Обложка Валенки к несуществующей весне

Валенки к несуществующей весне

SvetSkvozTuman

0% прочитано
Стандартный
SvetSkvozTuman

Валенки к несуществующей весне

Глава 1

Скрип половиц под креслом-качалкой был единственным звуком во всём выстуженном доме. Старик сидел, глубже зарывшись в потрёпанную бахрому пледа, и вяло вглядывался в тусклую точку за окном. На ногах старые валенки, стоптанные, но свои. Больше от прежнего хозяйства не осталось ничего. Пахло пыльной рогожкой и сушёными яблоками, будто в доме всё ещё жили. Комната оставалась ледяной.

— Слышь, Савелич, — сказали от окна. Так, будто говорили уже давно и давно не дождались ответа.

— Холодно тут. Бросай ты это дело.

Старик только отмахнулся, раздражённо дёрнув плечом. Разговаривать не хотелось. Он всё ещё думал, что здесь хозяин: отошёл от дел, а всё хозяин. Когда-то, ещё до тридцатого года, стоял в этой зале тяжёлый дубовый стол, за которым он приказчиков сажал. Лесопилкой заправлял, весь уезд в кулаке держал. Сам эти избы рубил. А теперь сидел посреди пустой комнаты, где сквозняк гонял сухой мусор по треснувшим доскам.

— Оставь меня, — упрямо буркнул он, не оборачиваясь. — Я этот дом с пепелища поднимал. Руки в кровь о щепу драл, а выстоял. И сейчас не пропаду. Надо только дровца принести.

Он тяжело, с кряхтением поднялся, хватаясь за подлокотник, и на миг помутилось в глазах. Старик шагнул к двери, толкнул облупившуюся створку, но вместо тёмного коридора под ноги ему метнулся резкий, слепящий солнечный свет.

И запах свежей травы и навоза.

Он увидел мальчишку. Лет десяти, в рваных портках, сопливого. Сидел на перевёрнутом корыте во дворе и прижимал к разбитому колену мятый подорожник. Слёзы размазывал по грязным щекам, не стесняясь. Сорвался с забора, дурак, расшибся до кости. Но отца звать не стал: за порты всыпят. А реветь при нём стыдно.

Старик зажмурился, мотнул головой, уходя от этого света, и попятился назад. Спина упёрлась во что-то холодное. Стекло окна. За стеклом сумерки, куржачит: мелкая ледяная крупа сечёт по раме. И снова он сам, только взрослый, обросший жёсткой щетиной, с серым от недосыпа лицом. Той проклятой зимой, когда побило озимь. Рыжий компаньон тихо уехал с кассой в Самару. Из мещан был, контору всю знал. Но ведь не сбежал же он сам. Долги счёл не на бумаге, а на пальцах, по-старому, и пошёл к кредиторам. Вымолил отсрочку до самой весны. Вывез.

Расплатился со всеми. До копейки. Ни одного должником не оставил.

— Всё-то ты помнишь, Савелич, — донеслось из темноты, тихо и буднично, словно о погоде. — И про забор, и про долги свои проклятые. А Тихона помнишь?

Старик замер. Рука, лежавшая на качалке, дрогнула.

— Был такой, — буркнул он. — Лодырь из лодырей. Сам видел, как брёвна за околицу таскал.

— Видел, — согласился голос.

И умолк. Молчание вышло тяжелей любого спора.

Старик тоже умолк. И в этом молчании, как гвоздь, вогнанный когда-то им самим, дошёл до самой шляпки: не лодырь Тихон таскал те брёвна. Он просто мимо конторы чаще всех ходил — с гармонью, с тульской хромкой. Специально басы брал, чтобы морозу слышно было. Чтобы людям, может, слышно было. А за дверью конторы только этого и ждали — на кого свалить.

— Приказчик сказал, — проговорил старик вслух. Не голосу — себе. — У приказчика глаз намётан. — Осёкся и добавил ещё тише: — Не тому поверил. Своя кровушка, выходит, и перла.

— А куда он, Тихон-то, денулся? В самый куржак, перед Рождеством, ты его за ворота и выставил. Без расчёта. Расчёт, мол, весной получишь, если доживёшь. Он и пошёл на тракт.

— Я не знал! — хрипло крикнул старик. — Крикнул бы, что холода... кто же знал, что он в такую погоду попрётся... — осёкся. — Дело надо было спасать. Семью. Меня не согнёшь, слышишь?

Голос молчал. И старик сам увидел всё, чего восемьдесят лет старался не видеть: армяк, узелок в руке и занос. Тихона, идущего в занос, не оглянувшись на светящиеся окна пятистенка. Достаточно было один раз глянуть — из окна, мимоходом, — чтобы знать всю жизнь. И знать — всю жизнь не глядеть.

— А что ты мне докажешь? — глухо спросил старик.

— Ничего, — сказал голос. — Мне доказать нечем. В том вся беда мёртвых, Савелич: ничего своего не остаётся.

Старик резко шагнул к большому зеркалу в простенке. Хотел доказать.

Но в тусклом, будто затянутом дымкой «стекле» никого не было. Ни отражения, ни даже света за спиной: одна серая глубина. Он потянулся к раме, и пальцы прошли насквозь, встретив лишь холодный, как речной туман, сквозняк. Никакого стекла в раме давно не было, одна дыра — и всё. И муть перед глазами не муть: темнота пустой избы за его спиной.

Он опустил взгляд. Плед, который только что сжимал в кулаке, аккуратно лежал на пустом сиденье качалки. Да и качалка была сломана: одно полозье отвалилось и валялось рядом. В комнате пахло не яблоками, а золой и сырой трухой.

За окнами стоял совсем другой год. И век другой. Когда-то он считал долги на пальцах. Теперь бы и пальцев не хватило: с того рождества, как Тихон ушёл на тракт, минуло лет восемьдесят. Может, больше.

Старик опустил руки.

Его здесь нет. И дома этого нет, одна коробка гнилая осталась. Оправдываться не перед кем, и просить прощения поздно.

— Правнуки, — тихо сказал он. — Пишут мне в письмах: прадед, мол, был праведник, крепкий хозяин. — Он оглядел гнилые стены и прибавил: — Пускай пишут. Дом знает, на чём стоит.

Сказал — и понял, что это первые честные слова за все восемьдесят лет: он и не оправдывался уже, он признавал. Так и сидел все эти годы, выходит. Не по тоске. Стерёг.

— Валенки ты мне обещал к весне, — тихо сказал голос из угла. — Новые, с глухой подшивкой, взамен тех, прохудившихся. Я ведь так и не дождался, Савелич. С голыми ногами в зиму остался. Ноги до костей отморозил.

Старик медленно повернулся к окну. Там, в серых сумерках, проступал нечёткий силуэт в старом армяке. За его спиной — далёкие многоэтажки и чужие, незнакомые огни.

— Ну, здорово, Тихон, — едва слышно выдохнул он.

Тихон смотрел, не мигая.

— Виноват я перед тобой, — сказал старик. Как перед живым — с поклоном головы. — Не получил ты валенков. И теперь не получишь.

— Получишь, — сказал Тихон.

Старик опустил взгляд на ноги. На старые, стоптанные — свои. С протёртыми дырами на правой подошве.

— Возьми, — сказал он. — Эти. Какие есть. Долг мой.

Силуэт помолчал. Потом кивнул — или то был кивок, в сумерках не разберёшь.

Старик опустился на пол и стянул валенки. Оставил их у порога. И по снегу пошли шаги — мягкие, валеные, всё тише, всё дальше за околицу. Шёл тот, кто много лет никуда не торопился, — и теперь торопиться было некуда.

Старик остался у двери. Потом переступил порог — босой. За порогом стоял мороз: светлый, крупчатый, уже по-весеннему мягкий. Он шагнул в него, не оборачиваясь.

В пустой избе стало тихо. Ветер шевелил траву на полу. Сухую, старую. За околицей тоже стихло. Мороз стоял над пустым полем — и слушать теперь было некому.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге