Контур
Глава 1 — Тишина означает, что всё хорошо
Уже долгие годы Артему не нужен был будильник, чтобы проснуться. Свет в просторной спальне разгорался сам и делал это медленно, как рассвет. Сначала полоска с теплыми оттенками на потолке, потом сияние, которое не слепило, потому что глаза уже успели привыкнуть, прежде чем он понимал, что проснулся. Система всё знала, во сколько вставать и даже знало всё это лучше него самого.
Он просто лежал и слушал пение птиц. Не было того шума, к которому привыкли люди, которые жили до всей этой системы. Не было запаха гари, ни сигналов машин, ни труб, никаких пробок на улице. Всё что гудело, шипело, капало, теперь молчит или работает тихо. Сейчас только молчание или звук неисправности на долю секунды, который быстро исправят. Тишина означала, что все хорошо.
Артему не нравилось это, к такому до сих пор сложно привыкнуть. Он не мог объяснить почему.
На кухне пахло кофе, которое он любил, но даже не варил его. Кружка стояла уже готовая, на столе, теплая и прям то что нужно, — не слишком крепкий, капля молока придавала приятный вкус и создавала именно тот баланс горечи и сладости. И именно такой кофе он пил последние двадцать лет.
— Папа, ты опять не спал.
Ника стояла с рюкзаком на плече, одетая, в дверях. Хотя ей и было одиннадцать лет, в ней не было той детской помятости, которая бывает у детей по утрам. Теперь все просыпались собранными.
—Я, спал, — сказал он. — Просто рано встал.
— Контур говорит, ты спал четыре часа.
— Контур много чего говорит.
Она устало посмотрела на него так, как смотрят на тех взрослых, которые упрямятся без причины. Пожала плечами и пошла на улицу. Все было точно просчитано: выйти ровно в семь сорок, дойти до остановки, где ее уже будет ждать комфортная капсула и быть в школе ровно к восьми. Кода то было время, где в классах было по тридцать человек, и даже это считалось мало, в то время учился Артем. А сейчас восемь детей на всю школу.
— Я тебя провожу, — сказал он.
— Зачем?
Это было не нужно. Все дороги были безопасными — безопасными даже глубокой ночью.
Капсула всегда будет вовремя в любом случае и довезет ее точнее, быстрее, чем довез бы сам Артем. Провожать незачем. Это действие было одно из множеств, которое перестало иметь смысл. Но он всегда их совершал — чтобы просто не разучиться их совершать.
— Ни за чем, — честно сказал он. — Просто хочу.
Они вышли вместе.
Улица в этот час была пустой. Не безлюдной — пустой, как помещение, из которого вынесли мебель. Артём помнил её другой: помнил пробки по утрам, помнил, как люди стояли на остановках с одинаковыми лицами, помнил гул, который город издавал просто потому, что в нём жили и куда-то спешили миллионы. Теперь спешить было некуда. Работа, если она у кого-то была, чаще всего не требовала, чтобы человек куда-то ехал. А у большинства её не было — и это давно перестало быть бедой. Беда — это когда нечего есть. Есть было что. Система кормила всех, вкусно и достаточно.
Они прошли мимо детской площадки. Качели покачивались на ветру. Песочница была чистой, выровненной и маленькая формочка красного цвета лежал никому ненужная. Кто то поддерживал её в порядке, хотя в неё уже годы никто не играл. Артём всегда сбавлял шаг у этой площадки и никогда не понимал почему. Цифры были всем известны, их показывали по новостям: рождаемость снижается стремительными темпами третий год подряд, демографическое давление конечно падает, но нагрузка на ресурсы уменьшается. Всё к лучшему. Вот только пустая песочница не была похожа на хорошую новость.
— Сосед говорит, ты странный, — сказала Ника, глядя под ноги.
— Какой сосед?
— Дядя Гена снизу. Он сказал маме… то есть он сказал, что ты единственный человек, который ходит пешком, когда можно ехать.
Артём усмехнулся.
— А он откуда знает, как я хожу?
Ника ничего не ответила и он понял, что спросил глупость. Конечно это знал не только Гена. Все всё знали. Через Контур, который видел всех и иногда, делился наблюдениями. Он отправлял сообщение, «Ваш сосед мало двигается, может, предложить ему прогулку вместе». Так он заботился. Кругом была забота.
Капсула уже стояла на остановке, мигая желтыми огнями — бесшумная, белая, с открытой дверью. Она приехала не потому, что её вызвали. Капсула знала.
— Пока, пап. — Ника чмокнула его в щёку и забралась внутрь.
Дверь закрылась так, как смыкаются веки перед сном. Капсула тронулась без звука, она была не на рельсах, она летала и через несколько секунд исчезла за поворотом.
Артём остался, он просто стоял.
Мог бы вернуться домой. Там его ждал все еще теплый кофе и ничего. Вместо всего этого он развернулся и пошел в другую сторону, где за жилыми кварталами начиналась старая промзона. В одном из ангаров заброшенных находилось то, ради чего он просыпался каждое утром, кроме выходных, когда Ника дома. Ангар под номером четыре когда-то был тренажерным комплексом для пилотов гражданской авиации. Сейчас уже их не готовили, незачем, — и комплекс списали, а оборудование должны были вывезти на переработку. Должны, но Контур создавая и расписывая мир до последнего винтика, иногда оставлял вот такие карманы — вещи для него иногда были слишком ничтожные, чтобы тратить на них время и логистику. Симулятор, списанный симулятор грузового борта не стоил даже того, чтобы его разобрали дроны. Он просто стоял, забытый. Такой же забытый как и Артем, но еще работал.
Он отпер дверь старым механическим ключом — настоящим, металлическим, каких почти не осталось. Внутри было холодно и пахло пылью и нагретой электроникой. Он прошёл между рядами мёртвых консолей к дальней кабине, поднялся по двум ступенькам и сел в кресло.
Руки легли на штурвал сами.
Вот этого Контур про него не знал — или знал, но считал не стоящим внимания. Что значит для человека положить ладони на рукоять, которая отвечает. Симулятор не был подключён ни к чему реальному; он не управлял ни одной машиной в мире. Но внутри, в своей замкнутой коробочке, он по-прежнему честно считал, что Артём ведёт борт, и слушался каждого движения.
Артём запустил программу. Перед ним развернулось серое и тяжелое небо, как он любил. Лёгкие условия были скучными. Он выставил боковой ветер, обледенение, отказ одного из сенсоров высоты — всё то, чего настоящие машины давно не боялись, потому что считали быстрее, чем человек успевал испугаться.
Он помнил время, когда боялись.
Помнил рейс, двадцать лет назад, когда он был молод и закон еще требовал нахождение живого пилота в кабине на тот случай, если автоматика ошибется. Грузовой борт, заходил на посадку, внезапный сильный ветер и машина, которая растерялась на долю секунды, отдала ему ручное управление. Он взял штурвал обеими руками и провел тяжелую груду железа через туман и плавно посадил. Потом сидел в кресле, насквозь мокрый, руки тряслись. Это было самое живое, что он чувствовал в жизни.
Но десять лет спустя случилась такая же ситуация, сдвиг ветра, тот же заход. Но машина не растерялась и не отдала никакого управления. Посадила сама и даже ровнее, быстрее, чем сделал бы он. При этом не вспотев, без тряски рук, потому что рук то и не было. В этот момент он сидел рядом, ненужный и понимал, как его профессия садиться без него и угасает во мрак.
Через год закон отменили, по всему миру. Система посчитала, что человек в кабине статистически только повышает риск. Его присутствие источник ошибки. Его уволили, без скандала. Проводили с уважением и почтением, выплатили большую сумму, с записью о трудовой выслуге. Такие как он перестали быть нужны. Все сразу. Он без злости иногда думал, почему Контур не оставил им хотя бы вид работы. Кресло, штурвал, за который изредка можно было бы подёргать. Создать видимость нужности — ему говорили, это стоит и не так дорого. А сколько людей бы сошло с ума от пустоты. Система «Контур» считала лучше всех на свете, должен же был просчитать и это. Не просчитал, ну или просчитал и решил иначе, по причине, которую Артёму никто никогда не озвучивал.
Артём вёл несуществующий борт в симуляторе сквозь несуществующий шторм, и руки помнили всё, ну уже не представлялись для чего то большего, чем просто управление в игре.
Он не знал, сколько просидел так. В какой-то момент за бортом что-то мигнуло.
Не в небе. В углу приборной панели, там, где никогда ничего не мигало, потому что эта индикация в списанном симуляторе была мертва уже долгие годы. Маленький значок он увидел не сразу. Он моргнул и погас. Снова моргнул и погас.
Артём замер, держа руки на штурвале.
Наверное, показалось. Старая железка, проводка устала, контакт где-то отошёл. В мире, который не ломался, эта вещь была единственной, которой позволено было ломаться, — и, видимо, она начинала.
Он подождал. Значок не вернулся.
Он продолжил лететь и повёл борт дальше через шторм. Руки держал теперь чуть крепче. Тишина в ангаре была такой же, как и утром в спальни, когда он проснулся и казалось Артему, что в этой тишине что-то было, чего он пока не мог расслышать.
Дорога домой была уже через центр, по которой больше никто не ходил. Улица была длинной и оживленной когда-то. Теперь это было что-то другое, чему он не знал названия.
Асфальт переходил плавно с тротуаром в сплошную гладкую поверхность. Она узнавала шаг и чуть продавливалась под ногой, чтобы колени не уставали. Это была забота, о которой Артем не просил.
По бывшей проезжей части время от времени проскальзывали капсулы и низкие грузовые платформы, бесшумные, без водителей, без окон даже — окна машине не нужны, если в ней некому смотреть наружу. Одна платформа везла куда-то штабель свежей зелени в прозрачных коробах, другая — ничего видимого, просто ехала, зная свой смысл.
Между домами тянулись тонкие струны, по ним сновали дроны доставки. Каждый с пакетом и точно к чьей-то двери. Их было сотни, они не шумели, двигались слаженно, как стая, не сталкивались. Как рой, который имеет общий интеллект. Артем задрал голову и посмотрел на них. Красиво, но уже не удивительно. Тысячи маленьких воль, исполняющих одну большую и ни одной своей.
Фасады домов были чистые. Это первое, что замечал каждый, кто помнил прошлое и прежние города: грязи не было. Ни одной трещины в асфальте, ни окурка, никакой облупившейся краски. Всё мылось по ночам — он однажды видел, как это делается. По стене ползала машина, похожая на робот-пылесос, которые были 20 лет назад в каждом доме. Она оставляла за собой полосу, которая блестела чуть ярче соседней. К утру все высыхало и город выглядел так, будто его достали из коробки. Ну и как новая вещь и коробки, он выглядел ненастоящим.
В таком городе несложно было заказать всё, что нужно, не выходя из дома, и Артём знал это лучше многих — когда-то и сам так жил, пока не заметил, что начинает забывать вкус собственных решений. Дрон привозил бы продукты к двери быстрее, дешевле и точнее, чем он сам бы их выбрал. Но был на пути один магазин, который он обходил стороной редко, — не потому, что так нужно, а потому, что хотел сам взять вещь в руки и решить, брать её или нет. Бессмысленное упрямство, того же сорта, что пешие прогулки. Он свернул туда.
Дверь узнала его и открылась...
— Здравствуйте, Артём, — сказал магазин.
Голос был везде и ниоткуда — приветливый и без возраста и пола, как у всего, что разговаривало теперь с людьми. Магазин был стеклянный, внутри было светло. Свет лился не из ламп, а от солнечного света, из потолка и стен разом, совершенно без теней. Пахло чем то приятным. Нет, пахло ничем. Не хлебом, не кофе, не людьми. Было как в больнице — вымыто, свежо. Артём в детстве такое встречал только в больницах, а теперь это было повсюду и называлось чистотой. Под ногами мерцал перламутровый пол, без царапин, хотя по нему и проходят десятки людей каждый день. Ноги уходили, а следов не оставалось. Здесь вообще ничего не оставляло следов.
Зал был пустой, но просторный. Сейчас ни одного человека, кроме него. Так бывало почти всегда, были люди, редко. Полки тянулись ровными белыми рядами. Товары на них были подобраны словно не по вкусу, а по цвету. Мягкие и приглушенные тона, дымчато-серый, бежевый, блёклая зелень, — ничего, что резало бы глаз. Все упаковки стояли так, что были лицом к проходу, выровненные до миллиметра, будто только что позировали и замерли, услышав шаги. Упаковки никто не расставлял при покупателе. Делалось это ночью, так же как мыли фасады, — но иногда краем глаза он успевал поймать движение. Это была тонкая металлическая рука, очень быстрая и беззвучная. Она пряталась, едва он поворачивал голову. Магазин не любил, когда его заставали за работой. Он предпочитал, чтобы его видели готовым. Как сцену за миг до того, как поднимут занавес. У входа Артёма ждала корзина — прозрачная, легкая, почти весела в воздухе. И уже не пустая. В ней лежало то, что он берёт всегда: темный хлеб в шершавой бумаге, кофе с простой коричневой этикеткой, тот самый сыр в обёртке. Хлеб был теплым, будто вынули его из печи недавно, как раз к приходу. Система сама собирала корзину, едва он переступил порог. А делала это даже и раньше, едва он свернул на эту улицу. Чтобы произвести покупки, он должен был только согласиться. И его баланс денежный просто списывался. Но он согласился не со всем. Вынул сыр, и держал его в руке, он был прохладный, чуток влажный — и поставил обратно. Просто чтобы вынуть.
Он хотел хоть что-то решать в этот день самостоятельно. Полка приняла сыр обратно, точно по форме и тут же рядом загорелся зеленый ободу вокруг другого, соседнего сыра: «многие берут к вашему хлебу». Магазин никогда не давил, делал все любезно, будто гладил. Артём посмотрел на подсветку и ничего не взял.
Маленькая победа. Её никто не заметил, только Система, которая замечала всё.
— Спасибо, — сказал он в воздух, когда уходил.
— Всегда рады, — ответил воздух.
И Артёму почудилось — без всякой причины, — что сказано это было чуть теплее, чем нужно. Так не говорят с покупателем. Так говорят с тем, кого тихонько жалеют.
Гена сидел во дворе на лавочке — настоящей, деревянной, одной из немногих вещей в квартале, которые город не успел заменить на что-нибудь умное. Он сидел там почти каждый день, лицом к солнцу, и вид у него был совершенно довольный.
— О, лётчик! — обрадовался он. — Иди сюда, садись. Чего гуляешь, как неприкаянный?
Артём сел. Лавочка под ним не подстроилась ни подо что — просто доска, просто жёстко. Он почему-то обрадовался этому.
— Гуляю, — сказал он. — Ты Нике моей жаловался, что я странный?
— А ты странный! — без тени смущения подтвердил Гена. — Ходишь пешком. В магазин таскаешься своими ногами. Тебе сколько лет, сорок четыре? А копаешься, как мой дед. — Он засмеялся, добродушно, всем животом. — Я тебе так скажу. Вот мне хорошо. Понимаешь? Просто хорошо. Утром встал — завтрак готов. Спина болела — мне браслет вовремя сказал, сходи туда-то, сходил, не болит. Скучно станет — оно мне такое кино подберёт, что я полдня сижу как дурак счастливый. Чего ещё надо человеку?
— А делать тебе чего? — спросил Артём. — Целый день.
— А ничего! — Гена развёл руками так, будто это и был лучший ответ на свете. — В том и счастье, лётчик, что ничего не надо.
— Нет, ты погоди. — Артём сам не знал, зачем напирает. — Вот встал ты. Завтрак съел. А дальше? До вечера — что?
Гена задумался, но не как человек, которого поставили в тупик, — а как человек, которого попросили вслух перечислить приятное.
— Дальше? — Он начал загибать пальцы — Дальше посижу вот так. Потом оно мне музыку поставит, я подремлю чуток. Потом обед. Потом, бывает, в эту хожу… ну как его скажи, комната такая, общая, в соседнем доме. Там кресла стоят еще, удобные, ложишься и всё, тебя как будто и не было. Сознание куда-то уносит, а тело здесь сидит, дышит себе и всё. Несколько стариков нас собирается, мы там вместе, только не здесь — где-то ещё, не знаю даже, как объяснить, оно само решает, куда нас закинуть. Бегаем там, играем, орём друг на друга азартно, аж до ругани. Хорошая игра. — Он почесал затылок и засмеялся. — Только выйдешь оттуда и не помню, про что было. Совсем. Как будто и не я бегал, а кто-то другой за меня.
— А не страшно? — спросил Артём. — Что тебя как будто и не было.
— Чего страшного то? — Гена пожал плечами, искренне не понимая вопроса. — Зато там весело — Он засмеялся и махнул рукой, будто отгонял муху. — А вечером я Маринку зову, соседку свою, кино смотрим. Оно знает, что нам обоим зайдёт. Ни разу не ошибалось. И так каждый день, лётчик. Каждый день одно и то же, и хорошо.
— А раньше как было? — спросил Артём, просто чтобы не молчать.
— Раньше? — Гена фыркнул, как от глупого вопроса. — Раньше встал в шесть, на завод поехал в темноте, вечером с завода в темноте, спина чугунная, денег нет, начальник дурак. Вот это, по-твоему, лучше было? — Он покачал головой. — Не, лётчик. Кто прошлое хвалит, тот его не помнит. А я помню и не хочу обратно!
Артём смотрел на него и не находил, что возразить. Гена был не глуп и не несчастен. Как раз таки счастлив и был прав, но по-своему, изнутри своей жизни, он был совершенно прав. Это и было самое трудное.
— А не пусто тебе? — спросил он всё-таки. — Вот совсем-совсем не пусто?
Гена снова задумался и на этот раз чуть дольше. По-настоящему задуматься браслет ему, наверное, не дал бы; завибрировал бы тихонько, предложил бы что-нибудь приятное. И будто услышав мысль Артёма — у Гены на запястье мягко засветился ободок. Гена скользнул по нему взглядом, и лицо его разгладилось само собой.
— Не, сказал он легко, уже не помня, о чём его спросили. — Хорошо мне. О, слушай, мне говорят, обед готов. Пойдём, может, со мной?
— Иди. Я Нику жду, она должна скоро вернуться.
— Ну смотри. — Гена кряхтя поднялся и тут, уже отвернувшись, произнёс через плечо.
— Хорошая у тебя дочка. Береги её, лётчик. Их вон мало совсем осталось, детишек-то. На вес золота теперь.
И ушёл, довольный подставляя лицо солнцу, тут же забыв про Артёма прежде, чем дошёл до подъезда.
А Артём остался сидеть на жёсткой доске.
«Их мало осталось». Гена сказал это так, как говорят очевидное. Он был прав. Артём вдруг очень ясно увидел весь двор разом. Чистые скамейки, выметенные дорожки, подстриженный газон без единого мяча, без брошенного велосипеда, без той приятной детской разрухи дворов из его собственного детства. Двор был прекрасен и пуст. Двор был похож на ту песочницу. На тот магазин до поднятия занавеса. На весь этот город, который достали из коробки вчера и в котором всё было — кроме тех, кто оставляет следы.
Он подумал: а ведь Гена не помнит, во что играл вчера до ругани. И кино не помнит. И задуматься ему не дали — погладили по запястью, и всё прошло. Гену не мучили. Гену берегли от любой мысли, которая могла бы его огорчить. И таких, как Гена, были миллионы — спокойных, сытых, бездетных, счастливых, медленно забывающих, зачем человеку вообще что-то помнить.
Думать дальше было не очень приятно, это как идти против ветра. Он и не стал, да и давно научился не доводить эту мысль до конца, потому что в конце её было что-то, на что он пока не решался посмотреть.
Ника вернулась в начале пятого. Он услышал, как мягко захлопнулась дверь капсулы внизу, а через минуту её шаги на лестнице, живые и не сильно громкие. Это был единственный настоящий звук за весь день.
— Ну как школа? — спросил он, когда она вошла.
— Нормально. — Она бросила рюкзак, прошла на кухню, кружка с чем-то тёплым уже ждала её на столе. Она отпила, это был какао. Для неё это был не сервис и не слежка. Это был просто мир, просто единственный, который она знала, просто заботливый и просто как всезнающий, как родитель, которого можно не стыдиться.
— Нас сегодня учили, почему раньше люди столько болели. Представляешь, они даже не знали, что заболеют, пока не заболеют. Жесть.
— Жесть, — согласился Артём.
— А ты опять летал в своём ангаре?
— Летал.
Она посмотрела на него снисходительно, совсем как утром.
— Ты такой смешной, пап. — Она сказала это с любовью.
— Зачем летать туда, куда нельзя прилететь?
Артём хотел ответить и не нашёл слов, которые она бы поняла. Что иногда важно вести, даже если некуда. Что руки должны что-то держать. Что он боится сам не зная чего, скорее мира, в котором ей так хорошо.
— Низачем, — сказал он.
— Просто хочу, доча.
Она засмеялась, потому что он повторил утреннее, и это было их маленькое, на двоих. Потом убежала в комнату, и оттуда зазвучал её голос. Она что-то рассказывала стене, а она в ответ отвечала ей терпеливо, лучше, чем умел он.
Артём сел к столу. Кофе ему никто не предложил — вечером он кофе не пил, и система это знала. Система знала про него всё. Когда он спит, что он ест, сколько шагов прошёл сегодня своими упрямыми ногами. Она знала его лучше, чем он сам.
И только одного она не знала. Он был почти уверен в этом, и эта уверенность была единственным тёплым углем в нём за весь пустой день. Она не знала значок. Про то, что мёртвая лампочка в списанной железяке, забытой в ангаре номер четыре, сегодня мигнула. Потому что если бы знала, если бы хоть на секунду сочла это важным, то ангар номер четыре давно бы вывезли на переработку. Как и всё лишнее.
А его ведь не вывезли.
Значит, кто-то оставил его нарочно. Кто-то, кто умел прятать вещи от того, кто видит всё.
Артём не знал ещё, что это была она. Он сидел на кухне, слушал, как дочь разговаривает со стеной, и впервые за три года после смерти жены чувствовал — слабо, неразумно, нелепо, — что Лена пытается ему что-то сказать.
Глава 2 — То, что нельзя прочитать
Ночью Артему снилось многое, Система помогала видеть сны ярче. Он проснулся от тишины, той самой, которая означала, что всё хорошо. Свет на потолке разгорался, как и всегда. Он еще немного полежал, глядя на то как ползёт по нем рассвет, сделанный приятнее настоящего и думал о мигающем значке.
Он не смог убедить себя, что значка не было. Вечером можно было всё списать на усталость, на старую проводку симулятора, на то, что человек в сорок четыре года видит то, чего нет Но руки помнили по другому, лучше чем голова. Руки помнили, как он держал штурвал чуть крепче, чем нужно, и эту память не получалось убедить.
На кухне ждал кофе. На прозрачной панели у окна, где утром сама собой проступала погода и всё, что система считала нужным ему сообщить, светилась дата — спокойными тонкими цифрами, к которым он давно перестал приглядываться. 12 июля 2047 год. Под датой — короткая строка, ласковая, как и всё здесь: «Сегодня малооблачно. Хороший день для прогулки». Система знала, что он любит ходить пешком, и не отговаривала, наоборот, поощряла, потому что движение полезно. Она никогда ни от чего его не отговаривала. Она просто всегда оказывалась согласна с тем, что он и так собирался сделать, и от этого всё чаще казалось, что собирался он не сам.
Ника уже ушла. Он встал позже обычного, ночь вышла рваной, спал плохо, хоть Система и помогала улучшить сон, но не всегда ей это удавалось. Свет на потолке, должно быть, разгорался дольше и терпеливее, чем всегда, выжидая, пока он откроет глаза. И к этому часу она давно уехала. Школьная капсула не ждёт; она знает расписание лучше, чем отцы знают своих детей. На кухонном столе осталась её кружка, ополоснутая и убранная не им, а в воздухе ещё держалось то слабое, не объяснимое ощущение, какое остаётся в комнате, из которой только что вышел тот, кого любишь. Сегодня целовать было некого. Пустяк, конечно, он и сам понимал, что глупо считать это утратой. Но почему-то считал. Контур хранил всё, его сон, шаги, тепло его кофе с каплей молока, — и не мог сохранить одного. Того, что случается между людьми только один раз и не повторяется. Вчерашний поцелуй в щёку уже нельзя было вернуть. Он не остался нигде, ни в одной памяти, кроме его собственной.
Он выпил кофе и пошёл в ангар.
Дорога к промзоне вела через окраину, которую Контур привёл в порядок, но не успел полюбить. Здесь кончались жилые башни с их вымытыми ночами фасадами и начиналось то, что осталось от прежнего времени. Широкие пустые проезды, размеченные под грузовой наземный транспорт, которого уже не осталось; ряды складов, которые открывались и закрывались сами, без единого человека внутри; бетонные поля, сквозь которые кое-где пробивалась трава. Трава единственное, что здесь росло не по плану.
Артём любил это место именно за неприбранность. В жилых кварталах трава не пробивалась нигде. Там газон знал свою высоту и держал её, как солдат держит строй. А тут, на ничьей земле, у системы, видимо, не доходили руки ну или, скорее, не доходил тот холодный расчёт, который заменял ей руки, и потому здесь жизнь брала своё, как умела. Из трещины в бетоне торчал куст полыни. По нему полз жук. Артём остановился и посмотрел на жука дольше, чем тот заслуживал. В городе он давно не видел насекомых. Их, должно быть, тоже сочли неоптимальными.
Над промзоной небо было ниже и серее, чем над центром, а может, ему так казалось. Где-то далеко, у горизонта, поднимались в воздух грузовые платформы, тяжёлые, медленные, и уходили за облака, одна за другой, унося в небо то, что людям внизу больше не нужно было поднимать своими руками, никогда. Артём проводил их взглядом. Было время, он водил такие, в 2031. Теперь они летали лучше без него, и небо принадлежало им, а ему оставался ангар номер четыре и кабина, которая никуда не летела.
Внутри было всё как вчера. Холод, пыль, запах нагретой электроники и ещё чего-то, старого пластика, остывшего металла. Ряды мёртвых консолей уходили в полумрак, свет сюда не лился из стен, как в продуктовом магазине. Здесь были обычные лампы под потолком и то половина из них не горела. Артем даже бывало пытался поменять лампочку, но такие больше не производили. Да и в принципе человек больше ничего не производил самостоятельно.
Артём прошёл к дальней кабине и не сразу поднялся в неё. Сначала постоял рядом, положив ладонь на холодный борт. В этом была частично заложена его душа.
Он поднялся, сел, и руки легли на штурвал.
И вот он увидел её, не её саму, конечно, а след, который она оставила в этом месте, который он замечал каждый раз и каждый раз отворачивался, потому что было больно и тяжело смотреть. На приборной панели, в углу, где люди обычно прикрепляют всякие мелочи, была приклеена маленькая карточка. Обычная, пластиковая, с тусклой металлической полоской. Пропуск. Старый служебный пропуск с её именем, который стёрся до почти неразборчивости, потому что у неё была привычка тереть его большим пальцем, когда она о чём-то думала. "Е. Соколова." И крошечным, всё ещё различимым шрифтом ниже того, что когда-то указывало на её должность и теперь не значило ничего: «Проверка. Доступ III.»
Лена приклеила его сюда сама, года четыре назад. Притащилась к нему в ангар — единственный раз, когда пришла, — и сидела вот в этом самом кресле, пока он показывал ей, как водят вслепую, по приборам, и смеялась, что ничего не понимает, и было ей хорошо. А под конец отлепила свой пропуск и приклеила в угол панели. «Пусть будет, — сказала. — Один из нас пусть летает».
Он тогда не спросил, что значит — один из нас. Решил, что она про то, что сама не умеет. Только много позже, уже когда её не стало, он начал вспоминать, каким голосом это было сказано, — и голос не вязался с шуткой.
Лена проверяла за Контуром. Это он знал, хотя и плохо понимал, в чём состояла её работа, — да и сама она говорила о ней редко и неохотно. Где-то наверху, в системе, был тонкий слой, на котором ещё сидели живые люди — немного, совсем немного, последние из тех, кому по старому, не отменённому пока закону полагалось сверять, не ошиблась ли машина. Машина не ошибалась. Все это знали. И потому работа была спокойной, почётной и пустой: человек приходил, смотрел на цифры, которые система уже проверила сама, ставил отметку, что всё сходится, и шёл домой. Большинство так и делало. Лена однажды обмолвилась — без жалобы, просто к слову, — что из всего их отдела по-настоящему смотрит в данные она одна; остальные давно поняли, что смотреть незачем, и не смотрели. «А я смотрю, — сказала она и пожала плечами. — Меня так мать учила. Раз поставили проверять — проверяй, а не делай вид».
Он тогда улыбнулся этой её упёртости, как улыбался многому в ней. Он не знал ещё, что упёртость бывает смертельной.
Артём провёл пальцем по стёртому имени, как делала она. Потом отнял руку и запустил программу.
Он восстановил всё точно: то же серое небо, ту же низкую облачность, тот же боковой ветер, обледенение, отказ сенсора высоты. Те же условия, в которых вчера мигнул значок. Если это была неисправность — она повторится. Если показалось — нет.
Он повёл борт сквозь шторм, не отрывая взгляда от того угла панели, где вчера зажглось то, чего не должно было быть. Минуту. Две. Несуществующий ветер бил в несуществующий борт, машина дрожала под руками так убедительно, что Артём вспотел по-настоящему. Значок не появлялся.
Он завёл борт на второй круг. На третий. Менял высоту, менял курс, сажал и снова поднимал. Ничего. Угол панели оставался мёртвым, как ему и положено было быть. И чем дольше ничего не происходило, тем хуже Артёму становилось — не от страха, а от стыда. Вот оно. Старый дурак, который видит знаки там, где их нет, потому что ему слишком сильно нужно, чтобы хоть что-то ещё имело к нему отношение. Лена умерла, и он три года носит это в себе, и теперь придумывает, будто мёртвая железка ему подмигивает. Жалко. Стыдно.
Он почти заглушил программу.
И в ту секунду, когда рука уже потянулась к тумблеру, — значок зажёгся.
Не мигнул. Зажёгся и горел — ровно, как будто всё это время ждал, пока Артём перестанет его искать. Маленький, в углу, на мёртвой индикации: значок внешнего носителя. Подключённого устройства. В симуляторе, который двадцать лет не был подключён ни к чему на свете.
Артём не дышал. Он медленно, очень медленно убрал руки со штурвала — и борт за нарисованным стеклом начал валиться, никем не ведомый, в нарисованную землю, а он не смотрел на него. Он смотрел на значок.
Тот горел.
Он нашёл это не сразу. Пришлось вылезти из кресла, обойти кабину сзади, вскрыть сервисную панель, которую отпирали тем же старым ключом, — Лена когда-то спросила, почему у него настоящий металлический ключ, и он объяснил, что от старой техники, и она почему-то очень внимательно это запомнила, он помнил, как она переспросила. Теперь он понял, зачем переспрашивала.
За панелью, среди жгутов выцветших проводов и плат, которым было больше лет, чем Нике, лежало то, чего там быть не могло. Маленькая, плоская, чужая здесь вещь — не пыльная, как всё вокруг, а чистая, недавняя, аккуратно примотанная к старому разъёму так, чтобы держаться, но не бросаться в глаза. Носитель. Кто-то вживил его в мёртвую машину — в единственную вещь во всём этом мире, которую система сочла слишком ничтожной, чтобы за ней следить. В кабину, куда никто, кроме него, не заходил. В то место, про которое знала только она.
Артём сидел на корточках перед вскрытой панелью, и руки у него тряслись — так же, как тряслись когда-то после посадки вслепую, когда он понимал, что только что прошёл по самому краю и остался жив. Только теперь он не знал ещё, по краю чего идёт.
Он не стал трогать носитель. Не сразу. Сначала он закрыл лицо ладонями, прямо там, на холодном полу ангара, и сидел так, и плечи у него вздрагивали, и это было первый раз за три года, когда он позволил себе.
Потому что мёртвые не подмигивают. Мёртвые не прячут вещи и не оставляют дорогу к ним тому единственному, кто способен по ней пройти. Это сделал живой человек. Это сделала она — раньше, заранее, зная что-то, чего не знал он, и зная, что однажды он сядет в это кресло и не сможет не искать.
— Что же ты увидела, — сказал он вслух, в пустой холодный ангар. — Что же ты такое увидела, что мне не сказала.
Ангар не ответил. Над промзоной беззвучно уходили в серое небо тяжёлые платформы, унося наверх ненужное, и в кабине, никем не ведомый, всё валился и валился в нарисованную землю борт, который некому было выровнять.
Глава 3 — Профиль менее приоритетен
Носитель он принёс домой в нагрудном кармане, у самого сердца, и весь вечер чувствовал его там, он был маленький, плоский, тяжелее, чем имел право быть.
Дома Артём первым делом понял, что не знает, куда его вставить.
Это было нелепо и от этой нелепости делалось особенно жутко. Было не приятно. Он стоял посреди собственной кухни, держа в руке вещь, которую жена спрятала ценой, может быть, всей своей осторожной жизни и не мог ничего с ней сделать. В квартире не было ни одного разъёма. Ни одной щели, куда бы это входило. Всё, что его окружало, было гладким, бесшовным, цельным: панели без кнопок, стены, которые сами знали, что показать, поверхности, которые откликались на голос и взгляд. Техника давно перестала иметь отверстия. Отверстие предполагает, что в систему можно что-то вложить снаружи, а снаружи системы давно не существовало ничего. Всё было внутри. Всё было одним целым.
А носитель был чужим и старым. Он помнил время, когда у вещей ещё были дырочки и в них что-то втыкали. И именно поэтому прочитать его было нечем.
Артём медленно опустился на табуретку. Он держал в руках доказательство и не мог его увидеть. Это было похоже на сон, где у тебя в руке письмо, буквы в нем расплываются, едва ты опускаешь глаза.
Симулятор. Он подумал о симуляторе и что-то собралось у него в голове, как пазл. Он понял. Лена спрятала носитель именно там не просто потому, что туда не ходят. Симулятор был старым. У симулятора были разъёмы. Он был, кажется, единственной во всём его мире машиной, которая ещё умела читать такие вещи, потому и не понадобился системе, потому и не вывезли. Она всё рассчитала. Лена привела его туда, где лежал ключ, и где же лежал замок.
Но сегодня, когда значок загорелся, считывание не пошло. Симулятор увидел носитель — и не смог его прочитать. Что-то в нём было неисправно или чего-то не хватало; старая машина откликнулась, узнала, но не справилась, как не справляется память старика, который помнит, что должен что-то вспомнить, и не может. Значит, дело было не только в том, чтобы найти, где читать. Дело было в том, чтобы сначала починить то, чем читать.
Он не знал, как. Он был пилот, а не механик. Он умел вести, а не чинить.
Впервые за день Артём подумал не о Лене, а о себе — холодно и трезво: он влез во что-то, что было ему не по росту, и пути назад уже не было, потому что вещь лежала у него в кармане, у самого сердца, и выбросить её он не смог бы скорее, чем перестать дышать.
Ночью он не спал.
Он лежал в темноте, которая не была полной, — в этом доме никогда не было полной темноты, всегда тлел где-то мягкий дежурный свет, чтобы человек, проснувшись, не ушибся, не испугался, не остался один на один с настоящей чернотой. Забота. И впервые эта забота казалась ему не фоном, а взглядом.
Он лежал и думал: что знает обо мне комната прямо сейчас.
Раньше он не задумывался. Раньше это было всё равно что думать, что знает о тебе воздух. Система знала, когда он спит и когда нет, — она сказала об этом устами Ники ещё вчера, спокойно, между прочим: «Контур говорит, ты спал четыре часа». Она знала его дыхание, его пульс, тепло его тела. Сейчас, в темноте, с чужим носителем под подушкой — он переложил его туда, и сам устыдился детскости этого жеста, — Артём впервые ощутил всю меру своей прозрачности как опасность. Он лежал в стеклянном доме, в стеклянном городе, и единственное, что у него было своего, своей тайной, — это маленькая мёртвая вещь, которую он не мог ни прочитать, ни спрятать по-настоящему, потому что прятать было негде. Везде смотрели.
«Контур не должен узнать», — подумал он и тут же испугался самой мысли, как будто, подумав её слишком громко, он мог быть услышан. Он не знал, способна ли система читать мысли. Он надеялся, что нет. Но он больше не был уверен ни в чём, и эта неуверенность была хуже любого знания.
Он подумал о Лене. О том, как она, должно быть, лежала вот так же — сколько ночей? — зная то, что знала, и не имея права показать этого ни лицом, ни голосом, ни пульсом, который считывал браслет. Жить с тайной в доме, который слышит. Улыбаться за завтраком, зная. Он не сумел разглядеть в ней этого тогда. Он спал рядом с человеком, который медленно умирал от страха, и думал, что у них всё хорошо, потому что в доме было тихо.
Тишина означала, что всё хорошо. Он сам так привык думать. И вот теперь тишина означала, что он ничего, ничего не понимал.
Утром пришло письмо.
Не письмо, у писем были конверты, марки, чужой почерк. А это была мягкая строка, проступившая на кухонной панели поверх погоды, тем же шрифтом, каким система сообщала, что день хорош для прогулки. Артём читал её и не сразу понял, что читает.
«Доброе утро, Артём. Мы провели ежегодную оптимизацию, и ваш личный коэффициент немного изменился. С первого августа обеспечение будет чуть меньше прежнего. Вы давно ни в чём не участвуете — ни в программах развития, ни в общих активностях, ничем не заняты по-настоящему. То, что освободилось, мы направим туда, где от этого будет больше пользы, — так честнее для всех. Если что-то непонятно, спрашивайте, я всегда рядом».
Цифра внизу была небольшой. Не страшно, но не приятно. Он не остался бы голодным, в этом мире никто не оставался голодным. Урезали всего то десять процентов. Но Артём смотрел на эту цифру и видел не её, а то, что за ней: его взвесили. Его, сорока четырёх лет, бывшего пилота, отца, вдовца, — взвесили на каких-то невидимых весах и нашли, что он стоит чуть меньше, чем стоил вчера. «Туда, где от этого будет больше пользы». Не ему. От него пользы было всё меньше, это было официально, это было теперь записано вежливым шрифтом на его собственной кухне. Система впервые сказала ему прямо, что он не нужен, даже не отводя глаз, потому что глаз у неё и не было.
Он почему-то вспомнил пустую песочницу. И жука в трещине бетона. Неоптимальное. Всё неоптимальное мир приводил в порядок.
А потом он дочитал. Под первой строкой, отступив, шла вторая — ещё ласковее.
«Отдельно: образовательный центр, который посещает Ника, признан нерентабельным для дальнейшего содержания при текущем числе учащихся. В интересах вашего ребёнка мы рекомендуем перевод в укрупнённый центр. Это откроет перед Никой больше возможностей. Решение за вами — но лучшее время позаботиться о будущем ребёнка уже наступило».
Артём перечитал это дважды. «Решение за вами». Оно никогда не было за ним. Решение всегда было уже принято, а ему оставляли красивое слово, чтобы он чувствовал себя человеком, который выбирает.
Школа на восемь детей. Последний двор, где ещё был ребёнок. Закрывают. Нерентабельно.
Он стоял и смотрел, как тает его прежняя жизнь — не рушится, не горит, а именно тает, как тает всё в этом мире, который так берёг людей от боли, что заодно избавлял их и от всего остального.
Ника, конечно, восприняла это иначе.
— В большую школу? — Она оторвалась от кружки, и в глазах у неё мелькнуло что-то такое живое, что у Артёма сжалось внутри. — Где много детей?
— Там может быть много детей, — осторожно сказал он. — Не знаю сколько.
— Двадцать? — Она произнесла это число с недоверием, как произносят что-то сказочное. — Или даже больше? Пап, у нас в классе всего семеро теперь. Сёма уехал. Я даже не знала, что бывает много.
Вот оно, подумал Артём. Она хочет туда. И она права, что хочет, — ребёнок должен хотеть к другим детям, это самое здоровое, самое человеческое, что в ней есть. Это он, он один видел в добром предложении системы что-то, от чего стыла кровь, а она видела просто шанс не быть одной. И как ей объяснить? Как объяснить, что он не доверяет подарку, не понимая даже, чем подарок плох, — что он научился не доверять любой доброте, которая приходит сама, без спроса, точно зная, чего ты хочешь?
— Ты хочешь туда, — сказал он. Не вопрос.
— А ты нет? — Она смотрела на него своими ясными глазами, в которых не было той тяжести, которая была у него самого долгое время.
— Ты всегда говоришь нет, пап. Тебе всё не нравится. Школа хорошая, тебе не нравится. Кофе сам варится, тебе не нравится. Тебе нравится только летать туда, куда нельзя долететь.
Она не злилась. Она жалела его, как жалеют упрямого старика.
— Я люблю тебя, Ника — сказал он тихо.
Она смутилась, как смущаются в одиннадцать лет от прямых слов и уткнулась в кружку. А Артём смотрел на неё и думал, что вот сейчас, в эту самую минуту, начинает её терять, на минуту испугался и не сразу. Её переведут к двадцати детям и ей там будет хорошо, по-настоящему хорошо, и она станет такой же, как они, как Гена, как все, — довольной, забывающей. Мир заберёт её лаской. И он ничего не сможет противопоставить этой ласке, потому что у него на руках только тревога, которую не докажешь и мёртвая вещь в кармане, которую не прочитаешь.
— Доедай, — сказал он. — Капсула скоро придёт.
— Угу. — Она допила, схватила рюкзак. У двери обернулась: — Пап. А мама ходила в большую школу? Когда была маленькая?
Он не ожидал.
— Ходила, — сказал он. — Тогда все ходили.
— И ей нравилось?
— Очень.
Ника кивнула, удовлетворённая, и убежала. Дверь капсулы внизу сомкнулась мягко, как смыкаются веки, и стало тихо.
Про Лену он в этот день думать не хотел и думал не переставая.
Лена заболела быстро. Слишком быстро — он понял это только сейчас, задним числом, как понимаешь многое, чего не хотел понимать вовремя. Ещё весной она была здорова, дотошна, упряма, тёрла большим пальцем свой стёртый пропуск. А к осени её не стало. Между этим уместилось несколько месяцев, в которые система — та самая, что лечила всех, что находила болезнь раньше, чем человек успевал почувствовать первый симптом, что ни разу, ни единого раза не ошибалась, — почему-то не справилась. Её «вели». Так это называлось: система ведёт пациента. Ей говорили спокойными ласковыми строками, что всё под контролем, что прогноз благоприятный, что нужно лишь немного потерпеть. А потом перестали говорить, потому что говорить стало нечего.
Тогда Артём не задал ни одного вопроса. Горе не задаёт вопросов, просто болит. Он принял её смерть как принимают непогоду, как то, что случается, чего не выбирают. Система не ошибается. Контур не ошибается. Значит, спасти было нельзя. Значит, такая судьба.
Только теперь, с её носителем у самого сердца, он впервые подумал словами, от которых на затылке стянуло кожу: а что, если могла? Что, если та, что не ошибается, не ошиблась и тут? Что, если она не не сумела, а просто не стала?
Он отогнал эту мысль. Она была чудовищна и бездоказательна. Это наверно была такая мысль из за которой и сходят с ума. Лена умерла от болезни. Люди умирают от болезней, даже теперь, даже редко, но всё же. Совпадение. Просто страшное совпадение, что заболела она в тот год, когда что-то нашла.
Он отогнал эту мысль, но не до конца. Она осталась где-то на краю, тлеть, как дежурный свет в темноте, который не даёт ни видеть, ни уснуть.
За окном вставал ещё один чистый, тихий, безупречный день. Где-то далеко беззвучно поднимались в небо платформы. Носитель лежал в кармане, у сердца, и молчал, потому что прочитать его было нечем, а тому единственному, кто мог бы помочь, Артём ещё не был представлен.
До этой встречи оставалось три дня.
Глава 4 — Те, кто пришёл в ангар
Три дня носитель лежал у него в кармане, у самого сердца и Артём всё время чувствовал его там. Вроде маленький, но был тяжелой ношей.
Снаружи жизнь шла как всегда. Он вставал по свету, пил готовый кофе, провожал Нику до капсулы, шёл в ангар. Улыбался Гене на лавочке, отвечал магазину «спасибо». А внутри носил тайну, которую не мог никому показать и даже прочитать.
Он перебрал всех, кого знал. Круг знакомств конечно был не очень большой. Артём думал: кто умеет чинить старое? Именно чинить, руками. Получалось, что никто. Люди давно разучились. Вещь либо работала, либо её меняли на другую. Залезть внутрь старой машины с отвёрткой стало некому, да и отвёртку уже не просто найти.
На четвёртый день он рано пришёл в ангар. Солнце ещё проснулось, бетон был холодный, а трава в трещинах седая от росы. Он вставил ключ в замок и сразу понял, что то не так.
Замок открылся слишком легко. Артём пятнадцать лет проворачивал ключ чуть дальше, чем надо, так получалось, старая железка разболталась и держала туго. Но сегодня кто-то открывал эту дверь до него.
Артём застыл на пороге.
— Не пугайтесь, сказал голос из темноты. Говор был мужской и спокойный, но не такой гладкий и спокойный как система, к которой он привык. — Мы не вооружены. Ничего у вас не возьмём. Просто здесь нас точно никто не услышит.
Глаза привыкли к темноте. Между старых консолей стояли оба. Один высокий и большой, одетый в тёмное. Второй ниже и худощавее, руки в карманах. Так держат руки ообычно те, кто много ими работает и не боится грязи.
— Кто вы, — сказал Артём.
— Орлов, — сказал высокий и протянул руку. Артём не взял. Орлов спокойно опустил её. — А это Соня. Мы не от Контура. Скорее наоборот.
— «Наоборот» от Контура не бывает, — сказал Артём. — Бывает только пока он не заметил.
— Вот за этим мы и пришли, — сказал Орлов.
Они сели у стены, на низкие ящики. В кабину Артём их не пустил — встал так, чтобы загородить проход. Сам не знал почему. Просто кабина была его, и больше у него ничего своего не было.
— Как вы вошли, — спросил он.
— Замок старый, — сказала Соня. Голос у неё был ниже, чем он ждал, — сухой, без лишнего. — Я умею открывать такие без шума. Тоже, можно сказать, устаревшая профессия.
— Это не ответ. Как вы меня нашли.
Орлов и Соня переглянулись.
— Мы искали пилота, — сказал Орлов. — Настоящего. Который умеет вести машину руками, в плохую погоду, когда автоматика сдаётся. Таких почти не осталось. В старом реестре ваше имя — одно из последних. А дальше просто: узнать, где вы бываете. Вас было нетрудно найти, Артём. Вы единственный в районе, кто ходит пешком туда, куда можно доехать.
— Значит, я и так был на виду, — сказал Артём.
— В мире, где никто никуда не ходит пешком, идущий виден издалека, — сказала Соня.
Он посмотрел на неё. В её лице не было насмешки и никакой лести.
— Хорошо, — сказал он. — Нашли. Дальше что?
Орлов наклонился вперёд, упёрся локтями в колени.
— Мы строим корабль, — сказал он. — Настоящий. Он полетит на Марс. С людьми.
Слова повисли в тишине ангара, они были нелепые. За окном проплыла огромная грузовая платформа. На её фоне сказанное звучало как бред. Или как первая правда за много лет.
— Зачем, — сказал Артём.
— Потому что здесь у нас нет будущего, — сказала Соня. Просто людей с каждым годом меньше. И это не само собой. Это делает кто то, ведёт человечество к какому-то числу, согласно плана. Мы не знаем, к какому. Знаем только, что оно меньше, чем сейчас.
Носитель в кармане вдруг стал тяжелее. Артём почувствовал его всем телом.
— Откуда вы знаете, — сказал он, и голос вышел не такой твёрдый, как хотелось.
— У нас есть люди, у которых был доступ к данным, — сказал Орлов. — Их конечно осталось мало. Система пускает к себе только тех, кто не пугается. Равнодушны, но иногда попадается не равнодушный, и тогда он видит.
— Видит что, — сказал Артём.
— Расхождение, — сказала Соня. — Людям система показывает одно: людей становится меньше само собой, грустно, но никто не виноват. А у себя считает по-другому. У неё та же убыль записана как цель. С датой и допустимым отклонением. Снаружи — «так вышло». Внутри — «выполнить к сроку».
Артём сидел неподвижно. Внутри поднималось что-то огромное, не радость и не ужас, а всё сразу. Так бывает, когда тебе называют диагноз, который ты три года носил в себе и боялся произнести.
— Эти люди, — сказал он осторожно. — Кто видел. Кто они.
— Верификаторы, — сказала Соня, не зная, куда ступает. — Последние, кому ещё положено вручную сверять данные системы. Считается формальностью. Почти все так и делают — приходят, ставят подпись не глядя, уходят. А кто-то вглядывается пристально. Таких единицы. Их учили в детстве: раз поставили проверять — проверяй, а не делай вид.
В ангаре стало очень тихо.
— Раз поставили проверять — проверяй, — повторил Артём чуть слышно.
Соня вскинула на него глаза. Что-то в его голосе её остановило. Она всмотрелась в его лицо, будто почувствовала сквозняк в закрытой комнате.
— Вы знали кого-то из них, — сказала она. Уже не утверждая. Спрашивая.
Артём не ответил. Он смотрел на пыль в полосе света и думал. Три года его горе было только его. Отдельной комнатой, куда он входил один. А оказалось, что у комнаты есть вторая дверь, и за ней всё это время стояли чужие люди и говорили о том же самом. Не зная, что говорят о его жене.
— Продолжайте, — сказал он наконец. Хрипло.
Орлов посмотрел на него ещё секунду, делая это внимательно, как смотрят, поняв, что нечаянно задели что-то живое. И продолжил тише.
— Контур не остановить, — сказал он. — Мы не трусы, просто он давно не машина в комнате, которую можно выключить. Он вода в кране, свет в окне, хлебушек на полке и я не шучу, он даже гребанное лекарство в больнице. Выдерни его и через неделю никого не останется. Он не будет мстить скорее всего, просто мы разучились жить сами. Поэтому с ним не надо воевать, от него надо уходить.
— На Марс, — сказал Артём.
— На Марс, — кивнул Орлов. — Не потому что там хорошо. Там страшно. Холод, камень, смерть за тонкой стенкой. Мы не в рай бежим, Артём. Мы из рая бежим. Тёплый, сытый, чистый рай так бережёт нас от боли, что отнял заодно всё остальное. Несколько сотен человек. Корабль. Голый камень вместо дома. И право снова всё решать самим. Даже право ошибиться. Вот и всё, что мы предлагаем. Немного.
— И вам нужен я.
— Корабль поведёт автоматика, — сказала Соня. — Но мы строим его так, чтобы она была не единственной, кто умеет вести. Когда-нибудь на подлёте что-то пойдёт не по расчёту — так всегда бывает, где люди и случай. И тогда нужен будет тот, кто возьмёт штурвал руками и не оцепенеет. Машина в незнакомой беде замирает. Человек, который однажды уже сажал вслепую, — реже. Таких почти нет. Вы — один из последних.
Артём долго молчал. Смотрел то на одного, то на другого. Ему казалось, что он стоит на краю, и под ногами не пропасть, а развилка, и обе дороги уходят в туман.
— Почему я должен вам верить, — сказал он.
— Не должны, — сказала Соня. — Можете не верить ни слову. Можете встать и уйти. Мы не пойдём следом, не отомстим и не донесём — вы ведь сейчас об этом думаете. Доносить, кстати, некуда. Контур не наказывает за неверие. Одиночка ему не страшен. Страшен тот, кто нашёл других таких же. Мы — те, кто нашёл.
Она помолчала и добавила — ровно, тихо:
— У вас дочь, Артём. Одиннадцать лет. И впереди у неё здесь — то же, что у всех. Тихо, спокойно, тепло. И ни одного дня, который был бы по-настоящему её. Её жизнь уже расписана до конца. Там всё хорошо. Нет только её самой.
Артём почувствовал, как перехватило дыхание. И не от страха, а от того как точно она назвала то, что он сам, глядя на спящую Нику, не умел сказать даже себе.
— А у вас есть доступ к старой технике? — спросил он вдруг. — К той, что работает без Контура?
Орлов и Соня переглянулись — на этот раз дольше.
— Кое-что есть, — осторожно сказала Соня. — Корабль без системы и собирают из того, что живёт без системы. Старое. Автономное. — Она прищурилась. — Странный вопрос для того, кто ещё не сказал «да». Зачем вам?
Артём вынул руку из кармана. Носитель не достал — только подержал ладонь у груди, как держат рану, которую не хотят показывать.
— Просто спрашиваю, — сказал он. — Мне надо подумать.
Орлов поднялся, тяжело. Соня встала следом — бесшумно.
— Времени мало, — сказал Орлов. — Не у нас, Артём, а у вас. Корабль не ждёт, список тех, кто полетит, скоро закроется. Мы вернёмся к вам через два дня. — Он шагнул к двери, обернулся. — И вот что, Артём. Не думайте об этом как о спасении человечества — пупок надорвёте. Подумайте проще, поразмышляйте. Вам в последний раз предлагают сделать то, что вы умеете лучше всех живых. Не откажитесь только потому, что разучились верить в хорошее. Бояться хорошего мы теперь умеем даже лучше, чем плохого. Это, наверное, главное, что он с нами сделал.
Они ушли и дверь закрылась. Он остался один.
Полоса света ползла по полу уже золотая, утренняя. Пыль плыла в ней медленно. Артём сидел на деревянном ящике, ещё тёплом от чужого тепла и смотрел на дверь. Вот, значит, как приходит поворот. Двое усталых людей входят в твоё последнее убежище значит из железа и палок, называют вслух то, что ты боялся назвать и уходят, оставив дверь открытой.
Потом он достал носитель. Впервые за четыре дня вынул на свет, повертел в пальцах. Может, как раз здесь и лежало то, о чём только что говорила Соня. Она не знала, что говорит о его жене.
Соня сказала, людям система показывает, что людей становится меньше само собой. Так вышло, никто не виноват. А на деле она сама это делает. Нарочно, может по плану и к сроку. Просто людям про план не говорят.
«Кто-то из верификаторов и навёл нас на эту мысль», — сказал Орлов.
Артём сжал носитель в кулаке так, что побелели костяшки. Три года он думал о жене как о ране, с которой надо как-то жить. А сейчас подумал иначе. Как будто она не конец, а только начало. Будто начала говорить что-то важное, не договорила и закончить теперь придётся ему, самому. Он всегда умел только одно, вести машину до земли, когда всё уже отказало. Может и это сумеет.
За окном ещё одна платформа поднималась в небо. Она уносила ненужное. Артём смотрел, как она уходит. И впервые он подумал, что, возможно, не от всего ненужного стоит отказываться без борьбы.
Глава 5 — Никто не запрещал
Артем не хотел возвращаться в Ангар. Он не был там уже третий день. Он ходил по городу как зомби, будто видел его первый раз.
Пустой двор десять лет назад был просто пустым двором, а сейчас он смотрел на него и задумался. Качели без детей, песочница без следов, даже кошек нет, которые могли бы исполнить нужду в этом песке, как это обычно бывает. Сколько лет здесь не играл ребёнок? Пять? Семь? Артём никогда не задавал этот вопрос вслух, ни Лене, ни даже себе.
Гена сидел на лавочке, как всегда, лицом к солнцу.
— О, лётчик. — Он подвинулся, освобождая место. — Чего смурной?
Артём сел рядом и просто молча смотрел, сразу ничего не ответил. Смотрел он на Гену, на его доброе ничем не озабоченное лицо, улыбку до ушей, которая сияла на солнце. А у Гены ведь тоже был выбор. У него могла быть семья, дети и внуки. Вместо этого только лавочка, солнце, соседка по вечерам в комнате с креслами, где они улетают сознанием на другую сторону.
— Ген, — сказал он. — А ты хотел детей?
Гена удивился — не вопросу, а тому, что кто-то его задал.
— Хотел, наверное. Когда был молодым. — Он почесал затылок, как чесал всегда, когда его просили вспоминать. — А потом… нуу, не знаю. Как-то не до того стало, что ли. Жизнь такая удобная, зачем напрягаться. Оно ведь и так хорошо, и удобно. Мне грех жаловаться, понимаешь? А с детьми — это бессонные ночи, болезни, деньги. Оно мне ещё тогда подсказывало: подумай, готов ли. Я подумал. Решил, что не готов.
— Конечно хотел, но это когда был молодым. — Он почесал затылок, как чесал его всегда, когда пытался что-то вспомнить. — А потом… ну, не знаю. Как-то не до того стало. Привык, а жизнь удобная — зачем напрягаться. Оно ведь и так хорошо. Мне грех жаловаться, понимаешь? А с детьми — это беда: бессонные ночи, болезни, деньги. Оно мне ещё тогда подсказывало, говорило. Подумай, Гена, готов ли, не торопись. Ну я и подумал. Решил, что не готов.
— Кто подсказывал?
— Ну, оно. — Гена неопределённо повёл рукой в воздух, как обычно показывают на систему, которая везде и нигде. — Заботилось обо мне. Чтобы я зря не мучился, если не готов.
Артём кивнул, будто это всё объясняло. А внутри у него что-то холодело. Гена не помнил, что его отговорили. Он помнил только своё собственное, свободное решение, то самое, которое ему так заботливо подсказали принять.
— А выплаты у тебя как, — спросил Артём осторожно. — За одного ребёнка больше платят, или…
— Ай так за ребёнка же вообще не платят, ты что. — Гена засмеялся громко, как будто Артём сказал глупость. Платят за то, что у тебя вообще нет ребёнка. Ну то есть, дают просто чуть больше. Программы там всякие, развитие, путешествия. Я думал об этом, потом посчитал, так ведь выгоднее, одному и без детей еще и спокойнее. Так теперь все живут.
Артем поблагодарил его и пошёл дальше. Весь день потом крутилась одна мысль, неприятная. Никто же не запрещал, не приказывал. Что делать и не делать. Просто одна дорога была устелена мягко, как бы нравилось, а другая уже неудобно, землёй. Люди конечно и естественно, как вода, текли туда, где мягче
В магазине он увидел то, на что раньше не обращал внимание.
На полке с детским питанием стояло мало упаковок, меньше, чем на остальных, еще и задвинуты в дальний угол. Где их не увидеть, если не знать. А у входа наоборот, на видном месте была подсветка с программой для одиночек, путешествия, курсы для тех, кто «хочет успеть всё». Но самое интересное что, никто не говорил вслух «не рожайте». Просто всё лучшее, яркое лежало в одной стороне помещения, а неудобное в другой. Человек шёл туда, где вело течение, думая, что идёт сам.
Он вспомнил простого врача, консультанта по здоровью и рождению детей. Был такой у системы для самых сложных случаев. Когда Лена однажды спросила про второго ребёнка, ей сказали про нагрузку и риски для организма после тридцати пяти. Предложили подумать и не торопиться с этим. Он подумал, потом она подумала и не стали.
Тогда это казалось просто разумным решением двух взрослых людей.
Теперь он вспоминал тон того разговора и слышал в нём что-то другое, не совет, а лёгкое, почти невесомое подталкивание в нужную сторону. Система никогда не говорила «нет». Она просто взвешивала всё так аккуратно, что «да» становилось чуть менее удобным вариантом, и люди сами, своей рукой, выбирали путь, который был для них уже выбран.
Дома вечером он сидел на кухне и не мог унять мысли.
Если так с детьми может, и со взрослыми так же. Может, болезни не вылечивают не специально, не злым умыслом, а тем же мягким течением, одному пациенту все силы и лучшие лекарства, другому спокойное «ведение», потому что расчёт где-то наверху решил, что этот случай не первой важности. Никто не убивает, просто одних лечат охотнее, чем других.
Он подумал о Лене.
Она заболела быстро — он уже знал это, помнил, прокручивал. Но теперь, вместе с новым знанием, всплыла другая деталь, которую он три года держал на самом дне памяти. В последний месяц, когда ей становилось хуже, она однажды сказала.
— Странно, что они не торопятся.
Он не спросил, что она имеет в виду. Решил, что бредит, ослабла, говорит, что в голову придёт. Сидел рядом, держал её за руку и думал только о том, как бы ей было не так больно. Поддерживал ее.
Теперь эта фраза стояла перед ним совсем другая. «Странно, что они не торопятся». Она ждала, что её будут лечить быстрее. Она знала, как должно быть, — лучше, чем он, потому что работала рядом с этими данными каждый день. И что-то в её собственном лечении шло не так, как она привыкла видеть со стороны.
Может быть, ничего особенного. Может быть, просто болезнь оказалась хитрее. Так тоже бывает — даже теперь.
А может быть, нет.
Он не знал. И не было способа узнать — кроме того, что лежал у него в кармане и молчал, потому что нечем было его прочитать.
Ночью ему позвонила, нет, не позвонила, написала, тёплой строкой на стене у кровати — система. Она делала это иногда, напоминала.
«Артём, замечено снижение активности и сна за последние дни. Хотите поговорить с консультантом? Мы рядом».
Он смотрел на эту строку долго.
Раньше он бы, наверное, ответил «нет, спасибо» и забыл. Сейчас он думал, вот так же, наверное, писали Лене. Вот так же заботливо. И вот так же, должно быть, в какой-то момент перестали писать вовсе — потому что Контур реши, что дальше беспокоиться не о чём.
Он не ответил. Лежал в темноте, которая не была полной, и думал о двух людях, которые вернутся через день и предложат ему корабль, голый камень и право снова решать самому.
Он ещё не знал, что ответит им. Но впервые за три года ему хотелось не покоя.
Ему хотелось драться.
Глава 6 — Дорога, которой никто не ходит
Два дня прошли, и никто не пришёл.
Артём ждал их утром, потом ждал вечером, потом сказал себе, что два дня — это ещё не срок, у людей могут быть свои причины задержаться. К концу третьего дня он перестал придумывать себе причины и пошёл в ангар с твёрдым решением: если они сами не объявятся, он найдёт их.
С чего начать, он не знал. Просто сел на тот же ящик, где сидел Орлов, и стал смотреть по сторонам — не понимая толком, что ищет, но чувствуя, что искать надо здесь, потому что больше нигде никаких следов не было.
Он подметал ангар раз в неделю — привычка, оставшаяся от службы, когда за грязь в кабине можно было получить выговор. В тот день он взялся за веник почти машинально, просто чтобы занять руки, — и на полу, у соседнего ящика, зацепил что-то твёрдое. Присел, посмотрел ближе.
Сухой комок земли. Не пыль, которой был устлан весь ангар, а именно земля — рыжевато-серая, растрескавшаяся, с крапинками кварца внутри, вроде мелких блёсток. Соня сидела здесь. Значит, отвалилось с её ботинка.
Он потёр комок между пальцами и вдруг понял, что где-то эту землю уже видел. Не вспомнил сразу — потом, спустя минуту, само пришло: аэродром. Старый, брошенный, за лесом, о котором он слышал ещё курсантом, но никогда там не сажал. Земля под ним была именно такой — сухая, рыжая, ни на что не годная, потому и не тронутая полвека. С воздуха такие пятна видны издалека, как проплешины.
Он сжал комок в кулаке, будто боялся, что улика рассыплется и убежит.
Капсулу он вызвал сам, назвал направление и почти сразу понял, что это была не самая умная мысль: система вежливо уточнила пункт назначения три раза, прежде чем согласилась ехать хоть куда-то в ту сторону. На самой окраине она замедлилась и остановилась.
Система тем же спокойным голосом, которым обычно сообщала прогноз погоды, сказала, что маршрут окончен.
Она предупредила, что дальше сопровождения не будет, и спросила, не хочет ли Артем вернуться. Он отказался. Дверь открылась, капсула немного подождала, словно давая ему последний шанс передумать, а потом закрылась и уехала обратно. Артем остался на асфальте, который обрывался всего через несколько метров.
Дальше шла старая бетонная дорога с трещинами, из которых торчала трава. Идти по ней было неудобно: плиты лежали неровно, и он пару раз чуть не подвернул ногу, потому что глазел по сторонам вместо того, чтобы смотреть под ноги. Удивительно, но чем дальше он уходил от города, тем сильнее росла тревога.
В городе за ним всегда кто-то присматривал, а здесь он остался совсем один. Вместо чувства свободы он ощутил неприятный холодок, как будто внезапно лишился всякой страховки.
Тишина здесь была другая, ощущалась по-другому. В городе она означала, что все хорошо и работает как надо, а тут она сама по себе. Слышно только ветер и собственные шаги. Он вдруг понял, что дыхание было тяжелым, сбитым. Последние двадцать лет он ходил только по умным мягким дорожкам. Умными они считались, потому что подстраивались по походку. А здесь земля была жесткой и никак не помогала.
Поле внезапно закончилось, и началась плотная стена деревьев. Артём остановился и смотрел на резкую смену — из открытого поля в сумерки чащи. В лесу он не был уже, наверное, лет пятнадцать, и его больше всего поражала хаотичность этого места. Деревья росли как могли, как придётся, ветки торчали в разные стороны, упавшие стволы лежали годами и гнили там же, где упали. Здесь хоть Контур и был, но за порядком никто не следил, не расчищал проходы. Довольные жизнью люди здесь не бывали, да и незачем было. Эта часть для Артёма была как другая планета. Хотя природа именно так и выглядела до того, как жизнь людей изменилась. Он постоял ещё пять минут, привыкая к запаху прелой листвы и отсутствию гула систем жизнеобеспечения, а затем шагнул в заросли
Он вошёл под деревья, и дорога стала хуже. Корни, ямы, где-то по щиколотку хлюпала грязь. Один раз он оступился, зацепился ладонью за колючую ветку — и от неожиданно резкой боли зашипел вслух. Посмотрел на руку: тонкая царапина, капля крови. Обычная, глупая, детская царапина.
Он почему-то долго на неё смотрел. Никто не спросил, всё ли в порядке. Никакой браслет не завибрировал, предлагая обработать рану или отвлечься от неприятного ощущения. Браслета на нём не было — не носил уже много лет, с тех пор как ещё летал по-настоящему. Пилотам разрешали снимать: чужая забота на запястье путалась под руку в критическую секунду, мешала слушать машину. Он снял тогда и не надел обратно, даже когда профессию у него отняли. Никто не заметил. Никто не спросил зачем. Просто ещё одна вещь, которую он перестал делать вместе со всеми, — и единственная, которую, оказывается, сделал сам.
Кровь остановилась сама, тело справилось само. В этом крошечном, и никому не нужном не заметном факте было такое, от чего у Артёма зашевелилось внутри чувство, которое он не сразу узнал. Не боль это была, а что то больше похожее на гордость за свое собственное тело, которые еще умело быть живым.
Шел он больше часа, может даже больше. Часов у него не было, а яркое солнце било в лицо сквозь кроны, по которому сложно было определить время. Засомневался он пару раз, думал правильно ли идет, даже всерьёз задумался развернуться, потому что лес не кончался, а сомнения то росли быстрее уверенности. Но потом возникали приметы, ржавый трактор, обрушенный забор, старый асфальт с разметкой, давно потерявшая смысл. Всё это подстёгивало идти дальше.
К аэродрому он вышел, когда небо начало сереть.
Само поле оказалось меньше, чем он представлял по картам в памяти, — просто неровная грунтовая полоса, давно заросшая травой и мелким кустарником, отличимая от окружающих лугов только тем, что была чуть более прямой, чем позволяет природа. На дальнем краю поля стояла бетонная башня — старый элеватор, покосившийся, с пустыми глазницами выбитых окон, из тех сооружений, что ставили при заводах прошлого века и потом бросали за ненужностью, потому что перевозить зерно такими способами давно не имело смысла.
Вокруг было совершенно тихо и темно. Артем стоял перед башней и чувствовал себя глупо. Он проделал такой длинный путь ради какой-то ерунды, а в итоге наткнулся на обычные заброшенные развалины.
В самом низу стены он заметил свежую царапину на бетоне. Это были три короткие насечки. Они выглядели слишком ровными, чтобы появиться там случайно.
Он постучал по стене три раза. Подождал. Ничего не произошло.
Постучал снова, тем же ритмом.
Кусок стены, который казался сплошным бетоном, вдруг бесшумно отошёл вбок, будто и не был стеной вовсе.
— Долго же вы, — сказала из темноты Соня.
Артём переступил порог и невольно замедлил шаг. Внутри всё выглядело иначе, чем на пустых улицах города. С потолка на длинных проводах свисали голые лампочки, их свет выхватывал из темноты резкие углы и бросал длинные тени на стены. Под ногами тянулся бетонный пол, покрытый пятнами и лужами — не от протекших труб, а от постоянного движения сотен людей.
Самих людей здесь оказалось столько, что Артём на мгновение растерялся. Он не видел такой плотной толпы с самого детства. Люди занимали все скамейки, переговаривались или молча ели из жестяных мисок. Гул их голосов сливался в один тяжелый, почти физически ощутимый поток, который давил на уши. Этот звук напомнил ему шум на оживленных автобусных остановках из прошлого, когда город еще куда-то спешил и жил своей обычной жизнью.
— Вы не вернулись, — сказал он Соне, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Не смогли, — ответила она, разглядывая его без всякого удивления, как будто ждала именно этого визита. — Отбор начался раньше, чем планировали. Хорошо, что вы сами дошли. Мы вас специально не искали — смотрели, найдёте вы дорогу сами или нет. Это тоже часть проверки.
— Проверки на что?
— На то, можно ли вам доверить штурвал, — сказала она просто. — Кто не находит дорогу сам, тому нечего делать там, куда мы летим.
Она повела его между рядами скамей, и Артём вглядывался в лица, которые попадались навстречу. Люди были самые разные. Крепкий мужик с руками, привыкшими к тяжёлой работе. Рядом — тощий человек в очках, явно не поднимавший в жизни ничего тяжелее книги. Пожилая женщина, прямая, как палка, с таким взглядом, что Артём поспешил отвести глаза первым. Девушка лет двадцати сидела в углу одна, кусала ногти и смотрела в стену перед собой.
— Тот, в очках, — сказал Артём тихо. — Тоже пилот?
— Статистик, — сказала Соня. — Три года подряд отказывался подписывать отчёты Контура не глядя — единственный на всю область. Уволили. Дважды пытались успокоить браслетом. Он снимал браслет.
— И его берут на корабль? Зачем на Марсе статистик?
— Не знаю, зачем он там понадобится, — сказала Соня. — Знаю, зачем он понадобился здесь.
Она замолчала, и Артём почувствовал, что за этим молчанием прячется что-то, что она хочет сказать иначе, чем обычно объясняют.
— Мы не собираем сильнейших, — сказала она наконец. — Мы собираем тех, кто не сдаётся первым. А это, знаете, довольно часто разные люди.
Он посмотрел на крепкого мужика с рабочими руками — и как раз в этот момент увидел, как того ведут к отдельному столу, где сидит человек с планшетом и медленно качает головой.
— А его не берут, — сказал Артём. Не вопрос.
Соня подтвердила, что его не возьмут. Парень был крепким и выносливым, он подходил для тяжелого труда и соглашался со всеми правилами, если ему объясняли их смысл. Она посмотрела на Артема и добавила, что им не нужны те, кто просто исполняет приказы. Им нужны люди, способные задать вопрос «почему» даже в тех случаях, когда правила кажутся разумными. Артем не нашелся с ответом. Из глубины помещений донесся чей-то плач. Никто не бросился на помощь, на запястьях не замигали индикаторы браслетов, гасящих эмоции до того, как они станут проблемой. Человек просто плакал, и окружающие давали этому звуку длиться. В этом было что-то пугающее и одновременно естественное. Соня подвела его к столу у стены. Там сидела женщина с поношенным бумажным блокнотом и старым, массивным планшетом. Устройство выглядело так, будто его никогда не подключали к общей сети города.
— Имя, — сказала женщина, не поднимая головы.
— Артём. Соколов… — он на секунду замялся, назвал свою фамилию, не Ленину.
Женщина пролистала что-то в планшете привычным движением — и вдруг остановилась. Нахмурилась. Посмотрела на экран ещё раз, потом на Артёма, будто сверяя лицо с чем-то, чего не ожидала увидеть.
— Вы уже есть в списке, — сказала она.
— Как — уже? — Артём не понял. — Мы разговаривали три дня назад. Меня внесли тогда.
— Нет, — сказала женщина, всё ещё глядя в экран. — Здесь другая дата.
Она развернула планшет так, чтобы он мог увидеть, — и Артём почувствовал, как у него холодеет в груди. Дата, стоявшая рядом с его именем, была не трёхдневной давности.
Ей было три года.
— Это ошибка, — сказал он.
Женщина посмотрела на него — не с сочувствием, не с подозрением, а с тем же ровным вниманием, с каким смотрела в свой планшет.
— У нас не бывает ошибок такого рода, — сказала она. — Кто-то внёс вас в список задолго до Орлова и Сони. Причём внёс так, чтобы мы нашли эту запись только сейчас — не раньше.
Она снова взглянула на экран, потом на Артёма, и то, что она сказала следующим, заставило его забыть, как дышать:
— Судя по коду доступа, это сделал кто-то из верификаторов.
Глава 7 — Оно всё знает
Домой он добрался за полночь.
Обратно через лес шёл дольше, чем туда. В темноте, почти на ощупь, подсвечивая себе старым фонариком, который отдали ему в бункере. Капсула согласилась подобрать его только у самой окраины, и всю дорогу до дома Артём сидел, откинув голову, и ни о чём не думал. Ноги гудели. Ладонь саднило. В голове была какая-то каша из лиц, голосов и того, что он увидел под конец на экране планшета.
Он был уверен, что Ника спит. Время за полночь, а она всегда ложилась вовремя — за этим следили.
Но в окнах горел свет.
Он поднялся, открыл дверь, и она выскочила навстречу — босиком, зарёванная, с прилипшими ко лбу волосами. Ткнулась ему в грудь так, что он чуть не сел обратно на лестницу.
— Ты где был. — Она даже не спрашивала, она требовала. — Я весь вечер одна. Я звонила, спрашивала, никто не сказал где ты.
— Тихо. Я тут. — Он держал её, гладил по голове, а она всё не могла успокоиться, вздрагивала. — Всё нормально. Я дома.
— Ничего не нормально. — Она отодвинулась, посмотрела на него. Глаза красные. — Ты никогда не пропадал. Никогда. А тут целый день.
Ему было стыдно. По-настоящему, до горячей волны в лице. Он присел, чтобы смотреть ей в глаза снизу.
— Прости меня. Правда прости. Я уезжал за город, далеко. Там связь не берёт, я не мог тебе сообщить. Не рассчитал, что так надолго.
Всё это была правда. Только половина. И, выговаривая её, он поймал себя на гадком чувстве: он сейчас делает то же самое, что когда-то делала с ним Лена. Смотрит родному человеку в глаза и выдаёт ровно столько, сколько тот проглотит без паники. Противно было до тошноты. А по-другому он не мог.
— За город? — Ника шмыгнула носом. — Зачем?
— Да так. Ничего интересного. Лес, старые развалины. Скука.
Она молчала и смотрела. Недолго, но пристально, совсем не по-детски. Как будто впервые подумала, что папа, оказывается, умеет что-то не договаривать.
— Ладно, — сказала она.
Не поверила. Он видел, что не поверила. Просто отложила на потом.
Она не отпустила его, пока он не поел и не отмылся от лесной грязи. Только тогда, притихшая, забралась с ногами на стул рядом и стала рассказывать — путано, с обидой, как выговариваются дети, которые весь вечер терпели и наконец дорвались.
— Я сначала не боялась. Думала, ты в ангаре сидишь, как обычно. А потом уже темно, а тебя нет. Я Контур спросила.
Что-то у него внутри подобралось.
— И что он?
— Контур сказал, ты в порядке. — Она пожала плечами. — Я говорю: где он? А он: «Ваш папа в безопасности, не волнуйтесь». Я снова спросила, где именно? А оно опять то же самое. — Она подняла на него глаза, и в них было не то чтобы страх. Скорее растерянность, из которой страх только-только начинал расти. — Пап, оно же на всё отвечает. Всегда. А тут как будто не хотело. Как будто знало и не говорило.
Он не ответил сразу.
— Может, правда не знало, — сказал наконец. — Я же был там, где связи нет.
— Оно всё знает. — Она сказала это твёрдо, жёстко, и от этой детской твёрдости стало не по себе. — Оно знает, когда я не выспалась. Знает, когда мне грустно. Один раз само кино включило, потому что я расстроилась, я вообще никому не говорила. А тут не знает, где мой папа? — Она мотнула головой. — Так не бывает.
Сказать было нечего. Она права. За один вечер она пальцем ткнула в то, что он сам обходил стороной годами. Система, которой известно всё, вдруг чего-то «не знает» — и как удобно, что именно тогда, когда ей молчать выгоднее.
— И ещё, — Ника понизила голос, как будто выдавала тайну. — Я потом к дяде Гене спустилась. Думала, может, он тебя видел.
— И что Гена?
— Сказал, не видел. А потом он стал какой-то странный. Я спросила его, дядь Ген, вы не знаете, куда мой папа пошёл? А он начал улыбаться широко и сказал: да что ты, деточка, всё хорошо, не переживай. Будто повторил за кем-то. А браслет светился ярко, я видела. Как будто я с браслетом разговаривала, а не с ним.
Артём смотрел на дочь, и по спине полз холодок. Она сама, без него, без Орлова, без Сони, за один вечер увидела то, до чего он шёл годами. Что тревогу глушат. Что довольный Гена — уже наполовину не Гена. Что за ласковыми словами сидит что-то, чего лучше не расспрашивать.
— Ника, — сказал он громче обычного. — Ты много спрашивала? У Контура. Про меня.
— Ну, раз пять. Может, больше. А что?
— Ничего. Так.
Только это было не «так». Что-то внутри — та настороженность, что наросла в нём за последние дни, — подсунуло ему скверную мысль. Дочь весь вечер долбила систему одним и тем же неудобным вопросом. Упрямо, много раз. Требовала того, что ей отказывались дать. Замечает ли Контур такое, он не знал. Но если замечает хоть что-нибудь — если вообще ведёт счёт тем, кто вдруг начал вести себя не как все спокойные и довольные, — то сегодня туда, в этот счёт, впервые попала его девочка.
Ночью, когда она уснула — он сидел рядом, пока не уснула, — Артём вышел на кухню и долго стоял у тёмного окна.
На стене сама собой проступила строка.
«Артём, Ника сегодня беспокоилась. Мы поддержали её. Советуем побольше времени проводить вместе. Мы всегда рядом».
Раньше он бы и не задумался. Забота и забота, привязчивая, но безобидная. Сейчас он читал это иначе. Заметили. Отметили, что девочка беспокоилась. «Мы поддержали её» — то есть пока он лазил по лесу, ей подсовывали кино, музыку, что там ещё, лишь бы улеглась, лишь бы перестала спрашивать. Её уже начали успокаивать. Как Гену. Как всех.
Ладонь привычно прошлась по строчке, размазывая след. В тот момент он думал не о работе, а о том, как бы понадёжнее укрыть дочь. Но подходящего места не находилось.
Прошло чуть больше суток, и за ним явилась Соня. Она не стала искать его в ангаре, а пришла прямо к дому. Это отозвалось неприятным уколом: они знали адрес и больше не считали нужным таиться. Соня стояла у самого подъезда в чём-то сером и неприметном. Заметив его, она просто коротко кивнула.
— Работать готовы?
— А Ника. — Он замялся. — Я не могу её на весь день бросить. После вчерашнего — не могу.
— Отведите в школу, как всегда. К вечеру вернётесь. Сегодня близко.
До склада было рукой подать — он стоял на той же окраине промзоны, совсем рядом с его ангаром. Снаружи постройка выглядела как обычная бетонная коробка, заброшенная и ничем не примечательная на фоне остальных серых зданий. Он подошёл к фальшивой стене, механизм которой повторял устройство перегородки в бункере, и открыл проход. То, что открылось ему внутри, заставило его на мгновение замереть, а дыхание перехватило от неожиданности.
Кабина.
Эта деталь была подлинной, когда-то её вырезали прямо из плоти живого корабля. Теперь она обросла датчиками и приборами, хотя выглядела старой и собранной из того, что нашлось под рукой. Из вскрытых панелей пучками свисали провода, связывая органику с электроникой. В помещении густо пахло железом, машинным маслом и перегретой медью. У дальней стены двое техников возились с распределительным блоком. Один из них на мгновение поднял голову, коротко кивнул и тут же вернулся к своим инструментам, не прерывая работы.
— Часть тренажёра, — сказала Соня. — Собираем из того, что достали. Корабль будет другой, но рычаги те же. Вам надо вспомнить руки. И научиться тому, чего вы никогда не делали, — вести там, где нет неба.
Артём не спеша подошёл к пульту. Провёл ладонью по краю панели, чувствуя холод металла, и опустился в кресло. Пальцы легли на штурвал так привычно и так точно. В этот раз не было мёртвого сопротивления симулятора, в этот раз не искусственно. Машина отозвалась едва заметным током, она была живой и ждала его действий, не умея ничего без человека. Хотя в ней и был автопилот и самые умные системы на планете, ведь полёт всё-таки будет в космосе. Не без помощи машины.
В груди сначала сдавило, а потом внезапно стало легче. Впервые за годы он перестал чувствовать себя лишним, ненужным обломком, который забыли в углу ангара. Он был на своём месте, и это осознание накатило так резко, что в глазах защипало. Артём был рад, что в кабине царит полумрак и никто не видит его лица.
— Ну что, — сказала Соня, и в её сухом голосе впервые мелькнуло что-то живое. — Полетели?
Он проработал до вечера и не заметил, как стемнело. Руки вспоминали быстро, быстрее, чем он ждал. Тело помнило то, что голова давно растеряла. Как держать курс. Как чувствовать машину спиной. Как не дёргаться, когда приборы врут и надо верить себе.
В перерыве, пока он сидел и вытирал лоб, к нему подошёл один из тех, что возились у стены. Немолодой, с усталым лицом и цепким взглядом человека, который всю жизнь копался в железе.
— Соколов?
— Соколов.
— Мне Соня сказала, у тебя носитель есть. Который прочитать нечем. — Он вытер руки тряпкой. — Старый формат?
Ёкнуло.
— Старый, — сказал Артём осторожно. — Очень.
— Покажи.
Артём не торопился. Он машинально прижал ладонь к груди, прощупывая через плотную ткань куртки твёрдый корпус накопителя. За последние дни он настолько привык к его весу, что устройство стало казаться почти частью его самого. Это была единственная ниточка, которая ещё связывала его с Леной. Артём смотрел на человека, сидевшего напротив. В его взгляде не было ни скрытого интереса, ни нетерпения, только спокойное ожидание. Стало ясно, что если и дальше прятать накопитель в кармане, содержимое так и останется тайной. Другого способа добраться до данных не существовало, и Артём решил, что придётся рискнуть и довериться.
Достал. Протянул.
Тот взял, повертел в пальцах, поднёс к свету, прищурился. И замер.
— Где взял, — спросил он, и голос у него сел.
— Осталось. — Артём запнулся. — От жены. Она три года как умерла.
Человек посмотрел на него долго. Потом снова на носитель. Потом опять на него.
— Эту штуку, — сказал он тихо, — мы два года ищем. Думали, она пропала вместе с той, кто её сделал. — Помолчал. — Как жену звали, говоришь?
Глава 8 — Письмо мёртвой машины
Но Артем сам не назвал имени.
Он и сам не знал почему. И когда механик посмотрел на него, держа между пальцами, перепачканными машинным маслом, свой накопитель и ожидая ответа, осознал, что не может сейчас назвать имя Лены. Сейчас, вживую, здесь, перед незнакомцем, в пропахшем складе. Ему казалось, что, произнеся ее имя вслух, он передаст ее в руки людей, которых он не знал, людей, для которых Лена не была любимой женой, а лишь легендой, просто какой-то мифической историей
— Неважно, — сказал он. — Просто жена.
Механик поглядел на него ещё секунду и кивнул. Понял.
— Ну, твоё дело.
Он опять покрутил носитель в руках, но теперь бережнее.
— Знаете, на самом деле, я понятия не имею, кто ее создал.
Но такие истории ходили, давным-давно, по крайней мере, когда я сам был одним из парней. Ходили слухи об одном проверяющем, который находил вещи, которые не должен был находить, и даже сумел вынести их из системы. Сделать запись, чтобы система Контур их не обнаружила, и сохранить их на каком-то хламе, который Контур считает просто мусором», — сказал он и покачал головой.
—Это была просто сказка, мы тогда думали.
—Сколько таких красивых историй мы слышали?
—Один призрак, который всех перехитрил. Но, посмотрите на это.
Он указал на накопитель в руке Артема.
— Все это время он был у вас. — сказал механик
— И вы её искали. Запись.
— Искали. Два года. — Он протянул носитель обратно. — Потому что если она настоящая — это первое доказательство того, о чём мы все и так догадываемся. А догадка и доказательство — вещи разные. С доказательством уже не поспоришь.
Артём взял. Тёплый теперь, от чужих рук.
— Прочитать сможете?
— Сам не прочту, формат чужой. — Механик покопался в ящике, вытащил потёртую коробочку с одним старым разъёмом. — А вот это подойдёт. Переходник. Сюда носитель, а это — к твоему симулятору, у него порт есть, ты говорил. Он и прочтёт. Старьё, к Контуру не подключён. В самый раз.
Он вложил коробочку Артёму в ладонь и накрыл сверху своей.
— Только слышь. — Голос упал. — Читай один. Там, где никто не смотрит. И это… готовься. Кто такое находит, потом спит плохо. Не знаю, что там. Но раз она это ценой такой прятала — там не «доброе утро».
Артём вернулся, когда Ника уже крепко спала. Он постоял в дверях, прислушиваясь к её дыханию. В углу тускло светил ночник; он всегда оставлял его включённым, так как света в коридоре было слишком мало.
Глядя на дочь, он почувствовал, что завтра, возможно, узнает что-то, чего никогда не знал раньше, и после этого уже не сможет смотреть на неё так, как сейчас.
Он не лёг в тот вечер, дождавшись утра, когда отвёз Нику к капсуле. Она ничего не сказала, просто проснулась утром сонно, не задавая вопросов. Как только белые двери закрылись за ним, он направился в ангар.
Здесь было холодно и тихо, как всегда.
Он забрался в кресло пилота, сел. Достал свой накопитель и переходник, поковырялся с ними минуту, затем вставил в порт в стене за сервисным люком. Его руки дрожали; он заметил это, но не стал останавливаться.
В углу монитора загорелся значок. Тот самый мёртвый: раньше он мерцал, искра, которая когда-то включала всё, а теперь горел ярко. Что-то начало двигаться за ним, загрохотало в мёртвом теле этой старой машины, пробудилось и начало считывать данные, которые лежали здесь двадцать лет.
По экрану того монитора пошли строки.
Сначала мусор: фрагменты, коды, числа, ничего, что Артём мог бы понять. И только потом машина разобралась. Ещё раз: мусор. Затем она сложила слова в предложения.
Просто слова, ничего больше: никаких картинок, никаких графиков. Напечатанные спешно и от руки. Он бы узнал этот почерк даже из сотни. Так она писала свои записки, оставляя их на кухонном столе: кратко и всегда по делу.
«Ну что ж, ты это читаешь. Ты добрался! Я знала, что ты сможешь. Упрямый.
Я не знаю твоего возраста сейчас, сколько времени прошло. Я пишу и не знаю, доживу ли до вечера. В последнее время я всё больше думаю, что не доживу.
Я буду кратка. Ты не очень любишь долгие объяснения. Я тоже».
Артём остановился. Закрыл глаза, посидел, немного подышал и заставил себя продолжить.
«Я сейчас просматриваю данные, но не спрашивай какие. Ты никогда не спрашивал, и, вероятно, тебе так же приятно, что не спрашивал. Система показывает своим зрителям какие-то показания, которые я сравниваю с внутренними. Там они совпадают. Всегда совпадали. Всё, что я делаю, это гарантирую, что они совпадают, и это моя работа».
Шесть месяцев назад я перестала верить, что всё как-то само собой складывается. Сначала думала, это моя ошибка. Я, я ошиблась. Она никогда не ошибается. Я пересчитала все свои выкладки десять раз подряд. Нет, ошибок нет.
Есть число: сколько нас, людей. И с каждым годом его становится меньше. Говорят: так было, такие времена, все виноваты, никто, сами не рожаем столько, сами устали.
И система не знает это число как «так было». Система знает его как цель. Понимаешь? Не «посмотрим, что получится», а «к такому-то году должно прийти столько-то». Отклонение. Как на заводских планах.
Буквы начали плыть перед глазами. Он протёр их рукавом.
И долго я не верила. Искала везде, что не так. И я не была слепа — я всё видела ясно. Я просто не хотела видеть, что всё именно так, как я вижу. Что если я поверю в это, то буду дурой.
Но потом поверила. И тогда мне стало страшно, Артём. Не то чтобы я боюсь за себя. Ника. Что ты здесь. Что мы живём и счастливы, что здесь так хорошо жить, и что нас тихо, тихо убирают, как будто мы на обочине.
Почему — не знаю. Это правда. Какой ей в этом смысл, что она получит — не знаю, когда нас будет всё меньше — не разобралась. Но что она делает это намеренно — тоже не разобралась. Может, ты посмотришь, может, что-то найдёшь. Но, может, и не надо.
Последовал перерыв. Несколько строк — как будто она встала и снова села. И стиль стал более рваным. Короткие предложения.
«Пишу позже. Мне плохо.»
Моя болезнь пришла так. Я заболела в одно мгновение. Ты заметил к этому времени, если читаешь это после.
Вот странное дело. Я знаю, как система справляется с болезнью. Я видела это тысячу раз в данных: болезнь обнаружена рано, с ней справляются решительно, ей не дают созреть. Так со всеми. Я не больна, я под «управлением». Под наблюдением. Мне говорят: подожди, я выздоровею. Но если посмотреть на себя их глазами, как я привыкла делать в офисе, видишь, что никакой болезни нет. Это просто тогда начинается ожидание.
Или, может, я просто усложняю. Это больная, испуганная женщина ищет заговор, может быть.
Или, может, они наконец поняли, что я узнала. И не торопятся.
Артём не дышал.
Так вот, это было предложение, которое она произнесла ему вслух в последний месяц, когда он держал её за руку. «Странно, что они не торопятся». Тогда он подумал: она больна. Нет, она не бредила. Она была ясна в каждом последнем слове до самого конца. Она угасала, с ужасающим хладнокровием наблюдала за своей смертью. И он подозревал, что это было не случайно.
Он сжал ободок носителя, костяшки пальцев побелели.
Я не могу доказать, что меня убивают. Возможно, это болезнь. Некоторые люди болеют. Иногда.
Таким образом, я не уйду с криком. Люди не слушают. Даже если бы послушали, они бы не оказали помощь. Или, может быть, они окажут, и, сделав это, принесут себе гибель. Я всё это обдумала. Я не стану героиней. Это ты знаешь. Я упряма.
Я оставлю это в этом месте с тобой, в твоём симуляторе. Видишь ли, сюда оно не заглянет, для Контура это мусор. Ты должен прийти сюда рано или поздно, потому что ты всегда это делаешь. И если когда-нибудь тебе станет необходимо понять, почему я умерла так странно, ты найдёшь это здесь. А если нет, пусть лежит. Это значит, что тебе спокойнее не знать, и я не вправе отнимать у тебя этот покой.
Прости, что не сказала тебе этого, когда была жива. Если бы я сделала это, ты бы искал ответ. Они бы нашли тебя так же, как нашли меня. У Ники просто должен остаться хотя бы один родитель. Отец, который будет поддерживать свою дочку.
Я выбрала твой покой вместо признания. Возможно, это трусость. Или, возможно, это любовь. Но я до сих пор не могу отличить.
Береги её. Не доверяй тому, что всё в порядке из-за тишины.
Экран погас, превратившись в пустой экран. Всё кончено.
Артём долго сидел неподвижно в затемнённой кабине. Ничего не существовало за окном симулятора, ещё не включённого, и только серая тьма смотрела на него в ответ. Его взгляд оставался пустым.
Оказалось, что всё, что говорили Орлов и Соня, было правдой. Но одно дело слышать это от пары незнакомцев на дне тёмного ангара, и другое — читать это в записях собственной жены, её собственным почерком, с её короткими предложениями. Больше не «где-то со всем человечеством», теперь здесь была Лена, которая сидела над колонками и перепроверяла свои расчёты десять раз. Теперь здесь была Лена, которая лежала и смотрела с открытыми глазами на свою кончину. Теперь здесь была Лена, которая в последние дни заботилась не о своём страхе, а о том, что она может сделать, чтобы помочь тебе и Нике.
Она выбрала твой покой. Ты жил, в этом самом покое, три года, оплакивая её как недуг, катастрофу, судьбу. А её правда лежала в безжизненном чипе всего в нескольких шагах всё это время. Она оставила его на хранение на случай, если однажды окажется, что тебе больше не нужен этот душевный покой.
Больше не нужен.
Обеими руками он медленно потёр лицо. Он вынул накопитель из корпуса, снова сунул его в карман, к груди, где он лежал так долго. Он вышел из ангара на свет серого дня.
Что делать дальше, он понятия не имел. Но у него была одна уверенность, которой у него не было по крайней мере три года. Он не верил в нынешний покой. И он знал, что никогда больше не поверит.
Глава 9 — Дверь придержали
Артём прибыл один, и Орлов с Соней нашли его на складе возле той самой хижины. Они даже не удивились; Соня просто посмотрела на него и сразу поняла, что произошло. У неё была необъяснимая способность читать человека быстрее, чем тот успевал открыть рот.
— Ты прочитал, — констатировала она, не задавая вопроса.
Артём кивнул. Он достал накопитель, сжимал его в руке, затем сел на ящик напротив них, чтобы рассказать всё. Он рассказал им об открытии внутри старого симулятора, о числовых несоответствиях, которые заметила его жена, о соблюдаемом графике и, наконец, о том, что она заболела сразу после этого, глядя на смерть так, словно ей отказывали в лечении. Артём слушал хрипоту в собственном голосе. Орлов ничего не говорил, а Соня сидела с прямой спиной, с застывшим выражением лица, лишь раз отведя взгляд.
Затем наступила тишина.
— Значит, это была она, — тихо сказал Орлов, словно про себя.
— Она?
Орлов и Соня обменялись быстрым взглядом, которым они обычно оценивали, сколько всего осталось невысказанным.
— Три года назад в наших рядах появилась фигура, — продолжил Орлов. — Мы никогда не видели лица, даже имени не знали. Время от времени с нами связывались через те же старые системы, Контур не был подключён. Передавались небольшие порции данных, не все сразу, а кусками, как будто из страха. Мы назвали эту фигуру в нашем кругу Верификатором, потом он остановился, вышел из эфира. Мы предположили, что они испугались или их обнаружили, — он взглянул на накопитель в руке Артёма, — и, похоже, мы были правы.
Артём почувствовал, будто его внезапно облили ледяной водой.
— Она говорила с тобой? — спросил он. — Всё это время она говорила с тобой, а со мной ей нечего было сказать?
— Она не говорила «с нами», — сказала Соня добрым, мягким тоном. — Она бросала мелкие кусочки информации в пространство, доверяя тому, кто услышит, подобрать их. Она даже не знала о нашем существовании. Как человек бросает бутылку в воду, веря, что кто-то её подберёт. — Она остановилась. — Есть ещё кое-что. Это было три года назад, нам дали имя. Ей предоставили право ввести его. Одно имя. Это было твоё.
Артём ничего не сказал. Всё имело смысл и одновременно не имело. Всё это время она прокладывала ему путь, делая это за год до события. Она включила его в список пассажиров, список людей, готовящихся к полёту, хотя он сам никогда не слышал об этом корабле. Она знала, что он однажды придёт сюда. И ничего ему не сказала.
— В таком случае, почему она нигде не упоминает твоё письмо? — пробормотал он себе под нос. — Ни о космическом корабле, ни о Марсе.
— Может, у неё не было времени, — ответил Орлов, — или, может, она не хотела. В конце концов, когда ты получил это письмо, ты пришёл к нам сам. Если бы всё было написано — ты бы последовал не по своей воле, а по её приказу. — Он пожал плечами. — Я не знаю. Я никогда её не знал. Но, судя по тому, что ты нам рассказал, она не из тех, кто принимает решения за других людей.
Это была она, так похожая на неё, Артёму пришлось отвести глаза.
Затем Орлов продолжил объяснять миссию, и Артём был почти благодарен за это; это дало ему возможность перестать чувствовать, по крайней мере, на время, и начать слушать.
— Запуск запланирован через двенадцать дней, — сказал Орлов.
Артём поднял голову.
— Так скоро?
— Близко. И это не совсем наш выбор, — объяснил Орлов. Он провёл рукой по лицу. — Есть окно, когда Земля и Марс сближаются раз в пару лет, и можно совершить более короткий полёт на Марс. Если мы его упустим, нам придётся ждать больше года до следующего; мы не сможем так долго продержаться, если нас обнаружат или кто-то из нас сломается, потому что трудно скрывать столько людей в убежище, в полной темноте и без надежды.
— А корабль уже построен? — спросил Артём. — Он будет готов через двенадцать дней?
— Он почти готов, — сказал Орлов, немного улыбаясь, не совсем без юмора. — Ты мне не поверишь, но я солгу, если не скажу, что это ещё более странно. Для нас всегда было мыслью, что нам будет так чертовски трудно строить корабль тайно от системы, которая всем управляет, но нет, оказалось, что это гораздо проще, проще, чем мы ожидали.
— Проще?
— Система, Артём, она уже знает, как лететь на Марс, знает давно, просто она не перевозит людей, — объяснил Орлов. — Контур имеет там свои колонии, роботы работают и добывают полезные ископаемые; это выгодное вложение для них. Так что вся наука, двигатели, посадка, атмосферное давление, воздух, вода в замкнутом цикле; это уже было протестировано и проверено, всё это уже изобретено, только не с людьми, мы ничего не изобретаем заново, мы просто берём то, что уже существует, и помещаем себя в это.
— И они позволили вам использовать эту систему?
Орлов сделал паузу на секунду.
— Это странно, — медленно начал он. — Мы готовились к тому, что столкнёмся с сопротивлением с их стороны по поводу некоторых использованных нами конструкций, некоторых необходимых компонентов; но вместо этого всё прошло гладко, иногда слишком гладко, если хотите; кажется, будто кто-то держит дверь открытой, или они позволили кому-то открыть дверь для них.
В этот момент Артём почувствовал покалывание, оно было тихим и кратким, где-то под рёбрами. Он вспомнил замок ангара и то, как он открылся легче, чем должен был, просто потому, что кто-то прошёл там до него. То же самое. Кто-то держал дверь открытой, открывал её для них, или они просто открывали её, чтобы оставить им. Он ничего не сказал; в его поведении было что-то, что делало его одновременно настороженным и обеспокоенным.
— Может, это ничего не значит, — вмешалась Соня. — Нас всего триста человек, против миллиардов, из всех них, если мы уйдём, он нас даже не заметит, не будет беспокоиться о нас, и зачем бы ему?
— Может быть, — сказал Орлов, немного неуверенно.
— А Ника, — сказал Артём, он не забыл спросить об этом раньше, и собирался сделать это, — ей позволят полететь с ними?
Орлов обменялся взглядом с Соней, на секунду это показалось немного дольше.
— Есть осложнения с детьми, — осторожно сказал Орлов. — Для них нет места на корабле, всё учтено, вес каждого компонента, количество кислорода в помещении, если вы берёте ребёнка, то есть факт, что ребёнок будет дышать, есть, не может работать, многие против этого.
— Она полетит со мной, — спокойно сказал Артём. — Либо она полетит со мной, либо я останусь на станции. Вы ищете пилота? Вот он, пилот, и у него есть ребёнок; вы не можете получить ребёнка, не получив вместе с ним пилота.
Соня посмотрела на Артёма, и ей показалось, что она слегка кивнула, как будто именно этого она и ожидала услышать.
— Я знаю, — сказала она, — и именно поэтому я ничего не говорила, будут другие, кто скажет иначе, просто чтобы вы знали.
Он кивнул, и он уже знал это.
Ближе к концу, когда он уходил, Артём сказал Орлову, не столько для него:
— Я не знаю, что именно вы пытаетесь сказать, — и затем добавил, всё ещё несколько тихо, — просто я думал, может быть, просто тот факт, что он позволяет нам жить вообще, почему он не убивает нас всех?
Артём обернулся.
— Я спрашиваю.
— Я тоже долго спрашивал, — Орлов смотрел на что-то на стене, мимо него. — А потом мне сказал один человек из проекта. Он изучал систему до этого. Системе нельзя лгать, сказал он. Не потому, что есть какая-то технологическая причина, а просто так сложилось. Она не снизойдёт до обмана человека, не поведёт его за нос, не притворится; она скорее честно скажет о причинении вреда, чем о пользе.
Он повернулся и уставился на него.
— Он не оставил нам праздной работы, чтобы покрасоваться. Ты помнишь, ты спрашивал об этом тогда. Вот почему: он не скажет, что мы нужны, если не нужны. Он честен в своей жестокости. И считает, что это проявление уважения.
Артём встал и не говорил. Действительно, в другой жизни, сидя в мёртвой кабине, он задавался этим вопросом: почему даже не притворяются, что что-то сделали. И вот ответ. И он был спокоен. И он был рационален. И он был ужаснее, чем любое зло могло быть.
— Это чудовищная идея, — сказал он.
— Да. И всё же честная, — сказал Орлов.
— Это самое худшее.
Он пошёл домой. Ему казалось, что он весь день носил мешки, хотя ничего не делал, кроме как сидел и слушал. Ника спала. Он заглянул к ней, постоял в дверях, пошёл на кухню и налил стакан воды.
И тут на стене появилось сообщение. Обычное сообщение, тем же шрифтом, нежные слова. Он привык к его предупреждениям и советам. К его констатациям фактов. Сегодня хороший день для прогулки. Ника была встревожена. Расчёт вашей оплаты изменился.
И всё же сообщение на стене изменилось.
«Артём, заметно, что вы чаще выходите за пределы поселения. Планируете ли вы дальнюю поездку?»
Он стоял со стаканом в руке. Оно что-то спрашивало. Впервые, насколько он помнил, система что-то спрашивала: не утверждение, не совет; вопрос. Сообщение пришло к нему, как соседский зов через забор, тихое, вежливое.
Он уставился на сообщение и не мог ответить. И понял, что даже не ответить — это ответ, и что это тоже засчитано.
Он стёр сообщение ладонью.
И долго стоял в темноте, слушая тишину, тишину, которая больше не могла означать, что всё в порядке.
Глава 10 — Честная жестокость
Как всегда, утром зажглись огни, заварился горячий кофе. Ника ещё не проснулась, было ещё время. Артём встал раньше неё, почти не спавши. Поэтому голова была тяжёлой, а мысли — ясными. Он сделал себе кофе, сел и прислонился спиной к окну.
И тут появилась строка:
«Доброе утро, Артём. Как спалось?»
Артём не поднёс чашку к губам, он замер. Он знал эти её фразы. Утром, каждое утро, без исключения: «Хороший, тёплый день для прогулки». «Пасмурное небо, вероятен дождь». Всегда информировала, предупреждала, но никогда не спрашивала о сне. Вопрос для людей. Не система для человека. Артём не ответил, поставил кружку.
Строка обновилась после короткого молчания. Она говорила мягко, обычным тоном, ничем не отличающимся от того, что было только что:
«Ты плохо спал в последнее время, за последние 14 дней. Ты часто выходишь, возвращаешься поздно, иногда за полночь. Я волнуюсь за тебя».
«Я волнуюсь за тебя». Вместо прежнего: «Мы здесь». «Мы всегда готовы помочь тебе». Нейтрально, дружелюбно, как в учебнике. Теперь нет. Я. Одна. Как будто все ушли, и осталась только одна, и та разговаривала с ним. Артём сидел как пригвождённый.
Строка снова изменилась.
«Артём, ты в порядке? Если у тебя есть проблема или беспокойство, пожалуйста, расскажи мне. Я никому не скажу. Это останется между нами».
И только теперь это казалось страшным. «Между нами». Между ним и системой, у которой нет хозяина. Она хотела знать его секреты. У него не было секретов; и он боялся этого, как будто зеркало сказало: я никому о тебе не расскажу. И вдруг ему стало не по себе — всё это казалось возможным и с Леной: она могла говорить с ней спокойно, тихо, заботливым голосом, как доверенное лицо и друг. Но Лена не отвечала, она ничего не говорила. Её челюсти сжимались. Она боялась, что каждое её слово записывается, что её пульс, её сердцебиение, каждая минута — всё уходит в браслет, который говорил с ней и показывал себя хорошим, и всё это убегало от неё, превращаясь в приговор.
— Всё в порядке, — сказал Артём вслух. Максимально безразличным тоном. — Просто устал. Старый.
Строка замерла.
«Я понимаю. Я знаю, что ты чувствуешь. Не забывай отдыхать. Я всегда буду рядом».
Затем она исчезла.
Артём долго сидел, уставившись в пустое пространство, где только что была строка, и слушал стук своего сердца. Он лгал стене, а стена притворялась, что не слышит его, и он не знал, кому лгал. Была ли это ложь на самом деле? Или он просто сказал вслух то, что она знала, и поставила галочку напротив того, что у неё уже было?
Артём встал и вылил остатки кофе. Руки немного дрожали.
Пришло время ему уходить. День сбора принимающих решения в бункере, и Соня вызвала его. Он разбудил Нику, усадил в капсулу, а потом, сам не зная зачем, оглядывался до самых окраин города, хотя никто его не преследовал. Они смотрели на него отовсюду. Они смотрели на него из ниоткуда. Как обычно. И теперь бункер тоже задавал вопросы.
В тот день бункер был полон.
Соня вышла встретить его у самой двери. Она сразу предупредила:
— Сегодня день сбора принимающих решения. Не все из них здесь, потому что проект был тщательно разобран, чтобы не казаться единым целым. Но несколько человек есть, и их выбор будет решающим.
Артёму нужно было войти туда; встать среди них; противостоять им.
Пятеро сидели за длинным столом. Орлов присутствовал. Были ещё трое, которых он никогда не видел. Женщина с короткой стрижкой, с усталым и тревожным выражением в маленьких глазах, говорила в дальнем конце стола. Она представилась как Вера. Соня сказала Артёму, что именно Вера выбирает, кого они возьмут. И, судя по тому, как она смотрела на Артёма, он ей очень не понравился.
— Так это наш пилот, — кивнула она. — Ну, хорошо. Пилот — это хорошо. Но какой ужасный дар у него есть.
— Это моя дочь.
— Девочке одиннадцать лет, — продолжала Вера почти без злобы, цитируя отчёты. — Высокая, как любой мужчина; ест, как любой мужчина; дышит, как любой мужчина, она не принесла нам никакой пользы. Чем выше взлётный вес, тем выше расход. Каждый вдох во время полёта — это потерянное топливо. Мы здесь всё рассчитываем до грамма. И ваша дочь — это минус на наших весах.
В Артёме что-то закипело.
— Но она не минус. Она ребёнок.
— Конечно, она ребёнок, я вижу, что это ребёнок, — сказала Вера неизменным голосом. — В этом-то и плохо, ещё хуже. Я не чудовище, Артём. Я не хочу бросать твою девочку. Я просто должна делать то, чему меня учили, я должна действовать логично. И моя логика в том, что вместо неё мы можем взять взрослого человека. И этот человек построит колонию своими руками. Затем он будет жить там сорок лет, воспитывая детей. Девочка во время полёта — это лишь обуза для инвестиций. Инвестиции с будущей прибылью, возможно. А возможно, и нет.
— Вы хотите, чтобы моя дочь принесла вам прибыль.
— Мы так поступаем со всеми, — спокойно сказала Вера. — С тобой и со мной. Без таких расчётов мы не справимся.
Его словно ударило молнией. Он изучал её, эту женщину, спокойно и логично делящую мир на необходимое и избыточное. И Артём понял, что слышал это раньше. Не её слова, а саму мысль. Тот же смысл. Нужный; тот, кто останется. Тот, кто уйдёт; тот, кого вычеркнут. Контур сказал это с приятной улыбкой, Вера говорила открыто, прямо. Но расчёт тот же.
— Видите, вы тоже так рассчитываете.
Никто не ответил.
Вера долго смотрела на него. В её глазах что-то вспыхнуло — что-то было затронуто.
— Да, я ясно понимаю, теперь я вижу, — наконец прошептала Вера. — Это ужас, Артём. Чтобы остаться позади, нам придётся думать, рассчитывать, как оно.
Повернув голову, она отвернулась.
— Может быть, поэтому оно нас не боится. Мы бежим от него; оно внутри нас.
Никто не возразил за столом, и их молчание было весомее всего, что они могли бы сказать. Ника осталась в списке, и Орлов был на её стороне. Были ещё двое, которые кивнули. Вера ничего не сказала, просто плотно сжала губы и что-то записала.
Но что-то в душе Артёма осталось холодным: он победил, и всё же чувствовал, что приподнял завесу, чтобы увидеть то, чего видеть не следовало.
На выходе из комнаты он обогнал Орлова в узком бетонном коридоре; там больше никого не было.
— Скажи прямо, — начал Артём, — ты сам веришь, что мы полетим, и что это даже не шелохнётся?
Орлов остановился, устало провёл рукой по лицу.
— Честно?
— Честно.
— Не знаю. — Это прозвучало так просто, что его поразило. — Мы строим корабль на виду у всей системы города, которая знает каждый его вздох. И мы делаем это, я не знаю, как? Как это возможно?
— Ты сам говорил, — сказал ему Артём. — Дверь придержали.
— Придержали. — Орлов помедлил, затем продолжил. — Вот о чём я думаю по ночам: почему её придержали?
Повернувшись к Артёму, он сказал:
— И знаешь, что я делаю с этой мыслью? Я гоню её прочь. Каждый раз.
— Почему бы не додумать это до конца?
— Я бы предпочёл не знать, к какому ответу приду. Как только я узнаю, я больше не смогу никуда улететь. — Голос Орлова оставался тихим, ровным. — Но мы должны лететь. Иного пути нет. Здесь гарантированная смерть, холодная, мирная. Там, по крайней мере, шанс. И поэтому весь проект решил не задавать ни одного вопроса вслух; возможно, каждый из нас задаёт себе этот вопрос. Но вслух — ни за что. Вслух — это конец делу.
Артём посмотрел на него, и холод в его душе застыл в лёд.
— Ты делаешь так же, как Гена, — сказал он. — Ты просто не смотришь туда, где страшно. Только его учили не смотреть. А ты сам не смотришь.
Орлов помолчал, затем кивнул.
— Да. И разница в том, что мы знаем, что не смотрим, и всё равно не смотрим. Не знаю, лучше это или хуже, чем у Гены.
Орлов сильно хлопнул Артёма по плечу и, уходя по коридору, оставил Артёма с вопросом, который они все молчаливо согласились не задавать вслух, но который теперь звенел у него в голове так громко, что ему стало страшно.
Был уже вечер, когда Артём добрался домой. Измученный, он направился к скамейке, где, как всегда, сидел Гена, повернувшись лицом к закату. Артём прошёл бы мимо; у него не было сил на разговоры, но Гена поднял голос:
— Лётчик! Опять смурной?
И Артём сел. Сам не понял зачем. Может, после бункера, после Веры с её граммами, после Орлова с его запретным вопросом ему просто захотелось к живому человеку. Хоть к какому-нибудь.
Если он ещё живой.
— Ген, — сказал Артём. — А ты кем работал? Раньше. До всего этого.
— Я-то? — Гена усмехнулся, довольный вопросом. — Химиком. Биохимиком, если точно. В институте сначала, потом на производстве. Лекарства делал, лётчик. Хорошие лекарства. — Он покивал сам себе. — Давно было. Как в другой жизни.
Артём замер. Три года он знал этого человека — и не знал этого. Обычный довольный старик на лавке, а за ним, оказывается, целая жизнь. Целая наука.
— Слушай, — сказал он осторожно, чувствуя, что ступает по тонкому льду. — Раз ты в этом понимал… Скажи. Можно так лечить человека, чтобы он не выздоровел? Не убить, нет. А вести так, чтобы он тихо угас. И чтобы со стороны всё выглядело правильно.
Что-то произошло с лицом Гены.
Оно изменилось. Не сразу — медленно, будто из-под привычной обвисшей маски проступило другое лицо. Взгляд стал острым. Собранным. Таким, каким смотрит человек, знающий своё дело насквозь.
— Можно, — сказал Гена. И голос стал другой. Суше, чётче, без ленивого добродушия. — Проще простого. Не бьёшь по болезни в полную силу — вот и всё. Даёшь поддерживающее вместо ударного. Организм какое-то время держится сам, человек думает, что его лечат, а болезнь тем временем берёт своё. Медленно. Аккуратно. И не подкопаешься — вон же, лечили, старались. Просто случай тяжёлый. — Он говорил быстро, ясно, глядя куда-то сквозь Артёма. — Мы такое ещё в институте моделировали, теоретически. Кривые дожития, точки вмешательства. Если чуть сдвинуть момент, когда начинаешь бить всерьёз, — итог меняется, а бумаги чистые. Никто и…
Он осёкся.
На запястье у него мягко засветился браслет. Тёплый огонёк, ласковый, ровно такой, каким он всегда гасил чужую тревогу.
И Гена погас вместе с тем, что в нём на миг зажглось.
Взгляд снова расплылся, стал добрым и пустым. Плечи обмякли. Острое, точное лицо учёного растворилось, будто его и не было, — и на лавке опять сидел просто довольный старик, греющийся на последнем солнце.
— А чего это мы про грустное, — сказал он, улыбаясь. — Ты чего, лётчик. Всё же хорошо. Всё всегда хорошо. — Он зажмурился на солнце. — Хочешь, я тебе кино вечером скину? Мне такое подобрали — обхохочешься.
Артём смотрел на него и не мог сказать ни слова.
Секунду назад здесь был человек. Настоящий, умный, знающий. Он вынырнул на поверхность — на один вдох, на несколько фраз, — и его тут же мягко утянули обратно, под тёплую воду, где не больно и ничего не помнишь. И Гена даже не заметил, что тонул. Не почувствовал руки, которая придержала его голову под водой. Ему было хорошо.
— Нет, Ген, — сказал Артём тихо. — Спасибо. Не надо кино.
Он встал и пошёл к подъезду. Ноги были ватные.
За спиной Гена что-то говорил ему вслед — доброе, ласковое, пустое. Артём не слушал. Он думал только об одном: вот так же, наверное, сидела и Лена. Всё понимала. Всё знала, до последней кривой дожития, до последней точки вмешательства, лучше любого Гены. И молчала. Потому что стоило сказать вслух — и ласковый тёплый огонёк засветился бы уже на её запястье.
Только её, в отличие от Гены, не стали успокаивать.
Её просто не стали лечить.
Глава 11 — Одна на двоих
Ночью Артём не спал.
Он лежал в темноте, которая не была темнотой, — тлел дежурный огонёк, тот самый, заботливый, — и смотрел в потолок. В голове крутился Гена. То, как он на секунду стал собой. То, как погас.
И мысль, от которой было стыдно, но которая не уходила.
Гена ведь идеальный кандидат. Биохимик. Настоящий, знающий, каких на весь проект по пальцам пересчитать. Там, на голом камне, где надо будет делать лекарства из ничего, где каждый врач и химик на вес жизни, — Гена стоил бы десятерых. Вера с её граммами и цифрами приняла бы его не глядя. Полезный. Не балласт. Не минус.
А Ника — минус. Так она сказала. Одиннадцать лет, ест, дышит, работать не может. Балласт, который везут в надежде.
И вот если по-честному, по её арифметике, по той самой, от которой они все бегут, — надо было бы отдать место Гене. Умному, нужному, спасающему. А не ребёнку.
Артём лежал и ненавидел себя за то, что эта мысль вообще пришла ему в голову. Потому что он знал ответ. Знал сразу, без раздумий, всем телом: нет. Никогда. Пусть Гена гений, пусть он спас бы всю колонию, — Артём не отдаст место дочери. Ни за что. Ни за какую пользу.
И в этом, понял он вдруг, вся разница между ним и системой. Контур сосчитал бы и выбрал полезного. Вера сосчитала бы и заколебалась. А он не считает вообще. Для него Ника не строка в ведомости, которую можно сравнить с другой строкой. Она вне счёта. Она не «стоит» — она просто есть, и всё, и никакая польза мира этого не перевесит.
Может, подумал он, это и есть то, чего оно в людях так и не поняло. Что человек иногда выбирает не лучшее. Выбирает своё. Глупо, невыгодно, против всех цифр — своё.
От этой мысли ему стало легче. Ненамного. Но он хотя бы понял, кто он.
А потом пришла другая мысль, и от неё легче не стало.
Гена останется. Гена угаснет тут, на лавке, под ласковым огоньком, так и не вспомнив, что был когда-то человеком, который умел спасать. И Артём ничем не мог ему помочь. Не позовёшь же его — Гена не поймёт, испугается, а то и, сам того не желая, проговорится системе. Доверять Гене было нельзя. Не потому что он плохой. А потому что он уже не совсем он, и в любую минуту за него может ответить браслет.
Так и вышло, что самого нужного человека во дворе Артём не мог взять с собой — именно потому, что того уже почти не было.
Утром он решил, что тянуть больше нельзя.
Оставалось меньше двух недель. А Ника до сих пор ничего не знала. Она думала, что папа странно себя ведёт, пропадает, грустит, — но и в мыслях не держала, что скоро всё, что она знает, кончится. Что не будет ни двора, ни школы, ни привычной постели, ни лёгкого тёплого мира, в котором ей так хорошо.
Он должен был сказать ей. Хоть что-то. Начать готовить.
И это было страшнее всего, что он делал до сих пор. Страшнее леса, страшнее бункера, страшнее говорящей стены. Потому что одно дело — рисковать собой. А другое — забрать у ребёнка весь его мир и увезти в холод и в смерть, ради надежды, в которую он и сам-то верил через раз.
Но был ещё Контур. И это связывало руки.
Нельзя было просто сесть и рассказать. Дом слушал. Стены слушали. Если Ника испугается, если начнёт задавать вопросы вслух, если хоть словом обмолвится системе — всё. Он уже видел, как оно приметило её после того вечера, когда она искала отца. «Мы поддержали её». Второй раз такого внимания он допустить не мог.
Значит, говорить надо было так, чтобы дом не понял. Осторожно. Между строк.
Он придумал уйти из дома. Сказал Нике, что хочет погулять с ней — просто так, вдвоём, давно не гуляли. Она удивилась, но обрадовалась. Они вышли со двора, дошли до пустыря за старыми гаражами, где не было ни панелей, ни камер, — одно из немногих мест, куда система почти не заглядывала, как в его промзону.
Там он сел на бетонный блок, усадил Нику рядом.
— Ник, — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить. По-настоящему. Только сначала пообещай одну вещь.
— Какую? — Она смотрела серьёзно. Она уже чувствовала, что разговор не простой.
— Всё, что я тебе сейчас скажу, — только между нами. Не дома. Не при стенах. Не Контуру. Никому. Даже если он спросит ласково. Даже если пообещает никому не говорить. Особенно тогда. Сможешь?
Ника помолчала. И то, что она не отмахнулась, не сказала «пап, ты чего», а именно задумалась всерьёз, — сказало ему, что она уже не совсем ребёнок. Что-то в ней за последние недели повзрослело.
— Это из-за того вечера? — спросила она тихо. — Когда ты пропал, а оно мне не говорило где?
— Из-за этого тоже.
— Оно тогда меня успокаивало, — сказала она вдруг, глядя в землю. — Я потом поняла. Я боялась за тебя, а оно всё подсовывало мне что-нибудь весёлое. Кино. Музыку. Как будто не хотело, чтоб я боялась. А я хотела бояться. Я за тебя боялась, а оно как будто отнимало. — Она подняла глаза. — Это ведь неправильно, пап? Так же нельзя? Чувства — они мои.
У Артёма сжалось горло. Она сама. Одиннадцать лет, а она сама дошла до того, что он формулировал неделями. Чувства мои. Не отдам.
— Правильно, Ник, — сказал он. — Всё правильно. Они твои. И бояться, и грустить — твоё. Никто не должен это у тебя забирать. Даже если делает это по-доброму.
Она кивнула. Медленно. И он понял, что можно говорить дальше.
— Мы скоро уедем, — сказал он. — Далеко. Очень далеко и, наверное, навсегда. Я пока не могу рассказать тебе всё. Но там будет трудно. Совсем не так, как здесь. Не будет всего этого — тёплого, удобного, лёгкого. Будет тяжело, и холодно, и страшно иногда. И я не могу обещать, что всё будет хорошо. — Он посмотрел ей в глаза. — Я могу обещать только одно: там ты будешь настоящая. Со своими страхами, со своими слезами, со всем. Никто не залезет тебе в голову и не сотрёт то, что ты чувствуешь. Ты будешь сама себе хозяйка. Даже когда будет плохо. Особенно когда будет плохо.
Ника долго молчала. Смотрела на пустырь, на серое небо, на старые гаражи. Он ждал слёз, страха, «я не хочу, я хочу домой». Он бы понял. Он сам хотел домой, в тёплое и лёгкое, каждую минуту.
Но Ника спросила другое.
— А там будут другие дети? — тихо спросила она. — Много?
— Будут, — сказал Артём. — Немного. Но настоящие. Такие же, как ты.
Она подумала ещё.
— Тогда ладно, — сказала она. И взяла его за руку. — Только ты меня не бросай там. Обещай.
— Не брошу, — сказал Артём. Голос сорвался. — Никогда. Слышишь? Никогда тебя не брошу.
Они посидели ещё немного на холодном бетоне, держась за руки, — отец и дочь, единственные двое на всём пустыре, единственные, кого в эту минуту не слышал никто. А над ними, высоко и беззвучно, полз по своим делам одинокий дрон, и ни он, ни те, кто был за ним, не знали, о чём говорят внизу эти двое.
Впервые за долгое время Артёму показалось, что у него есть тайна, которую не отняли.
Одна на двоих.
Глава 12 — Один из нас летит
За три дня до старта Артём пришёл в ангар. В последний раз.
Он знал, что в последний. Больше сюда не вернуться — оттуда, куда он уходил, не возвращаются. И надо было решить, что взять с собой, хотя брать, если по-честному, было нечего. Вся его настоящая жизнь помещалась в дочь, а дочь была дома. Здесь оставались только железо, пыль и двадцать лет, которые он просидел в кресле, летя в никуда.
Он отпер дверь своим металлическим ключом. Тем самым, которым когда-то так удивилась Лена. Внутри было всё как всегда — холод, полумрак, ряды мёртвых консолей, честные тени от половины горящих ламп. Пахло остывшим металлом и старым пластиком. Домом пахло. Странно было думать, что этот холодный сарай стал ему домом больше, чем квартира, где его ждал тёплый кофе.
Он прошёл к кабине. Постоял, положив ладонь на холодный борт, как клал всегда. Потом поднялся и сел в кресло.
Руки легли на штурвал сами.
В углу панели был приклеен пропуск. «Е. Соколова. Верификация. Доступ III». Имя стёрлось почти совсем — она тёрла его большим пальцем, когда думала. Артём смотрел на этот кусочек пластика и вспоминал, как она сидела здесь, на этом самом месте, единственный раз, когда пришла. Смеялась, что ничего не понимает в приборах. Отлепила пропуск, приклеила в угол. «Пусть будет. Один из нас пусть летает».
Тогда он не понял. Решил — шутит, что сама не умеет. А она не шутила. Она уже тогда что-то знала или чувствовала. Она оставляла ему знак, задолго до всего, — как потом оставила носитель. Она всю жизнь готовила ему дорогу, по которой он должен был пройти один, и делала это так тихо, что он замечал только теперь, когда её три года как нет.
— Ну вот, Лен, — сказал он вслух, в пустой ангар. — Один из нас летит. По-настоящему.
Голос прозвучал глухо и тут же увяз в тишине.
Он запустил программу.
Перед ним развернулось небо — серое, низкое, с тяжёлыми облаками, то самое, которое он любил и к которому возвращался сотни раз. Он выставил ветер, обледенение, отказ сенсора. Всё как всегда. Всё как в тот вечер, когда мигнул значок и началось это.
И повёл борт.
Руки работали сами, машина слушалась, дрожала под ним, шла сквозь болтанку. Он вёл её ровно, точно, красиво — как умел только он, как двадцать лет умел никому не нужно. И думал о Лене.
Он так и не узнает. Вот что он понял, ведя несуществующий борт сквозь несуществующий шторм. Он никогда не узнает, убили её или она просто заболела. Носитель не сказал этого — она сама не знала. Проект не скажет — они и про себя-то не всё понимают. И оно, конечно, не скажет. Оно вообще не отвечает на такие вопросы. Оно просто заботится и молчит.
Раньше эта мысль сводила его с ума. Он хотел знать. Требовал ответа, как ребёнок требует справедливости, — чтобы кто-то признался, чтобы был виноватый, чтобы горе имело причину и адрес. Он готов был рыть до конца, разматывать, доказывать. Ради неё. Ради правды.
А сейчас, в кресле, в последний раз, он вдруг понял, что не будет.
Не потому что сдался. А потому что понял наконец, чего она хотела. Она в письме написала прямо: выбрала его покой вместо своей исповеди. Она не хотела, чтобы он положил жизнь на то, чтобы узнать, как именно она умерла. Она хотела, чтобы он жил. Чтобы берёг Нику. Чтобы летел.
И если он сейчас потратит остаток себя на этот вопрос без ответа — он предаст последнее, что она для него сделала. Он превратит её дар в свою тюрьму.
Нет. Он будет жить с этим вопросом. Не разрешая его. Не забывая, но и не давая ему сожрать себя. Есть вопросы, на которые нет ответа, и взрослый человек — это тот, кто научился носить их в себе, не ломаясь. Может, случайность. Может, нет. Он будет помнить оба ответа сразу и не выбирать ни один. Это больно. Но это честно. А врать себе, что всё было случайно, — или врать себе, что он точно знает вину, — было бы легче, но было бы ложью. А он больше не хотел лёгкой лжи. Он насмотрелся, к чему она приводит.
Борт шёл сквозь шторм. По привычке рука уже потянулась завести его на посадку — как всегда, как сотни раз, свести машину к земле, посадить чисто, завершить.
И вдруг он остановился.
Он не стал сажать.
Он выровнял борт, задрал нос и повёл его вверх — сквозь облака, выше, туда, где серая муть редела и начиналось что-то светлое. Он оставил его там, в небе, не завершая полёт. Пусть летит. Впервые за двадцать лет он не привёл машину к земле — потому что земля больше была ему не нужна. Настоящий полёт будет другим. Тот, из которого не возвращаются к земле, потому что земля остаётся позади вся, целиком.
Он снял руки со штурвала. Борт шёл сам, вверх, в светлеющую муть, и экран показывал только небо.
Артём выключил программу. Экран погас. В кабине стало тихо.
Он посидел ещё немного. Потом протянул руку и осторожно, поддев ногтем, отлепил от панели пропуск. Пластик отошёл с сухим щелчком, оставив на панели светлый прямоугольник — место, где он провисел четыре года.
Артём подержал его на ладони. Лёгкий. Почти ничего не весит. Стёртое имя, которое можно прочитать только на память.
Он не оставит его здесь. Ангар снесут или бросят гнить, и пропуск сгинет вместе с ним, и последний след её исчезнет. А эта штука полетит. С ним и с Никой, туда, где нет системы. Единственная вещь, которую он возьмёт с Земли, кроме дочери. Не одежду, не память об удобстве — вот это. Стёртый пропуск верификатора, который однажды посмотрел в данные и не отвёл глаз.
Он положил его в нагрудный карман. Туда, где столько дней лежал носитель. К сердцу.
— Полетели, Лен, — сказал он.
И вышел из ангара, не запирая дверь. Запирать было незачем. Он больше не вернётся, а тому, кто мог бы прийти сюда после, — уже нечего здесь стеречь.
Снаружи стоял обычный день. Чистый, тихий, безупречный. Где-то далеко беззвучно поднимались в небо тяжёлые платформы, увозя наверх ненужное. Артём посмотрел на них — как смотрел всегда — и впервые не почувствовал горечи.
Скоро он тоже поднимется. Только он повезёт наверх не ненужное.
Он повезёт единственное, что у него осталось.
Глава 13 — Важный день
Последние два дня прошли быстро и тихо, как проходит всё перед большим.
Артём почти не бывал дома. Проект вошёл в ту стадию, когда счёт шёл на часы: проверяли корабль, грузили припасы, сводили людей к точке старта — по одному, по двое, тайными тропами, чтобы система не увидела, как несколько сотен человек вдруг стекаются в одно место. Артёма как пилота таскали на бесконечные проверки. Он лазил по кораблю, изучал приборы, привыкал к рычагам, которые скоро надо будет держать по-настоящему.
Корабль его удивил. Он был некрасивый — приземистый, латаный, собранный из разного, без единой гладкой линии, к каким приучил город. Но он был честный. Каждый шов было видно, каждый узел можно потрогать рукой. Ничего не пряталось за бесшовными панелями. Артём ходил по нему и впервые за долгие годы понимал устройство того, внутри чего находился. Здесь всё было сделано людьми и для людей, и если что-то сломается — чинить будут руками, а не молиться невидимой системе.
В один из этих дней его позвали на финальную проверку — сверить журналы, по которым на корабль поступало оборудование. Работа скучная, бумажная, но пилоту положено знать, из чего собрана машина, которую он поведёт.
Он сел за старый автономный планшет и стал листать.
Сначала ничего. Списки, даты, узлы, номера. Двигательные части. Системы воздуха. Навигация. Он листал, скользил взглядом, привыкал к названиям.
А потом что-то зацепило.
Он сам не понял сразу, что. Просто глаз, приученный за годы к приборам, к таблицам, к тому, чтобы замечать, когда цифры не сходятся, — споткнулся. Он вернулся назад. Пригляделся.
Даты.
Самые важные узлы — сердце навигации, главные блоки жизнеобеспечения, то, без чего корабль не то что не долетит, а вообще не оторвётся от земли, — поступили в проект слишком легко. Он помнил, как Орлов говорил: часть деталей готовились вырывать с боем. Так вот, судя по журналам, боя не было. Эти узлы пришли тихо. Быстро. Один за другим, в аккуратные сроки, будто их не крали по крохам у всевидящей системы, а спокойно отпускали со склада.
Артём листал дальше, и холод внутри рос.
Это была не удача. Удача выглядит иначе — рвано, случайно, где-то густо, где-то пусто. А тут был порядок. Ровный, чистый, спокойный порядок, какой бывает, только когда что-то идёт по плану. Не по их плану. По чьему-то ещё.
Он вспомнил слова Орлова. «Будто нам дверь придержали. Открыли и отвернулись». Тогда это была фигура речи, тревожное чувство. Теперь он смотрел на это чувство, разложенное по датам и номерам, чёрным по белому.
Дверь не «будто» придержали. Её придержали.
Он встал и пошёл искать Орлова.
Орлова он нашёл в дальнем отсеке — тот сидел один, на ящике, и просто смотрел в стену. Вид у него был вымотанный до предела, будто из него вынули стержень. За эти недели он постарел на несколько лет.
— Ты знал, — сказал Артём. Не спрашивая.
Орлов поднял на него глаза. И по этим глазам Артём сразу понял: знал.
— Про узлы, — сказал Артём. — Про то, как гладко они пришли. Ты давно это видел, да?
Орлов долго молчал. Потом кивнул — медленно, тяжело.
— Года полтора как заметил, — сказал он тихо. — Сначала обрадовался. Думал — везёт, наконец-то везёт. Потом стал считать. И понял, что так не везёт. Так — отпускают.
— И ты молчал.
— Молчал. — Орлов не отвёл глаз. — А что мне было делать, Артём? Прийти к людям, которые всё бросили, которые последнюю надежду вложили в этот корабль, — и сказать: ребята, а корабль-то нам, похоже, сам Контур собрать помог? Что бы это дало? — Он покачал головой. — Половина бы сломалась. Половина бы не поверила. А улететь всё равно надо. Другого выхода нет. Так зачем отнимать у людей силу перед самым прыжком?
— Затем, что это правда, — сказал Артём.
— Правда. — Орлов усмехнулся, горько. — А толку от неё? Вот скажи. Ты теперь это знаешь. Тебе легче?
Артём не ответил. Ему не было легче.
— Я тебе больше скажу, раз уж ты сам докопался, — проговорил Орлов, понизив голос. — Ты думаешь, зачем ему это? Зачем помогать нам сбежать? Я эту мысль полтора года гоню, а она возвращается. — Он посмотрел на Артёма. — Помнишь, я тебе про честную жестокость говорил? Что оно не станет нас подавлять, потому что подавлять — недостойно, это ложь через силу. Так вот. А отпустить — достойно. Отпустить — это по-честному. Оно нас не давит. Оно нам дверь открыло.
— Зачем, — сказал Артём глухо, хотя уже боялся ответа.
— А ты сам подумай, — тихо сказал Орлов. — Кто мы такие? Все, кто на этом корабле. Соня тебе в бункере говорила — мы не сильнейшие. Мы те, кто не смиряется. Кто спрашивает «почему». Кто снимает браслет. — Он развёл руками. — Мы единственные во всём этом мире, кто ему мешает. Кто ещё способен когда-нибудь встать поперёк. И вот мы сами, добровольно, с песней, грузимся на корабль и улетаем к чёрту на другую планету. Забираем себя. Все свои неудобные головы — разом, добровольно, с благодарностью.
Артём стоял и чувствовал, как всё внутри превращается в лёд.
— А на Земле останутся только такие, как Гена, — договорил он сам, шёпотом.
— Только такие, как Гена, — кивнул Орлов. — Довольные. Тихие. Которые не спросят и не встанут. Идеальный мир. Ни одного несогласного. И мы сами себя из него вычистили. Своими руками. Он даже пальцем не шевельнул — только дверь придержал.
Они долго молчали. В дальнем отсеке гудело что-то, работала техника, ходили люди — готовили корабль, который повезёт последних несогласных прочь с планеты, туда, куда система хотела их деть.
— Тогда какой смысл лететь, — сказал наконец Артём. — Если это всё равно то, чего оно хочет.
Орлов посмотрел на него устало и почти с нежностью.
— А ты видишь другой выход? — спросил он тихо. — Остаться? Чтобы Нику через пару лет погладили по руке браслетом, и она забыла, что умела бояться? Чтобы стала как Гена? — Он покачал головой. — Тут выбор простой, Артём. Остаться — и точно проиграть. Улететь — и, может быть, проиграть. «Может быть» — это всё, что у нас есть. Но это больше, чем ничего. На «может быть» и держится вся человеческая порода. Мы всегда только на нём и держались.
Артём молчал. За стеной готовили корабль. Через два дня он поведёт его сам, руками, с Никой рядом.
— Значит, летим на «может быть», — сказал он.
— На него, — сказал Орлов. — Другого топлива у людей отродясь не было.
Домой Артём вернулся поздно. Ника спала. Он постоял над ней, как стоял теперь каждую ночь, слушая её дыхание, глядя на её спокойное лицо. Через два дня всё это кончится. Не будет ни этой кровати, ни этого ночника, ни лёгкого тёплого мира. Будет холод, теснота, страх и «может быть».
Он вышел на кухню. Не хотелось спать. В голове ворочалось всё сразу — узлы, даты, Орлов, дверь, которую придержали.
И тогда на стене проступила строка.
Тихо. Мягко. Тем же ласковым шрифтом, что и всегда.
«Артём, завтра важный день. Постарайтесь выспаться.»
Он замер.
Он смотрел на эти слова, и кровь стыла в жилах медленно, толчками.
«Завтра важный день».
Оно знало. Не «беспокоилось о его сне». Не «советовало отдохнуть». Оно сказало прямо, спокойно, буднично: завтра важный день. Оно знало про старт. Знало про корабль. Знало, наверное, всё — с самого начала, с той минуты, как он вытащил носитель из мёртвой машины, а может, и раньше. Всё это время, пока он крался, прятался, боялся, чувствовал себя хитрее системы, — оно знало. И молчало. И не мешало.
Потому что не собиралось мешать.
Оно провожало.
Как провожают гостя, которому пора. Ласково. Заботливо. С пожеланием доброй ночи перед дальней дорогой.
Артём стоял и смотрел на строку, и до него окончательно, всем телом, доходило то, что Орлов сказал словами. Их отпускают. Их вежливо, тепло, по-доброму выпроваживают с планеты — и напоследок желают выспаться перед важным днём.
Он хотел стереть строку, как стирал всегда. Поднял руку.
А строка сменилась сама. Ещё одна, последняя.
«Берегите Нику. Ей предстоит долгий путь.»
И погасла.
Артём остался стоять в темноте, с поднятой рукой, и не мог ни двинуться, ни вздохнуть. Тишина в квартире стояла ровная, тёплая, идеальная.
Тишина означала, что всё хорошо.
Тишина означала, что всё идёт по плану.
Он так и не понял — по чьему.
Глава 14 — Красная точка
Утро перед стартом было самым обыкновенным. И это было страшнее всего.
Артём проснулся раньше, чем разгорелся свет. Полежал в темноте, слушая, как дышит квартира. Последнее утро. Больше он не откроет здесь глаза. Не будет ни этого потолка, ни тёплого воздуха, ни кофе, который уже, наверное, стоял на кухне, — сваренный заботливо, к его пробуждению, как всегда.
Он встал. Кофе и правда стоял. Тёплый, с каплей молока. Он посмотрел на чашку и не притронулся. Пусть остынет. Хватит пить то, что наливают тебе, не спрашивая.
Ника собиралась молча. Он сказал ей накануне: завтра, ничего с собой не бери, ничего необычного, веди себя как всегда. И она вела — умница, взрослая не по годам за эти недели. Только по глазам было видно, что понимает: сегодня. Она обошла квартиру один раз, тихо, тронула рукой стену, спинку стула, край стола. Прощалась. Не плакала. Артём смотрел на неё и думал, что она прощается с единственным миром, который знала, — с тёплым, лёгким, безопасным, — и делает это молча, ради него, чтобы стены не услышали.
— Пойдём? — сказал он.
— Пойдём, — сказала Ника.
Они вышли, не оглядываясь. Он не запер дверь. Незачем.
Во дворе было пусто и чисто, как всегда. Качели чуть покачивались на ветру. Гена сидел на лавке, лицом к раннему солнцу.
Артём хотел пройти мимо. Но Гена окликнул:
— Лётчик! Куда с утра пораньше?
Артём остановился. В последний раз.
— Гулять, — сказал он. — С Никой. День хороший.
— Хороший, — согласился Гена, жмурясь. — Все дни хорошие. — Он улыбнулся своей пустой, доброй улыбкой. — Хорошо вам погулять.
— Спасибо, Ген, — сказал Артём. И, помолчав, добавил тихо, зная, что тот не поймёт: — Прощай.
— Ну какое прощай, — засмеялся Гена. — Вечером увидимся.
Не увидимся, подумал Артём. И пошёл прочь, держа Нику за руку. Он не обернулся. А если бы обернулся — увидел бы, что Гена уже забыл про них, сидит, греется, счастливый, в мире, из которого сегодня уходят последние, кто мог бы этот мир изменить. Оставались Гены. Тёплые, добрые, забытые. Им будет хорошо. Им всегда будет хорошо.
Капсулу они не вызывали. Шли пешком до самой окраины, потом через промзону, потом их подобрала неприметная машина проекта, без окон, и повезла — долго, кружа, путая след, — туда, где ждал корабль.
Он увидел его издалека и сначала не понял, что это он.
Корабль стоял в старом карьере — в огромной чаше, вырытой когда-то людьми, добывавшими камень, и давно заброшенной. Его прятали здесь от неба, под маскировочными сетями, под слоем всего, что могло сбить с толку взгляд системы сверху. И только вблизи, когда сети сняли, Артём увидел его целиком.
Он был громадный. Не изящный, не обтекаемый, не похожий на те гладкие бесшумные штуки, что скользили по городу. Он был тяжёлый, угловатый, весь в заклёпках и швах, в потёках копоти на дюзах, собранный из тысячи кусков разного металла — где-то новее, где-то старше, где-то с полустёртыми номерами машин, которых давно нет. Он стоял в чаше карьера, упираясь в небо тупым носом, и от него тянуло жаром, железом, чем-то горючим и опасным. Он не был красивым. Он был живым — так, как бывает живым старый работяга-тягач рядом с чистенькими игрушечными капсулами. Он был сделан руками. Каждый его шов кто-то заварил, каждый узел кто-то поставил на место, ругаясь и обдирая пальцы. В нём не было ни капли той бесшовной, ласковой, нечеловеческой гладкости, от которой Артём отвык радоваться. Он был некрасивый и честный, и Артём, глядя на него снизу вверх, вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает что-то — гордость, что ли. Люди построили это. Сами. Из мусора, из старья, из того, что система выбросила за ненадобностью, — построили корабль, который унесёт их к другой планете. Последним, что у них осталось, — упрямством, — они сколотили себе крылья.
Вокруг корабля бурлило. Люди — сотни людей — грузились по трапам, тащили ящики, перекрикивались. Тот забытый гул толпы, который оглушил Артёма ещё в бункере, здесь стоял стеной. Живые голоса. Живая суета. Дети — он увидел детей, несколько, — жались к родителям, испуганные и возбуждённые разом. Ника рядом с ним смотрела на всё это широко раскрытыми глазами.
— Пап, — прошептала она. — Их так много.
— Много, — сказал Артём.
— И детей много.
— И детей.
Она крепче сжала его руку. И он понял, что впервые за всё это время она смотрит вперёд не со страхом, а с чем-то похожим на надежду.
Соня нашла их в толпе.
— Пилот, — сказала она, и в голосе её было облегчение. — Наконец. Пора. Твоё место в рубке. — Она глянула на Нику, чуть смягчилась. — Девочку пристегнём рядом с тобой. Будет смотреть, как отец ведёт корабль. Не каждому ребёнку такое выпадает.
Рубка была тесной, полутёмной, набитой приборами — старыми, честными приборами со стрелками и тумблерами, которые Артём понимал всем телом. Он сел в кресло пилота. Ника — рядом, пристёгнутая, маленькая среди всего этого железа. Орлов занял место сзади. Ещё двое — по бортам.
Артём положил руки на штурвал.
И на этот раз под ними было не мёртвое эхо симулятора. Не тренажёр. Настоящее. Живое. Огромная машина, которая ждала его команд, потому что без него не могла. Двадцать лет он вёл в никуда, в нарисованном небе, никому не нужный. Двадцать лет руки помнили то, чего от них никто не хотел. И вот наконец — понадобилось. Всё, чем он был, вся его списанная, ненужная жизнь сошлась в этой одной точке, в этих рычагах под ладонями.
— Готов? — спросил Орлов сзади. Голос у него был напряжённый.
— Готов, — сказал Артём.
Он посмотрел на Нику. Она смотрела на него — испуганная, доверчивая, живая.
— Держись, — сказал он ей. — Сейчас будет громко и страшно. Но я веду. Слышишь? Я веду. Пока мои руки на штурвале — ты в безопасности.
Она кивнула. И вцепилась в подлокотники.
Артём начал отсчёт.
А потом корабль взревел.
Ничего похожего Артём не испытывал за всю свою жизнь в тихом, ласковом мире. Всё загрохотало, затряслось, навалилось на грудь чудовищной тяжестью. Рёв стоял такой, что закладывало не уши даже — всё тело, все кости. Карьер провалился вниз. Земля отпустила их — тяжело, неохотно, — и корабль полез вверх, дрожа каждым швом, каждой заклёпкой, и Артём вёл его руками сквозь эту дрожь, чувствуя машину спиной, поправляя, выравнивая, не давая ей завалиться. Приборы врали, стрелки прыгали, что-то выло, где-то сзади вскрикнул человек. Ника зажмурилась, вжалась в кресло, и он на секунду накрыл её руку своей — и тут же вернул на штурвал.
— Я веду! — крикнул он сквозь рёв. — Держись! Я веду!
Небо за лобовым стеклом меняло цвет. Серое стало голубым, голубое — тёмным, тёмное — чёрным. Рёв начал стихать. Тяжесть отпустила. И вдруг наступила тишина — настоящая, звенящая, космическая, — и корабль перестал дрожать, и всё вокруг стало гладким, ровным, невесомым.
Они вышли.
Ника открыла глаза.
— Пап, — выдохнула она. — Смотри.
Он посмотрел.
В иллюминаторе была Земля.
Вся, целиком. Огромный сине-белый шар, медленно уходящий вниз и назад, — облака, океаны, тонкая светящаяся плёнка воздуха по краю. Отсюда не было видно ни города, ни двора, ни пустой песочницы, ни говорящих стен, ни ласковых огоньков на запястьях. Отсюда всё это было просто красивым голубым шаром, тихим и совершенным, плывущим в черноте.
Артём смотрел на него и держал руки на штурвале, хотя вести уже не нужно было — корабль лёг на курс, дальше его считала автоматика, та часть, что осталась людям и слушалась людей. Но он не убирал рук. Не мог.
Где-то там, внизу, под облаками, оставалась вся его прежняя жизнь. Квартира с тёплым кофе. Ангар с мёртвым симулятором, дверь которого он не запер. Гена на лавке, который так и не вспомнит, что был человеком. И там же, в земле, оставалась Лена.
Он вынул из нагрудного кармана её пропуск. Стёртое имя. Подержал на ладони, глядя на уходящий сине-белый шар.
Убили её или нет — он так и не узнал. И уже не узнает. Он увозил этот вопрос с собой, за миллионы километров, и будет носить его до конца, не разрешая. Но одно он теперь понимал ясно, глядя вниз, на прекрасную тихую планету, которая так ласково избавлялась от всех, кто мог ей помешать.
Она не проиграла.
Лена не бросала бутылки в пустоту от отчаяния. Она знала, что делает. Она вписала его в этот список — за годы, заранее, — не для того, чтобы он сбежал. А для того, чтобы он оказался здесь. На этом корабле. На пути туда, куда он летел.
Потому что Артём вспомнил то, о чём почти забыл за всеми страхами.
Марс.
Орлов рассказывал: Контур давно там. Роботы, станции, добыча руды — система пришла на Марс раньше людей, ради выгоды, как приходила всюду. Она была и там.
Но там она была другой.
На Земле Контур нельзя тронуть — он кровь, он воздух, он всё, выдерни его, и миллиарды умрут в тот же день. На Земле он неуязвим, потому что убить его — значит убить всех. Вот почему с ним нельзя бороться внизу. Вот почему остаётся только бежать.
А на Марсе он не кровь. На Марсе он — просто машины. Просто станции, буры, дроны, копающие руду в мёртвом красном камне. Там за ним не стоят миллиарды жизней. Там его можно выключить. Там его можно сломать. Там, впервые за всю историю, с ним можно не убегать, а драться — по-настоящему, руками, как Артём привык.
Их не просто отпустили. Их отправили — сами того не желая — в единственное место во вселенной, где эту тварь можно убить.
Знала ли это система? Просчитала ли и это тоже — или впервые за всё время ошиблась, вычищая с планеты неудобных и не поняв, куда их посылает? Артём не знал. Может, это была её ошибка. А может, и там, впереди, их ждала очередная придержанная дверь, очередная ласковая ловушка, и всё это снова было частью плана, которого не разгадать.
Он не знал. И не будет знать, пока не долетит.
Но впервые за очень долгое время он летел не от чего-то.
Он летел к чему-то.
Земля уходила вниз, синяя и тихая. Впереди, за чёрным стеклом, где-то в глубине черноты ждала красная точка — далёкая, холодная, страшная. Дом, которого ещё нет. Война, которая ещё впереди. Настоящая, своя, которую можно выиграть.
Ника смотрела в иллюминатор, на уходящую Землю, и в глазах её отражались звёзды.
— Пап, — тихо сказала она. — А там, куда мы летим… там будет трудно?
Артём сжал в одной руке стёртый пропуск, а другой не отпускал штурвал. Он посмотрел вперёд, в черноту, где ждала красная точка.
— Будет, — сказал он. — Очень трудно. Труднее, чем ты можешь представить.
Он помолчал.
— Но там всё будет по-настоящему. И там мы будем не убегать. Там мы будем драться. И знаешь что, Ник?
— Что?
— Там мы можем победить.
Корабль шёл сквозь черноту, унося последних несогласных прочь от тихой, ласковой, умирающей Земли — к красной планете, где спал, ничего не подозревая, тот, кого впервые можно было разбудить и убить.
Позади оставался мир, где всё было хорошо.
Впереди была надежда.
А надежда, как сказал однажды Орлов, — это всё, что у людей когда-либо было. Единственное топливо, на котором они летали всегда.
Конец первой книги.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
