Обложка Тетрадь

Тетрадь

Eva Sollers

0% прочитано
Стандартный
Eva Sollers

Тетрадь

Глава 1

1

Эти записки были найдены в церкви Святой Троицы у подножия Казбека. Привожу текст полностью.

День уже заканчивался, когда впереди показался заснеженный пик Казбека. Кругом было серо, и казалось, будто долина лежит на огромной ладони и горы-пальцы сжимаются над ней все крепче, грозя раздавить. Над черным хребтом уже таял в сизой мгле желтый месяцок — будто светлячок, парящий над спинами спящих великанов.

Аул казался пустынным. Здесь рано ложились спать. Наш маленький отряд встретила только песня цикад да любопытный взгляд чумазого мальчонки из-за забора. Подумалось: этот ребенок, должно быть, видит сейчас двух призраков в сумраке плащей, привет от чего-то далекого и неведомого, обрывок нерассказанной сказки. Когда-то и я сам глядел на таинственных чужеземцев, вцепившись в прутья монастырского забора, и мечтал о воде и пыли, цветах и звездах далеких земель.

Найти жилье за уместную плату не составило труда, и вскоре мы с Михаилом грелись у печи с кувшином домашнего вина, пока хозяйка накрывала на стол. Нашу верхнюю одежду, гниющую от влаги, развесили сушиться, взамен мы получили два покрывала: шершавых, старых, в местный красно-черный орнамент. Мы ехали долго и успели устать. Нам предстояла короткая ночь, а на рассвете — подъем в горы.

В ожидании ужина мы уточняли план завтрашней поездки — на более вдумчивые разговоры не оставалось сил. За дверью у поперечины косяка виднелись длинная темная коса и блестящий глаз, одновременно робкий и наглый, черный, как крепкий кофе, — внучка хозяйки дивилась приезжим. Она понравилась мне сразу — глаз да коса, скрывающая крутую скулу.

Обо всем договорившись, мы долго сидели у огня молча. Местное вино крепче и богаче того, что пьют у нас на севере, — и скоро оно ударило мне в голову. Иначе почему бы мне показалось, что чернота ночи стала глубже и опаснее, а золото огня — ярче и теплее.

— Все не выброшу из головы те странные звуки в Дарьяльском ущелье... — вслух подумал я. — Помнишь? Как будто смеялся кто-то.

— Это все эхо в горах, — Михаил, склонясь к печи, то ли грелся, то ли разглядывал огонь. — Рисует странные узоры. Не тревожься, Алеша. Это все горы.

А горы обступали аул, как хмурые сонные стражи, укрытые от дождя призрачными накидками облаков. И было темно, будто подползала все ближе невидимая гроза, будто за окном смотрело, ждало что-то. И вспоминался снег, снег в Петербурге, когда смотришь на метель из освещенной комнаты: позади гул голосов, смех и музыка, а на стекле брызги света и то проступающие, то исчезающие лица, знакомые и совсем чужие, а иногда — странно — совсем чужие и тем не менее знакомые, и за стеклом — только белый водоворот неизвестности, тьма, зовущая издалека.

Теперь, ночью в кавказском ауле, этот зов стал ближе и громче.

...Спал я плохо, не раз выходил на крыльцо поглядеть на черные, щербатые стены гор с покосившимися коронами из звезд. Как-то во дворе вдруг шевельнулся камень, и оказалось, что это хозяйская внучка, девчонка лет четырнадцати, сидит под завесью вишни, кошкой свернувшись в темноте.

— И давно ты тут? — я достал из кармана свёрток табаку, зашуршал мятой бумагой.

Девочка неопределенно пожала плечами и сверкнула глазами — гадай, мол. Или она просто не говорит по-русски? Я попробовал еще раз:

— Как тебя звать?

— Цира, — девочка сорвала в росной траве белый цветок, поднесла к носу, фыркнула.

— А я Алексей, — я закурил, дохнул в далекое и одновременно слишком близкое небо белым дымом.

— Ты — барин, — усмехнулась она острыми, белыми, опасными зубами.

Я не стал спорить.

— Почему ты не спишь?

Она дернула плечами.

— Звезды над Казбеком слишком яркие, лезут в окно, не дают спать, — у нее был заметный горный акцент, низкий голос, быстрая, живая речь. — Выходи, Цира, погулять — шепчут мне и смеются. Зачем спрашивать? Сам же слышишь.

Я улыбнулся: ее фантазия была слишком созвучна моей неясной тревоге.

— Вероятно.

— Держи, барин, — она протянула мне цветок, белые звездочки в ловких смуглых пальцах. — Это горный шалфей. От душевных ран.

2

На следующий день на рассвете мы засобирались в гору. Снарядили лошадей, собрали легкий завтрак. Над аулом моросил дождь, и кони вязли копытами в грязи. Верхушки гор окутывали облака, пенились, тянулись мягкими белыми пальцами вниз, к нам. Из сакли пахло дымом и вареным мясом, с гор — сыростью и травой.

На крыльцо вышла хозяйка, мрачно оглядела двор из-под стрехи, руки в вязи вен были перепачканы тестом. Казалось, будто она имела что сказать, но молчала, как камень. Мы уже собирались отъезжать, когда из-за ее плеча, как кошка, выскочила Цира — и бросилась под копыта моей лошади, схватив ее под уздцы.

— У гор скверный характер, — на излете дыхания, хрипло сказала она, настойчиво заглядывая мне в глаза, будто я мог прочесть в ее взгляде что-то важное и нужное мне в дороге. Глаза у нее были черные, в цвет ночного неба, которым мы вместе давеча любовались. — Берегись, барин.

Я мало спал и проснулся напряженный, и ее детские страхи задели меня. Это было стыдно. Я положил руку на ее маленький кулачок, сжимавший узду моего коня.

— Ну что ты, милая. Все будет хорошо.

Она свистящим шепотом повторила:

— Берегись, барин.

Мне хотелось успокоить эту полную дум голову, и я, повинуясь порыву, снял с шеи цепочку:

— Держи, да не потеряй. Храни бережно. Вернусь — спрошу.

Она, серьезная, торжественная, намотала безделицу на запястье.

Так мы отбыли. У выезда со двора я развернул коня помахать Цире, но ее уже не было, я поймал только жест старой хозяйки в тени крыльца — широко перекрестясь, та скрылась в сакле.

Мы проехали бурный, пенный Терек и свернули было на дорогу, ведущую к церкви, когда старый грузин махнул нам рукой, закричал: "Нет дорога. Смыло". Мы переглянулись. Ничего не поделаешь, пришлось задержаться. Мы спешились, расспросили местных. Дождь заливал нам под капюшоны, становилось холодно, и мое тревожное настроение превращало размытую дорогу в предостережение, скверный знак. Вспоминалось напутствие Циры. Чтобы не тревожить и Михаила, я молчал, а он молчал просто потому, что любил это.

В конце концов мы начали подъем по узкой каменистой тропе, петлявшей по склону горы, оставив за собой крыши приземистых сакль, пустые веревки для сушки белья да худых мокрых коров.

Горы в дождливую погоду кажутся мостами в беспокойное, пенное небо. Я смотрел на зеленые склоны, уходящие прямиком в тучу, и думал о величии божьей природы и о малости человека перед ней. В Петербурге, в большом человеческом улье, все кажется другим: важнее, чем есть, и в то же время мельче. Только наедине с природой понимаешь, как ничтожно мал человек, даже если он князь, и как, тем не менее, удивителен и свят, даже если вор.

У развалин старой крепости, у ручья, с шумом бегущего с гор, мы заметили вороного коня, молодого, сильного, очевидно, приученного к верховой езде. Хозяина нигде не было видно. Животное подняло на нас взгляд, умный и спокойный, с его гривы текло, копыта нетерпеливо переступали по камням, и опять, как и давеча в Дарьяльском ущелье, мне послышался далеким эхом чей-то голос, смех.

Я прислушался, почему-то сдавило в груди. Показалось, будто я уже слышал этот смех раньше, намного раньше, то ли в детстве, то ли во сне. К счастью, Михаил отвлек меня.

— Кто же бросает таких животных без присмотра? — спросил он с неодобрением.

— Горные духи? — улыбнулся я.

Миша хмыкнул.

— А они ездят верхом?

— Как и все на Кавказе. Но кони у них особые.

— Расскажи, — попросил он. — Скучно ехать без твоих сказок.

И я рассказал.

3

Пока я рассказывал Михаилу байки о горных духах, из тумана перед нами выплыл храм, простой, древний, побитый дождями. Гору обнимало облако, и казалось, он парит в орлиной высоте на влажной подушке из травы и цветов: лаванда, горечавка, чертополох. Я пожалел, что из-за погоды не увижу вблизи мрачный пик Казбека. Его ледяное дыхание здесь казалось почти осязаемым.

Мы въехали на храмовое подворье, спешились. У колокольни черным молитвенным силуэтом застыла сгорбленная старуха. Отряхнувшись и сдернув с голов капюшоны, мы постарались привести себя в пристойный вид. Вошли.

Я будто нырнул из промозглой серости в теплый, простреленный дробью огоньков мрак. Было душно, пахло ладаном. Лики святых, старые, почерневшие, смотрели на меня со стен выжженными глазами строго и равнодушно, как смотрят с неба звезды. Почти тут же к нам навстречу из тьмы, как ожившая тень, вынырнул настоятель, крупный бородатый поп — отец Стефан. Мы обменялись приветствиями, и он повел Михаила в ризницу для беседы. Я решил не мешать — Мишу с отцом Стефаном связывает давняя дружба, они вместе учились, — и остался осмотреть церковь.

В местном христианстве есть что-то извечное, темное, Бог ощущается здесь совсем близко, прямо за узкими оконцами купола, в вязкой белизне тумана. Старые, старые иконы так смазаны и черны, будто наполовину уже не здесь, а в другом мире, там, где все рождается — и все исчезает со временем. Сумрачное, безвременное место. Ни души вокруг. Я бросил несколько монет в ящик для пожертвований (звяк! — ударились они о дерево) и взял свечу.

Тихо было, ни звука, даже ветер снаружи задохнулся, умолк.

Я глядел на почти исчезнувший во тьме времени образ Богоматери, когда по моему рукаву пробежал ветерок — и моей руки коротко, едва заметно коснулась чужая рука, быстрая, черная. Свеча вспыхнула.

— Не благодари, барин, — тягуче прозвучало из-за плеча.

Должно быть, дело в моем настроении, да в темени, да в сухой свечной духоте. Но мне показалось, будто человек, которого я увидел рядом, так же нереален, как и образы на иконах. И при этом будто противоположен им. Они были черны, а он светел лицом. Они были стары как горы, он очень молод. Они были безглазы, а его глаза казались слишком яркими, будто два угля. Он улыбался, покачивая в кончиках пальцев свечку, и ее отсветы послушно танцевали в его зрачках.

— Что скажешь про наши края? — он смотрел на меня прямо, настойчиво, с живым детским любопытством. При этом тело его двигалось: он мягко, как кошка, переступал по полу, обходя кадило.

Я пожал плечами.

— Здесь красиво.

— Подстать барину, — он усмехнулся, склонив голову к плечу, оставляя мне гадать, любезность это или издевка.

Тут справа заскрипело — отворилась дверь в ризницу — и тишина будто треснула от этого скрипа, как тонкая ткань. В дыру посыпалось бормотание настоятеля, шум ветра и голос Михаила, появившегося на пороге:

— Алеша, нас зовут к обеду.

— Вот как? — я обернулся, намереваясь спросить у незнакомца, как его имя и приглашен ли он.

Но никого рядом со мной не оказалось.

Я пишу все это, стоя у серого монастырского парапета в ожидании обеда. Под парапетом заросли чертополоха, а дальше — обрыв в светло-серую хмарь, в призрачную облачную перину, сквозь дыры в которой далеко-далеко внизу видны букашками сакли, которые мы не так давно оставили позади. Ветрено. Я больше очарован происходящим, чем пристало в моем возрасте и положении, и чувствую себя по этому поводу глупо и смешно.

Здесь легко сочинять сказки.

4

Мы обедали в маленькой каменной зале. За узкими древними окнами зарядил дождь. Было холодно, маленький бойкий огонь в камине с сыростью не справлялся. Отец Стэфан расспрашивал нас о Петербурге, Михаил много говорил о родном монастыре, вспоминал друзей и передавал новости. Я больше спрашивал — об истории этого места, о растениях, что здесь росли, и их свойствах, о странных символах, которые находил на стенах: фигуры человечков, простые, будто нарисованные ребенком, изгибались, как в танце.

Когда принесли вино, я спросил о незнакомце, которого повстречал в церкви. Настоятель опустил голову, и лицо его потонуло в бороде. Стало слышно, как щелкают деревянные часы на стене.

— Путешественник, должно быть, — пробормотал он, ковыряя вилкой уже растерзанный кусок фазана. — По дороге во Владикавказ многие заезжают сюда подивиться да помолиться.

Я подумал, что он лжет. На мгновение этот крепкий добродушный мужчина показался мне несчастным.

После обеда мы, нырнув под капюшоны, повели лошадей за ворота. Хотелось провести ночь внизу, в нашей комнатке в сакле — я даже вспомнил пару историй, которые рассказал бы Цире вечером у печи, — а наутро отправиться дальше, в Тифлис. Кругом было белым-бело, облако окутало нас плотно, как мокрая вата, лезло в нос и липло к коже. Я едва видел свою покрасневшую от стыни руку на белой гриве коня. Михаил и вовсе превратился в длинную темную тень, по-призрачьи плывущую в молоке.

— А ведь ты совершенно замучил нашего настоятеля вопросами, — пожурил он меня. — Ты не заметил? Он то и дело терялся и поглядывал на дверь.

— Заметил, — кивнул я. — Мне даже показалось, что он хочет поскорее от нас избавиться. Возможно, я случайно заговорил о том, что здесь обсуждать не принято.

— Или он что-то скрывает, — покачал головой Михаил.

— Что бы ему скрывать?

И тут сзади закричали:

— Господа! Господа!

Мы остановились, обернулись. Вскоре в белом мареве показалась летящим темным пятном крупная фигура настоятеля:

— Благодарение Богу, догнал, — пробормотал он, остановившись перед нами, и прижал ладонь к животу — запыхался. — Господа, я совсем забыл: дорогу же размыло! В такую погоду по тропе спускаться опасно. Того и гляди, сверзитесь в пропасть!

— Не беспокойтесь, отец Стэфан, — с легким недоумением ответил Михаил, — мы крепче и ловче, чем кажемся.

На моих глазах два сгустка темного дыма — высокий и тонкий да широкий и крепкий — беседовали голосами моего друга и знакомого, и голоса эти казались чересчур человеческими — громкими, легкомысленными, неосторожными — в плывущей кругом белой мгле.

— Зачем рисковать? Да и простудитесь! Оставайтесь здесь, ей-Богу, — отец Стэфан взял Михаила под локоть. — Завтра поутру поедете. Конечно, условия у нас суровые, вы уж простите. Зато безопасно.

Отступать от задуманного не хотелось, ко мне вернулось неясное беспокойство утра. Но настоятель продолжал сыпать опасениями и заверениями, сжимая Михаилов локоть. Михаил коротко пожал плечами и глянул на меня вопросительно. Я кивнул.

— Что ж, спасибо за гостеприимство, — сказал я отцу Стэфану.

Мы развернули коней.

5

Оставив вещи в отведенных нам кельях, мы с Михаилом вышли потренироваться на холодный высокогорный луг, пропахший водой и цветами. Как хорошо было сбросить верхнюю одежду и подышать вволю здешним парным воздухом! Будто душа умылась.

Увы, не только она. К концу тренировки мы вымокли как мыши — огромные и глупые — и отправились по кельям сохнуть.

В узком овальном зеркальце, Бог знает зачем висящем на стене, я увидел свое бледное лицо в смешном коконе из серого одеяла, влажные прилипшие ко лбу волосы, вылезшие из ленты. Я выглядел забавно — как белый гриб в осенней листве. Мои нервы и здоровье, очевидно, расстроились в пути: я стал хуже спать и быстрее выдумывать страшное. Хорошо, что недолго осталось до Тифлиса — там, в военном лагере, я быстро приду в себя. Неспроста наставница говорила, что мое воображение необходимо уравновешивать дисциплиной.

Я взялся за чтение. Смеркалось: в белом молоке за узким оконцем кельи медленно гас свет, будто заканчивался, как кончается в душной от свечей комнате воздух. Тишина отдавала странной невесомостью, сном. Я привык чувствовать в монастырях бесспорную, даже сковывающую безопасность, защиту от всякого зла и с ним от жизни. И заметил, что здесь ощущаю себя иначе: в маленькой тихой комнатке — как на пустоши, продуваемой ветрами со всех четырех концов света.

Вдруг снаружи послышался смех — не тот далекий и зловещий, что в Дарьяльском ущелье, а обычный, веселый, человеческий, близкий. Мне стало любопытно, и я подошел к окну.

Странными символами, которых не встретишь у нас на севере, испещрен, кажется, весь монастырь. Вот и у окна я заметил выцарапанный круг со множеством гнутых линий-лучей — колесо или солнце, — и в недоумении коснулся пальцами щербатых краев рисунка. Что это? Оберег?

И тут совсем рядом прозвучало:

— Ну, иди сюда, пичужка. Поиграем.

Голос был тягучий, насмешливый. И опасный.

Я вышел из кельи, миновал темный коридор и, толкнув дверь, вырвался из душной темноты в водянистую хмарь мира. Густой влажный воздух — не туман, облако — заполонил ноздри, толкнулся в легкие. Я огляделся и едва рассмотрел в сером мареве бортик и столбы каменной галереи. Ощущение опасности усилилось, невозможность видеть неприятно царапала нервы. Я пошел вперед, прислушиваясь, но было тихо, тихо. И все-таки мне казалось, что кто-то есть рядом, близко, что кто-то рядом так же вглядывается во мглу, как и я.

— Кто здесь? — спросил я.

Мгла молчала.

И вдруг я почувствовал загривком чье-то движение, дыхание. Я резко обернулся.

Рядом никого не оказалось.

И тут издали позвал низкий девичий голос:

— Барин! Это ты?

Я выдохнул. Одна короткая фраза — и покосившийся мир будто враз стал устойчивым и плотным.

— Я, Цира. Где ты? Иди ближе.

Застучали легкие туфельки по камням галереи, появилась в тумане быстрая тонкая тень.

— Ты не пришел, и я принесла тебе молока, — заявила Цира, не особенно стараясь быть логичной. — Свежее.

На ее смуглом детском запястье поверх черного манжета была намотана моя цепочка.

6

Отчитав Циру за неожиданный визит, отец Стэфан велел ей возвращаться в аул. Кажется, он зыбыл не только о христианском милосердии, но и об элементарной последовательности: двух взрослых мужчин побоялся отпускать с горы туманным днем, а девочку-подростка прогонял ночью. Я вызвался было сопроводить ее, мне хотелось уйти. Что-то в этом месте, в этих потерянных людях и их напуганных взглядах смущало меня.

Но тут настоятель опомнился и предложил Цире остаться.

Ночью монастырь превратился в маленькую крепость, осажденную громадной армией ночи. Снаружи ничего не было видно, только отдавался в груди простор, гигантское пространство ветра и тьмы, а внутри горели маленькие упрямые огни — горстка затерянных посреди нечеловеческой громадности людей как умела защищала себя от мрака. Мы с Цирой сели в трапезной у огня и болтали. За столом Михаил беседовал с настоятелем. Остальные монахи — их было всего человек пять — появлялись и исчезали, как тени.

Ближе к полуночи я почувствовал взгляд, обернулся и увидел в дальнем углу трапезной незнакомца в низко надвинутом капюшоне, слегка влажном: видимо, он недавно вошел с улицы. Никто не обращал на него внимания. Тут Цира с силой дернула меня за рукав, и я обернулся к ней. Она настойчиво смотрела на меня и улыбалась как будто с досадой, как улыбаются в Петербурге дамы, хваля новое платье соперницы.

— Ноги натерла, устала, — пожаловалась она. — А ты на меня и не смотришь. Лучше бы осталась внизу.

— А звезды над Казбеком разве не звали Циру погулять? — спросил я, надеясь развеселить ее.

Она покачала головой, и в свете пламени блеснули тревожно сережки под темными косами.

— Звезды над Казбеком спят. И видят сон, огромный и тяжелый, как гора.

— И что им снится?

— Черный человек на ледяном склоне. Человек мал, очень мал, но сила его велика, очень велика.

Дохнуло влажным воздухом с улицы — кто-то открыл дверь. Я был заинтригован. О чем толкует эта будущая грузинская Шахерезада?

— А чем этот человек занят?

— Он играет.

Когда я снова обернулся, незнакомца в углу уже не было.

7

И вот поздняя ночь. Девочка с косами черными, как кофе, тычет в огонь кочергой, расположив слишком длинное древко на плече, и кажется будто она целится в зев камина из винтовки. Покачиваются тяжелые медные сережки в ее ушах, танцуют на лице брызги света.

— Завелся как-то в нашем ауле мальчик, то ли осетин, то ли черкес, — Цира хмурится, сосредоточенно орудуя кочергой. — Странный такой. Одни говорили, что его семья погибла где-то в окрестностях, война все-таки. Другие шептались, мол, родителей у того мальчика и не было никогда. Какие у духов родители? Разве что лес да страшные предсказания из кишок времен.

Я сижу рядом, оперевшись о древнюю стену, и прислушиваюсь к непривычному молчанию времени, такого шумного и говорливого в Петербурге. Мне хочется остаться в этой обители вечности и наблюдать за сменой времен года, пока мои глаза сами собой не закроются. Огонь разгорается, плещет жаром и золотом на Цирино серьезное, средневековое лицо.

— Сын врагов или нечистая сила — разница для местных не очень большая, — продолжает она, удовлетворенно откладывая кочергу в сторону: все враги огня благополучно застрелены. — Глядя на оборвыша, люди крестились и сплевывали через левое плечо. Иные и руки распускали. Не со зла. Из страха. Находились, конечно, и те, кто жалел сиротку — все-таки живая душа — и бросал ему объедки. Но от греха оставляли его под дождем. В темноте. Надеясь, что темнота заберет его.

— Какая грустная история, Цира, — я силюсь понять, сказку она рассказывает или быль.

Она гордо дергает зашитым в черное плечом.

— Это цветы. Ягоды впереди, барин. Слушай!

Я слушаю.

— Чужачонок тот вцепился в жизнь, как собака в ногу прохожего, — окутывает меня напевный, низкий Цирин голос, и пляшет рыжий свет в темноте древнего зала, будто девушки в купальскую ночь, а арочные проходы-выходы полнятся густой тьмой. — Он остался. И опять, и опять. И стала жизнь болеть, стало темнеть небо над нашим аулом. Мальчик рос, с ним росло, крепло зло. Над нашими горами уже будто и не бывало солнца: то дождь стучал по крыше, то туман холодным змеиным брюхом ложился на сакли. Люди умирали. А те, кто оставался, жили в страхе и тоске, боясь показать нос на улицу.

Цирин тонкий, изящный нос морщится — она ненавидит страх.

— И вот как-то появился здесь, на горе, священник. Добрый человек. Он решил спасти наш аул. Как он это сделал — один Бог знает, да только ушло зло за ним на гору. Своими ногами ушло и тут поселилось, — Цира кивает себе под ноги. — Кто-то скажет, что в этом самом монастыре, да разве Бог допустил бы такое? Нет, в заоблачные льды ушло зло, на скалах Казбека обедает кровью с орлами. Так освободился наш аул. Да не совсем. Всегда живем мы в черной тени гор, да слышим в туманные дни смех со скал, да ждем — не явится ли за нами в иной промозглый туманный день всадник на черном коне.

Цира замолкает, глядя в огонь так пристально, будто язычки пламени устраивают для нее увлекательнейшее из представлений.

В обеденном зале нет никого кроме нас. Я силюсь вспомнить, когда все ушли. И все кажется мне зыбким и таинственным, будто смотрит кто-то в узкие окна, и неясно, действительно ли Цира рассказала мне эту историю о страхе и искуплении — или я вижу сон, в котором деревенская грузинская девочка уж очень хорошо говорит по-русски.

9

Мне снилось что-то страшное.

Проснувшись, я не помнил ни лиц, ни имен людей, которых видел во сне, но помнил кровь. Было тошно, душно и почему-то странно смотреть на потрескавшийся, холодный арочный свод моей кельи. Наверное, дело было в состоянии моего ума, но я чувствовал ясно: здесь нет ни мира, ни Бога. Только пустота и космический холод, надуваемый со склонов Казбека, с серебряных поверхностей неугасно сияющих над ним звезд.

Я встал посреди ночи, как часто делал в детстве, тоже в монастыре — другом, тихом, затерянном на белорусских болотах. Хотелось скорее уехать — будто что-то гналось за мной, что-то невидимое и древнее. Я сделал усилие, пытаясь усмирить воображение и укрепить ум. Заколол волосы карманным карандашом, умылся у маленького зеркальца, в котором отразился вдруг легкий месяцок, и вышел во двор.

Тумана как не бывало. Склоны гор были облиты лунным серебром. Росистая трава благоухала. Вдруг в тени у колонны что-то пошевелилось, какая-то узкая, как кинжал, высокая тень. Я пригляделся.

— Посиди со мною, покуда все спят, — как ни в чем ни бывало сказала тень. — Я страшно замерз.

Эта жалоба прозвучала совсем по-детски, а потом из тени под колонной появилась ладонь, призрачно выбеленная лунным светом. Видимо, он предлагал мне убедиться, что ему холодно.

Мне захотелось взять его руку.

Я подошел, а он шагнул мне навстречу, и я сумел разглядеть его. Это был давешний юноша из храма, тот, который помог мне зажечь свечу. Он вовсе не был так уж высок, игра света и тени сыграла со мной злую шутку. Он был в черном черкесском наряде, его черные волосы лились на плечи и поблёскивали в лунном свете. Сколько ему было лет? Семнадцать? Двадцать?

— Как твое имя? — спросил я.

Он улыбнулся, как будто мой вопрос был ему приятен.

— Барин может звать меня Янко.

— Здесь как будто нет таких имен.

— А я и не здешний.

— Откуда же ты?

Он неопределенно махнул рукой куда-то то ли на юг, то ли вовсе вверх, и спросил, как зовут меня.

Я представился.

— Ты не пришел к ужину, — заметил я.

— Я пришел, но ты меня не увидел. Зрение у барина не самое острое, верно? — он усмехнулся и поджег цигарку, блеснул в темноте рыжий огонек.

Я вспомнил человека в капюшоне в углу.

— А ты горазд прятаться в тени.

Он снова пожал плечами.

— Здесь приходится быть осторожным. Орлы, волки. Дагестанцы. А то и Бог посмотрит, а я лохматый, — он сделал озабоченное лицо и указал пальцем в небо.

Я фыркнул. Он казался мне легким, безыскусным и вместе с тем загадочным, как ночной цветок.

Потом, когда мы оба сидели, привалясь к монастырской стене, и смотрели в небо, он сказал:

— Слышал, тебе порассказывали вечером сказок. Вот тебе еще одна. Будто бы под плитами этого храма похоронен один святой. Говорят, он видел свет яснее и ближе, чем кто бы то ни было. Теперь он лежит в полной темноте под каменной толщей, и ни один луч света не проникает к нему. Тело его не истлело, и он так же красив, тих и умиротворен, как и столетия назад. Спит, как сказочная царевна. Все ждут, что однажды он откроет глаза, оживет — и тогда придут хорошие времена. А я думаю: а что если он давно открыл глаза и бьется там в темноте под землей, и никто его не слышит?

Янко развлекал меня историями до рассвета — то ли местные традиции гостеприимства сыграли роль, то ли в ту ночь ему так же хотелось общества, как и мне. Так или иначе, мне стало теплее. Надеюсь, однажды и я смогу сослужить ему службу. Здесь, в диких местах, где от больших городов не только слишком далеко, но и слишком высоко, встречаются иногда люди совершенно былинные, самобытные, яркие, такие, какими мы давно разучились быть.

Теперь за окнами медленно, слабо светлеет, трава тускло поблескивает, густо покрытая росой. А я думаю почему-то о том, что, может быть, где-то под моими ногами, в теле горы бьется в темноте давно умерший святой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге