Обложка Зелёный город

Зелёный город

Йона Янссон

0% прочитано
Стандартный
Йона Янссон

Зелёный город

Глава 1. Пастырь

Я ни в чём не нуждался в тот день. Высокое голубое небо покрывало весь мир лазурью, сочная трава всё ещё блестела утренней росой. Воздух был чист и сладок, как молоко овечки, а теплое солнце не жгло, а ласкало кожу сквозь грубую ткань моей одежды. Я сидел, прислонившись спиной к морщинистому стволу старой оливы, которую посадил еще мой дед, и чувствовал, как ее вековая сила вливается в меня, даруя покой. Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться.

Мои овцы разбрелись по всему пастбищу, и время от времени до меня доносилось их ленивое блеянье и хруст травы. Я знал каждую из них. Вот Белянка, самая упрямая, вечно норовящая увести за собой молодых в заросли терновника. А там, у самого ручья, пасется Кроткая, чья шерсть тоньше паутины. Их мирные голоса были для меня самой сладкой музыкой — звуком того, что всё идет своим чередом.

Я прикрыл глаза и сладко улыбался, думая о сыне, которого моя прекрасная Сара родила две недели назад. Мы назвали его Давидом. Теперь я знал, что род мой будет продолжен, и потому душу наполняло благодатное спокойствие. Я видел его крохотное личико, сморщенный красный комочек жизни, чувствовал, как его пальчики цепко хватаются за мой палец. И я видел улыбку Сары, уставшую, но сияющую ярче полуденного солнца. Все, чего я просил у Всевышнего, было даровано мне с избытком.

Птицы всей земли пели для меня одного. Нежные звуки перемежались пронзительными трелями. Но сегодня в их хоре слышалась странная, едва уловимая нотка тревоги. Иногда песня обрывалась резко, будто невидимый хищник пролетал над ветвями, заставляя их замолчать на мгновение. Я открыл глаза и посмотрел на запад, в сторону скалистого хребта, что отделял наши земли от дикой пустоши. Там, на самой границе пастбища, трава казалась жухлой и сероватой. Словно невидимая болезнь медленно ползла с камней, высасывая соки из плодородной почвы.

Я тряхнул головой, отгоняя дурные мысли. Наверное, это просто тень от набежавшего облака, или зной начал раньше обычного иссушать землю. Нельзя позволять теням селиться в душе, когда она так полна света. Я снова закрыл глаза, пытаясь вернуться к мыслям о доме, о Саре и маленьком Давиде.

Но покой не возвращался. Тревога, посеянная птичьим криком и видом больной земли, пустила тонкий, холодный корень в моем сердце. Мне показалось, что сам воздух стал плотнее, тяжелее. Даже ленивое блеянье овец звучало теперь иначе — в нем пропала безмятежность, появились вопросительные, жалобные нотки.

И тут я это почувствовал.

Это была не просто тишина, когда замолкают птицы или перестают жевать овцы. Это было внезапное, оглушающее отсутствие звука. Словно весь мир разом затаил дыхание. Ленивое бормотание ручья, шелест листьев оливы над головой, жужжание пчел в цветах — все исчезло. Осталась лишь звенящая, давящая на уши пустота.

Мои мышцы напряглись. Я медленно поднялся на ноги, опираясь на свой высокий посох, и обвел пастбище тяжелым взглядом. Овцы застыли, как изваяния, подняв головы и тревожно вглядываясь в сторону западного хребта. Они сбились в плотную, дрожащую массу, и только одна из них, молодая и глупая овечка из последнего приплода, стояла поодаль, у самой кромки ручья. Она вся тряслась, ее глаза были безумными от ужаса, который видела только она.

А затем тишина взорвалась. Не криком, не ревом — а паническим, отчаянным блеяньем. Овечка, словно подгоняемая невидимым бичом, сорвалась с места и, не разбирая дороги, бросилась прямо в бурные, холодные воды ручья.

Мир, замерший на одно невыносимое мгновение, сорвался с цепи. Давящая тишина разлетелась вдребезги от рева воды и панического гвалта моего стада. Овцы, обезумевшие от того же незримого ужаса, что погнал их сестру в ручей, сбились в дрожащий клубок шерсти, их крики слились в один протяжный, полный отчаяния вой. Но они, по крайней мере, искали спасения вместе. А та, маленькая, боролась в одиночку, и ее тонкое блеянье тонуло в грохоте потока.

Мой разум был чист, как выскобленная доска, омытый ледяным страхом. В нем не было места мыслям о Саре, о сыне, о собственном благе. Была лишь одна истина, выжженная веками в крови моих предков: пастырь не оставляет свое стадо.

Недолго думая — ведь овцы были всем, чем я владел — я приподнял края одежды и ступил в воду. Холод уколол мои ноги, но тут же пришло и тепло — жар отчаянной решимости. Вода, у берега казавшаяся тихой и ласковой, в середине ручья превратилась в разъяренного зверя. Ледяной поток сбивал с ног, скользкие, покрытые мхом валуны норовили вывернуть лодыжку. Течение вцепилось в меня, пытаясь утащить за собой, разбить о камни, утопить в белой пене. Я видел лишь серый комочек шерсти, мелькавший впереди, и слышал прерывающийся крик, который вел меня сквозь рев стихии.

Один раз я оступился, и вода накрыла меня с головой. На мгновение мир стал размытым зеленым пятном, а в ушах зазвенел гул потока. Я ударился коленом о камень, острая боль пронзила ногу, но я вырвался на поверхность, отплевываясь и судорожно хватая ртом воздух. Я не отпускал посох, он был моей единственной опорой в этой бешеной пляске воды и камней.

Наконец, сделав последний отчаянный рывок, я настиг овечку. Мои пальцы вцепились в мокрую, скользкую шерсть. Я потянул ее, борясь с силой ручья, и выволок на противоположный берег. Мы оба рухнули на каменистую землю, дрожа и тяжело дыша. Я победил.

Но победа была горькой. Земля на этом берегу была иной. Трава здесь росла редкими, чахлыми пучками, а почва была усеяна острыми осколками сланца. Единственной растительностью был сухой колючий куст, чьи ветви-крючья цеплялись за мою одежду. Овечка, которую я спас, не выказывала ни облегчения, ни благодарности. Ее маленькое тело было одним сплошным узлом дрожащих мышц, а глаза, большие и белые, смотрели сквозь меня, полные безумия. Она видела нечто, чего я видеть не мог.

Однако, как только я приблизился, чтобы успокоить ее, овца резво отпрыгнула в сторону и, отбивая на камнях дробь, скрылась за раскрошенным валуном. Ее копытца высекали сухие искры из серого камня.

Мне не оставалось ничего, кроме как последовать за ней.

Зайдя за камень, овцы я не обнаружил, зато увидел косую длинную щель, уходящую вглубь скалы. Пахло оттуда сыростью, тянуло мраком. Это была не просто пещера, а рана в теле горы, из которой сочилась первобытная, нетронутая светом тьма. Мне не хотелось входить, так как я знал, что, если заблужусь, то никогда не выйду наружу. Сердце мое, до этого колотившееся от борьбы с ручьем, теперь застыло от иного, более глубокого и древнего страха. Это место было неправильным. Оно не принадлежало миру солнца и живой травы.

Я уже готов был повернуться, крикнуть ей, позвать, надеясь, что она вернется сама. Но из глубины расселины донеслось ее блеянье. Тихое, жалкое, полное боли.

Жалобный плач несчастного потерявшегося животного заставил меня решиться. Мой долг был сильнее страха. Сжимая посох так, что побелели костяшки пальцев, я сделал шаг во тьму.

И тут же осознал, что вокруг смолкли все звуки. Исчезли голоса птиц и шёпот ручья. Даже яростный рев потока, который я только что поборол, испарился, будто его никогда и не было. Весь мир звуков остался за моей спиной, отрезанный невидимой завесой. Единственным, что я слышал, был гул крови в собственных ушах и прерывистое, слабое эхо блеянья моей овцы где-то впереди.

Пещера оказалась не прямым проходом, а коротким, обманчивым лабиринтом. Сырые стены, склизкие на ощупь, жадно скрадывали тот скудный свет, что проникал из входа. Уже через пару поворотов я потерял из виду сияющий проем, оставшись во власти почти абсолютной тьмы. Воздух был спертым, пах вековой пылью, гнилью и холодным камнем. Я шел на звук, который становился все слабее, пока не затих совсем. Путь раздвоился. Я помедлил, пытаясь уловить хоть малейший знак, но тьма была глуха и нема. Повинуясь слепому инстинкту, я выбрал левый проход.

Стены сузились, заставляя меня идти боком, царапая плечи об острые выступы. И тут земля исчезла у меня из-под ног.

Это не было падением в пропасть. Лишь короткий, предательский провал, и я рухнул на каменный уступ метром ниже. Я больно ударился бедром и вывихнул запястье, пытаясь смягчить удар. Посох с глухим стуком откатился в сторону. Голова гудела. На мгновение в глазах потемнело, и я потерял всякое чувство направления.

Когда зрение вернулось, я понял, что лежу в кромешной тьме. Паника, холодная и липкая, подступила к горлу. Я нашарил посох, оперся на него и, хромая, вскарабкался на тот уступ, с которого упал. Я ожидал нащупать проход, из которого пришел, но мои пальцы уперлись в сплошную, холодную скалу. Я провел рукой вправо, потом влево. Ничего. Стены были монолитными, без единой щели. Лабиринт сыграл со мной свою злую шутку и захлопнул ловушку.

Я знал, что за спиной у меня светит солнце, но стоял в непроглядной тьме и не мог обернуться.

Весь мир поглотила пещера.

Отчаяние подсказывало мне закричать, позвать на помощь, но я знал — никто не услышит. Единственный путь лежал вперед. Там, в глубине коридора, забрезжил тусклый, неживой свет. Не спасительный свет солнца, а серое, больное сияние. У меня не было выбора. Опираясь на посох, превозмогая боль в ноге, я пошел на этот призрачный свет.

Я вышел из узкой расселины и замер, когда оказался в огромной долине.

Я увидел над собой серое небо. Оно не было затянуто тучами, но висело очень низко, почти у самой моей головы, придавливая меня своей свинцовой тяжестью. Опустив глаза, я разобрал под ногами иссушенную серую почву, покрытую бесконечной сетью трещин, словно кожа древнего мертвеца. Тишина здесь была словно материальной. Она давила на барабанные перепонки, сжимала легкие, заставляя дышать с трудом. Каждый мой шаг, каждый удар посоха о землю тонул в этой ватной пустоте, не рождая эха.

Я не знал, день там был или ночь, так как мне показалось, что времени нет. Обернувшись, я окончательно убедился: за спиной, насколько хватало взора, я видел ту же бесконечность, что и предо мной. Проход, из которого я вышел, исчез.

И тогда я сделал шаг вперёд и увидел их. Сначала один, потом другой, потом десятки. Белые остовы на серой земле. Скелеты. Волк, застывший в последнем прыжке. Олень со свернутой шеей. А у подножия искривленного черного дерева — целое стадо. Мои овцы. Или не мои. Они лежали, сбившись в кучу, будто пытаясь согреться перед лицом вечного холода. Их кости были идеально чистыми, отполированными сухим, безжалостным ветром, которого я не чувствовал.

Это место было не просто мертвым. Это был желудок, который переваривал все живое, что имело неосторожность в него попасть. И я только что сделал свой первый шаг в его голодное чрево.

Иссушенная земля хрустела под моими сандалиями, как толченое стекло. Каждый шаг поднимал облачко серой, безжизненной пыли, которая тут же оседала, не желая покидать поверхность этого мертвого мира. Я шел, опираясь на посох, и каждый удар его наконечника о землю отдавался тупой болью в руке. Казалось, что я шёл несколько часов, а искривлённые чёрные деревья, находившиеся неподалёку, не приблизились ни на шаг. Пространство здесь было обманчивым, как мираж в пустыне, оно растягивалось и сжималось по своей воле, издеваясь над моим чувством направления.

Жажда, до этого бывшая лишь легким першением в горле, превратилась в пытку. Язык распух и прилипал к нёбу, губы потрескались и кровоточили. Я вспоминал чистую, сладкую воду ручья, и это воспоминание было мучительнее раскаленного железа. Я бы отдал все свое стадо, свой дом, все годы, что мне были отпущены, за один-единственный глоток.

С надеждой я посмотрел по сторонам. Хотя раньше мне казалось, что равнина не прерывается, теперь я заметил озеро. Оно блестело в сером свете, как отполированный свинец, маня обещанием прохлады. Не раздумывая, я направился туда.

До самой кромки воды почва не впитала в себя и капли влаги. Она оставалась такой же сухой и растрескавшейся, будто боялась прикоснуться к этой странной жидкости. Положив на землю посох, я опустился на колени и потянулся к воде.

Наощупь она напоминала пустоту. Не было ни прохлады, ни влаги. Мои пальцы прошли сквозь нее, не встретив сопротивления, словно я опустил руку в густой туман. Подняв ладонь к лицу, я увидел, что капли скатываются с неё, оставляя кожу сухой. Но жажда была так сильна, что я пренебрег этим дурным знаком. Зачерпнув эту водную пустоту, я приложился к ней губами и сделал несколько глотков, но жажда осталась со мной и даже усилилась. Во рту появился мерзкий привкус пыли и тлена. Я попробовал снова.

Когда на третий раз я опустил руку к воде, поверхность озера всколыхнулась. Из его свинцовой глади, без всплеска и шума, поднялись тонкие, призрачные руки. Они были сотканы из того же серого тумана, что и вода, но пальцы их были костлявыми и цепкими. Прежде чем я успел отпрянуть, одна из них схватила меня за запястье. Хватка была ледяной и мертвой, она высасывала тепло из моего тела. Другие руки потянулись ко мне, пытаясь утащить внутрь, в эту бездонную пустоту.

Ужас придал мне сил. Я рванулся назад, но хватка была железной. Тогда я, извернувшись, свободной рукой дотянулся до посоха и с криком ударил им по призрачному запястью. Посох прошел насквозь, но хватка ослабла. Я ударял снова и снова, отбиваясь от десятков тянущихся ко мне конечностей. Они рассыпались от ударов, как дым, но тут же появлялись новые. Я отползал назад, яростно работая посохом, пока не оказался на безопасном расстоянии.

Призрачные руки неохотно отступили, погрузившись обратно в неподвижную гладь озера. Я лежал на земле, тяжело дыша, сердце бешено колотилось в груди. И тогда я посмотрел на воду.

Оттуда на меня смотрело моё отражение, а на месте глаз у него темнели чёрные провалы.

Я отпрянул от воды настолько быстро, что упал на спину, а посох мой глухо стукнул о землю. Я зажмурился, тряся головой, не в силах вынести это зрелище. Когда я осмелился снова открыть глаза, озеро исчезло. На его месте была все та же бесконечная, растрескавшаяся серая земля.

Я лежал, не смея пошевелиться, опустошенный и напуганный до глубины души. Это место не просто убивало. Оно играло со своими жертвами, предлагая ложную надежду, чтобы потом сожрать их душу. И я только что заглянул в глаза собственной погибели.

Спустя некоторое время я услышал тихое блеянье моей овцы. Это придало мне сил. Но это был самообман. Никакого блеянья не было. Тишина долины была абсолютной, и единственный звук, что я слышал – это безмолвный крик моей собственной души. Видение отражения с пустыми глазницами выжгло во мне всякую надежду. Я был сломлен.

Где Ты, Пастырь мой? Почему Ты оставил меня здесь, в этой богохульной пародии на Твое творение? Молитва застыла на потрескавшихся губах, не находя сил вырваться наружу. Я чувствовал, как холод серой пыли просачивается сквозь одежду, забирая последнее тепло. Я закрыл глаза. Может, так и надо. Просто лежать, пока эта земля не примет меня, не обратит в такой же прах и не сотрет память обо мне. Сон, тяжелый и бездонный, как то озеро пустоты, уже тянул меня в свои объятия.

Но этому миру было мало моей пассивной сдачи. Он требовал зрелища.

Сначала я ощутил это как легкое дуновение на лице, хотя ветра здесь не было. Потом — как мимолетную тень, промелькнувшую над моими закрытыми веками. Я с усилием открыл глаза и посмотрел на низкое серое небо.

Там, в мутной вышине, кружили они.

Это не были птицы. У них были кожистые, как у летучих мышей, крылья без единого пера. Их тела были тощими и вытянутыми, а головы походили на обломки черепов с длинными, загнутыми клювами. И они не кричали — из их глоток доносился сухой, царапающий звук, будто друг о друга терлись два камня. Они кружили медленно, без всякой спешки, спускаясь все ниже и ниже. Их глаза, тусклые красные угольки, были устремлены на меня. Стервятники этой долины слетелись на пир.

Поначалу я смотрел на них с полным безразличием. Я был падалью. Они были падальщиками. Таков был порядок вещей в этом проклятом месте. Пусть берут. Пусть клюют мое тело, пока не останутся одни белые кости, которые станут частью этого серого пейзажа. Я снова закрыл глаза.

Сухой шорох воздуха прямо над головой заставил меня вздрогнуть. Я резко распахнул глаза. Одна из тварей, сложив крылья, камнем падала на меня, выставив вперед когти, острые, как осколки обсидиана.

И тогда во мне что-то щелкнуло. Это была даже не воля к жизни. Чистый, первобытный инстинкт пастыря, который тысячи раз отгонял волков от своего стада. Мое тело, помнившее эту науку лучше, чем разум помнил молитвы, сработало само.

Я откатился в сторону за мгновение до того, как когти вонзились в землю там, где только что была моя голова. Рука, действовавшая по своей собственной воле, нащупала холодное, гладкое дерево посоха. Пальцы сжались на нем с такой силой, что я думал, древесина треснет.

Тварь, промахнувшись, с неприятным скрежетом проехалась по земле и снова взмыла в воздух, готовясь к новой атаке. Я уже был на ногах, шатаясь от слабости, но крепко стоя на земле. Я был больше не беспомощной добычей. В моих руках было оружие.

Она снова ринулась на меня, целясь в грудь. Вместо того чтобы увернуться, я шагнул навстречу и, вложив в удар все свое отчаяние и ярость, взмахнул посохом.

Раздался сухой, громкий треск, как будто сломали мертвую ветку. Посох врезался в череп твари, и тот разлетелся на куски. Ее тело, лишенное управления, рухнуло к моим ногам и рассыпалось в кучу серого праха и острых обломков костей. Ни крови, ни жизни в этом теле не было.

Остальные стервятники, кружившие в небе, испуганно взмыли выше, их скрежет стал громче и тревожнее. Я стоял, тяжело дыша, и смотрел на посох в своей руке. Он был теплым от моей хватки. Гладкий, знакомый, вырезанный моими собственными руками из молодого ясеня. Я опирался на него в пути и подгонял им отстающих овец.

И в этот момент, в этой долине без Бога, я наконец понял слова Псалма.

«Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня».

Я всегда думал, что это слова о пассивной защите, о надежде на то, что кто-то свыше защитит меня. Но я ошибался. Успокоение крылось не в ожидании помощи, а в самом посохе. В опоре веры, которая не дает упасть, и в жезле воли, который сокрушает зло. Мой Пастырь не оставил меня. Он дал мне все, что было нужно.

Подняв голову, я посмотрел в небо и вскинул посох, приветствуя тварей. Больше я не был заблудшей овцой — я стал пастырем, который борется за свою паству, даже если в ней всего одна душа — его собственная.

Стервятники, словно почувствовав эту перемену, покружили еще немного и, один за другим, растворились в серой мгле, из которой и появились.

Победа над тварями из серого неба не принесла облегчения. Она лишь разбудила долину. Теперь это место знало, что я не сломлен, что я буду бороться. И тактика сменилась: вместо грубой силы долина пустила в ход обман.

Я шел вперед, и казалось, сама земля подо мной менялась. Пыль стала мельче, почти как мука, и каждый шаг давался с трудом — ноги вязли по щиколотку. И тогда я почувствовал это. Тот самый взгляд в спину, от которого мурашки идут по плечам. Я резко обернулся. Никого. Лишь бесконечная серая равнина. Но ощущение не проходило.

Я пошел дальше, уже не оборачиваясь. За мной кто-то следил. Я чувствовал это своим существом, осознавая, что мою спину пронизывает чей-то взгляд. Один раз мне показалось, что я ощутил горячее дыхание на своей шее, и резко хлопнул по ней ладонью. Пустота. Существо отдалилось, но не ушло. Оно мягко ступало за мной след в след, словно давая понять, что уже настигло меня и теперь выжидает.

И тогда я ее увидел. Не саму тень, а ее игру.

Впереди, метрах в пятидесяти, из серой мглы вынырнул знакомый силуэт. Моя заблудшая овца! Она жалобно блеяла, подзывая меня к себе. Радость обожгла мое сердце, заставив забыть обо всем. Я рванулся к ней, уже не чувствуя, как вязнут ноги.

Что-то внутри меня завопило: «Стой!». Я замер на полпути. Что-то было не так. Блеянье было слишком чистым, слишком правильным для этого места. Я прищурился. Овца стояла на небольшом клочке земли, который выглядел чуть темнее и плотнее, чем окружающая пыль. Но вокруг нее земля едва заметно колыхалась, словно поверхность трясины.

Я поднял с земли обломок кости, оставшийся от небесной твари, и что было силы метнул его в сторону «овцы». Кость пролетела мимо нее и с глухим, чавкающим звуком ушла в землю. Поверхность пыли пошла кругами, как по воде. Зыбучие пески из праха. Ловушка.

Фигура овцы на мгновение исказилась, дрогнула, как изображение в раскаленном воздухе, и растаяла. Это была всего лишь тень.

Я продолжил путь, обходя коварное место стороной, и теперь мой взгляд был острым, как у ястреба. Я больше не доверял ничему, что видел. Тень поняла это и стала изощреннее.

Она больше не принимала облик овцы. Теперь она играла на самом дорогом.

Впереди показался глубокий, уходящий в непроглядную тьму каньон, преграждающий мне путь. Я подошел к краю, ища обход. И услышал голос.

— Амос!

Мое сердце пропустило удар. Я обернулся. На противоположном краю каньона, всего в нескольких десятках метров, стояла моя Сара. В том самом синем платье, в котором я видел ее утром. Она протягивала ко мне руки, и лицо ее было искажено горем.

— Амос, я здесь! Я жду тебя! — кричала она, и ее голос был точной копией голоса моей жены.

Слезы застилали мне глаза. Разум кричал, что это обман, но сердце отказывалось верить. Я сделал шаг к краю пропасти, готовый искать спуск, лезть по отвесным скалам, сделать что угодно, лишь бы коснуться ее.

— Иди ко мне, любимый! Здесь есть мост, ты просто его не видишь! Ступай смелее!

Я посмотрел вниз. Между двумя краями каньона действительно висел тонкий, едва заметный мост из спрессованной пыли. Он казался хрупким, но голос Сары был убедительным.

— Не верь, — прошептал я сам себе. — Не верь ей.

Я вгляделся в фигуру на том берегу. Она была совершенна. Каждая складка на платье, каждая выбившаяся прядка волос. Но было одно «но». Я вспомнил, как утром, уходя на пастбище, я сорвал для нее маленький полевой цветок и вложил ей в волосы. Но сейчас в её волосах было пусто.

И еще одно. Под ее ногами не было следов.

Я поднял посох и, не говоря ни слова, указал им на ее ноги. Фигура на том берегу замерла. Ее лицо, такое родное и любимое, начало искажаться. Улыбка превратилась в звериный оскал. Глаза вспыхнули красным.

— Твоя душа будет моей! — прошипела тварь голосом, который уже не имел ничего общего с голосом Сары.

Фигура метнулась в сторону и растворилась в серой мгле. Хрупкий мост из пыли с тихим шорохом обрушился в бездну каньона.

Я стоял на краю, опустошенный и злой. Тень не просто пыталась меня убить. Она оскверняла мои самые светлые воспоминания, превращая любовь в оружие против меня.

Неизвестность порой может свести человека с ума, — я предпочёл знать правду. Я должен был увидеть ее истинное лицо.

Я медленно пошел вдоль каньона, ища, где он заканчивается. Тень больше не пряталась. Теперь она шла рядом со мной, по ту сторону пропасти. В какой-то момент, уловив движение, я резко повернул голову.

Всего на мгновение я увидел тень. Это не было человеческим силуэтом. Это был сгусток тьмы, вытянутый, бесформенный, с длинными, тонкими руками-щупальцами. Она взметнулась, протянула ко мне холодную длинную руку в последней попытке схватиться за моё горло через пропасть, но не дотянулась и растворилась в воздухе.

Моё сердце бешено колотилось, ладони взмокли, а на лбу выступил пот. Я был близок к тому, чтобы закричать, но боялся открыть рот, потому что боялся, что страшная тень могла войти в моё тело.

Я отвернулся от каньона и пошел прочь, вглубь долины. Теперь я знал своего врага. Он был хитер, он был безжалостен, и он питался моими страхами. Больше он этого не получит.

Я шел через долину, которая теперь казалась огромной, выбеленной костью. Каньон, в котором исчезла тень, остался позади, но ощущение враждебного присутствия не покинуло меня. Оно лишь сменило форму, разлилось по всей земле, впиталось в серую пыль. Теперь врагом была сама долина.

Пейзаж начал меняться. Искривленные деревья и скальные выступы пропали, уступив место идеально ровной, бесконечной равнине. И тогда я увидел их.

Сначала они показались мне просто камнями или редкими, высохшими кустами вдалеке. Но потом я понял, что они движутся. Медленно, бесцельно, они брели по равнине, не издавая ни звука. Их были сотни, может быть, тысячи. Целый легион.

Я остановился, сжимая посох. Подойдя ближе, я различил их фигуры. Меня окружали люди.

Я не слышал их дыхания. Каждый был одет в чистое, но бесформенное серое рубище, они стояли без всякого порядка, пустыми взглядами уставившись за горизонт. Среди этих людей были мужчины и женщины, старики и дети. Под их кожей будто бы не было ни кровинки, таким безукоризненно белыми казались их лица. Это были души тех, кто сдался этой долине, кто позволил озеру пустоты забрать их глаза, а тени — их волю.

Первым делом я решил обойти их. Я свернул вправо, намереваясь оставить безмолвную толпу далеко в стороне. Но стоило мне изменить курс, как и они, словно подчиняясь единому, неслышимому приказу, начали смещаться, плавно перекрывая мне путь. Стоило повернуть влево — и живая стена снова выросла передо мной. Это была не статичная толпа, а движущийся, живой лабиринт, и я был в его центре.

Я понял, что пути назад нет. Мне нужно было пройти сквозь них.

Я осторожно пробирался мимо, стараясь никого не задеть. Казалось, никто не знал о моём присутствии, однако я чувствовал, что они, как и та тень, следили за мной. Их взгляды не были пустыми — они были всасывающими.

Тогда я и заметил перемену.

В глазах каждого загорелись жёлтые огоньки. Сначала тусклые, как пламя угасающей свечи, постепенно они становились ярче – настолько, что смотреть было невозможно. Я сощурил глаза, но это не помогло. Теперь легион мёртвых смотрел на меня. Желтизна их глаз не освещала ровным счетом ничего. Никто, в том числе и я, не отбрасывал тени. А сияние становилось ярче.

Я слышал этот свет. Неровным гудением он вливался в мои уши, заставляя их болеть.

Я опустил голову и двинулся вперед, выставив перед собой посох. Первым, кого я коснулся, был старик с длинной седой бородой. Дерево моего посоха коснулось его плеча, и он безмолвно отступил. Я сделал еще шаг, раздвигая толпу. Они были как густая вода, как вязкий туман — не оказывали сопротивления, но их близость была удушающей.

Один раз я оступился, и моя рука случайно коснулась рукава проходившей мимо женщины. Ледяной холод, не имеющий ничего общего с морозом, пронзил мою руку до самого плеча. Силы покинули меня, ноги подогнулись. Я почувствовал, как слабеет хватка на посохе. Этого они и ждали.

Они окружили меня. Я почувствовал, как их руки легли мне на плечи, на спину. С каждым мгновением под этими ледяными ладонями моя собственная воля таяла, как снег на солнце. Они не хотели меня убить. Они хотели, чтобы я стал одним из них. Чтобы я остался здесь, в этом безмолвном, бездумном покое, забыв о Саре, о Давиде, о солнце и зеленой траве. Еще немного — и разорвут. Не плоть мою, но душу.

Последним, что я вспомнил, были лица моих жены и сына.

Я зажмурился, отсекая от себя их мертвые, желтые глаза. Я закричал в своем разуме, призывая образы тех, кого любил. Смеющееся лицо Сары. Крохотные пальчики Давида, сжимающие мой. Я цеплялся за эти воспоминания, как утопающий цепляется за обломок доски. Это был мой свет против их пустоты.

Заблеяла овца.

Не по-настояшему. Этот звук родился в моей памяти, звук жизни, за которую я пришел сюда бороться.

Этот звук разорвал их оцепенение. Я почувствовал, как ледяные руки дрогнули и отпустили меня. Я открыл глаза, вскинул посох и, издав крик, который наконец вырвался из моего горла, ринулся вперед, расталкивая их. Они расступались, их желтые глаза на мгновение погасли от звука моего живого голоса.

Я бежал, спотыкаясь и падая, пока не вырвался из последних рядов этой призрачной армии. Обернувшись, я увидел, что они снова сомкнули свои ряды и продолжили свое медленное, бесцельное шествие, будто меня никогда и не было.

Я стоял один посреди равнины, задыхаясь. Я прошел сквозь легион отчаяния. И теперь я знал, что худшее испытание еще впереди.

Земля снова изменилась. Равнина пошла волнами, превращаясь в бесконечное поле маленьких, одинаковых холмиков, взрывавших землю, как пузыри на поверхности кипящей смолы. Это было кладбище. Тысячи безымянных могил без крестов и имен.

Я шел через бессчетное количество безмолвных рядов, и скорбь этого места давила на меня тяжелее, чем низкое серое небо. Но это была не та скорбь, что очищает душу слезами. Это была тяжелая, беспросветная тоска тех, кто умер без надежды.

И тогда я увидел его.

Сначала это был просто еще один силуэт, маячивший впереди. Но он не был похож на пустые оболочки из легиона мертвых. Он двигался целеустремленно, будто искал что-то. Подойдя ближе, я понял: передо мной ребенок. Едва ли старше восьми лет. И что-то в его облике казалось мне невероятно знакомым.

После всего пережитого я опасался его, но он просто шёл рядом, и постепенно моя тревога улеглась. Мы шли молча среди могил.

За каждый пройденный час что-то изменялось. Сначала я не замечал этого, но ребёнок, изо всех сил старавшийся догнать меня, выровнял шаг, заметно повзрослев.

С его щёк исчезла детская припухлость, и в нём прибавилось сил. Волосы стали длиннее, лицо покрылось первым юношеским пушком. Он не смотрел на меня, его взгляд был устремлен на могильные холмы впереди, но я смотрел на него. Мы продолжали путь. Мальчик старел. Моя догадка, холодная и страшная, оказалась верна: это был я.

Вот «я» достиг моего возраста. Точная копия, вплоть до шрама над бровью, оставленного рогом упрямого барана. А после "я" стал старше самого себя.

Я с ужасом и каким-то болезненным интересом следил за этим преображением. На его лице пролегла тень усталости, которая не исчезала. Сила, наполнявшая его тело, начала иссякать, словно утекая в серую землю под ногами. Его плечи, некогда прямые, опустились под тяжестью невидимых лет. Уверенный шаг, который я так хорошо знал, сменился шарканьем человека, идущего против сильного, беспощадного ветра.

Он остановился и, тяжело дыша, повернулся ко мне. Это был не мудрый, спокойный старец. Это было мое собственное отчаяние, облеченное в плоть. Его глаза, мои глаза, были полны не света, а серого пепла сожженных надежд.

— Все напрасно, — прохрипел он голосом, похожим на шорох сухих листьев. — Твоя вера — ложь. Твоя любовь станет прахом. Твой сын забудет твое лицо. Ты закончишь здесь. Как и я. Как все мы.

С этими словами он бросился на меня. Это не была атака воина. Это было нападение существа, сотканного из пыли и сожаления. Он не пытался ударить — он пытался вцепиться в меня, повалить, утащить за собой в один из этих безымянных холмов, который дымился у его ног, словно свежевырытая могила. Его хватка была слабой, но холодной, и от этого прикосновения моя собственная решимость начала колебаться. Я сражался не с ним, а с его правдой, с его безнадежностью, которая шептала мне, что он прав.

Он вцепился мне в одежду, его лицо было в нескольких дюймах от моего. Я видел в его глазах всю боль, всю усталость, все разочарования, которые ждали меня впереди, если я сдамся.

— Нет! — выкрикнул я, и этот крик был не голосом, а волей. — Моя жизнь — не твоя!

Я оттолкнул его от себя со всей силой. Он отлетел назад, и его старческое тело не выдержало удара. Но он не упал. Его фигура задрожала, пошла рябью, как отражение в воде. Он начал рассыпаться, теряя форму. Кожа, одежда, кости — все обратилось в серый прах, который вихрем осел на землю.

И на том месте, где он стоял, из земли вырос свежий могильный холм.

На мгновение, на самой его вершине, я увидел призрачный образ младенца — себя самого, — который плакал, начиная новый бессмысленный круг. А затем и он исчез, оставив после себя лишь тишину и еще одну безымянную могилу на бесконечном кладбище.

Но цена этой победы была высока: я только что похоронил сам себя.

Кладбище осталось позади. Я не обернулся, чтобы посмотреть на холм, под которым похоронил свое отчаяние. Я шел вперед, и во мне была пустота. Не та мертвая пустота озера, а чистота выжженной земли, готовой принять новое семя. Я был изранен, измучен, но я был свободен от страха собственной ничтожности.

И в этой очищенной тишине я услышал его. Настоящий звук.

Тихое, слабое, прерывающееся блеянье.

Оно доносилось издалека, едва различимое, как биение сердца умирающего птенца. Но для меня оно прозвучало громче трубного гласа. Это была она. Моя овца. Она была жива.

Вся усталость, вся боль в израненном теле отступили. Цель, которую я почти потерял в лабиринтах собственной души, снова стала ясной и зримой. Я пошел на звук, и земля под ногами становилась все тверже, превращаясь из пыли в спекшийся, потрескавшийся камень. Воздух стал холоднее, он пах вековой плесенью и злом, которое было старше самих скал.

Я понял, что иду к самому сердцу этой долины, к ее темному и гнилому средоточию.

И я увидел его.

Оно стояло в центре огромного каменистого плато, единственное дерево на многие мили вокруг. Это был памятник смерти. Гигантский, чудовищный, высохший остов, чьи черные ветви-когти царапали низкое серое небо. Его ствол был искривлен в безмолвном крике, а кора напоминала корку запекшейся крови. От него исходила не тень, а сама тьма — плотная, осязаемая, ледяная. Та самая Тень, что преследовала меня, что принимала облик моей жены, была лишь отголоском, слугой этой первозданной мерзости. Это была ее обитель зла.

А у самого подножия, запутавшись в толстых, похожих на змей корнях, что ползли по каменной земле, лежала она. Моя овца.

Она была жива, но едва дышала. Ее шерсть была вся в колтунах и серой пыли, бока ввалились от голода, а в больших, темных глазах уже не было страха — лишь тупое, покорное ожидание конца. Она была в плену.

Я сжал посох и шагнул на плато.

Как только моя нога коснулась черного камня, дерево ожило.

Земля подо мной содрогнулась, и корни-щупальца с сухим скрежетом пришли в движение. Они взметнулись, как кнуты, рассекая воздух и обрушиваясь на то место, где я только что стоял. Каменная крошка брызнула во все стороны. Я отскочил, выставляя перед собой посох. Один из корней, толщиной с мою руку, хлестнул по нему с такой силой, что дерево загудело, а мои пальцы онемели от удара.

Я оказался в центре бешеной пляски. Корни атаковали со всех сторон, пытаясь сбить меня с ног, опутать, раздавить. Я отбивался, кружась на месте. Мой посох стал продолжением моих рук. Я бил по узловатым суставам корней, и они отдергивались с сухим треском, но на место одного тут же приходили два других. Это была битва не на жизнь, а на смерть, прямо у порога самого ада.

В короткой передышке, когда дерево будто набиралось сил для новой атаки, мой взгляд упал на овцу. Она подняла голову и смотрела на меня. Ее тихое блеянье было почти неслышным за скрежетом корней, но я его услышал. Она умирала от жажды и голода.

И тогда я понял, что должен сделать. Победить этого монстра силой было невозможно. Его можно было победить только жизнью.

Не обращая внимания на приближающиеся корни, я припал на одно колено, прикрывая овцу своим телом. Я сорвал с пояса флягу. В ней оставалось всего несколько капель, которые я берег для себя, но я выплеснул их на ее сухие, спекшиеся губы. Она жадно сглотнула. Затем я достал из-за пазухи последний, зачерствевший кусок хлеба. Отломив крошку, я вложил ее ей в рот.

Последнее, что у меня было. Пусть хоть поест перед смертью.

Один из корней, острый как копье, ударил меня в спину. Боль обожгла меня, но я не пошевелился, пока овца не проглотила хлеб. Остаток лепешки выпал из моих ослабевших пальцев и упал на черный камень у самого основания чудовищного дерева.

В то же мгновение все замерло. Корни застыли в воздухе. Ветер стих. Дерево-монстр, казалось, в недоумении склонилось, разглядывая то, что произошло у его подножия.

Там, куда упали крошки моего хлеба, смоченные последней каплей моей воды, на мертвом черном камне что-то изменилось. Сначала это был едва заметный огонек, крохотная искорка зеленого света. А затем, пробивая камень, словно скорлупу, из самой толщи мертвой породы потянулся к серому небу один-единственный, сияющий изумрудной жизнью, зеленый росток.

Зеленый росток, пробившийся сквозь черный камень, пульсировал мягким светом, и этот свет был болью для всего мертвого, что его окружало.

Дерево-монстр содрогнулось от корней до самых верхних ветвей. Из его черной, растрескавшейся коры донесся звук, похожий на скрежет гигантских жерновов. Это был крик ненависти и ярости, безмолвный, но сотрясающий саму основу этой долины. Оно не могло смириться с тем, что жизнь посмела родиться в его цитадели смерти.

Трансформация началась как катаклизм, как битва двух первозданных сил.

Небо, до этого бывшее просто серым и неподвижным, почернело. Сгустились тучи, закручиваясь в чудовищную воронку прямо над деревом. По плато пронесся ураганный ветер, швыряя в меня каменную крошку, которая секла лицо и руки. Я вскочил на ноги, заслоняя собой росток и оцепеневшую овцу.

Земля затряслась. Черные корни-щупальца, на мгновение замершие, теперь двигались с удвоенной яростью. Они не били по мне — их целью стал маленький росток. Десятки когтистых отростков, похожих на костлявые пальцы, вонзились в камень вокруг него, пытаясь вырвать, сокрушить, уничтожить этот крохотный очаг жизни.

Я знал, что мои силы на исходе. Я не мог отбить их все. Я мог лишь задержать их на мгновение. И тогда, повинуясь последнему отчаянному порыву, я сделал единственное, что мне оставалось.

— Я не отдам! — выкрикнул я в лицо буре.

Подняв свой посох обеими руками над головой, я с размаху вонзил его в землю прямо рядом с сияющим ростком.

В тот момент, когда наконечник посоха пробил камень, мир взорвался светом.

Мой посох, вырезанный из ясеня, напоенный потом моих рук и силой моей воли, вспыхнул ослепительным белым пламенем. Он перестал быть просто куском дерева. Он стал проводником. Он сам пустил в мертвую скалу сияющие корни, которые переплелись с корнями ростка. Вверх по стволу посоха ударила волна жизни, и на его верхушке, там, где была моя рука, распустился один-единственный, сотканный из чистого света, белый цветок.

Из-под этого сияющего купола, образованного моим посохом и ростком, во все стороны хлынула волна сотворения.

Она ударила по черным корням, и те с шипением отпрянули, будто их коснулись раскаленным железом. Волна прокатилась по плато, и черный камень под ее натиском начал светлеть, превращаясь в плодородную почву. Она докатилась до самого ствола дерева-монстра.

Раздался оглушительный треск, будто раскололась гора. Черная кора чудовища начала осыпаться, обнажая под собой не мертвую древесину, а чистую, белую, живую. Ветви-когти, тянувшиеся к небу в проклятии, распрямились и покрылись молодой, изумрудной листвой.

Буря в небе достигла своего пика и обрушилась вниз — не ураганом, а теплым, чистым дождем. Первым дождем в этой долине за тысячи лет.

Волна жизни, неудержимая и всепоглощающая, неслась дальше. Она превращала серую пыль в сочную зеленую траву. Она наполняла высохшие русла рек чистой водой. Она поднимала из земли цветы, которых я никогда не видел, яркие и благоухающие.

Дерево больше не было монстром. Оно обратилось не в прах, а в свою полную противоположность. Теперь на его месте стояло огромное, прекрасное дерево с раскидистой кроной, дающее тень и источающее тонкий аромат цветущего миндаля.

Я стоял, оглушенный и ослепленный, посреди этого буйства сотворения. Дождь смывал с моего лица пыль и кровь. Я посмотрел на свою руку, все еще лежавшую на посохе. Он снова стал обычным деревом, но я чувствовал, как в нем тихо и ровно бьется живой пульс.

Рядом со мной, стряхнув с себя остатки оцепенения, на нетвердые ноги поднялась моя овца. Она сделала шаг и, опустив голову, впервые за долгое время сорвала губами пучок сочной, мокрой от дождя, настоящей травы.

Буря стихла так же внезапно, как и началась. Черные тучи, исполнив свое предназначение и омыв землю первым животворным дождем, разошлись без следа. Сквозь разрывы в серой пелене, которая так долго давила на этот мир, пробился первый луч солнца. Он был робким, золотистым, и когда он коснулся мокрой от дождя листвы, вся долина вспыхнула мириадами бриллиантовых искр.

Я медленно выпрямился, чувствуя, как ноет каждая мышца в моем израненном теле. Боль отступила на второй план. Воздух, который я вдыхал, больше не был пыльным и спертым. Он был свежим, прохладным, наполненным запахами мокрой земли, цветущих трав и озона.

На месте, где было чудовище, теперь стояло огромное, прекрасное дерево. Его белая кора светилась в лучах солнца, а раскидистая крона отбрасывала на землю кружевную, прохладную тень. Это было не просто дерево. Это было сердце нового мира. Древо Жизни, рожденное из смерти.

Я обошел свои новые владения. Я шел, и ноги мои ступали не по пыли, а по мягкому ковру из молодой травы и мха. Ручей, который раньше был лишь границей между миром живых и мертвых, теперь мирно тек через самый центр долины, его воды были кристально чистыми и прозрачными. Это и были те самые "тихие воды", о которых говорил Псалом. Созданные мной самим.

Я подошел к ручью и опустился на колени. Наклонившись, я зачерпнул пригоршню воды и поднес к губам. Она была холодной, сладкой, и каждый ее глоток, казалось, изгонял из моего тела остатки серой скверны, наполняя его силой и покоем.

Потом я посмотрел на свое отражение.

Из воды на меня смотрел чужой, незнакомый человек. Его лицо было осунувшимся и покрытым сетью мелких морщин, которых не было еще вчера. В черных волосах и бороде серебрились седые пряди. Но глаза… Глаза были моими. Только теперь в них не было ни страха, ни отчаяния. Они были спокойными, глубокими, и в самой их глубине горел ровный, тихий свет — отражение того чуда, свидетелем и участником которого я стал. Я постарел на целую жизнь за эти несколько дней. Или часов? Времени здесь больше не было.

Моя овца, осмелев, подошла к ручью и тоже начала пить, толкаясь мокрой мордой в мое плечо. Я погладил ее по голове, и она не отпрянула. Ее безумие прошло, оставив место кротости и доверию. Она была спасена. И я был спасен вместе с ней.

Я поднялся и посмотрел вокруг. Долина жила. Птицы, сотканные из света и воздуха, пели на ветвях Древа Жизни. В траве стрекотали кузнечики. Воздух гудел от жужжания пчел. Это был не тот мир, который я покинул. Тот был прекрасен, но он был дан мне. Этот я сотворил. Я отвоевал его у небытия.

Я нашел свой посох, все еще стоявший в земле. Он был теплым и живым на ощупь. Я осторожно вытащил его из размякшей почвы. На его конце не было больше следов битвы, он был гладким и чистым, будто только что срезанный.

Взяв его в руку, я почувствовал, как покой разливается по моему телу. Здесь, в этой долине, под сенью Древа Жизни, у тихих вод, я наконец обрел то, что искал всю жизнь.

Я ни в чем не нуждался.

Покой был глубок и чист, но он не был полным. Сквозь него тонкой, острой иглой пробивалась тоска. Сара. Давид. Их образы стояли перед моими глазами, яркие и живые, заслоняя собой красоту сотворенного мира. Я спас свою душу, но мое сердце осталось там, за скалами, в маленьком домике с выбеленными стенами.

Я знал, куда идти. Я повернулся на восток, туда, где из серой мглы я когда-то вышел в эту долину. Теперь там не было бесконечной равнины. Там, у подножия невысоких, поросших мхом холмов, виднелась темная расселина в скале. Выход.

Я шел к нему медленно, и каждый шаг отдавался болью в сердце. Моя спасенная овечка трусила рядом, не отставая ни на шаг. Долина, казалось, молча наблюдала за мной, затаив дыхание. Пение птиц стало тише, шелест листвы замер. Она ждала моего решения.

Я подошел к самому входу в пещеру. Тьма внутри больше не была зловещей и мертвой. Это была просто прохладная, спокойная темнота, обещавшая короткий путь домой. И за этой темнотой, в сияющем проеме на том конце, я увидел, словно в окне, мое родное пастбище

Оно было залито тем же утренним солнцем, которое я покинул вечность назад. Видел стадо, мирно пасущееся у ручья, и дымок над трубой дома. А потом услышал тонкий, требовательный плач моего сына.

Выбор, который до этого был лишь мыслью, стал невыносимой, физической пыткой. Мое тело рвалось туда, в ту жизнь, где меня ждали и любили. Ноги сами сделали шаг ко входу в пещеру.

И тут моя овца тихонько блеянула и ткнулась мне в руку.

Я опустил на нее взгляд. Она смотрела на меня своими кроткими, ясными глазами. А за ней, позади нее, простиралась долина. Моя долина. Я видел Древо Жизни, чьи ветви укрывали полнеба, сверкающий ручей, цветы, травы, камни — все, что было рождено из моей веры и моей боли.

И я понял. Этот мир не был подарком. Он был хрупкой победой жизни над всепоглощающей смертью. Я зажег здесь свет, но тьма не исчезла. Она отступила, затаилась за краем этого мира, в вечной пустоте, Выжидая, когда последний огонек веры погаснет, чтобы снова заявить свои права, чтобы снова обратить траву в прах, а воду — в пустоту.

Уйти — значило предать эту победу. Оставить это новорожденное дитя без защиты.

Пастырь не оставляет свое стадо.

Мое стадо теперь было здесь. Эта овца. Это дерево. Этот ручей. Каждый росток, каждый живой камень.

Я сделал шаг назад от пещеры. Слезы текли по моему лицу, но это были не слезы горя. Это были слезы прощания и принятия. Я смотрел в сияющий проем, на свой дом, на свою прошлую жизнь.

— Прости меня, Сара, — прошептал я. — Я построил для нашего сына новый дом. Однажды, может быть, он найдет сюда дорогу.

Я поднял свободную руку и коснулся холодной скалы у входа в пещеру. Я не толкал ее, не пытался обрушить. Я просто вложил в это прикосновение всю свою волю, все свое решение остаться.

И скала ответила.

Проход в мой старый мир не обрушился с грохотом. Он начал медленно зарастать. Живой камень плавно смыкал свои края, как затягивается рана. Сияющее окно в мое прошлое становилось все меньше и меньше, пока не превратилось в тонкую золотую нить, а затем и вовсе исчезло. На его месте осталась сплошная, поросшая мхом скала. Путь назад был отрезан навсегда.

Я стоял один, посреди своего творения. Я не был больше просто пастырем Амосом. Я стал безымянным Хранителем этого места. Его безмолвным королем.

Я повернулся спиной к скале и посмотрел на свою долину. Солнце стояло высоко. Впереди было много работы. Нужно было найти источник ручья, собрать семена с Древа Жизни, построить загон для овцы, а для себя — жилище.

Так, благость и милость сопровождали меня, и я пребуду в доме Господнем, что я обрел, во все дни жизни моей.

Так был основан Зеленый город. Не как поселение из камня и дерева, а как обет, данный одним человеком посреди рая, отвоеванного у тьмы.

Глава 2. Дверца Херувима

Начать следует с того, что Сюзи была мертва.

Но чтобы понять мертвую Сюзи, нужно сначала узнать Сюзи живую. А чтобы узнать ее, нужно понять город, который ее породил и взрастил.

Зеленый город не был похож на другие города. Он притаился в глубокой, плодородной долине, окруженный кольцом древних, поросших мхом холмов, которые, казалось, оберегали его от суетного и больного мира. Воздух здесь был настолько чист, что порой кружилась голова, а вода в ручье, что делил город пополам, была прозрачнее слезы ангела. Дома, выкрашенные в пастельные тона, никогда не теряли своей яркости, а с их черепичных крыш спускались гирлянды плюща такого сочного, изумрудного цвета, что он казался ненастоящим.

Но главной странностью города, его тихой и прекрасной аномалией, были цветы. Они цвели здесь всегда. Даже в самые лютые зимы, когда соседние деревни утопали в сугробах, в садах Зеленого города под тонким покрывалом снега упрямо алели бутоны роз, а под окнами домов пробивались фиалки, чей аромат смешивался с морозным воздухом, рождая нечто совершенно неземное.

Жители города соответствовали своему жилищу. Они двигались плавно, говорили тихо, а на их лицах почти всегда играли спокойные, безмятежные улыбки. Здесь не случалось преступлений, не слышалось громких ссор. Жизнь текла ровно и предсказуемо, как вода в ручье, подчиняясь невидимому, но всеми ощущаемому порядку. Идеальный фасад, безупречная картина.

И Сюзи была самым совершенным мазком на этом полотне.

Она была дитя этого города, его квинтэссенция. С ее черными, как вороново крыло, кудрями и глазами цвета весенней травы, она казалась не ребенком, а маленьким духом природы. Ее смех, похожий на перезвон серебряных колокольчиков, заставлял горожан останавливаться и улыбаться своими тихими улыбками. Цветы, казалось, поворачивали свои головки ей вслед, а птицы садились на ее протянутую ладонь без всякого страха. Она была воплощением чистоты и невинности, живым доказательством того, что в этом благословенном месте не может быть места злу или печали.

Ее отец, уважаемый в городе нотариус, обожал свою единственную дочь, а мать, тихая и бледная женщина, видела в ней весь смысл своего существования. Сюзи была их солнцем, их воздухом, их молитвой.

А потом, в один из промозглых ноябрьских дней, в идеальном механизме Зеленого города что-то сломалось. В безупречном фасаде появилась первая трещина.

Сюзи заболела.

Это началось с легкого недомогания, на которое никто не обратил внимания. Но уже к вечеру она горела в лихорадке, какой в городе не видели уже много лет. Болезнь была чужой, неправильной для этого места. Она не походила на обычную простуду. Это была тьма, пробравшаяся в самый светлый дом, чтобы погасить его главный огонек.

Вызвали доктора Паркера. Он пришел, как всегда аккуратный и сдержанный. Он осмотрел девочку, долго слушал ее прерывистое дыхание, качал головой и прописывал микстуры, которые не помогали. Его наука, такая точная и всесильная в обычном мире, здесь, в Зеленом городе, столкнувшись с этой странной хворью, оказалась бессильна. Он не мог понять природу болезни, он мог лишь наблюдать, как она пожирает хрупкое детское тело.

Город замер в недоумении. Жители, проходя мимо дома нотариуса, замедляли шаг, и их привычные улыбки казались натянутыми и испуганными. Болезнь была нарушением порядка. Она была диссонансом в их идеальной симфонии.

А Сюзи лежала в своей кровати, и ее зеленые глаза, затуманенные жаром, смотрели в окно. Там, за стеклом, падал первый снег. И под его белым покрывалом, прямо напротив ее окна, распустилась огромная, бархатная роза цвета запекшейся крови. Она цвела в этом умирающем мире, прекрасная и абсолютно безразличная к маленькой девочке, чье дыхание становилось все тише и тише.

Сначала она не поняла, что произошло. Она лежала в своей теплой постели, накрытая мягким одеялом (бабушка говорила, там внутри — настоящий пух, да-да!). Отец сидел рядом и держал ее за руку, и его ладонь была холодной, как будто он только что вошел в дом с мороза. Он пристально смотрел на свою крохотную дочь, и лицо его, всегда такое живое за стеклышками узких очков, застыло в каменной маске какого-то незнакомого Сюзи человека.

Она хотела бы с резким криком выпрыгнуть из-под одеяла и напугать его, как она часто делала по утрам. Но что-то было не так. Тело, всегда такое послушное, превратилось в чужой, тяжелый предмет. Сюзи смогла только слегка сжать отцовские пальцы, прерывисто вдохнуть — и это было последним, что она сделала на этом свете.

Отец в этот момент бессильно сполз с кровати, стал перед дочерью на колени и спрятал лицо в одеяле, не отпуская её руки. Няня закричала так неистово, что на соседней улице вихрем сорвалась с места стайка голубей, подняв в воздух снежные хлопья. Идеальный фасад Зеленого города треснул и осыпался. Почтальон разорвал конверт, дернувшись от неожиданности. Молочник, прибежавший в надежде получить весточку из первых рук, прижался носом к стеклу, оставляя запотевшее пятно на безупречно чистом окне. Хаос, изгнанный из этого города много веков назад, на одно короткое мгновение вернулся и заглянул в его двери.

Готовилось какое-то торжество, поняла Сюзи на следующий день, наблюдая за всем со стороны, будто из-под воды. Её искупали, протиснули пухлые ручки в рукава прелестного белого платья с золотым кружевом, до блеска причесали чёрные кудри и даже поцеловали в лоб.

И положили в ящик.

Процессия, медленная и скорбная, двигалась сквозь город. Прохожие расступались и снимали шляпы. Но несли ее не к новой, безымянной могиле на краю кладбища, а в самое его сердце, на вершину холма, к древней статуе прекрасного херувима.

Эта статуя была старше самого города. Ее вырезали из цельного куска мрамора задолго до того, как здесь был построен первый дом. Камень потемнел от времени и непогоды, покрылся лишайником, но лицо ангела, обращенное к небу, оставалось гладким и безмятежным. Его каменные глаза, казалось, видели все — рождение и смерть, смену времен года и людских поколений. Старожилы говорили, что это не просто статуя, а сердце города, его безмолвный хранитель.

Перед статуей собралась огромная толпа. Сюзи не могла точно сказать, знала ли она всех присутствующих. Тут были и коллеги с работы отца, и старые вдовы, собравшиеся в одну стайку. Маленькие сестренки девочки, казалось, не знали, почему их Сюзи лежит в ящике на морозе — они скатывали огромные шары из снова повалившего снега.

А затем Сюзи накрыли крышкой и опустили в землю. Она слышала, как стучит земля, которой засыпали яму, видела, как её отца, который кинулся к гробу, схватили двое мужчин; видела, как бессильно он повис в их руках.

Люди ушли. Кладбище опустело. Остался лишь свежий холмик у подножия древнего ангела.

Она могла бы уйти, но не знала, как это делается. Она чувствовала, что может, но никак не удавалось понять, что именно для этого нужно делать. Она видела вдали, на краю своего нового зрения, какую-то темную, манящую пустоту, но инстинктивно боялась ее. Была и другая сила — тихая, спокойная, притягивающая ее не во тьму, а к холодному камню.

Ее бестелесный дух, легкий, как снежинка, подплыл к статуе. Она коснулась ее пьедестала, и впервые после смерти почувствовала не холод, а покой. Глубокий, незыблемый, вечный, как сам этот мрамор. Словно сам город, сама эта древняя земля обняла ее и предложила приют.

Она нашла свой новый дом. Не в земле, а в камне. Под сенью Херувима.

А ещё жил в этом городе, к примеру, доктор Паркер. И жизнь его, нужно сказать, была прескверная. Не то чтобы он голодал или ходил в обносках, нет. Но на душе у него было паршиво. Вечно.

Жил он в самом центре, на втором этаже дома с идеально вымытыми окнами, и каждое утро, просыпаясь, он видел перед собой этот безупречный, сияющий, до тошноты правильный Зеленый город. И город этот, казалось, смеялся над ним. Его чистый воздух был укором для спертой атмосферы в доме доктора. Вечные цветы были насмешкой над увядшей душой. Его тихие, безмятежные жители вызывали у доктора лишь глухое, бессильное раздражение. Он был чужим на этом празднике жизни. Ошибка в коде. Фальшивая нота в идеальной мелодии.

И выливалось это раздражение, как водится, на мадам Паркер. Та, надо сказать, тоже была не подарок. Повинуясь то ли липким объятиям лени, то ли жарким объятиям заезжего коммивояжера, она вечно запаздывала с ужином. Выслушав от мужа всё, что он думал о неисполнении некоторых обязанностей, положенных любящим женам, мадам Паркер обычно указывала на свой круглый живот (свидетельствующий о скором появлении на свет третьего их ребенка) и заводила старую песню о том, когда же в последний раз глава семьи выводил её в свет. На этом месте доктор, театрально страдая, закатывал глаза и заявлял, что ему перехотелось есть. А потом они оба отправлялись в холодную постель, где, отвернувшись друг от друга, долго и со вкусом думали, как же им осточертела эта жизнь.

Часы пробили семь, всем работягам пора занять свои кабинеты. И доктор, покидая столовую, где жена его делала вид, будто ничего накануне не случилось, подвязывал под свой теплый свитер небольшой, но вполне себе объемный серый мешок. Он всегда надеялся, что жена ничего не заметит, и каждый раз в ту же самую минуту перехватывал её полный презрения взгляд. Невероятно испепеляющий взгляд. Сохранив достоинство, доктор Паркер прощался с семьей и, шагнув за дверь, тут же по колено проваливался в очередной сугроб, проклиная и этот город, и свою судьбу, и дурацкий мешок.

Мешок был его тенью. Его грязным маленьким секретом. Доктор Паркер, уважаемый член общества, целитель и спаситель, каждую ночь, когда все светильники в коридорах местной больницы гасли, превращался в мелкого, трусливого мародера. И, надо сказать, занятие это приносило ему куда большее удовлетворение, чем выслушивание хрипов из воспаленных глоток и разглядывание покраснений на тыльных сторонах ладоней.

Да, именно всё это, как молитву — аренду квартиры, уроки музыки для дочерей и новые туалеты для дражайшей жены, — и повторял этот человек каждую ночь, когда обчищал трупы из соседней мертвецкой. Утешал себя он лишь своими оправданиями, но больше ничем. А самым обидным было то, что на себя доктору денег никогда не хватало. Продаст ботинки, продаст незамеченный коллегами золотой зуб — оплатит урок игры на рояле и проспонсирует очередное ворчание благоверной.

Так он и жил, этот человек, пойманный в ловушку собственной жадности и неудовлетворенности. А Зеленый город, чистый и сияющий, молча наблюдал за ним своими цветочными глазами, и казалось, ждал, когда же эта гниль, что поселилась в душе доктора, наконец прорвется наружу.

В коридоре больницы начиналась обычная вечерняя суматоха. Медсестры переговаривались, сплетничали и глупо хихикали. Больных со второго этажа разгоняли по палатам, что стало понятно, как только начал свою игру уже привычный доктору оркестр переставляемых у него над головой стульев. Сторож снаружи запирал ставни. Как только заперли ставни кабинета доктора Паркера, он, до этого момента сидевший с идеально ровной спиной, отбросил в угол карандаш и бессильно обмяк в своем кресле.

Он приглушил свет и стал ждать. Десять вечера, пора.

Доктор на цыпочках прокрался по пустым, гулким коридорам. Зеленые стены больницы ночью приобретали мертвенный, болотный оттенок. Он выскользнул на задний двор. Здесь, в отличие от парадного входа, Зеленый город показывал свое непарадное лицо. У стены громоздились мусорные баки, пахло отсыревшим углем и гниющими овощами. Снег был грязным. Доктор поежился и, протоптав себе путь под окнами (промочив всю одежду до самого пояса), достиг заветной двери. Двери в мертвецкую.

Здесь, в этом холодном, пахнущем формалином преддверии небытия, доктор Паркер чувствовал себя по-настоящему живым. Здесь не было притворства. Здесь была лишь холодная, неприкрытая правда. И никто за этой дверью не мог его осудить.

Он зажег принесенную с собой свечу. Ее тусклый, дрожащий свет выхватил из темноты три стола, накрытых белыми простынями. Три новых клиента. Три новых возможности.

Первым был старик-бродяга. Бесполезный материал. Второй стол — молодая женщина, утопившаяся в ручье. С нее доктор снял тонкую серебряную цепочку и золотое колечко. Он работал быстро, без эмоций, как ремесленник.

Третий стол. И здесь доктор замер.

Под простыней лежала его соседка. Он сам констатировал ее смерть всего два дня назад. Что-то внутри доктора шевельнулось. Он медлил.

Но потом его взгляд упал на ее платье. Ткань была дорогой. А на шее усопшей висел маленький золотой крестик на тонкой цепочке. Жадность победила.

Он потянулся к крестику. И в тот момент, когда его пальцы коснулись холодной кожи, ему показалось, что она вздохнула. Легкий, почти неслышный вздох, от которого пламя свечи затрепетало и почти погасло. Доктор отпрянул, сердце бешено заколотилось. Он прислушался. Тишина. Глупая игра воображения.

Он снял крестик, быстро и ловко. Затем его взгляд снова упал на платье. Снимать его было бы долго и хлопотно. Но он вспомнил, как днем ранее мадам Помп, местная торговка тканями, жаловалась, что ей не хватает для нового заказа именно такого золотого кружева. Всего несколько футов.

Доктор достал из саквояжа маленькие, острые хирургические ножницы. Он не стал трогать само платье. Он просто, аккуратно, срезал с подола и рукавов все драгоценное кружево, которое было так легко отделить от белой ткани. Щелк, щелк, щелк — тихий звук отдавался в мертвой тишине. Он бережно свернул золотые ленты и спрятал в карман. Он оставил женщину в ее белом саване, но теперь тот был изуродован, лишен своего главного украшения.

Когда он вернулся домой, мадам Паркер спала и даже не заметила, как её муж, стуча зубами, ввалился в прихожую. Он задвинул серый мешок позора под кровать и лег рядом с женой. Но в эту ночь он не мог уснуть. Ему казалось, что от его рук, от одежды, от самого его дыхания исходит новый, незнакомый запах. Не запах формалина или больницы.

Это был сладковатый, приторный запах тлена. Запах оскверненной невинности.

И этот запах въелся в его кожу, в его волосы, в саму его душу. Теперь, куда бы он ни пошел, он носил его с собой. Город, всегда такой безмятежный, теперь казался ему настороженным. Проходя мимо цветочных клумб, он замечал, что розы будто бы отворачивают от него свои головки. А бездомные собаки, прежде не обращавшие на него внимания, теперь, завидев его издали, начинали глухо и злобно рычать.

Город пометил его. Он учуял чужака.

Дух Сюзи обитал в тишине.

Ее новый мир состоял не из образов или звуков, а из ощущений. Она была разлита в спокойствии старого кладбища, в безмолвии древнего Херувима, в мягком шепоте ветра, что играл с пожухлой травой на могилах. Она больше не помнила своей прошлой жизни, своего имени, лица отца. Осталось лишь одно — чувство гармонии. Идеальной, хрустальной гармонии, сотканной из покоя этой священной земли. Она не спала и не бодрствовала.

И однажды ночью в эту идеальную тишину ворвался диссонанс. Это была боль. Резкая, острая, как укол ржавой иглы. Она пронзила ее безмятежное существование, заставив ее бестелесный дух сжаться от чего-то похожего на страх. Боль была чужой, грязной, неправильной. Она исходила откуда-то из города, лежащего внизу, и тянулась тонкой, гниющей нитью прямо к ней, к ее новому дому.

Сюзи не знала, что это. Она не понимала, что ощущает отголосок греха, совершенного доктором Паркером в холодной мертвецкой. Она не знала, что чувствует боль оскверненной невинности, эхо поруганного покоя. Она чувствовала лишь этот пронзительный, невыносимый диссонанс, нарушивший симфонию ее мира.

Это было похоже на то, как если бы кто-то царапал грязным ногтем по стеклу. Или как если бы в идеально настроенном хоре одна нота вдруг прозвучала фальшиво, грязно, заставляя уши кровоточить.

Она не желала никому зла. В ее новом состоянии не было места таким сложным чувствам, как гнев или месть. В ней было лишь одно желание, простое, как дыхание — чтобы эта боль прекратилась. Чтобы фальшивая нота замолчала. Чтобы в ее мире снова воцарилась идеальная тишина.

И она, сама того не осознавая, позвала.

Это не был крик или шепот. Это была безмолвная мольба, направленная не в пустоту, а прямо на источник боли. Она просто сосредоточила все свое детское, чистое желание покоя на этой гниющей нити и потянула ее на себя, как ребенок тянет занозу из пальца. «Прекратись. Уйди. Стань тишиной».

В этот самый момент доктор Паркер сидел в своем кабинете. День прошел как обычно — кашель, сопли, жалобы на жизнь. Он только что выпроводил последнего пациента и теперь, в наступивших сумерках, пересчитывал свою дневную выручку. В его руке лежал маленький сверток с золотым кружевом, срезанным с платья. Он как раз размышлял, какую цену запросить у мадам Помп.

И тут он услышал это.

Это был не звук. Скорее, мысль, пробравшаяся в его голову без спроса. Тихий, едва различимый шепот, который, казалось, исходил не извне, а из самой глубины его черепа. Шепот был детским, чистым, и он звал его по имени.

«Доктор…»

Паркер замер, монеты посыпались из его ослабевшей руки на пол. Он огляделся. Кабинет был пуст. За окном выла зимняя вьюга.

«Мне так холодно… Доктор…»

Он вцепился в подлокотники кресла. Это был голос Сюзи. Он бы узнал его из тысячи. Но это было невозможно. Галлюцинация. Усталость. Расшатанные нервы. Он налил себе стакан воды из графина, руки его дрожали.

«Верни… мое тепло…»

Шепот был настойчивым, умоляющим, и от него по спине доктора пробежал ледяной холод. Он вскочил, подбежал к двери и запер ее на засов. Потом бросился к окну и плотно задернул шторы. Но от голоса в голове было не спрятаться.

Он больше не был умоляющим. Теперь в нем слышались нотки чего-то иного. Не злобы. А холодной, нечеловеческой печали.

«Ты пахнешь… неправильно…» — прошептал голос. — «Этот запах… нужно убрать…»

И доктор понял. Это не его воображение. Это была она. И она знала.

Он бросился к своему саквояжу, выхватил оттуда сверток с кружевом и швырнул его в камин, где еще тлели угли. Золотые нити вспыхнули на мгновение и обратились в черный пепел.

— Все! — закричал он в пустоту кабинета. — Я избавился от него! Слышишь? Все!

Но шепот не исчез. Он лишь стал тише, печальнее, и теперь он доносился, казалось, отовсюду — из-за стен, из-под пола, из воя ветра за окном.

«Запах… остался… в тебе…»

С этой ночи доктор Паркер перестал спать. Он слышал этот шепот везде. Он вцепился в него, как утопающий в соломинку, в этот опасный, манящий призыв, который обещал ему избавление от самого себя. Голос звал его туда, где царит вечная тишина. Туда, где все запахи исчезают. Туда, где можно наконец отдохнуть.

Он не знал, что его зовет не ангел и не демон, а всего лишь маленькая мертвая девочка, которая очень хотела, чтобы в ее мире снова стало тихо.

В эту ночь он снова подвязал к животу мешок и отправился на свой промысел. Но зов Сюзи так громко звучал в его ушах, что перекрывал все мысли.

Доктор Паркер тяжело вздохнул, оставил в кабинете все вещи и вышел на мороз. Снежинки, медленно кружась, нежно прилипали к его лысеющей макушке. Доктор лег на снег и закрыл глаза.

Танцующие снег смешался со звёздами. Ничего в мире больше не имело смысла, не держало его. Он хотел одного - соединиться с зовущим его голосом. И через несколько часов ему это удалось.

Если доктор Паркер был гнилью, скрытой в самом сердце Зеленого города, то старик Томаш был раной на его границе. Он жил там, где безупречные, вымощенные камнем улочки уступали место грязной проселочной дороге, а ухоженные сады сменялись диким, колючим кустарником и подступающим лесом.

Его дом, если так можно было назвать, старый, вросший в землю сарай, был окружен высоким забором из разномастных досок. И за этим забором жил его народ, его стая, его единственная семья — пятнадцать собак. Семь из них были дворнягами, очень похожими на породистых красавцев (попробуй разбери), а остальные — чистокровными гончими и волкодавами.

Он не был злым человеком, этот Томаш. Напротив, в его долгой жизни (пятьдесят четыре – он сам считал этот возраст солидным) была лишь одна всепоглощающая любовь — любовь к своим собакам. Он помнил, как нашел каждую из них. Одну подобрал на помойке, другую еще щенком выловил из озера, третью палкой отбил у огромного черного кобеля. Каждая из собак уже принесла ему минимум по три помета щенков – так что, вполне заслуженно, каждую из них он называл кормилицей.

И собаки отвечали любовью на любовь. Сердце животного всегда открыто тому, кто открывается навстречу. Они стерегли его пожитки, знали несколько трюков (дай лапу – умри – принеси бумажник) и исправно рожали новеньких аккуратных щенков, продажа которых и позволяла старику и его стае кое-как сводить концы с концами. У каждой собаки он знал то особое место за ухом, которое нужно почесать, когда четвероногий любимец начинает грустить. Знал, что Додо любит в дождливые дни лежать под сеном, а Шарнель – бегать под дождем и завывать.

Но эта зима выдалась особенно холодной. Она вцепилась в Зеленый город мертвой хваткой, какой не помнили даже старожилы. Снег валил неделями, заметая дороги и отрезая город от внешнего мира. Никто не думал о покупке щенков, когда нужно было думать о дровах и еде.

А собаки, не зная о финансовых трудностях, щедро снабдили своего хозяина пищащим выводком – только теперь это было совсем не к месту. Щенят никто не брал. И скоро в старом сарае не осталось ничего, кроме горстки отрубей и ледяной воды.

Томаш смотрел на своих собак, и отчаяние, холодное и острое, как нож, вонзалось ему в сердце. Он видел, как ввалились их бока, как потускнела их шерсть, как в их преданных глазах появился голодный, вопрошающий блеск. А в углу, сбившись в кучу, пищали и копошились семь новых, никому не нужных ртов.

Он держался до последнего. Он сам не ел три дня, отдавая последнюю похлебку кормящей суке. Но всему есть предел.

И вот в один из особенно морозных вечеров, когда ветер выл в щелях сарая, как голодный волк, Томаш принял решение. Он запер взрослых собак (одна из них надрывалась от лая и бешено скребла когтями дверь), взял самый большой мешок и пошел к щенкам.

Он не собирался их топить, как делали многие. Это было бы слишком просто и слишком милосердно. Нет, голод и отчаяние породили в его голове мысль куда более чудовищную, мысль, которая навсегда отделила его от мира людей и от благословения Зеленого города.

Он вернулся в сарай через несколько часов, когда уже совсем стемнело. От него пахло дымом и чем-то еще. Чем-то сладковатым и тошнотворным. В руках у него было ведро, полное еще теплого, дымящегося варева. Он поставил его на земляной пол, и голодные собаки, забыв обо всем, ринулись к еде.

Только одна, та, что скребла дверь, мать щенков, не подошла к ведру. Она обнюхала своего хозяина, и шерсть на ее загривке встала дыбом. Она зарычала, глухо, утробно, и отскочила назад, в самый темный угол сарая.

Она все поняла.

В ту ночь Томаш впервые в своей жизни переступил черту. Он совершил грех, который сама природа считала непростительным. Он заставил мать съесть своих детей. И Зеленый город, дремавший под снегом, почувствовал это. Почувствовал, как на его священной границе, в старом, прогнившем сарае, родилось нечто, чему не было места в этом мире. Нечто голодное, отчаявшееся и абсолютно порочное.

В ту ночь собаки изменились.

Когда наступило тусклое, серое утро, Томаш увидел это в их глазах. Исчезла преданность, пропало обожание. Вместо них там теперь плескался холодный, настороженный блеск. Они смотрели на него не как на хозяина, а как на чужака. Как на хищника.

Мать щенков, сломленная горем и уставшая, вышла из своего темного угла. Она больше не рычала. Она просто смотрела на Томаша с таким немым, вселенским укором, что старику захотелось выть. Он попытался подойти к ней, протянул руку, чтобы почесать за ухом, как делал тысячи раз. Но она отпрянула, будто от огня. И вся стая, как по команде, отодвинулась от него, сбившись в плотный, ощетинившийся клубок.

Он был изгнан. Он был один.

Но голод не ушел. Акт каннибализма, совершенный по его воле, не принес насыщения — ни ему, ни собакам. Он лишь пробудил в них нечто древнее и темное. Теперь они были не просто голодны. Они жаждали.

Прошла неделя. Морозы крепчали. В сарае появились дрова, которыми обогревались хозяин и его четырнадцать сытых собак. Но сытость эта была страшной. Томаш больше не выходил в город за объедками. Он выходил в лес. И возвращался с добычей.

Не сказать, чтобы он стал счастливее. Но зажегся какой-то огонек в его глазах. И, казалось, в каждом глазу огонек был особенный – вроде и удовлетворенный, а вроде и задумчивый. Он чувствовал себя первобытным вождем племени, который кормит свой народ. Он забыл, что они — собаки, а он — человек. Границы стерлись.

Но собаки помнили.

Когда утром они обнаруживали, что их стало на одну меньше, Томаш приносил им свежих костей и еще дров, чтобы согреть жилье. Они ели. Их заставлял голод и новый, страшный инстинкт, который он в них пробудил. Но после каждой такой трапезы они смотрели на него с еще большей ненавистью и страхом. Они пожирали своих братьев и сестер, и с каждым куском они все больше отдалялись от того мира, где собака — друг человека.

Когда их осталось только шесть, собаки заподозрили неладное. Шерсть на их загривках теперь всегда оставалась тревожно приподнятой, ласковый зов человека стал подозрительным. Они перестали подходить к нему поодиночке. Теперь они двигались только все вместе, единым, рычащим организмом.

Когда их осталось четыре, собаки решили бежать. Они подошли к двери и толкали ее тощими лапами, но человек их не выпустил, как бывало обычно. Он стоял у выхода, преграждая им путь, и в руках у него был тяжелый топор. Он больше не был их хозяином. Он был их тюремщиком. И он был голоден.

Только смотрел на них тяжело, и они чувствовали запах смерти, разносящийся между деревянных стен. Запах свежей крови и старого, невыразимого предательства.

Когда их осталось двое, человек уже потерял свою человечность. Он убил одну собаку, черного волкодава, не скрывая это от другой. И рыжий кобель, старый Шарнель, который любил бегать под дождем и завывать, стал невольным свидетелем этого зверства. Он видел, как топор опустился на голову его товарища. Видел, как его хозяин, его бог, превратился в мясника.

Всю ночь Шарнель просидел в углу, обреченно скуля и скаля зубы. Он не сводил глаз с Томаша, который разделывал тушу при свете коптилки. А наутро издох и он, не от голода и не от холода. Его сердце, верное собачье сердце, просто не вынесло предательства, причиненного ему человеком. Он умер от горя.

Томаш остался один. В сарае, полном костей и запаха смерти. Он победил голод. Но он проиграл все остальное. И теперь он был не просто стариком на краю города. Он был монстром, осквернителем, раковой опухолью на чистом теле этой земли.

Дух Сюзи, обитавший в тишине кладбища, почувствовал второе вторжение.

Если грех доктора Паркера был тонким, грязным уколом иглы, то порок собачника стал для нее рваной, кровоточащей раной. Она не знала, что произошло в старом сарае на краю леса. Она не видела ни топора, ни крови, ни костей. Но она ощутила саму суть этого греха — предательство любви, обращение ее в свою противоположность, в пищу. Это было прямое нарушение главного завета, на котором стоял этот город, завета Пастыря, что отдал все ради спасения жизни.

Боль была настолько сильной, что хрустальный мир Сюзи затрещал по швам. Ей показалось, что древний Херувим над ее головой скорбно склонил свое мраморное лицо. Тишина ее нового дома взорвалась безмолвным, детским криком ужаса.

Она не звала Томаша. Его душа была уже настолько искажена, настолько запятнана, что стала глуха к ее тонкому зову. Он был потерян.

Но ее крик, полный первобытного ужаса и боли, не растворился в пустоте. Он вырвался за пределы кладбища, прокатился по заснеженным холмам и ударил в темную, дремучую чащу леса, что окружал Зеленый город. И его услышали.

Его услышали те, кто жил по ту сторону границы. Те, для кого голод был не отчаянием, а законом. Те, для кого предательство было не грехом, а способом выживания.

Томаш сидел у своего остывающего очага, доедая последний кусок мяса. Он был сыт. Впервые за много недель он был по-настоящему сыт. Но эта сытость не приносила радости. Она была тяжелой, мертвой, как камень в желудке. Тишина в сарае давила на него. Он привык к постоянному сопению, скулежу, возне своих собак. Теперь их не было. Остался лишь он один, в окружении призраков своей верной стаи.

Он посмотрел в окно. Над лесом взошла полная луна. Она была огромной, низкой и имела странный, красноватый оттенок. Кровавая луна.

И тут он услышал вой.

Это был не вой его Шарнеля, тоскливый и протяжный. Это был другой вой. Голодный, дикий, многоголосый. Он доносился из леса, и с каждой секундой становился все ближе.

Томаш вскочил. Сердце его, казалось, превратилось в кусок льда. Он бросился к двери и попытался задвинуть тяжелый засов. Но было уже поздно.

Первый удар сотряс хлипкую дверь. Потом второй, третий. Дерево затрещало. Томаш навалился на дверь всем своим весом, но против него была не одна собака. Против него была целая стая.

Он не видел их, но знал, кто там. Бездомные, одичавшие псы, изгнанные из других деревень. Вечные изгои, которые сбились в безжалостную армию, чтобы выжить. И сегодня они пришли на зов крови и предательства, который источал этот сарай. Они пришли на запах слабости, на запах одинокого существа, которое нарушило древний закон стаи.

С оглушительным треском доски разлетелись в щепки. В пролом хлынула волна серых, костлявых тел. Десятки горящих в лунном свете глаз уставились на него. Они не лаяли. Они рычали. Глухо, утробно, и в этом рыке не было ничего, кроме голода и древней, как мир, справедливости.

Томаш попятился, споткнулся о ведро и упал. Он закричал, но его крик потонул в рычании стаи.

Он не успел увидеть, кто вцепился ему в горло первым.

Наутро жители Зеленого города, вышедшие расчищать снег, увидели на окраине странную картину. Старый сарай Томаша был разрушен, а на снегу вокруг него чернели многочисленные следы. Они вели из леса, делали круг почета вокруг руин, и уходили обратно в лес.

На холме, на старом кладбище, дух Сюзи почувствовал, как кровоточащая рана в ауре города начала затягиваться. Фальшивая, грязная нота замолчала. И в ее мире снова воцарился покой.

Третьим диссонансом, нарушившим гармонию Зеленого города, была Бетти.

Если доктор Паркер был скрытой гнилью, а собачник Томаш — кровавой раной, то Бетти была чем-то куда более тонким и, возможно, более опасным. Она была иллюзией. Пузырем из мыльной пены, который сиял всеми цветами радуги, но внутри не имел ничего, кроме пустоты.

Ее порок был не в жадности или жестокости. Ее грехом был абсолютный, удушающий, всепоглощающий нарциссизм. Бетти жила не в Зеленом городе, а в мире, который она сама для себя выдумала. В этом мире она была не бедной швеей, а непризнанной королевой, томящейся в изгнании. Зеленый город для нее был не домом, а лишь временной декорацией для великой драмы ее жизни.

Она работала в маленькой мастерской, заваленной обрезками тканей, катушками ниток и пыльными манекенами. Но в ее голове это был не швейный цех, а модный салон, куда съезжались самые знатные дамы королевства. Даже делая примерки своим богатым клиенткам, Бетти держалась с ними крайне строго, манерно (глупые бабёнки, думают, что они по-настоящему желанны кем-то). Как они могли помыкать ею, не понимая, что перед ними неподражаемого ума и выправки дева (может, и королевской крови, кто знает, как причудливы бывают связи при дворе)?

Эта ее вера в собственную исключительность была настолько сильна, что почти стала осязаемой. Она могла, хлебая пустой суп из треснувшей тарелки, с упоением рассказывать самой себе о роскошных ужинах в парижских ресторанах, где молодые аристократы дрались на дуэли за право подать ей перчатку. И она верила каждому своему слову.

Но Зеленый город, эта странная, живая земля, не любил иллюзий. Он был местом абсолютной, кристальной правды. И он пытался достучаться до Бетти.

Каждый раз, когда она шла по безупречно чистым улочкам, Город показывал ей знаки. Она подходила к витрине булочной, чтобы поправить свои локоны, и видела в ее зеркальном стекле не свое, как она считала, прекрасное лицо, а нечто иное. На нее смотрела изможденная, злая старуха с тонкими, поджатыми губами и голодными, пустыми глазами. Бетти вздрагивала и отворачивалась. «Какое ужасное, кривое стекло! — думала она. — Булочник должен его заменить!»

Она проходила мимо ручья, воды которого были чище любого зеркала. Она наклонялась, чтобы полюбоваться на свою лебединую шею, и видела в воде раздувшуюся, одутловатую физиономию утопленницы с синюшными губами. Бетти в ужасе отшатывалась. «Какая мутная, грязная вода сегодня! Наверное, выше по течению коров прогоняли».

Город отчаянно пытался показать ей правду о ее душе. Он отражал не ее внешность, а ее внутреннюю суть. Но Бетти, запертая в темнице своего нарциссизма, отказывалась это видеть. Каждый знак, каждое предупреждение она списывала на несовершенство окружающего мира. Ведь она-то была совершенна.

А потом в ее жизни появилась мадам Помп. Старая, толстая карга, чьи духи пахли так, будто где-то сорвало трубу с благовониями. Мадам Помп владела единственным в городе магазином модной одежды и была главной заказчицей Бетти. И главной ее мучительницей.

Она давала девушке ровно столько денег за работу, сколько почитала нужным, и всегда приправляла оплату ядовитыми нравоучениями. «Бетти, Бетти, ты пропьешь свой талант, если получишь хоть одной монетой больше. И что, что не пьешь, — запьешь, это я тебе точно скажу, такой род людей только так и кончает».

Бетти ненавидела ее. Ненавидела ее богатство, ее вульгарность, ее молодых спутников, которые крутились вокруг старухи, как мухи вокруг меда. В ее иллюзорном мире мадам Помп была не просто вредной старухой. Она была злой колдуньей, драконом, стерегущим сокровища, которые по праву принадлежали ей, прекрасной принцессе.

И однажды, после очередного унижения, когда мадам Помп швырнула ей на стол жалкие гроши за сшитое к балу платье, Бетти решила.

Дракона нужно убить.

Решение созрело в голове Бетти не как коварный план, а как единственно возможное, логичное завершение ее сказки. Принцесса должна победить злую колдунью и занять ее место на троне. Это был закон жанра, закон ее выдуманной вселенной.

Она не искала яд у аптекарей или знахарок. Зачем? Ведь она жила в волшебном саду. Зеленый город, с его вечным цветением, сам предоставил ей оружие. Она знала, что на задворках старого кладбища, там, куда редко забредали люди, росли цветы, прекрасные и смертоносные. Маленькие, похожие на лиловые колокольчики, они были так красивы, что хотелось сорвать и поднести к лицу. Но всего одна капля их сока, попавшая в кровь, могла остановить сердце самого сильного мужчины.

Бетти отправилась туда под покровом сумерек. Она двигалась грациозно, как героиня романа, идущая на тайное свидание. Она сорвала несколько цветков, завернула их в носовой платок и вернулась в свою каморку. Там, при свете свечи, она извлекла из них густой, темный сок с помощью обычной швейной иглы. Она не чувствовала ни страха, ни раскаяния. Она чувствовала лишь трепетное возбуждение, как актриса перед выходом на сцену.

Настал день истины. Мадам Помп собиралась на званый ужин в доме мэра и заказала у Бетти маленькую поправку в своем новом бархатном платье — нужно было укрепить застежку на воротнике.

Бетти пришла в дом старой карги, почтительно склонив голову. Мадам Помп, вся в кружевах и пудре, сидела перед зеркалом, пока служанка укладывала ее седые волосы.

— Ну что, неряха, пришла? — проскрипела она, не оборачиваясь. — Давай быстрее, я опаздываю.

Бетти подошла сзади. В ее руке была иголка с ниткой. И еще одна иголка, маленькая и острая, кончик которой был смазан лиловым ядом.

— Одну минуту, мадам, — прошептала она.

Пока она делала вид, что поправляет шов на воротнике, ее другая рука, быстрая и незаметная, сделала свое дело. Легкий, почти неощутимый укол в шею, у самого основания черепа. Мадам Помп лишь слегка поморщилась.

— Осторожнее, неуклюжая! — проворчала она. — Кажется, ты меня уколола.

— Простите, мадам, — смиренно ответила Бетти, пряча смертоносную иголку. — Рука дрогнула. Все готово.

Она получила свои монеты, выслушала очередную порцию оскорблений и покинула дом.

И в тот момент, когда она вышла на улицу, что-то изменилось.

Зеленый город, который до этого пытался показать ей правду в кривых зеркалах, вдруг сдался. Он перестал бороться. Он решил подыграть ее безумию, заманить ее в самую глубокую и сладкую ловушку.

Она посмотрела на витрину булочной, и оттуда на нее взглянула не злая старуха, а ослепительная красавица с сияющими глазами и победной улыбкой. Она наклонилась к ручью, и вода отразила лик нимфы, сошедшей с небес.

Город больше не спорил с ней. Он соглашался.

Она шла по улице, и шепот ветра в ветвях деревьев казался ей восхищенными комплиментами. «Как она прекрасна!», «Она — само совершенство!». Скрип телеги на мостовой звучал как аплодисменты. Она была в центре своего триумфа.

А в это время мадам Помп, всю дорогу на званый ужин нервно потиравшая шею («Откройте же окно, душно сегодня!»), мертвой упала на ступеньках большого театра, куда направлялась перед сытным застольем на развлечение. Кстати, в этот вечер мадам было вдвойне обидно умирать – она точно знала, что старик Хендрикс собирался просить ее руки именно в момент окончания спектакля.

Никто не заподозрил убийства. Все списали на удар, который часто случается с тучными пожилыми дамами.

Бетти узнала о смерти своей мучительницы на следующее утро. Она не почувствовала ни радости, ни облегчения. Она восприняла это как должное. Дракон был повержен. Теперь ей оставалось лишь дождаться, когда мир падет к ее ногам. И она ждала, упиваясь своим новым, идеальным отражением, не замечая, что сладкий шепот города становится все громче, настойчивее и зовет ее куда-то. Туда, где ее ждет главный бал. Туда, где ее коронуют.

Иллюзии Бетти, больше не сдерживаемые уколами реальности, расцвели пышным, лихорадочным цветом. Она заперлась в своей мастерской, но теперь это был не застенок, а тронный зал. Она перестала есть и спать, существуя на одном лишь предвкушении своего неминуемого триумфа. Она ждала принцев, гонцов, вестников, которые должны были вот-вот ворваться в ее дверь и объявить миру о явлении новой королевы.

Но вместо принцев к ней пришел другой зов.

Дух Сюзи, обитавший в тишине кладбища, почувствовал третью фальшивую ноту. Это была оглушительная, невыносимо громкая, фальшивая музыка. Она звучала без умолку, заполняя собой все пространство, не давая покоя. Это был непрекращающийся гимн самой себе, лишенный всякой гармонии и смысла. И Сюзи, в своей детской простоте, хотела лишь одного — чтобы эта музыка замолчала. Чтобы снова стало тихо.

Зов, который она послала, был не похож на предыдущие. Это не был ни печальный шепот, ни крик ужаса. Это было обещание. Обещание тишины, покоя и абсолютного, беспрекословного признания.

Бетти услышала этот зов не ушами. Она услышала его сердцем. Для нее это был долгожданный голос судьбы. Голос, который подтверждал все ее фантазии.

«Время пришло, прекраснейшая», — шептал ей город. — «Все готово для твоего бала. Самые знатные гости уже собрались. Они ждут только тебя».

Она не сомневалась ни на мгновение. Она достала из старого сундука свое главное сокровище — длинный рулон драгоценной золотистой ткани, который она годами понемногу воровала у мадам Помп. Это был материал для ее коронационного платья.

Она не стала ничего шить. Она просто обернулась в эту ткань, как в мантию, и вышла на улицу.

Была ночь. С неба падал густой, пушистый снег. Город был пуст, но для Бетти он был полон восторженных зрителей. Каждый фонарь казался ей софитом, направленным на нее. Каждая снежинка, тающая на ее щеке, — поцелуем восхищенного поклонника.

«Иди на холм, королева», — шептал ей ветер. — «Твой трон ждет тебя там».

И она пошла. Она двигалась сквозь заснеженный город, и ее золотая мантия волочилась за ней по белому снегу, оставляя сверкающий след. Она пришла на старое кладбище.

Ах, да, конечно. Здесь будет дан бал в ее честь. И потомки испанских королей, так долго ищущие свою сводную сестру, сегодня заявятся сюда, чтобы объединить страдающие души. Бетти, задорно смеясь (динь-динь, колокольчики), раскинула золотую ткань на белоснежном снегу, прямо у подножия древней статуи Херувима.

Затем она легла на все это великолепие и, томно улыбаясь, сложила руки на груди.

Она улыбалась, пока снег покрывал ее. Сначала тонкой пеленой, затем пушистым одеялом. Она не чувствовала холода, а одно только удовлетворение. Снежинки, падающие на ее лицо, казались ей бриллиантами, которые сыпались на нее с ночного неба в знак признания. Вой зимнего ветра в голых ветвях деревьев был для нее звуком оркестра, играющего в ее честь торжественный марш.

Вот так, скоро все они поймут, как прекрасно и чисто она умеет себя повести.

Она умирала в экстазе своего безумия, в самом центре своего триумфа, так и не поняв, что стала лишь очередной жертвой города, который не терпел фальши. Она была самой громкой, самой фальшивой нотой, и город просто выключил ее.

На ее губах застыла счастливая, блаженная улыбка.

Три фальшивые ноты смолкли. Гармония Зеленого города, нарушенная на короткое, страшное мгновение, была восстановлена. Но скверна, которую породили три заблудшие души, не могла просто раствориться. Она осталась. Три грязных, уродливых пятна на безупречном полотне этого мира.

Дух Сюзи, исполнивший свое предназначение, почувствовал это. Она ощущала их присутствие рядом с собой — три тусклых, бесплотных сгустка серого тумана, которые жались к подножию Херувима, ища укрытия, которого не заслуживали.

Первым был доктор Паркер. Он больше не был ни респектабельным врачом, ни трусливым мародером. Он был лишь клубком неутоленной жадности и вечной, сосущей неудовлетворенности. Он дрожал от холода, которого не мог утолить никакой огонь.

Вторым был старик Томаш. Он скулил, как побитый щенок, и в его призрачном силуэте не было ничего человеческого. Он был воплощением предательства, вечным памятником любви, обращенной в свою противоположность. От него исходила волна животного, первобытного ужаса.

Третьей была Бетти. Она стояла чуть поодаль, горделиво выпрямив свой призрачный стан. Она все еще верила, что находится на балу, и с презрением смотрела на двух других "гостей", недостойных ее общества. Она была чистой, концентрированной пустотой, обернутой в лохмотья гордыни.

Они были здесь, у самого сердца города, и их присутствие отравляло землю, заставляло мрамор Херувима тускнеть, а воздух — становиться тяжелым и спертым. Они были ядом, который нужно было удалить.

Сюзи, сама того не понимая, выполнила свою задачу. Она нашла и привела их. Теперь оставалось последнее. Она не знала, что делать, но чувствовала, что должна. Она была не судьей и не палачом. Она была лишь ребенком, который хотел, чтобы в его комнате снова стало чисто.

Она подняла свой бестелесный взор на мраморную статую, на своего единственного друга и защитника. И по ее безмолвной, детской просьбе Херувим ответил.

Каменные глаза ангела, веками смотревшие в небо, на одно мгновение, казалось, ожили. Они вспыхнули мягким, молочно-белым светом. Этот свет не был ни добрым, ни злым. Он был светом порядка, светом неизбежности.

Тяжелый мраморный пьедестал, на котором стояла статуя, беззвучно дрогнул и начал уходить в землю. Он не проваливался, а плавно, как крышка шкатулки, опускался вниз, открывая не могилу, а темный, спокойный проход, ведущий вглубь холма. Из прохода не веяло ни холодом, ни жаром. Оттуда исходило лишь абсолютное, всепоглощающее спокойствие.

Три призрачные души замерли. Их жалкие страсти, их гордыня и их страхи — все исчезло перед лицом этой первозданной тишины.

Доктор Паркер, больше не дрожа, первым шагнул в темноту, словно шел к долгожданному сну.

За ним, перестав скулить, последовал старик Томаш, покорно, как собака, идущая за хозяином.

Бетти на мгновение замешкалась, но потом ее призрачное лицо разгладилось, и она, с достоинством, которого у нее никогда не было при жизни, вошла в проход, будто ступая на паркет бального зала.

Это не был ни ад, ни рай. Город просто забирал их, чтобы растворить, перемолоть в своих недрах, очистить свою землю от их скверны, как земля очищает себя, превращая гниль в плодородную почву.

Как только последняя душа исчезла в темноте, проход закрылся. Пьедестал беззвучно встал на свое место. Мраморный Херувим снова стал просто камнем, смотрящим в небо.

Дух Сюзи, чистый и легкий, почувствовал, как в ее мир вернулась идеальная, хрустальная гармония. Ее миссия была окончена. Она больше не была якорем, не была сосудом. Она была просто ребенком.

В первых лучах восходящего солнца ее призрачный силуэт стал прозрачным, как утренний туман. Она улыбнулась своей последней, детской улыбкой, и медленно растаяла, оставив после себя лишь запах свежевыпавшего снега.

Покой и чистота в Зеленом городе были восстановлены.

До следующего раза.

Глава 3. Изумрудные глаза

15 февраля

Сегодня утром было очень холодно. Я проснулась оттого, что ногу свело – во сне она выбилась из-под одеяла. Отопление нам давно уже отключили, и мама постаралась старыми тряпками закрыть все уголки в окнах. Но толку от этого не много получается. Мы очень часто греем воду в кастрюле на кухне, чтобы было теплее. Но мама боится, что скоро отключат и газ.

Несколько раз уже приходил к нам серьезный мужчина в темном костюме. Он о чем-то говорил с родителями, и они нервничали. А мама потом плакала. Они сказали, что это – социальный работник, который хочет, чтобы я уехала с ним, потому что у моих родителей нет денег, чтобы кормить меня, и условий, чтобы меня содержать.

Это правда. Я уже давно в школе не была. Она, вроде, «бесплатная», но на самом деле это совсем не так. Деньги нужны и директрисе, и учителям, и стенам в коридоре. Но больше всего они нужны таким семьям, как наша, только у нас они не водятся.

Папа ругает меня за такое отношение к учебе. Он хочет, чтобы я стала ученым, как он, ну, или хотя бы доктором. Или хотя бы… кем-нибудь. А я, наверно, стала бы замечательным археологом. Или кем-нибудь из тех, кто изучает всякие непонятные штуковины вроде дыр во времени и инопланетян. Но папа и слушать про такие «глупости» не хочет. Он говорит, что наука — это порядок, факты и контроль, а не сказки.

Вот взять, к примеру, папу. Он работает в своей лаборатории уже пятнадцать лет. Сидит там с утра до вечера и пишет отчеты. Правда, иногда он рассказывает про какие-то опыты, но говорит о них туманно и настолько скучно, что я вообще не могу понять, как он еще не убежал в Австралию.

И еще мама беременна. Она сказала, что у меня будет брат или сестра через всего-навсего один месяц. И начала плакать. Я ее утешала, спрашивала, чего же она плачет, ведь это очень здорово! А она сказала – иди поиграй, и слезы вытерла, как ни в чем не бывало.

И все-таки нам плохо живется. Лиля из моего класса говорит, родители ее учат, что деньги для счастья вовсе не нужны. Что за глупые родители! Нам не надо золотого канделябра, но если бы они пожили недельку вот так – без теплых одеял и отопления, без каши и чая – им бы сразу стало ясно, что хоть немного денег человеку надо.

Папа говорит, у него есть что-то на примете. Это что-то грандиозное, потому что он даже маме не признается, что это. А она волнуется, и малыш в ее животе волнуется тоже. Уж не знаю, что папа задумал – только пусть все уж будет поскорей.

17 февраля

Какие же тонкие у нас стены. Когда я ходила в школу, там было ясно сказано: подслушивать – большое преступление. Но что поделать, если звуки так и рвутся через все маленькие щелки прямо ко мне в уши?

Приходил мистер Нильсон – он так представился маме. Гостей у нас не было ужасно давно.

Мама уже ждала его – да не одна, а с папой в придачу. Сначала они болтали о всякой ерунде. Мистер Нильсон говорил о папе, о том, какой тот замечательный генетик и много вещей о работе. Я даже и не знала, что папа такой молодец, хотя почти ни слова и не поняла. Но то, что мистер Нильсон был доволен, – это ясно.

Потом пришел папа. Они заговорили о делах. О работе, а потом – я сама себе не поверила! – о переезде.

Я поняла все так: папа — хороший… генетик, и мистер Нильсон, который много о папе слышал, посчитал, что такой гений не может оставаться на прежнем месте. Поэтому папе предложили новую работу, где платить будут очень много, а исследовать можно будет сколько душе угодно. И еще нам дадут большой дом.

Я была в полном восторге, а мама спросила, в чем подвох.

Мистер Нильсон засмеялся, да так странно, что даже я поняла – дело нечисто. Он сказал, что все это богатство ждет нас в другом городе. А в каком – отказался говорить. Секретно, строго секретно.

— Понимаете, — сказал он, и голос его стал тихим и серьезным, — место, куда мы вас приглашаем, уникально. Это не просто город, это… закрытая экосистема. Изолированный биотоп с совершенно особыми свойствами. Для чистоты эксперимента нам нужна полная изоляция от внешнего мира. Никаких писем, никаких звонков. На время контракта вы, можно сказать, исчезнете для всех.

Я совсем не поняла, почему нельзя знать, где ты будешь жить. Мама тоже не поняла. Она спросила, что это за «эксперимент».

Мистер Нильсон улыбнулся снова.

— Ваш муж, Артур, будет изучать феномен ускоренной клеточной регенерации и адаптации. В этой долине все живое… ведет себя иначе. Растет быстрее, исцеляется быстрее. Ваша задача, миссис Эванс, — просто жить там. Создать нормальную, здоровую семейную среду. Это часть протокола.

А папа сказал, что ему все ясно. И согласился.

Я думала, мама будет спорить, а она промолчала. Наверное, мысль о хорошей больнице для малыша и теплой кровати для меня перевесила все страхи.

Тогда мистер Нильсон ушел, сказав, что через три дня за нами приедут.

Я тут же легла и притворилась, что сплю. А когда почти уснула, услышала, что в комнату вошла мама. Я ее шаги всегда узнаю. Она стала над моей кроватью и опять, вроде бы, плакала.

Почему она не радовалась?

20 февраля

Я уже давно собрала свои вещи, и теперь думаю только о том, чтобы ничего не забыть. Жалко только оставлять тролля Фильку, которого я нарисовала на обоях. Я подумывала о том, чтобы оторвать кусочек обоев с Филькой и взять его с собой, но не решалась.

Я все думаю о том, не грустно ли мне будет переезжать. С одной стороны, я выросла в этой квартире. Знаю, как розы распускаются перед подъездом, как они плетутся вверх по стене прямо перед нашим окном. Знаю, что под подоконником со стороны улицы в спальне воробьи свили гнездо. С другой стороны, я так и не нашла себе друзей.

Так что, наверно, не грустно оставлять это место. В новом доме все станет только лучше.

21 февраля

И вот, сейчас 4:31. Я проснулась без будильника, потому что ужасно ведь не терпится! Папа сказал, что в пять утра за нами приедет машина.

Машиной оказался похожий на маршрутку автомобиль, только вместо стекол там, где были пассажирские сиденья, все было железным, а остальные стекла затонированы так, что даже водителя было не разглядеть. Машина была черного цвета, и я сразу вспомнила все шпионские фильмы. Она просто стояла и ждала.

Папа отнес наши чемоданы вниз. Мне уже пора.

Я думала, что мы поедем в этом железе, как в консервной банке, но нет — внутри оказалось очень классно. Наши вещи все влезли туда со свистом, а для нас стояли два диванчика и горел свет. Водителя я так и не увидела, он сидел за глухой перегородкой.

Путешествие было странным. Без окон время будто остановилось. Я не знала, едем мы по городу или по лесу, день сейчас или ночь. Мы спали, ели мамины дорожные припасы, снова спали. Я проснулась, когда фургончик остановился и задняя дверь со скрежетом открылась.

Яркий свет ударил в глаза. Я зажмурилась, а когда смогла их открыть, то ахнула.

Мы стояли перед огромными, нет, огроменными воротами в бетонной стене. Стена уходила вверх так высоко, что, казалось, подпирает небо, и тянулась вправо и влево, сколько хватало глаз. Папа сказал, что она в высоту десять метров. Я спросила, зачем это нужно, и не боятся ли те, кто тут живет, что мы убежим? Папа засмеялся и сказал, что это только для нашей же безопасности. И чтобы любопытные не подсматривали.

Ворота медленно, без единого звука, поползли в стороны. И мы въехали.

Город был… идеальным. Слишком идеальным. Все здания были не выше двух этажей и выкрашены в ослепительно белый цвет. Все дорожки ровные и тоже белые, а между ними — газоны из зеленой-зеленой травы. И на некоторых росли маленькие цветочки, которые очень приятно пахли. Все выглядело таким чистым, что даже ходить жалко. Здесь не было ни машин, ни шума. Только тихий шелест листьев и пение птиц.

Нам дали двухэтажный дом, такой же белый, как и все остальные. И вот уж о чем стоит рассказать!

Потолки в комнатах очень высокие, и везде они не просто выбелены, а с картинами. Я бегала по комнатам, глядя вверх, пока голова не закружилась. В прихожей на потолке нарисовано небо. Кухня и столовая разделены. В столовой на потолке изображены маленькие барашки, которые резвятся между облаков. Но рисунок в кухне мне совсем не понравился. Там потолок выкрашен в красный, и нарисованы люди, у которых ярко зеленые глаза. Они очень красивые и тоже сидят на облаках, только красновато-розового цвета, одеты в старые одежды и будто смотрят на того, кто готовит еду. Мне стало страшно, и я ушла.

В комнате моих родителей зеленоглазые нарисованы вообще везде, даже на стенах. Они смотрят очень пронзительно, мужчины и женщины, а внизу, у самого пола, нарисованы целые холмы из сваленных друг на друга тел.

Мама, конечно, стала возмущаться. Она сказала, что спать в такой комнате сама не будет и никому не розволит. Тогда папа позвонил кому-то, ему что-то ответили, и он сказал, что завтра придут рабочие и все это заклеят. Мама тут же пошла проверить мою комнату, но успокоилась, потому что там на потолке и стенах были нарисованы только рыбы, плавающие среди водорослей.

Вечером, когда родители разбирали вещи, я осталась одна в гостиной. Там снова были зеленоглазые люди. Они сидели на облаках и пили чай, глядя на тех, кто внизу. А рядом с одним из таких облаков лежал человек в одной набедренной повязке. Лицом вниз. Наверно, ему там плохо или он вообще мертвый.

Я подошла поближе к стене, чтобы рассмотреть его. И заметила кое-что странное. Краска, которой была нарисована трава у его ног, казалась свежей. Я осторожно коснулась ее пальцем. Она была влажной и холодной. Я отдернула руку и посмотрела на палец. На нем остался маленький зеленый мазок.

И мне показалось, что зеленоглазый мужчина, сидевший на облаке над мертвым телом, еле заметно мне подмигнул.

22 февраля

Уже наступил вечер, и только сейчас я смогла добраться до своего дневника. Сегодня я ходила в новую школу. Она очень отличается от той, где я училась раньше. Тут вход охраняет не бабушка с газетой (никогда не понимала, от кого она нас может спасти), а настоящие охранники – думаю, они военные.

На каждом входе узкая арка, через которую надо пройти. Когда подходит твоя очередь, один из охранников направляет тебе в глаза специальный прибор. Он похож на маленький бинокль, и из него светит тусклый зеленый лучик. Не больно, просто немного щекотно.

Обычно всех пропускают. Но сегодня одну девочку не впустили. Она была новенькая, как и я, и очень напуганная. Когда ей светили в глаза, охранник сначала выглядел удивленным. Напарник попросил его проверить еще раз. Тот проверил. А потом они переглянулись, стали очень серьезными, и один из них сказал в рацию: «Объект семь. Резонанс отрицательный. Полный диссонанс».

Я не поняла этих слов, но от них по спине пробежал холодок.

Один из охранников надел на руку большую перчатку, взял девочку под руку и куда-то потащил. Она не плакала и не кричала. Она просто обмякла, как тряпичная кукла, и ее ноги волочились по земле. Все дети, которые это видели, тут же отвернулись и сделали вид, будто ничего не произошло. Будто так и надо.

Но ведь хороших людей не уводят вот так? Хотя, что могла такого страшного натворить такая маленькая девочка, я тоже не знаю.

Когда я рассказала об этом папе, он очень заволновался и спросил, не здоровалась ли я с этой девочкой за руку. Я сказала, что нет. Тогда он вздохнул, но я видела, что он не успокоился. Он подошел к своему рабочему столу и достал оттуда точно такой же прибор, как у охранников в школе.

— Подойди, Элис, — сказал он тихо. — Посмотри на меня.

Он направил мне в глаза зеленый лучик. Прибор тихонько пискнул.

— Резонанс в норме, — пробормотал папа, больше для себя, чем для меня. — Гармоничное поле. Слава богу.

Он выглядел так, будто только что избежал страшной опасности. Потом он заметил мой испуганный взгляд и попытался улыбнуться.

— Это просто меры безопасности, милая. Профилактический осмотр. Этот город… он очень чувствителен к любым внешним раздражителям. Мы должны быть уверены, что все здесь… находятся в гармонии.

Но не успела я выйти, как услышала мамин шепот: «Это оно? То, зачем ты здесь?».

И папа ответил ей: «Да».

Мама стала возмущаться, сказала, что он обещал, что в городке безопасно, но потом заметила, что я не ушла, и замолчала, отправив меня спать.

А дальше я сделала нехорошо. Я подслушала. И узнала, что эту девочку отвезли к папе на работу, в "Центр Адаптации". Что он брал у нее анализы, а потом ее "изолировали" и вызвали ее родителей. У них тоже взяли анализы. И теперь их не отпустят больше. В школу она не вернется.

Папа сказал, что девочка была "несовместима". Что ее сознание "отторгало" среду.

— Понимаешь, Сара, — говорил он, и голос его был полон научного азарта и страха одновременно, — это место не терпит дисгармонии. Оно… реагирует. Оно пытается исправить ошибку. Мы должны изолировать такие элементы, пока оно не сделало это само. Для их же блага.

Мама ничего не ответила. Я слышала только, как она тихо заплакала.

Я лежу в своей кровати и смотрю на рыб, нарисованных на стенах. Они плавают среди зеленых водорослей, и их стеклянные глаза, кажется, смотрят прямо на меня. И мне кажется, что они знают какую-то страшную тайну. Тайну о том, что происходит с теми, кто "несовместим".

28 февраля

Прошла почти неделя с тех пор, как увезли ту девочку. В школе о ней никто не говорит, будто ее никогда и не было. Я пыталась спросить у ребят, что такое «резонанс», но они просто пожимали плечами и отходили от меня.

Этот город слишком тихий.

Сначала мне это нравилось. После нашего шумного, грязного района, здешний покой казался раем. Но теперь эта тишина начала давить на меня. На улицах не слышно детского смеха. Никто не кричит, не бегает, не играет в мяч. Дети ходят парами или небольшими группками, говорят вполголоса и все время оглядываются. Взрослые тоже странные. Они улыбаются, здороваются, но их глаза пустые. Они двигаются плавно, почти как в замедленной съемке, и мне иногда кажется, что если я толкну одного из них, он упадет и рассыплется, как фарфоровая статуэтка.

Вечерами, когда я ложусь спать, я слышу странные звуки.

Сначала я думала, что это ветер шумит в трубе. Но это не похоже на ветер. Это тихий, едва уловимый шепот. Он доносится не из окна, а будто из самих стен. Из вентиляционной решетки над моей кроватью.

Это не человеческая речь. Слова разобрать невозможно. Это похоже на шелест тысяч и тысяч сухих листьев. Ш-ш-ш… ф-ф-ф-ф… с-с-с-с… Этот звук то затихает, то становится громче, и у него есть свой ритм, как у дыхания какого-то огромного, невидимого существа, которое спит за стенами нашего дома.

Вчера ночью я не выдержала. Я встала на стул и приложила ухо к решетке. Шепот стал громче. И мне показалось, что сквозь шелест я разобрала одно слово. Мое имя.

«Э-э-э-ли-и-и-с-с-с…»

Я чуть не свалилась со стула от ужаса. Я забилась под одеяло и лежала так до самого утра, закрыв голову подушкой.

Утром я рассказала все родителям. Мама обняла меня и сказала, что это просто ночные страхи. Что мне все приснилось. А папа нахмурился, сходил в мою комнату, долго смотрел на вентиляционную решетку. Потом он вернулся и сказал, что это, наверное, сквозняк в системе отопления.

— Я вызову техника, — сказал он. — Они все проверят.

Но он не вызвал.

Сегодня вечером шепот начался снова. Я не стала вставать на стул. Я просто лежу и слушаю. Я больше не боюсь. Мне просто очень, очень одиноко. Мне кажется, что это дом разговаривает со мной. Или то, что живет в нем. И кроме меня, его больше никто не слышит.

Иногда мне кажется, что я тоже начинаю улыбаться такой же пустой улыбкой, как и все здесь. Я подхожу к зеркалу и пытаюсь улыбнуться, как раньше. Но не получается. Уголки губ ползут вверх, а глаза остаются испуганными.

2 марта

Ура, я наконец-то завела себе подругу! В школе мы сидим за одной партой. Ее зовут Люси. С ней все перестали дружить, потому что она водилась с той девочкой, которую увезли. И все родители запретили своим детям с Люси разговаривать. Мне это кажется очень глупым, и я буду с ней дружить! А мои родители ничего про это не знают, потому что сами недавно сюда приехали и пока ни с кем не общаются. Так что дружить нам никто не запретит.

Люси живет здесь уже три года. Она много рассказывает мне про это место. Она говорит, что шепот, который я слышу, слышат все новенькие.

— Это город здоровается, — сказала она сегодня, когда мы шли домой из школы. — Он решает, нравишься ты ему или нет.

Мне кажется, что вся эта история – выдумка. Я вообще не верю в вампиров, привидений, оборотней и прочую нечисть. Но Люси говорит, что это не нечисть. Это — Город.

Она рассказала мне местную легенду. Что давным-давно это место было проклято, и здесь была мертвая долина. Но пришел святой человек, Пастырь, и своей верой превратил ее в рай. Но рай этот очень хрупкий. И у него есть свой Хранитель.

— Говорят, — шептала Люси, и ее глаза стали большими и круглыми, — что Город живой. Что деревья, трава, даже камни — это все часть одного организма. И он не любит чужаков. Тех, кто приходит сюда со злыми мыслями или… — она запнулась, — или с "диссонансом". Он пытается их исправить. А если не получается, он их… съедает.

— Как это — съедает? — спросила я.

— Они просто исчезают. Становятся частью травы и деревьев. Моя бабушка говорила, что если долго смотреть на ствол старого дерева, можно увидеть в узоре коры человеческое лицо.

Мне стало жутко, но я сделала вид, что мне смешно.

6 марта

Маму увезли в больницу. Но не в ту, которая находится в городке, а туда, где работает папа. В "Центр Адаптации". Он сказал, что мне нельзя туда, но по секрету поделился: в той больнице условия даже лучше. Скоро мама родит ребенка и вернется к нам.

Надеюсь, это быстрее уже случится. Я скучаю по маме. И по папе тоже. Он теперь все время пропадает на работе. Возвращается поздно, выглядит уставшим и злым. И все время что-то бормочет про «нестабильность поля» и «аномальные показания».

7 марта

Сегодня я осталась дома одна. Было скучно, и я решила сделать перестановку в своей комнате. Я захотела подвинуть большой и тяжелый платяной шкаф к другой стене.

Я осматривала картинки рыб в своей комнате, и заметила, что хвост одной из них торчит из-за шкафа, только это странный зеленый хвост. Было очень трудно подвинуть такую громадину, но я смогла сделать щель шириной сантиметров десять, чтобы заглянуть. Ничего не было видно, и тогда я взяла фонарик, чтобы посветить.

И уронила его от испуга!

На стене за шкафом была нарисована не рыба, а русалка. И она была ужасна. Волосы ее были голубыми, как чешуя у моих рыб, губы – ярко-алыми, а глаза изумрудными. Они словно светились в темноте. Но самое страшное было не это. В руке русалка держала огромный нож. И он не был нарисован так же, как она. Он был… настоящим. Ну, или казался таким.

И мне показалось, что на его блестящем лезвии что-то ползет.

Я снова посветила фонариком. Это была не капля краски. По лезвию ножа, медленно, извиваясь, ползла тонкая, живая, изумрудно-зеленая виноградная лоза. У нее были крохотные листочки и усики, которые цеплялись за металл.

Я закричала и отскочила от шкафа. Лоза, словно испугавшись света, быстро втянулась обратно в стену, оставив на лезвии лишь влажный след.

Я задвинула шкаф на место так быстро, как только могла. Но теперь я боюсь тут оставаться. Мне кажется, что за стеной кто-то есть. И у него в руке нож. И он ждет.

10 марта

Мама вернулась домой!

Папа привез ее вечером на маленьком белом электромобиле. Она выглядела очень уставшей и бледной, но улыбалась. А на руках у нее был сверток из одеял.

У меня теперь есть маленький брат. Мы назвали его Владом.

Он совсем крохотный и сморщенный, как печеное яблоко. Он почти все время спит и совсем ничего не понимает. Но если ему что-то надо, начинает кричать. Очень удобно – и объяснять не надо, тебе и так все принесут и дадут.

Он мне нравится. Я звала Люси посмотреть на него, но родители, когда узнали, не пустили ее. Дали нам по мороженому и сказали, что он еще слишком маленький. Но мы все равно посмотрели через окно.

Вечером, когда папа укладывал Влада в новую кроватку, я стояла рядом. Малыш спал, его ресницы мелко дрожали.

— Пап, а почему у него глаза не голубые? — спросила я. — Мама говорила, что все детки рождаются с голубыми глазами.

Папа нахмурился. Он тоже смотрел на Влада, и в его взгляде не было обычной отцовской радости. Там была тревога.

— Это… особенность местной среды, Элис, — сказал он медленно, подбирая слова. — Ускоренная адаптация пигмента. Ничего страшного. Просто… необычно.

Я подошла поближе. Влад во сне приоткрыл глаза.

И я увидела. Они не были карими, серыми или синими. Они были зелеными. Но не таким зеленым, как у меня или у других людей. Это был чистый, глубокий, сияющий изумрудный цвет. Такой же, как у русалки за шкафом. И в них не было детской, несфокусированной мути. Мне показалось, что в их глубине медленно вращаются крохотные зеленые спирали, похожие на молодые побеги папоротника. И что они смотрят не просто так, а прямо мне в душу.

Я отшатнулась. Папа заметил это и положил мне руку на плечо.

— Все в порядке, — сказал он слишком бодро. — Он просто наш особенный мальчик.

12 марта

Этот ребенок все время кричит. Мама постоянно растрепанная и не выспавшаяся, папа тоже. Они его качают и кормят. Я хочу, чтобы на меня обратили внимание. Попыталась рассказать папе о русалке в комнате, но он даже не услышал, что я говорю. Пробурчал что-то о том, что скоро сделаем ремонт, накрыл лицо газетой и захрапел прямо в кресле.

Я тогда пошла в комнату к Владу. Он лежал в кроватке, а мама сидела рядом в кресле-качалке и дремала. Я думала, что он спит, раз не кричит. Заглянула в кроватку, а он там. Лежал и смотрел на меня.

Я протянула ему руку, он молча взял мои пальцы и сунул себе в рот. Его хватка была на удивление сильной. И тут я заметила, что мама не спит. Она тоже смотрела на меня из-под полуопущенных век. И ее взгляд был странным. Холодным, оценивающим. Совсем не маминым.

Она не улыбнулась. Она просто сидела и смотрела, как ее новорожденный сын изучает мою руку. А потом она начала что-то тихо напевать. Это была не колыбельная, которую она пела мне. Это была странная, тягучая мелодия без слов, похожая на шелест ветра в густой листве. Тот самый шепот, что я слышала из стен, теперь обрел мелодию.

Я быстро выдернула руку и выбежала из комнаты.

Мне кажется, что вместе с Владом мама привезла из больницы что-то еще. Что-то чужое. Или она оставила там что-то свое. Что-то очень важное.

Мама изменилась.

Это происходит не сразу, а понемногу, день за днем. Настолько медленно, что папа, кажется, ничего не замечает. Но я вижу.

Во-первых, она стала невероятно бледной. Не той болезненной бледностью, какая бывает после родов, а другой. Ее кожа стала почти прозрачной, как тонкий фарфор, и сквозь нее начали проступать вены. Но вены эти были не синими, а тонкими, едва заметными, зеленоватыми, как жилки на молодом листе. Особенно это видно в уголках глаз и на висках.

Она перестала пользоваться косметикой. Раньше она всегда немного подкрашивала губы, говорила, что так чувствует себя "в форме". Теперь ее лицо — это чистая, белая маска, на которой выделяются только два ярких пятна — ее губы, которые почему-то стали ярче, и ее глаза, которые тоже начали меняться. Они зеленеют. Не так ярко, как у Влада, а постепенно, будто кто-то каждый день добавляет в них по капле зеленой краски.

Она почти ничего не ест. Раньше она любила жареную курицу и картошку, а теперь отодвигает тарелку и говорит, что не голодна. Зато она все время пьет. Пьет воду, стакан за стаканом, и все время говорит, что ей сухо.

Но самое странное случилось вчера.

Был солнечный, но очень холодный день. С крыш капало, но на земле еще лежал снег. Я выглянула в окно своей комнаты и увидела маму. Она стояла посреди лужайки на заднем дворе. Босиком. На подтаявшем, мокром снегу.

Она стояла совершенно неподвижно, запрокинув голову и закрыв глаза. Ее растрепанные волосы развевал ледяной ветер, но она, казалось, его не чувствовала. Она просто стояла, вслушиваясь во что-то, чего я не слышала, и на ее лице была странная, блаженная улыбка.

Я хотела выбежать, крикнуть ей, чтобы она вернулась в дом, ведь она простудится! Но что-то меня остановило. Я видела, как под ее босыми ногами снег тает быстрее, чем в других местах. И на тех местах, где она стояла, пробивалась первая, неестественно яркая, изумрудная трава. Мне не показалось. Трава росла прямо у нее под ногами, пока я смотрела.

Она простояла так, наверное, минут десять. А потом, не открывая глаз, медленно пошла обратно к дому. И там, где она ступала, на снегу оставались не просто следы, а маленькие зеленые островки.

Вечером, когда папа вернулся, я ему все рассказала. Он отмахнулся. Сказал, что это просто весна, и трава пробивается на проталинах.

— Твоя мама просто устала, Элис, — сказал он, снимая ботинки. — Бессонные ночи, ребенок… Не придумывай.

Но я знаю, что я не придумала. Я видела.

Моя мама больше не просто мама. Она становится чем-то еще. Чем-то, что любит холодную землю больше, чем теплый дом. Чем-то, что умеет заставлять траву расти зимой.

Папа заметил. Наконец-то он заметил.

Утром мама говорила ему, что у Влада очень быстро поменялся цвет глаз. Мол, рождаются все детки с голубыми, а потом уже меняют цвет. А у Влада прямо очень быстро все произошло. Папа кивнул и сказал, что заметил это. И что возьмет маму и малыша завтра с собой в "Центр". Просто для планового осмотра.

И тут мама изменилась. Ее обычная тихая усталость испарилась. Она резко встала, и ее глаза, в которых зеленого стало еще больше, сверкнули.

— Мы никуда не поедем, — сказала она тихо и отчетливо.

— Сара, это просто формальность, — начал папа. — Протокол требует…

— Наш сын здоров, — отрезала она. — Он абсолютно здоров. Ему не нужны твои осмотры и твои приборы.

Она так посмотрела на папу, что он замолчал. В ее голосе была сталь. Потом она увидела, что я стою в дверях и слушаю. Она сказала мне выйти из комнаты. Но смысла в этом не было, потому что, когда я вышла, она закричала так, что даже глухой бы услышал. Она кричала, что с сыном все хорошо, что он идеален, что он — дитя этого места и принадлежит ему, а не папиным отчетам. А если папа вздумает сказать кому-то или попытается забрать его, то она уйдет, и больше он их не увидит.

Я никогда не слышала, чтобы мама так злилась.

21 марта

Сегодня утром все было тихо. Слишком тихо. Мама молча готовила завтрак, двигаясь по кухне, как лунатик. Папа сидел за столом и делал вид, что читает газету, но я видела, что он смотрит поверх нее на маму.

А потом он сделал то, что разрушило все окончательно.

Он дождался, когда мама отвернулась к плите, и быстро достал из своего портфеля маленький медицинский набор. Там был шприц с тонкой иголкой. Он на цыпочках подошел к люльке, где спал Влад. Он хотел взять у него кровь на анализ. Тайно.

Но мама, не оборачиваясь, будто у нее на затылке были глаза, сказала:

— Не смей.

Папа замер. Мама медленно повернулась. В руке у нее был тяжелый чугунный сотейник.

— Я сказала, не смей трогать его, — повторила она, и ее голос был низким и ровным, как шелест травы перед бурей.

И вот теперь-то это был настоящий скандал. Папа закричал, что ему все давно уже ясно. Что он не хочет в это верить, но это произошло: их сын "заражен". Что это не просто адаптация, а "неконтролируемая мутация", "полное слияние с геномом местной флоры". Он кричал научные слова, которых я не понимала, но в них был страх.

Мама в ответ кричала, что это все бред, что он слеп и не видит чуда. Что Влад слишком мал, чтобы кому-то навредить, и она никогда его не отдаст в его лабораторию, чтобы его там препарировали, как лягушку.

Потом послышался звук бьющегося стекла. Мама швырнула сотейник, и он угодил не в папу, а в окно.

Папа пулей вылетел из комнаты и, заметив в коридоре меня, окаменевшую от ужаса, схватил меня за руку и потащил в свою комнату. Он крепко держал меня за плечи и вглядывался в мое лицо.

— Ты с ней говорила? Она тебя трогала?

Потом он отпустил меня, бросился к столу и схватил свой сканер-резонанс. Крепко держа двумя пальцами мой подбородок, он направил мне в глаза зеленый лучик.

Прибор пискнул.

— Резонанс в норме… Слава богу, — прошептал он, и его лицо было белым, как мел. Он смотрел на меня, как на последнее, что у него осталось от нашего прошлого мира.

А потом он сказал страшное.

— Элис. Сегодня ночью, когда ляжешь спать, запри дверь. Запри на засов и ни за что не открывай. Ты меня поняла?

22 марта

Я спала с запертой дверью.

Сначала я долго не могла уснуть. Я лежала в кровати и слушала тишину дома. Она была густой, тяжелой, наполненной невысказанными угрозами. Я не слышала ни криков, ни шагов. Казалось, все успокоилось. Может, папа был неправ? Может, он просто испугался и все преувеличил?

Я почти заснула, когда услышала это.

Кто-то дергал ручку моей двери. Не сильно, не агрессивно. А медленно, настойчиво, будто проверяя, поддастся ли она. Я замерла, боясь дышать. Сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Потом дерганье прекратилось, и я услышала тихий скрежет. Кто-то пытался повернуть ключ в замочной скважине с той стороны.

Я хотела прошептать «мама? папа?», но слова застряли в горле. Я только слушала шорох неподдающегося механизма. Потом мой ночной гость, поняв, что дверь заперта на засов, ушел. Я слышала, как половицы тихо скрипнули в коридоре, и снова наступила тишина.

Утром, когда я спускалась на кухню, мама накрывала на стол. Она двигалась очень быстро и тут же отворачивалась, когда я на нее смотрела. Папа сидел рядом. Он выглядел так, будто совсем не спал.

«Надеюсь, сегодня ночью мне не придется искать тебя, как вчера», — наконец сказала мама, ставя перед папой тарелку. Я очень удивилась. Обычно мама никогда не позволяла себе говорить при мне о семейных ссорах. Но мне стало одновременно легче.

Я спросила, она ли это, в таком случае, пыталась войти ко мне ночью?

Мама что-то сказала неразборчиво, вроде «Тебе приснилось, милая», и отвернулась к раковине. А папа после этих слов еще долго пристально следил за ней.

И тут я заметила, что и у мамы глаза позеленели! Не просто с зеленым оттенком, а почти такогг же яркогг, изумрудногг цвета, как у Влада. От испуга я открыла рот, собираясь об этом сказать, но папа, сидевший напротив, еле заметно покачал головой и приложил палец к губам. Молчи. Я промолчала.

Мама повернулась, увидела мое лицо и спросила, что случилось. Я сказала, что прикусила язык, когда ела яичницу.

Когда папа ушел на работу, я стала собираться в школу. И когда я спускалась по крыльцу, мама окликнула меня. Она стояла в дверях, и в полумраке прихожей ее глаза светились.

— Элис, — сказала она тихо и почти ласково. — Не закрывай больше дверь на ночь. Семья не должна запираться друг от друга. Мы должны быть вместе. В гармонии.

Я ничего не ответила, просто кивнула и побежала в школу.

Днем, когда я вернулась, я сразу пошла в свою комнату. И увидела, что ручка на моей двери не просто сломана. Она была вся покрыта царапинами. А вокруг замочной скважины дерево двери потрескалось и расщепилось, будто кто-то долго и с огромной силой пытался выломать замок. Но самое страшное было другое. Из трещин в дереве пробивались крохотные, идеально сформировавшиеся бутоны неизвестных цветов. Они были темно-зелеными, почти черными, и еще не распустились.

Что было бы, если бы моему гостю удалось открыть дверь?

Но дверь на ночь я все равно закрою.

Ночь перед 23 марта

Я не сплю.

Я заперла дверь, как и обещал папа. Но я знаю, что сегодня засов не поможет. Бутоны на двери за день немного подросли, и мне кажется, что я слышу, как они шевелятся. Я подперла дверь стулом, но это так глупо. Это все равно, что пытаться остановить рост дерева, подперев его веточкой.

Папа не вернулся с работы. Мама сказала, что у него срочный эксперимент и он останется ночевать в Центре. Но она так это сказала, глядя мне куда-то за плечо, что я ей не поверила. Я думаю, она его не пустила домой. Или он сам боится возвращаться.

Я сижу в своей комнате и слушаю.

Около часа назад снизу донесся ужасный треск, будто ломается что-то большое и деревянное. Потом еще один. Я выглянула в окно. Лужайка перед нашим домом вся покрыта корнями. Толстые, узловатые корни, как змеи, выползли из-под земли и оплели крыльцо. Они ползут по стенам дома, добираясь до окон.

Я слышу, как мама внизу не кричит и не плачет. Она тихо напевает. Ту самую колыбельную без слов, похожую на шелест ветра. Она поет ее Владу. А может, и не ему. Может, она поет ее дому. Этому городу.

Мне стало так страшно за папу, что я решилась на отчаянный поступок. Я тихо-тихо, стараясь не скрипеть, отодвинула стул, повернула ключ и приоткрыла свою дверь.

В коридоре было темно, но не тихо. Я слышала, как под обоями что-то шуршит и ползет. С потолка свисали тонкие, как нити, лианы. И дверь в спальню родителей была приоткрыта. Оттуда лился слабый, зеленоватый, пульсирующий свет.

Я на цыпочках подкралась и заглянула в щель.

И то, что я увидела, было хуже любого кошмара.

Это была больше не спальня моих родителей. Стены полностью скрылись под толстым ковром из живого, влажно поблескивающего плюща, который медленно шевелился. Пол был покрыт мягким зеленым мхом. Большая родительская кровать, с ее резным деревянным изголовьем, превратилась в огромную клумбу, из которой росли странные, незнакомые мне цветы. Они были похожи на большие белые лилии, но их лепестки светились в темноте фосфорическим, изумрудным светом.

А посреди этого сада, прямо на мху, лежала моя мать.

Она обнимала Влада, и они оба тоже светились. Ее кожа, волосы, ночная рубашка — все испускало такое же слабое, болезненное сияние. Она была похожа на лесного духа, на дриаду из старых сказок. На ее лице было выражение абсолютного, нечеловеческого покоя.

А в самом дальнем углу комнаты, в старом папином кресле, сидел папа.

Я сначала подумала, что он спит, обхватив голову руками. Но потом я увидела, что его ноги, по самые колени, оплетены теми же толстыми корнями, что выросли из пола. Они держали его, как в капкане. Он был в ловушке. В ловушке посреди этого кошмарного, цветущего сада, который раньше был его спальней.

Я тихонько закрыла дверь, вернулась в свою комнату и заперлась. Я пишу это, и мои руки дрожат так, что я едва могу держать ручку.

Я поняла, что мама хотела не причинить мне вред. Она хотела, чтобы я присоединилась к ним. Чтобы я тоже стала цветком в ее саду.

23 марта

Дверь задрожала.

Я сижу, забившись в угол, поджав колени. Я подперла дверь не только стулом, но и комодом. Но это не помогает. Я слышу, как с той стороны дерево скрипит и трещит. Это не мама. Это дом. Он пытается войти.

Бутоны на двери распустились. Это черные, бархатные цветы, и они источают сладкий, удушливый запах, от которого кружится голова. Они растут, их стебли, толстые, как веревки, уже пробились сквозь дверные щели и медленно, извиваясь, ползут по полу в мою сторону.

Я не знаю, сколько сейчас времени. Наверное, глубокая ночь. Я больше не слышу мамину колыбельную. Теперь я слышу ее голос. Она говорит со мной сквозь дверь.

«Элис… дитя мое… не бойся…» — шепчет она, и ее голос похож на шелест листьев. — «Скоро все закончится… ты почувствуешь покой… ты станешь частью нас… частью дома… частью сада…»

Я затыкаю уши, но я все равно ее слышу. Я слышу ее в своей голове.

Дверь треснула. По ней, от ручки до самого верха, прошла длинная, кривая трещина. И из этой трещины на меня смотрят. Десятки маленьких, немигающих, зеленых глаз, похожих на кошачьи.

И тут… грохот.

Но не в мою дверь. А в окно.

Я вскинула голову. Стекло разлетелось на тысячи осколков. В комнату ворвался холодный ночной воздух. И в оконном проеме, тяжело дыша, стоял папа.

Его лицо было в царапинах, одежда разорвана. В одной руке у него был тяжелый камень, которым он разбил окно, а в другой — мой старый школьный рюкзак.

— Быстрее! — прошипел он, и его глаза были безумными от ужаса. — У нас нет времени!

Он спрыгнул в комнату, схватил меня за руку, его пальцы были как лед.

— Она… она заснула, — задыхаясь, говорил он. — Она думает, что ты уже… Я переломал корни… Мы должны бежать. Сейчас же!

Он подтащил меня к окну. Внизу, в темноте, я увидела приставленную к стене садовую лестницу.

— Не издавай ни звука, — шептал он, и его голос дрожал.

Я пишу это, сидя на полу, при свете луны. Папа уже спустился и ждет меня внизу. Дверь моей комнаты сейчас рухнет. Зеленые стебли уже обвивают ножки моего стола.

Я слышу, как в коридоре заскрипели половицы, покрытые корнями.

Это мой последний шанс.

Это моя последняя запись.

***

Элис отложила дневник на кровать. Она знала, что уже никогда к нему не вернется. Медленно, стараясь не шуметь, она подползла к окну. Отец уже стоял внизу, на мокрой от ночной росы траве, и отчаянно махал ей рукой.

Она перелезла через подоконник, и холодный воздух обжег ее лицо. Спускаясь по шатким ступеням садовой лестницы, она не смела оглянуться. Она слышала, как за ее спиной, в ее комнате, с оглушительным треском рухнула дверь.

Оказавшись на земле, Элис поняла, что дело плохо. Их дом был не единственным, кто проснулся этой ночью. Весь город, до этого такой тихий и стерильный, изменился. Из-под белых дорожек пробивались толстые корни, оплетая фонарные столбы. Стены домов покрылись сетью темных, пульсирующих лиан, а в окнах, вместо света, горели тусклые, фосфорические зеленые огни. Город превращался в гигантский, хищный сад.

— Папа, что случилось?

— Они все… — прошептал отец, не глядя на Элис. Его взгляд был прикован к их дому. — Весь проект… провалился. Это не регенерация. Это ассимиляция. Оно поглощает нас.

Он схватил ее за руку и потащил прочь от дома, в сторону центральной площади, где находилась его лаборатория.

— Я должен все уничтожить, — бормотал он, как в бреду. — Протоколы… образцы… Никто не должен знать. Никто не должен повторить эту ошибку.

Они добежали до приземистого белого здания "Центра Адаптации". Отец вставил ключ, и они оказались внутри. Он не стал включать свет. В темноте он двигался уверенно, зная каждый поворот. Он привел ее в свой кабинет, усадил в кресло и запер дверь. А сам скрылся в соседнем помещении, где находился серверный зал и хранилище образцов.

Элис сидела в темноте и слышала, как отец громит оборудование. Звук бьющегося стекла, треск ломаемого пластика. Потом запахло бензином.

Он вернулся через несколько минут, весь в поту, сжимая в руке зажигалку.

— Теперь уходим.

Они выбежали из здания и побежали к той самой стене, что окружала город. Отец знал, где находится аварийный выход, не отмеченный ни на одной карте. Когда они были уже далеко, он остановился и обернулся.

— Поджигай, — тихо сказал он, но не себе, а кому-то другому.

И в то же мгновение здание Центра и их дом, стоявший на соседней улице, вспыхнули одновременно. Кто-то ждал его сигнала.

Яркие вспышки желтого огня разорвали ночную тьму. И в свете этого пожара Элис увидела ее.

Свою мать.

Она стояла в окне их горящей спальни на втором этаже. Пламя бушевало вокруг нее, пожирая деревянные рамы и стены. Но ее оно не трогало. Живые растения, превратившие комнату в сад, окутывали ее плотным зеленым коконом, защищая от жара. Она держала на руках Влада. На ее лице не было ни страха, ни боли. Лишь спокойное, нечеловеческое умиротворение. Она смотрела, как уезжают ее дочь и муж, не как на потерю, а как на избавление от последних чужеродных элементов, нарушавших гармонию ее нового мира.

Послышался вой сирен. К городу приближались машины — те самые черные фургоны без окон. Люди мистера Нильсона прибыли, чтобы зачистить свою "ошибку".

Отец, упавший на колени, горько плакал и проклинал этот город.

Спустя несколько дней они уехали. Элис так и не поняла, было ли все сном, потому что отец никогда больше не говорил о том, что случилось. И доказательств не осталось: двадцать третьего марта вместе с домом сгорел и ее дневник. Единственное, что у нее осталось — это воспоминание об изумрудных глазах матери, спокойно взирающих на нее из огненного ада.

Глава 4. Центр спокойствия

Я просыпаюсь, потому что мне холодно.

Не тот пронизывающий, колючий холод, какой был в нашей старой квартире, где ветер гулял по углам. Этот холод другой. Мягкий, влажный, пахнущий свежескошенной травой и мокрой землей. Я открываю глаза, и первое, что я вижу — это небо. Белесое, без единого облачка, высокое и абсолютно безразличное.

Я лежу на кровати. Обычной кровати с белыми простынями и тонким одеялом. Но кровать эта стоит не в комнате, а прямо на идеально подстриженном, изумрудно-зеленом газоне. Я поворачиваю голову. Вправо и влево, аккуратными, ровными рядами, уходят в туманную даль десятки, а может, и сотни таких же кроватей. И в каждой из них лежит человек.

Некоторые спят. Другие, как и я, смотрят в небо пустыми, непонимающими глазами. Никто не разговаривает. Никто не двигается. Единственный звук — это тихое, монотонное пение какой-то незнакомой мне птицы.

Где я?

Я пытаюсь вспомнить, как сюда попала. В голове — густой, вязкий туман, как патока. Мысли движутся медленно, неохотно, цепляясь друг за друга. Всплывают обрывочные картины. Холод. Темная, обшарпанная кухня. Слезы на мамином лице... нет, не на мамином... на своем. Ощущение безысходности, такое огромное и тяжелое, что дышать было невозможно. И чей-то голос, спокойный и убедительный, говорящий о "втором шансе", о "пользе", о "покое".

Я пытаюсь сесть, но тело не слушается. Оно чужое, тяжелое, наполненное свинцом. Кажется, что даже моргнуть — это огромное усилие.

И в этот момент из ниоткуда, будто рождаясь из самого воздуха, раздается голос. Спокойный, ровный, безэмоциональный женский голос, лишенный всяких интонаций. Он не громкий, но он повсюду.

«Доброе утро, гости. Время пробуждения. Фаза первая».

Как по команде, люди в кроватях начинают шевелиться. Медленно, как в замедленной съемке, они садятся, опускают ноги на влажную траву, встают. Я смотрю на них. Мужчины, женщины, молодые, старые. Все одеты в одинаковые серые пижамы. И у всех одинаковые лица. Лишенные всякого выражения. Как у кукол.

Я тоже встаю. Не потому, что хочу. А потому, что мое тело делает это само, подчиняясь невидимому приказу. Мы стоим молча, рядами, как солдаты на плацу, и ждем.

«Следуйте по белой линии», — произносит голос.

На траве, прямо перед нашими ногами, загорается тонкая, светящаяся белая полоса. Она вьется между кроватями, ведет куда-то вдаль, в туман, откуда виднеются очертания большого, приземистого здания.

И мы идем. Шаг в шаг. Безмолвная, серая река людей, текущая по светящейся линии. Я иду вместе с ними, и часть моего сознания, еще не до конца усыпленная, кричит от ужаса. Я не знаю, где я. Я не знаю, что это за люди. Я не знаю, почему я здесь.

Но я иду. Потому что не идти, кажется, невозможно.

Белая линия привела нас к зданию, которое оказалось огромной столовой. Внутри все было стерильным и безликим. Длинные белые столы, белые скамейки, белые стены. Воздух пах озоном и чем-то сладковатым, как перезрелые фрукты.

Мы молча расселись. На столах уже стояли подносы: серая каша, кусок хлеба и стакан с мутной, бледно-зеленой жидкостью.

«Время приема пищи. Фаза вторая», — объявил безликий голос.

Все начали есть. Медленно, механически. Я тоже заставила себя проглотить несколько ложек безвкусной массы. Затем мой взгляд упал на стакан. От него исходил тот самый приторный запах.

Я наблюдала за другими. Мужчина напротив осушил свой стакан и тут же обмяк, его голова безвольно опустилась на грудь. Женщина рядом со мной сделала то же самое, и ее взгляд мгновенно стал стеклянным, устремленным в никуда. По всей столовой люди один за другим погружались в это странное, апатичное состояние. Эффект был мгновенным и пугающим.

Во мне что-то взбунтовалось. Инстинкт, более древний, чем туман в моей голове, кричал об опасности.

Рядом со столом, для украшения, стоял большой горшок с каким-то тропическим растением. Его листья были поникшими и желтоватыми. Пока персонал, стоявший у стен, смотрел в другую сторону, я сделала быстрое, почти незаметное движение. Мой стакан опустел. А в земле, у корней несчастного цветка, образовалась маленькая шипящая лужица.

Я поставила пустой стакан на поднос, как и все остальные. Но в отличие от них, я не чувствовала, как тяжелеют мои веки. Туман в голове не стал гуще. Наоборот, мне показалось, что он начал понемногу рассеиваться.

Я посмотрела на цветок. На его желтых листьях, там, куда попали брызги, начали расползаться темно-коричневые пятна. Растение умирало на моих глазах.

«Прием пищи окончен», — произнес голос. — «Следуйте в гигиеническую зону».

Я встала вместе со всеми. Но теперь я была другой. Я была единственной, кто бодрствовал в этом царстве сонных мух. И я была в ужасе.

Гигиеническая зона оказалась таким же стерильным кошмаром, как и все остальное. Длинный коридор с рядами одинаковых белых дверей. Туалеты, душевые. И очередь. Такая же молчаливая, безжизненная очередь из серых людей, которая двигалась с черепашьей скоростью.

На входе, у самого начала очереди, на высоком белом табурете сидела женщина. Она не была похожа на безликий персонал в халатах. На ней было простое, но строгое серое платье, а ее волосы были аккуратно убраны в тугой пучок. И она не молчала. Она говорила непрерывно, тихим, вкрадчивым, почти гипнотическим голосом. И хотя никто из очереди, казалось, ее не слушал, она обращалась именно к ним.

— Какие же вы молодцы, — мурлыкала она, и на ее лице играла блаженная, почти материнская улыбка. — Еще один день позади. Еще один шаг к полному, абсолютному покою. Вы даже не представляете, какое благо вы несете.

Я стояла в очереди, и туман в моей голове, после отказа от "сока", рассеивался все сильнее. Я начала различать детали, чувствовать запахи. И от этой женщины пахло так же, как от жидкости в стакане. Сладковато и немного гнилостно.

— Некоторые там, в большом, суетном мире, боятся этого, — продолжала она свою странную проповедь, покачиваясь на табурете. — Они цепляются за свои маленькие, никчемные страдания. За свои тревоги. Глупыши. Они не понимают, что истинное счастье — это тишина. Полное отсутствие желаний. Именно это вы и обретаете здесь. Вы становитесь чистыми. Сосудами покоя.

Она говорила это не как надсмотрщица, отдающая приказы. Она говорила это как жрица, читающая молитву. В ее глазах горел фанатичный, нездоровый огонь.

— Я бы так хотела оказаться на вашем месте, — вздохнула она, и в ее голосе прозвучала искренняя зависть. — Отдать все, чтобы стать частью этого великого дела. Ваши семьи будут так благодарны. Вы дарите самый ценный дар — дар жизни, обретая взамен вечный покой. Разве это не самая справедливая сделка на свете?

Ее взгляд скользнул по очереди и остановился на мне.

На долю секунды ее блаженная улыбка дрогнула. Она нахмурилась, вглядываясь в мое лицо. Она увидела то, чего не было у других. Она увидела в моих глазах не апатию, а мысль. Страх. Осознание.

— Как твой номер, дитя? — спросила она, и ее голос стал чуть более резким.

Я молчала, не зная, что ответить. У меня не было номера. Или я его не помнила.

— Новенькая, — констатировала она, и ее улыбка вернулась, но теперь она казалась мне липкой и фальшивой, как паутина. — Ничего, ничего. Наш нектар скоро успокоит и твою смятенную душу. Тебе здесь понравится. Здесь всем нравится. Со временем.

Она отвернулась и снова принялась ворковать со своей сонной паствой. А я стояла, и по моей спине катился холодный пот. "Нектар". "Сосуды покоя". "Дар жизни".

Слова складывались в страшную, чудовищную картину. И я поняла, что это не больница. И не тюрьма. Это была ферма.

Итак, план побега созрел в моей голове за рекордные три секунды. План был прост, как мычание, и гениален, как все простое: дождаться, пока эта серая река сонных зомби потечет из туалетов обратно в свои койки на свежем воздухе, и рвануть в противоположную сторону. Куда? Понятия не имею. Куда угодно. Хоть на луну. Главное — подальше от этой блаженной ведьмы и ее "нектара".

Голос, который, похоже, тут работал диджеем, объявил "прогулочную фазу". Прекрасно. Зомби, покачиваясь, побрели на улицу. Я шмыгнула в конец колонны и, дождавшись, пока последний белый халат скроется за углом, дала деру.

Я бежала, как никогда в жизни не бегала. Ноги, еще слабые и непослушные, путались в высокой, мокрой траве. Сердце колотилось где-то в горле. Я ожидала услышать за спиной вой сирен, крики, топот погони. Но ничего не было. Абсолютная, звенящая тишина. И это было, пожалуй, еще страшнее.

Им было все равно. Они были настолько уверены в своей системе, в своем усыпляющем соке, что даже не предполагали, что кто-то может вот так просто взять и побежать. Или, что еще хуже, они знали. Знали и ждали.

Я пробежала через сад с кроватями, который теперь казался мне полем для какого-то садистского эксперимента. А за ним начались поля.

Бесконечные, идеально подстриженные газоны, уходящие к самому горизонту. Я пробежала через одно такое поле, потом через второе, третье... Пейзаж не менялся. Ни деревца, ни кустика. Только трава, трава и белесое небо. Это был какой-то дурацкий, зеленый кошмар ландшафтного дизайнера.

Я бежала, пока легкие не превратились в горящий комок. Усталость, с которой я так боролась, навалилась на меня разом, как мокрое одеяло. Ноги подкосились, и я рухнула в траву, задыхаясь. Я просто лежала, глядя в это пустое небо, и понимала, что проиграла.

Они даже не стали за мной гнаться. Они просто подождали, пока я сама выдохнусь.

Веки стали свинцовыми. Последнее, что я помню — это как ко мне неторопливо подходят двое в белых халатах. Без злобы, без спешки. Как садовники подходят к сорняку, который вырос не на той грядке. Один из них опустился на колени, и я почувствовала на своем плече его холодные, деловитые пальцы.

А потом — резкий, холодный укол в руку.

Я проснулась в своей кровати. В том же саду. В том же ряду.

Солнце стояло точно в том же месте, где и утром. Или это было уже следующее утро? Голова гудела, а во рту был привкус меди и той самой приторной сладости. На запястье, там, где был укол, краснела маленькая точка.

Я села. Мое тело снова было тяжелым и вялым. Воля к сопротивлению, такая яростная еще несколько часов (или дней?) назад, почти иссякла. Хотелось только одного — снова лечь и уснуть. Забыть все. Стать тишиной. Стать покоем.

Я почти поддалась. Почти легла.

Но тут мой взгляд упал на тумбочку рядом с кроватью. Маленькую, белую, стерильную тумбочку. Которой вчера здесь не было.

Тумбочка была отвратительно белой. Такой белой, что глазам становилось больно. Она стояла рядом с моей кроватью, непрошеная, как бельмо на глазу в этом зеленом раю. И на ней, в самом центре, стоял маленький черный предмет.

Это был электронный дисплей, похожий на будильник. Только вместо времени на нем горели две цифры, яркие и красные, как капли крови на снегу.

04

Что это? Номер моей кровати? Количество дней до конца света? Я тупо смотрела на эти цифры, и мой сонный, отравленный мозг отказывался их понимать.

Рядом, на соседней кровати, завозился мужчина. Тот самый, с седыми висками, который вчера так живописно уснул за столом. Он медленно сел, и его взгляд был таким же мутным и потерянным, как и мой.

Я решила рискнуть.

— Эй, — прошептала я, и мой собственный голос показался мне чужим и хриплым. — Вы... вы знаете, что это значит?

Я кивнула на свою тумбочку.

Мужчина перевел на нее свой взгляд. Он смотрел на цифры долго, очень долго, будто пытался прочесть незнакомый и очень сложный иероглиф. Потом он перевел взгляд на свою тумбочку. На ней тоже стоял такой же дисплей, только цифры были другими. 17.

— День... — прохрипел он, и его голос был похож на скрип несмазанной телеги. — Четвертый день...

Он снова замолчал, собираясь с мыслями.

— Четвертый день, — повторил он чуть увереннее. — Осталось... двадцать четыре...

И после этих слов он снова отключился. Просто завалился обратно на подушку и замер.

А до меня дошло.

04. Это не номер. Это дата. Моя личная дата в этом сумасшедшем календаре. Четвертый день из двадцати восьми.

Я в панике огляделась. И теперь я их видела у каждой кровати. Маленькие белые тумбочки с маленькими черными дисплеями. И на каждом — свои цифры. 02. 15. 21. И на одной, в самом конце ряда, я увидела их. 27.

Это был обратный отсчет. Таймер. Как на бомбе.

И я вдруг с ужасающей ясностью поняла, что три дня моей жизни, три полных оборота земли вокруг своей оси, были просто стерты. Украдены. Выпиты вместе с тем проклятым соком, пока я спала в этом идиотском саду.

Паника, холодная и острая, как укол иглы, пронзила туман в моей голове. Я больше не хотела спать. Я хотела кричать. Я посмотрела на свои руки. Они казались мне чужими. Что они сделали со мной за эти три дня? Куда водили? Что вливали?

Цифры на дисплее горели ровно, безжалостно. Они не просто усыпляли нас. Они отмеряли нашу жизнь. И моя подходила к концу гораздо быстрее, чем я думала.

Ночью сон не принес мне забвения, которого я так боялась и одновременно жаждала. Вместо вязкой, черной пустоты, которую, должно быть, видели остальные, мой отравленный разум породил нечто иное. Это был не просто сон, а яркое, почти осязаемое видение, будто кто-то показывал мне кино на внутренней стороне моих век.

Я стояла посреди серой, выжженной долины, над которой висело низкое, свинцовое небо. Земля под ногами была покрыта сетью глубоких трещин, словно старая, потрескавшаяся кожа. Повсюду валялись белые, отполированные временем кости животных. В центре этого мертвого мира возвышался гигантский, черный остов дерева, чьи ветви-когти царапали небо в безмолвном проклятии. От этого места веяло таким вселенским отчаянием, что мне захотелось упасть на колени и плакать.

Но потом появился он.

Человек в простой, грубой одежде пастуха, с лицом, выдубленным ветрами, и глазами, в которых горел упрямый, несломленный огонь. В его руке был длинный деревянный посох. Он шел по этой мертвой земле уверенно, не как гость, а как хозяин, вернувшийся в свой разоренный дом. Он подошел к черному дереву-монстру, и я увидела, как из-под его корней выползает что-то маленькое и живое — заблудшая овца.

Пастырь не стал сражаться с деревом. Он просто вонзил свой посох в растрескавшуюся землю рядом с ним. И в тот же миг посох вспыхнул ослепительным светом, пуская в мертвую почву сияющие корни. Волна изумрудной, сочной травы хлынула во все стороны из-под его посоха, обращая серую пыль в цветущий луг. Черный остов на моих глазах покрылся белой корой и живой листвой, а серое небо разорвалось, и сквозь него хлынул золотой солнечный свет.

Я проснулась оттого, что в реальности, за пределами моего сна, зазвучал безликий голос диджея, объявляющий "фазу пробуждения". Я лежала в своей кровати, и сердце мое бешено колотилось. Сон был настолько реальным, что я все еще чувствовала на щеках тепло того, выдуманного солнца, и запах той, рожденной из чуда, травы.

Я села и посмотрела на цифры на тумбочке. 05. Еще один день прошел.

Но сегодня что-то изменилось. Паника, вчера еще такая всепоглощающая, отступила, уступив место странной, холодной решимости. Сон, кем бы он ни был послан, дал мне нечто большее, чем просто силы. Он дал мне знание.

Я поняла, что эта земля, на которой меня медленно убивают, не всегда была такой. Под слоем стерильных газонов, под бетоном дорожек, под всей этой фальшивой гармонией спала другая земля. Древняя, сильная, способная рождать чудеса. И эта земля, этот спящий гигант, каким-то образом пыталась до меня достучаться.

Сон о Пастыре был не просто сном. Это было послание. И я решила, что должна найти то место, которое видела. Я должна найти его сердце.

Дни потекли, как густой, мутный кисель, один неотличим от другого. Пробуждение. Столовая. Туалет. Прогулка. Сон. И каждый день красные цифры на тумбочке безжалостно отсчитывали мою жизнь. 06. 07. 08.

Я научилась выживать. Я больше не выливала сок демонстративно. Я приноровилась незаметно смахивать стакан со стола, имитируя неловкость, или меняться подносами с соседом, который уже погрузился в свою кому, пока персонал не видел. Каждая такая маленькая победа давалась с боем, требовала всей моей концентрации, но она позволяла мне сохранять ясность ума в этом океане безволия. Я бодрствовала, и это было мое главное преступление.

Я наблюдала. Я изучала своих тюремщиков, их привычки, их маршруты. Я пыталась заглянуть в глаза другим "гостям", ища хоть искру сознания, но находила лишь тупую, покорную пустоту. Иногда мне казалось, что я схожу с ума от одиночества, что я единственная живая душа в этом гигантском, идеально отлаженном морге. Сон о Пастыре больше не повторялся, но воспоминание о нем грело меня изнутри, не давая окончательно сдаться.

А на двадцать первый день моего пребывания здесь произошло то, что превратило мои смутные, страшные догадки в леденящую уверенность.

Утром голос из громкоговорителей прозвучал иначе. В нем не было привычной монотонности. Он был… торжественным.

«Внимание, гости. Сегодня особенный день. Сегодня мы провожаем в высшую гармонию пациента семь три четыре, чей цикл покоя подошел к своему завершению».

Все движение в саду замерло. Люди, бредущие в столовую, остановились и, как по команде, повернули головы в сторону последнего ряда кроватей. Я тоже посмотрела туда.

У кровати, на тумбочке которой я вчера видела цифру 27, а сегодня должна была гореть 28, стояла группа людей в белых халатах. Среди них была и Марта, моя "жрица" из туалетной зоны. На ее лице сияла такая искренняя, такая лучезарная улыбка, будто она выдавала замуж собственную дочь.

Пациент 734, пожилой мужчина с редкими седыми волосами, сидел на своей кровати. Его взгляд был абсолютно стеклянным. Две медсестры, не встречая никакого сопротивления, сняли с него серую пижаму и облачили в белоснежный, почти сияющий халат. Они причесали его волосы, протерли лицо влажной салфеткой. Они готовили его, как жертву для алтаря.

Когда все было готово, Марта подошла к нему и нежно взяла его за руку.

— Ты готов, мой хороший? — проворковала она. — Твой покой теперь станет вечным. Твоя жертва принесет новую жизнь. Ты — настоящий герой.

Мужчина никак не отреагировал. Он даже не моргнул.

Двое санитаров подкатили к кровати медицинскую каталку, такую же белую и стерильную. Они бережно, почти с благоговением, переложили на нее пациента, укрыли его белой простыней до подбородка и медленно повезли по центральной аллее.

Все остальные "пациенты" — сотни серых фигур — молча смотрели им вслед. В этой тишине не было ни сочувствия, ни страха. Лишь тупое, коровье любопытство. Марта шла рядом с каталкой, положив руку на плечо мужчины, и что-то тихо ему нашептывала. Я видела, как она украдкой смахнула с ресницы слезу. Слезу счастья.

Они скрылись в главном корпусе, том самом, куда нас никогда не пускали. И я поняла, что больше его никто и никогда не увидит.

"Выпуск". "Высшая гармония". "Дар жизни".

Это была не выписка. Это была жатва.

Я посмотрела на свою тумбочку. Цифры горели неумолимо. 21.

У меня осталась неделя.

Неделя. Семь дней. Сто шестьдесят восемь часов.

Эта цифра теперь билась в моем виске, как метроном, отсчитывая остаток моего времени. Паника, которую я до этого сдерживала, грозила вырваться наружу и поглотить меня. Я больше не могла просто ждать, наблюдая, как красные цифры съедают мою жизнь. Предчувствие, до этого бывшее лишь тихим шепотом, теперь превратилось в оглушительный крик: беги или умри.

Я знала, что просто побег через поля, как в прошлый раз, — это самоубийство. Мне нужно было не просто убежать, мне нужны были ответы. Я должна была понять, куда увозят "выпускников", что скрывается за дверями главного корпуса. Я должна была найти слабое место в этой идеальной, бесчеловечной системе.

План родился из отчаяния. Он был дерзким и, скорее всего, обреченным на провал, но это был единственный шанс.

Во время следующего "приема пищи" я дождалась, когда все выпьют свой "нектар" и погрузятся в кому. Но на этот раз я не стала прятать свой стакан. Я встала, подошла к одному из столов раздачи, где стояли пустые подносы, и с размаху швырнула свой полный стакан об пол.

Зеленая жидкость брызнула во все стороны, стекло разлетелось с оглушительным звоном. Этот звук в мертвой тишине столовой прозвучал, как выстрел.

Двое сотрудников в белых халатах, до этого дремавшие у стены, тут же подскочили. Еще несколько прибежали из коридора. Все их внимание было приковано ко мне и к луже на полу. Они смотрели на меня не со злобой, а с недоумением, как на деталь в механизме, которая вдруг начала двигаться не по правилам.

— Диверсия! — крикнула я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно безумнее. — Отрава! Вы хотите нас всех убить!

Пока они, переговариваясь по рациям, решали, что делать с сумасшедшей, я сделала то, чего они никак не ожидали. Я рванула не к выходу, а вглубь столовой, к дверям, ведущим на кухню.

Это была моя единственная ставка. Я бежала напролом, опрокидывая подносы и тележки. Они бросились за мной, но я уже была у цели. Я проскочила сквозь кухонные помещения, мимо гигантских чанов, в которых, я была уверена, варили и кашу, и "нектар", и выбила плечом заднюю дверь, которая вела не в сад, а на хозяйственный двор.

И оттуда я побежала. Но не в сторону бесконечных полей. А в противоположную. Туда, где виднелась темная полоска леса.

Я бежала, не разбирая дороги. Я слышала за спиной крики, топот, но не оборачивалась. Я знала, что у меня есть всего несколько минут, прежде чем они организуют настоящую погоню.

Я достигла края идеального, подстриженного газона. И увидела, что дальше начинается совсем другой мир. "Дикая зона".

Это был настоящий, густой, неухоженный лес. С колючими кустарниками, поваленными деревьями и высокой, спутанной травой. Было видно, что корпорация пыталась "приручить" и его — у самой кромки стояли ржавые, брошенные бульдозеры, оплетенные плющом. Но лес победил. Он не пустил их дальше.

Я нырнула в его спасительную, колючую тень. Я бежала, продираясь сквозь ветки, которые царапали мне лицо и руки, пока звуки погони не стихли.

И когда я, выбившись из сил, остановилась, чтобы перевести дух, я увидела его.

В самом центре этой "дикой зоны", на небольшой поляне, возвышалось огромное, древнее дерево с раскидистой кроной и ослепительно белой корой.

Дерево из моего сна.

Сердце этого места.

Я стояла перед деревом, и благоговейный трепет смешивался с ужасом. Оно было живым, я чувствовала это каждой клеточкой кожи. Казалось, под его белой корой медленно и мощно бьется огромное, спокойное сердце, и от него по земле расходится тихий, умиротворяющий гул. Это было то самое место силы, которое я видела во сне. Место, которое эта корпорация не смогла ни выкорчевать, ни подчинить.

Но времени на созерцание у меня не было. Я знала, что скоро они прочешут и этот лес. Я начала искать, где укрыться, и увидела его. Чуть в стороне от дерева, почти полностью скрытое разросшимся диким виноградом, стояло небольшое, одноэтажное здание.

Оно не было похоже на новые, стерильные корпуса Центра. Это была старая, обветшалая постройка из серого кирпича, с помутневшими от времени окнами. Она явно осталась от какого-то раннего этапа проекта. Я подбежала к двери. Замок был старым и ржавым. Я несколько раз дернула, навалилась плечом, и он с сухим треском поддался.

Внутри пахло пылью, плесенью и старой бумагой. Это был архив. Вдоль стен громоздились высокие металлические стеллажи, от пола до потолка заставленные тысячами одинаковых серых папок. Здесь не было ни компьютеров, ни экранов — только бумага. Корпорация, перейдя на цифровую систему в новом Центре, очевидно, просто поленилась уничтожить или перевезти этот старый, никому не нужный бумажный архив. Он был законсервирован, забыт, и лес медленно поглощал его, защищая своей тенью.

Я поняла, что это мой единственный шанс. Правда должна быть здесь.

Я начала лихорадочно перебирать папки. Они шли в алфавитном порядке. А, Б, В… Я добралась до буквы "М". Сердце колотилось так, будто хотело проломить ребра. И я нашла ее.

"ДЕЛО № 1138. КЛАРА М."

Мои руки дрожали так, что я едва могла развязать тесемки. Я открыла папку.

Первым документом был контракт на участие в программе "Второй шанс". Внизу стояла моя подпись. Расплывчатая, кривая, совсем не похожая на мою, но это была она. Я смотрела на нее и не могла вспомнить, когда и где я ее поставила.

Второй документ. Психологическое заключение. Я пробегала глазами по строчкам, и моя украденная жизнь возвращалась ко мне уродливыми, болезненными обрывками.

«Пациент Клара М. Возраст: 22 года». «Диагноз: Тяжелое депрессивное расстройство, осложненное потерей близких (родители погибли в автокатастрофе год назад)». «Социальный статус: Опекун младшей сестры (Анна М., 14 лет), страдающей редким генетическим заболеванием сердца, требующим дорогостоящей операции». «Мотивация для участия в программе: Обеспечить финансовое будущее и оплату лечения сестры. Пациентка неоднократно высказывала мысли о собственной никчемности и желании, чтобы ее жизнь 'принесла хоть какую-то пользу'». «Заключение: Идеальный кандидат. Высокая мотивация, низкая воля к жизни».

Я вспомнила. Вспомнила все. Пустые глаза Анны после очередного приступа. Отказ в кредите от банка. И того вежливого человека из "Элизиум Бионикс", который нашел меня через группу поддержки в интернете и рассказал о программе для отчаявшихся. Он говорил о временной работе в закрытом санатории. О полном пансионе. И об огромной сумме, которая решит все проблемы моей сестры. Я подписала, не читая.

И тут мой взгляд упал на последний лист в деле. Он был прикреплен скрепкой и имел гриф "Строго конфиденциально". Это был медицинский протокол.

"ДОНОР 1138. КЛАРА М."

"Биометрические показатели: в норме." "Совместимость тканей: универсальная." "Состояние органов (по результатам предварительного сканирования): сердце, почки, печень, легкие — в идеальном состоянии, пригодны к трансплантации."

"Рекомендация: Включить в программу. Готовность к изъятию на 28-й день цикла."

Я перечитала последнюю строчку еще раз. И еще раз.

"Готовность к изъятию".

"Дар жизни". "Высшая гармония". "Жертва".

Теперь все встало на свои места. Я не была "гостем". Я была урожаем.

Папка выпала из моих ослабевших рук. Я сползла по стеллажу на пол, и из моего горла вырвался долгий, беззвучный крик ужаса.

Именно в этот момент дверь архива со скрипом открылась. И на пороге, залитая светом из дверного проема, стояла Марта.

Она вошла в пыльное помещение одна, без охраны. На ней было то же строгое серое платье, а на лице играла все та же блаженная, непроницаемая улыбка. Она не выглядела удивленной или злой. Скорее, разочарованной. Как учительница, которая поймала любимую, но непослушную ученицу за глупой шалостью.

— Я так и знала, что найду тебя здесь, — сказала она мягко, ее голос был единственным живым звуком в этой мертвой тишине. — Дикая зона всегда притягивает дикие, неупокоенные души. Земля зовет землю.

Я сидела на полу, прижимая к себе колени, и не могла вымолвить ни слова. Папка с моим смертным приговором лежала у ее ног.

Марта посмотрела на разбросанные бумаги, потом на меня. В ее взгляде не было угрозы. Была… жалость.

— Ты все видела, да? — спросила она, и это был не вопрос, а констатация. — И ничего не поняла. Вы всегда видите только грубую, материальную оболочку, но не видите великого замысла.

Она присела на корточки передо мной, ее лицо оказалось на одном уровне с моим. Я почувствовала тот самый приторный запах "нектара", который, казалось, исходил от самой ее кожи.

— Ты думаешь, мы убийцы? — прошептала она, и в ее глазах горел тот самый фанатичный огонь. — О, дитя мое, как же ты слепа. Мы — спасители. Посмотри на мир за стеной. Он болен. Он агонизирует. Люди страдают от бессмысленных болезней, от нищеты, от отчаяния, как страдала ты. Они цепляются за свои жалкие, полные боли жизни, не принося никому никакой пользы. Это хаос. А мы… мы несем гармонию.

Она говорила страстно, убежденно, как проповедник с кафедры.

— Ты была увядающим цветком, Клара. Твоя душа была сломлена, тело — здорово. Бессмысленное сочетание. Мы просто исправляем эту ошибку природы. Мы даем твоей душе вечный, абсолютный покой, о котором она так мечтала. А твоим здоровым лепесткам — твоим органам, если тебе так понятнее, — мы даем возможность цвести в другом саду. Дарить жизнь тем, кто хочет жить, кто будет ценить этот дар. Что в этом плохого?

— Это убийство, — прохрипела я, и это были первые слова, которые я смогла выдавить из себя.

Марта печально покачала головой.

— Нет. Убийство — это когда отнимают жизнь. А мы ее дарим. Дважды. Твоей сестре мы дарим деньги, которые спасут ее. Другому человеку мы дарим твое здоровое сердце. А тебе… тебе мы дарим самое ценное. Избавление. Ты думаешь, тот старик, которого мы "выпустили" на днях, страдал? Нет. Он был счастлив. Он был в полной гармонии. Его больше не мучили воспоминания, не терзала боль. Он просто стал тишиной.

Она поднялась.

— Я сама прошла через это. Не до конца, конечно, — она улыбнулась. — Я была одной из первых добровольцев, когда Центр только открылся. Я была такой же, как ты, — сломленной, потерянной. Но "нектар" показал мне истину. Он очистил меня. И я посвятила свою жизнь этому служению. Я — садовник, Клара. А ты — один из моих самых красивых, но упрямых цветков.

Она протянула мне руку.

— Пойдем. Не нужно больше бороться. Твой путь почти завершен. Осталось совсем немного. Прими свой покой. Прими свою пользу.

Я смотрела на ее протянутую руку, на ее сияющее, безумное лицо. И я поняла, что она страшнее любого монстра. Потому что она искренне верила в то добро, которое творила. И спорить с такой верой было бесполезно.

Я не взяла ее руку.

Марта подождала мгновение, и ее улыбка стала чуть менее теплой, чуть более строгой.

— Как хочешь, — сказала она, выпрямляясь. — Упрямство — это тоже форма страдания. Мы избавим тебя и от него.

Она повернулась и вышла из архива. Я осталась сидеть на полу, парализованная не столько страхом, сколько осознанием полного, абсолютного бессилия. Бежать было некуда. Кричать — бессмысленно. Через минуту в дверях появились двое. Крупные, молчаливые санитары в белых халатах. Они не стали меня уговаривать. Просто подошли, взяли под руки, подняли и повели. Я не сопротивлялась. Какая в этом была польза?

Они вели меня не обратно в сад, к моей кровати с таймером, который уже отсчитал, наверное, двадцать второй или двадцать третий день. Они повели меня по незнакомой, вымощенной белой плиткой аллее, прямо к главному корпусу. К тому самому, куда увезли старика-выпускника.

Внутри было холодно, пахло спиртом. Длинные, стерильные коридоры, двери без ручек. Это было крыло, которое никогда не показывали "гостям". Медицинский блок. Операционная.

Меня привели в небольшую, ярко освещенную комнату, похожую на палату предварительной подготовки. Посреди нее стояла каталка, накрытая свежей простыней. Кроме нее, в комнате не было ничего.

Санитары усадили меня на край каталки и вышли, заперев за собой дверь. Я осталась одна. Я знала, что это конец. Я села, ожидая, когда за мной придут. Но вместо этого я почувствовала, как комната наполняется знакомым, приторно-сладким запахом. "Нектар". Он просачивался через вентиляционную решетку в потолке, невидимый, усыпляющий газ.

Я попыталась задержать дыхание, но это было бесполезно. Туман, с которым я так долго боролась, возвращался, окутывая мой мозг сладкой, липкой ватой. Мысли снова стали медленными, страх притупился, уступая место странному, почти приятному безразличию.

Дверь открылась, и вошла Марта. За ней — санитар с маленьким столиком на колесиках. На столике лежал шприц, наполненный густой, изумрудной, светящейся жидкостью.

— Вот и все, дитя мое, — сказала Марта ласково, подходя ко мне. Я уже не могла сопротивляться, когда она взяла мою руку и закатала рукав серой пижамы. — Это концентрат. Чистое спокойствие, эссенция этой благословенной земли. Ты не почувствуешь боли. Ты даже не почувствуешь, когда все закончится. Ты просто станешь частью этого прекрасного сада. Навсегда.

Санитар подошел и протер мою вену спиртом. Я смотрела, как завороженная, на изумрудную жидкость в шприце. Она сияла, переливалась, жила своей собственной, неземной жизнью.

Марта склонилась к моему уху.

— Подумай о своей сестре, — прошептала она. — Подумай о том, что теперь она будет здорова. Что она будет жить. Благодаря тебе. Ты сделала правильный выбор. Ты принесла пользу.

Игла вошла в вену. Я почти не почувствовала укола.

Последнее, что я увидела своими глазами — это как зеленая, сияющая жидкость входит в мою кровь. И мир начал растворяться.

Но не в темноту.

Он растворялся в теплом, сияющем, изумрудном свете. Боль, страх, воспоминания — все таяло в этом всепрощающем сиянии. Я чувствовала, как мое тело становится легким, как я превращаюсь в шелест листьев, в запах мокрой земли, в пение птиц.

Моей последней ясной мыслью, последним человеческим осколком в этом океане гармонии, была мысль об Анне. Я увидела ее лицо. Она смеялась.

Я обрела покой.

***

Марта стояла у главного входа в Центр, под высоким белым навесом, и смотрела на подъездную аллею. День был солнечным, почти весенним. Идеальный день для прибытия.

Она чувствовала глубокое, полное удовлетворение. Работа была сделана. Еще одна смятенная душа обрела покой. Еще несколько жизней за пределами этой долины будут спасены. Гармония была восстановлена. Конечно, девочка была трудным случаем. Слишком много воли, слишком много борьбы. Но тем слаще был конечный результат. Марта знала, что органы донора 1138 будут безупречны — пропитаны чистой, концентрированной сущностью Города, они приживутся идеально.

Вдалеке показался автобус. Не такой, как те, что ездили в обычном мире. Это был гладкий, белый, обтекаемый кокон без окон, который двигался по дороге абсолютно бесшумно. Новый урожай. Новые цветы для ее сада.

Автобус остановился, и его двери с тихим шипением разъехались в стороны. Персонал уже выстроился по обе стороны от входа, готовый принять новых "гостей".

Они выходили по одному. Испуганные, потерянные, озирающиеся по сторонам. Молодые и старые. Мужчины и женщины. Их лица были печатью страдания, которое они принесли с собой из того, больного мира. Марта смотрела на них с нежностью и состраданием. Бедные, заблудшие дети. Они еще не знали, какое счастье их ждет.

Ее взгляд выхватил из толпы одну девушку. Совсем юную, почти подростка. Она стояла, вцепившись в свой рюкзачок, и беззвучно плакала, ее плечи сотрясались от рыданий. Идеальный кандидат. Душа, готовая к исцелению.

Марта плавной, уверенной походкой подошла к ней. Она обошла девушку сзади и мягко положила ей руки на плечи. Та вздрогнула и испуганно обернулась.

— Тш-ш-ш, — прошептала Марта, заглядывая ей в заплаканные глаза. — Не нужно плакать, дитя мое. Все твои беды остались там, за стеной. Здесь тебя ждет только хорошее.

Девушка посмотрела на нее с недоверием и надеждой.

— Правда? — пролепетала она. — Здесь… все будет хорошо?

Марта улыбнулась своей самой теплой, самой материнской, самой искренней улыбкой. Она провела рукой по спутанным волосам девушки, убирая прядь с ее лица.

— Конечно, милая, — сказала она. Конвейер должен работать. Жатва должна продолжаться. — Не волнуйся. Скоро ты обретешь покой, которого так искала. И станешь самым прекрасным цветком в нашем саду.

***

Шумный мегаполис, залитый неоновым светом, жил своей лихорадочной, безразличной жизнью. Прошло шесть месяцев с тех пор, как Клара обрела свой покой. За столиком модного кафе, среди гор посуды и разноцветных коктейлей, сидела компания подростков. Их громкий, немного вульгарный смех был еще одной нотой в оглушительной симфонии города.

В центре внимания была Анна. Пятнадцатилетняя, здоровая после успешной операции, оплаченной щедрым переводом от благотворительного фонда "Элизиум". Она расцвела, превратившись из бледного, больного ребенка в яркую, уверенную в себе девушку в кричащей одежде, с последней моделью телефона в руке.

Одна из подруг, с розовыми волосами, перекрикивая музыку, спросила: — Слушай, Ань, а я давно хотела спросить. А где твоя старшая сестра? Ты как-то говорила, она уехала на заработки куда-то на север.

Анна на мгновение замолчала, и ее лицо омрачила тень скуки и легкого раздражения. Она картинно закатила глаза, небрежно отправляя в рот картофелину фри. — Ой, да кто ее знает. Кларка, — она произнесла имя сестры так, будто пробовала на вкус что-то неприятное. — Она всегда была немного того, с прибабахом. Вечно страдала, спасала мир, читала свои дурацкие книжки. Наверное, вступила в какую-нибудь секту хиппи-экологов или типа того, уехала обниматься с деревьями. Ее проблемы. Главное, что деньги от нее прислали, да?

Она подмигнула, и ее подруги понимающе захихикали, мгновенно принимая ее тон. — Кстати, девчонки, смотрите, какие туфли я вчера купила! — тема была сменена с видимым облегчением. — Просто отпад!

Она сунула им под нос свой телефон, и все трое с восторженным визгом погрузились в обсуждение остроносых туфель на немыслимом каблуке. Никто из них не заметил, как по щеке Анны, всего на мгновение, скользнула одна-единственная, маленькая, злая слеза досады на то, что ей вообще пришлось об этом вспоминать.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге