В поисках Диты
Глава 1. Город отчаяния
В той угрюмой, Богом забытой долине, которую прорезают мутные, илистые воды Мискатоника, туманы имеют свойство задерживаться дольше, чем того требуют законы природы. Они поднимаются с бурой поверхности реки, словно дыхание спящего под водой левиафана, и, цепляясь за ветви вековых ив, окутывают мир саваном безнадежной серости. Именно здесь, скрытый от глаз путешественников пеленой сырости и забвения, притаился городок Лэнгвуд. Случайный путник, чья коляска или автомобиль по роковой ошибке свернули бы на старый, разбитый тракт, соединяющий ведьмовской Аркхем и портовый, пропахший рыбой и разложением Иннсмут, вряд ли нашел бы причину задержаться в этом месте.
Лэнгвуд представляет собой хаотичное скопление островерхих крыш с мансардами, крытых почерневшей, поросшей ядовито-зеленым мхом черепицей. Его узкие, извилистые улочки, мощенные булыжником, который помнит еще тяжелую поступь первых пуритан, бежавших от судов над салемскими ведьмами, образуют лабиринт, в котором, кажется, запуталось само время.
Сам город расположен в двадцати милях к северо-западу от Иннсмута и в сорока милях от академической чопорности Аркхема, но дух его не принадлежит ни тому, ни другому. Он застыл в собственном безвременье, подобно насекомому, пойманному миллионы лет назад в каплю мутного, вязкого янтаря, сохраняя в себе атмосферу увядания и тихого, ползучего безумия, свойственного поселениям Новой Англии, чья история уходит корнями в слишком глубокое прошлое.
Здесь, в одном из старых особняков георгианской эпохи, чья краска облупилась, обнажив серую мертвую древесину, и чьи половицы скрипели под ногами, словно жалуясь на тяжесть бытия, влачил свои дни Мортимер Давенпорт. Человеку этому минул уже пятый десяток, хотя любой наблюдатель, взглянув на его иссохшую, неестественно сутулую фигуру, затруднился бы определить его истинный возраст. Он казался существом вне времени, реликтом уходящей эпохи, в котором сама жизненная сила, эта витальная энергия, присущая большинству людей, текла вяло, неохотно, словно густая, уже остывающая кровь.
Мортимер был последним отпрыском рода Давенпортов — фамилии, некогда гремевшей в торговых кругах колонии, но ныне выродившейся и измельчавшей. Худощавый, с лицом бледным и желтоватым, напоминающим текстуру старого, ломкого пергамента, он обладал глазами, в которых притаилась какая-то растерянная, детская тревога. В этом взгляде читалось не только отсутствие воли, но и глубокое, экзистенциальное непонимание того, зачем провидение вообще забросило его в этот грубый материальный мир.
Дом его, унаследованный от отца вместе с лавкой колониальных товаров, в которой давно уже пахло не специями Востока, а пылью и тлением, стоял на самой окраине Лэнгвуда, у реки. Речная сырость была здесь полновластной хозяйкой; она пропитывала стены грибком, образуя на выцветших обоях причудливые, гротескные узоры. Иному фантазеру, склонному к мистицизму, в этих пятнах плесени могли бы привидеться карты неведомых далеких земель или искаженные лица демонов, но Мортимер видел в них лишь еще одно свидетельство распада, окружавшего его всю жизнь.
Лавка, которой он владел совместно со своей супругой, Элизабет, была складом всякой всячины — от грубой, пахнущей дегтем парусины и ржавых гвоздей до банок с консервированными бобами и дешевого, едкого табака, который любили местные рыбаки. Однако истинная жизнь Мортимера Давенпорта, если это призрачное существование можно было назвать жизнью, протекала вовсе не за прилавком и не в подсчетах скудной прибыли, едва покрывавшей налоги. Она была заключена в четырех стенах его дома, ставшего для него одновременно и единственной крепостью, защищающей от внешнего мира, и душной темницей, из которой не было выхода.
Пятнадцать лет назад, когда Элизабет, тогда еще носившая девичью фамилию Уэйтли и обладавшая некоторой, пусть и грубоватой, привлекательностью, согласилась связать с ним свою судьбу, мир на краткое мгновение показался Мортимеру местом, полным надежд. Его робкая душа, истосковавшаяся по теплу, создала иллюзию счастья. Но время — этот безжалостный скульптор, чьим резцом является разочарование, — с годами отсекло все лишнее, обнажив горькую и неприглядную суть.
Последние три года превратили их брак в нечто чудовищное, в гротескную пародию на священный союз. На людях — во время обязательных воскресных служб в старой церкви, где проповедник говорил о грехах с таким жаром, словно сам был знаком с ними, или во время редких прогулок по набережной — они продолжали разыгрывать спектакль благопристойности. Но стоило тяжелой дубовой двери их дома захлопнуться, отрезая чету Давенпортов от посторонних глаз, как Элизабет преображалась.
Это была метаморфоза, достойная готических романов. Женщина крупная, с чертами лица резкими и властными, в которых с годами проступило нечто хищное, почти звериное, она сбрасывала маску добропорядочности. Ее голос, некогда казавшийся Мортимеру уверенным и твердым, теперь приобрел визгливые, скрежещущие нотки, напоминающие звук ржавой пилы, врезающейся в сырую кость. Она совершенно не стеснялась в выражениях, и лексикон ее в эти минуты домашнего террора мог бы посрамить портового грузчика из самых грязных, кишащих крысами доков Бостона или Аркхема.
— Ты пустое место, Мортимер! — кричала она, и эхо ее голоса, усиленное акустикой коридоров, металось под высокими потолками столовой, заставляя жалобно звенеть дешевый фарфор в серванте. — Ничтожество, не способное даже завязать собственный галстук без моей помощи! Посмотри на себя! Ты — позорное пятно на репутации любого приличного дома! Ты выродок, в котором иссякла кровь твоих предков!
Поводы для этих вспышек ярости, граничащей с одержимостью, могли быть самыми ничтожными, а зачастую и вовсе вымышленными ее больным сознанием, жаждущим конфликта, как вампир жаждет крови. То он недостаточно низко поклонился миссис Пибоди, чей род, по слухам, имел нечестивые связи с жителями Иннсмута; то он слишком долго, дрожащими пальцами, искал сдачу покупателю; то просто сидел у окна с видом, который Элизабет находила «раздражающе отсутствующим». Она упрекала его в грехах, которых он не совершал, и в намерениях, которых его слабый разум не имел смелости даже помыслить.
— Как только на горизонте появится достойный джентльмен, — шипела она, приближая свое лицо к его лицу так близко, что он чувствовал запах дешевого чая и застарелой злобы, исходящий от нее, — я брошу тебя, Давенпорт. Я вышвырну тебя, как старый, прохудившийся башмак. Ты сгниешь в одиночестве, в грязи и забвении, и никто в этом проклятом городе даже не заметит, что ты исчез.
В один из таких вечеров, когда осенний дождь, холодный и настойчивый, барабанил в мутные стекла с ритмичностью какого-то безумного барабанщика, сцена семейного раздора достигла апогея. Мортимер, чьи нервы были натянуты как струны, имел неосторожность просыпать немного сахара на скатерть. Он замер, вжав голову в плечи, ожидая удара, пока Элизабет нависала над ним, подобно грозовой туче, готовой разразиться молниями.
— Ты же это нарочно сделал! — взвизгнула она, ударив ладонью по столу так, что подпрыгнул подсвечник. — Ты так хочешь свести меня в могилу своей неуклюжестью! Посмотри на свои руки, они трясутся, как у дряхлого, выжившего из ума старика! Бог мой, за что же мне это наказание? Я могла бы быть женой капитана китобойного судна, женой банкира из Провиденса, а досталась этому… этому слизняку!
Мортимер молчал. В эти моменты он погружался в состояние, похожее на кататонический ступор. Его инфантильность, свойственная ему с юности, к пятидесяти годам переросла в патологическую беспомощность. Он был человеком, лишенным внутреннего стержня, мягкой, бесформенной глиной, которая так и не затвердела в печи жизненных испытаний.
Он действительно не был в состоянии следить за собой: пуговицы на его жилете часто были застегнуты неправильно, манжеты засалены, а выбор пищи, если бы он был предоставлен самому себе, ограничился бы сухими крекерами и молоком. В магазине он выполнял лишь простейшие поручения жены — «принеси», «подай», «убери», — и даже эти приказы приходилось повторять дважды, а то и трижды, прежде чем смысл их проникал сквозь плотную, ватную пелену его вечной задумчивости и меланхолии.
Психологически он был полностью зависим от своего мучителя. Это был тот странный, извращенный вид привязанности, который испытывает жертва к палачу, или запуганный ребенок к жестокому родителю. Ему казалось, что он любит ее — или, по крайней мере, его воображение не могло нарисовать картину существования без ее руководящего, пусть и тиранического, присутствия. В ее криках, в ее ненависти была хоть какая-то энергия, хоть какая-то пульсация жизни, заполняющая зияющую пустоту его собственного безволия и апатии.
Однако, как в самом темном подземелье иногда пробивается луч света сквозь трещину в своде, так и в глубине души Мортимера, в самых потаенных уголках памяти, теплился иной свет. Уже долгое время, особенно в предрассветные часы бессонницы, Мортимеру казалось, что в этом холодном, равнодушном, космически пустом мире его любило — по-настоящему, бескорыстно и преданно — лишь одно живое существо. И существо это, к счастью или к сожалению, не принадлежало к порочному роду людскому.
Память, этот ненадежный, но милосердный проводник, переносила его на тридцать лет назад, в дом его школьного приятеля Бенджамина Уорнера. Дом этот, стоявший на холме, тогда казался Мортимеру обителью света и радости. Именно там, в уютной гостиной, пахнущей воском и лавандой, он впервые увидел Диту.
Да, ее звали Дита.
Это была такса — создание маленькое, приземистое, но преисполненное того особого достоинства, которое порой напрочь отсутствует у королей и вельмож. Шерсть ее, черная, как беззвездная ночь, отливала благородным глянцем. Подпалины на ее лапах и мордочке напоминали по цвету старинную, потемневшую от времени бронзу или же осеннюю листву, тронутую первыми заморозками. Но более всего поражали ее глаза. В них, глубоких и влажных, светилась не просто собачья преданность — в них читалось разумное, всепрощающее понимание, та безмолвная мудрость, что недоступна большинству смертных людей, погрязших в суете и пороках.
Подаренная сестре Бенджамина, Лавинии, семьей немецких эмигрантов по фамилии Шмидт, Дита была живым воплощением кротости. Любое существо, будь то шумный, жестокий в своих играх ребенок или угрюмый старик, отягощенный грузом прожитых лет, могло взять ее на руки. Можно было ощутить частое, трепетное биение ее маленького сердца, прижать к себе это теплое тельце, и Дита никогда не противилась. Она не знала ни рычания, ни укусов; ответом на любую ласку, даже самую неуклюжую, был лишь тихий, утробный вздох удовольствия и прикосновение влажного носа.
Поначалу разум Мортимера, склонный к скептицизму и жалкой попытке рационализировать окружающий хаос, пытался объяснить эту бесконечную доброту простыми, низменными инстинктами.
«Это всего лишь зверь, — шептал он себе в те далекие дни, глядя, как Дита спит у камина. — Она движима лишь рефлексами Павлова и потребностью в пище. В ней нет души, о которой говорят теологи, есть лишь биологическая программа».
Но червь сомнения, однажды зародившись, продолжал точить камень его убеждений. После бесед с четой Шмидтов, теми самыми эмигрантами из Мюнхена, сомнения переросли в уверенность иного рода. Эти почтенные немцы, обладавшие педантичными, почти энциклопедическими познаниями в кинологии, с нескрываемым удивлением качали головами, наблюдая за Дитой.
Они поведали Мортимеру, ссылаясь на авторитетные трактаты фон Штефаница и других знатоков, что порода эта, именуемая на их родине Dachshund, славится нравом отнюдь не ангельским. Таксы, говорили они, существа своенравные, упрямые, порой весьма сварливые и склонные к пустому, раздражающему лаю. Они защищают свою территорию с яростью, совершенно несоразмерной их скромным габаритам, и способны вступить в схватку с барсуком в его норе — зверем куда более крупным и опасным.
То, что являла собой Дита, было вопиющей аномалией, благословенным сбоем в матрице природы. Словно чья-то высшая, непостижимая, но бесконечно добрая воля поместила сущность ангела или духа утешения в тело приземистой собаки. Осознание этого факта потрясло Мортимера до глубины души.
Он, никогда не отличавшийся тягой к наукам, стал жадно изучать старинные фолианты о поведении животных, искать параллели в мифологии и фольклоре. И чем больше он углублялся в эти изыскания, тем крепче становилась его, быть может, безумная уверенность: эта собака была послана в мир, и конкретно в его, Мортимера, жизнь, с единственной целью — нести свет в беспросветную серость его будней, служить маяком в океане человеческого равнодушия.
Постепенно, движимый невыразимой, болезненной нежностью, Давенпорт начал воплощать свои чувства в творчество. Сначала это были робкие, неумелые наброски карандашом на полях старых гроссбухов, где цифры долгов и кредитов соседствовали с изгибом длинного уха или линией спины. Затем, осмелев и тайно купив в Аркхеме набор акварели и плотную бумагу, он стал рисовать по-настоящему. Вечерами, когда Элизабет, утомленная собственной желчью, наконец, засыпала, и дом наполнялся тишиной, нарушаемой лишь скрипом оседающих балок, Мортимер зажигал огарок свечи и творил.
Но не только кисть служила инструментом его обожания. Впервые со времен далекой, полузабытой юности, когда он пытался неуклюже рифмовать строки в подражание лорду Байрону, в нем проснулся поэт. Строки рождались в его голове сами собой, складываясь в гимны преданности.
Я вчера гулял не в своем дворе, Там собаки есть длинноносые. Расскажу секрет, о мон шер ами, Что собаки те были таксами…
Стихи эти, быть может, несовершенные с точки зрения высокой поэзии, лишенные изысканных метафор, были наполнены тем искренним, кровоточащим чувством, которого так катастрофически не хватало в его удушливом браке. Он слагал оды ее терпению, сонеты ее игривости, элегии о той черной тоске, что охватывала его в часы разлуки. Это был его тайный сад, его убежище, куда не могла проникнуть скверна пошлой реальности.
Катастрофа, как это часто бывает в трагедиях, разразилась внезапно, подобно летней грозе над долиной Мискатоника, когда небо в одно мгновение чернеет и разверзается потоками воды. В один из душных июльских дней, когда Мортимер был отправлен в соседний городок за новой партией дешевого мыла, Элизабет, ведомая своим вечной паранойей и желанием найти повод для новых упреков, учинила обыск в его личном секретере. Она искала, вероятно, припрятанные жалкие гроши или, быть может, улики какой-то тайной, жалкой порочности мужа, но нашла нечто иное. Ее грубые пальцы извлекли на свет стопку листов, исписанных мелким, дрожащим почерком, и альбом с рисунками.
Когда усталый Мортимер вернулся домой, он застал жену сидящей за массивным обеденным столом, словно судья на трибунале. Перед ней были разложены плоды его сакральной любви. Лицо Элизабет было багровым, вены на бычьей шее вздулись, пульсируя в такт бешеному ритму сердца, а глаза метали молнии, способные, казалось, испепелить не только этот дом, но и весь проклятый город.
— Это что такое? — прошипела она голосом, в котором клокотала ярость униженной собственницы, ярость женщины, понявшей, что ее обошли вниманием ради существа низшего порядка. Она скомкала и швырнула в него листок со стихотворением «К Дите, спящей у камина». — Ты пишешь стихи? Собаке?! Чужой вонючей собаке?!
Мортимер побледнел так, что стал похож на мертвеца. Ноги его подогнулись, и он был вынужден тяжело опереться о дверной косяк, чтобы не рухнуть на пол.
— Лиззи, дорогая, это просто… просто упражнения в словесности… — пролепетал он, чувствуя, как ледяной, липкий пот стекает по спине под рубашкой.
— Упражнения?! — взвизгнула она, вскакивая со стула с такой силой, что тот с грохотом опрокинулся. — Ты мне, своей законной, венчанной в церкви супруге, за пятнадцать лет не посвятил ни единой строчки! Даже когда ты, жалкий червь, увивался вокруг меня до свадьбы, я не видела от тебя такого рвения! Ты рисуешь эту псину с такой любовью, с какой Микеланджело не писал своих святых и пророков! А я? Где я в этом твоем… так называемом творчестве? Я для тебя пустое место? Прислуга? Мебель, которую можно игнорировать?
Скандал бушевал несколько часов. Стены дома сотрясались от ее воплей. Элизабет кричала о предательстве, о том, что он унизил ее, предпочтя общество «твари» обществу благородной христианской женщины. Она угрожала сжечь рисунки в печи, выгнать его из дома на улицу, ославить на весь Лэнгвуд как сумасшедшего извращенца, потерявшего человеческий облик. Мортимер, полностью раздавленный этим напором, сжался в комок в углу, закрывая голову руками, и лишь молил о прощении. В своем традиционном миролюбивом, почти рабском стиле, заикаясь и глотая слезы, он поклялся искупить вину.
— Я… я буду писать и о тебе, Лиззи, клянусь всеми святыми! — бормотал он, униженно цепляясь за край ее платья. — Твой образ… он всегда в моем сердце, просто я не смел… я думал, я недостоин запечатлеть твою красоту…
Элизабет, наконец, утихла, тяжело дыша, словно загнанная лошадь после скачки. Ее непомерное тщеславие было задето, но обещание лести, пусть и исходящее от такого ничтожества, как ее муж, слегка смягчило удар.
С того проклятого дня Мортимер действительно начал рисовать жену и слагать ей вирши. Но если портреты Диты, даже самые неумелые, дышали жизнью, светом и теплом, то изображения Элизабет выходили плоскими, мертвыми, лишенными души. Это были маски, карикатуры, застывшие в гримасе недовольства. В стихах, посвященных ей, рифмы были ходульными и деревянными, а эпитеты — вымученными и шаблонными, словно взятыми из дешевого любовного романа. В них не было искры, лишь тяжелая, каторжная обязанность раба, толкающего тачку с камнями.
Однако сварливая женушка, чье понимание искусства ограничивалось лубочными картинками на ярмарке да этикетками от мыла, не заметила этой вопиющей, кричащей разницы. Ей было достаточно самого факта — материального, бумажного подтверждения ее власти и значимости. Она складывала эти безжизненные оды в лакированную шкатулку, время от времени перечитывая их с самодовольной, сытой ухмылкой, не ведая, что истинная душа ее мужа осталась там, на тех спрятанных страницах, где маленькая такса смотрела на мир с бесконечной, всепрощающей мудростью, недоступной человеческому пониманию.
Глава 2. Письмо Рэндольфа Картера
На протяжении нескольких лет, пока тень меланхолии медленно, но верно, подобно черной плесени, накрывала дом Давенпортов, единственной отдушиной для Мортимера оставалась переписка с Рэндольфом Картером. Человек этот, известный в определенных, весьма узких и эзотерических кругах Бостона как мистик, оккультист и визионер, был для Мортимера своего рода Вергилием, проводником в миры, недоступные его собственному, скованному страхами и предрассудками, воображению. Картер вел обширную переписку с совершенно разными людьми, из которых Мортимер был далеко не самым худшим адресатом.
Их письма, регулярно пересекавшие мили между Аркхемом и Лэнгвудом, представляли собой странный, дисгармоничный диалог. С одной стороны — восторженные, написанные архаичным слогом и полные пугающих образов отчеты о путешествиях за грань реального; с другой — робкие, жалкие жалобы провинциального лавочника и сетования на невыносимую серость бытия.
Картер, будучи опытным сновидцем, чья душа давно отвергла грубый, механистический материализм начала двадцатого века, описывал свои ночные странствия с той степенью пугающей детализации, которая присуща лишь очевидцам, вернувшимся из мест, где не ступала нога человека. В его посланиях оживали картины неземного величия и космического ужаса. Он говорил о золотых шпилях, пронзающих небеса, цветах, не имеющих названия в земном спектре; о рынках, где уродливые купцы торгуют рубинами размером с голову ребенка и благовониями, чей запах сводит с ума; о безднах, в которые лучше не заглядывать, ибо они имеют свойство вглядываться в тебя в ответ.
Мортимер читал эти послания с жадностью узника крепости, слушающего рассказы о свободе, о далеких морях и ветрах. Но его собственные ответы становились всё более унылыми, пропитанными ядом депрессии. Он жаловался, что его сны тусклы, как грязная, зацветшая вода в Мискатонике, что ему не дано увидеть ничего, кроме серых, бесформенных туманов и искаженных, злобных лиц прохожих, преследующих его в ночных кошмарах.
Рэндольф поначалу, движимый дружеским участием, пытался наставлять друга. Он предлагал различные методики концентрации, присылал схемы ментальных упражнений, призванных расшатать решетку обыденного восприятия и открыть центры видения. Но Мортимер был подобен человеку, который, стоя у подножия великой горы, жалуется на отсутствие крыльев, вместо того чтобы сделать хотя бы шаг вверх по каменистой тропе.
Постепенно тон писем Картера становился всё более сухим, отстраненным и академичным. Самый преданный друг рано или поздно устает от роли жилетки для слез, особенно когда его собственный разум занят вопросами космического масштаба и борьбой с древними сущностями. Конверты из Бостона приходили всё реже, а их содержание сводилось к общим, вежливым фразам о погоде, здоровье и ценах на уголь.
Однако в один из промозглых, свинцовых ноябрьских дней, когда ветер с реки выл в дымоходах, почтальон вручил Мортимеру странный пакет. Это было не обычное письмо, но пухлый, тяжелый конверт из плотной, желтоватой бумаги ручной выделки, тщательно перевязанный грубой бечевкой и запечатанный сургучом с еле заметным оттиском. На ощупь он напоминал небольшую посылку, таящую в себе нечто важное.
Дрожащими руками вскрыв пакет, Мортимер обнаружил внутри несколько десятков листов, исписанных убористым, нервным, почти лихорадочным почерком Картера. Чернила местами расплылись, словно на бумагу падали капли пота или слез. Кроме рукописи, там лежал пергамент — старый, ломкий, пахнущий пылью веков. На нем был изображен странный, пугающий рисунок: гора, уходящая вершиной в облака, с высеченным на ней исполинским ликом. Черты этого каменного лица были слишком прекрасны и одновременно слишком чужды для земного искусства; в них читалось величие богов и безразличие космоса.
Мортимер, укрывшись в своем кабинете и дважды повернув ключ в замке, чтобы избежать внезапного вторжения Элизабет, зажег лампу и погрузился в чтение. То было не просто письмо. Это была исповедь, хроника безумного и величественного паломничества, завещание человека, заглянувшего за грань.
«Мой дорогой Давенпорт, — начиналось послание без предисловий. — Я пишу тебе эти строки, едва оправившись от потрясений, которые могли бы стоить рассудка любому, кто не закален в горниле сновидческих мистерий. Рука моя дрожит, а разум все еще блуждает в лабиринтах, недоступных геометрии Евклида. Ты часто, с настойчивостью ребенка, сетовал на скудость своих видений, но молю тебя, побойся своих желаний. Ибо я видел то, что лежит за пределами дозволенного, я коснулся одежд Вечности и вернулся лишь чудом, оставив часть своей души там, в холодном эфире».
Далее следовал рассказ, от которого у Мортимера перехватило дыхание, а сердце забилось в тревожном ритме. Картер повествовал о том, как однажды, в одном из своих глубоких тяжелых снов, он увидел чудесный город. Город этот был озарен вечным, золотым закатом, его купола сияли неземным светом, а улицы манили обещанием вечного блаженства. Красота его была столь совершенна, столь мучительно желанна, что Рэндольф, возжаждав войти в его врата, дерзнул обратиться с молитвой к богам снов, восседающим на неведомом, ледяном Кадате.
Но боги, как известно из древних мифов, жестоки и капризны. Их ответ был молчанием. Более того, после первой же молитвы чудесный город исчез из снов Картера, словно его скрыла плотная завеса божественного гнева или ревнивой злобы. Словно сам факт желания смертного осквернил это видение.
«И тогда я решился на безумство, — гласили строки, написанные с таким нажимом, что перо, должно быть, рвало бумагу. — Я поклялся найти сам Кадат, эту запретную, легендарную обитель в ледяной пустыне, где обитают Высшие, и потребовать ответа. Я решил бросить вызов року. Жрецы пещерного храма Наш и Каман-Та, куда я спускался по семидесяти ступеням легкого сна, предостерегали меня, шептали об опасностях и древних проклятиях, но зов того закатного города был сильнее страха, сильнее инстинкта самосохранения».
Картер скрупулезно, с дотошностью картографа, описывал начало своего пути. Как он прошел через Врата Глубокого Сна, охраняемые стражами, и оказался в Зачарованном лесу. В этом месте вековые дубы, чьи корни уходят в сердце планеты, шепчутся о тайнах, которые старше самого человечества.
Там, среди исполинских, фосфоресцирующих грибов, он искал встречи с зугами — маленькими, скрытными и злобными существами, знающими многие секреты подземного мира. Старый зуг, после долгих уговоров и подношений, поведал ему легенду. Он сказал, что в далекой стране Ултар, лежащей за рекой Скай, могут еще жить люди, которые видели богов или знают путь к ним.
Вдохновленный этой ниточкой надежды, Рэндольф отправился в Ултар. Это был странный город, где закон под страхом смерти запрещает убивать кошек, и где эти грациозные животные почитаются как священные стражи. Там он искал мудрости у патриарха Атала, жреца, сидящего на высоком постаменте в храме Старших. Атал, чья память хранила события трехсотлетней давности, выслушав дерзкий замысел сновидца, лишь печально покачал головой, советуя оставить поиски и не гневить небожителей.
Но вино, этот древний ключ, развязывает языки даже у мудрецов. Опоенный Картером, старый жрец в пьяном бреду проговорился о горе Нгранек, что возвышается на острове Ориаб. «На ее склоне высечен гигантский лик, — шептал пьяный Атал. — Боги создали его по своему образу и подобию. Ищи тех, смертный, чьи лица похожи на этот каменный лик. Ибо боги в древности часто спускались к дочерям человеческим. Там, где живут их потомки, близка и обитель богов, и сам Кадат».
Путь Картера лежал дальше, в Дайлат-Лин — мрачный, зловещий порт, целиком построенный из черного базальта. Описание этого города, вышедшее из-под пера Рэндальфа, заставило читающего эти строки зябко поежиться в своем кресле, несмотря на то, что камин в комнате был хорошо растоплен, и холод шел скорее изнутри, от прочитанного. В Дайлат-Лине высокие, темные башни пронзали небо, словно иглы, а воздух был пропитан запахом не столько моря, сколько древней, застоявшейся воды и гниющих водорослей.
Там, в гавани, где воды были маслянисто-черными, стояла на якоре галера. Она была чернее самой ночи, а ее гребцы оставались невидимыми для глаза наблюдателя. Купцы, сходившие с этой галеры, носили высокие тюрбаны и имели неестественно широкие рты, которые они прикрывали краями одежд. Они торговали странным образом: обменивали великолепные рубины на золото и рабов — крепких, здоровых юношей, которых уводили в трюмы и кого больше никогда не видели.
Один из этих купцов, заметив интерес Картера к их судну и посулив тайные знания о пути к богам, заманил сновидца в ловушку. В грязной портовой таверне, где тени плясали свой безумный танец на закопченных стенах, Рэндольф совершил роковую ошибку.
«Я выпил предложенного вина, мой друг, и мир померк, — писал он, и почерк его становился все более ломаным. — Очнулся я уже пленником, связанным по рукам и ногам, на борту той проклятой черной галеры. Мы плыли не по земным морям, Мортимер. Корабль, повинуясь воле невидимых гребцов, поднялся в эфир, и я с ужасом, от которого кровь стыла в жилах, наблюдал, как Земля удаляется, превращаясь в светящийся голубой диск. Мы пересекали бездну космоса, направляясь к Луне, но не к той серебристой спутнице поэтов и влюбленных, а к ее темной, зловещей стороне, скрытой от людских глаз».
Там, в лунном городе, выстроенном из неизвестного науке маслянистого камня, населенном невообразимыми тварями — белесыми жабами с непрестанно вибрирующими щупальцами на конце тупых морд, — Картер ждал своей участи. Его готовили в жертву. Не просто смерть ждала его, но участь куда более страшная — быть отданным Ползучему Хаосу, Ньярлатотепу, вестнику Иных Богов.
Спасение пришло неожиданно, как чудо. Лунные кошки, грациозные хищники эфира, способные прыгать сквозь пространство, напали на процессию жабоподобных тварей. Помня о том почтении и любви, что Картер всегда выказывал их земным собратьям, кошачьи вожаки, чьи глаза горели изумрудным огнем, перебили конвоиров и перенесли сновидца обратно на Землю, в порт Дайлат-Лин.
Вновь обретя свободу, неутомимый, одержимый своей целью искатель нашел земное судно, идущее к острову Ориаб и горе Нгранек. Восхождение по отвесным, обледенелым скалам было мучительным испытанием плоти и духа, но, достигнув цели, он узрел Лик. И узнал его черты. Это были лица, которые он часто видел у торговцев, прибывающих с севера в Селефаис — величественный, сказочный город, где правит мудрый король Куранес.
«Но судьба, Мортимер, играет с нами, как жестокая кошка с полумертвой мышью, — продолжал Картер свою исповедь. — Едва я прилег отдохнуть на склоне той проклятой горы, как меня схватили ночные призраки. Это безликие, черные, как смоль, твари с перепончатыми крыльями и хвостами с шипами. Они не знают ни речи, ни жалости, и их единственное развлечение — щекотать своих жертв до безумия. Они подхватили меня и унесли в бездну, в долину Пнот, куда упыри сбрасывают объедки своих жутких пиршеств».
В этом месте рассказа Мортимеру пришлось сделать паузу. Он вытер холодный пот со лба и налил себе стакан воды дрожащей рукой. Мир, описываемый другом, был чудовищен, полон опасностей и монстров, но в то же время он обладал гипнотической притягательностью. Это был мир, где жизнь била ключом, пусть и черным, ядовитым, в отличие от застоявшегося болота Лэнгвуда.
В долине Пнот, среди гор гниющих костей, Картер, к своему безмерному изумлению, встретил старого знакомого — бостонского художника Ричарда Пикмана, который исчез из нашего мира много лет назад при весьма загадочных обстоятельствах. Пикман, чьи картины всегда отличались пугающим реализмом в изображении монстров, сам стал одним из упырей, но каким-то чудом сохранил остатки человеческого разума и речи. Он узнал Картера и согласился помочь ему выбраться из этой преисподней.
Вместе они прошли через царство Гугов — гигантских, мохнатых чудовищ с вертикально открывающимися пастями, полными желтых клыков. Пробравшись сквозь ужасы подземного мира, миновав исполинскую стену с циклопическими воротами и древние кладбища, Картер вновь оказался в Зачарованном лесу, откуда и начал свой путь.
Дальнейший его маршрут лежал в Селефаис. Там он, наконец, встретился с королем Куранесом. Этот правитель, как оказалось, был таким же сновидцем из мира яви, аристократом, навсегда оставшимся в Стране Снов после смерти своего физического тела. Куранес, несмотря на все великолепие своего золотого города, тосковал по родной Англии и умолял Картера прекратить поиски Кадата.
«Счастье — это не цель, Рэндольф, а воспоминание, — говорил ему Куранес. — Не ищи того, что может разрушить твой разум. Останься здесь, будь моим гостем».
Но Рэндольф был непреклонен. Узнав от кошачьих шпионов, что следы богов ведут в Инкуанок, город из темного оникса, где запрещено появляться кошкам, он отправился туда.
В Инкуаноке, среди циклопических карьеров, откуда добывали камень для строительства неведомых дворцов, Картер попал в плен к жрецу, чье лицо скрывала желтая шелковая маска с вышитыми на ней красными знаками. «Никогда, слышишь, никогда не желай узнать, что скрыто под этой маской, Мортимер, — предостерегал Картер, и перо его прорвало бумагу. — Есть вещи, которые человеческий глаз не должен видеть, если хочет сохранить рассудок».
Сбежав из храма в панике, граничащей с полным безумием, он вновь столкнулся с командой черной галеры, мучающей его друзей-упырей. В грандиозной битве, развернувшейся у руин саркофагового города, где когти упырей и ночных призраков рвали плоть лунных тварей, а воздух был наполнен визгом и ревом, Картер и его союзники одержали победу. Они захватили вражеский форпост на острове посреди подземного моря.
В благодарность упыри и ночные призраки, признав в человеке равного по духу, согласились доставить Картера к его конечной цели — на вершину Кадата, через зловещее, продуваемое ледяными ветрами плато Ленг. Полет на крыльях призраков над пиками, пронзающими небо, был апофеозом его странствий, моментом торжества воли над страхом.
И вот он, Кадат Неведомый. Ониксовый замок, возвышающийся над облаками, обитель тех, кто создал грезы. Картер вошел в него, ожидая увидеть сияющих богов. Но в единственном освещенном зале тронного зала его встретил не сонм небожителей, а одинокая фигура в образе древнего фараона, окутанная аурой мрачного величия — Ньярлатотеп.
Посланник Иных Богов, Душа и Вестник, с насмешливой улыбкой на губах раскрыл перед смертным истину. Город закатного солнца, который Картер искал с таким упорством, преодолевая ужасы и смерть, был создан... из его собственных детских воспоминаний. Боги Земли, слабые и сентиментальные, плененные красотой этого города, покинули холодный Кадат, чтобы жить в нем, в мире грез Рэндольфа Картера.
«Ньярлатотеп обещал отправить меня туда, в мой город, — финал письма был написан дрожащей, слабеющей рукой. — Он посадил меня на птицу Шантак и указал путь. Но он солгал. Этот обманщик, этот Древний Лжец! Вместо города грез он отправил меня в Последнюю Бездну, к центру абсолютного Хаоса, где под звуки проклятых флейт и грохот барабанов бурлит безумный султан демонов Азатот. Я летел навстречу гибели, навстречу распаду самой материи.
Лишь память, Мортимер. Лишь память о родном Бостоне, о холмах Новой Англии, о тех мельчайших деталях, из которых был соткан мой город-мечта, спасла меня. Я сосредоточил всю волю, все свое существо на этих образах. Я вырвался из лап Хаоса, отверг притяжение Бездны и проснулся в своей постели, мокрый от пота, кричащий от ужаса и восторга. И я понял, мой друг: тот чудесный город — это и есть наш мир, увиденный сквозь призму любви, памяти и детского восприятия».
Письмо заканчивалось постскриптумом, который заставил Мортимера почувствовать болезненный укол обиды и разочарования.
«Ты пишешь в своих последних письмах, что хочешь отправиться в Страну Снов, чтобы найти там… собаку. Мой друг, я всегда питал слабость к кошкам за их мистическую связь с эфиром и древнюю мудрость, но рисковать бессмертным рассудком ради пса? Это сентиментальная блажь, недостойная мужчины твоих лет. Страна Снов — это не пасторальный луг для прогулок.
Там обитают силы, способные раздавить душу, как яичную скорлупу. Там можно потерять себя навечно, стать игрушкой в руках Ползучего Хаоса. Я умоляю тебя, оставь эти мысли. Животные, при всей их трогательной преданности, лишены той божественной искры, что позволяет творить миры. Твоя Дита — лишь прах, как и все мы, но у нее нет пути назад, ибо у нее не было души творца».
Однако ниже, верный своей педантичности исследователя и, возможно, подсознательно желая оставить другу выбор, Картер привел несколько сложных формул на латыни и греческом, а также описание ритуалов, позволяющих пересечь Врата Сна. Это выглядело так, словно он давал ребенку заряженный револьвер, умоляя не нажимать на курок.
«Если ты все же, вопреки здравому смыслу, решишься на этот шаг, знай: есть Путь Легкого Сна, требующий лишь предельной концентрации на предмете желания; есть Путь Зелья, опасный, но быстрый, который использовали китайские мудрецы; и есть Путь Серебряного Ключа. О последнем я знаю лишь понаслышке, но говорят, что этот артефакт открывает любые двери — и в пространстве, и во времени, и в памяти…»
Мортимер медленно отложил письмо. За окном кабинета сгущались лиловые сумерки Лэнгвуда, скрывая убогость пейзажа. Но в глазах Давенпорта, обычно тусклых и водянистых, теперь горел огонь мрачной, фанатичной решимости, столь не свойственный его слабой натуре.
— Ты ошибаешься, Рэндольф, — прошептал он в тишину. — Ты великий сновидец, ты видел богов и демонов, но ты ничего, совершенно ничего не понимаешь в любви. И я докажу это.
Глава 3. Зов Бездны
Прошло два месяца с того дня, как письмо Картера легло в ящик стола, став тайным сокровищем Мортимера. Зима в тот год выдалась особенно суровой; Мискатоник сковало льдом, черным и бугристым, словно спина гигантского чудовища, а ветра с Атлантики несли с собой ледяную крупу, которая рассекала лица редких прохожих.
Перемены, происходившие с Мортимером в это время, были едва уловимы для постороннего, поверхностного взгляда, но очевидны для тех, кто знал его ближе — если бы, конечно, такие люди существовали в природе. Он всё больше отстранялся от мирских дел, превращаясь в тень самого себя. Пыль в магазине скапливалась толстым, бархатистым слоем на банках с джемом и рулонах ткани, а счета оставались неоплаченными, накапливаясь на конторке, пока разъяренная Элизабет сама, чертыхаясь и проклиная мужа, не бралась за перо и бухгалтерские книги.
Удивительно, но жена, замечая это странное, отрешенное, почти сомнамбулическое состояние мужа, стала ругаться меньше. Ее крики, раньше достигавшие цели и вызывавшие у него дрожь и лепет, теперь натыкались на стену полного, абсолютного безразличия. Это лишало ее садистского удовольствия от скандала. Какой смысл бить подушку, если она не издает звука? Мортимер словно пребывал в полусне наяву, в пограничном состоянии между мирами.
Он мог часами бродить по кривым, обледенелым улочкам Лэнгвуда, кутаясь в старое пальто, не замечая ни приветствий редких знакомых, ни пронзительного ветра. Его взгляд был направлен внутрь, в глубины памяти. Его мысли, подобно старой лодке, оторвавшейся от гнилого причала, дрейфовали в прошлом, в тех теплых, золотистых водах воспоминаний. Он раз за разом проживал те редкие, драгоценные часы, проведенные в доме Уорнеров. Он чувствовал фантомное тепло маленького тела Диты на своих коленях, ощущал прикосновение ее влажного носа к ладони, видел тот особый, понятный только им двоим язык взглядов, в котором было больше смысла, чем во всех книгах мира.
«Тридцать лет… — шептал он посиневшими губами, глядя на замерзшую реку. — Собаки столько не живут. С тех пор, как она убежала и не вернулась, прошли десятилетия. Она давно мертва в этом мире. Ее кости истлели в земле. Но Картер писал… он писал, что время в Стране Снов течет иначе. Что там прошлое, настоящее и будущее сплетены в единый узор. Что смерть там — не конец, а лишь смена декораций».
Тоска, черная, вязкая и холодная, как ил на дне реки, грызла его сердце, выедая остатки разума. В порыве отчаяния, ища хоть какой-то материальной связи с тем утраченным раем, он направил свои стопы к особняку Уорнеров. Это было иррациональное, импульсивное решение. Он надеялся, что Бенджамин, его друг детства, свидетель тех дней, сможет понять его. Или хотя бы просто выслушать, позволив разделить тяжесть воспоминаний, которая стала невыносимой для одного человека.
В доме Уорнеров в тот вечер горели все огни, отбрасывая яркие прямоугольники света на снег. Лавиния и Бенджамин устроили светский прием — событие редкое и значимое для застойного, провинциального Лэнгвуда. В просторной гостиной, украшенной к Рождеству, собрались местные нотабли: судья, врач, владелец лесопилки и несколько бывших одноклассников Мортимера.
Давенпорта не приглашали уже много лет — с тех пор как он, после исчезновения Диты, резко перестал проявлять интерес к их обществу, замкнувшись в своей скорлупе. Это пренебрежение глубоко обидело Уорнеров, считавших себя благодетелями, и теперь его появление — незваного, одетого не по форме, с безумным блеском в глазах — вызвало неловкую, тягостную паузу в разговорах. Музыка граммофона показалась вдруг неуместно громкой.
Бенджамин, чье лицо уже приобрело тот нездоровый, багрово-синюшный оттенок, который безошибочно свидетельствует о многолетнем и неумеренном потреблении портвейна, встретил гостя холодно, почти враждебно.
— А, Мортимер, — бросил он, едва кивнув и не подав руки. — Ты всё еще жив? Мы грешным делом думали, тебя давно съела твоя горгулья-жена или унесла чахотка.
Он сухо рассмеялся своей шутке и, не дожидаясь ответа, демонстративно повернулся спиной, удаляясь в курительную комнату. Мортимер, чувствуя себя лишним, чужеродным элементом в этом празднике жизни, обменялся парой пустых фраз с Лавинией. Она смотрела на него с жалостью, смешанной с плохо скрываемой брезгливостью, словно на больное, шелудивое животное, которое прибилось к порогу.
Разговоры вокруг текли своим чередом: обсуждали цены на шерсть, скандалы в политике Вашингтона, сплетни Аркхема и новый автомобиль местного доктора. Всё это было так далеко от него, так ничтожно, так бессмысленно по сравнению с бездной, разверзшейся в его душе.
Не выдержав этого гнета пустословия, Мортимер, ведомый отчаянной потребностью быть услышанным, отправился на поиски Бенджамина. Он нашел его в библиотеке — комнате, уставленной шкафами с корешками книг, которые, вероятно, никогда не открывались. Уорнер стоял у столика с напитками и дрожащей рукой наливал себе очередной стакан бренди. Воздух здесь был тяжелым, пропитанным парами алкоголя и дорогого табака.
— Бенджи, — тихо начал Мортимер, нервно теребя пуговицу своего поношенного сюртука. Голос его дрожал, выдавая волнение. — Мне нужно поговорить. Мне… мне очень плохо, друг мой. Я чувствую, что схожу с ума. Я всё думаю о прошлом. О наших школьных годах. О том времени, когда мы были детьми. О Дите.
Упоминание собаки, казалось, стало последней каплей, переполнившей чашу терпения пьяного Уорнера. Он резко повернулся, расплескав янтарную жидкость на дорогой персидский ковер. Его лицо исказилось гримасой отвращения и злобы.
— О Дите? — его голос был полон яда, накопившегося за годы. — Господь всемогущий, Давенпорт! Прошло тридцать лет! Тридцать лет! А ты всё вспоминаешь о собаке? Ты не меняешься, Морти. Ты и в школе был таким — жалким нытиком, вечно ищущим сочувствия.
— Друг мой…
Бенджамин сделал шаг к нему, нависая своей грузной тушей, и Мортимер инстинктивно отступил.
— Друг? Ты назвал меня другом? — Уорнер скривил губы в презрительной усмешке. — Я никогда не считал тебя другом, Морти. Никогда. Мы терпели тебя, потому что так было принято, потому что наши отцы вели дела. Ты помнишь, как мы запирали тебя в темном чулане во время игры в прятки и забывали о тебе на часы? Как смеялись над твоими неуклюжими попытками играть в крикет, когда ты путался в собственных ногах?
А ты всё лез и лез к нам, как побитая дворняга, ищущая хозяина, виляя хвостом при каждом добром слове. Мы хотели избавиться от тебя, нам было стыдно, но ты был так жалок, так непроходимо туп в своей преданности, что это было даже забавно. И теперь ты приходишь в мой дом, портишь вечер своим похоронным видом и снова ноешь? Убирайся, Мортимер. Ты вызываешь у меня тошноту. Вон отсюда!
Каждое слово било, как хлыст, сдирая кожу с души. Мортимер попятился, наткнулся на кресло, развернулся и выбежал из библиотеки, а затем и из особняка, не разбирая дороги. Слезы, горячие и едкие, застилали ему глаза. Он не стеснялся плакать. Да и перед кем? Весь мир, вся его память о дружбе, о светлых днях юности оказались ложью, иллюзией, созданной его богатым воображением. Он был один. Абсолютно, космически один в этой ледяной вселенной.
Вернувшись домой, промокший, дрожащий от холода и унижения, он, сам не ведая зачем, движимый, вероятно, инстинктом саморазрушения, пошел на кухню, где еще горел свет. Ему нужно было хоть чье-то участие, пусть даже в форме привычного, знакомого ворчания жены. Но в тот вечер Лиззи, словно сговорившись с судьбой, превзошла саму себя в жестокости.
— Ты где шлялся в такое время? — встретила она его на пороге, уперев руки в боки. Ее лицо было красным от жара печи и гнева. — Оставил меня одну разгребать эти проклятые счета? Как же ты бесполезен, Мортимер. Ты пустое место. Кроме завещания твоего отца, по которому мы получили эту развалюху и долги, ты не дал мне ничего! Полтора десятка лет я терплю тебя, кормлю тебя, одеваю тебя!
— Лиззи, — прошептал он, опускаясь на табурет, ноги его не держали. — Я сегодня… мне так больно…
— Замолчи! — перебила она, ударив полотенцем по столу. — Я устала от твоей болтовни, от твоих чувств! Боже, когда же это кончится? Когда найдется настоящий мужчина, который заберет меня из этого болота? Я бы вышла за него, не раздумывая, хоть за черта лысого, а тебя бросила бы гнить в канаве, где тебе и место!
Мортимер долго смотрел на нее. В его глазах, обычно полных страха, что-то изменилось. Что-то. Страх ушел, сгорел в огне отчаяния, уступив место странному, холодному, почти могильному спокойствию.
— Я ведь спас твою жизнь, Элизабет, — сказал он тихо, но отчетливо.
Она поперхнулась воздухом, готовясь к новому взрыву хохота или брани, но его взгляд, пустой и темный, остановил ее.
— Что ты несешь, убогий? — пробормотала она, чувствуя неясную тревогу.
— Однажды, — начал он, и голос его зазвучал глухо, как из глубокого подземелья, — это было три года назад. Ты тогда очередной раз впала в ярость из-за разбитой чашки. Ты швыряла в меня тарелки, кричала, проклинала. Я ушел к себе в комнату, сел в кресло и закрыл глаза, желая исчезнуть. И тогда… тогда я увидел Его.
Мортимер начал рассказывать, глядя сквозь жену, сквозь стены, куда-то в иное измерение. Он описывал, как воздух в комнате сгустился, превратившись в серо-синюю, светящуюся дымку. Как из этой дымки медленно, словно просачиваясь сквозь ткань реальности, проступили очертания Существа. Оно было чудовищно. Более всего оно напоминало гигантскую обезьяну, но с чертами богомола и хищной птицы.
На его голове были странные, шевелящиеся наросты, пульсирующие в такт неведомому ритму, а за спиной угадывались рудиментарные, перепончатые крылья. Единственное, что было в нем похоже на человека — это руки. Длинные, изящные руки с тонкими пальцами пианиста.
— Оно заговорило со мной, Лиззи, — продолжал Мортимер монотонным голосом. — На безупречном, старинном английском языке. Оно сказало, что давно наблюдает за нами из тени. Что оно питается эмоциями, но даже ему претит твоя злоба. Оно сказало, что сочувствует мне. И оно сделало мне предложение.
— Предложение? — переспросила женщина, невольно делая шаг назад к плите, словно ища защиты у огня.
— Оно предложило забрать тебя. Прямо тогда. Забрать туда, где ты больше никогда не будешь меня беспокоить. В свой мир. Оно не сказало, что это за место, но я чувствовал… там нет света. Оно просило лишь моего добровольного согласия. Оно убеждало меня, что так будет лучше для всех, что это будет акт милосердия.
— И… и что ты ответил? — голос ее дрогнул, в нем прозвучал суеверный ужас.
— Я отказался, — просто сказал Мортимер. — Мы говорили долго, пока ты бесновалась внизу. Я сказал ему, что когда-то, давным-давно, ты любила меня. Или мне так казалось. Что ты не всегда была такой жестокой. Я защищал тебя перед этим демоном, Элизабет. Я уговорил его не забирать твою жизнь.
Он замолчал. В кухне повисла тяжелая, звенящая тишина, нарушаемая лишь тиканьем ходиков и потрескиванием дров.
— Оно тяжело вздохнуло, — закончил Морти. — И сказало на прощание: «Да будет так. Но скажи мне, смертный, кто из нас большее чудовище — я, порождение Хаоса, или эта женщина, которая тебя мучает каждый день?» И оно исчезло, растворилось в воздухе, оставив запах озона и серы.
На мгновение на грубом лице Элизабет промелькнуло что-то похожее на осознание, на ужас и даже тень благодарности. Но привычная броня цинизма, годами нарастающая на ее душе, быстро восстановилась. Ее глаза сузились, превратившись в щелки.
— Ты лжец! — выплюнула она, обретая былую уверенность. — Ты выдумал эти бредни, чтобы напугать меня! Чтобы выглядеть в моих глазах благородным страдальцем! Жалкий фантазер! Ты ничтожество, Мортимер, и всегда им будешь. Ты не заслуживаешь даже жалости, не то что благодарности.
Она резко отвернулась к плите, громыхая кастрюлями, давая понять, что разговор окончен. Мортимер постоял еще минуту, глядя на ее широкую, напряженную спину. Затем он медленно развернулся и пошел к лестнице. Ступени скрипели под его ногами, как старые кости. В этот момент, поднимаясь во тьму второго этажа, он понял, что решение принято окончательно и бесповоротно. В нашем мире его больше ничто не держало. Нить оборвалась.
Глава 4. Холодная комната
В своей комнате, где тени уже сгустились в углах, свисая с потолка, словно паутина гигантского, невидимого паука, Мортимер опустился на край кровати. Он не зажег света. Темнота сейчас была ему ближе, она казалась мягкой и укрывающей.
Он был раздавлен. Это слово не могло передать всей полноты его состояния. Не просто обижен, унижен или расстроен — из него вынули саму суть, тот хрупкий, едва заметный стержень, на котором держалась его личность все эти годы. Предательство друга детства, который с наслаждением растоптал его самые светлые воспоминания; холодное, непробиваемое презрение жены, для которой он был лишь досадной помехой; осознание собственной ничтожности, ненужности в глазах окружающих — всё это слилось в единый, невыносимый, вибрирующий гул в голове.
Дрожащей рукой он выдвинул ящик стола и извлек оттуда рисунок. Это был портрет Диты, сделанный акварелью много лет назад, в один из тех редких вечеров вдохновения. Бумага пожелтела от времени, но краски каким-то чудом сохранили свою яркость и свежесть. Собака смотрела на него с листа, и в ее нарисованных глазах было больше жизни, больше тепла и понимания, чем во всем проклятом городе Лэнгвуде, вместе взятом.
«Здоровье мое угасает, — думал Мортимер, ощущая привычную, тупую тяжесть в левой стороне груди. — Сердце работает с перебоями, как старые, сломанные часы, готовые вот-вот остановиться навсегда. Друзья, которых я считал таковыми, смеются мне в лицо и гонят прочь. Жена видит во мне лишь обузу и объект для своих издевательств. Зачем я здесь? Каков смысл этой затянувшейся комедии? Ради чего я цепляюсь за этот серый, холодный, враждебный мир?»
Его рефлексия была долгой, мучительной и глубокой. Он перебирал в памяти моменты своей жизни, пытаясь найти хоть одну яркую искру, хоть один якорь, ради которого стоило бы продолжать терпеть унижения. Но кроме тех далеких дней с Дитой и писем Картера, там была лишь пустота, серость и страх. Его жизнь была похожа на книгу с пустыми страницами, на которых кто-то оставил лишь несколько клякс.
Прошло несколько часов. Дом погрузился в ночную тишину. Внизу, на кухне, Элизабет, перемыв посуду с яростным грохотом, вдруг ощутила странный, непривычный укол. Нет, это не было раскаяние — ее натура была слишком груба и эгоистична для столь тонких духовных материй. Скорее, это был прагматичный расчет, смешанный с остатками привычки и страха одиночества.
Она поняла, что в своей ярости перегнула палку. Муж, каким бы никчемным и жалким он ни был, все же был полезен. Он был частью ее мира, объектом, на который можно было изливать свою желчь, громоотводом. Кроме того, он мог таскать тяжелые ящики, договариваться с поставщиками (его жалкий вид почему-то вызывал у них желание дать скидку), выполнять мелкие поручения.
Она вспомнила, как на прошлой неделе он выбил отличную цену на партию виргинского табака, проявив неожиданную настойчивость, за что она, вместо благодарности, отчитала его за лишнюю ложку сахара в чае, назвав транжирой.
«Нужно пойти к нему, — решила она, вытирая руки о передник. — Дать ему какое-нибудь дурацкое задание на завтра. Пусть почувствует себя нужным, при деле. Это его успокоит, и он перестанет нести чушь про монстров».
Она поднялась по лестнице, тяжело ступая и заставляя ступени стонать. Подойдя к двери комнаты мужа, она без стука, по-хозяйски толкнула ее.
Комната была погружена во мрак, лишь лунный свет, пробивавшийся сквозь щели в шторах, выхватывал отдельные предметы. Мортимер лежал на кровати, одетый, поверх покрывала. Глаза его были закрыты, лицо было спокойным, разгладившимся, словно он спал глубоким сном без сновидений. Его правая рука безвольно свесилась с края кровати, кончики пальцев почти касались пола. В ладони что-то тускло блестело, но Элизабет не обратила на это внимания.
— Мортимер! — окликнула она его своим привычным, резким командирским тоном. — Хватит валяться и жалеть себя! Завтра нужно перебрать яблоки в погребе, половина уже сгнила из-за твоей лени.
Он не ответил. Даже веки его не дрогнули. Грудь не поднималась.
— Ты слышишь меня? — Элизабет подошла ближе, чувствуя нарастающее раздражение, почему-то смешанное с липким страхом. — Не притворяйся мертвым, чтобы вызвать жалость, это на меня не действует! Вставай!
Она схватила его за плечо и грубо тряхнула. Тело подалось мягко, податливо, как тряпичная кукла. Элизабет замерла. Она коснулась его щеки тыльной стороной ладони — кожа была теплой, нормального цвета, совсем не похожей на ледяную, пергаментную бледность мертвеца. Она приложила ухо к его груди, сдерживая дыхание. Сердце билось, но как-то странно: редко, очень редко и гулко, словно удары доносились из глубокого колодца или из-под толщи воды. Дыхания она не ощутила вовсе, поднеся зеркальце к его губам — оно осталось чистым.
— Мортимер? — прошептал она, и в голосе ее впервые за многие годы прозвучал настоящий, животный страх.
Внезапно воздух в комнате изменился. Это было едва уловимое колебание, словно кто-то невидимый прошел сквозь стену, нарушив плотность атмосферы. Температура, казалось, упала на несколько градусов. Элизабет вздрогнула и огляделась, ее глаза расширились в темноте. Никого. Но ощущение постороннего присутствия нарастало с каждой секундой.
По старому паркету послышался тихий, ритмичный звук: шарк-щарк-шарк. Звук лапок маленького животного.
Элизабет отступила к стене, прижав руку ко рту, чтобы не закричать. Невидимое существо двигалось к кровати, уверенно и целенаправленно. Она видела, как ворс ковра слегка приминается под чьей-то небольшой тяжестью, шаг за шагом.
Оно подошло к свесившейся руке Мортимера. Элизабет, затаив дыхание, с ужасом наблюдала, как пальцы мужа дрогнули, словно кто-то ткнулся в них холодным, влажным носом. А затем в гробовой тишине комнаты раздался звук — тихий, пронзительный, полный невыразимой, разрывающей сердце тоски и одновременно безграничной радости. Это было скуление. Скуление собаки, нашедшей своего хозяина после долгой, бесконечной разлуки.
Послышался влажный звук, как будто невидимый зверь лизнул руку, а затем легкие шаги направились к двери. Дверь, которую Элизабет оставила приоткрытой, жалобно скрипнула и распахнулась шире, словно пропуская кого-то. Холодный сквозняк прошелестел по комнате, взметнув край шторы, и всё стихло.
Тело Мортимера на кровати осталось лежать неподвижно, продолжая свое странное, растительное существование. Но Элизабет, сползая по стене на пол, знала: то, что делало его ее мужем, тем Мортимером, которого она презирала, ненавидела и использовала, ушло. Ушло навсегда, вслед за этим призрачным звуком, в мир, куда она не могла пойти.
Глава 5. На пороге вечности
Мортимер открыл глаза. Первым ощущением было не зрение, а запах — насыщенный, сложный аромат, в котором смешались ноты цветущего лотоса, древней пыли, сандала и чего-то неуловимо пряного, напоминающего запах старых, мудрых фолиантов. Над ним не было привычного потолка с безобразными пятнами сырости и трещинами штукатурки. Над ним, простираясь в бесконечность, раскинулось небо цвета глубокого индиго, усыпанное мириадами звезд. Эти звезды, яркие и немигающие, не складывались ни в одно известное земным астрономам созвездие; их узор был чужд и прекрасен в своей геометрии.
Он медленно сел и огляделся, ожидая почувствовать привычную боль в спине и суставах, но тело его было легким, невесомым, послушным, как в юности. Он находился на широкой террасе, вымощенной плитами из розового мрамора с прожилками золота. Терраса нависала над обрывом, а внизу, насколько хватало глаз, расстилалось море. Оно было спокойным, безмятежным и светилось изнутри мягким светом, озаряя берег призрачным сиянием. Вдали, на горизонте, виднелись шпили и купола невероятного города, сияющего золотом и бронзой, словно воплотившаяся мечта восточного поэта.
«Страна Снов, — прошептал Мортимер, и голос его звучал чисто, звонко, без старческого дребезжания. — Я все-таки здесь. Я сделал это».
Ощущение свободы было пьянящим. Воздух, который он вдыхал полной грудью, казался напоенным жизнью и радостью. Тело, которое в Лэнгвуде казалось тяжелой, ноющей обузой, тюрьмой для угасающего духа, здесь обрело новую силу. Дыхание было глубоким и ровным, сердце билось в ритме вселенной.
По мраморной дорожке, обрамленной кустами с синими цветами, к нему приближался человек. Он был высок, статен и одет в богатые одежды, напоминающие средневековый камзол, но сшитый из ткани, меняющей цвет при каждом движении, переливающейся от пурпура к лазури. Лицо его было благородным, с печатью легкой, возвышенной меланхолии, но глаза, цвета морской волны, светились искренней радостью и узнаванием. Мортимер узнал его мгновенно, интуитивно, хотя никогда не видел раньше. Письма Картера были подробны, и тот образ отпечатался в его сознании.
— Приветствую тебя, Мортимер Давенпорт! — воскликнул человек, раскинув руки в приветственном жесте. Голос его был подобен звукам виолончели. — Я ждал тебя. Я знал, что ты придешь.
— Куранес? — спросил Мортимер, поднимаясь на ноги.
— Он самый, — улыбнулся человек, подходя ближе и обнимая гостя как старого, давно потерянного друга. — Добро пожаловать в мои владения, в благословенный Селефаис. Рэндольф рассказывал мне о тебе. Он, конечно, ворчал, как старый филин, предостерегал и пугал, но я чувствовал зов твоего сердца.
Куранес повел его по террасе, указывая на красоты своего мира. Его история, пересказанная здесь, среди великолепия и покоя, звучала еще более пронзительно и трагично, чем в сухих строках письма.
— Мое имя в мире бодрствования давно забыто, стерто временем, как надпись на могильной плите, — говорил он, глядя на сияющее море. — Я был последним в своем роду, Мортимер. Одиноким странником в безликой толпе, которая текла мимо меня равнодушной, серой рекой. Богатства предков растаяли, поместья были проданы, но я не искал золота и власти. Я искал Красоту, ту высшую гармонию, которой был лишен наш мир.
Он рассказал, как нашел эту реальность еще в детстве, как создал Селефаис силой своей мечты, а потом потерял путь к нему, проснувшись взрослым и циничным. Как потратил остатки состояния на запретные зелья и редкие книги, лишь бы вернуться в эти чертоги. Как его тело, истощенное и жалкое, нашли выброшенным волнами на камни у английского берега, в то время как его бессмертный дух торжественно въезжал в эти золотые ворота в сопровождении рыцарей и менестрелей.
— Я стал королем, — продолжил Куранес, обводя рукой панораму города. — Здесь есть все, о чем может мечтать смертный: дворцы из облаков, поющие фонтаны, галеры, плывущие к звездам, вечная юность. Но знаешь, друг мой…
Он остановился, и в его глазах мелькнула тень той же глубокой, неизбывной тоски, что мучила Мортимера в Лэнгвуде.
— Иногда мне становится здесь… одиноко. Величие утомляет, а совершенство приедается. И тогда я ухожу на восток, за те далекие холмы. Там, силой своей памяти, я создал себе уголок. Маленький кусочек старого Корнуолла. Старый, увитый плющом дом, похожий на Тревор-тауэрс, где я родился. Деревушку с простыми рыбаками, которые говорят на старом диалекте и чинят сети. Там пахнет вереском, торфом и дождем. Я бы отдал все эти дворцы, все это бессмертие за один настоящий день мальчишкой в той, старой, доброй Англии. Но пути назад нет. Врата закрыты.
Мортимер слушал, понимая каждое слово, каждую интонацию. Они были братьями по духу — два изгнанника, нашедшие убежище в грезах.
— Картер предупреждал меня, — сказал Куранес, повернувшись к нему и глядя прямо в глаза. — Он говорил, что ты ищешь не власти, не тайных знаний и не бессмертия. Что ты ищешь любви, которая в глазах большинства людей кажется смешной и нелепой. Любви к собаке. Но здесь, в Стране Снов, она не кажется смешной, если она искренна. Здесь мысль материальна, а чувства и ощущения являются законом.
Король достал из кармана камзола предмет, тускло блеснувший в свете звезд. Это был ключ. Массивный, тяжелый, с причудливой, нечеловеческой резьбой, отлитый из серебра, которое казалось живым и теплым.
— Серебряный Ключ, — прошептал Куранес с благоговением. — Артефакт великой силы. Рэндольф использовал его, чтобы открыть Врата и путешествовать сквозь время, но этот ключ может отпирать не только пространство. Он открывает двери памяти. И двери сердца.
Он вложил тяжелый ключ в ладонь Мортимера. Металл пульсировал, словно имел собственное сердцебиение.
— Картер просил отговорить тебя, если ты все же доберешься сюда. Сказал, что ты останешься здесь навсегда, если повернешь его в замке той Двери. Что твое тело в Лэнгвуде угаснет окончательно, превратится в пустую оболочку. Но я вижу твои глаза, Мортимер. Я вижу твою душу. Тебе нечего терять там, внизу, в безрадостном мире теней.
Куранес указал на неприметную дверь в стене террасы, увитой густым плющом. Мортимер раньше не замечал ее. Это была простая деревянная дверь, потрескавшаяся от времени, с облупившейся зеленой краской. Точно такая же дверь вела в садовый сарай дома Уорнеров в дни его детства.
— Один поворот, — сказал Куранес тихо, почти шепотом. — За этой дверью то, что ты ищешь. Твой личный рай. Но помни: войдя туда, ты станешь частью этого мира. Навечно. Пути назад не будет.
Мортимер сжал ключ. Он чувствовал, как энергия ключа перетекает в его руку. Он посмотрел на дверь, затем на Куранеса, и уверенно кивнул.
— Я готов, — сказал он твердо. И как-то по-детски улыбнулся. — Я ждал этого всю жизнь.
Король Селефаиса с уважением отступил, давая ему дорогу. Мортимер подошел к двери. Замочная скважина была темной, как кусочек бездны, манящей и пугающей одновременно. Он вставил ключ. Он вошел идеально, без малейшего сопротивления, словно и не было тех десятков или сотен лет, о которых писал Картер.
Мортимер стоял перед простой деревянной дверью, все еще сжимая пальцами Серебряный Ключ. Механизм замка податливо щелкнул, но рука его на мгновение замерла, не в силах совершить последний поворот.
В эту секунду, на самом пороге вечности, его охватила та самая парализующая нерешительность, что была проклятием всей его земной жизни. Это был страх не перед неизвестностью, а перед окончательностью, необратимостью выбора. Ведь там, за спиной, оставался Лэнгвуд. Да, серый, да, жестокий, пропитанный отчаянием, но понятный.
Там был магазин, который нужно открыть утром, иначе часть товара испортится. Там были полки с консервами, которые следовало протереть от вечной пыли. Там была Элизабет — ужасная, крикливая, ненавидящая его, но все же живой человек, с которым он прожил пятнадцать лет, деля кров и пищу.
«А вдруг я ошибаюсь? — шептал предательский, вкрадчивый голос в голове, голос его собственной слабости и привычки быть жертвой. — Вдруг это всего лишь галлюцинация умирающего мозга? Вдруг я сейчас поверну ключ и упаду в черную, ледяную пустоту небытия? Может быть, стоит вернуться? Проснуться, извиниться перед Лиззи за странное поведение, выпить свой несладкий, остывший чай... Я ведь привык. Человек ко всему привыкает. Даже к аду. Даже к петле на шее».
Он вспомнил лицо Бенджамина, искаженное пьяной злобой и презрением. Вспомнил жестокий смех бывших друзей. Вспомнил холодный, оценивающий взгляд жены, в котором не было ничего человеческого.
«Нет, — подумал он, и эта мысль прозвучала как удар гонга. — Там меня никто не ждет. Там я — пустое место. Тень, отбрасываемая чужой жизнью. Я там умер уже давно, много лет назад».
Он глубоко вздохнул, вбирая в легкие воздух Страны Снов, пахнущий лотосом и далекими звездами, и решительно повернул ключ.
Мир вокруг дрогнул. Звуки — шум прибоя Селефаиса, шелест ветра в листве, пение экзотических птиц, даже его собственное дыхание — вдруг исчезли, словно кто-то накрыл вселенную тяжелым ватным одеялом. Реальность потекла, как расплавленный воск свечи. Мраморная терраса растворилась в тумане, звездное небо побледнело, уступая место чему-то до боли знакомому.
Мортимер шагнул через порог.
Он оказался на зеленой лужайке, залитой мягким, золотистым светом летнего полдня. Это был не свет того привычного солнца, что светит над Аркхемом или Бостоном, а особый, теплый, янтарный свет из воспоминаний детства, когда день кажется бесконечным, а мир — добрым. Вокруг возвышался аккуратный белый штакетник, увитый цветущим вьюнком. Он узнал это место сразу, сердцем. Это был задний двор дома Уорнеров. Тот самый двор, каким он был три десятка лет назад, до того как время отравило его мир.
В сочной траве лежал старый, потрепанный бейсбольный мячик. Кожа на нем местами лопнула, обнажив тугую набивку. Мортимер помнил этот мячик. Он помнил каждый шов на нем. Он помнил, как бросал его, размахиваясь изо всех сил, и как маленькая черная молния срывалась с места, чтобы принести его обратно, радостно повизгивая.
Но сейчас время текло странно, тягуче, словно густая патока. Мортимер сделал шаг, затем другой, но мячик, казалось, не приближался. Пространство растягивалось, играя с ним, проверяя его решимость. Его снова охватила паника — а вдруг это лишь мираж? Вдруг он никогда не дойдет, застряв в этом вечном мгновении, как муха в янтаре?
Мортимер побежал. Он бежал так, как не бегал уже тридцать лет, забыв о своем возрасте, о больном сердце, о слабости ног. Он бежал сквозь этот застывший, янтарный воздух, разрывая пелену расстояния силой своего желания, силой своей любви.
И тут он увидел ее.
В дальнем конце лужайки, в тени старого раскидистого вяза, чьи ветви дарили благословенную прохладу, лежала она. Черно-подпалая такса, свернувшись уютным калачиком, тыкалась влажным носом в траву, лапкой лениво подталкивая какого-то жука. Услышав шорох шагов, она замерла. Она повернула голову и ее длинные уши заколыхались как от ветра.
В ее глазах, глубоких и мудрых, как сама вечность, на мгновение мелькнуло недоверие, сменившееся узнаванием такой силы, что воздух вокруг, казалось, наэлектризовался.
Дита вскочила. Ее хвост заметался с такой скоростью, что слился в размытое пятно. Она сорвалась с места, короткие лапки замелькали, уши взлетали в такт бегу, делая ее похожей на маленькую летучую мышь или дракона, скользящего над травой.
Они столкнулись посередине двора, в центре их личной вселенной, где время замерло в почтении. Дита подпрыгнула, пытаясь достать до его лица, не удержалась, упала, снова подпрыгнула, опираясь передними лапами ему на грудь, царапая когтями ткань сюртука, который здесь, во Снах, не имел никакого значения. Мортимер упал на колени, не обращая внимания на травяные пятна.
Он обхватил ее маленькое, теплое, вибрирующее от восторга тело, прижал к себе, зарываясь лицом в шелковую шерсть на ее шее. Запах этой шерсти — запах солнца, травы и живого существа — ударил ему в голову сильнее любого вина из погребов Ултара.
Она скулила, лизала его мокрые от слез щеки, нос, подбородок, тыкалась мордочкой в ладони, словно пытаясь убедиться, что он настоящий, что он не исчезнет, как утренний туман. Ее хвост продолжал отбивать безумный ритм радости, и в этом простом, бесхитростном движении было больше правды, чем во всех философиях мира.
Затем она успокоилась. Она положила тяжелую голову ему на плечо и замерла, дыша глубоко и прерывисто. И в тишине этого зачарованного сада, где даже ветер перестал шелестеть листвой, боясь нарушить святость момента, Мортимер услышал голос. Он прозвучал не в ушах, но резонировал прямо в его сердце, минуя ненадежные органы чувств. Голос был тихим, бархатистым, полным бесконечной, нечеловеческой преданности.
— Наконец-то ты пришел, — произнесла она. Слова эти формировались в его разуме как чистые образы мысли. — Я так долго ждала тебя, Морти. Так долго. Я стерегла этот мячик от теней, отгоняла забвение, чтобы мы могли снова поиграть. Я знала, что ты не бросишь меня.
Мортимер не мог говорить; горло его перехватило спазмом. Слезы, которые он сдерживал годами, нося маску безразличия, теперь текли по его щекам свободным потоком, смывая горечь Лэнгвуда, смывая обиды на жену и друзей, смывая саму память о серости его земной жизни. Они сидели так, обнявшись, на траве вечного лета — старик, чья душа снова стала молодой, и собака, ставшая чем-то большим, чем просто зверь. Время для них остановилось, свернувшись в точку абсолютного счастья.
Они были так поглощены друг другом, что даже не заметили, как рядом материализовался Куранес. Он стоял, небрежно опираясь плечом на морщинистый ствол вяза, и наблюдал за этой сценой с широкой, светлой улыбкой на губах. В его взгляде теперь не было той царственной, холодной отстраненности, что царила в тронном зале Селефаиса; там было лишь простое, теплое человеческое участие.
— Трогательно, — произнес он, наконец, и голос его нарушил тишину, подобно звону серебряного колокольчика. — Весьма трогательно. Должен признать, Картер, этот старый бостонский скептик, проиграл бы пари, если бы мы его заключили. Он утверждал, что человеческая привязанность к низшим формам жизни — это лишь иллюзия. Как же он ошибался.
Мортимер медленно поднял голову, не разжимая объятий, и посмотрел на монарха.
— Я, конечно, все понимаю, друг мой, — продолжил Куранес, делая неопределенный, плавный жест рукой, охватывающий весь сад, небо и горизонт. — Но ты должен помнить, где находишься. Это Страна Снов. Здесь материя подчиняется воле, а форма есть лишь отражение желания. Здесь нет ничего неизменного.
Он хитро прищурился, и в глубине его глаз заплясали озорные искорки искусителя.
— Твоя спутница, — он кивнул на Диту, которая продолжала прижиматься к хозяину, — может принять любой облик, какой ты только пожелаешь. Здесь нет границ для фантазии. Она может стать величественной черной пантерой, охраняющей твой покой, или райской птицей с оперением из чистого огня. Или даже… — он понизил голос до заговорщического, вкрадчивого шепота, — она может стать прекрасной девой, достойной кисти великих мастеров Ренессанса. Девой с глазами цвета ночи и кожей как мрамор, с которой ты мог бы разделить вечность не только как хозяин с питомцем, но как возлюбленный с возлюбленной.
Сказав это, Куранес вдруг расхохотался. Это был смех ребенка, чистый и звонкий, но в контексте момента, в сакральной тишине их встречи, он прозвучал обезоруживающе бестактно. Король Селефаиса, привыкший менять реальности щелчком пальцев, смеялся над собственной шуткой, не замечая, что его веселье не особо находит отклика.
Мортимер и Дита синхронно подняли на него глаза. В их взглядах не было ни осуждения, ни гнева, ни, тем более, интереса к его щедрому предложению. Они смотрели на него спокойно, с той глубокой, всепоглощающей серьезностью, которая доступна лишь тем, кто обрел свое истинное, единственное сокровище.
Им не нужны были другие формы. Им не нужны были ни девы, ни пантеры, ни жар-птицы. Вся магия Страны Снов померкла перед простой истиной их связи. Им нужны были только они сами — такие, какими они помнили и любили друг друга. Человек в потертом сюртуке, с душой, израненной жизнью, и маленькая такса с короткими лапками и мудрыми глазами. Любое изменение было бы предательством той памяти, что привела их сюда.
Куранес постепенно затих, умолкая под тяжестью их безмолвного, монолитного единения. Он кашлянул, скрывая неловкость, поправил кружевные манжеты своего камзола и улыбнулся уже мягче, с оттенком легкой, светлой грусти.
— Что ж, — сказал он тихо, склонив голову в почтительном поклоне. — Я вижу, мои советы здесь излишни. Вы нашли то, что искали. И это, наверное, более редкая и ценная находка, чем даже сам Неведомый Кадат.
Он махнул рукой на прощание, развернулся и пошел прочь по тропинке, ведущей за пределы сада, туда, где начинались его собственные владения, сотканные из тоски по Англии. Мортимер слышал, как удаляясь, король начал напевать простую рыбацкую песенку о зеленых холмах, вереске и далеком доме — песенку своего утраченного рая.
Король явно был в приподнятом настроении, но Мортимер чувствовал: даже все чудеса Селефаиса, все его дворцы и сады не могли дать Куранесу того, что сейчас было у них. Того полного, абсолютного избавления от одиночества.
Когда фигура переливающемся плаще скрылась за живой изгородью из цветущего шиповника, Мортимер снова посмотрел на Диту. Она лизнула его в самый кончик носа и тихо, требовательно гавкнула, призывая к действию.
Он улыбнулся — впервые за тридцать лет по-настоящему. Он поднял с травы старый, потрепанный бейсбольный мячик. Кожа была теплой на ощупь. Он размахнулся и бросил его вдаль, туда, где золотое солнце никогда не клонилось к закату.
В этом мире, сотканном из грез, памяти и любви, они больше никогда не будут одиноки. И эта вечность принадлежала только им.
КОНЕЦ
Декабрь 2025 – июль 2026 года.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
