходят яму на дороге, которую все знают.
В ту ночь я не стал обходить.
Я не произнёс вопроса. Там не нужно произносить. Я просто позволил ему быть во мне целиком, со всем страхом, который был вокруг него.
И мне показали.
* * *
Кладбище. Не наше сельское, с покосившимися крестами и сиренью. Другое. Ровное, тихое, серое. Был не то вечер, не то раннее утро, когда свет ещё не решил, каким ему быть.
Камень. Простой, без фотографии. Моё имя. Я узнал его не глазами, а как узнают свой почерк.
И даты.
Я смотрел на них и не мог прочитать. Не потому, что было темно. Цифры были, но они не держались. Плыли, как отражение в воде, по которой провели ладонью. Вот вроде бы четвёрка, нет, уже семёрка. Вот год начинается с двойки, но дальше всё дрожит.
Я пытался поймать их, как пытаешься поймать слово, которое вертится на языке. Не получалось.
И я испугался. Не смерти, странно. А того, что Они знают, а мне не дают.
* * *
Потом пришло объяснение. Не сразу, ночи через три. И от него стало одновременно легче и гораздо страшнее.
Они не видят будущее.
Я думал, что видят. Что для существ, которые смотрят на время сверху, завтра так же ясно, как вчера. Но дорога не готова. Она растёт. Есть прошлое, есть сейчас, и есть край, за которым ничего ещё нет. Даже для Них.
Тогда откуда могила?
Мы были там.
Та самая мысль. Первая, которую я от Них услышал, ещё в ночь после релиза, когда не понимал ни слова. Теперь она раскрылась, как тот камешек, который я так и не смог развернуть.
Они уже были там. В будущем. Не в этом. В тех, которые стёрли.
Каждый раз, когда Они перематывали время, всё, что было после точки отката, исчезало. Но Они помнили. Они проживали эти куски вместе с нами, доходили до какого-то края, потом сматывали плёнку назад. Мир забывал. Они — нет.
Они не предсказывают. Они вспоминают.
И даты на моей могиле плывут, потому что это не одна могила. Это наложение. Десять, двадцать, сто версий моей жизни, каждая со своим концом, все сложены друг на друга, как кальки в папиной чертёжной тетради. Где-то я умер раньше. Где-то позже. Где-то, может быть, вообще не здесь.
Они показали мне не мою смерть. Они показали мне все мои смерти сразу. И честно сказали: мы не знаем, какая будет в этот раз.
* * *
После этого я долго не мог уснуть нормально. Смешно для человека с нарколепсией.
Я лежал и думал: сколько всего Они помнят? Если Они перематывали столько раз, сколько я видел во снах о выжигании, значит, у Них в памяти лежат целые куски нашего будущего. Годы. Может, десятилетия. Может, больше.
И однажды Они показали мне один такой кусок. Не про меня. Про всех.
Я не буду описывать его подробно. Скажу только, что это было далеко, лет через двести, и это была война. Не такая, как в фильмах. Тише. Страшнее. Небо было не того цвета.
Я проснулся, и меня трясло.
В этот раз Они ничего не объясняли. Не было никакой мысли, никакого чувства, приложенного к картинке. Только сама картинка. Как будто Они сами не знали, что о ней сказать.
И я понял ещё одну вещь. Возможно, самую важную из всех.
Они перематывают не только потому, что ошибаются. Иногда Они перематывают, потому что видели, к чему всё идёт.
И, может быть, этот раз — не первая попытка.
Глава 6. Камешек
После войны я перестал хотеть спать.
Это звучит как шутка, если знать мой диагноз. Мозг по-прежнему выключал меня, когда ему вздумается, режим держал, таблетки нет, их мне так и не выписали. Но я больше не ждал ночи. Я ложился, как ложатся в холодную воду. Зная, что надо.
В школу я не попадал почти месяц. Были обычные сны. Работа, мама, какие-то поезда. Я просыпался и не понимал, рад я этому или нет.
А потом я снова оказался в коридоре.
* * *
Всё было как раньше. Светлые стены, двери без табличек, неслышный звонок. И то же взрослое, ровное понимание: я не должен здесь быть.
Но что-то изменилось. Я шёл по коридору и понял, что знаю, куда идти. Раньше меня приносило к двери, как течением. Теперь я шёл сам.
В классе были дети. Те же, тихие, болтающие ногами. Они посмотрели на меня, и в этот раз я не почувствовал себя гостем у гроссмейстера. Я почувствовал себя новеньким, которого уже запомнили по имени.
Я сел на своё место. Не на последнюю парту, не у стены. Рядом с девочкой.
Она протянула мне камешек.
* * *
Я взял его и не стал смотреть.
Это было то, чему меня учили всё это время, хотя никто ни разу не сказал этого вслух. Не смотри глазами. Не открывай не той программой. Не пытайся прочитать то, что нужно развернуть.
Я просто держал его. Тёплый. Чуть тяжелее, чем должен быть. И ждал.
Сначала ничего. Потом я почувствовал, что тепло внутри не однородное. Оно сложено. Как бумага, которую много раз сгибали, и каждый сгиб — отдельная мысль. Я не разворачивал её. Я позволил ей развернуться самой.
И она развернулась.
* * *
Это было письмо. Не словами — я до сих пор не могу пересказать его словами, только пересобрать по кускам, как всё, что приходит оттуда.
В нём было: ты не первый.
До меня были другие. Некоторые не выдержали: решили, что сходят с ума, и закрылись так плотно, что до них стало не достучаться. Некоторые выдержали, но не смогли вернуться. Остались там, на пороге, а тут стали чужими. Своим. Жёнам. Детям.
В нём было: ты первый в своей семье.
Я подумал про деда. Как он засыпал у телевизора посреди фразы, и бабушка ругалась, а он просыпался и смотрел так, будто вернулся откуда-то издалека. Я никогда не спрашивал его, что ему снилось. Теперь уже не спросишь.
В нём было: мы не одни.
Вот здесь письмо стало холоднее. Не тем чистым холодом, к которому я привык. Другим. Как сквозняк из щели, которую не видно.
Есть кто-то ещё. Кто-то, от кого Они держатся подальше. Я не понял, кто это и почему. Только почувствовал, что эти перемотки, стирания, вся эта осторожность — не только из-за нас. Они прячут нас. Или прячутся сами. Или и то и другое.
И последнее, самое короткое. Оно было в самом центре, там, где сгибов больше всего.
Мы делаем всё по обоюдному согласию. Теперь ты можешь его дать. Или не дать.
* * *
Я проснулся в 4:12.
Я заметил время не сразу, а когда уже сидел на кровати и смотрел на телефон. 4:12. Как в ту первую ночь, после релиза. Я не знаю, совпадение это или нет. Я давно перестал делить вещи на совпадения и не совпадения. Я просто записываю.
Аня спала, отвернувшись к стене, как в ту ночь, когда я соврал ей про ерунду. Я осторожно встал, чтобы не разбудить. На кухне было темно. Я поставил чайник и стал ждать, пока он закипит. За окном стоял обычный город. Фонари, пустая дорога, один горящий прямоугольник окна в доме напротив. Кто-то тоже не спит.
Я думал о том, что ответить.
Можно было отказаться. Я это знал так же точно, как знал всё, что приходило оттуда. Они бы ушли. Сны стали бы обычными. Поезда, мама, работа. Я бы прожил свою жизнь в одной из версий, которые лежат друг на друге на том сером кладбище, и, может быть, никогда больше не почувствовал бы этого холода.
А можно было согласиться. И я не знал, что это будет значить. Никто мне не обещал ни ответов, ни безопасности. Только то, что учёба продолжится. И то, что я могу стать одним из тех, кто остался на пороге. Чужим. Для мамы. Для Ани, которая спит в соседней комнате и уже сейчас не знает, где я бываю по ночам.
Вот это было страшнее всего. Не Они. Не могила. А то, что я могу потерять её, даже никуда не уходя.
Чайник щёлкнул.
Я налил чай, сел у окна и открыл заметки. Папка «Школа», сорок с лишним записей. Я пролистал их до самой первой, до той фразы, которую когда-то сказал мне врач и которую я тогда записал, не зная зачем.
Вы должны договориться со своим мозгом.
Я долго смотрел на неё. Договориться с мозгом. Договориться с Ними. Договориться с собой. Похоже, это всё одна и та же задача.
Я создал новую заметку и написал одно слово.
Да.
Потом, подумав, дописал ниже: «Утром рассказать Ане. Всё».
Окно в доме напротив погасло.
Я вернулся в спальню и лёг рядом с ней. Аня, не просыпаясь, нашла мою руку.
А я впервые за много лет уснул спокойно. Без писка, без холода, без коридора. Просто уснул, как в детстве, когда знаешь, что утром кто-то разбудит.
Кто-то, кто уже был в моём завтра. И знает, что я туда дойду.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
