Вторжение в плоть.
Глава 1
Вторжение в плоть
Я не помню ни имён, ни лиц. Память — удел тех, у кого есть прошлое, у кого было рождение. У меня же было лишь пробуждение. Вечность холодной, безмолвной пустоты, а затем — шёпот. Шёпот миров, где копошилась жизнь. Тёплая, хрупкая, полная боли и страха. И голод. Не тот голод, что грызёт желудок, а голод самой моей сути. Голод по ощущениям, по эмоциям, по трепету угасающей воли.
Я — воля. Чистая, бесформенная, хищная. Я дрейфую в потоках человеческих миазмов, в этой невидимой реке отчаяния, похоти, гнева и страха, что течёт по венам их городов. Их мир — мой шведский стол.
Мой взгляд, если можно так назвать лишённое глаз восприятие, упал на этот улей. Типовая панельная шестнадцатиэтажка на окраине очередного безымянного для меня города. Муравейник, битком набитый слабыми, теплеющими сосудами. Сотни огоньков — тусклых, ярких, мерцающих. Я скользил по этажам, по вентиляционным шахтам, просачиваясь сквозь бетонные стыки, вдыхая запахи их жизней: пережаренного масла, дешёвого парфюма, застарелой пыли и пота. Скука.
Но потом я нашёл её. Аня. Четырнадцатый этаж. В её комнате пахло не только духами и пылью, но и графитом, и фиксативом для угля. Она рисовала. Её «огонёк» был не самым ярким, но в нём была страсть. Она часами могла сидеть над листом ватмана, выводя линии, создавая из серого месива наброска живые лица и фантастических тварей. Она мечтала поступить в художественное училище. Эта мечта, эта концентрация воли на одной точке, была маяком. И в этом маяке была трещина. Тонкая, почти незаметная линия разлома. Подростковая тоска, ссора с матерью из-за «бесполезной мазни», неразделённая симпатия к какому-то прыщавому самцу из параллельного класса. Банально. Но именно в такие трещины легче всего просочиться. Её защита была ослаблена собственной глупостью. Идеально.
Я начал медленно. Сначала просто присутствие. Невидимое давление в углу её комнаты, там, где стоял мольберт. Холодок, пробегающий по коже, когда она оставалась одна. Она списывала это на сквозняк, на усталость. Люди — мастера самообмана.
Затем я принялся за её сон. Я не насылал кошмары, нет. Я просто не давал ей отдыхать. Я держал её сознание на грани яви и сна, в липком, сером болоте, где обрывки мыслей и страхов кружились в бесконечном хороводе. Утром она просыпалась разбитой, с тёмными кругами под глазами. Её «огонёк» тускнел. Руки дрожали, и тонкие штрихи карандаша ложились на бумагу криво.
Я начал играть с её страстью. Лучшая её работа, портрет старика, который она готовила для просмотра в училище, однажды утром оказался испорчен. Не рваным, не залитым, нет. Просто кто-то, казалось, провёл жирной, грязной линией прямо по лицу, искажая его в ухмылке. Она рыдала, обвиняя младшего брата, который клялся, что не входил в её комнату. Я питался её отчаянием.
Затем я принялся за предметы. Её вещи оказывались не там где она их оставляла. Наушники путались в такой сложный узел, что распутать его стоило ей получаса и сломанного ногтя. Мелочи. Уколы, которые выводили из себя, заставляли её срываться на родителей.
— Да что с тобой происходит, Аня? — кричала мать, женщина с усталыми глазами и вечным запахом хлорки на руках. — Ты стала невыносимой! Вечно дёрганая, злая!
Аня кричала в ответ, плакала, хлопала дверью. Каждая её слеза, каждая вспышка гнева питала меня. Я становился плотнее, сильнее. Я уже мог почти касаться её. Я ощущал текстуру её волос, тепло её кожи, когда она спала, свернувшись в комок. Я наслаждался её растущим страхом. Она начала бояться собственной комнаты.
Изоляция — ключ. Я нашёптывал ей на ухо гадости про её единственную подругу, Лену. Искажал слова, вырывал фразы из контекста. «Она сказала, что твои рисунки — мазня», «Она смеялась над твоей новой кофтой за твоей спиной». Через неделю они разругались вдрызг. Она осталась одна. Одна со мной.
Время пришло. Она лежала в кровати, измученная бессонницей, обессиленная голодом — я давно уже испортил для неё вкус еды, превратив её в пепел и гниль. Её воля была тонкой, как паутина.
Я вошёл.
Это не было похоже на то, как входят в дверь. Это было слияние. Я хлынул в неё, заполнив каждую клетку. О, это ощущение! Забытое, или, может, никогда не испытанное. Плоть! Тёплая, живая, послушная. Пульсация крови в висках, ритмичные удары сердца в груди, дыхание, наполняющее лёгкие. Я пошевелил пальцами. Её пальцами. Сжал кулаки. Ногти впились в ладони. Боль. Какое восхитительное, острое чувство!
Где-то в глубине этого нового тела кричал настоящий владелец. Аня. Я слышал её панический визг, но он был так далеко, словно доносился со дна глубокого колодца. Она была заперта. Пассажир в собственном теле. Моя игрушка.
Первым делом я подошёл к зеркалу. Лицо было бледным, испуганным. Огромные, тёмные глаза. Я улыбнулся. Мышцы лица послушались неловко, и улыбка вышла кривой, хищной, неправильной. Из глубины сознания донёсся новый вопль ужаса Ани. Музыка.
На ужин я был паинькой. Я ел. О, как я ел! Я заставлял её тело поглощать пищу, чувствуя, как её тошнит изнутри, как её желудок сжимается в спазме. Я смотрел на её родителей — отца, пытающегося шутить, и мать, смотрящую с надеждой. Жалкие создания. В середине ужина я замер с вилкой в руке и, повернув голову к матери, тихо и невинно спросил её голосом:
— Мам, а почему папа так часто на балконе по вечерам разговаривает? Я думала, там холодно... Он так быстро прячет телефон, когда я подхожу. У него секреты от нас?
Я наслаждался тем, как лицо матери медленно каменеет, а отец бледнеет и роняет вилку. Он начал что-то лепетать про работу, но яд уже был впрыснут. Зерно недоверия проросло мгновенно, превратив их ужин в пытку молчаливым подозрением. Внутри Аня билась в истерике, умоляя меня замолчать. Но я только начинал.
Ночью я не давал ей спать. Я заставлял её тело сидеть на краю кровати, раскачиваясь взад-вперёд. Час. Два. Пять. Мышцы ныли, спина болела. Аня плакала внутри, моля о покое. Я заставил её встать и подойти к стене. И медленно, методично биться об неё головой. Не сильно, чтобы не проломить череп. Лишь настолько, чтобы тупая, монотонная боль стала её единственной реальностью, и чтобы на лбу остался уродливый синяк. Гулкий стук разносился по спящей квартире.
На следующий день я принялся за её руки. Руки художницы. Я заставил её взять карандаш и начать рисовать. Но вместо привычных ей образов я водил её рукой, создавая омерзительные, богохульные сцены, полные боли и искажённой плоти. Аня вопила в своей внутренней тюрьме, чувствуя, как её собственный дар обращается против неё, как её руки, её продолжение, творят зло. Затем я заставил её сломать все свои карандаши, один за другим, и скрести по стене ногтями до крови.
Родители поняли, что это не подростковый кризис. Они видели пустые, чужие глаза своей дочери. Слышали, как она по ночам говорит на незнакомых, гортанных языках — это я развлекался, вспоминая обрывки древних проклятий. Они видели, как её тело движется рывками, ломано, словно марионетка в руках неумелого кукловода.
Они привели врачей. Психиатров. О, как я ждал этого! Я играл с ними свою лучшую партию. Я был тихой, забитой, запуганной девочкой. Я показывал им синяк на лбу, царапины на пальцах. Когда родители выходили из комнаты, я шептал, плача:
— Это он... папа... Он не хотел, он не всегда такой... Это когда он выпьет... Мама знает, но боится. Пожалуйста, не говорите им, что я вам рассказала, он убьёт меня...
Я видел, как меняются их лица. Сочувствие, профессиональный интерес, переходящий в подозрение, направленное на родителей. Они выписывали новые таблетки. Я глотал их на их глазах, а потом заставлял Аню извергать их обратно, когда никто не видел. Дом превратился в ад. Врачи смотрели на родителей как на истязателей, мать плакала и пила валерьянку, отец кричал, что его оклеветали, и всё чаще хлопал дверью. Семья распадалась на части. Это было восхитительно.
И тогда они решились. Они привели его.
Я почувствовал его ещё на лестничной клетке. Не запах ладана, нет. Я почувствовал его волю. Она была как стена огня. Неприятно, но интересно.
Дверь открылась. Вошёл мужчина лет пятидесяти. Невысокий, крепко сбитый, с седой бородой и пронзительными, очень внимательными глазами. Ряса сидела на нём не как одеяние смирения, а как военная форма. Отец Сергей, как его назвали родители Ани.
Он не стал размахивать кадилом. Он просто вошёл в комнату и посмотрел на меня. Прямо в глаза. И я увидел в его взгляде не страх. Не благоговение. Я увидел гнев. Праведный, холодный гнев воина.
— Выйди из неё, нечистый, — сказал он тихо, но голос его вибрировал силой.
Я рассмеялся. Голосом Ани, но смех был хриплым, грудным, мужским.
—Ууу... Я знаю... Ты хочешь меня? "Я резко сорвал с себя футболку, оголив хрупкое девичье тело, и изогнулся в имитации вожделения. Улыбнулся хищной притворной похотью Я хотел его убить. Жаждал этого."
— Он позвал отца и тот попытался скрутить меня накидывая на меня одеяло, но я ударил его так сильно головой об стену что он безжизненно обмяк. Священник повторил свой глупый приказ, он не понимал что я не хочу уходить.
— А то что, поп? Помашешь крестиком и я испугаюсь? Учёные мужи не смогли, а ты сможешь? Уйди, мясной мешок, не мешай мне играть.
Он положил на стол свою сумку, достал крест и епитрахиль. Воздух в комнате загустел, стал тяжёлым, как ртуть. Появился запах. Не серы, как пишут в ваших книжках. Запах озона после грозы и палёной плоти. Это его вера так пахла. Она обжигала.
— Именем Господа нашего Иисуса Христа, я приказываю тебе, назови себя! — его голос набрал силу.
— У меня много имён! — прорычал я, наслаждаясь тем, как искажаются черты на лице девочки. — Я — голод в твоём брюхе, я — червь в твоих мыслях, я — гниль в твоей душе! А кто ты, Серёжа? Думаешь, я не вижу твою гниль? Помнишь мальчишку, которого ты не спас? Который утонул, пока ты пьяный спал на берегу? Он приходит к тебе по ночам, да?
Священник вздрогнул. Всего на мгновение, но я это увидел. Попал.
— Замолчи! — он вскинул крест.
От прикосновения этого символа к коже Ани пошёл дымок. Боль была адской. Не для неё — для меня. Словно раскалённый металл приложили к самой моей сути. Я взвыл от ярости и боли, и заставил тело девочки выгнуться дугой на кровати.
— СУКА! Я ВЫРВУ ТВОЙ ЯЗЫК! Я ЗАСТАВЛЮ ТЕБЯ СОЖРАТЬ ТВОИ ЯЙЦА!
Началась битва. Он читал молитвы на латыни, и каждое слово было как удар молота. Я отвечал ему потоками самой грязной брани, которую только могло породить человечество. Я кричал голосом Ани, её матери, её отца, того самого утонувшего мальчика. Я пытался пробить его защиту, найти ещё одну трещину.
Он начал окроплять тело святой водой. Каждая капля была как кислота. Я заставил Аню вскочить. Её тело двигалось с нечеловеческой скоростью и силой. Она бросилась на него, царапаясь, кусаясь, плюя. Он отбивался, пытаясь удержать её, не причинив вреда хрупкой оболочке.
— Она умрёт, поп! — хохотал я, пока он заламывал ей руки. — Ты убьёшь её своим обрядом! Её сердце не выдержит! Её кровь будет на твоих руках!
Я чувствовал, как меня рвут на части. Его молитвы были как крючья, впившиеся в мою сущность и медленно, с невыносимой болью, вытягивающие меня из уютного, тёплого кокона плоти. Я цеплялся за каждый нерв, за каждую мышцу. Я не хотел уходить. Не хотел обратно в холодную, голодную пустоту.
— Не-е-ет! — ревел я. — Она моя! Я нашёл её! Моя игрушка!
Внутри меня, в той самой тёмной глубине, Аня тоже кричала. Но её крик был другим. Она кричала от боли, от ужаса, от невыносимого напряжения, которое разрывало её тело. Я чувствовал, как её сердце колотится с бешеной скоростью, как тонкие сосуды в мозгу лопаются один за другим. Она умирала. И это ослабляло мою хватку. Мой якорь тонул.
Священник собрал всю свою волю. Я увидел, как его лицо покрылось потом, как напряглись жилы на шее. Он прижал крест ко лбу девочки и закричал, вкладывая в слова всю свою веру, всю свою ярость:
— EXORCIZO TE, IMMUNDISSIME SPIRITUS! VADE IN GEHENNAM!
И всё оборвалось.
Словно лопнул туго натянутый канат. Меня вышвырнуло из тела с такой силой, что мой бесплотный дух издал беззвучный вопль агонии и ярости. Последнее, что я воспринял — это обмякшее, сломанное тельце на руках священника. Пустые, невидящие глаза. Тонкая струйка крови из носа. Запах озона, ладана и смерти.
Я снова был ничем. Бесформенным, холодным, голодным.
Игра окончена.
Я проиграл. Священник победил. Но какой ценой? Он стоит на коленях перед мёртвым ребёнком, чью жизнь он не смог спасти, а лишь прервал её мучения. Его вера сейчас — лишь горький пепел во рту, а в ушах навсегда останется мой шёпот о утонувшем мальчике. Мать за дверью скоро узнает, что их последняя надежда убила ее дочь и мужа. Прекрасный конец для их семейки.
А я… я зол. Не на священника. На себя. Я заигрался. Был слишком жесток, слишком жаден. Слишком быстро сломал игрушку. Я не успел насладиться до конца. Не успел увидеть, как отец уходит из семьи. Не успел довести до безумия мать. Не успел сломать волю этого упрямого попа, заставив его отречься от своего бога.
Игра была слишком короткой.
Я снова дрейфую в потоках. Холод. Пустота. И вечный, ненасытный голод. Я ищу новую трещину. Новый огонёк. В следующий раз я буду умнее. Терпеливее. Жестокость должна быть холодной и расчётливой, как скальпель хирурга, а не топор мясника.
В следующий раз игра продлится дольше. И ни один поп не сможет мне помешать. Но подождите, чей маяк так ярко горит???
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
