Обложка Что вы знаете о еврейской кухне?

Что вы знаете о еврейской кухне?

Ирина Лазаренко

0% прочитано
Стандартный
Ирина Лазаренко

Что вы знаете о еврейской кухне?

Глава 1

Мне было всего пять лет, когда бабушек и дедушек разморозили, но я хорошо помню свою жизнь без них. Она полностью состояла из ожидания, когда же достроят город Стриж и у нас появится свой большой дом, такой большой, чтобы в нём поместились и мы, и наши предки с Земли.

Первой разморозили Бабулю, после чего навсегда изменились запахи, наполнявшие дом: теперь в нём пахло уютным теплом, мудрым спокойствием и такой вкусной едой, какой я прежде и представить себе не могла. Густой мясной подливой, в которую вплетался задорный запах острого перца, или хрустящими соленьями, или дрожжевым тестом, которое вскоре превратится в румяные пирожки. Или обычнейшим салатом, который Бабуля готовит так, что каждый уголок дома наполняется свеже-сочным запахом счастливого лета. С появлением Бабули наш новый дом стал тоже членом семьи: он ожил от этих запахов душевного тепла и навсегда изменившихся отношений в нашей семье.

Жилища моих приятелей никогда не пахли так вкусно, в них не было такого уюта и покоя, люди не чувствовали себя настолько близкими друг другу и родными, даже когда каждый занимался своими делами.

Понемногу и другие размороженные прапрапрабабушки и дедушки приходили в наш дом, учились жить здесь, в парящем городе Венеры. Им было сложно, ведь они помнили только свою старую жизнь на Земле. Но все они были добрыми и весёлыми, а объясняя им, как теперь устроен мир, мы с братом сами начали намного лучше понимать его.

Да, с раннего детства я знала, что как только мы получим собственный дом в новом городе, у нас будет много родственников – их достанут из криозаморозки. И я знала, как они там оказались: эту историю много раз пересказывал отец, а он узнал её от своего отца, а тот... В середине XXI земного века, в день своего шестидесятипятилетия Бабуля вдруг заявила, что уже вдоволь наскучалась на пенсии и теперь решила погрузиться в криостазис. Она сказала опешившим гостям: «Своим ходом я не доскриплю до парящих городов на Венере, и это крупный гембель – не сбыть свою детскую мечту. Кроме того, учить моих правнуков готовить должен кто-то, у кого есть хотя бы половина еврейской крови, то есть, кроме меня, уже некому». И при этом с такой укоризной посмотрела на своего единственного сына, словно тот родился не от еврея по собственному выбору и исключительно Бабуле назло.

Я потом спрашивала у Бабули, что такое гембель – она ответила, что понятия не имеет, но несбывшаяся детская мечта должна звучать именно так.

На самом деле Бабуля нам не бабушка, а пра-пра-пра… В общем, от её заморозки до появления парящих городов на Венере прошло много времени, и ещё чуть больше – пока придумали, что делать с витрификацией. Папа говорит, этот вопрос даже не пытались решать до колонизации других планет, ведь тогда пришлось бы размораживать все эти криозамороженные тела, а куда, чёрт возьми, их тогда девать? Нерезиновая Земля к тому времени была перенаселена так, что дальше некуда. Это потом её превратили в планету-музей.

Ближайшим потомкам Бабули показалась просто замечательной эта идея – отсрочить смерть на потом. Спустя годы они тоже криозаморозились, и вообще на Земле таких людей набралось чуть более чем достаточно, пришлось строить огромные хранилища для них среди арктических холодных вод. Некоторые замораживали даже своих кошек, собак и ручных питонов.

Я уже говорила, что пока город Стриж строили, в семье нас было лишь пятеро: родители, я, мой старший брат Марсик и Фосс – это наш ручной зверь, мадагаскарский виверр. Такие зверьки, вроде мангустов, когда-то водились на Земле, но вымерли ещё до появления гравилётов. Фосса создал Марсик, когда выиграл в школьной лотерее главный приз – мастер-класс от палеонтологического музея. И потом вся наша семья два месяца плясала вокруг инкубатора, где создавался Фосс, а мама грозилась, что следующего, кто выиграет мастер-класс в лотерее, она сбросит на поверхность планеты.

Я приняла мамины слова всерьёз и очень перепугалась: после частичного терраформирования на поверхности, конечно, не девяносто атмосфер, но всё равно люди там не живут, разве что спускаются на станции ненадолго. Папа говорит, на Земле так спускались под воду в батискафах, и я совсем не хотела, чтобы меня выбросили на поверхность Венеры без батискафа, поэтому в лотереях участвовать зареклась.

Я хотела расспросить про батискафы Бабулю, но она почти ничего не рассказывала нам о Земле. Позднее мы с Марсиком поняли, что она помнит земную жизнь урывками и сама не желает выяснять, сколько в этих урывках белых пятен. Зато Бабуля много раз читала нам свои любимые рассказы про космос, про будущее и «новые» технологии – рассказы она любила, ведь они записаны раз и навсегда, и ничего нельзя напутать.

«Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах…»

«Он схватил ключ и, задыхаясь от нетерпения и досады, что сам не знает, где заветная скважина, стал обшаривать мумию с ног до головы, тыча в неё ключом…»

«Давно ли глаза у тебя стали золотыми?».

Конечно, на самом деле всё устроено вовсе не так – нет на Венере никаких джунглей, андроиды не заводятся ключами, а марсианская протоплазма вымерла задолго до того, как у неё успели развиться какие бы то ни было глаза. Но истории были тёплыми и душевными, как запахи Бабулиной стряпни, и мы с братом понимали, почему эти рассказы когда-то родили в Бабуле мечты о Венере и всё прочее.

В своё время Бабуля наказала сохранить вместе с её телом два артефакта: ложечку на длинной ручке с фигуркой девушки на вершине и узкий длинный блокнот из бумаги, исписанный бисерно-мелким, округлым почерком. Почерк был совершенно точно не Бабулин: она частенько оставляла нам с Марсиком накарябанные стилусом послания, так вот – Бабуля писала как манипулятор щупальцем. Блокнот, как она позже объяснила, принадлежал когда-то её собственной бабуле по имени Мама Яна и хранил рецепты еврейской кухни.

Меня тоже зовут Яной, и это случайность. Мы знали имена всех криозамороженных родственников, но как звали наших предков, родившихся ещё на два поколения раньше – не имели никакого представления. Однако Бабуля видела в моём имени некий знак.

На самом деле кухня в рецептах из блокнота была самой разной, но, как приговаривала Бабуля: «Когда готовит еврейская бабушка – еврейским становится даже расстегай». И ещё она говорила: «Я-то – ненастоящая еврейская бабушка, я – только наполовину. Вот Мама Яна готовила – это да!».

Я назвала книжку и ложечку артефактами, потому что Бабуля ими почти не пользовалась. Ложечку просто держала при себе, изредка рассматривая её с грустной улыбкой, а блокнот поселила на полке в своей комнате. Все рецепты она брала, насколько я могла судить, из своей головы и собственного же опыта, многое наверняка не помнила, но уверенно нащупывала заново, просто сочиняла или варьировала на ходу, под настроение.

Было только три блюда, готовя которые Бабуля словно совершала какое-то таинство, становилась одухотворённой и по ходу дела постоянно сверялась с блокнотом Мамы Яны. Первое и главное из этих блюд – праздничное, гигантская мясная кулебяка, за которую все наши соседи готовы были продать душу. Второе (потому что кулебяку ели первой) – это пирог из трёх коржей с орехами и маком. Вкушая этот пирог, владелец главной городской пекарни тихо подвывал от восторга и зависти. А третье – диковинное яство форшмак, который Бабуля стряпала раза четыре или пять в год, сугубо под настроение и неизменно беззлобно проклиная «всю недоделанную селёдку этой планеты» скопом. Иногда, в минуты непонятной мне грусти, она просто листала блокнот с рецептами.

– Очень скучаю по штруделю Мамы Яны, – говорила тогда Бабуля, и вид у неё становился грустно-потерянным. – Она не научила меня его готовить. Форшмак – научила, и кулебяку, и пирог с орехами. А штрудель – нет. Не успела.

– Но у тебя же есть блокнот, – говорила я.

Бабуля морщилась и мотала головой.

Я не понимала, почему нельзя готовить по записанным в блокноте рецептам, а Бабуля не собиралась ничего объяснять или не могла. Всякий раз в таких случаях мне хотелось принести утешительный штрудель из пекарни, но я чувствовала, что это не поможет и даже навредит.

При всём при этом Бабуля не то чтобы обожала готовить. Что она обожала – так это приключения в виаре и дополненной реальности, интерактивные фильмы, мультфильмы и репортажи со всей Системы, а ещё – 5D-энциклопедии последних столетий. Готовка просто успокаивала её, что ли. Это был её способ коммуникации, потребность проложить мостик из еды между собой и нами, как делала её собственная бабуля Мама Яна.

Потому один раз в день Бабуля появлялась на кухне, отодвигала в сторону шеф-андроида Маню (со временем Маня сама научилась испаряться, когда Бабуля переступала порог) и стряпала нам что-нибудь волшебное – да, именно волшебное, ароматное и душевно-тёплое. Бабуля виртуозно, по запаху понимала, какие специи нужно добавить или насколько досолить блюдо, легко подбирала замену земным продуктам, которых было не найти на Венере, и так же ловко находила применение местным, которых не знала в своей земной жизни. Она никогда не пробовала еду, пока та готовилась, и это даже Маню ставило в тупик.

Когда мне было лет десять, я рассказала Бабуле историю про Фосса и лотерею, уплетая умопомрачительные мясные конвертики-гриль – тонкие полоски маринованного мяса-свин, обжаренные шампиньоны, красные черридоры, плотный расплавленный сыр от молочной породы мини-коров, «достаточно приличный, чтобы сойти за гауду», и пряная трава под названием «петрушка», которую Бабуля растила на подоконнике.

– Ты правда думаешь, что мать выкинула бы тебя на поверхность? – расхохоталась Бабуля. – Она разве для этого столько лет с тобой возилась?

Я подумала и решила, что нет, не для этого, но добавила, что участвовать в лотереях всё равно остерегусь. Фосс, сидевший у меня на плече, ободряюще пощекотал носом ухо, а Бабуля закатила глаза и положила на блюдо ещё несколько конвертиков-гриль.

Так мы с Марсиком и росли – в доме, полном размороженных родственников, душевного тепла, запахов чего-нибудь вкусного и чтения вслух на ночь – Бабуля продолжала читать нам любимые рассказы своего детства, старые-старые истории про будущее, которое давно наступило и оказалось совсем иным.

«У нас и в мыслях не было, что жизнь можно передать другим. Завещать свой облик, свою молодость. Передать дальше. Подарить».

Когда мы возвращались из школы, на кухне нас ждала Бабулина стряпня и её же общество: пока мы ели, она сидела рядом за столом, расспрашивала о школьных делах и попивала чай из корня облачной лилии, который очень полюбила. Благодаря этим обеденным посиделкам наши редкие сложности и горести становились не такими уж сложными и горестными. Даже когда в средней школе староста, с которой мы друг друга недолюбливали, добилась, чтобы мне запретили брать на экзамены Фосса. Это было ужасно несправедливо, ведь Фосс никому ничего плохого не делал и в моём личном деле был указан как эмоционально значимое существо – но якобы он отвлекал остальных учеников во время экзамена и влиял на их успеваемость.

Сама староста ходила по школе с огромной радужной жабой, которая пронзительно квакала и, видимо, никого не отвлекала.

– Та ш-шоб у этой девки тефтель в горле застрял, – сказала на это Бабуля и ушла смотреть дополненную реальность про кольца Сатурна.

Понятия не имею, как ей удавалось при этом одной рукой взбивать белки с глюкозным концентратом. Взбивала Бабуля вилкой, миксеров не признавала, говорила, что «всякие жужжалки только вытряхивают душу из продуктов, вот и всё». Маня на это поджимала губы и тихонько жужжала миксером в среднем пальце, а мама мимолётно хмурила лоб, но не спорила. С Бабулей не мог спорить никто из тех, кто имел возможность сравнить её выпечку с глазурью и выпечку из городской пекарни.

Впрочем, нет: даже если бы Бабуля никогда и ничего не готовила, с ней всё равно никто не мог бы спорить, потому что себе дороже.

Хотя и меня, и Марсика, да и родителей тоже успокаивали такие кухонные посиделки с Бабулей, и хотя во время этих посиделок стол всегда был уставлен вкусностями, к подростковому возрасту я стала подмечать, что наше отношение к еде – не такое, как у моих знакомых. Они или боролись с едой, пытаясь съесть как можно меньше, или использовали её как утешение, награду и чёрт-те что ещё.

У нас еда была душевным ритуалом, который показывал, что всё на самом деле хорошо, и никто не пытался съесть слишком мало или слишком много. Что, если вдуматься, странно, ведь Бабулина стряпня сама по себе была пропагандой обжорства.

– Но только не штрудель, – приговаривала Бабуля словно бы про себя. – Досадно и обидно, но я совсем не умею печь штрудель, получается сплошной дрек мит фефер.

Мы понятия не имели, что на самом деле с этим штруделем не так, потому что Бабуля никогда и не пыталась его приготовить. Во всяком случае, при нас. И что такое дрек мит фефер – мы не знали тоже.

– Понятия не имею, что это значит, – чуть повышая голос, отвечала Бабуля на мой вопрос. – Найди среди размороженной родни дядю Беню и спроси у него.

– Тут нет никакого дяди Бени, – говорила я, хотя Бабуля и сама это знала.

– Ах да, – вредным голосом «припоминала» она. – Бене религия не позволила заморозить своё тело – ну что же, очень жаль, теперь никто тут не знает ни иврита, ни идиша, и не умеет готовить квас на чёрном хлебе!

– На чёрном хлебе?

– Да. Здесь такого и не пекут, сплошные золотистые булки – а впрочем, всё равно. Я ещё в той жизни пыталась делать квас по рецепту Мамы Яны – выходила сплошная дрянь! Не такой дрек мит фефер, как мой штрудель, но это был не квас! Нет, не квас, а в лучшем случае спитый чай! Вот дядя Беня умел, да, у него получался прекрасный квас, резкий, как инфаркт!

Я пожалела, что среди моих дедушек и бабушек нет дяди Бени, который умел готовить таинственный квас и у которого я могла бы спросить, что такое инфаркт и дрек мит фефер.

Если хорошенько попросить, то Бабуля могла дать дельный совет – например, по поводу школьных проблем, если те слишком уж сильно донимали меня или Марсика. Повзрослев, я поняла, что по большей части эти советы сводились к простому «Не бери дурного в голову и тяжёлого в руки», но Бабуля виртуозно умела подсказать, каким именно способом можно выкинуть дурное из головы, а ведь это обычно и есть самое сложное. А если испытанного средства оказывалось недостаточно – тогда мы могли отправиться в школу, надев here-линзы и вставив в ухо капельку-наушник. И Бабуля видела всё вокруг нашими глазами, а в уши нам лились её едкие замечания и толковые идеи, помогавшие с честью выбираться из неловких ситуаций. Да, именно Бабуля помогла мне отомстить противной старосте с её радужной жабой: конечно же, не случайно в тот день в школе пахло цветущими лилиями, отчего у жабы случился приступ неуёмного романтизма, и она заквакала речь директора на торжественном закрытии школьной ярмарки.

Бабуля казалась нам вечной, но к тому времени, как я закончила школу, до меня дошло безжалостное: она, вообще-то, стареет. И другие наши бабушки и дедушки – тоже. Конечно, сейчас медицина не та, что была когда-то на Земле, и можно считать, что они прожили не более половины своих жизней, но стариться-то они начали ещё тогда. Сейчас мои криоразмороженные родственники считали себя основательно пожившими людьми, а этого никакими новыми органами не переделать.

И про штрудель Бабуля упоминала всё чаще, с истинно старческой ворчливостью, никак он не давал ей покоя, она возвращалась к нему мыслями и на словах снова и снова, как к незаживающей ранке. Марсик, который к тому времени уже успел получить профессию экорадиолога и съехать из родительского дома (теперь брат приходил к нам примерно раз в неделю), как-то беззаботно предложил:

– Ба, ну давай я тебе притащу по куску штруделя из каждой городской пекарни! И даже в соседние города слетаю, а? Просто найдём самый лучший и…

– Это не будет штрудель Мамы Яны! – Бабуля посмотрела на Марсика как на сумасшедшего и, подумав, схватилась за сердце. – Зачем мне какой-то другой?

– А вдруг он будет похож? – настаивал брат с весёлым упорством человека, живущего не здесь и потому свободного от гнева Бабули.

Гневалась она, правду сказать, редко и недолго, зато в припадке ярости запросто могла сломать дверь, например, или навсегда поссориться с соседом. Но сейчас Бабуля не разозлилась на слова Марсика – она загрустила, и это было ещё хуже.

Я впервые задумалась: она дарила нам столько душевной теплоты, но получала ли соразмерную отдачу? Быть может, каждая бабушка грустит, что у неё больше нет собственной бабушки?

Что же, мы перепробовали два десятка вытяжных рулетов с корицей со всех пекарен, до которых Марсик смог дотянуться. Многие пироги были восхитительны, но я всегда понимала: это не то. Они были вкусными, но бездушными и совсем не успокаивающими. Это была еда «как у всех» – такая, которой пытаешься съесть или как можно меньше, или как можно больше, еда совершенно обычная, приготовленная без секретного ингредиента еврейской бабушки, который сделал бы еду чем-то большим, душевным, живым.

В конце концов Бабуля даже допустила Маню до своего драгоценного блокнота, и Маня испекла самый умопомрачительный рулет из всех.

– Очень вкусно, – с задумчивой улыбкой признала Бабуля. – Маня, ты замечательный шеф-андроид. Но это, конечно, не штрудель Мамы Яны, хоть и приготовлен строго по её рецепту.

– Знаешь что, – сказала я Бабуле в один ничем не примечательный весенний день, – хватит этого безумия. Я сама испеку для тебя такой штрудель, понятно? Узнаю как – и приготовлю.

Это было просто ошеломительным нахальством, ведь я не умела не то что готовить, а даже заваривать чай из облачных лилий. Даже пакетированный. И Бабуля ничего не ответила, только вздохнула и похлопала меня по руке.

Вообще-то можно было спросить её, почему ни меня, ни Марсика она никогда не учила готовить, если по семейной легенде именно этим и собиралась заняться после разморозки, но я всегда считала, что просто время для этого ещё не пришло. И сейчас я тоже об этом не спросила, захваченная новой идеей, достаточно безумной, чтобы Бабуля её одобрила.

– Слушай, ты вот всегда говорила, что моё имя – это не просто совпадение. И главный секрет штруделя, который стряпала твоя бабуля Мама Яна – ты не принесла его сюда в своей голове, его нет в и блокноте, иначе Маня смогла бы всё сделать как надо, а это значит…

Я торжественно замолчала.

– Что же это значит? – спросила Бабуля и подбоченилась с видом «яйца курицу не учат».

– Что секрет остался на Земле, конечно. И я его раздобуду – это будет мой подарок тебе на восьмидесятилетие, годится?

**

«Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно жёлтое, совсем как лимон, и какое жаркое»…

Я, наверное, тысячу раз слышала этот рассказ в исполнении Бабули и думала, что понимаю, о чём речь, хотя и не знала, что такое лимон. Но нет – я даже приблизительно не представляла, какое солнце жёлтое, пока не попала на Землю, планету-музей.

На солнце просто невозможно было смотреть, из глаз сразу текли слёзы! Небо оказалось таким прозрачным и синим, что у меня кружилась голова, и всё время хотелось прикрыть её руками! Я видела земное небо в учебных фильмах и эмуляторах, пока готовилась к поездке, но одно дело – эмулятор, а другое дело – когда ты взаправду стоишь под синим небом и ярким солнцем. Ты стоишь под ними, словно в игре или во сне, не в силах поверить в эту реальность вокруг себя, и твоё тело весит целую тонну, несмотря на лучший комплект кроссовок и спорткостюма с джи-адаптационным эффектом, который только можно найти в «Планета-мастере», и… Воздух! Такой плотный, неподвижный и сладкий, что голова кружится ещё сильнее!

Фосс сидел на моём плече, выпучив глаза и вцепившись когтями – они кололи даже через костюм. Бедный виверр, его-то даже эмуляторы не готовили к путешествию!

– О, как давно я не видела нормального неба! – восторженно воскликнул в моём ухе голос Бабули, и я выдохнула, враз успокаиваясь.

Совсем забыла про here-линзы и уже успела ощутить себя совершенно потерянной на планете-музее. Пусть она хоть триста раз родина моей семьи, но два поколения моих предков вообще никогда не были на Земле!

– Совсем незнакомое место, ты точно не промахнулась городом? Яночка, а там где-нибудь есть полынь? – заходилась Бабуля, и я отстранённо подумала, что никогда не слышала в её голосе столько восторга, никогда она так не тараторила. – А яблони? Там же сейчас середина апреля, правильно? Должны цвести яблони! Жалко, линзы не передают запахи! А ты не слышишь шум воды, а? Может, поищешь реку?

Я затравленно огляделась, но реки не увидела. За моей спиной был внутрисистемный терминал космопорта, впереди – стоянка каких-то механизмов (автобусы, всплыло в голове слово, выученное в эмуляторе), справа и слева – ужасно архаичные лавочки, витрины… голова окончательно пошла кругом. Всё вокруг тихо урчало, в ушах шумел ветерок, трогал щёки тёплыми пальцами, незнакомые запахи атаковали со всех сторон, и я боялась, что мой нос сейчас просто отключится, перестанет дышать. Кто-то быстро шёл ко мне, размашисто шагая мимо лавочек и витрин. Фосс вздрагивал и издавал утробные звуки, кажется, собираясь заблевать мою рубашку.

– Яночка, это там что, кофе-автомат? Ты должна попробовать капучино, в моё время некоторые автоматы варили весьма пристойный зерновой кофе, и он уж точно лучше, чем это пойло на Венере…

– Бабуля, пожалуйста. Дай мне отдышаться, – слабым голосом попросила я и подумала, что если любимая бабушка не заткнётся сию секунду, я просто выброшу наушник в ближайший измельчитель. Пусть сколько угодно смотрит моими глазами на всё вокруг, но молча. Молча!

– Яна?

Вкрадчивый баритон раздался прямо у моего уха, и я едва не подпрыгнула.

– Я Гринат, ваш гид по семейно-значимым местам.

Оборачиваюсь, «словно шикер, мешком стукнутый», как говорит Бабуля. Я видела, что этот человек идёт ко мне. Я знала, что меня должны встретить. Но Земля так оглушительно обрушилась мне на голову, вышибив из неё все планы и способность мыслить хоть чуточку здраво! И теперь я стою и тупо смотрю на Грината. Молодой мужчина, непохожий на венерианцев, так же неуловимо похож на мою Бабулю и другую родню с Земли. Кожа у землян светлее и чуточку толще, потому их мимика – немного беднее, глаза – больше и тоже светлее наших, у Грината вот вообще серо-голубые, а посажены они не так глубоко, как у людей с Венеры. Волосы гуще и светлее, у Грината они длинные, стянутые в хвост у основания шеи. Земляне коренасты, наши руки и ноги длиннее относительно тела, а ходят жители Земли так, словно пытаются впечатать в вечность каждый свой шаг.

– «Искание» назначило меня вашим гидом, поскольку у меня есть еврейские корни, и этот фактор – самый значимый в вашем случае, – поясняет Гринат, неверно истолковав моё молчание. – Но вы, разумеется, можете потребовать замены. Если вы предпочитаете сопровождающую-женщину или андроида, или если вас по любым причинам не устраивает…

– Нет-нет! – я поднимаю ладони. От Грината прямо веет доброжелательной основательностью, и я с трудом представляю гида, который устроил бы меня больше на планете, которая пытается уйти из-под ног. – Я просто немного зависаю после перелёта. Гравитация, воздух, понимаете? Волнение.

Я ожидаю неодобрительного «Яночка!» в ухе и обещаю себе, что отключу Бабуле звук, если она сейчас попробует вмешаться, но Бабуля молчит. Фосс тянется к Гринату носом, и тот подставляет виверру ладонь для ознакомительного обнюхивания.

– Вот наша машина, – полуобернувшись, гид подбородком указывает на небольшую коробку на колёсах.

Я видела такие в энциклопедиях, но…

– Это же двадцать первый век! – удивляюсь вслух. – Вы правда ездите на таких?

– Даже двадцатый, – улыбается Гринат. – Нет, это просто скин, оболочка. Ваши изыскания затрагивают именно двадцатый век, а «Искание» стремится к аутентичности во всём, включая дизайн транспорта.

Планета-музей, напоминаю я себе. Планета-музей. И мы идём к машине. Гринат забрасывает в багажник мой чемодан, открывает дверь (настоящая механическая ручка!), я с опаской устраиваюсь на сиденье. Оно покрыто незнакомой мне тканью с коротким мягким ворсом. В салоне пахнет чем-то умиротворяющим и кисловато-свежим, отчего мой рот наполняется слюной.

Я вдруг понимаю, насколько далеко сейчас от дома, насколько, наверное, не готова к собственной затее и думаю, что мне сейчас жизненно необходимо что-нибудь из Бабулиной еды.

– Интересно, – оживает в наушнике голос Бабули, – а город сильно изменился? Я смогу его узнать?

– Город сильно изменился? – эхом повторяю я вопрос.

– Смотря что брать за точку отсчёта, – Гринат устраивается за рулём. – Городу сильно досталось в начале двадцать первого, когда начался отток населения, а потом он… словом, скорее развалился, чем развился, во всяком случае если не учитывать пару-тройку центральных районов. Когда его восстанавливали для музея – всё постарались сделать таким, каким оно было в последнюю относительно благополучную пору. Ну, ещё чуточку улучшили там-сям, конечно. Если вы видели в эмуляторе, как выглядел город, скажем, в две тысячи десятом, то почти не заметите отличий.

Бабуля шумно сглатывает. Уж она-то помнит, как выглядел город в то время!

Машина, уютно заурчав, трогается с места, и меня на миг вжимает в спинку сиденья. Фосс снова угрожает заблевать мою рубашку, но снова всё обходится.

– А когда вы будете посещать значимые места, – продолжает Гринат, – то увидите их такими, какими они были в период с сорок первого по пятьдесят шестой. Тысяча девятьсот, разумеется. Финальный временной отрезок ваших изысканий может быть смещён в процессе.

Бабуля молчит, но я понимаю, что она ошарашена. Я тоже. Хотя чего ещё мы ожидали, ведь ясное дело, что ответы, если они вообще есть, находятся в детстве и молодости Мамы Яны.

Машина медленно петляет по пустой и невероятно извилистой дороге. Зачем она такая? На выезде из космопорта сделано абсолютно всё, чтобы вы не могли покинуть это место, не насладившись им до тошноты.

– Как это устроено? – спрашиваю я. – Так и не поняла. «Искание» просто восстанавливает события, верно? По бумажным документам, цифровым архивам, дневникам, воспоминаниям, записям, видео…

– Да, но ключевой элемент – ваша генетическая связь с людьми, которые переживали те события. Это позволит вам увидеть события глазами родственников – а значит понять то, чего не восстановишь по документам. В конечном итоге, именно ради этого вы здесь.

Машина наконец выбирается на ровную дорогу. Впереди зубастым лесом лежит город, и я подаюсь вперёд, впитывая его глазами.

– Генетическая связь? – спрашиваю, не отрывая взгляда от того, что ждёт меня впереди. – Вы хотите сказать, у «Искания» есть ДНК моих предков?

– Не ваших! – строго поправляет Гринат. – Точнее, не только ваших, а всех, кто когда-либо жил на этой планете, кто был захоронен в земле и чьи ДНК не успели разрушиться. В тропиках, например, очень плохая сохранность, но нам повезло, у нас тут…

– Они что, вскрыли захоронения? – рявкает Бабуля у меня в ухе. – Негодяи! Шейгец! У них что, совести нет?

Мне требуется какое-то время, чтобы вспомнить: земляне закапывали своих предков в землю, превращая огромные пространства в города мёртвых. По-моему, это очень пугающий обычай, и я хорошо понимаю «Искание»: какой смысл держать тела в земле и содрогаться, когда можно их извлечь, а из них извлечь информацию? – но у Бабули явно иное мнение. Она негодует так долго, что у меня начинает позвякивать в ухе, и я не успеваю выспросить у Грината, каким образом генетическая связь заставит меня увидеть события глазами предков. Да будь у «Искания» не только ДНК, а хоть и целый мозг моей пра-пра-пра… словом, Мамы Яны – как, спрашивается, это помогло бы?

Я понимаю, что «Искание» – старейшая и очень уважаемая организация со своими научными лабораториями, и что из своих патентов они могут построить пару башен до неба с арками и лесенками, но…

Машина врывается в город, как в иной мир, и он рушится на меня со всех сторон, не то обнимая, не то подавляя. Разом из головы вылетают все вопросы, я просто открываю и закрываю рот несколько раз, жадно верчу головой, пытаясь впитать в себя сразу всё. Высокие серокирпичные дома среди деревьев, яркие стекляшки магазинов, раскатившаяся впереди дорога чёрно-серого цвета с пронзительно-белой разметкой, слегка дрожащий от жары воздух. Красно-белые ограждения пешеходных зон, трёхцветные светофоры, светло-серая пыль под бордюрами.

Всё это сейчас смотрит на меня с той же жадностью, с которой я гляжу вокруг.

Кажется, бесконечно-синее небо с ярким шаром слепящего солнца сейчас рухнет на машину, и вся вечность схлопнется в этом моменте.

– В городе жило не менее пяти поколений ваших предков, – сквозь шум в ушах доносится мягкий баритон, – последними были ваша бабушка и её сын, они уехали, когда тут началось, ну, вы же знаете…

– Что? – одними губами спрашиваю я.

Я знаю, что в регионе были затяжные волнения, но я понятия не имела…

– Я решила, что людям еврейской крови здесь становится опасно, – шелестит Бабуля у меня в ухе, – и мы сбежали, уехали навсегда. Правильно сделали, хотя я и ошиблась: опасно в городе стало абсолютно для всех.

– …и до прапрародителей вашей бабушки, – ввинчивается во второе ухо голос Грината. – Более ранние ветви мы не отслеживали: предварительный анализ такой необходимости не выявил. Но если вы пожелаете…

– Нет, – чуть громче, чем нужно, говорю я.

Гринат умолкает. Едет вниз стекло рядом со мной, врывается в машину ветер. Мы несёмся вперёд, время и пространство разматываются передо мной яркой лентой.

Трудно дышать. Трудно шевелиться. Я не знаю почему: в моём лексиконе нет подходящих слов. Всё вокруг – чужое, незнакомое, непривычное! Я нарочно не изучала город предков через эмулятор – хотела встретиться с ним вживую, чтобы он тоже увидел меня впервые, чтобы мы оказались с ним на равных в этот миг. Я думала, что почувствую нечто особенное… и я ощущаю это особенное: да, всё чужое, незнакомое и непривычное – но бесконечно правильное. Единственное сравнение, которое приходит на ум – первое моё погружение в воду. В парящих городах Венеры негусто с водой, у нас нет ванных и бассейнов, для гигиены и уборки в основном используется ультразвук, а не вода. Не то чтобы её не хватало – просто мы не тратим её там, где в этом нет необходимости. Но когда я была подростком, на празднование десятилетия города Стриж привезли надувной бассейн глубиной в три метра. И меня поразило это чувство невесомости, которое охватывает тебя в воде – невесомости, совершенной инаковости и вместе с тем – чего-то очень близкого, понятного и такого замечательного, что ты тут же перестаёшь понимать, как жил без этого до сих пор.

То же самое я ощущаю сейчас в трижды переименованном городе моих предков на Земле, планете-музее, где всё было совершенно не таким, как я привыкла. Плотная застройка, то и дело выстреливающая в небо безумными высотками – шестнадцать, двадцать, двадцать восемь этажей! – дальше разбрызгивается в маленькие отдельно стоящие дома и шелестящую зелень, и кажется, будто город закончился, но нет, его ещё много вокруг, целые десятки километров. Тишина, иногда взрезаемая где-то вдалеке другой машиной с туристами, запах зелени и горячего покрытия под названием «асфальт». Ни одного летающего аппарата. Ничего парящего, кроме птиц, оглушительно и неумолчно щебечущих.

Нарастающее желание воскликнуть «Остановитесь!». Распирающее грудь ощущение, что я обязана немедленно выйти из машины, снять свои чёртовы джи-адаптационные кроссовки, босиком пойти по земле, по Земле, по планете-музею, по городу моих предков, поглощать глазами и ногами каждый его сантиметр, пока не обойду все десятки километров. Впитать кожей тепло нагретого солнцем асфальта и прохладу рассыпчатой почвы, ощутить щекотность травинок, погладить каждое дерево, встреченное на пути, почувствовать шершавость коры под пальцами, вдохнуть родной-чужой воздух так глубоко, чтобы заболело в груди, убедиться, что всё это мне не снится, и сказать неведомо кому: «Я вернулась».

Я ничего этого не делаю. Я не разговариваю и не двигаюсь, потому что не могу. Единственное на что я сейчас способна – просто быть тут, молча быть тут и ехать туда, куда везёт меня машина.

Я не знаю, что ощущает Фосс, потомок давно вымерших земных мадагаскарских виверров, но он тихо-тихо сидит на моём плече и не шевелится, даже головой не вертит.

Я не знаю, что ощущает Бабуля, которая сидит в парящем городе Стриж на Венере и смотрит моими глазами на свой родной город, где жило не менее пяти поколений моих предков и откуда она уехала навсегда, когда началось. Бабуля тоже молчит.

И Гринат, мой гид по семейно-значимым местам, молчит.

И всем им я бесконечно признательна за это молчание.

**

– Итак, что вы знаете о еврейской кухне? – спросил Гринат.

Было раннее утро, в воздухе ещё кувыркались отголоски ночной прохлады. Я только вышла из отеля «Венера», где обстановка действительно была максимально похожа на венерианскую – за исключением нижнего этажа. Я отлично выспалась, успокоилась, выпила кофе из автомата в холле. Бабуля советовала капучино, но я из чувства противоречия выбрала эспрессо, что бы это ни значило. Напиток оказался очень вкусным, горько-душистым, он здорово прочищал мозги, так что я исполнилась благодушия и бросила в автомат ещё несколько монеток, велев приготовить мне капучино под одобрительные восклицания Бабули.

Фосс сидел у меня на плече. Спину сверлил взгляд женщины с ресепшн, которая явно не знала про here-линзы и задавалась вопросом, что за сумасшедшая бродит тут по холлу, пререкаясь сама с собой. Потом перед входом остановилась машина Грината, я скормила автомату ещё несколько монет, на сей раз выбрав мокачино, и вышла к своему гиду.

Он стоял, привалившись к машине, ноги скрещены, руки в карманах песочных брюк, на носу очки с чуть затемнёнными стёклами. Я догадалась, что это «хамелеоны», которые потемнеют, когда солнце станет ярче – читала о таких в энциклопедии. Очки Грината привлекли моё внимание к его носу. Вчера я не заметила, что нос у него с горбинкой. Даже странно: небольшой, аккуратный, тонкий нос – и с горбинкой!

Гид покосился на стаканчик в моих руках.

– Да, он пластиковый, – ответила я на безмолвный укор. – Но вы же культивируете пластикоядные грибы, разве нет?

– Да. – Гринат поправил очки, в чём совершенно не было нужды. – Я не против пластика, Яна, но как бы вам не стало плохо с сердцем с непривычки. На Венере ведь не растят кофе, или я ошибаюсь?

– Этот мальчик очень правильно говорит, – завелась вдруг Бабуля. Она за ночь тоже явственно пришла в себя и теперь искрилась энтузиазмом. – А у твоего пра-пра-пра-пра…

– Бабуля. Пожалуйста, – процедила я, не разжимая губ, и она умолкла.

– Итак, что вы знаете о еврейской кухне? – спросил Гринат.

Я отхлебнула кофе.

– Ну… Она вкусная.

Гринат смотрел выжидающе.

– Она… – я чувствовала себя дурищей, – она душевная. И лучше всего её готовят еврейские бабушки.

– Замечательно, – безо всякой издёвки отозвался гид и вежливо открыл передо мной заднюю дверцу. – Тогда вы понимаете, почему мы начинаем с тысяча девятьсот сорок первого.

– Нет. – Я села в машину, едва не приложив Фосса лбом о дверцу. – Откровенно говоря, не понимаю. Маме Яне на тот момент было лет пять, вряд ли она готовила штрудель – что мы собираемся найти в этом времени?

– Ей было девять, – бесстрастно поправил меня Гринат и уселся за руль. Завёл мотор, посидел несколько секунд, барабаня пальцами по рулю, потом обернулся. – Яна, вы же сами всё сказали: еврейская кухня – душевная, потому что в каждое блюдо вплетается частичка души того, кто готовит. Без преувеличения, понимаете? Настроение, жизненный опыт, память о том, что вдохновляет, радует и даёт энергию. Рецепт – это половина дела. Самое важное – что на душе у еврея, который сейчас начнёт раскатывать тесто или чистить рыбу. Идеальное блюдо – это правильные продукты и душевный подъём, это воспоминания, дающие силы, это вдохновляющие чувства, от которых хочется петь, летать, жить, понимаете? Когда человек хотя бы с каплей еврейской крови впервые готовит хумус, чонт, да хоть бутерброд – он раз и навсегда определяет, чем это блюдо будет наполнено в будущем, когда он приготовит его снова. Каким оно будет на вкус, какие эмоции вызовет у тех, кто его попробует, какие чувства подарит. Вы понимаете?

Я открыла рот, чтобы сказать нечто вроде «Гринат, да вы поехавший», но…

– Так во-от оно что, – протянула в моём ухе Бабуля, наращивая громкость на звуке «о-о», и я почти увидела, как она подбоченивается. – Сколько раз Мама Яна говорила: «Учись, пока я жива», а сама так и не научила меня готовить штрудель!.. Всё говорила, случай не выдаётся! О-о-о!

В тот момент, когда мне подумалось, что голова сейчас лопнет от накала безумия и я отключу Бабуле звук, она отключилась сама. Можно сказать, хлопнула here-дверью. Я вытащила из уха наушник и, миг помедлив, вынула линзы из глаз. В каком-то из карманов у меня был контейнер.

– Ну зачем? – проворчал на это мой гид. – Вы бы включили AR-режим и… А, ладно, наденьте эти. – И протянул через плечо футляр с очками дополненной реальности.

Я открыла и хмыкнула. Очень похоже на его собственные «хамелеоны». Очки солидно расположились на носу, и я почувствовала себя очень важной.

Машина остановилась на каких-то задворках, никак не сочетавшихся с картинками из энциклопедии про двадцать первый век, и Гринат, увидев в зеркале моё недоумевающее лицо, пояснил:

– Это скин. Сейчас для нас тут первая половина двадцатого. Вы же знаете, что тут происходило в тысяча девятьсот сорок первом?

– Да. – Я похвалила себя, что вытащила линзы – Бабулю бы это точно не порадовало. – Война. Совершенно ужасная. Город был оккупирован, много жертв, разрушений, недостаток еды и чистой воды...

– И вы понимаете, чем оккупация грозила еврейской семье.

Мы вышли из машины и направились к дому. Двухэтажный, деревянный, с множеством небольших окон, тёмный от времени, покосившийся от влаги и грибков, он смотрел на нас недоверчиво.

– Честно говоря, не вполне понимаю, – призналась я. – На Венере не осталось достоверных сведений о такой древности, я пыталась что-то отыскать вне программы, но нашла жуткую мешанину из фантастики и ужастиков.

Гринат смотрел на меня так, что мне стало неловко, словно я была ребёнком, не выучившим урок.

– Что? Я не знала, что это важно, а Бабулю не спрашивала, не хотела расстраивать, она не любит рассказывать о Земле. Я бы нашла более точные сведения, если бы знала, что это понадобится. Те данные, которые сохранились на Венере, содержат бред и страшилки вроде того, что людьми топили печи…

Под взглядом Грината я осеклась и так и осталась стоять с открытым ртом. Стадо мурашек откуда-то взялось на моём позвоночнике, медленно поползло по спине к шее.

– Это не страшилки, – сухо сказал гид.

Моя голова попыталась и тут же решительно отказалась заново осмысливать все те снимки и истории, на которые я едва взглянула в энциклопедии, решив для себя, что такого быть, разумеется, не могло.

Голова прикинулась кастрюлей, пустой и гулкой.

– Так вот, – спустя целую вечность тишины продолжил Гринат, – вы примерно понимаете, чем грозила оккупация еврейской семье. Они успели покинуть город в числе многих других, в последний день, потом их переправили в Узбекистан…

– Куда?

Гринат на миг прикрыл глаза, словно смиряясь с тем, что ему предстоит очень долгий день, потом махнул рукой, пробуждая смарт-браслет.

– Яна, суть в следующем: чтобы понять, как ваша прапрапрабабушка готовила свой штрудель, нужно знать, какой она была, понимаете? Какой груз тащила за собой. Какие радости ей помогали этот груз нести. Мы запустили эмулятор именно с этого времени, потому что я готов съесть ваш пластиковый стаканчик, если начинать нужно не с этого дня. Пожалуйста, войдите в дом.

Голос его был очень властным, и я послушно сделала шаг, другой. Деревянная громада нависла над головой угрожающей тушей. Из стыков досок неприветливо смотрели на меня мох и грибы. На одном из окон колыхалась паутина, другое было приоткрыто – вот-вот противно заскрипит.

– С этого дома всё должно начаться, – повторил Гринат. – Пожалуйста, войдите внутрь.

Мне вдруг подумалось, что гид добавит: «Возврата не будет», хотя какая чушь, ну что со мной случится в эмуляторе, созданном на базе дневников и архивных данных?

Фосс на моём плече затрясся – то ли ему передался мой испуг, то ли наоборот, и мне вдруг безумно захотелось развернуться, убежать отсюда и бежать до тех пор, пока я не окажусь в парящем городе Стриж на Венере.

Я толкнула сухую деревянную дверь, шагнула внутрь, и меня растворила печальная темнота древнего дома.

**

Я не была к этому готова. Я думала, мне доведётся наблюдать глазами Мамы Яны какие-то жуткие картины, но всё оказалось хуже: я чувствовала её чувствами. У меня не было выбора, как реагировать на события, они тащили меня за собой, а внутри бурлили и взрывались эмоции девятилетнего ребёнка, выдернутого из дома войной. И я не могла их отключить, я не могла их ослабить, меня волокло по ним, как по камням, сдирая кожу, оглушая и снова волоча.

– Скорее! Скорее!

Вдобавок ко всем вещам, которые уже навьючены на меня, мама вешает мне на спину котелок. Руки у неё сухие, нервные, кладь гнёт меня к земле, неудобные, неразношенные осенние ботинки стискивают ноги. Рядом суетится сестра, тоже навешивает на себя котомки. Сестра уже ростом с маму, она совсем взрослая, ей двадцать, и они с мамой что-то делают вместе, бегают, суетятся, а я торчу в прихожей отдельно от этой суеты, как забытая в суматохе вещь.

За окном бабахает, дрожат стёкла, их дрожь передаётся моим плечам, шее, позвоночнику. Я хочу спросить, что будет с домом, когда мы уйдём, кто его защитит, но слова куда-то потерялись.

Они начали теряться ещё месяц назад, когда на фронт ушёл отец, я тогда на несколько дней онемела от ужаса, от непонимания. Ведь он уже старый, ему больше сорока лет, он воевал ещё на первой большой войне, ему не обязательно было уходить сейчас, почему, почему, почему? Мне объясняли, я не понимала, слышала слова, не сознавая их смысла, мне просто хотелось, чтобы папа был рядом и защитил нас от этого гула и грохота. Мама говорила, что папа больше защитит нас там, куда ушёл, и я пойму это позднее. Я верю маме, но сейчас мне очень страшно и пусто, горло сжимает так, что голова кружится от недостатка воздуха.

А теперь нам нужно уходить из дома, нет – нам нужно бежать из дома, бежать очень быстро, прямо сейчас, и я не понимаю: кто защитит его, когда мы уйдём, и кто защитит нас, если не будет рядом ни папы, ни дома? Ноги становятся такими тяжёлыми, будто к ним привязали ещё по одному котелку. Я не хочу уходить, я не могу уйти, это мой дом, тут живёт запах дрожжевых булочек, старых книг, нагретых солнцем деревянных половиц, заглядывающей в окна акации…

– Яна! – Сестра тянет меня за руку, и её пальцы я ощущаю как чужие, выдёргиваю руку. – Яна!

– Мари, я не хочу, я не пойду!

– Милая, – мама садится, чтобы её глаза оказались на одном уровне с моими, но это не успокаивает, потому что её глаза полны слёз и ужаса, – нам нужно бежать! Прямо сейчас! Мы погибнем, если останемся, ты слышишь?

Ночь и бесконечная дорога, в лицо летят запахи гари и страха, впереди и позади нас – люди, люди, столько людей, что я даже не пытаюсь их считать. Мы бежим из города, а за спиной гудят самолёты, жрут небо рыжие пожары, у меня в горле стоит ком. Что происходит прямо сейчас с нашим домом? Что происходит прямо сейчас с людьми, которые остались в городе?

Ботинки жмут ноги, воздух с запахом ужаса жжёт грудь, поклажа тянет к прохладной осенней земле, я замедляю и замедляю шаг, покачиваясь. Мама и Мари отцепляют от моей поклажи то один предмет, то другой и оставляют их у обочины, потому что сами тоже не могут нести ещё больше. У меня в груди всякий раз обрывается что-то, когда ещё одна вещь из дома остаётся лежать на обочине, ничем не защищённая. Котелок, в котором мама тушила мясо. Холщовая сумочка, с которой мама ходила на рынок. Я не знаю, что в сумочке, не хочу знать. Котомка с книгами, которые я не успела прочитать.

Другие люди тоже оставляют вещи на обочине. Никто не сумел унести с собой весь дом. Позади ревут пожары и самолёты. Ботинки жмут, и, наверное, мои ноги уже стёрлись до кровавых волдырей. Наверное, теперь у нас никогда не будет дома, думаю я, и мне хочется упасть на землю, не двигаться, не пытаться спастись, потому что там, впереди – всё очень чужое и страшное, а то, что было родным и понятным, сейчас горит в пожарах, и я горю вместе с ним. Но Мари и мама держат меня за руки, и я делаю ещё один шаг, и ещё один шаг, и ещё.

**

Моя жизнь состоит из коробочек хлопка, влажной жары и голода. Он не заканчивается никогда, даже во сне. Жизнь больше не пахнет дрожжевым тестом, акацией и старыми книгами, только безвкусной слизкой кашей и жарой, которая не греет, а разрушает. В глазах мамы – постоянное пришибленное выражение, которое ненадолго пропадает, только когда приходят письма от отца. Сестра стала такой молчаливой и сосредоточенной, будто она не медсестра, а партизан, и она почти не разговаривает со мной: тоже постоянно работает, как и мама, как и я. У нас нет сил и времени друг на друга, мы постоянно хотим есть, мы навсегда останемся в этой маленькой комнатушке чужого дома, в окружении чужих лиц, непривычной речи и сытых людей. Нас с ними разделяет пропасть. Они не бежали из дома, охваченного пожаром, не бросали на обочину вещи, которых касались руки их мамы, у многих из них целые мешки припасов: хрустящих орехов, солнечно-оранжевой кураги, изюма, сушёного мяса. А я превращаюсь в механизм.

Мама берёт меня с собой, когда идёт на базар, потому что мама никак не может выучить язык, а я – смогла, хотя и коверкаю его, но никто не обижается. Я радуюсь, когда мы идём на базар, потому что тогда мама держит меня за руку, и я чувствую себя очень нужной.

– Bu qancha turadi? – громко спрашиваю я и горжусь своей нужностью. – To'rtta?

Никто не дружит с нами, никто и не враждует. В основном людям просто нет дела до нас.

Когда мама и Мари шёпотом переговариваются, передавая друг другу вести с той земли, оставшейся позади, охваченной огнём и самолётами, – я думаю, что это не так уж плохо, когда никто тебя не ненавидит.

– Це-целыми квар-талами, – долетает до меня голос сестры. Она всхлипывает, у неё стучат зубы.

– Заживо, – шепчет мать в другой день.

Однажды она получает письмо, над которым плачет несколько дней.

– Всю семью тёти, – говорит она Мари, – вместе с детьми.

Мари тоже плачет, а потом много дней они с мамой походят на тени. Они отдаляются от меня ещё больше, а мой мир обрастает коробочками хлопка, голодом, жарой и чувством заброшенности.

Но иногда на нас всё-таки обращают внимание. Например, в тот день, когда каши на завтрак было особенно мало, а работа на хлопковом поле оказалась особенно выматывающей, и коробочки хлопчатника то двоились перед глазами, то уплывали из-под пальцев.

– Siz ochsiz? – останавливается, глядя на меня, сын хозяина дома, Рустам.

Он очень чернобровый и почти взрослый, не такой, как Мари, но старше меня, наверное, лет на пять.

– Мен очман, – подтверждаю, сглатывая слюну. «Я голодна».

– Пойдём, – говорит он по-русски и ведёт меня в хозяйскую кухню.

Там стоит каменная печь, много-много мешков и лежит много-много цветастых полотенец. Рустам открывает горловину одного из мешков.

– Возьми орехов, – говорит он и, видя моё замешательство, кивает ободряюще. – Бери-бери! Кушай!

Я набиваю орехами полный карман платья. Это самые вкусные в мире орехи. В груди делается так легко и тепло, что я едва не забываю сказать спасибо и очухиваюсь, только когда мы выходим из кухни и Рустам отправляется дальше по своим делам.

– Рахмат! – кричу я ему, а он улыбается и машет рукой.

Немного радостей пришлось на четыре года, полных жары, хлопковых коробочек и голода, всхлипывающих от очередных новостей мамы и Мари. Всё светлое осталось смазанными вспышками среди мрака и ощущения собственной незначительности.

– Биз до-остмиз! Мы друзья! Я правильно говорю? – спрашиваю я, и Лола смеётся, ерошит мне волосы.

Коротколапый пегий пёс бежит за нами к пруду.

Рустам приносит пирог на день рождения Мари.

Всё это почти размывается среди голода, жары и одиночества.

Как-то вечером я слышу, что мама говорит сестре:

– Боюсь, твоя сестра – больше ребёнок войны, чем мой. Даже когда всё это закончится – нельзя будет учить её готовить.

Я потом плачу полночи. Я не смогу стать такой, как мама, печь своим детям шарлотку и штрудель, делать их жизнь уютной и полной душевного тепла. Мама думает, у меня нет душевного тепла?

Может быть, и нет. Может быть, оно осталось далеко позади, на дороге, вместе с вещами из нашего дома.

Проходит целая жизнь до того дня, когда на нас обрушивается самая огромная, самая оглушительная радость, когда люди выбегают на улицы, поют и плачут от счастья, обнимаются друг с другом, и моя подруга Лола тоже смеётся и плачет одновременно, потому что теперь мне можно уехать домой.

Но мы не уезжаем. Мы ждём, пока вернётся отец, только его всё нет и нет, и в моей груди поселяется маленькая кусачая ледышка. Мама делает вид, будто не сомневается, что отец вернётся. Она никого не слушает, хотя писем не было уже очень, очень давно.

– Я отсюда ни шагу не сделаю, – говорит мама. – Он знает, что мы здесь, он приедет сюда.

И он приезжает спустя целую вечность, в январе. Худой, измотанный, пахнущий морозом, который случился тут в кои-то веки, и очень счастливый. Мне кажется, я вечность провела, уткнувшись в его холодную шинель и обхватив его руками, а он гладил и гладил меня по волосам.

Ещё месяц спустя мы наконец добираемся до дома, и оказывается, что нашего дома давно уже нет.

**

Мама не стала учить меня готовить даже в новом доме, в мирной жизни. Она стряпает для нас сама, хотя я уже совсем взрослая. Мари давно вышла замуж и живёт отдельно с мужем и дочерью.

Весёлая компания сидит на берегу реки. Я почти никого тут не знаю, но меня это не смущает, ведь у меня есть решающий аргумент, позволяющий легко влиться в любую компанию: умопомрачительная мамина выпечка. Я ощущаю себя уверенной и спокойной. Пусть только попробует кто-нибудь меня невзлюбить!

– Кто готовил этот восхитительный штрудель? – громко спрашивает молодой человек, прекрасный, как Орфей, и серьёзный, как учебник аналитической геометрии.

– Я, – нахально вру и смотрю в его тёмно-зелёные глаза.

И тут же жалею о своей лжи – есть люди, которым врать гадко и стыдно.

– Согласишься печь мне его всю оставшуюся жизнь? – весело спрашивает он. – Я Георгий, а ты?

**

Внутри всё горит. Голова идёт кругом от потери крови. Последние сутки меня убили. Во всех смыслах.

Только что ворвавшийся в родзал старый врач бегает среди окровавленных простыней и орёт:

– Что вы наделали! Вы ребёнка умучили! Это сумасшедший дом, а не родильный!

Лицевое предлежание. Я слышала эти слова триста раз за последние сутки, но почему-то только теперь рядом появился человек, который, кажется, знал, что нужно было с этим делать.

Абсолютная пустота качает меня на волнах.

**

– Мама, если ты не научишь меня готовить, я перегрызу горло свекрови, – говорю я.

Мама смотрит на меня испуганно. Да, в последние месяцы я, пожалуй, как никогда похожа на горящий поезд. Племянница, подкинутая родителям, пока Мари ходит по рынку, отвлекается от раскраски и косится на моего отца, а отец смотрит на меня весело и с одобрением.

– Мама, знаю, я не такая милаха, как Мари, я ребёнок войны, и у меня, наверное, ничего не получится, но можно хоть попытаться? Свекровь готовит помои. И заодно обвиняет меня в смерти своего внука. Можно подумать, по ней это ударило больше, чем по мне. – В горле взрывается рыдание, сердито проглатываю его. – Я не могу отменить его смерть, могу только жить сама и любить тех, кто ещё рядом. Хотя бы ещё один день. И ещё. Можно? У меня зудят руки и лопается голова. Я хочу создавать хоть что-то. Научи меня печь штрудель.

Мама отмалчивается, вздыхает виновато, смотрит в пол. Отец подмигивает мне и приносит маме её кулинарную книгу.

– Нет, – быстро говорю я. – Просто покажи мне. Я потом всё сама запишу.

**

Не знаю, сколько времени длилось моё путешествие по планете-музею и по временному промежутку, определённому «Исканием». Я знаю, что когда оно закончилось, я не могла разговаривать и шевелиться тоже могла с трудом. Гринат довёз меня до гостиницы, и я проспала, наверное, неделю. А потом потратила отложенные на летний лагерь деньги, чтобы увидеть ещё два более поздних дня, которые «Искание» не закладывало во временной интервал. Мне нужно было увидеть свою Бабулю глазами Мамы Яны.

Маленькая девочка в коричневом платье с белым фартучком, с огромными круглыми глазами и смешными пушистыми косичками хохочет и делает «рожки». Я пытаюсь вразумить её, чтобы сидела спокойно, но фотограф машет рукой: «Пусть! Так интереснее!».

Взрослая девушка, прощаясь, целует меня в щёку, для чего ей приходится наклониться. Я обнимаю её и вижу свои морщинистые, в пятнышках руки. На безымянном пальце правой – широкое кольцо червонного золота. Из комнаты машут гости.

– Очень спешу, правда, – говорит внучка виновато.

Но обнимает крепко-крепко и долго не отпускает.

– Вы нашли всё, что искали? – спрашивает Гринат, делая акцент на слове «всё».

Через очки-хамелеоны, сидящие на тонком носу с горбинкой, на меня смотрят светлые, такие необычные для моего мира глаза, и от их взгляда становится грустно.

– Время покажет, – отвечаю я и деревянными пальцами берусь за ручку чемодана.

Фосс впивается коготками в моё плечо. Я переступаю с ноги на ногу, перехватываю ручку чемодана и никак не могу сделать шаг к космопорту, стою между ним и Гринатом, между планетой-музеем и планетой-реальностью, и я могла бы остаться в этой точке пересечения навсегда, если бы время можно было заморозить.

Гринат, против обыкновения, не опирается на машину, скрестив ноги и сунув руки в карманы. Он стоит прямо, подобравшись, словно готовый броситься куда-то в следующий миг. Но он выглядел бы даже расслабленным, если бы не безотчётно сжатые кулаки и губы. Я вижу, что с этих губ готовы сорваться ещё какие-то слова, и от испуга, что это слова прощания, перебиваю Грината, быстро говорю:

– А знаете что, прилетайте на Венеру! Теперь моя очередь быть гидом, правильно?

Кулаки разжимаются.

– С удовольствием, – отвечает Гринат. – У меня отпуск через два земных месяца, и я никогда не видел рассвета на Венере. Даже в эмуляторе. Это ведь красиво?

– Никакого сравнения с земным рассветом, – честно отвечаю я.

– Ну и ладно, – улыбается Гринат. – Так даже лучше.

**

– А теперь, Бабуля, замри и внимай, – бодро говорю я, хотя всё внутри дрожит от страха.

На миг из запаха готового теста выделяется горечь крепкой чайной заварки, вмешанной в него вчера. Настоящей земной заварки, конечно же, я притащила домой огромную коробку. Только вчера мне не казалась, что её запах так горек.

«Я не могу отменить его смерть, могу только жить сама и любить тех, кто ещё рядом. Хотя бы ещё один день. И ещё».

Тяну носом над тестом. Наверное, почудилось – запах у него славный, сливочно-ванильный, и я в очередной раз вступаю в безмолвный спор с теми, кто советует добавлять в штрудель соль.

Почему «в очередной раз»? – удивляюсь я своим мыслям, а руки действуют словно без участия головы, достают из шкафчика большой таз и белую полотняную скатерть.

– Где ты только раздобыла эти раритеты, – слабым голосом говорит Бабуля.

«Биз до-остмиз! Мы друзья! Я правильно говорю?»

Переворачиваю таз вверх дном, набрасываю на него скатёрку, посыпаю мукой. Тесто податливое, обнимательное.

Вижу свои руки как будто со стороны, словно на мне сейчас AR-очки – или на ком-то другом сейчас очки, на ком-то, кто смотрит на мои руки своими нездешними глазами, сквозь сотни лет и много поколений.

Долгий-долгий вдох. Ужасно волнуюсь. Я же никогда этого не делала, с чего я взяла вообще, будто у меня что-то получится? Я не умею готовить!

Бабуля глядит на меня совершенно невероятными, юными и сияющими глазами. Расстроить её, лишить последней надежды на штрудель Мамы Яны, увидеть, как потухнет это юное сияние в глазах – страшнее, чем упасть на поверхность Венеры без батискафа.

«Согласишься печь для меня всю оставшуюся жизнь?» – весело спрашивает прекрасный, как Орфей, молодой человек с серьёзными тёмно-зелёными глазами.

Тесто легко раскатывается до полупрозрачного состояния, словно только и ожидало, когда же его сделают таким тонюсеньким, что через него почти начнёт просвечивать узор скатёрки. В воздухе висит душноватый запах муки и уютный – теста.

«Siz ochsiz? Ты голодна? Возьми орехов, бери-бери!».

Измельчённые орехи, самые вкусные из всех орехов на свете. Кисловатое густое варенье из настоящей земной сливы – точь-в-точь такие сливы созревали в начале июля у маленького белёного дома в селе, где так хорошо коротать летние месяцы на закате жизни… А это-то я откуда помню?

Маленькая девочка в коричневом платье с белым фартучком, с огромными круглыми глазами и смешными пушистыми косичками хохочет и делает «рожки».

Орехи и варенье укладываются на раскатанное тесто. Боюсь, сейчас я начну его сворачивать и разорву.

Снова вижу свои руки как будто со стороны, и они тянутся к банке с корицей. Чуть не забыла про самый главный запах – уют и постоянство. Дом. Это там пахнет корицей и тестом, и самое лучшее в мире утро начинается с этих запахов и тепла дощатого пола, нагретого солнцем, под босыми ногами.

Мои руки ловко скатывают тесто с начинкой в аккуратный тонкий рулетик. Что-то происходит с глазами – то и дело кажется, будто кисти рук у меня короткопалые и морщинистые, пальцы – немного искривлены. Всякий раз эта иллюзия ускользает до того, как я успеваю ей удивиться, и всякий раз я думаю, что на безымянном пальце у меня должно быть широкое кольцо червонного золота.

Следующие рулетики свернулись быстро, словно сами собой. Я одновременно сворачиваю их и стою, уткнувшись лицом в холодную шинель отца, обхватив его руками, а он гладит и гладит меня по волосам.

Хрустящая бумага для выпечки (тоже привезённая с Земли), противень и ретро-духовка, которую папа купил на антикварной распродаже вскоре после разморозки Бабули. Я аккуратно раскладываю рулетики на противне и присыпаю их орехами.

«Очень спешу», – виновато говорит внучка и обнимает меня крепко-крепко.

Когда противень отправился в духовку и в ней уютно загудел нагреватель, я поняла, что никогда в жизни так не боялась.

Вдруг мой штрудель окажется хуже самого жалкого пирога из пекарни? Это ведь закономерно, если человек, никогда не готовивший, вдруг решает сделать всё лучше всех, понадеявшись на архивные данные с планеты-музея и слова Грината: «Если в тебе есть хоть капля еврейской крови…»

Может, он сам это придумал! Или ошибается! Может, он верит в эту сказку, но что мешает ей быть сказкой?

Только один вопрос удержал меня от желания в ужасе убежать из дома и бежать, пока не достигну соседнего города: почему я так ловко справилась с тестом, которого никогда не делала?

Если бы штрудель должен был печься полчаса, как в старых земных духовках, я точно сошла бы с ума, но в венерианской антикварной ему хватило десяти минут. Дом, как кружевом, обернулся запахами тончайшего хрустящего теста, ванили, корицы, кислого сливового варенья.

Я вытащила противень из духовки и заперла дверь на кухню. Сейчас на запах сбежится вся семья, но сначала мне нужно узнать единственное мнение, самое главное, ради которого я жила все последние недели.

Глаза Бабули полны надежды, восторга и ужаса. Я улыбаюсь ей дрожащими губами, торжественно отрезаю кусочек штруделя и кладу на стеклянную розетку. Их я тоже привезла с Земли. Кажется, Земля скоро заполнит этот дом не хуже запаха корицы.

Бабуля тянет носом над розеткой и берёт в руки штрудель так, словно это слиток палладия.

– Ну, теперь скажи, – прошу я, стараясь, чтобы голос звучал весело, – это хоть немного похоже на штрудель Мамы Яны? Такой она готовила раньше?

Бабуля откусывает кусочек и жуёт, закрыв глаза. Лицо её, запрокинутое кверху, такое одухотворённое, словно она готовится постичь все тайны мирозданья. Потом она открывает глаза и смотрит на меня так пытливо, словно видит впервые. Долго молчит. В дверь кухни уже кто-то скребётся.

Бабуля не выглядит печальной или разочарованной – значит, мне не нужно прыгать на поверхность Венеры без батискафа. Но Бабуля и не ошалела от счастья, как мне бы хотелось. Её лицо – озадаченное. Приятно-удивлённое. Помолодевшее.

– Ты знаешь, – говорит она наконец, – и да и нет. Это определённо штрудель Мамы Яны… да ты просто волшебница! Только это не совсем такой штрудель, какой она пекла мне раньше.

Бабуля откусывает ещё один крохотный кусочек и жуёт его с таким видом, словно с ней в жизни не случалось ничего удивительнее, а потом говорит:

– Это такой штрудель, какой она испекла бы для меня сейчас.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге