Обложка Зерно

Зерно

Александр Глушков

0% прочитано
Стандартный
Александр Глушков

Зерно

Глава 1

Мальчик девочку полюбил,

Папа маму легко задушил,

Мама папу загрызла зубами,

Всем пиз*ец. Солнце светит над нами.

Девочка мальчика заценила,

Пригляделась к мальчику, как он возится с котятами, полюбила,

Отдалась ему, скорее со страху

Доверила ему нести укорот и наваху.

Мамы с папами озверели,

Дети от них убежать захотели,

Убежали, нашли двухэтажный дом,

Повесили новые шторки, мебель купили, ковры постелили, застеклили разбитые окна, запустили ветрогенератор, теперь с холодильником и стиральной машиной вышли на новый уровень и стали жить-поживать.

Вдвоем.

Девочка родила малыша и малышку,

Мальчик много читает и пишет детскую книжку,

Малыши учатся ходить и не любят школу,

Умеют мочить зомби – те взрываются по приколу.

В общем, ко всем пришло окончательно счастье,

Магия чувств.

Девочки теперь не стареют.

А у мальчиков есть дела по субботам.

- Ну-с, начнем-с...

Торжественно и несколько предвкушающе провозгласил Иван Никифорович, подвязывая узорчатую салфетку к мощной вые. Тут же, он взял в руки инструменты и, словно дирижер перед началом увертюры, с любопытством осмотрел почтенную публику из собранного по случаю оркестра. Инструменты весело блестели, зависнув в некотором недоумении над столом, а из супницы, торжественно выставленной на середину стола, парило и возбужденно вилось, закручиваясь в штопор и взлетая под потолок.

- Дорогой вы наш, Иван Никифорович...

- Преамбулу, давайте пропустим, Афиноген Степанович, дело надо делать, дело. Да-с.

- Позвольте-с, - стал настаивать Афиноген, но смягчился. - Я коротенько.

Иван Никифорович милостиво кивнул и проиграл своими инструментами пару тактов из венской польки.

- Все вы знаете, как я люблю этого человека. Компреневу?

Сидящие за столом люди шумно вдыхали аромат, сглатывали слюну и гипнотизировали хрустальный графинчик с пробкой. Графинчик сиял хрусталью и обильно потел. Именно что потел. И поэтому сидящие за столом ответили в разнобой, несогласованно, но утвердительно. Убедившись, что все присутствующие согласны с только что высказанным и не согласных нет, Афиноген мягко улыбнулся и продолжил:

- Да-с. Люблю. Мне тут рассказали одну прелюбопытную историю... Представьте себе, помер один, первой гильдии, купец. Почил, так сказать, в бозе. А как завещание-то открылось, выяснилось, что сыну своему единокровному купец ничего не оставил. Дулю с маком ему!

Для наглядности, Афиноген скрутил из крепкой волосатой руки дулю и продемонстрировал ее всем желающим. Желающие посмеялись, но несколько принужденно.

- Но сынок его, купца этого, оказался не лыком шит, с норовом оказался, г*внюк. Выписал из Петерсбурха, из лучшей ресторации поваров и сварил своего папеньку в бульон с клетцками.

Народ покосился на парящую супницу, кое-кого явственно передернуло, один отчего-то побледнел и прижал платочек богато вышитым вензелем ко рту.

- Наделали колобас рубленных, котлеток наготовили с укропчиком, холодца разлили по горшочкам тьму-тьмущую. Каково, а?

Все присутствующие знали, каким, прости господи, злопамятным бывает уважаемый Афиноген, потому и прореагировали соответствующе, правильно прореагировали. Отчего-то всем дружненько захотелось горячего шоколада с корицей и имбирем, или, на худой конец, какава, но тоже, обязательно горячего.

- Ну и вот. Собрал он всех знакомых и товарищей своего папахена, пригласил на помин души всех значимых людей города, набрал голытьбы подзаборной для ровного счета и устроил пир на весь мир. И знаете что-с? Сожрали купца первой гильдии. Сожрали-с. И косточки обгладали. А? Какаво?! Так давайте же дружно поздравим нашего юбиляра. Поздравляем вас, Иван Никифорович. Долгия лета. Долгия лета. Дол-ги-я Ле-та.

Юбиляр сидел и ворочался выей в салфетке. Цвет лица медленно наливался свекольником. Бережно, аккуратно, Иван Никифорович положил на стол нож и вилку, посмотрел исподлобья на скандирующих здравицу гостей, несколько секунд его губы шевелились, беззвучно и энергично. Затем, словно мысленно трижды сплюнув, юбиляр встал из-за стола, упер в стол кулаки и рявкнул куда-то за спину:

- Авдотья!!!

- Что, батюшка?

- Стакан принеси, - коротко приказал Иван Никифорович.

Гости заткнулись. Повисла пауза, во время которой одинокая половозрелая муха отчаянно жужжала, пытаясь вырваться из паучьих тенет в углу, а более ничего не происходило. Затем принесли стакан.

Иван Никифорович взял графин, снял пробку, налил в стакан до краёв, воткнул пробку глубоко в графин, со звоном воткнул, а затем единым махом маханув содержимое стакана, с силой выдохнул и в сердцах бросил в сторону всех гостей разом:

- Да, чтоб вас всех... - и добавил в сторону Авдотьи, - огурцов принеси и не режь их... целыми подай...

Пока Авдотья бегала за огурцами, Иван Никифорович маханул еще раз, а как принесли огурчиков, стал поедать их: смачно, с хрустом откусывая большие куски, яростно разжевывая и поглядывая со значением на гостей дурными захмелевшими глазами.

- Вот так, - ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил он.

- Вот так, - повторил задумчиво и в полный голос.

- Так вот... – тихо пробормотал и замолчал.

Тишина стояла мертвая, хрустящая как битое стекло под ногами. Из раскрытого судка парило заморским супчиком с ласточкиными гнездовьями и терпко пахло малосольными огурцами с хреном.

- Ссс... сц... спс.. спа-си-бо. Чтоб вам... разом… и за всё хорошее…

Праздник оказался испорчен. Гости разбежались засветло, скомкано попрощались и быстро-быстро отбыли восвояси. Вечерело.

Иван Никифорович вышел на крыльцо, с удовольствием почесал правой рукой в паху, потом двумя руками там же, но уже со стороны спины. А потом вспомнил, как Афиноген, так его растак, единственный из всех, от души наяривая холодец, аккуратно намазывал каждый дрожащий кусочек горчичкой, перед тем как отправить его в рот и разжевать, блаженно прищурившись и пофыркивая от удовольствия. Скотина…

Иван Никифорович досадливо поморщился и подумал:

«Солитер у него, что ли?! А хоть бы и солитер! Как бы еще мало не было, скотоложу этому, тьфу!»

Торопливо сплюнул насторону, вернулся в дом, сильно громыхнув парадной дверью. Побродил неприкаянно по комнатам, посмотрел хозяйским глазом на Авдотью, что убирала почти нетронутые блюда со стола, ожег ее ласково взглядом по попе, ухмыльнулся игриво в поседевшие усы, степенно огладил благообразную бороду и вернулся в гостиную, где улегся на диван и задремал.

Башенные часы размеренно тикали в углу, раскачивался маятник, отсчитывая едва уловимый переход дня в ночь, жужжала неуловимая муха. Купленный в начале весны диван: по последней моде полосатый, с гнутыми ножками и прованским матрасом на пружинках, казался жутко неудобным, коротким и узким, как лавка, и таким же жестким. Под немалым весом хозяина дома он сначала жалобно заскрипел, но быстро угомонился и затих.

Иван Никифорович, всхрапывая открытым ртом, аки конь, тоненько посвистывал носом. С угла полных губ тонкой ниткой стекала на бороду слюна. Из–под двери протягивало. Так любой ветерок сдувает с поверхности мировой лужи упавшие в небо отражения. Любую случайную рябь.

Ходит полная луна,

полногрудая луна,

крутобокая луна

над полями.

Когда заглядываешь в лужу и видишь там жуткий оскал на месте лица…это не хорошо… да-с…раздражает такое...

Иван Никифорович нахмурился, вглядываясь в серебристый овал в поисках своего отражения. Ощупал пальцами лицо, пытал счастья у зеркала, задавался вопросом. В зеркале отражался бородатый незнакомец, он враждебно смотрел сквозь Ивана Никифоровича из затейливо изрезанной рамы, мерцал в глубине зеркала, кривил рот и молчал. За его спиной скалились и гримасничали черти, клубились тени прошлого и расползалось легкой дымкой настоящее.

Черти всегда лезут: из любых коробок, фрагментов и зеркал, а ангелы: поют тихо, сладко, тонко. Голоса у них - хрустальный звон от сгоревших льдинок, звучат нежно, торжественно и светло.

Ищет в поле васильки,

в белом поле васильки,

в синем небе васильки...

Скоро утро...

А в полдень отца Василия убили.

В понедельник, за пять минут до начала обеда в голову пастыря душ человеческих пробралась одна неплохая мысль, загорелась огненной глаголью, и отец Василий умер от разорвавшегося в голове сосуда.

Зато умер легко, дай Бог каждому.

Внезапно побледнел, покрылся испариной и замолчал. Рухнул спиной назад, как живые люди не падают, и всё.

Леночка, делопроизводитель с большим опытом работы, сказала, что она, конечно, видела, куда более страшные вещи, но такого ей пока еще как-то не доводилось. И поэтому, сказала она, это - достойно. Дура дурой, но сказала хорошо, искренне, без выпендрежа.

Очи темные темны,

ночи зимние темны,

мысли стройные темны

и прозрачны...

Смерть человека — отнюдь не повод для краснобайства. Но тут есть нюанс: если человечек умер не за просто так, а с пользой для важного… скажем, умер, чтобы перенестись во времена Ивана Грозного, да, хоть, в его сына, после того, как ему голову Батюшка-царь проломил, тогда — да, другое дело. Тогда можно помирать, чтоб было красиво, чтоб оценили по достоинству, а не как обычно. Тогда всё правильно, и можно в охотку послушать, что о тебе люди говорят, пока ангелы поют на небесе.

А над самой крышей звёзд,

россыпь ярких темных звёзд,

просто пригор-о-шни звёзд

с перламутром...

Весь остаток дня отец Василий на глазах у всех домочадцев умирал не единожды, но как-то незаметно со стороны. Оживал ненадолго и опять умирал. Бедняга весь измучился, извалялся в пыли и окаменел. Но вдруг ожил окончательно и воплотился духом именно в сыне Ивана Грозного.

В тот самый час, когда солнце касалось горизонта и мягко скользило под землю, а весь небосвод в таких красках, которые можно осязать глазами, настолько они сочные и точные, под настроение, когда закат багров, но багров не избыточно.

Горели восковые свечи. В темном красном углу быстро бормотали скороговорку, отчаянно творя молитву и регулярно прикладываясь лбом об пол. Соударение головы и камня выходило глухим и разносилось по помещению гулко, но, Слава Богу, недалеко.

Покойный отец Василий судорожно вздохнул и ожил. В его теле ощущалась странная легкость, живость и невесомость. Он открыл глаза, прокашлялся и неожиданно звонким молодым голосом произнес:

— Иван Никифорович! Просыпайтесь, не надо спать на закате… просыпайтесь…

Где-то недалеко завыли, заголосили дурные бабы, и последний удар молельщика вышел чересчур мощным. Ощутимо тряхнуло, сокрушительно вздрогнуло, и после последнего удара стихло.

Иван Никифорович проснулся.

Воет в поле дикий волк,

одинокий белый волк,

крупный и плешивый волк

на Луну.

Никто не знает, почему птицы летают, что их заставило обрасти перьями и взлететь, а ведь это – весьма интересное событие… без перьев они страшненькие… без перьев все страшненькие… приснится же такое…

- А-а-а?! Что, что такое?! Авдотья?! Случилось что?

- Вечереет, Иван Никифорович. Солнышко садится за горушку. Нельзя спать на закате, голова болеть будет… просыпайтесь…

- Солнышко? Садится?! Озверела?!!

- … Иван Никифорович, миленький… только не ругайтесь, ночью почивать будете, а сейчас никак нельзя, батюшка… вставайте…

- … … … Кофею свари, дура!

- Может лучше кваску? У вашего кофия душа черна, масляна, запашиста… а квасок хлебный, хвалебный, целебный…а? Принесу кваску?

- Поговори мне ешо! Кофию, сказал, подай! В сад снеси, там буду… пить…

Иван Никифорович тяжело вздохнул, потер уши, глаза, затылок, снова уши, сказал быр-р-р, помотал головой, поднялся и, тяжело ступая, двинулся в сад.

Где всю ночь огни горят,

тучи по небу летят,

Кофе растекся по языку терпкой маслянистой горечью, сердце моментально застучало, забилось, что птица в гнезде. Над далеким горизонтом медленно всплывала краснорожая Луна, завернутая в несколько колец радуги и мути. И если верить приметам это к перемене погоды, а если верить старым костям, то ничего не изменится, все останется таким же, как было. Орали, как оглашенные, сверчки, зудели над ухом вездесущие комары, пара крупных нетопырей парила невысоко в небе, пролетая над садом, как стрижи над темной водой перед дождем. Вспомнилось детство. Вспомнилась работа на скотобойне, куда батя, Царствия ему Небесного, определил недоросля. Хорошее было время…

ходят луны и глядят,

собирают урожай...

- Что-то еще нужно, Иван Никифорович? А то время-то позднее, мне жеть все перемывать еще и квашню умять надо, и…

- Нет, достаточно, ничего более не надобно.

Иван Никифорович тяжело поднялся.

- Оставь, говорю, завтра приберешь, Авдотьюшка. Ну-тко, пойдем со мной... хозяюшка…

Иван цепко ухватил работницу под локоток и потащил за собой в хоромину.

- Да как же оставить-то? Засохнет же, потом хоть зубами грызи…

Хлопнула дверь, примолкшие было сверчки обрадовано засвистели, Луна повисла над садом, заглянула в чашку, отразилась в черной жиже. На край садового столика шлепнулся здоровенный нетопырь, забил перепончатыми крыльями, проскрежетал когтями по доскам и, скалясь, быстро-быстро завертел уродливой головой. Кофейная чашка подпрыгнула и упала набок, разливая темное и шипящее содержимое. Нетопырь, мерзко хихикая, улетел.

«- А вот, Иванушка, посмотри – овечка. Видишь, она кудрявая?! Вот она.

- Ме-ее.

- Чтоб, значит, ее на мясо перевести, ее нужно забить. А забить нужно правильно, чтоб и не испугалася, и чтобы быстро. Если одну там, или две, значит, тогда на бочок кладем, ноги держим, связываем и по горлу ножом, чтоб возле уха, значит, чтоб кровь спустить, значит, жилы отворяя.

- Ме-ее.

- Да. А потом уже шкуру сымем и всё остальное разберем... А пока разделываем, другую подвешиваем, чтоб кровь с неё спускалася... Это быстро получается. Раз и все.

- Видишь? Всё просто: раз и все.

- Ме… х…х…

- Так, значит…»

Авдотью Иван Никифорович взял в дом из жалости. Как померла у ней мамка, осталась Авдотья одна бедовать. Ну и пригрел Иван Никифорович никому ненужную нескладную девчушку, чтоб по хозяйству помощь была: подать, убрать, приготовить. Еще Софья Павловна покойница жива была. Поначалу не шибко у Авдотьи складывалось: то посуду побьет, то приготовит так, что на собаку плеснешь – шерсть облезет, то не дозовешься её, то не прогонишь. Но со временем все, что называется, наладилось, прижилась сиротка: округлилась, вытянулась, похорошела.

- А выходи-ка ты за меня, Авдотьюшка, замуж… - хрипло проворковал Иван Никифорович, с силой прижимая к себе девичье тело. – Все тебе достанется. Все отдам. Ничего не пожалею.

- Да как же так, Иван Никифорович?! Как можно? А сыны ваши? А сродственники? А…

- У них своя жизнь… ничего им не оставлю… только и умеют, что деньги клянчить, да проматывать их по ресторациям… всё тебе… а я… хозяйкой моей будешь…в золото одену, в шелка, в бархат узорчатый… хочешь шубу соболью, хочешь? – Будет тебе шуба… всем шубам шуба…

- Не хочу я … не нужно мне шубы… отпустите меня, Иван Никифорович… пожалуйста… стыдно так… нехорошо… не по-людски…

Авдотья изо всех сил упиралась руками в грудь Ивану, пытаясь отстраниться. Хотела вывернуться и убежать, но куда там. Иван держал крепко, а силы у него в руках не меренно, даром, что постарел и обрюзг.

- Девка ты ладная, а я – мужик: крепкий, самостоятельный, при средствах, что тут стыдного?

- Иван Никифорович, миленький, вы же совсем старенький…

- Эт ничего! Борозды не спортю, не боись! Все будет хорошо, Авдотьюшка. Я еще крепкий. Дай я тебя расцелую, милая!

- Не надо, я не хочу, не надо!!! Нельзя так! Вы ж мне заместо батьки всегда… ну, я же не люблю вас, прости Господи! Пусти, Иван! Пусти…

- Стерпится-слюбится… перемелется… полюбишь…

Руки Ивана жили сами по себе, мяли ладные ягодицы, хватали за бока, гладили по спине, крепко держали голову за запотылок, пока губы тянутся к лебединой шее. Запах девичьего тела кружил голову почище хмеля, пахло от неё одуряюще: молодостью, сладостью, весной.

«- Ме-ее.

- Эту, значит. Ну, вот. Положили животину. Кладите, значит. Вот так. Ага. Счас свяжем. Ага. Тяперича - голову назад, и вот здеся рукой, попридержать маленько. Вот. Готово. Теперь ножом по горлу, значит, надрезая тута на шее и возле ушей, значит. Давайте, чего тут, не мучьте животину. По голове погладьте. Погладьте, погладьте.»

- Что же вы делаете… - с мукой в голосе закричала Авдотья.

- Молчи… молчи… всё тебе отдам… всё…

- Да не нужно мне от вас ничего! пустите! кричать буду!!!

- Кричи! Или молчи! Мне всё равно! Все равно моя ты! Авдотьюшка!!!

Иван Никифорович, распалившись, одним движением разорвал на Авдотье обе рубахи, жадно впился губами в рот, прижался, навалился всем телом, сдавил лапищей мягкую грудь, терзая плоть и нашаривая сосок. Его поцелуи жгли как угли, борода царапала кожу, как репейник. Дыхание потяжелело, глаза покраснели, член встал колом в штанах.

Иван озверел, резко развернул Авдотью тылом к себе, заставил ее встать на колени, задрал юбки, придавил девичье тело, с удовольствием помял широкую белую задницу, с силой пролез рукой в сокровенное место, мимолетно удивился сухости её, разжал и развел в стороны сдвинутые бедра девушки и стал пристраивать свой напряженный уд к волосатому лону.

Авдотья выла в голос, рыдала и пыталась уползти от озверевшего Ивана Никифоровича.

- Замолчи! – прикрикнул на неё Иван. – Завтра в церкву пойдём, обвенчаемся.

- Не хочу-у-у! За что-о-о?! Что я вам такого сделала-а-а? Отпустите меня-я-я за ради Христа-а-а!

«- Ме-ее.

- Вот. Теперя режьте. Не бойтесь. Нож острый. Раз и все. И эта. Увереннее. Твердой рукой. Ну-ка стой!

- Ме-ее.

- Раз. Видите, господин, засыпает, барашка?! Раз. Вот! Счас кровь вытечет из неё и все.»

- Не на-а-а-до-о-о!!!

Луна заглядывала в окна, проливая свой свет и разгоняя сумрак. В неверных красноватых отблесках лунного света Ивану Никифоровичу мерещилось. Явилась ему Софья Павловна, такой, какой была в последний год своей жизни: высохшей, морщинистой, пожелтевшей, с редкими, тусклыми волосами и большими печальными глазами на изможденном болезнью лике. Явилась и посмотрела на Ивана: строго, осуждающе, поджав тонкие синие губы и покачивая недовольно головой.

«- Господи! – воскликнул Иван Никифорович внутри себя. – Спаси и сохрани! Что за дичь я творю?! Не ведаю, помилуй мя, Господи… Спаси и сохрани!»

Уд его тут же сморщился и опал. Иван Никифорович огляделся, перекрестился, перекрестил обнаженную попу Авдотьи, сплюнул в сердцах, прикрыл подолом сиё непотребство, с сожалением оглядел девушку напоследок, с трудом натянул штаны на свой зад и поднялся.

- Прости меня, дочка… нашло что-то… прости…

- У-уу… - выла Авдотья. – У-уу…

- Прости… чуть было в грех не вошел… да Господь сберег… прости…

- У-уу…

- Поднимайся… хватит слезами дом заливать… уберег нас с тобой Господь…

- У-уу… Он… всё видит… всё… - сбивчивой скороговоркой провыла Авдотья, комкая разорванную рубаху на груди.

- А то как же! Видит Господь! Видит, конечно… поднимайся, чего на полу сидеть… простудишься… да и прости меня за Христа Ради…

Иван Никифорович успокаивающе попытался погладить девушку по голове. Авдотья дернулась, отстранилась, зыркнула гневно зареванными глазами на Ивана и зло бросила ему в лицо:

- Бог простит!

- А ты? Ты – простишь? Прости… дурак я старый, ополоумел совсем…

Авдотья молчала, мрачно и шумно сопела, сидя на коленях и прижимая к груди расползающуюся ткань, она была в этот момент на диво красива, желанна и женственна.

- Замуж за меня пойдешь? – глухо спросил Иван Никифорович, опустив дурную голову вниз.

- Нет! Ни за что! Никогда! – с надрывом выкрикнула растрепанная и заплаканная девушка.

- Ну, тогда - прости… и… не бросай меня одного… тут… не уходи… я больше не буду… я…

Позже, лежа на кровати, Иван Никифорович молился и плакал, выл и рычал в подушку, кусал пальцы, сжатые в кулак, а перед глазами его стояла Авдотья в разорванной рубахе, с искусанными до крови губами, в ярости кричащая:

- Бог простит!

- Прости, Господи, - взмолился Иван Никифорович и, обессиленный, заснул.

«- Все, я сказала!

Ладно, Всеясказало, ладно. Сказала и сказала, чего на понос-то исходить?

По потолку побежали трещины, легко оформились в крылья и клюв. Клюв проартикулировал «пи*дец тебе, старый». В полной тишине и извести.

- Прости, Господи.

Из трещин сформировался желтый глаз. Глаз с любопытством , не моргая уставился на Ивана.

- Ты, птичка, не того… лети, дура такая, на поле бранное, собирай там свою жатву.

Желтизна стала наливаться багровым сумраком.

- А как такое? такое, вообще, бывает?

Клюв снова проартикулировал. И снова в тишине, полной, как женщина в возрасте, и усталой до обреченности, но полной тихой радостью. Как без радости в таком возрасте? Никак.

- То есть, бывает…. понятно…

Сумрак стал окончательно багровым и стал вытекать из трещин.

- Знаешь, птица, чем колдунство отличается от волшебства? Не знаешь. А хочешь узнать?

Как безмолвие может быть таким выразительным? Как!?

- А не скажу я тебе… хотя волшебство происходит в человеке из детства, из самой непредсказуемости его бытия без любви...

Багровые капли сумрака стали падать с беленого потолка, оставляя в воздухе шипящую полоску. Падали и растворялись в воздухе, не долетая до пола. Словно пробки из-под шампанского.

- Весело живешь, птица. Вот что, сделаю я ремонт в доме, и чтоб духа твово не было… исчезнешь ты в небытие, как и не было. А из перьев твоих подушку набью. Чтоб спать было сладко. И оберег вышью скандинавской гладью и славянской вязью.

Желтый глаз сверкнул печалью, капнул чистой слезой, слеза слезла с глаза и упала на пол. И началась капель. Частая.

- Где-то был тазик, нужно подставить, пока доски не сгнили. Или, хрен с ними с этими досками?

С потолка лилось. Все лилось: и звуки, и слова, и чушь собачья, и чушь человеческая, а солнце все закатывалось и закатывалось. Мягкое, как газета в рулончиках, и синее, как небо.»

- Попробую еще раз уснуть, - подумал Иван Никифорович во сне. - Может на этот раз приснится что-то хорошее. Хорошо бы.

И уснул.

Эпилог:

К Афиногену Степановичу с возрастом пришло творческое бессилие, а желание осталось. Иногда так случается. Но Афиноген Степанович ничего такого не ждал. Проснулся он однажды утром и почувствовал: всё.

Утро было на редкость гадким, хмарым, а небо низким, шел снег.

Он шел нудно и давно, как марафонец на дистанции, задыхаясь, сыпал и сыпал мелкой и желтоватой крупой под ноги и на головы людям. Где и расползался, словно впитываясь в нутро человека и земли. Скользил тонкими струйками, стекал за воротник, сползал с шуб и капал, капал, капал.

Китайцы, известные древней мудростью цивилизации, наблюдая за природой и ощущая в себе потребность выразить чувства, придумали пытку: простая и холодная капля, капая на голову, постепенно напитывала влагой мозги. Мозги, напитанные влагой, прорастали и человек превращался в дерево, по весне покрываясь свежей листвой, успевая и расцвести и сбросить на землю сухие лепестки, покачать ветвями под ветром, потрясти ими под небом и небу.

Афиноген Степанович испытывал безразличие к сельскому хозяйствованию, не испытывал трепета к березкам, не чувствовал связи между своей жизнью и полем. Любил он ячмень и колос, любил богатство и власть над людишками.

Так вот, встал с утра пораньше Афиноген Степанович, посмотрел на всю эту мракоту и мерзость, и почувствовал, что никакого богатсва ему уже не хочется. Совсем никакого. Почувствовал, что ему так многого уже не хочется, что проще перечислить вслух то, что осталось.

- Сволочи... лучше бы каленным железом, чем так...

Снизу поддувало. Холодило оголенные икры, закручивало штопором тоненькие нитки воздуха и свивало из них кольца. Цепочки окольцованного пространства тускло мерцали. Небо нависало и ощутимо давило на затылок. Где-то там, в глубине, появлялись и исчезали короткие и злые росчерки иероглифов и отдельных букв, рассыпающихся в кашу, истаивающих образов и непонятно кому нужных смыслов.

- Человек вам не дерево... Его распиливать не нужно... Не нужно его шкрябать... Каленным железом. И ноздри...

Так думал Афиноген Степанович и стоял у окна. И никуда не двигался.

А на улице шел снег, и шли люди. И снег капал им на шапки и под ноги. И стекал, как кровь в мысль.

В доме было тихо.

Тихо.

И тут вспомнил Афиноген про бабкино наследство, про зеркальце серебряное в темной оправе. Бабка Афиногена слыла колдуньей. Ее боялись. А Афиногена – нет. Но ничё… будут.

- Ну-ка, зеркальце, скажи, да всю правду доложи, я ль на свете всех умнее?!

- Ты, конечно ты! Все дурнее тебя. Один ты у меня такой. Умный.

Афиноген счастливо рассмеялся.

- С Иваном хорошо получилось. И это замечательно, что примечательно.

Афиноген гаденько по-нетопырьи рассмеялся, мечтательно улыбнулся, покрутил головой от удовольствия, затряс козлиной бородкой, которой втайне гордился, а потом сказал:

- Теперь вот что: в следующее воскресенье у Поликарпа Ивановича событие – дочку свою, Полинку, замуж выдает. Свадьбу играть будут. История мне нужна. Давай, рассказывай…

«В те времена, когда люди Каража* еще не знали, зачем они пашут землю, и не умели выращивать ни «курурука», ни ананас, ни маниоку, а питались только лесными плодами, разной дичью да рыбой, жили-были в одной семье две сестры! Старшую звали Имайеро, а младшую — Денакейя.

Как-то, поздним вечером, взглянув на звездное небо, Имайеро залюбовалась на большую звезду Таина-Кан.

Звезда сияла таким нежным золотистым светом, что девушка не удержалась и сказала:

— Отец, какая красивая звезда!.. Как бы мне хотелось достать ее с неба и поиграть с нею. Отец посмеялся над странным капризом дочери и сказал, что Таина-Кан очень высоко — никому не добраться. Все же он добавил:

— Разве что, услышав твои слова, Таина-Кан сам придет к тебе, дочка. И вот, глубокой ночью, когда все уже спали, девушка почувствовала, что кто-то подошел и лег рядом с нею. Она испугалась и спросила:

— Кто ты и чего хочешь от меня?

— Я Таина-Кан, вечерняя звезда. Услышал я, что ты зовешь меня, и пришел к тебе. Ты выйдешь за меня замуж?

Имайеро зажгла огонь в очаге и разбудила родных.

И что же?

Таина-Кан оказался старым-старым старичком: лицо его было всё в морщинах, а волосы и борода белые, как хлопок.

Увидев его в отблеске пламени, Имайеро сказала:

— Я не хочу, чтоб ты был моим мужем: ты стар и уродлив, а я хочу красивого, сильного юношу. Таина-Кан опечалился и заплакал.

Тогда Денакейя, у кого сердце было доброе и нежное, сжалилась над бедным стариком и решила утешить его. И она сказала своему отцу:

— Отец, я выйду замуж за этого человека.

И они поженились к великой радости тихого старичка…»

— Чушь какая-то. Не то, совсем не то! Не зли меня, копытце! — проорал Афиноген, брызгая слюной.

Резанул ножом палец и капнул кровью на оправу. Зеркало пошло рябью и стало дымить. Резко завоняло не то серой, не то старыми портянками. Афиноген протер платочком заслезившиеся глаза и кровящий палец и задержал дыхание.

— Сволочь ты, Афиноген... — вздохнуло зеркальце. — Ну, слушай, раз так...

«Купец один, проезжая через Торжок, познакомился с молодухой. Был молодуха ногастая, жопастая, но терпкая и высокая. Молодая, красивая, игривая. И захотелось купцу запретного, а девушка, не будь дурой, ему и говорит, что не прочь она и в рот, и в попу, но невинность, увы ему, бережет исключительно для мужа...»

— О! Ну, надо же, чего только в жизни не бывает. Вот, сразу надо было так, отличная история... Будет знать Поликарп как уголь у меня перекупать. Ужо поздравлю молодых, ужо развлекуся...

Сказал Афиноген и, счастливый, оскалился.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге