Обложка Тёплая пустота

Тёплая пустота

Штопольщик миров

0% прочитано
Стандартный
Штопольщик миров

Тёплая пустота

Сон о золотых сапфирах

Он стоит в полутьме заброшенного лесного строения, среди пыльных балок и паутины. В его руках — мягкие игрушки, которые он судорожно собирает, прижимая к груди. Особенно хороши грибочки — вязаные, с красными шляпками, у каждого свой узор отростков. Он мысленно, а может, и вслух, проговаривает их ценность: вот этот — редкий, этот — из первой партии, у них разная коллекционная значимость. Он хочет всё. Из соседнего помещения доносится сладковатый запах: там девочка с друзьями что-то смешивает в колбах, переливая жидкости. Они переглядываются и тихо смеются, глядя на его неуклюжую спешку.

Он выходит наружу, нагруженный, как мул. Чтобы унести всё, ему приходится прыгать на одной ноге, зажимая игрушки в локтях, в зубах. Путь лежит по краю старой насыпной дамбы. Доски под ногами скрипят. Он теряет равновесие, и самые ценные грибочки падают в заросли у воды. Остаётся в руках лишь одна игрушка — плюшевое животное с грустными глазами.

Потом он уже в салоне автобуса, который мчится по горной дороге. За окном — тёплый свет заката, справа — каменная стена, поросшая узорчатым мхом. Рядом сидит незнакомец с спокойным лицом.

— И это всё, что ты спас? — тихо спрашивает незнакомец, глядя на единственную игрушку.

Он молча кивает. В груди — щемящая пустота.

— Может, вернёмся? — предлагает незнакомец.

И он соглашается. Не потому что надеется, а потому что иначе нельзя.

Но возвращаются они не туда. Это та же опушка, тот же лес, но как будто откатанный на годы назад. Всё знакомо до боли, но выглядит старше, заброшеннее. Чтобы осмотреться, он забирается на высокий, корявый пень. Под ним стоит девочка в светлом костюме пчеловода, с прозрачной сеткой на шляпе. Вокруг неё вьются пчёлы. Одна, тяжёлая и неспешная, садится ему на колено и впивается жалом.

Возникает странное знание, ясное как день: в колене нет мышц. Там только плотный воздух, на который натянута кожа. И теперь в этой оболочке — дыра. Подходит куратор поездки, смотрит с усмешкой, протягивает половинку лейкопластыря.

— Он не для этого, — говорит куратор.

Но он игнорирует и аккуратно заклеивает место укуса. Кожа не болит, просто странно покалывает.

Группа решает искать ценности. На развилке большинство уходит направо, вниз к реке и каменистым холмам, заросшим высокой травой. Он же с небольшой компанией — среди них и дрожащая девочка-пчеловод — идёт налево, по шатким мосткам вдоль дамбы. На перилах наброшена старая рыбацкая сеть.

— Осторожнее, — говорит он, обходя её. — Такие вещи во сне нестабильны. Пока не увидишь полностью — лучше не трогать.

Они приходят к месту, где должно быть сокровище. Но вместо него — лишь груда старых стройматериалов: покоробленные доски, пустой ящик.

— Раньше это казалось больше, — тихо говорит он. — Казалось целым домом. А это… просто ящик.

Все молча разворачиваются и идут обратно. Он отстаёт, глядя на реку. Вода течёт медленно, отражая небо. Он спускается к самой кромке, садится на камень. И вдруг вспоминает.

Точно: здесь, у воды, должно быть что-то… То ли золото, то ли золото дураков… Нет. Золотые сапфиры.

Он наклоняется и видит их: плоские, непрозрачные, с металлическим блеском хлопья, разбросанные по мелководью. Диаметр — от двух сантиметров до размера ладони. Он зовёт остальных. Все сбегаются к воде, начинают собирать, возбуждённо переговариваясь. Он успевает взять пару самых крупных кусков для себя, оставляя другим пять или шесть больших и множество мелких.

Пока они поднимаются обратно, держа в руках тяжёлые, тёплые от солнца кристаллы, он начинает объяснять:

— Смотрите, это не просто золото. Это особый вид. Они накапливаются тут годами. Их называют…

И он просыпается. Не со вздохом разочарования, а с чувством глубокой, уютной полноты. Как будто всё это время был завёрнут в тёплый плед и пил сладкое какао. Сон кончился, но ощущение осталось: где-то там, в изгибах памяти, до сих пор лежат золотые сапфиры. И он знает, где их искать.

Пепел и Вечные Костры

Он проснулся на руинах мира.

Не помнил ни имени, ни того, что было до.

Небо было цвета пепла.

Сам он казался вылепленным из той же холодной серой субстанции.

Он просто начал идти.

На третий день скитаний он встретил их — троих пепельных существ, бредущих сквозь развалины.

Один постоянно копался в обломках, собирая полуистлевшие записки, страницы дневников, листки с расплывшимися чернилами.

Он издавал тихие звуки, перелистывая бумагу, как будто мир шептал ему свои секреты.

Второй всё поглядывал на горизонт и ворчал.

Не от злости, а от привычной усталости, оттого, что мир вокруг был холодным и пустым.

Третий молчал.

Просто шёл рядом, и его молчание было мягким, почти родным.

Они стали странствующим целым.

Коллекционер находил обрывки прошлого и читал вслух — письма, списки дел, рецепты пирогов.

Ворчун ворчал, но помогал переворачивать тяжёлые плиты.

Молчальник слушал, а его молчание обволакивало, согревало плечи, словно знакомое одеяло.

Однажды, в доме с провалившейся крышей, Коллекционер издал звук, смесь крика и стона.

В его руках был почти нетронутый временем альбом.

На первой странице — рисунок фигуры в плаще на краю обрыва.

И текст.

Они читали вместе.

Это была хроника о бессмертном, который пережил цивилизации, не как победитель, а как свидетель.

Единственная неизбывная черта — память.

Он терял всех, кого любил, снова и снова, и нёс эту тяжесть сквозь века.

Когда герой смотрел на иллюстрации — лицо под капюшоном, глаза, полные тихой усталости — что‑то ёкнуло в груди.

Глубинное узнавание.

Не память, а ощущение вечности, пережитой без конца.

Он понял: это он.

Он остался в доме на несколько дней, проглатывая страницу за страницей.

Чувство печали, растянувшееся на века, смешивалось с мягким теплом, исходящим от обрывков чужих жизней.

Каждое переживание — как маленькая жизнь, сжатая до ядра.

Он принимал её, интегрируя, ощущая тоску по далёкому дому, откуда оно пришло.

Когда он нагнал друзей, в его глазах горел новый огонь.

Он сказал: «Мы можем не просто идти. Мы можем восстановить».

Они сначала смотрели пусто.

Потом кивали.

Работа была каторжной, но осознанной.

Руины отступали под их руками.

Новые пепельные фигуры подключались к строительству.

Их волосы начинали светлеть, пока не загорались ровным светом.

Он стоял на вершине лестницы.

Смотрел вниз.

Каждый огонёк костра — как тихое прикосновение, как дыхание мира, что оживает вновь.

Он спустился медленно.

Не торопясь.

Каждый шаг отдавался лёгким эхом — шаги по пустому миру, где время растянуто, как расплавленное стекло.

Подойдя к первому костру, он протянул руки.

Языки тепла ласкали ладони, словно старые друзья обнимали его невидимыми руками.

Слеза скользнула по щеке.

Мягкая. Почти невесомая.

Не обжигала. Отзывалась в самом сердце, пробуждая родное, давно забытое чувство.

Он сел у костра, будто садясь за стол.

В мыслях был чай, которого не было, но вкус которого согревал, как солнечные блики на сером камне.

Смех, ворчание, молчание — всё смешалось с жаром костров, как песчинки в ручье, что течёт через время и память одновременно.

Он сделал паузу.

Обнял себя руками.

Собрал внутри всё тепло, что исходило от друзей.

Печаль и радость смешались.

Но больше не разрывали его.

Стали мягким фоном, как далекая музыка, что никогда не уходит.

Знаком того, что он здесь, с ними, и они живут дальше в нём.

Бог Времени оставался вдалеке, на гребне холма, светящийся прозрачной дымкой.

Он наблюдал, не вмешиваясь, и это ощущение дистанции лишь подчёркивало уникальность восприятия героя.

Костры множились.

Каждый новый огонь — как маленькая жизнь, как память, которую он хранил.

Он поднимался и спускался по лестнице, касался тепла, позволяя себе слёзы.

Печаль была тихой, глубокой, родной.

Она не резала — она согревала.

Он был архитектором, хранителем, свидетелем.

Бессмертным героем, который наконец понял, как превратить вечную потерю в вечный свет.

И, в конце, он проснулся.

На щеке осталось ощущение тепла, словно от близкого, доброго пламени.

Не воспоминание.

А ядро переживания, которое навсегда стало частью него.

Тот, кто смотрит вдаль

Утро началось буднично: будильник, кофе, короткое сообщение от напарника. «Есть заказ. Странный. Заеду через двадцать». Он всегда писал рублено, без знаков препинания, и всегда оказывался на месте на пять минут раньше обещанного.

В машине говорили о пустяках. Напарник крутил в пальцах монету, и та на мгновение прилипла к коже, оставив тончайший белесый след — он рассеянно стер паутину о джинсы. Эта его особенность давно стала привычной, как тик или шрам. Никто не спрашивал, откуда она взялась; в их профессии лишние вопросы мешали работе.

Заказчик ждал у входа в лабораторию — сутулый мужчина в мятом халате, пахнущий хлоркой и тревогой. Говорил быстро, сбивчиво, прятал глаза. Суть проста: тело, неопознанное, найдено при странных обстоятельствах. Нужен свежий взгляд. Нужны они.

Лаборатория встретила их стерильной тишиной и белым светом ламп дневного спектра, от которого резало глаза. Воздух был плотным и неподвижным, как в архиве, где десятилетиями не открывали окон. Где-то гудела вентиляция — или не вентиляция, а что-то более глубокое, почти инфразвук, от которого зудела челюсть.

Напарник вошел в камеру первым. За герметичным стеклом, толстым, способным выдержать прямой удар, он склонился над инвалидной коляской. Тело сидело в ней, чуть накренившись вбок, и в позе не было ничего нарочитого — просто человек, заснувший и не проснувшийся. Стекло отделяло его от живых, как витрина музейного зала.

Напарник вышел через пару минут. Кивнул — ничего, мол, необычного. Отошел к сотрудникам, начал что-то обсуждать, жестикулируя.

Теперь была его очередь.

Он шагнул в камеру, и дверь за спиной закрылась с мягким, но окончательным щелчком. Внутри пахло озоном и чем-то сладковатым, как старые цветы в воде. Он медленно обошел коляску по кругу, всматриваясь в лицо мертвеца, в его руки, в странный узор на подлокотнике — не царапина и не гравировка, а будто проступивший изнутри знак.

Холод пришел не сразу. Сперва просто потянуло сквозняком по щиколоткам. Затем иней побежал по стенам, тонкий, как папиросная бумага. Он обернулся — и увидел за стеклом напарника и лаборантов, оживленно беседующих, не глядящих в его сторону.

Дверь не открылась. Ручка ходила вхолостую. Он ударил ладонью по стеклу, раз, другой — ноль реакции. Стекло было звуконепроницаемым. Они его не слышали. Они его не видели — занятые, увлеченные, поглощенные разговором, пока температура в камере стремительно падала.

Пальцы онемели первыми. Дыхание превратилось в облачка пара, которые оседали инеем на воротнике. Он понимал: еще немного, и сознание начнет путаться. Стекло на морозе меняет структуру. Становится хрупким. Это был единственный шанс.

Он схватил металлический штатив, стоявший у кушетки, и со всей силы ударил в центр панели. По стеклу разбежалась звезда трещин. Еще удар. Еще.

Снаружи наконец заметили. Лица исказились паникой — кто-то бросился к двери, кто-то заколотил по стеклу с той стороны, но поздно. Трещины росли, ветвились, а он уже не чувствовал рук. Последнее, что он видел перед тем, как рухнуть на пол — это собственное отражение в разбитом стекле, искаженное и чужое.

Он очнулся, но не в теле.

Вокруг было поле. Бескрайнее, поросшее сухой травой, уходящей за горизонт. Небо над головой было не дневным и не ночным — какая-то серая бесконечность без солнца и звезд, словно мир замер в вечных сумерках. Ветра не было, но трава колыхалась, будто от чужого дыхания.

Посреди поля, в своей инвалидной коляске, сидел мертвец. Но теперь он был жив. Его глаза — светлые, почти прозрачные — смотрели куда-то вдаль, в точку за краем видимого, и в этом взгляде читалась такая сосредоточенность, такая ясность, какая бывает только у тех, кто видит то, чего не видят другие.

Он стоял позади, бесплотный, невидимый — призрак, зачем-то приведенный сюда. Наблюдал.

Мертвец медленно, очень медленно повернул голову и посмотрел прямо на него. В этом взгляде не было ни угрозы, ни тепла — только спокойная, властная сила. Он поднял руку и вытолкнул его — не в тело, а куда-то дальше, глубже, в пространство, где он мог лишь парить невесомым наблюдателем.

Теперь перед ним было существо. Он знал, что это мать, хотя внешность менялась каждые несколько секунд: молодая женщина с собранными в пучок волосами; старуха с тяжелыми серьгами; девочка с веснушками; снова женщина — в военной форме, с планшетом в руках. Она примеряла облики, как актер примеряет маски перед выходом на сцену, готовясь к чему-то важному, неумолимо приближающемуся.

Сознание вернулось рывком. Жесткая кушетка под спиной. Свет ламп. Лицо напарника, бледное, с плотно сжатыми губами. На полу — осколки стекла, мелкие, как слюда. Холод еще сидел внутри, в костях, но тело слушалось. Его вытащили.

Их отпустили быстро — кажется, заказчик хотел замять инцидент. Они шли к выходу по длинному коридору, и шаги гулко отдавались от кафельных стен, когда впереди показалась уборщица. Женщина в серой униформе, с тележкой, заставленной чистящими средствами. Ничего примечательного. Кроме походки — слишком плавной, слишком точной, как у танцора или хищника. Кроме взгляда — скользнувшего по лицам и не задержавшегося ни на секунду.

Он уже прошел мимо, когда внутри что-то щелкнуло. Он узнал. Не лицо — движение, поворот головы, ритм шагов. Мать.

Он развернулся, но коридор был пуст. Интуиция толкнула в боковую дверь — на склад.

Склад оказался местом, которое не должно было существовать в обычной лаборатории. Высокие, до потолка, стеллажи уходили вглубь, теряясь в полумраке. Лампы здесь горели тускло, с теплым желтоватым оттенком, и пахло не химией, а старыми книгами, специями и почему-то мандаринами.

Это был смешанный склад. На одних полках — тщательно пронумерованные банки с консервами и упаковки бытовой химии. На других — артефакты: светящиеся камни, амулеты на цепочках, свитки в футлярах, чей-то череп с инкрустацией из меди. Всё вперемешку, но каждому предмету присвоен номер. Хаос, подчиненный странной бюрократической логике.

Уборщица стояла у дальнего стеллажа, перебирая коробки. Когда он вошел, она вздрогнула и обернулась с дежурной растерянностью — ой, вы меня напугали, я тут ищу кое-что, сейчас уйду. Он не ушел. Ходил между полок, задавал пустые вопросы про работу, про график уборки, про то, где хранят моющие средства. Она отвечала охотно, но слишком гладко, как по сценарию. И не узнавала его. Или делала вид, что не узнает.

Он разглядывал полки, и это занятие неожиданно увлекло. Хотелось заглянуть в каждую коробку, прочитать каждую бирку, понять логику этого безумного каталога, где магический жезл лежит рядом со средством для мытья полов. В этом было что-то по-детски радостное — как в лавке древностей, где за каждым углом ждет находка.

Находка ждала в конце ряда. Огромный лист бумаги, расчерченный на квадраты, лежал на широком столе. Шахматная доска, но без единой фигуры. Он склонился над ней, и знание пришло само, как приходит во сне понимание правил: это контракт. Проигравший выполняет требование победителя. Фигуры не ставят — их рисуют. И от того, насколько хорошо ты их изобразишь, зависит их сила. Игра начинается с королей. Игра идет, пока поле не заполнится или пока один из противников не потеряет трех королей.

Он окликнул уборщицу. Она обернулась, уже готовая отказаться — и тогда он назвал имя. Ее настоящее имя.

Тишина повисла в воздухе, плотная, как перед грозой. А потом она улыбнулась — медленно, уголками губ, с искренним любопытством. И в этот момент он увидел ее настоящей: не серую женщину в униформе, а ту, кого знал с детства. Для всего остального мира она все еще выглядела как уборщица, но для него маска спала.

— Хорошо, — сказала она. — Давай сыграем.

Они поставили подписи на листе. Игра началась.

Первые фигуры вышли неуклюжими: два короля — наспех набросанные силуэты, дрожащие на бумаге, как мираж. Но с каждым новым рисунком армии росли. Угловатые ладьи, слоны с расплывчатыми контурами, пешки — простые палочки с кружками вместо голов. Они материализовывались прямо на бумаге, двигались, сталкивались, исчезали, перечеркнутые жирной линией.

Люди заходили на склад, смотрели на них, но видели лишь двух человек за столом — уборщицу со списком и посетителя, рисующего каракули. Никто не замечал невидимой битвы. Никто не видел, как оживают нарисованные воины.

Азарт захлестнул его. Он рисовал, двигал, ошибался, терял фигуры. Она играла спокойно, почти лениво, но каждый ее ход был выверен. Ее рисунки были точнее, четче, ее кони скакали через полполя, а его — спотыкались на третьей клетке.

Второй король пал, когда снаружи загудел сигнал — кажется, пожарная тревога. Третий оказался под ударом через четыре хода.

Он уже видел мат — неизбежный, красивый, как геометрическая теорема, — когда мир дернулся и исчез.

Будильник.

Лавка на верхней ступени

Он поднимался вверх. Долго. Ступени были каменные, широкие, с выщербленными краями, и каждая чуть отличалась от соседней: где-то камень был светлее, где-то темнее, где-то в нём попадалась прожилка, похожая на вену. Перила с обеих сторон — низкие, отполированные чужими ладонями до мягкого блеска. За них можно было держаться, а можно было не держаться. Лестница шла вверх ровно, без поворотов, без площадок.

Она всегда шла так. Ровно. Без поворотов. Он знал это. Знал, что ступени не кончатся, не провалятся, не сдвинутся. Знал, что перила будут там, где были. Знал, что клумбы — внизу, вдоль, с кривоватыми деревьями и тёмной землёй, которая пахнет подвалом и вареньем. Знал, что туман внизу будет серый и плотный, и от него на коже осядет прохлада, как будто вынул руки из холодной воды. И не вытер.

Это было единственное, что не менялось. Лестница. Ступени. Перила. Клумбы. Туман.

Всё остальное — выше — плыло.

Сегодня он шёл вприпрыжку, через две ступени, через три, не глядя под ноги. И на ступенях играли дети. Они перепрыгивали через перила, смеялись, и смех их оседал на коже, как тёплые брызги. Они не мешали. Они просто были. Как перила. Как клумбы. Как туман внизу.

Он не удивился. Просто шёл.

Дома стояли стеной. Но не всегда одинаково. Иногда они были ближе, иногда дальше, иногда их было больше, иногда меньше, и двери в них были закрыты — все, всегда, — но иногда казалось, что они чуть приоткрыты, хотя нет, закрыты, просто тень падает иначе. Иногда за ними дышало. Иногда нет. Иногда стена была тёплая, если приложить ладонь. Иногда — холодная. Иногда — никакая.

Клумбы у самого верха были не такие, как внизу. Внизу — земля, деревья, кустарники. Здесь — что-то другое. То камни, поросшие чем-то мягким. То вода, стоящая в воздухе. То просто место, куда не хотелось наступать. Он не наступал. Он шёл мимо. Клумбы тянулись вдоль всей лестницы — и вверх, и вниз, — и в них всё время что-то шевелилось. Не ветер. Просто шевелилось. Всегда. И это тоже было якорем.

А потом лестница замирала. Дальше начиналось небо. Оно тоже было разным. Сегодня — тёплым, как чужая ладонь на затылке. В прошлый раз — серым и тихим. В позапрошлый — никаким. Просто воздух, в котором ничего нет.

И там, в этом небе, стояла лавка.

Сегодня она была маленькая. Прилавок — старый, деревянный, с закруглёнными углами. Углы тёплые, как будто их только что держали в кулаке. Навес — из чего-то похожего на парусину, но не парусину. В прошлый раз навеса не было. И прилавок был каменный. И углы — холодные. Он помнил. Или не помнил. Может, это было не в прошлый раз, а раньше. Может, это будет завтра.

За прилавком — человек. Всегда один и тот же. Лицо его он помнил, но описать не мог: оно было как лицо знакомого, которого знаешь всю жизнь, но никогда не рассматривал вблизи. Может, волшебник. Может, кондитер. Может, просто продавец — но из тех, у кого можно найти всё, если не знаешь, что ищешь.

Сегодня он стоял чуть иначе. Не так, как в прошлый раз. И смотрел чуть иначе. Не грустно, не весело. Просто. Но по-другому.

Товар менялся. Не только состав — природа. Фолианты с облупившимися корешками сегодня были тяжёлые, как камни. В прошлый раз они были невесомые, и от них немели пальцы. Порошки в стеклянных банках сегодня были тёплые — все, одинаково. В прошлый раз одна была холодная, одна горячая, одна — никакая. Травы сегодня пахли пылью. В прошлый раз — чем-то зелёным и горьким. Шкурки зверьков сегодня были мягкие, как будто живые. В прошлый раз — сухие, как бумага. Всё это лежало вперемешку. И порядок был каждый раз новый. Но это был порядок.

Он не помнил, чтобы платил. Просто брал. Или продавец просто давал — без слов, без счёта. Как будто это было не важно. Как будто важно было только то, что он пришёл.

И он приходил. Всегда. Потому что лестница была. Ступени. Перила. Клумбы. Туман. Всё это было. И этого хватало, чтобы вернуться.

А в другой раз он шёл медленно, еле-еле, ноги не слушались, и на лестнице никого не было. Совсем. Только ступени. Только перила. Только клумбы. И это давило сильнее, чем люди. Потому что пустота — тоже отражение. Он останавливался у каждой клумбы, трогал листья, смотрел, как внизу, между домами, клубится плотный серый воздух. Двери были закрыты. Все. Он не пытался их открыть. У прилавка он долго молчал. Продавец тоже молчал. Потом достал маленькую коробку — из тех, что пахнут не сахаром, а тёплым воском и мёдом. Внутри лежали конфеты, каждая завёрнута в тонкую бумагу, и бумага была тёплая, как будто её только что держали в ладонях. Он взял одну, развернул, положил в рот. Вкус был не про сладость. Вкус был как мягкие мурашки на затылке — как будто кто-то провёл пальцами по шее сзади, медленно, и от этого стало тепло и немного щекотно. Он стоял и жевал, глядя вниз, на туман, и не думал ни о чём. Потом ушёл. Коробку не взял. Продавец не сказал ни слова — но ладони ещё долго помнили тепло бумаги.

А в другой раз, когда он был злой — не помнил почему, просто злой, и злость сидела в кулаках, в плечах, в том месте между лопатками, где обычно бывает холодно, — на лестнице не было никого. И это было правильно. Пустая лестница. Пустые ступени. Пустые перила. Он поднялся, не глядя на клумбы, не глядя на двери. У прилавка стукнул кулаком по дереву. Продавец не вздрогнул. Достал откуда-то снизу маленький бумажный пакет, развернул, показал: внутри лежали хлопушки. Простые, серые, с короткими верёвочными хвостиками. Он взял одну, дёрнул. Хлопок был тихий, почти невесомый — но в груди что-то отпустило, как будто разжали руку, которую ты не знал, что сжимаешь. Злость ушла не сразу, а как вода уходит из ванны — медленно, по кругу, и стенки ещё долго остаются тёплыми. Он взял ещё одну. Потом ещё. Пока пакет не опустел. Продавец всё это время стоял неподвижно. Потом он ушёл. Спускался по ступеням и чувствовал, что в груди пусто и легко, и ладони сами разжимаются.

А в другой раз он пришёл смотреть на волшебные предметы. Долго стоял у полок. И на лестнице, далеко, за домами, за туманом, стояли люди. Не двигались. Или двигались, но медленно, как под водой. Их не догнать. Они не подходили. Они просто были — далеко, и от этого на груди становилось тяжелее, хотя вроде бы ничего не произошло. Он не смотрел на них. Он смотрел на полки. Фолиант — раскрыл, вдохнул запах пыли и старой кожи. Порошок — потряс банку, посмотрел, как оседает пыль. Травы — понюхал, чихнул. Шкурку — погладил. Всё было как в алхимической и магической лавке одновременно: и фолианты, и порошки, и сушёные травы, и шкурки зверьков, и много чего ещё. Чего-то он не знал названия, но оно лежало на полке и ждало, когда на него посмотрят. Он не брал ничего. Просто смотрел. Просто стоял. Просто был. Внизу клубился туман. Наверху было серо и тихо. Продавец смотрел вслед. Не грустно, не весело, а просто.

А в другой раз он просто шёл. Без цели. Без монеты. И рядом с ним кто-то шёл. Не обгонял, не отстаивал. Просто шёл. И не смотрел. И он не смотрел. И хорошо. Они дошли до верха. Человек исчез. Или не исчез — просто перестал быть. Он не удивился. Он никогда не удивлялся.

Он всегда возвращался. Потому что лестница была. Ступени. Перила. Клумбы. Туман. Всё это было. И этого хватало.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге