Обложка Безвременье

Безвременье

Amor fati

0% прочитано
Стандартный
Amor fati

Безвременье

Глава 1

— Очнулся? Приветствую в Безвременье, безымянный. Теперь ты в безопасности. Меня зовут Акен, я помогу тебе тут освоиться. Постарайся запомнить моё имя.

Мягкий и приветливый голос. Неяркий свет. Макс открыл глаза и увидел перед собой круглолицего старичка, отдалённо напоминающего Луи де Фюнеса.

— Я умер? Я помню, мне стало плохо на рыбалке, а потом…

— Нет-нет! — быстро замахал короткими руками Акен. — Ни в коем случае никому не рассказывай обстоятельства, которые привели тебя сюда, если ты конечно не хочешь вернуться.

— Да, ты умер, — продолжил Акен. — Хотя правильнее будет сказать, что ты освободился от жизни. Или, если ещё точнее, наконец-то проявился в истинном обличье, освободившись от плоти.

Макс рывком сел в кровати и огляделся. Небольшая комната с приоткрытой дверью, за которой виден был коридор. Глиняные неровные стены, окрашенные известью, крепкая, широкая кровать с белыми простынями. Простая прикроватная тумба с причудливым ночником в виде бронзовой голой женской фигуры, которая одной рукой прикрывала причинное место, а второй показывала средний палец, причём последний был миниатюрной лампочкой.

Круглое окно, прикрытое белой полупрозрачной занавеской, слегка развевалось. За ним угадывалась зелень и небо. Старичок в белом костюме, на вид из льна, спокойно сидел в метре от Макса на простом деревянном табурете.

— Акен, где я и что со мной произошло? — Макс повернулся к старику. — Это не похоже на загробную жизнь. Это похоже на рехаб в Альпах.

Старичок, как будто только и ждал этого вопроса, встрепенулся и слегка наклонился к Максу.

— Я тут именно для этого. Можно сказать, это моя прямая обязанность — встречать новоприбывших в Безвременье. Успокаивать их, отвечать на вопросы, провожать к своему делу и всячески вводить в курс дела. Ты, Макс, счастливчик. Вселенная нечасто посылает безымянных. Дедушка будет рад твоему явлению.

— Ты в Безвременье. Если очень коротко и просто — это место, где отсутствует время. Но слово «место» тоже не очень уместно, потому что его на самом деле нет, как нет и тебя, в привычном тебе понимании. Ты наконец-то освободился от существования в физическом теле и начал жить. Тебе будет сложно вначале осознать, что настоящая жизнь начинается именно тут, но я тебе помогу.

— Почему я чувствую себя, как будто я живой? И почему я снова молодой? — Макс вскинул к себе руки, скинул простыню, оглядел себя, в пижаме цвета топлёного молока. — Мне было под девяносто, когда я…

— Стоп! — прикрикнул Акен. — Напоминаю правило — никогда и никому, ни при каких обстоятельствах, не рассказывай, как ты освободился. Ты живой потому, что стал живой именно сейчас, а до этого ты существовал.

— Давай-ка мы с тобой пройдёмся, — предложил Акен. — И я тебе всё расскажу.

У кровати оказались мягкие тапочки, удивительно напоминающие японские субу. Макс обулся и пошёл за Акеном. Пройдя коротким коридором, вдоль ряда одинаковых, как в отеле, дверей, Акен с Максом вышли на улицу. Перед ними была единственная дорожка, усеянная мелким белым гравием, по обе стороны которой росла идеально стриженная трава. Дорожка уходила за горизонт, слегка виляя между невысоких холмов. В небе не было ни единого облачка. Макс оглянулся на дом, из которого они вышли. Типичное шато из какой-нибудь Аквитании — простенько, но со вкусом. В таких живут бедные потомки благородных графов, производя простенькое вино, ну или, как ему и показалось вначале — рехаб для уставших от веществ золотой молодёжи, где-то в итальянских Альпах.

Акен жестом пригласил на дорожку, и они неспешно пошли к горизонту.

— Я бы очень хотел ввести тебя в курс дела наводящими вопросами, — сказал Акен. — Чтобы ты сам всё понял. Но, извините за каламбур, у нас нет времени. Поэтому сразу к делу.

Гравий под ногами еле слышно похрустывал, и где-то далеко жужжали пчёлы.

— На самом деле всех существующих людей волнует лишь одно — есть ли жизнь после смерти? Это волнует всё их недолгое существование, но не менее, если не более — что будет дальше. Это в корне неправильная постановка вопроса. Из-за этого, кстати, вы и мучаетесь все отведённые вам годы. На самом деле истинное рождение происходит после того, что вы называете смертью. В каком-то смысле можно сказать, что смерти не существует. Но правильнее сказать — не существует вас настоящих до рождения. Но это всё лирика.

— Там, где ты существовал, религия отделена от науки. Но чем дальше вы карабкаетесь по древу знания, тем больше у вас появляется понимания (точнее, вам кажется, что вы понимаете), что неизбежен тот момент, когда религия и наука сольются в одно и вы достигнете божественного просветления, или просвещения. И люди станут богами. И будут жить вечно. Так вот, всё это уже давно изучено и достигнуто. Только доступно тем, кто закончил существовать в теле и наконец-то начал жить тут. И те, кто живут тут, внимательно следят за тем, чтобы это не стало доступно там, откуда ты пришёл. А такие как ты, нам в этом очень помогают.

— Ничего непонятно, но очень интересно, — пробормотал Макс. — Почему я не удивлён своим воскрешением? Почему мы тут идём одни?

— Отлично. Ты начинаешь задавать правильные вопросы, но пока что очень простые вопросы. Позволь я поясню.

Гравий приятно похрустывал под ногами и сли бы не необычность ситуации, Макс подумал бы, что гуляет дорожками в клубе для гольфа.

— Ты не удивлён своему рождению (а не воскрешению), потому что при появлении безымянных вроде тебя мы максимально смягчаем стресс седативным воздействием. А второй вопрос ещё проще. Мы тут не одни. Нас тут много, очень много. Оглянись, только постарайся «увидеть», напряги зрение.

Макс повертел головой вокруг, но ничего не менялось.

— Не вижу ничего и никого.

— Посмотри пристальнее вот на тот холмик, например, — указал рукой Акен в направлении дорожки, по которой они шли.

Макс напряг зрение и внезапно увидел две фигуры, медленно бредущие к горизонту. Одна была в точности как Акен, а вторая яростно крутила головой вокруг, размахивала руками и пыталась бежать, но выглядело это, как будто человек бежит на беговой дорожке.

Макс повёл головой немного по сторонам, и перед его взглядом начали появляться фигуры всё того же Акена с разными людьми. Все они вели себя по-разному. Кто-то орал (впрочем, голосов Макс не слышал), кто-то полз на коленях, кто-то, понурив голову, брёл за Акеном. Спустя несколько секунд людей вокруг появилось уже больше сотни, и они всё появлялись.

— Посмотри на меня, Макс! — вдруг резко сказал Акен.

Макс повернулся к Акену и в тот же момент понял, что все люди вокруг исчезли.

— Молодец. Ты быстро схватываешь суть «ясного взгляда». В том, что ты видел, нет никакой магии.

— Объясни.

— Охотно. — Акен поднял палец. — Там, откуда ты пришёл, чтобы увидеть дальше, надо подойти или использовать зум объектив. Здесь подходить некуда, расстояний нет. Зато есть внимание. Ты не приближаешь картинку, Макс, ты к ней адресуешься. Как к абоненту. Набрал — соединили. Отвернулся — разъединили.

— То есть я всё это время шёл в толпе.

— Ты всё это время шёл в толпе, — согласился Акен. — И будешь идти. Привыкай сразу: здесь одиночество — это не факт, а настройка. По умолчанию она включена, потому что иначе новорождённые сходят с ума в первую же минуту.

— А почему они меня не видят?

— У них своя настройка. — Акен развёл руками. — И свой сопровождающий. Не отвлекайся на чужие маршруты.

Макс попробовал сделать «ясный взгляд» ещё раз, теперь уже сознательно. Получилось не сразу. Нужно было смотреть как бы мимо, расфокусировав глаза, — примерно так он в детстве разглядывал стереокартинки в журнале, который отец привозил из Москвы. Холмы дрогнули, и на секунду в траве опять проступили две далёкие фигуры. Потом пропали.

— Мы в Безвременье, в буквальном смысле, — продолжил Акен. — Здесь действительно нет времени, ни в физическом, ни в философском понятии. Все, кого ты видел, это родившиеся, которых я сопровождаю к дедушке. Наш с ними путь может занять мгновение, а может растянуться на тысячи и сотни тысяч лет, но здесь это не имеет значения.

— Я читал, что в чёрной дыре нет времени. Мы что, в чёрной дыре?

— Умница. Верно мыслишь, — закивал Акен. — Да, можно сказать, что мы в чёрной дыре. В искусственно созданном нами пространстве, где рождаются люди.

— А кем тогда был я?

— Не самой лучшей версией себя. Пусть сложное, но животное, в котором рос и наконец-то родился человек.

— Я ничего не понимаю, — сказал Макс.

Прислушавшись к себе, он почувствовал, что Акен не врёт, действительно его эмоции как будто немного купированы. По идее, он должен верещать от страха и всего происходящего вокруг. Хотя происходящее и не выглядело чем-то жутким, но случилось настолько внезапно, что стресс был бы неизбежен.

Макс в деталях помнил всё, что было до, как сказал Акен, рождения.

Уже девяностолетний, но весьма бодрый старичок Макс, как обычно воскресным утром отправился на рыбалку к любимому озеру.

Озеро называлось Штарнбергское, и Макс ездил на него сорок один год.

Сначала на подержанном «Гольфе» третьего поколения, который достался ему от предыдущего постдока вместе с лабораторным креслом и долгами за телефон. Потом на разных других машинах. Последние двенадцать лет его возил Артём, старший, — сам уже седой, сам уже с внуками, — и всю дорогу ворчал, что в девяносто лет на воду в одиночку не ездят.

Лицензию, между прочим, Макс сдавал дважды. Первый раз — сразу после переезда, по-немецки тогда говорил плохо и завалил раздел про болезни рыб. Немцы к рыбалке относятся серьёзнее, чем к выборам. Тридцать часов теории, экзамен, карточка с фотографией. Русскому человеку это объяснить нельзя. Русский человек берёт удочку и идёт.

(Макс, если честно, и сам до конца не понимал, зачем рыбе экзамен.)

Утро было обычное. Сентябрьское, холодное снизу и тёплое сверху, когда от воды идёт пар, а солнце уже нормально греет спину. Термос. Бутерброды, которые Аннегрет резала с вечера и всегда на два больше, чем нужно. Вейдерсы. Стул.

Поплавок стоял.

Макс сидел и думал про отчёт, который надо было сдать в среду, и про то, что в отчёте будет написано «данные не позволяют сделать однозначный вывод», а это неправда. Данные позволяли. Просто вывод никому не нравился.

Потом он заметил человека. Человек стоял метрах в тридцати, ближе к камышам, и смотрел не на воду. Это была единственная деталь, которая зацепилась. У воды все смотрят на воду. А этот стоял в хорошей куртке, без снасти, без собаки, без ничего, и смотрел на Макса.

Макс кивнул. По-баварски, коротко.

Человек кивнул в ответ.

Потом во рту появился вкус меди, и где-то на грани слуха возникла нота — тонкая, ровная, как от камертона, который положили на стол и забыли. Макс успел подумать, что это в ухе. В девяносто лет в ухе бывает что угодно.

Он не успел подумать ничего больше. Про Людвига Второго, который утонул в этом же озере, Макс тогда, естественно, не вспомнил. Он вообще не любил эту историю. Полтораста лет никто не может собрать её в одну версию. Слишком много желающих объяснить.

— Всё, — сказал Акен. — Достаточно.

Макс моргнул. Гравий, холмы, идеально стриженная трава.

— Я ничего не рассказывал.

— Ты вспоминал. — Акен шёл рядом, заложив руки за спину, и смотрел строго вперёд. — Это одно и то же, только тише. Здесь всё немножко слышно.

— Кому?

— Правило первое, Макс. Не «кому». Правило первое звучит так: обстоятельства своего рождения ты не излагаешь никому, включая себя. Вспоминать — пожалуйста, я тебе сам это и включил. Но не задерживайся. Воспоминание здесь работает как открытая вкладка в браузере: ты ею не пользуешься, а память занята.

— Это не ответ.

— Это правило. Правила вообще не отвечают, они ограничивают. Ты как учёный должен ценить: ограничение информативнее объяснения.

Макс промолчал. Фраза была хорошая. Настолько хорошая, что он немедленно захотел узнать, кто её написал и в каком году.

Они шли. Макс вдруг отметил, что идёт. Удивительно было даже не это, а то, что он не замечает коленей. Сорок лет они напоминали о себе при каждом подъёме со стула, а тут — ничего. Не молодые, не старые. Просто есть и не болят. Как мебель из ikea в съёмной квартире: функционирует, и слава богу, трогать не будем.

— Сколько всего правил?

— Семь.

— Второе?

— Второе: не торопись. Здесь некуда.

— Третье?

— Третьего пока нет. — Акен пожал плечами. — То есть оно есть, но тебе сейчас не нужно, а одно из семи ты просто не поймёшь. Давай так: я буду выдавать их по мере надобности, как аптечка выдаёт таблетки. Не потому что жадный, а потому что передозировка.

— У вас тут вообще всё по инструкции.

— У нас тут вообще всё по инструкции, — согласился Акен с явным удовольствием. — Ты представь объёмы. Без инструкции была бы Ялта.

Дорожка шла между холмов и, кажется, никуда не поднималась. Макс попробовал посчитать шаги до ближайшего поворота и на сорока сбился. Не потому что отвлёкся. Просто сороковой шаг оказался тем же самым, что и двенадцатый.

— Ладно. Тогда объясни мне другое. Ты сказал: «мы смягчаем стресс седативным воздействием». Кто «мы»?

— Администрация. Персонал. Сопровождающие. Выбери слово, которое тебя меньше пугает, и мы им будем пользоваться до конца маршрута.

— Меня не пугает ни одно.

— Это седативное.

Макс засмеялся. Смех получился нормальный, живой, и это его почему-то успокоило больше, чем всё сказанное до.

Потом он подумал об Аннегрет. Подумал и подождал. В груди должно было что-то произойти. Тоска, укол, пустота — что угодно из набора, который девяностолетний мужчина обязан испытывать, оставляя жену на кухне с недорезанным хлебом.

Не произошло ничего. Не то чтобы он не чувствовал. Чувствовал. Но ровно, как информацию: Аннегрет есть. И между ним и этим фактом стояло стекло. Чистое, тёплое, без царапин.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда вопрос по существу. Вы фиксируете стресс. Значит, вы его измеряете. Чем?

— Тем же, чем у вас в Гархинге, только у нас прибор не ломается.

Макс остановился.

Он не говорил про Гархинг.

Центр, кстати, назывался длинно и неприлично — Европейский центр интегративных исследований сознания, — но все говорили просто «Гархинг», по посёлку, где стояли корпуса. Макс попал туда в шестьдесят четыре, когда нормальные люди уже выходят на пенсию, покупают домик в Тюрингии и заводят собаку. Взяли его не как физика и не как теолога, а как человека, умеющего складывать чужие таблицы в одну внятную фразу. Должность называлась «ведущий интегратор». Аннегрет называла её «главный по общим словам». (Аннегрет вообще всё называла точнее, чем отдел кадров.)

Излучение открыли не они. Его открыли в Ниймегене, в лаборатории биомагнетизма, и открыли его, строго говоря, не учёные, а техник по фамилии Вонк, который менял сгоревший канал в сверхпроводящем градиометре.

Процедура после ремонта простая. Камеру освобождают, закрывают, снимают нулевой замер. В экранированной комнате с пустым креслом прибор обязан показать шум. Просто шум, ровный и бессмысленный, как и положено природе.

Прибор показал не шум. Полгода искали наводку. Проверили питание, трамвайную линию в четырёхстах метрах, лифт, отопление, соседний томограф, фазу луны — в таком порядке и с таким же примерно уважением. Потом кто-то, кажется, сама Вонкова сменщица, сопоставила замеры с журналом записи добровольцев. Сигнал в пустой камере совпадал по структуре с тем, кто в ней лежал последним. Держался около суток, потом уходил в шум.

Это было странно, но ещё не страшно. Отпечаток ладони на столе тоже держится некоторое время. Страшно стало, когда один из добровольцев умер.

Он был в возрастной группе, семьдесят восемь лет, обычная сердечная история. Его сигнатуру видели в камере за девять дней до этого. Через неделю после похорон камеру закрыли, включили и получили ту же сигнатуру. Не остаточную и не затухающую, а изменившуюся.

Вот это и было главным, и это до сих пор мало кто понимал правильно. Сигнал не пропал, не ослаб и не остался прежним. Он перестроился. У живого человека рисунок один. У того же человека после смерти рисунок другой, и переход из первого во второй занимает от нескольких часов до нескольких суток.

Переход имеет направление. Всегда одно и то же. В обратную сторону не наблюдался ни разу.

(Макс потом двадцать раз повторял на лекциях: единственный процесс в этой истории, у которого есть стрелка, — это умирание. Всё остальное стоит.)

В официальных бумагах явление назвали резидуальной когерентностью. Название честное и потому неудачное: прибор измеряет не энергию, а порядок. Он фиксирует, что шум в узкой полосе перестал быть случайным. В статьях писали «RC-компонента», в курилке и в интернете говорили просто «фон». Человек фонит. Фонит слабо, фонит сильно. Про умерших говорили «перефонил», и это слово появилось раньше, чем вторая подтверждающая публикация, где Вонк, кстати, в списке авторов стоял седьмым.

За три года «фон» прижился настолько, что его начали вставлять в рекламу холодильников. Дальше начинается то, за что платили Максу.

Потому что доказано было ровно одно: после смерти тела остаётся упорядоченная структура, привязанная к конкретному человеку и опознаваемая с вероятностью, которую в любой другой области давно засчитали бы за истину. И ровно это ничего не доказывает.

След ноги — тоже структура, и тоже опознаваемая, но след ноги не ходит.

Весь вопрос был в отклике. Если структура только длится — это отпечаток. Если структура отвечает, причём отвечает по-разному на разное, — это носитель. Разница между «осталось» и «живёт» измеряется одним экспериментом, и эксперимент никак не получался. Воздействуешь — реагирует. Меняешь содержание воздействия при той же энергии — реагирует иначе. Красиво. Но не отличимо от сложной физики, если не доказать, что различение не сводится к параметрам стимула.

Макса взяли за тем, чтобы он это доказал на массивах. Восемь лет, четыре континента передающих данные и одиннадцать миллионов записей отклика. Он обрабатывал данные, и медленно, по четверти процента в год, отжимал из них ту самую разницу.

К девяноста годам он дожал её до девяносто семи и четырёх.

Оставшиеся два и шесть держались как приклеенные. Отчёт, который надо было сдать в среду, был про них. Формулировку Макс уже написал: «данные не позволяют сделать однозначный вывод». Формулировка была ложью служебного характера. Данные позволяли. Просто до порога не хватало восьми, максимум десяти месяцев работы, и любой, кто это признает вслух, обязан объяснить комиссии, почему он десять месяцев назад не написал то же самое.

Себя он не мерил ни разу. Не то чтобы боялся. Просто не приходило в голову. Прибор стоил как крыло самолёта, в диспансеризацию фон не входил, а свободного слота в очереди на установку не бывает никогда. Там всегда стоят аспиранты и смотрят на тебя как на мебель.

— Откуда ты знаешь про Гархинг?

— Оттуда же, откуда знаю, что у тебя левое колено хуже правого. — Акен шёл, не сбавляя шага. — Меня это не характеризует. Меня характеризует то, что я об этом молчал пятнадцать минут из вежливости.

— Пятнадцать минут. Ты же говорил, здесь нет времени.

— А я и не про здесь.

Они прошли ещё немного. Макс слушал собственный голос со стороны и отмечал, что говорит ровно, спокойно, деловым тоном, каким обычно обсуждал квартальные отчёты. Это было неправильно. Он не знал, что с этим делать, и поэтому продолжал говорить деловым тоном.

— Акен, ты обратил внимание, каким языком ты со мной разговариваешь?

— Каким же?

— Церковным. «Освободился». «Проявился в истинном обличье». «Рождение». Я сорок лет читал курс по религиозной терминологии. Ты сейчас цитируешь примерно всё сразу, от упанишад до катехизиса. Если вы тут наука — почему словарь у вас из семинарии?

Акен остановился и просиял так, будто Макс наконец-то догадался поздравить его с днём рождения.

— обрати внимание, Макс. — сказал Акен. — Почему во всех религиях есть реальный (по вашему мнению или религий) мир, а есть, как вы же сами говорите — лучший из миров. Как думаешь, почему так вышло? Подумай, откуда взялись всё эти фразы у человечества: загробный мир, отдал богу душу, отошёл в мир иной. Думаешь это просто так?

— Антропологически — да, просто так, — сказал Макс. — Язык описывает смерть через перемещение, потому что других моделей исчезновения у него нет. Человек видел, как уходят. Не видел, как перестают быть. Отсюда «отошёл».

— Красиво.

— Это стандартная позиция.

— Стандартная позиция, Макс, это когда пятьсот не связанных между собой языков независимо друг от друга выбирают одну и ту же метафору, а ты называешь это совпадением и ставишь галочку.

— Допустим. Тогда почему «лучший»? Почему не «другой»? Если бы это была память о чём-то реальном, была бы разноголосица. Кто-то бы запомнил, что там плохо.

— Прекрасно. Ты сам задал правильный вопрос и сам от него отвернулся, я даже не успел помочь. — Акен опять тронулся с места. — Вот и держи его при себе. Он тебе позже пригодится.

— То есть ответа опять не будет.

— Ответ был. Ты просто ждал другой.

Сорок лет Макс вёл семинары, и у него была отдельная папка с тем, как студенты уходят от вопроса. Составил двенадцать типов. Оказалось, есть тринадцатый, и он идёт рядом в льняном костюме.

— Хорошо, — сказал Макс. — Тогда давай про то, на что ты точно ответишь. Ты сказал «сопровождающие», во множественном числе. Сколько вас?

— Посмотри.

— Опять?

— Ты же аналитик. — Акен впервые обернулся. — Тебе нужна выборка. Только уговор: смотри на них, а не в них. Разница есть, ты поймёшь.

Макс расфокусировал зрение. Никто ему не объяснял, как это делается, Акен сказал «посмотри» — и он посмотрел. Не научился, а как будто бы вспомнил, как врождённый инстинкт. Как дышать, как моргать, как отличить запах кофе от запаха чая, не заглядывая в инструкцию.

В любой компьютерной игре, даже в самой примитивной, где надо двигать квадратик, есть обучалка. Три экрана: вот кнопка, вот цель, вот как прыгать. А тут ни экрана, ни кнопки. Как будто умение стояло в нём с завода, просто до сегодняшнего дня не было повода.

Макс это отметил, но не стал развивать.

Мир опять раздвинулся. Сначала появились те же фигуры, что и в прошлый раз. Сотня, потом две, а потом счёт перестал иметь значение, и это было не ощущение, а факт: цифры действительно перестали к чему-либо прикрепляться.

Ближе всех шла женщина лет тридцати. Рядом с ней — Акен, точно такой же, в таком же костюме, и он что-то говорил, наклоняясь к ней, а она шла молча, прямо, ровно, и смотрела вперёд с тем выражением, с каким люди едут в метро на работу, на которой их не ждут.

Чуть дальше — мальчик, лет семи, может восьми. В футболке с каким-то персонажем, Макс не разобрал. Мальчик держал Акена за руку и что-то спрашивал, задирая голову, и Акен отвечал, и мальчик смеялся.

Макс отвёл взгляд. У него было двое. Артём и Юля, оба давно с седыми висками, оба звонили по воскресеньям, оба по очереди уговаривали его продать вейдерсы. Внуков четверо, правнук один. Имя правнука Макс регулярно путал и делал вид, что это шутка.

Он подумал о них ровно одну секунду и удивился, что одну.

— Смотри дальше, — сказал его собственный Акен. — Ты же просил выборку. Выборка — это когда смотришь на всё, а не на симпатичное.

За холмом их было особенно много. Молодые. Ненормально молодые, двадцать, двадцать пять, и все — одинаковые. Не лицами. Выражением. Они шли быстро, почти бежали, и говорили, и разводили руками, и на лицах у них было одно и то же счастливое, торопливое, слегка сумасшедшее нетерпение. Один пытался обнять своего Акена. Тот вежливо уклонялся.

— Эти, — сказал Макс.

— Эти.

— Их много.

— Последние три года — да. Больше обычного. — Акен впервые за всю прогулку вздохнул. — Знаешь, что самое неприятное в твоём мире, Макс? Не жестокость. Неприятна поспешность.

— Ты говоришь так, будто тебе за них обидно.

— Мне за них неудобно. Это разные чувства, и второе честнее.

Новость о фоне, о жизни после смерти, выпускали аккуратно, порциями, месяцев восемнадцать. Сначала препринт, который не прочитал никто. Потом подтверждение из трёх лабораторий. Потом пресс-конференция, на которой представитель Ниймегена сорок минут повторял «мы не утверждаем», и все разошлись с твёрдым ощущением, что утверждают.

Хаоса не случилось. Случилось привыкание. К концу второго года вечная жизнь занимала в новостях примерно то же место, что курс биткоина: строчка внизу экрана, никто не смотрит.

Потом утекли кривые. Не выводы — выводов никто и не писал. Утёк внутренний набор: сырые записи перехода. Шестьдесят с чем-то пар «до» и «после», выложенные одним архивом, без текста, без подписи, без единого слова интерпретации. Их и не надо было интерпретировать. Любой человек, открыв картинку, видел одно и то же: слева живой рисунок, справа другой рисунок, и между ними не обрыв, а поворот.

Затухание выглядит как затухание. Это выглядело как переезд.

Дальше интернет всё сделал сам. Ни одна лаборатория в мире не утверждала, что личность сохраняется. Утверждать это было нельзя, до порога не хватало тех самых двух и шести. Но человеку, который смотрит на две картинки, порог не нужен, ему нужна картинка.

Через четыре месяца Всемирная организация здравоохранения впервые за свою историю сняла статистику самоубийств с открытой публикации.

Макс видел эти цифры по служебной линии. Помесячная кривая была похожа на ту самую, вторую, посмертную, и он тогда подумал, что совпадение красивое и что об этом нельзя говорить вслух никому и никогда.

Зато выросла индустрия. Курсы правильного перехода, ретриты, квантовые психологи. Женщина из Роттердама продавала расстановки, после которых фон якобы становился гуще, а посмертный переход гарантирует идеальную загробную жизнь (так и писала) и заработала на этом больше, чем весь Гархинг за восемь лет получил грантов.

Прямую рекламу запретили на второй год. Серую не смогли, потому что серую вообще пока никто не смог запретить. А потом пошли молодые и это ещё не было катастрофой. Ещё было статистической погрешностью. Но неумолимо набирало обороты. Всё больше молодых людей добровольно накладывали на себя руки, твёрдо зная, что смерти не существует.

Макс хотел спросить ещё, но взгляд сам поехал дальше, за следующий холм, и там было пусто. Не совсем пусто. Там стоял человек, он не шёл, а стоял, и рядом с ним стоял Акен, и они оба не двигались. Трава вокруг них была точно такая же стриженая, как везде. Человек был непонятного возраста и непонятного вида. Голый, сутулый, с очень длинными руками. Он смотрел в землю. Челюсть у него была тяжёлая и выдвинутая вперёд, лоб низкий, и это не выглядело уродством. Это выглядело нормой, просто не той.

— Сколько он тут? — спросил Макс.

— Вопрос некорректен.

— Я в курсе. Ответь неправильно.

Акен помолчал.

— Он пришёл раньше слова. У него нечем принять. Понимаешь? Чтобы согласиться, что ты умер, нужно иметь в голове «умер». А у него есть «холодно», «больно», «не пришли». И он стоит.

— И вы его не отпускаете.

— Мы его не держим, Макс. Это большая разница, и я прошу тебя её запомнить, потому что ты, я вижу, любишь такие. Дверь открыта. Он не знает, что такое дверь.

Макс смотрел на сутулую спину и ловил себя на том, что должен сейчас что-то чувствовать. Ужас, наверное. Или жалость. Чувствовалось ровно, как поплавок на воде — ничего (Он отдельно отметил, что отметил это. Профессиональная деформация: даже собственное отупение он сначала записывал в протокол, а потом уже переживал.)

— Хватит, — сказал он.

— Смотри, сколько хочешь.

— Я сказал — хватит.

Мир сложился обратно. Гравий, холмы, трава.

Они прошли ещё немного молча. Где-то жужжали пчёлы, и Макс подумал, что за всю прогулку не увидел ни одной. Жужжание при этом было правильное, добросовестное, с лёгким доплеровским вибрато на развороте. Такие пчёлы бывают в документальных фильмах про Прованс. Сами пчёлы отсутствовали. Как мёд в чайнике, который кто-то выпил, а чайник оставил на столе для правдоподобия.

Макс хотел спросить, правильные ли это пчёлы. Не спросил. Решил, что вопрос про пчёл в ситуации, когда ты мёртв и идёшь по загробному миру с комиком в льняном костюме, будет уже перебором по части нелепости.

(Хотя, если подумать, именно такие вопросы там и задают. Не «зачем я здесь», а «почему пчёлы без пчёл»).

— Ты не ответил, — сказал он наконец. — Я спрашивал, сколько вас, сопровождающих. Ты показал мне людей.

— Я показал тебе ответ. — Акен даже не повернулся. — Ты смотрел не туда. Посмотри на меня.

— Я на тебя смотрю.

— Ясным взглядом, Макс.

Макс расфокусировал зрение и посмотрел на Акена.

Потом он очень долго не мог ничего сформулировать, хотя формулировать было его работой сорок лет.

Акенов было столько, сколько бывает песка, если высыпать его не на стол, а в идею стола. Они стояли, шли, наклонялись, разводили руками, сидели на табуретах у кроватей, поднимали ладонь, улыбались, слушали, кивали. Они не были копиями. Копии отличаются случайно, а эти отличались осмысленно. Один был чуть терпеливее. Другой чуть строже. Третий вообще не старик, а женщина в белом халате. И всё это было одно существо, разложенное по адресатам, как рассылка. И ни один из них не спешил.

Вот что добило Макса. Не масштаб, масштаб он как раз переварил, он всю жизнь работал с числами, от которых тошнит. Добило отсутствие спешки. Когда у тебя миллиард клиентов, ты обязан хамить, это закон. Любая система при такой нагрузке начинает экономить на вежливости, потому что вежливость — самая дорогая часть обслуживания.

Эта не экономила.

Макс однажды делал аудит колл-центра в Вильнюсе. По дружбе, за ужин. Триста операторов, скрипт на четырнадцать страниц, обучение три недели. К девятой минуте разговора вежливость у оператора кончалась физически, как кончается вода в бутылке, и это было слышно на записи без всякой аналитики. Отсюда он тогда вывел себе правило и потом двадцать лет им пользовался. Если процесс масштабируется без потери качества — значит, качество в нём не издержка. Значит, оно кому-то выгодно.

— Как, — сказал Макс.

— Что «как»?

— Пропускная способность. Ты обслуживаешь… — Макс запнулся, потому что числа не было. — Сколько?

— Всех.

— Это не число.

— Это не задача с числом.

— Акен. — Макс остановился посреди дорожки. — Я тридцать лет писал заявки на гранты. Я знаю, как выглядит система, у которой нет ограничений по ресурсу. Она выглядит вот так. Стриженая трава, ноль очередей, персональный сопровождающий каждому, включая того, кто не понимает слова «дверь». И знаешь, что это означает?

— Скажи.

— Что кто-то это оплачивает.

Акен не ответил. Он смотрел на Макса с очень спокойным интересом, и в этом интересе не было ни капли удивления, что, как Макс понял через секунду, было гораздо хуже удивления.

— И ещё, — сказал Макс. — Ты сказал в комнате: «Вселенная нечасто посылает безымянных». «Нечасто» — это статистика. Статистика бывает там, где считают. Считают там, где есть план. И это я ещё не спросил про то, кто такие безымянные.

— У тебя очень красивый ход мысли, — сказал Акен. — Ты им всю жизнь пользовался?

— Да.

— И к чему он тебя привёл?

— К девяноста годам и хорошей пенсии.

— Ну вот, — сказал Акен. — Работает.

Он тронулся дальше, и Макс пошёл следом. Вариантов, строго говоря, не было. (Вариант был один: остаться стоять, как тот, за холмом.)

— Сколько нас? — спросил Макс в спину. — Безымянных. Один на сколько?

Акен молча шёл ещё шагов десять. Пчёлы, которых не было, жужжали ровно и добросовестно.

— Пойдём к дедушке, — сказал он вместо ответа. — Тебе там понравится.

И дорожка, которая всю дорогу шла прямо, повернула. Не плавно, не как тропинка в парке. Как поворачивается изображение, когда кто-то за кадром передвинул камеру.

Макс успел заметить, что поворот случился не под ногами. Он случился в голове у Акена. Тот подумал «налево», и мир подумал вместе с ним.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге