Обложка Тавро Лилит

Тавро Лилит

Галина Евдокимова

0% прочитано
Стандартный
Галина Евдокимова

Тавро Лилит

Белый лес

Садись поудобней, мой друг, ибо ты пожелал, чтобы я поведал тебе о боевых походах и чудесах, встреченных мной на этом длинном пути, и рассказ этот не будет короток...

То было время, когда императоры Рима и Константинополя боролись за провинцию под названием Паннония, земля которой, лежит у истоков Дуная и подножия Белых Альб[1].

На этой земле, покрытой густыми лесами, когда-то жили кельты, к потомкам племени которых, как ты знаешь, я принадлежу.

С тех пор, как Рим был разграблен и сожжён кельтами, римляне уже не могли жить спокойно, зная о существовании возле границ народа, способного захватить «вечный город». Да и слишком остро в те времена стоял земельный вопрос в империи, чтобы можно было пренебречь этими богатыми и плодородными землями. Римляне старались поддерживать союз с жителями этих придунайских территорий, а вскоре присоединили их к своей державе. Тогда-то в этих краях и появились две провинции – Реция и Норик. Частично сюда входила и Паннония.

По всей Паннонии протянулись великолепные дороги, а там, где прежде были кельтские поселения, римляне строили крепости. При слиянии нескольких полноводных рек стоит и Сегестика – лучший город во всей Паннонии, построенный кельтами в незапамятные времена. За её крепкими стенами кроме римских войск, находили укрытие и ремесленники, и купцы, и чиновники, и иной люд.

Сисция – так называли этот город римляне – постоянно переходила из рук в руки то Риму, то Константинополю. Паннонскую провинцию охраняли два пограничных легиона, три пехотных и четыре кавалерийских когорты, да в придачу два отряда конных стрелков. Всего около десяти тысяч человек с внушительным запасом вооружения. Но это были времена, когда Рим уже утратил былое величие, а его армия славу непобедимой. Всё чаще варвары заставляли римлян потесниться, и было немало племен, совершавших грабительские набеги на земли паннонских римских провинций.

Но гунны… Они наводили настоящий ужас своими стремительными атаками. При царе Ругиле их натиск усилился. Константинополь оказал помощь Риму лишь тем, что принял на себя их главный удар.

Гунны стёрли с лица земли римские оборонительные рубежи и захватили придунайские провинции. Одна за другой пали римские крепости на Дунае, и орды гуннов растеклись по Паннонии, уничтожая всё на своем пути. Римское войско, выступившее навстречу, подвергалось постоянным нападениям подвижных конных гуннов. Они появлялись внезапно там, где их никто не ждал. Среди нас поговаривали даже, будто гунны произошли от браков женщин, сосланных за колдовство в пустыню около Мэотийского болота[2], с местными злыми духами, так жестоки и коварны они были.

В этой непрерывной войне гуннская знать обогащалась стадами скота, рабами. Их дома топали в роскоши – ковры, цветные шерстяные и шелковые ткани, бронзовые зеркала, узкогорлые вазы из белого нефрита. Тысячи людей были угнаны в рабство. Ужас опустошения веял над этими землями.

Паннония стала центром гуннской державы, а восточноримский император платил Ругиле золотом.

В одном сражении армия римлян была рассеяна, а наш отряд конных стрелков был разбит, и мы, оставшиеся в живых, отступали, прячась в густых паннонских лесах. Мы двигались на восток, к Сегестике, едва приметными тропами, подальше от оживлённых дорог.

Была ночь на Самайн[3], короткий промежуток времени, не принадлежащий ни прошедшему, ни будущему году. Весь день дул непрерывный, обжигающе ледяной ветер, а к вечеру стало ещё холодней. Люди валились с ног от холода и усталости, и командир приказал остановиться. Меня ранило гуннской стрелой, и рана нестерпимо болела, но я был молод тогда и мог держаться на ногах. Мы решили разбить лагерь в лесу и переночевать. Несколько человек из отряда отправились собирать валежник для шалаша и хворост для костра.

Среди них был и я.

В поисках сухого валежника я уходил в лес всё глубже и дальше, как вдруг неожиданно ветер стих, и пошёл крупный снег. Не знаю отчего, но мне стало теплее.

Я шёл и шёл, не останавливаясь, не смея остановиться, влекомый неясным желанием идти, до тех пор, пока не оказался в самой чаще, в неком странном месте. Может быть, оно показалось мне странным оттого, что всё вокруг покрывал белый снег, и стояла оглушительная тишина? В какое-то мгновение мне даже показалось, что я умер и обрёл последнее пристанище среди белого мёртвого покоя. Обессилев от постоянной боли, я присел, прислонился спиной к стволу дерева и закрыл глаза.

Может быть, мне суждено было замёрзнуть и умереть, сидя так под тихим снегопадом, но вдруг послышался хруст сухих веток, и я ощутил чьё-то присутствие. Мышцы мои привычно напряглись, и я невольно нащупал рукоятку меча. С огромным трудом и нежеланием я поднял тяжёлые веки и увидел перед собой прекрасное женское лицо. Широко открытые глаза цвета ясного неба в погожий день смотрели со спокойным любопытством. Белая кожа, казалось, излучала свет. Красным золотом полыхнула прядь волос, выпавшая из капюшона алого плаща, накинутого на плечи незнакомки.

Девушка сидела напротив, и какое-то время мы молча смотрели друг на друга.

Наконец, она сказала:

– Меня зовут Авлари.

А я… так обессилел, что не мог отвечать и едва произнёс своё имя:

– Зорсин.

Она кивнула.

– Я вижу, тебе совсем худо. Ты ранен? Я могу помочь. Пойдём, здесь неподалёку мой дом.

И она протянула мне хрупкую руку, оказавшуюся неожиданно сильной.

Я с трудом поднялся, и мы побрели.

Снег падал и падал, и в этой абсолютной белизне мне вдруг на мгновенье показалось, что я ослеп.

Шли мы недолго, и вскоре за очередным заснеженным кустом или большим сугробом, показался маленький домик. Он приютился под одной из елей, таких высоких, что их верхушки, да ещё в снегопад, невозможно было рассмотреть.

Пока Авлари открывала ветхую дверь, я прислонился к стене.

Деревья плотно обступили домик. На клокастой еловой ветке я заметил большого чёрного ворона. Смежив морщинистые веки, спрятав голову в плечи, он сидел так неподвижно, что, казалось, древняя птица спит. Но неожиданно ворон открыл глаза и посмотрел на меня так, что сердце моё замерло. Он словно видел меня насквозь.

Наконец, Авлари позвала:

– Входи, Зорсин.

В ту же минуту ворон взлетел, взмахнув тяжёлыми крыльями и сбив с ветки снег.

А я перешагнул высокий порог.

Мне в ноздри ударил терпкий запах сухих трав.

Авлари сбросила плащ, и встала передо мной. На деревянном столе едва теплился огарок свечи, и в слабом мерцающем свете вспыхнуло красное золото её волос.

Она протянула мне кружку вина, смешанного с водой. Я поднёс её к губам и стал жадно пить. С каждым глотком тело наполнялось теплом. Очаг в доме ещё не успел остыть, и пахло так вкусно, что голова пошла кругом.

Всё, что происходило со мной с этой минуты, и сегодня кажется сном. Пожалуй, я даже не стану утверждать, что это случилось наяву. Голова, словно наполнилась туманом, все чувства были обострены, а сознание притуплено. Осталась только одна мысль, за прожитые годы истончившаяся как старый меч, один вопрос – кто она? Может быть, это была сама Хозяйка Туманных Гор[4], что тёмными ночами подстерегает путешественников, встречая их волшебным светом своей совершенной красоты, чрезмерной холодностью и излишним спокойствием? Стоило ей улыбнуться, и путники по своей воле следовали за ней в потусторонний мир, забывая этот.

Один образ, одно лишь слово… имя… Авлари.

Время остановилось.

Я жил вне пределов земного времени, не зная ни тоски, ни печали, в стране, название которой неведомо мне до сих пор.

Авлари что-то делала, говорила со мной, иногда пела так, как поют, наверное, серены. Когда она уходила, в одиночестве бродил я по дому, рассматривая всё, что окружало эту женщину в её таинственном жилище. Стеклянные, глиняные, металлические и деревянные сосуды, огромное множество которых стояло на полках и столах, звенели, постукивали, стонали и издавали самые разнообразные звуки, когда их касалась моя рука. Одни были пусты, другие наполнены всевозможными жидкостями, порошками и субстанциями самых невероятных консистенций. Одни благоухали, другие отвратительно смердели. Небольшие ступки, глиняные толкушки, тонкие стеклянные палочки и каменный посох, тёмно-синий, украшенный странными серебряными знаками.

Возвращаясь, Авлари наполняла ёмкости новыми снадобьями, которые готовила из натёртых сухих веток и белого мха, заваривая их кипятком, смешивая или взбалтывая. Она делала это без слов, тихо и ловко, ибо, мой друг, как ты уже, наверное, догадался, Авлари была знахаркой. Мою рану она залечила мгновенно, приложив к ней повязку, пропитанную терпко пахнущей мазью. Её ладонь легла сверху на кусок полотна, губы коротко шепнули несколько слов, и боль утихла, очень скоро вовсе прошла.

Кто же была она – Белая Дама, колдунья, волшебница, лесная нимфа?

Я плохо помню, что мы ели и пили, о чём разговаривали. Помню её ладони, порхающие передо мной парой белых голубей, помню большой круглый медальон на её груди.

Порой она подолгу смотрела на звёзды, прекрасная и непостижимая как сами звёзды. Иногда смеялась, рассыпая смех горстями жемчуга. Надо мной ли она смеялась? Наверное, я был нелеп...

День от ночи отличался только расцветкой. Помню, как открывал глаза и видел на стенах багровые отблески пламени горящего в низеньком очаге торфа, или причудливый лунный рисунок на полу, розоватый рассвет в маленьком окошке или голубые сумерки, белую неподвижность сугробов или случайный полёт чёрной лесной птицы.

Мы разговаривали, но не помню о чём. Помню только лицо, мерцающее как отблеск чего-то совершенного. Голос, похожий на журчание неспешного водного потока.

Она любила меня, я знаю, но это была неземная любовь. Душа моя орлом взлетала в небесные чертоги, как душа ЛЛу-Лау[5] после последнего вздоха в день летнего солнцеворота.

Со мной никогда прежде и больше никогда потом не было ничего подобного тому, что я пережил там, в этой маленькой лесной хижине.

Не знаю, сколько времени провёл я с Авлари...

Очнулся я на заснеженной каменистой дороге, ведущей в Сегестику. И как Ллу-Ллау в день зимнего солнцестояния вновь обрёл бренность земного существования.

Мне пришлось догонять свой отряд четыре дня. Они считали меня умершим или заблудился в бескрайних лесах Паннонии.

Четыре дня пробыл я с Авлари или четыре года?

Ты спросишь, что же чудесного в моём рассказе?

Не знаю, друг мой, не знаю...

Но ничего чудесней в моей жизни не было. Я стал другим, побывав в этом белом лесу.

Иногда мне кажется, голос Авлари я слышу в шелесте листьев, в шорохе сухой еловой ветки, в песне ручья.

Не помню, что нашёптывала мне она в те ночи, но теперь я умею слагать баллады о Белой Луне, о Смерти, стоящей за спиной, и Бесконечном Пути по Белой Дороге, потому что теперь я знаю, куда должен вернуться.

К тем красивым берегам и к тем красивым склонам холмов,

Где солнце ярко освещает долину озера,

Мы всегда приходили с моей возлюбленной,

К красивым, красивым берегам озера.

Море имеет границу с побережьем.

Позволь твоим горам стать тёмными и печальными.

И когда я буду качаться на волнах солёного океана далеко отсюда,

Всегда ли ты будешь тосковать по мне, и желать нашей встречи?

[1]Белые Альбы –Альпы

[2]Мэотийское болото – Азовское море.

[3]Самайн – ночь на 1 ноября (кельт.)

[4]Хозяйка Туманных Гор – персонаж кельтской мифологии

[5]Ллу-Ллау – герой кельтской мифологии

Власовы дети

Ночь с 31 листопада на 1 груденя

у славян называется Велесовой...

Поздней осенью, когда стылую землю за ночь прихватило первым морозцем, по городу поползли слухи:

– У Федотовых ребёнок пропал…

Люди шептались про Власов Лог, сырой, затхлый, поросший папоротником овраг на окраине Росстани. Блудное, поганое место. В сумерках не раз сталкивались здесь со всякой чертовщиной. То ли неизвестные науке гибельные флюиды, то ли сила бесовская заманивала человека туда, откуда не было возврата. Окрестные жители обходили эти места десятой дорогой, и старались даже не смотреть в ту сторону.

Ещё поговаривали, если сумеешь миновать Власов Лог да пересечь вересковую пустошь, лежащую за ним, то увидишь серый туман, в котором открывается туннель, ведущий в пещеру, где когда-то в незапамятные времена племя Велесовых детей заложило капище. Капище то никто не видел, но знали, что пещера соединяется потаённым ходом с деревней Волотово, где и поныне живут потомки того древнего народа. И будто бы иными ночами даже в городе можно расслышать их протяжное пение.

Всё это были только слухи, но многие в Росстани в любом лиходействе подозревали странных жителей той деревни. Кому, как не чёртовым сектантам красть детей для своих мрачных обрядов!

Вместе со слухами в Росстань пришёл страх…

Голос петуха влетел в приоткрытую форточку и проник в сон Юла.

Подсознание опрокидывало реальность, доводя знакомые образы до абсурда, и внутри этого хаоса явилось Юлу жуткое существо с мертвенно бледным лицом, с которого внимательно смотрел на него единственный глаз.

Второй крик петуха прозвучал треском ломающегося льда. Существо протягивало к Юлу когтистые пальцы и называло по имени. Он попятился, но вдруг провалился куда-то и долго падал, пока третий крик петуха не разбудил его.

Во рту пересохло. Неужели кричал во сне? Нет, Таня мирно спала, лёжа на животе и засунув руки под подушку.

Юл осторожно встал с кровати и, стараясь не шуметь, вышел из комнаты. Поставил чайник. Потом неторопливо одеваясь, наблюдал, как старательно льнёт к оконному стеклу холодный октябрьский воздух.

Он всё ещё находился во власти жуткого сна. Память выискивала в давно минувшем, хранящемся под таким спудом, что и реальной сути-то не имело, нечто такое, о чём в обычном состоянии и не додумаешься.

Заварил чаю покрепче. Обжигая губы, выпил целую кружку. Есть не хотелось, слегка мутило, но на всякий случай сунул в пакет пару бутербродов – в дороге перекусить.

Осторожно прикрыв за собой дверь, вышел в морозное утро.

Сел в машину и, поправляя зеркало заднего вида, встретил собственный угрюмый взгляд. На что он вообще надеется, отправляясь в эту богом забытую деревню?

Все две недели безрезультатных розысков Коли Федотова Росстань лихорадило. Люди вышли на поиски пропавшего ребёнка ещё до того, как в отдел полиции пришла ориентировка на вероятного маньяка-педофила. Знали, есть вещи пострашнее маньяков, поэтому надо искать, пока не поздно, пока ещё есть надежда, пока угрюмые леса и глубокие пещеры не поглотили бедное дитя в свои глубочайшие недра.

Накануне начальник райотдела полиции вызвал Юла к себе.

– Вот уж чёртов этот лог, – сказал он, устало потирая затылок. – Там на моём веку поодиночке столько народу сгинуло, не сосчитаешь. Да и неудивительно, пещер-то полно в районе.

Майор побарабанил пальцами по столу и задумчиво добавил:

– Пару лет назад после исчезновения одного из местных мужики искали в пещерах, – майор замялся. – Короче, сунулись, а там, представляешь, не то звери, не то люди. Чёрт его знает! В общем, я подключил к поискам егерей и волонтёров.

Он вздохнул и с надеждой посмотрел на Юла.

– Слушай, Власов, у тебя ведь отец в Волотово живёт. Поезжай! Расспроси, поговори…

Юл и сам думал поехать, потому что хорошо знал, что в известняках, изъеденных текучими водами, образовалось множество карстовых пещер. И на его памяти там не раз пропадали люди.

Воображение рисовало картины одна страшней другой, сны стали настоящими кошмарами. А прошлой ночью Таню напугал. Вернулся домой поздно, и пока она хлопотала на кухне, сел на табуретку, прислонился спиной к стене и заснул.

Во сне он двигался куда-то: городские окраины, просёлочная дорога, вересковая пустошь, бескрайние пастбища… Он как будто знал, куда идти. И стало ему страшно, тоскливо, к горлу подкатило что-то, и он завыл. Очнулся, стоя посреди комнаты с застрявшим в глотке криком, лунатик лунатиком.

А Таня застыла, стоя в дверях, вот-вот заплачет.

Он шагнул, было, к ней.

– Танечка…

А она вздрогнула, побледнела так страшно.

– Не надо, Юл. Пожалуйста. Иди спать.

Он вздохнул, включил фары и выехал со двора.

Вдоль дороги тянулась теплотрасса – зигзагообразная, в две нити, укрытая серебристой изоляцией. По трубам шёл кипяток, продукт городской котельной. Росстань – когда-то большое село – не так давно превратилась в маленький городок: небольшой деревообрабатывающий комбинат, центральная улица, раздолбанная тяжёлыми грузовиками, ни единого многоэтажного дома, кроме двухэтажной райбольницы и здания администрации в три этажа.

Когда Юл проехал перечёркнутый знак со светоотражающей надписью «Росстань», на часах было полвосьмого, и он подумал, что спокойно успевает обернуться туда-обратно и к ужину прибыть домой. Выезжая на шоссе, ведущее вдоль Власова Лога в областной центр, он в который раз поймал себя на ощущении, будто перемещается из одного измерения в другое. То ли геопатогенная зона, то ли иная аномалия, но Юл чувствовал, что именно здесь находится тот самый перекрёсток двух миров, явного и скрытого, давший название городу – Росстань.

Ехал по трассе между заиндевелыми полями, ни разу не взглянув на телефон, хотя был уверен, что Таня проснулась и названивает ему.

Он не знал, что ей сказать. Поехал в деревню к сектантам? Испугается. Повидаться с роднёй? Вряд ли поверит. После похорон матери они с отцом почти не разговаривали, а с тех пор, как тот женился на Анне, и вовсе не виделись.

Лёгкий подъём на дороге плавно перешёл в косогор. Над покрытым белёсой дымкой холмами медленно кружила чёрная птица. В зеркале бокового обзора Юл заметил ещё одну. Птица стремительно нагоняла машину. Чёрная, размером с ворона, только клюв красноватый, будто кровавую пищу клевала. Юл подумал, что такие в здешних местах не водятся. В другое время он остановился бы, вышел и постарался её рассмотреть, но сейчас стремился вперёд, выжимая из машины всё, на что она способна. А птица, летящая рядом, казалось, без усилий, играючи, могла оставить машину позади, но держалась вровень, и казалось, о чём-то хотела предупредить. Юл, хоть и решил не обращать внимания на попутчицу, всё же невольно боковым зрением видел рядом чёрное пятно.

У перекрёстка Юл съехал с шоссе и свернул на проселочную дорогу. Неровная, вся в рытвинах, она ползла между редкими деревьями и огромными валунами. Машина подпрыгивала на ухабах, под колёсами чавкала подмёрзшая грязь. Лобовое стекло стало запотевать от его горячего дыхания. Он открыл боковое окно и закурил.

Возле узкого моста через речку, омывающую гранитные камни на берегах, дорога внезапно оборвалась. Юл остановил машину. Вышел и всей грудью вдохнул ледяной воздух. Дальше пошёл пешком по тропе вдоль речки.

Как же он любил эти места!

Древние ледники основательно потрудились – полируя, царапая, выскабливая, выламывая громадные глыбы, они высекли пейзаж неземной красоты. Пахотные земли в этих местах редкость, селения жмутся к крутым берегам рек и озёр да карабкаются повыше, на вершины холмов, убегая от мшистых болот и топей. У этой северной земли нечего было взять, кроме холодной красоты. Но он знал, только здесь можно прикоснуться к священному «темени» Русской равнины, выступающему наружу гранитными и базальтовыми мегалитами, и редкие свои поездки сюда Юл считал едва ли не ритуальными. Среди холмов, каменных развалов и озёр особенно остро чувствовалась власть природы, её мощь, воля. Прекрасные и опасные места.

Было холодно. Юл засунул руки в карманы, натянул шарф на подбородок и шёл, принюхиваясь к запахам, летящим навстречу вместе с ветром, и остановился только у обрыва над рекой.

Он стоял на краю. Осенний ветер пускал мелкую рябь по воде, облизывал бурые камни, торчащие из жёлтого берега, проникал в воронкообразную карстовую полость, пахнущую горечью. Изъеденный водой известняк напоминал сырную голову.

Чуть дальше, на склонах Каменной Кручи – на северных пореже, на южных погуще – рос белый вереск. В этом году он цвёл необычайно долго, до самого октября, призрачным сиянием создавая иллюзию свечения.

Всё это вызывало много толков.

Тропинка шла краю обрыва к верещатнику. Ветер шелестел травой. Юл постоял, прислушиваясь к зову дикого вереска.

Хорошо знакомое, но позабытое чувство тревоги толкнуло в грудь, наполнив нутро холодком и горькими воспоминаниями.

Его часто сюда приводила мать в раннем детстве, в те, почти забытые времена, которые вспоминались теперь сквозь такую же легчайшую дымку, какая висела сейчас на вересковьем. Укладывала его, совсем маленького, прямо в вересковое кружево и шептала, словно заговаривала:

– Смотри мне в глаза!

И он смотрел.

Мама умерла рано. Он дослуживал в армии последние месяцы, когда ему в часть позвонил отец и сообщил, что мать заболела странной болезнью. Полная потеря чувствительности. Сначала пальцы рук и ног, потом голени и руки до локтей.

Отец говорил страшные слова:

– Горе, горе неизлечимое. За грехи наказание...

Но навещать её в больнице не советовал: она, мол, переживает тяжелый период.

Юл из последних сил слушал, прижимая к уху горячую телефонную трубку. А через месяц отец позвонил снова и бесстрастным голосом велел приезжать.

На похоронах, украдкой косясь на потемневшего от горя отца, тётки шептались:

– Ишь, глазищами-то зыркает, проклятый! Жену в могилу свёл, теперь за сына возьмётся. Жалко парня.

Об отце в городе разное шептали: будто бы по доброй воле служит нечистому. Правда ли это, Юл никогда не задумывался. А вот напряжение между отцом и матерью чувствовал. Они никогда не ругались. Но в иные дни могли подолгу стоять напротив друг на друга. Молча. Жуткое зрелище.

После таких безмолвных поединков тёмные отцовские глаза ещё глубже западали в глазницы. А мама лежала, отвернувшись лицом к стене, одинокая и безнадежная, как дикий вереск.

Юл пугался, тряс её за плечо. Она поворачивалась, измождённая и бескровная, шептала:

– Ты, сынок, не бойся. Не страшно это, обойдётся…

Маму похоронили зимой. Юл всматривался в её бледное лицо на белоснежной атласной подушке и всё ждал, что она откроет глаза и скажет:

– Не страшно это... Обойдётся…

В начале мая, когда были соблюдены все горестные и печальные обряды, отец женился на другой. Молодожёны сразу же переехали в деревню к новоиспечённой жене.

Мачеху Юл категорически не принял. Анна была под стать отцу – высокая, холодная, молчаливая. Говорили, красивая. Но он не видел в ней красоты. Не хотел.

На прощанье, улыбаясь острозубой хищной улыбкой, она сказала ему:

– Навещать не приглашаю. Кровь позовёт, сам придёшь.

Юл остался в доме один. Надо было как-то устраиваться. Поступил в районный ОВД рядовым сотрудником.

Поначалу нелегко пришлось. Летом, когда полуденное солнце выжигало все краски до неправдоподобного света, в иные дни уходил в вересковье и подолгу лежал, раскинув руки и глядя в небо.

Пока не нашёл его в Таниных глазах.

И откуда она только взялась? Чудесная девушка! Походка лёгкая. Голос бархатный. Ровная в общении, и вся такая ясная. Настоящая русская натура. Сам себе завидовал.

Когда познакомились, она засмеялась:

– Кто ж тебя именем таким наградил, Юлий?

– Мама. Потому что родился в июле. Так и звала Июлькой. А Юл, это ребята придумали.

– Ох, Юл, Юл, имя-то у тебя солнечное, а сам какой, – смуглый, глаза как тучи грозовые и волосы тёмные.

Он влюбился так, что первую зиму после свадьбы жил как во сне. День от ночи отличался только расцветкой. Открывал глаза и видел то причудливый лунный рисунок на стенах, то голубые сумерки или розоватый рассвет в окне, то белую неподвижность сугробов или случайный полёт чёрной птицы.

Ветер шуршал мёрзлой травой. Юл постоял, прислушиваясь к зову дикого вереска. Его вдруг охватил иррациональный страх, какой-то суеверный ужас. По спине побежали мурашки. Несмотря на очевидную абсурдность своего состояния, Юл никак не мог взять себя в руки. Инстинкт приказывал ему: беги, беги, пока не поздно.

– Что за…

Он судорожно сглотнул.

– Да есть здесь кто-нибудь? – громко сказал Юл и добавил себе под нос. – Или что-нибудь?

Юл подавил страх и шагнул. Замёрзшая трава хрустнула под ногой. И вдруг Юл почти побежал, задыхаясь и моля бога, чтобы он дал ему смелости. Стебли вереска стегали по ногам. Шаг за шагом бежал наугад через верещатник, не зная наверняка, куда бежит.

Облака закрыли солнце, краски быстро потускнели. Природа становилась всё угрюмей, нагоняя нежелание двигаться, думать. Она словно умирала и манила идти за ней. Юл и сам, словно не осень чуял, а тяжесть прожитых лет, хоть и было их у него за плечами всего-то без малого тридцать. Но и эти три десятка пахнули на сердце лютым морозом. Ему хотелось убраться отсюда поскорее. Казалось, если пейзаж не изменится, он умрёт.

И вдруг впереди полыхнуло зеркальце озера, как из-под земли поднялись несколько серых избушек и две маленькие фигурки возле крайнего дома.

Юл увидел их метров за триста и перешёл на шаг. Подойдя ближе, понял, что это две женщины, и окликнул.

Одна, почти старуха, кивнула в ответ. Другая, что помоложе, так и стояла молча, держа ведро с молоком.

– Мне бы Власовых, – сказал Юл.

– А здесь все Власовы, – ответила молодая, ставя ведро на землю.

– Петра и Анну, – уточнил он.

Старуха указала рукой на одну из шести изб, ту, что стояла в центре. Юл поблагодарил и направился туда, чувствуя на спине их взгляды.

Странная это была деревня. Искусно спрятанная в овражистых складках местности, молчаливая – ни одна собака не залаяла, когда он приблизился – ни единого человека на улице.

Отец и мачеха будто знали, что он придёт, стояли возле крепкой приземистой бревенчатой избы, почти чёрной, какие бывают только на севере. Низкая ограда, сложенная из грубых камней, будто оберегала какое-то зловещее пространство.

Анна стояла, сложив руки под грудью, и глядела на Юла из-под низко надвинутого на лоб платка. На ней было платье до пят с глухим воротом и длинными рукавами.

– Напрасно ты на ночь глядя в этих местах ходишь, – сказала она в ответ на приветствие Юла. – Здесь ночью опасно.

Юл взглянул на часы, ведь всей дороги-то предполагалось на час-полтора, и удивился, потому что стрелки показывали полшестого. Где его мотало-то десять часов?!

– Ночью везде опасно, – пробубнил отец, неловко стараясь обнять его за плечи, но Юл отстранился.

Они обменялись рукопожатием.

Вздохнув, Анна рассеянно огляделась.

– Позвала, значит, кровь-то? Ну, входи, – с едва уловимыми нотками угрозы в голосе сказала она.

– Хорошо, что позвала, – неуверенно пробормотал отец.

– А ты, – приказала ему мачеха, – пойди-ка, пригласи родню-то. Я пока на стол накрою. Праздник сегодня. Отметить надо.

– Но в таком случае Юлию придётся возвращаться ночью, – с нажимом на слово «придётся» сказал отец.

– А он у нас останется, – отрезала Анна. – Велесова ночь – праздник семейный.

Юл готов был поклясться, что глаза её в этот момент сверкнули.

– Нет, – возразил он, с трудом отводя взгляд от её лица. – Не останусь, Таня будет беспокоиться.

– А ты ей позвони, – послышался глухой, сдавленный голос отца.

Юл посмотрел в его сторону, но тот уже шагал к соседнему дому. В сутулой отцовской спине было заметно напряжение.

– Да сигнала здесь нет, – с досадой засовывая мёртвый телефон в карман, возразил Юл.

– Ну, тогда в дом входи, – улыбнулась Анна, открывая перед ним дверь. – Гостем будешь?

В этих словах Юлу послышались вопросительные интонации. Отвечать не стал, о молча вошёл в дом следом за мачехой.

Для деревенского дома планировка была самая обычная – хлев, сени, две комнаты, разделённые глухой стеной.

– Проходи, садись, – сказал Анна, приглашая его в кухню. – Здесь теплее.

В обстановке кухни ничего особенного он тоже не заметил: старый буфет, сколоченный из тёмного дерева, стол, накрытый иссечённой трещинами клеёнкой, стулья. Печка-каменка вызвала интерес – в Росстани это стало уже редкостью. На белёной печной стене подвешены на леске пучки сухой травы. В простенке между окнами висели большие часы с маятником, они медленно, словно с неохотой отмеряли время этого уходящего холодного осеннего дня.

Пока Анна хлопотала, Юл украдкой её разглядывал. Прежде ему не удавалось как следует рассмотреть мачеху.

Анна была довольно молода, намного моложе отца. Юл никогда не мог понять, зачем он ей, невзрачный, худой, почти старик. Пожалуй, она была красива. Но в её внешности что-то настораживало: слишком жёсткая линия скул, слишком тонкие губы, слишком холодный блеск глаз. И двигалась она странно: слегка раскачиваясь вперёд-назад, как курица, но походка эта её совсем не портила.

– Проголодался, наверно? Не ждали, что приедешь, а то бы овцу зарезали, – сказала Анна и почему-то засмеялась.

Смех у неё был отрывистый, ироничный, с твёрдыми металлическими нотками.

– Да я не голодный, – смущённо пробормотал Юл.

Скрипнула входная дверь, и в кухню одна за другой вошли четыре женщины в длинных, как и у мачехи, платьях. Следом за ними отец. Направляясь к столу, он на секунду остановился возле Юла и шепнул:

– Будь осторожен.

Юл удивлённо вскинул глаза, но отец уже отошёл и как ни в чём не бывало уселся за противоположным концом стола.

Женщины молча принялись помогать мачехе, а она, вдруг раскраснелась, и нервно спросила:

– Ну, рассказывай, что стряслось?

– Люди пропадают, – ответил он, удивившись её проницательности, с чего это она взяла, что «стряслось».

– Человеческая жизнь нынче ничего не стоит, – буркнул отец.

– Мальчик шести лет, – не обращая внимания на отцовские слова, продолжал Юл. – Есть подозрение, что орудует маньяк.

– Маньяк, говоришь? – задумчиво проговорил отец. – Слово новое, а зло-то старое.

– Да не бывает зло старым или новым, – заметил Юл. – Зло всегда одно.

– Одно-то одно, да личин у него больно много, – продолжал отец. – Зло является в том облике, которому человек больше доверяет. Древнему демону нетрудно принять образ молодой женщины или доброго старичка. Теперь их маньяками называют.

Отец исподлобья смотрел на Юла.

– Иногда маньяками-педофилами, – уточнил Юл.

– Первенцы, – продолжил отец, назидательно подняв указательный палец, – принесённые в жертву древним демонам – это страшная плата за века свободы от их власти. Но вот какая странная штука, они возвращаются снова и снова. Скажи мне, Юлий, изменилось ли в мире хоть что-нибудь с тех времён, как люди открыто служили кровавым богам? А им требуются всё новые и новые жертвы. Почему, кто-нибудь из вас знает? А что делать, когда столкнёшься со злом в себе самом? Это такое важное знание, древняя наука. А люди всё забыли и вспоминать не хотят.

– А может так и надо? Забыть и не вспоминать никогда о зле? Похоронить его, – возразил Юл.

– Тогда зачем же ты пришёл сюда, Юлий? – вмешалась Анна. – Мы ведь только этого и хотим, чтобы вы про нас забыли, и сами ничего не желаем знать о вас!

– Я пришёл, потому что вам хорошо знакомы эти места. Может, подскажете, где искать мальчика, может, где-то здесь есть пещеры, заброшенные шахты? – спросил Юл.

– Ты здесь вырос, – усмехнулась Анна. – Тебе не хуже нас эти места известны. Тем более, что это твоя работа. Вот и ищи!

Она сурово посмотрела на отца, не давая ему и рта раскрыть, и велела всем садиться за стол.

Перед едой никто не произнёс никаких молитв, не предложил взяться за руки, чтобы «обменяться энергией». В общем, всё было вполне заурядно: миска каши, чугунок картошки, кувшин с молоком.

Странные молчаливые женщины, даже имён не назвавшие, так и сидели за общей трапезой, молча пряча глаза под низко надвинутыми платками. Ужин походил, скорее, на тризну.

Но, удивительное дело, он ел варёную картошку, время от времени поглядывая на сотрапезников, и не чувствовал себя чужим.

Юл посмотрел в окно. Солнце опустилось к самому горизонту.

Перехватив его взгляд, Анна громко объявила:

– А теперь чай.

Вставая, она опрокинула стул, словно пьяная.

– Мне пора, – сказал Юл, вставая.

Но отец, усаживая его обратно, попросил:

– Куда ты на ночь глядя?

– Ну, хорошо, – неуверенно согласился Юл, взглянув на телефон.

Сигнала по-прежнему не было. Подумав немного, он решил остаться на ночь. Всё-таки отец просит.

Безмолвные женщины принялись убирать тарелки и ставить на стол чашки.

Отец придвинулся к Юлу поближе и, вынимая из полотняного мешочка трубку, предложил:

– Покурим?

Они вышли на крыльцо. Потемневшее небо на горизонте пересекала полоса, похожая на кровоточащую рану.

Юл достал сигареты, щёлкнул зажигалкой, предложил отцу, и, стараясь поддержать разговор, похвалил:

– Красивая у тебя трубка. Вересковая?

– Да-а, – протянул отец. – Вещь старинная. Вереск суеты не терпит. Сборщики месяцами бродят по верещатнику, со знакомыми кустами разговаривают. А как соберут, непременно его умертвят сначала.

Юл чуть не поперхнулся от таких слов.

– Вереск, он ведь живой, – продолжал отец. – Если комель разрезать, то увидишь в сердцевине красноватую жидкость. Это кровь его. Из живого-то вереска трубка не получится. Он сначала годок отлежаться должен. Потом выварить. Потом просушить. В идеальном случае, ещё как минимум год.

Отец выпустил облако дыма и спросил, держа трубку за чубук:

– Ну, что скажешь о нашей жизни?

Его глаза внимательно изучали лицо Юла.

Что он мог ответить? Он и не видел-то ничего. Да и можно ли в нескольких словах выразить странное тягостное впечатление.

– Всё не так, как мне представлялось, – неуверенно начал он. – Да и что можно представить за такое короткое время?

– А вы разве пытаетесь? Разве вам это важно? Мать твоя, покойница, всё хотела, чтоб ты уехал, в институт поступил и человеком стал, как она говорила. Считала, что на земле человек главный. Опасное заблуждение. Ведь земля-то эта непростая. Она не всякого примет и не всякого отпустит. Не каждый сумеет через Власовы Пастбища пройти. Вот ты думаешь, почему сюда приехал?

Он смотрел на сына, прищурившись.

– Ну, родня всё-таки, – неуверенно сказал Юл.

– Правильно, сынок, родня, – подтвердил отец, продолжая смотреть на него испытующим взглядом. – Только неспроста ты именно сегодня к нам явился. Ведь ночь-то эта – Велесова. В эту ночь такую силу можно обрести! Если, конечно, страх преодолеешь, не побоишься в подземелье спуститься.

Перехватив непонимающий взгляд Юла, отец покачал головой.

– Память, она ведь как погреб глубокий, как подземелье. Ты, поди, и не спускался туда не разу, – он снисходительно улыбнулся. – А вот мы сегодня дверь-то закрывать не станем. Пусть предки заходят и за стол садятся вместе с нами. Может, и ты вспомнишь…

– Ну, да, – поддакнул Юл, холодея, чувствуя, что впутался во что-то странное, неконтролируемое. – В этой деревне ведь одни Власовы живут, мне сказали.

Отец тихо засмеялся.

– Все мы здесь Власовы дети. И земли эти, – он широким жестом обвёл окрестности, – отцу нашему принадлежат.

Голос его был холоден и беспристрастен, в нём не чувствовалось упрёка.

– Отцу? – переспросил Юл, чувствуя, насколько бессмысленными кажутся здесь, в этом странном месте все его чаяния, мечты, да и вся его жизнь.

– Мы ждём, – игнорируя его вопрос, многозначительно произнёс отец. – Ждём часа, когда этот мир снова станет нашим.

От этих слов Юла передёрнуло.

– Мир давно изменился, – сбрасывая странное наваждение, ответил он и поискал глазами, обо что погасить сигарету.

– Зато здесь, – прервал его отец, убирая трубку в карман, – всё осталось по-прежнему.

Они вернулись на кухню в тот момент, когда одна из женщин ставила на стол самовар.

– Вот и чай, – облегчённо вздохнул отец.

Они снова уселись. Анна налила в чашку Юла какую-то густую пахучую жидкость.

Юл потянул носом терпкий запах и осторожно отхлебнул. Голова закружилась.

«Из чего они делают это пойло, – подумал он. – Это же невозможно пить».

Словно в ответ на его мысли Анна успокоила:

– Да не бойся ты, глупый, сурица это. Не слыхал? Правильно. Напиток-то древний, забытый, рецепт его никто, кроме нас, и не помнит уже. Если мудр, то на пользу, ну, а коли глуп….

И вдруг она улыбнулась ему так, что он чуть со стула не упал. Потом медленно встала и, перегнувшись через стол, погладила его по щеке. Прикосновение было приятным, волнующим, в нём было что-то запретное, неприличное.

Юл невольно покраснел.

Анна села, как ни в чём не бывало, продолжая смотреть на него без улыбки.

– Пей, – приказала она.

Её глаза лихорадочно блестели.

Юл сделал большой глоток. Жар хлынул в пищевод и стал быстро распространяться по всему телу. Юл запаниковал.

– Тише, тише, – проговорила Анна, медленно стягивая с головы платок. Каштановые волосы рассыпались по плечам. – Ты не бойся. Не страшно это... Обойдётся…

Юл дёрнулся, попытался встать, но понял, что не чувствует ног. Он даже посмотрел под стол – убедиться, что они есть.

– Проводи сына, – сквозь смех приказала Анна отцу.

Отец зажёг свечу, помог разомлевшему Юлу подняться и повёл по тёмному коридору. Юлу показалось, что идут они очень долго. Наконец, отец остановил его, открыл дверь в комнату, и, пожелав ему спокойной ночи, ушёл.

Юл остался один. Когда глаза немного привыкли к темноте, дошёл до кровати и лёг лицом вниз. Какое-то время лежал поверх одеяла, прислушиваясь к звукам чужого дома.

Часы на кухне пробили одиннадцать раз. В темноте что-то щёлкало, поскрипывало. Юл повернуться на бок, и вдруг заметил слабый свет, проникающий сквозь щели между дверными досками. Потом чьи-то когти царапнули стену.

– Кто здесь? – тихо позвал Юл. – Отец, ты?

В ответ – тишина.

Юл встал с кровати и пошёл к двери.

– Кто тут? – спросил он тишину.

Ни звука. Он приоткрыл дверь. Потянуло холодным сквозняком.

Юл выглянул из комнаты.

В конце коридора со свечой в руке стояла мачеха. В длинной белой рубахе она походила на привидение.

– Иди за мной, – велела она и дунула на пламя.

В коридоре стало темно. Только светилась рубаха Анны.

Юл пошёл за белым силуэтом. Под лестницей, возле двери, ведущей в хлев, Анна остановилась и, низко склонившись над корзиной и что-то пробормотала.

– Анна, что вы делаете? – окликнул он.

Мачеха отчётливо произнесла, не оборачиваясь:

– Дети… Приходят и уходят, когда им вздумается, я никак не могу их найти.

– Может, мне поискать? – с бешено бьющимся сердцем спросил Юл.

Продолжая что-то бессвязно бормотать, мачеха выпрямилась и направилась к двери. Когда она поравнялась с ним, Юл увидел, что глаза у неё закатились, и видны только блестящие белки.

– Анна, вам плохо? – спросил он.

Не обращая внимания на его вопрос, она толкнула дверь и вышла на улицу. Он пошёл следом.

На улице было морозно. Юл поёжился. Не потому что замёрз, а потому что увидел… их.

Они молча стояли, опустив вдоль тел непомерно длинные руки. Над ними то потухала, то зажигалась луна, когда на неё наползали и вновь уплывали облака.

«Вот они какие, Власовы дети», – подумал Юл.

Знал, его ждут.

Потом они стали звать его, медленно и широко размахивая руками. От этих движений воздух, густой и тёмный, как черничный кисель, закручивался в спираль, формируя посреди вересковой пустоши длинный туннель.

А потом они подхватили Юла под руки, и повели. Он пошёл с ними, не понимая, зачем, просто, чтобы быть там, где ему и положено.

Его привели в большую пещеру. Стены подземного зала покрывала копоть, въевшаяся в камень. На стенах охрой – силуэты животных. Высокие своды прятались в глубоких тенях, но где-то в трещине, разрезавшей скалу, пульсировал огонь, отчего казалось, что нарисованные животные бегут куда-то по чёрному базальту. Впереди на каменной плите алтарь с лежащими на ней остатками окаменевшей органики.

Рядом с алтарём стояла Анна. Она была абсолютно голой. Юл смотрел, но не мог переварить увиденное – красивые плечи, грудь, тёмный треугольник под животом, стройные бёдра, а дальше…

Ступни Анны были развёрнуты пятками вперёд.

Юл глупо улыбнулся, ощутив в голове жуткую пустоту. Его затрясло, и захваченный этой вибрацией, он перестал следить за происходящим. И тогда он начал расти и увидел свои ноги сверху, откуда-то из-под сводов пещеры. Они показались ему такими маленькими, короткими, как бывает, когда стоишь в воде, и… развёрнутыми пятками вперёд.

Свет дрожал, и в этой круговерти по полу сатанинским колесом вращались жуткие уродливые тени.

Тем временем Анна толкала к нему большую корзину. В ней лежало что-то, прикрытое тряпкой. Юл потянул за край, но почувствовал сопротивление. Кто-то держался за тряпку и мешал ему. Он почему-то рассердился и сдёрнул покров.

Из корзины на него смотрело существо, в котором он с трудом узнал…

– Ккооляаа! – закричал он.

Скрюченное тельце, большая голова, растрёпанные светлые волосы, бледное сморщенное личико...

Юл звал мальчика по имени, но изо рта вырвались нечленораздельные звуки вперемешку с присвистом и хрипом. Это была не человеческая речь, а рёв чудовища, древнего и беспощадного.

– Деды приходите, с нами пейте и ядите! – закричала Анна.

А потом Юл стал двигался назад. Не в пространстве, а во времени. Вспышки света, тьма, теснота, жар... Над головой бурлящее чёрное небо, под ногами выжженная красная равнина, багровые потоки раскалённой лавы, сплошная пелена пепла...

Он вращался в хаосе саморазрушения, стремительно теряя человеческий облик. Мышцы жгло, суставы выворачивало, желудок скрутило в рвотных спазмах, во рту отвратительный привкус. На коже проступали чёрные оплетья вен, череп трещал, словно из него что-то со скрежетом выламывалось.

Потрясение, злоба, боль… Что-то неведомое, мощное, скованное долгой неподвижностью, проснулось и захватило его волю. На свет выбиралось нечто страшно голодное…

Он протянул руку и подтащил корзину к себе...

…Очнулся посреди пещеры совершенно голый. Он ничего не помнил, и не испытывал ничего, кроме сытости и огромного удовлетворения. В уголке рта повисла слюна, он вытер её тыльной стороной ладони. Оставаться в пещере не хотелось, здесь жутко воняло и было слишком сыро. Он поднялся и пошёл.

Долго куда-то брёл. По камням, по траве, по земле. Остановился возле воды. Тяжёлая, жирная, она сочилась из-под круглого валуна.

Он наклонился. С поверхности воды смотрело невероятное уродливое существо: три чёрных дыры на черепе со скошенным лбом и длинными острыми ушами.

– Ыыыы! – застонал он, беспомощно падая вперёд.

Вода накрыла его. Захлёбываясь, он отчаянно барахтался, надеясь, что вынырнет уже в реальный мир. Бил руками и ногами, широко открывал рот, глотая ледяную воду, словно хотел выпить её всю, и она, наконец, вытолкнула его на берег.

Он лежал неподвижно, без мыслей и чувств. А потом пришла боль. И осталась надолго, только она – невыносимая, жгучая, адская – боль перекрученных судорогой мышц и искорёженных суставов.

Когда отпустило, и он почувствовал, что окончательно очнулся, открыл глаза.

В пасмурном небе кружили чёрные птицы.

Он лежал на спине, широко раскинув руки, дыша ровно и спокойно, наслаждаясь покоем и отсутствием боли. Потом встал.

Над вересковой пустошью висел туман.

Кажется, у него была какая-то жизнь? Раньше, давно… Такая же смутная, как дымка над верещатником.

И тогда он побежал. Легко, быстро, пружиня сильными ногами. Изо рта валил пар, но холода он не ощущал. Просто бежал, не разбирая дороги, ломая кусты, перепрыгивая через болотца и ручейки, напряженно всматриваясь в темноту черневшего на горизонте леса.

На опушке приостановил бег и с наслаждением потянул носом. Оттуда тянуло сыростью и кровью. Уши прослушивали всю прилегающую местность и даже небо над лесом.

Он тяжело перевёл дух и улыбнулся чему-то новому, мощному: он услышал, как под слоем чёрной почвы пульсирует кровь дикого вереска, её жар и силу он чувствовал и у себя внутри.

Он упал на четвереньки и завыл: громко, надсадно, до хрипоты.

Волчья квинта

Волчья квинта[1]

И арфу он взял, и на арфе играл.

И звуками скорби наполнился зал.

И вздохи той песни росли и росли,

И в царство печали меня унесли.

Мирра Лохвицкая. «Праздник Забвения»

Стояла одна их тех безветренных ночей, когда не слышны тоненькие свисты и шорохи, что пугают запоздалых путников, волею судьбы оказавшихся в густых богемских лесах. По еле приметной, вьющейся меж деревьев дороге, ехали двое всадников. Осторожно объезжая рытвины, камни и вымытые дождевыми потоками корни деревьев, они двигались на север.

–…на арфе играет сам дьявол на пирушках ведьм, когда они, наевшись досыта, кружатся в хороводе, – говорил тот, что постарше. – Уж поверь мне. Недаром считается, что этот инструмент изобрёл Каинов внук Иувал.

– О чём вы говорите, учитель! Через символику десяти струн Давидовой арфы святой Августин разъяснял смысл десяти заповедей, – отвечал его молодой товарищ.

– Голос, мой мальчик, только голос! Вот единственный совершенный инструмент, созданный Творцом. Всё остальное сделано рукой человека. Вначале возникла речь. Музыка появилась, когда к ней присоединили доставляющую удовольствие душе мелодию и гармонию, дабы возвыситься и искать в ней разнообразные ритмы и метры.

– Не хотите ли вы сказать, что музыку можно измерить?

– Конечно! Каждое число имеет своё звуковое воплощение. Если угодно, музыка – это звучащее число.

– Значит, любой, кто владеет музыкальной грамотой, может понять…

– О, нет, друг мой! Я сказал измерить, но не объяснить. Величайшее из творений Господа – человек – наделён разумом, и тем приближен к Богу, но постичь сие искусство дано не каждому. Не забывай, что над человеком довлеет плоть, а всё плотское в человеке связывает его с миром форм. Форма по отношению к звуку – это интервал.

– А как же быть с diabolus in musica[2] и «волчьей квинтой»? Неужели вы хотите сказать, что Господь, сотворивший вселенную совершенной, не смог создать равномерного музыкального строя?

– О, мой многознающий ученик! Всю жизнь я боролся с «волками» в музыке, и могу сказать тебе: Господь создал натуральный музыкальный строй, и в природе, сотворенной Им, нет никакой «волчьей» квинты. Гармония – душа мира. Однако после Боэция[3] кончился «золотой век музыки», и настали времена упадка. Только стараниями великого Вилларта[4] возродится былая слава музыки. Воистину говорю тебе, это новый Пифагор. Не в пример ужасному хроматисту Винчентино[5]! Ах, мой дорогой Джованни, ты ещё так молод…

Разговаривая таким образом, путники двигались вперёд по темнеющей дорожной колее. Подул холодный ветер, пригнав косматые тучи. Где-то в чаще завыл волк.

– Не пора ли устраиваться на ночлег, учитель? – поёжившись спросил Джованни.

– В такое полнолуние нельзя оставаться в лесу, – вторил ему учитель, показывая на жёлтый глаз луны.

Лес постепенно редел. На расстоянии четверти мили путники разглядели хутор и, пустив лошадей рысью, вскоре добрались до постоялого двора.

Это была большая усадьба – дом из тёсанных камней и несколько надворных построек. На черепичные крыши безмолвно лился лунный свет. Вокруг простиралась пустошь, уходившая к тёмной полосе леса.

У ворот их остановил мрачный сторож и потребовал, чтобы путники назвались.

– Джозефе Карлино, – ответил старший. – Органист кафедрального собора в Кьоджи со своим учеником Джованни Д’ Артузио. Мы едем в Анежский монастырь.

Однако, взгляд сторожа оставался угрюмым, пока спутник Джозефе не сунул ему несколько монет.

Вскоре Карлино и Джованни сидели за столом в полупустой харчевне. Хозяин поставил перед ними огромное блюдо плохо прожаренной свинины.

– Любезный, не найдётся другой пищи? – недовольно скривился Карлино. – Мы монахи и не вкушаем мясного.

И тут же поинтересовался:

– Не скажешь, далеко ли до Старого Места?

– Два дня пути, если Господь будет милостив к вам, – не слишком приветливо ответил хозяин.

Потом он кивнул слуге, и тот принёс гостям крутую кашу из варёной фасоли.

–Аббатиса возвращается через четыре дня, – придвинув ближе миску с едой, обратился Карлино к своему ученику. – Надеюсь, мы успеем настроить орган к её приезду.

Разговор за ужином не клеился. Они пили тёмное, чуть горьковатое на вкус пиво и молчали. На улице тоненькой флейтой посвистывал ветер. Безнадёжно серый, как облачение францисканского монаха, осенний день без единого светлого лучика, завершился.

Под монотонное бормотанье голосов немногочисленных постояльцев, а, скорее, под воздействием усталости, душу Карлино затопила печаль. Он сидел, склонив голову над кружкой, и думал о том, как можно пройти столь длинный путь так незаметно? О долгой ли дороге из Италии в Богемию он думал? Или о своей жизни?

Вдруг, словно по полу рассыпались орехи, зазвенели звуки цимбал. Это пробовал струны молодой цыган в белой рубахе и бархатной безрукавке. Музыка взвилась к потолку.

Удивление мгновенно вытеснило из сердца Карлино меланхолию. Он узнал эту мелодию.

…Ему вспомнилась изогнутая шея арфы и дерзкие глаза певицы, жёлтые от света лампы. И её альт, чуть хрипловатый, страстный…

Песни сильнее самой жизни…

–Что с вами, учитель? – забеспокоился Джованни. – Вы так побледнели.

–Я… просто вспомнил. Я слышал эту мелодию. Давно. Её играла одна девушка…

– О чём вы говорите? Это какой-то цыганский наигрыш.

– …я всегда любил прислушиваться к отголоскам таинственного и заглядывать на другую сторону мира. Моё увлечение музыкой в полной мере давало мне такую возможность. Да-да, мой мальчик, я не так уж стар, но волосы мои седы, а глаза впалы, ибо я приподнял край завесы и заглянул в мир сверхъестественного. Всё, что считают бреднями и выдумками, приобрело для меня характер страшной истины. Джованни, я должен рассказать тебе... Ты ещё так молод. Как я той осенью, когда мне исполнилось семнадцать…

Отец считал, что юноше негоже оставаться неучем, и по совету приходского священника отправил меня во францисканский монастырь, что на острове Сан Франческо дель Дезерто. Зная о моём увлечении музыкой, падре Агриций договорился с органистом кафедрального собора, чтобы тот обучил меня этому искусству.

Недолгие сборы, слёзное прощание с матушкой, и вскоре от берега Венецианской лагуны отчалила лодка, переправившая меня из Бурано на крошечный клочок суши, к которому два века назад прибило челн Франциска Ассизского, следовавшего на родину из Святой Земли.

Давно не случалось таких затяжных упрямых дождей. Волны, подгоняемые сирокко, перехлестывали через борт утлого судёнышка, и я истово молился Святому Франциску. А ещё изо всех сил старался не думать о доме, что оставлял, дабы постичь богословскую науку среди монахов францисканского ордена. Лишь иногда осмеливался я поднять глаза и бросить испуганный взгляд туда, где смыкались серый небосвод и серое море. Там смутно угадывались очертания святой обители.

Когда лодка пристала к пологому берегу, и моему взору открылась картина, поистине превосходящая мои представления о возможностях творения рук человеческих, меня поразили не мощные стены и не громадность постройки, но согласие, симметрия и гармония этого места, словно созданного для мирной молитвы и отречения от земного.

К монастырской двери вела аллея кипарисов.

Когда я вошёл в храм, братья молились. Павши ниц, монахи, мерно отсчитывали нужное количество псалмов. Огонь с треноги едва освещал их серые фигуры. Казалось, они придавлены к полу неизбывной скорбью, но уста непрерывно творили молитву:

In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti.

Братья не прервали молебен, даже когда из открытой мною двери по полу потянуло холодным, насыщенным влагой воздухом. Мне не оставалось ничего другого, как присоединиться к ним.

Когда вознеслось под купол нефа последнее «Amen», и в храме воцарилась тишина, ко мне подошёл келарь и велел идти с ним.

Направо от церкви тянулся ряд часовен, а чуть дальше располагались хозяйственные постройки. Мне отвели маленькую келью в доме послушников. Её убранство состояло из неширокого ложа, скамьи, высокого аналоя с двумя наклонными дощечками для писания и деревянной полки для книг. Узкое окно смотрело на монастырскую стену.

Как мечтал я тогда затвориться в этом мирном убежище и поскорей погрузиться в изучение строгих гармоний, призванных сопровождать обращённые к Господу молитвы. Органист кафедрального собора отец Северин начал обучать меня музыкальной грамоте с самых азов. О, сколько премудростей и тайн поведал мне мой многомудрый учитель! Я подолгу просиживал у аналоя, аккуратно обмакивая тростник в чернильницу, и старательно записывал числа, полные духовного смысла. Через эти символы Господь обращался к нам, призывая помнить о жизни вечной, заставляя таять тени и призраки в душе.

Но одной проклятой ночью прервалось моё путешествие в мир божественных созвучий. Это случилось в самом конце октября, в ту единственную в году ночь, когда стирается грань времён, а сны становятся вещими.

Отец настоятель направил моего учителя в небольшой городишко, расположенного неподалеку, для настройки органа в новом храме. Отец Северин одарил меня святым благословением, и я отправился с ним. С усердием выполнив то, что надлежало, мы двинулись в обратный путь. Однако к вечеру непогода разыгралась не на шутку. Лило как из ведра, и, опасаясь вымокнуть до нитки, мы решили переждать дождь в захудалой таверне на перекрёстке двух дорог.

Угрюмый хозяин, нерасторопные слуги... Но на ужин нам подали отменный сыр, изюм и бутылку вина. Я сидел напротив отца Северина, ел и думал…

О чём я думал? Теперь я и не вспомню, ибо в памяти осталось только мгновенье, когда моего слуха коснулись странные, подобные ветру гипнотизирующие звуки. Кто-то извлекал дивные арпеджио из какого-то струнного инструмента, по звучанию напоминавшего арфу.

И вдруг зазвенел красивый женский голос.

Она сидела в дальнем углу, небрежно положив руку на спинку скамьи, в платье, туго стянутом на талии ярким платком, красивая, с пламенными глазами. У неё на коленях лежала небольшая арфа. Отблески огня из очага прыгали по стенам и сверкали в её чуть раскосых глазах. О, эта девушка стоила всех чудес на свете – тонкая, стройная, изящная... Дерзкий взгляд, воодушевляемый какой-то дикой энергией, разбросанные по плечам волосы вместе являли нечто пленительное, даже обольстительное. Но что есть красота? Наружность всего мимолетней в человеке. Она вянет и пропадает, как луговой цвет.

Она играла на арфе и пела.

Её музыка не являла вдохновенной строгости церковной школы, на которой я воспитывался, но и простецкой мелодией площадного музыканта её нельзя было назвать. По сей день я не могу понять, как в условные формы она смогла влить дерзновенность новых звукосочетаний и роскошь необычных гармоний. Казалось, мелодия звучит впервые с сотворения мира, ибо такое не забудешь, услыхав однажды.

Она сразила меня.

Можно ли пробудить страсть при помощи музыки? Мне кажется, мой мальчик, что сама природа любви – это музыка. Мы слышим гармоничные аккорды и прекраснейшие мелодии, когда влюблены и счастливы. Когда же ненавидим, нас преследуют диссонансы.

Инструмент, что она держала в руках, походил на арфу – изогнутая шея, прозрачная сетка струн – но резонатор более узкий, а струны разной длины натянуты по диагонали. Это было что-то более древнее, похожее на инструмент библейского царя Давида. Я внимал дивным созвучиям и гармониям неизреченной сладости.

Наверное, так говорили боги… Она играла, и я из деревенского паренька превращался в древнего воина, которому впервые спела натянутая тетива боевого лука. В тот день молодой лучник поднял оружие не для того, чтобы убить, ибо сердце его наполняла любовь. Он натянул четыре тетивы, и создал первую арфу.

Мистическая звуковая лестница уводила меня в иные миры. Передо мной стояла не кружка с кислым вином, а золотая чаша, полная фимиама. В струнах арфы пел Эол, а в жёлтых глазах певицы мне улыбалась сама Луна.

И вдруг… завораживающий мрак, вызванный дьявольским тоном, пронзительный звук, похожий на завывание волка.

Я вздрогнул. Девушка играла какие-то дикие интервалы. Шире кварты, но уже квинты, ровно три тона... Diabolus in musica! Квинта дьявола! Мной овладело предчувствие и страх. Сейчас я понимаю, это мне ангел-хранитель посылал мне знаки.

В тот же миг дверь таверны распахнулась, и показалась безобразная старуха. Не переступая порога, она обратилась к девушке. Старуха сыпала какими-то обрубками слов, адской смесью древних языков, отголоски которых я слышал однажды. Я не знал, что она выкрикивает. Из тёмных речений ведьмы я понял только одно – девушку звали Франческой.

Франческа не ответила, только презрительно повела плечом, легко поднялась и направилась к двери, глядя на меня. Проходя мимо, она слегка дёрнула меня за рукав, как бы приглашая идти за ней.

Я выдержал всего несколько мгновений, так тянуло меня выйти следом.

Стояла глухая ночь – чёрная, разбойничья. Дождь кончился. Луна поднялась высоко, и воздух был так прозрачен, что я различал даже изгибы ветвей на деревьях. В конюшне тревожно заржали лошади. Я оглядел двор. В двух десятках шагов какое-то животное рылось в земле. Я присмотрелся – волк.

Похолодев, одними губами я прошептал молитву:

– Святой Франциск, заступись за нас грешных!

Лёгкий шорох за спиной заставил меня оглянуться.

Рядом стояла Франческа.

Её глаза горели в лунном блеске, как два жёлтых огня. Волчьи глаза.

Вблизи я рассмотрел, что она рыжеволоса, а лицо покрыто веснушками. Необычная, своеобразная красота Франчески сделала меня бессильным перед нею.

Не знаю, грехи ли её или прелесть, делали девушку такой притягательной? Ведь красота тела, в сущности, ограничена кожей. Но простое любопытство сменилось могучим чувством. Страсть, внезапная и непобедимая, овладела мной.

Почему так глупеет человек, когда влюблён?

Франческа приблизилась так, что её дыхание обожгло мне губы, и поцеловала.

Время словно остановилось и падало на нас с небес, подобно каплям таинственного вещества.

Потом Франческа прошептала:

– Джозефе, приходи завтра после заката…

Она махнула рукой в сторону моря.

–… туда ведёт левая тропинка от развилки, что у пинии.

Глупец, тогда я даже не удивился, что она знала моё имя, хотя мы виделись впервые.

Весь следующий день мне не сиделось в келье, и я бесцельно рыскал по монастырю. Назначенная встреча с Франческой не давала мне покоя. Что-то грызло и угнетало мой дух.

Солнце уже клонилось к западу, когда послышалось пение монахов, сопровождаемое звоном колокольчиков, и длинный ряд францисканцев потянулся вдоль монастырской стены, останавливаясь возле каждой часовни и вполголоса читая молитвы.

«Придите, воспоем Господу!»

Обойдя все до одной, братья вошли в церковь.

Я не пошёл с ними. Какое-то время всматривался я в вечерние облака и прислушивался к звону струн, доносившемуся издалека, и представлял, как Франческа сидит на прибрежном песке, глядя на море, и играет на арфе. Меня непреодолимо влекло туда.

Когда монастырские часы пробили восемь, я отправился на берег.

Выйдя тем вечером за пределы обители, я невольно вступил в таинственные запретные области. Мог ли я вообразить, что существует иной мир, волшебная страна, где цветы и растения источают мёд и амброзию, где зреют сочные плоды. Но она уже ждала меня, эта ловушка для молодой необузданной плоти.

Неподалёку от монастыря, у старого колодца росла вечнозелёная пиния. От неё расходились в стороны две узкие тропы. Одна из них уводила к морю. Странная, заросшая по краям репейником и мареною дорожка. Будто никто по ней и не ходил. Ветер уныло качал лиловые соцветия чертополоха. Чем дальше уходил я по тропе, тем более уставшим себя ощущал.

Вдруг из зарослей, прямо у меня из-под ног, оставляя за собой дорожку в пыли, выполз крупный уж. Так по змеиному следу я и вышел к берегу.

Франческа стояла спиной ко мне у небольшого костра и смотрела на море. Волны с шумом накатывали на песок. Тучи постепенно затягивали небо. Не знаю, как, но она, даже не обернувшись, поняла, что это я.

– Пойдём, – сказала Франческа. – Скоро будет дождь.

Она привела меня в покосившуюся рыбацкую хижину. Но внутри оказалось уютно и хорошо натоплено, что удивило меня – как можно удержать тепло защититься от сырости в столь ветхих стенах,

Хозяйство Франчески состояло из узкого ложа, покрытого тканью с ярким орнаментом, стола со скамьёй у крошечного окошка, маленького котелка и кружки.

Она поняла мой взгляд и сказала с улыбкой:

– Здесь найдётся всё: вода, немного хлеба и вино.

Она повернулась к полке и достала несколько оливок. Мы поужинали размоченным в кипятке хлебом, выпили вина.

Небрежный наряд и чудесные распущенные волосы делали Франческу неотразимой. Она заигрывала со мной, и я не мог не отвечать ей. Но тёмное предчувствие не оставляло меня.

– Хочешь, сыграю тебе на хелисе[6]? – спросила она, беря в руки инструмент.

Пальцы коснулись струн. Сначала она играла какую-то тихую монотонную мелодию, похожую на завывание ветра. Она вызывала леденящий душу страх. А потом она запела на каком-то древнем наречии. Я не знал языка Франчески, но…

…на меня обрушились рёв урагана, бушующего над морем, быстрый топот ног невидимых преследователей, спор тысячи гневных голосов…

Музыка достигла странного вибрирующего тона, будто хотела достичь недосягаемой высоты. И уже невозможно было определить, звук ли это струнного инструмента или высокий человеческий голос. Дрожь волнами пробегала по моему телу вместе с тем, как звучали то приятные, то диссонирующие звуки. Гармония менялась крайней дисгармонией, и я переходил от эйфории к раздражению, от наслаждения к щемящей душевной боли.

А перед взором она… Лицо дивной красоты, точёная шея и дикие жёлтые глаза. Сердце наполнило острое, беспокойно сладостное чувство, которое рождается при созерцании мечты.

На лице Франчески блуждала улыбка, едва заметная, лукавая и двусмысленная. Она околдовала меня так, что смешанное чувство страха и вожделения, боровшихся во мне, уступило место безудержной страсти.

Необузданность желания, вызванная пением хелиса, подобная священной ярости, овладела мной. Специфическое звучание арпеджио пробуждали тревогу. В них явно слышалась нота дьявола.

Я смотрел на Франческу мутными от блаженства и ужаса глазами, безотчётно пытаясь отдалиться. Но её горячие ладони и лихорадочно блестящие глаза сожгли последние мосты. Разумеется, то, чему суждено совершиться, то совершится. Шатаясь от пьянящего восторга, я подошёл к ней.

Потом была ветреная ночь, неплотно закрытая поскрипывающая дверь, обращённая к морю, и вспыхнувшая ярко, как сигнальный костёр, страсть.

Франческа ничего не просила у меня, дрожа, как стрела, сорвавшаяся с тетивы. Казалось, она хочет только любви.

Блаженство затопило всё моё существо, и я вошёл в светозарную арку дворца сияющих грёз. Но на острие сладости ощущалась мука и предчувствие чего-то страшного. Эта девушка опутала мою душу сетями самых греховных желаний, сплела прочную нить, на которой держала мою волю. Одним жестом она превратила убогую лачугу в сказочный дворец.

Рассвет я встретил в объятиях Франчески.

С той ночи я не находил покоя ни во время церковной службы, ни посреди благочестивых занятий.

Началась странная, полусознательная, тайно-сладостная жизнь. Я всё время чувствовал близость Франчески, желал её до изнеможения, до невозможности дышать. Мечтая освободиться, словно предчувствуя беду, душа взывала: «Спаситель, или Ты не слышишь: не введи во искушение!»

Но вечером я снова спешил на берег, входил в хижину, и Франческа, играя на дьявольской арфе, пела древнюю песнь.

– Возьмем от любви всё, что она может дать, – шептала она.

Безумная страсть и жгучие объятия всю ночь. Утомленные, под утро мы засыпали, а вскоре нас будил монастырский колокол.

Бледный и обессиленный, возвращался я в свою келью.

Между тем, я стоял на краю бездны. Передо мной разверзлась пропасть. Как легко и соблазнительно было сорваться вниз. Между жизнью в монастыре и неистовствами в хижине Франчески лежала узкая, тоньше волоса тропинка, и пройти по ней я мог только сам.

Крошечный, едва заметный, в дидимову комму[7], диссонанс разрушал гармонию моей прежней жизни.

Днём в храме я внимал дивному благогласию псалмов, заставляющему взлетать к куполу священные энергии, а ночью слушал немыслимые созвучия древнего хелиса и стоны любовницы. Два мира сошлись яростной схватке за мою душу. Жуткая дисгармония. Волчья квинта.

Я находился на грани сумасшествия, не владел собой, не знал, чего желаю, о чём всесокрушающая тоска в сердце. Опьянение Франческой задёрнуло передо мной действительность. Жизнь приобрела вкус сладостного, но смертельного яда.

Никто не знал о моих ночных свиданиях. При одной мысли, что отец Северин мог догадаться о нашей с Франческой любви, я начинал трепетать от страха.

Днём, выполняя свои ежедневные обязанности в монастыре, я думал только о ней. Всё озарялось пламенем чувственности. Проходя под аркадами монастыря, я испытывал смятение, а моё тело нетерпеливо ожидало новой встречи. Я так сильно желал её, что, мысленно впадая в грех, я стонал, лёжа на каменных плитах. Я чувствовал стыд греха, но, приближалась ночь, и вновь, потворствуя тёмной силе, обольстительной и ужасной, я бежал по тропинке на берег, Франческа вела меня в хижину, брала в руки арфу, и тихие звуки погружали меня в сладостный сон. Мы снова и снова возобновляли наш тайный брак, предаваясь любви под светом углей в остывающем очаге.

Однажды, в миг чувственного восторга, я уловил на губах Франчески победную усмешку, которую она не успела скрыть. На дне моих глаз навсегда осталось её лицо в то мгновенье. В улыбке таилось что-то порочное, а в жёлтых глазах... предсмертная грусть. Тёмный страх сжал мне сердце. Потом она слегка отстранилась и произнесла какую-то фразу...

О, в ней жила ещё одна женщина! Женщина из породы иных существ. Моя сонная душа предчувствовала неизбежную гибель.

Проходила ночь за ночью, и борьба со сладким полубытием стоило мне всё больших усилий. Её любовь оказалась ароматным, но ядовитым зельем. Я жадно припал к этой чаше и выпил до дна. Я стыдился своей страсти, чувствуя, что в ней больше магии, чем любви. В голове постоянно слышались звуки хелиса и зов Франчески: «Приди ко мне!» Она гипнотизировала меня напряжением тёмной воли и загадочными звуками древней арфы. Даже туман под луною приобретал для меня очертания тел соединяющихся любовников.

Франческа, моя любовь, моя страсть, мой враг...

Так продолжалось несколько недель, пока я совершенно не обессилел и не превратился в тень, пустую оболочку.

Мой мудрый учитель отец Северин требовал объяснений, возможно, догадываясь о чём-то.

– Уж не богомерзский ли суккуб мучает тебя по ночам, мой мальчик?

Но я не решился открыть тайну нашей с Франческой блаженной обители.

Однажды утром я едва смог подняться, чтобы пойти к заутрене. Силы оставили меня, я не мог вернуться к прежней жизни.

Меня уложили в постель, позвали лекаря. Нервная горячка так глубоко потрясла мою душу, что она не знала, как освободиться от наваждения.

Я принял твёрдое решение принять постриг.

Отец Северин неустанно молился обо мне, и день ото дня исцеление неуклонно наступало. Я перестал бывать у Франчески, и постепенно возвращался в привычное состояние.

Но однажды после вечерни ко мне подошёл один из братьев и сказал, что меня ждут у монастырских ворот. Сердце в груди ёкнуло, но я бросился туда со всех ног.

За воротами стояла старуха, что я видел в таверне в день знакомства с Франческой. Устремив на меня повелительный гипнотизирующий взгляд, она кричала, указывая кривым пальцем в сторону моря.

– Франческа! Франческа! – повторяла она.

Предчувствуя недоброе, я бросился в церковь и упал на колени перед алтарём. Но слишком тусклый свет лампады не позволил мне видеть, как Архангел Михаил сражается с дьяволом.

Долго лежал я, простёртый ниц, словно в оцепенении, не в силах молиться.

Когда наступила ночь, и на небе зажглись огромные звёзды, вместе с братьями я вышел из церкви после полунощницы.

Вдруг среди безмолвия раздался странный звук, похожий на рыдание. Словно запели сразу несколько арф одновременно. Звук налетел, как волна на прибрежный песок, и растаял. Я перекрестился и с лёгкой дрожью подумал, что слышу звуки мира нездешнего.

– Дьявол свадьбу справляет, – сказал старый монах, осенив себя крестным знамением.

Сердце моё заныло, навалилась тоска. Схватив фонарь, я бросился к берегу.

Порывистый ветер прижимал к земле сухую траву, рвал на мне одежду, брызгал в лицо первыми каплями дождя.

Я едва успел добежать до хижины Франчески, как хлынул ливень. Шторм яростно трепал не затворённую дверь хибарки.

Я вошёл. Внутри пахло прахом и плесенью. На полу у порога брошенный платок, рядом хелис. Подняв фонарь повыше, я шагнул вперёд.

Она лежала на узком ложе, устремив на меня жёлтые глаза с сильно уменьшенными зрачками. Никогда не забыть мне этот жуткий взгляд – грозный, безжалостный, по-звериному жестокий.

В ту ночь Франческа умерла.

Она лежала передо мной на алтаре нашей любви, оплаканная только мною и дождём. С тоской глядя на прекрасное тело Франчески, я не мог поверить, что оно мертво.

Эта женщина, как грань зеркала, разделившая мою жизнь на две несогласуемые части, открывшая мне вселенную чувств и отнявшая покой.

Франческа, моя вакханка и моя невеста…

В часы бдения у тела усопшей царила невообразимая тишина. Свеча догорала, я зажигал новую, потом открывал ненадолго дверь, чтобы проветрить комнату, и возвращалась обратно.

Я сам выкопал могилу под молодым, насквозь промокшим кипарисом, и засыпал землёй свою возлюбленную.

Прислонившись щекой к сырой земле, я рыдал неутешающими рыданиями.

– Спи, моя любимая, пусть тебя убаюкивает ветер….

Всю ночь я провёл на могиле Франчески, слушая, как в завываниях ветра рождается полная скорби и отчаяния мелодия. К утру, совершенно окоченев, я вернулся в опустевший домик, и содрогнулся от страшной тишины.

Стоя на пороге полуразрушенной рыбацкой лачуги, я смотрел и не узнавал это место. Как я попал сюда? Дверь и окна хижины выломаны, пол давно сгнил, чёрные трещины зияли в облупившихся стенах. Злой ветер будто хотел смести эти жалкие развалины с лица земли.

В неярких бликах пасмурного утреннего света я увидел хелис, арфу дьявола, таинственную древнюю лиру, певшую мне о никогда не утоляемой страсти. Он валялся на полу возле ложа. Мой искуситель умер вместе с Франческой.

Дрожащими руками я потянулся к нему. Словно голос с небес провозгласил: «Уничтожь его!»

Той ночью я сжёг хелис вместе с развалинами дома.

По серому небу с бешеной скоростью мчались низкие тучи, сливаясь с бушующим морем и дымом пепелища.

Не помню, как я добрёл до монастыря.

Оставшись один, я наглухо закрылся в келье, ибо мне захотелось умереть, прекратить существование. Чувство вины мучило меня. Почему умерла Франческа? От любви ко мне, может быть, из-за того, что я её бросил? А если отец Северин прав, и мне являлся жуткий суккуб, порождение лукавого?

Весь день после похорон Франчески я мучил себя, но так и не нашёл ответа.

Глубоким вечером, когда свеча на аналое уже догорала, в окно возле самой постели, заглянула луна, и на пол легли белые пятна.

Спать не хотелось, но я задул свечу, лёг, силясь забыться. В бессоннице я обвинял лунный свет и даже попробовал найти что-нибудь, чем можно занавесить окно, но не нашёл.

Я долго читал молитвы, и, наконец, заснул.

Не помню, что я видел во сне, вероятно, что-то страшное, ибо вскоре в испуге проснулся от толчка в рёбра. Продолжая лежать, я разглядывал келью. Казалось, все предметы шевелятся.

Вдруг что-то мягкое сорвалось с подоконника и упало вниз. Через некоторое время я услышал шаги как будто животного и стон – не то звериный, не то человеческий.

– Человек или зверь, – воскликнул я, – повелеваю тебе именем Господа Иисуса Христа, скажи, кто ты.

За дверью послышался шорох. Потом кто-то тихонько запел.

Голос звучал как из-под земли, но я узнал его…

Затем дверь медленно, бесшумно отворилась... и в комнату вплыла она.

В тусклом лунном свете, в платье, измазанном землёй, стояла Франческа. Она подняла руку, то ли подзывая, то ли указывая на меня.

Та, что стояла передо мной, походила на Франческу, но не была ею. Она шагнула вперёд. Её лицо ушло из лунной полосы, и в темноте светились только глаза – жёлтые, дерзкие, холодные, хищные… Глаза волчицы.

Привидение улыбнулось бледными губами и прошептало:

– Джозефе, где мой хелис? Верни мне его, и спою тебе, как прежде пела.

Прекрасное лицо искажала смертная мука, глаза смотрели на меня, но не видели, вместо улыбки – судорога трупной агонии. Она следила за мной невидящими глазами.

– Мой возлюбленный, прибежище моих наслаждений! – простонала она и, склонившись, коснулась моих губ ледяными губами.

Мы слились в чудовищном поцелуе.

Всё исчезло в мучительном, ни с чем несравнимом страдании.

На рассвете меня разбудил протяжный звон монастырского колокола.

День прошёл в неустанных молитвах о несчастной грешнице. Я не знал, каким богам поклонялась Франческа, но просил Господа спасения для неё.

Следующей ночи я ждал. И Франческа снова явилась.

Когда луна заглянула в окно, меня одолел тяжкий сон. Но и сквозь него я почувствовал, что Франческа рядом. Послышался шорох платья, потом тихое пение…

Я открыл глаза. Она стояла у порога.

– Любовь моя, – шептала Франческа. – Ты мне дороже души! Тебя, одного тебя хочу!

Как ни пытался я отвести глаза, но ей всё-таки удалось перехватить мой взгляд, связав нас прочной алой нитью. Я испытывал невыразимый душевный гнёт. Ее жёлтые глаза – так мне почудилось – старались проникнуть в мои мысли. Она вновь и вновь звала: «Приди ко мне!..»

…порывы страсти сменялись приступами панического ужаса…

Я снова умирал, испытывая непередаваемые страдания, словно все атомы моего тела поменяли взаимоотношения. В глубине души трепетало жуткое желание, затаённая радость – войти в таинственный мир моей мёртвой возлюбленной, отдаться запредельной любви навсегда.

Прошёл ещё день. Но дневные занятия не возвращали мне ясности сознания. Надо мной тяготел чёрный морок. Я понял, что только и жду ночи, страшась и желая появления Франчески. Ко мне вернулось мучительное томление страсти.

Я снова жаждал её. Я знал, что она придёт.

…Ещё не начинало светать, и тьма казалась мёртвой, когда на лестнице раздались шаги. Затем дверь бесшумно отворилась, и в комнату вплыла Франческа. В одной руке она держала воображаемую арфу, другой трогала струны.

–Джозефе! Где мой хелис?! Я жду…

В ушах зазвучали дикие арпеджио, и некуда было спрятаться от всепроникающих безжалостных звуков. Надо мной раскинулась тонкая сеть из огненных нитей.

Я понимал, что гибну. Утром мне едва хватило сил, чтобы подняться и выйти из дома послушников.

Меня не пугала мысль об адских муках, я лишь сожалел о том, что сжёг хелис. Возможно, я смог бы откупиться. Но теперь её инструментом стал я сам. Она играла мною, она играла на мне!

Я должен был умереть или снять проклятье. Разгоняя морок пламенем искренней веры, мучимый виной перед умершей возлюбленной, я отправился на её могилу и обрызгал святой водой невысокий холмик ещё не успевшей затвердеть земли. Тотчас над ней поднялось белое облачко, в котором угадывались очертания обольстительного тела Франчески, и послышались её тихие стоны. Она проплыла между могил мимо меня и исчезла.

Я задыхался и плакал.

В ту ночь Франческа пришла в последний раз. Я начал уже дремать, когда она влетела в окно на лунном луче. Черты лица блистали гибельной красотой, но… её глазам уже открылись вечные муки.

– Что ты наделал, Джозефе! – крикнула она. – Я люблю тебя, ты – жених мой!

Совершенно обессиленный я сполз с ложа, а Франческа обволокла меня и страстно обнимала всю ночь.

Перед рассветом она низко наклонилась, коснулась ледяной рукой моей груди и, как мне показалось, вынула сердце.

Очнулся я при ярком свете дня, совершенно разбитый то ли падением, то ли неистовой любовью моей мёртвой суженой.

Я поднялся, мучимый жаждой и острой болью в груди, дотащился до монастырского колодца и долго пил. Вода горчила, как та, что омывает самое сердце земли, – подземная, чёрная, холодная.

С тех пор душа моя иссохла. Томление страсти навсегда покинуло тело, а любовь сердце. Ни одна, даже самая прекрасная женщина, больше никогда не пробуждала во мне чувств. Я освободился от Франчески и… от всех земных желаний. Даже в музыке я вижу лишь воплощение чисел и ищу гармонии не земные, но небесные.

Карлино тяжело облокотился на стол и обхватил голову руками. Лицо его осунулось, глаза померкли. Он выглядел очень измученным и… старым.

Джованни Д’Артузио потрясённо смотрел на учителя. Тот помолчал и продолжил, а вернее, завершил свою повесть:

– Тридцать лет прошло с той поры, Джованни. Но и по сей день я не могу сказать точно – существовала ли Франческа на самом деле, или богомерзкий суккуб мучил меня. Может быть, демоны туманили мне сознание, или лукавый искушал перед тем, как я совсем распрощался с мирским? И ещё…

Глаза Карлино наполнились ужасом.

–…странная страшная мысль иногда поднимается из тёмных глубин сознания: а что, если Франческа вернётся за мной?

Карлино поднялся по грязной лестнице с истёртыми ступенями и вошёл в отведённую ему комнату.

За окном холодный ветер гремел голыми почерневшими ветками тополей.

Джозефе помолился и лёг спать, а в тоскливой полутьме сырого пасмурного утра его разбудил звук, похожий на собачий вой. Карлино поднялся с кровати и подошёл к окну.

Остроухая серая собака стояла в воротах и исподлобья смотрела прямо на него жёлтыми глазами. Карлино пригляделся. Это был волк.

Зверь завыл. Слабо, тонко, с хрипотцой.

– Волчья квинта, – прошептал Карлино, чувствуя, как тоска стеснила сердце.

Он вернулся в постель.

Когда Джованни Д’Артузио постучался в дверь комнаты своего учителя, никто не ответил. Обеспокоившись, Джованни вошёл и обнаружил учителя в ужасном состоянии. Тот не отвечал на вопросы, только смотрел в дальний угол комнаты безумными глазами.

В то утро Джозефе Карлино отдал Богу душу, даже не успев приобщиться Святых Тайн.

Перед тем, как выдохнуть в последний раз, он крепко схватил руку ученика и произнёс:

– Говорят, в каждом человеке звучит своя нота. Что за нота звучала во мне?

[1] Волчья квинта (букв. пер. с нем. Wolfsquinte) — музыкальный интервал, название очень фальшивой квинты, которая возникала в различных музыкальных строях. Обращение «волчьей квинты» (перемещение нижнего звука на октаву вверх) даёт «волчью кварту». Иногда их называли просто «волками».

[2] Название diabolus in musica употреблялось по отношению к тритону. Тритон - интервал, содержащий три целых тона. Диссонирующий интервал. В музыке эпохи возрождения практически запрещалась использоваться в созвучии с тоникой (параллельно так и последовательно в любом порядке), так как образовывался диссонанс. Тритон называли нотой дьявола.

[3] Анииций Манлий Торкват Северин Боэций в исторических документах Аниций Манлий Северин (ок. 480 — 524, по др. св. 526) — римский государственный деятель, философ-неоплатоник, теоретик музыки, христианский теолог. В трактатах «Основы музыки», «Libri V de institutione musica» передал европейской цивилизации метод и базовые знания лучших греческих авторов (преимущественно пифагорейцев) в области «математических» наук.

[4] Адриан Вилларт (ок. 1490 — 1562), фламандский композитор и педагог, работал в Италии. Представитель франко-фламандской полифонической школы, основоположник венецианской школы.

[5] Итальянский композитор XVI века Никола Вичентино пытался вновь ввести в европейскую музыкальную теорию хроматизм и энгармонизм античной музыки. Результаты своих изысканий он изложил в трактате «Древняя музыка, сведенная к современной практике» (1555).

[6] Хелис – разновидность лиры, простейшая и самая лёгкая по весу, с корпусом из панциря черепахи, обтянутым воловьей кожей. Техника игры на всех античных лирах примерно одинакова: музыкант держал инструмент под углом примерно 45 градусов к корпусу, играя стоя или сидя.

[7]Дидимова комма — интервал менее малой секунды (80/81).

За тьму в ваших глазах

«В надежде, неведении и радости направлялись они к гаваням юга»

Хорхе Луис Борхес.

Предисловие к книге

Марселя Швоба "Крестовый поход детей"

«шли мужи и девы, юноши и старцы,

и всё это были простолюдины»

Монах-хронист

о Крестовом походе детей 1212 года

По дороге, вьющейся по заросшему хвойным лесом холму с пролысиной на верхушке, погромыхивая большой корчагой с пивом, поднималась повозка.

Осенний ветер, усиливающийся в это время года, нещадно трепал хламиду возницы. Тяжёлое пасмурное небо висело так низко над землей, что Галашу приходилось всматриваться, чтобы разглядеть путь. В такой пасмурный день и без того мрачный лес и тёмные каменные глыбы по обочинам смотрели ещё угрюмее. Галаш то и дело понукал чагравую лошадку, торопясь засветло взобраться на холм и увидеть, наконец, трёхъярусную колокольню монастыря Святой Девы Марии, служившую ориентиром в пути и конечной целью.

Вниз по холму к Оболони уходил овечий выгон, по которому бестолково разбрелось овечье стадо, а на дне долины, у лесистого берега Днепра, виднелась высокая звонница и ломаные изгибы монастырских построек.

За два года, что настоятель назначил его возницей, Галаш хорошо изучил каждый камень на этой дороге и отлично знал, когда надо свернуть, чтобы не сгинуть в глубоких яругах Киевских предместий. Время от времени Галаш поправлял охапку соломы под корчагой, опасаясь, как бы огромный сосуд не свалился с повозки, и улыбался, вспоминая дочку сельского пивовара.

За крутым поворотом возле старой надломленной молнией сосны, Галаш заметил путника. В прихрамывающей походке и в том, как он опирался на посох, чувствовалась усталость, дорога поднималась всё время в гору, и идти по ней было нелегко.

Когда повозка поравнялась с прохожим, Галаш придержал лошадь.

Остановился и путник.

Это был немолодой человек в потрёпанном плаще, накинутом на крепкие плечи. Он кивком приветствовал возницу.

– Куда идёшь, добрый человек? – спросил Галаш.

– В монастырь, – ответил путник, вставляя посох в землю и пряча руки в полы плаща. – Слыхал я о доминиканской обители на Оболони.

– За холмом она и есть. Помолиться или, может, остаться хочешь? Садись, подвезу. Туда еду, – радуясь попутчику, предложил Галаш.

– Там видно будет, — ответил странник, садясь в повозку и укладывая рядом посох.

– А звать тебя как? – приветливо поинтересовался Галаш, дёргая вожжи.

– Отец знает моё имя, – уклончиво ответил пришелец. – А ты называй Паломником.

На востоке горизонт угрожающе загородили тучи.

– Дождь, – сказал Галаш, когда ему на руку упала первая крупная капля…

…Смеркалось. Только что кончился ливень. Пряно пахло прелыми листьями.

Отец настоятель осторожно, боясь оступиться, шёл по тропинке, выложенной грубо обтёсанными серыми камнями, скользкими после дождя. В ветвях шумнул ветер, и на куполе церкви Святой Девы Марии жалобно заскрипел крест.

Отец Максимилиан поднял голову. На фоне бледного неба отчётливо выделялась тёмная осиновая крыша и две остроконечные башенки храма. В наступающих сумерках они приобрели странную причудливую форму, к тому же откуда-то появилась птица – чёрная, как сама башня, на которой она сидела, задрав к небу уродливую голову с огромным клювом и скрестив за спиной несоразмерно огромные крылья.

– Святая Дева Мария, Матерь Божия, пошли нам святых Ангелов, чтобы они нас защитили и отогнали бы от нас злого врага рода людского, – прошептал отец Максимилиан, безотчётно пугаясь странного существа.

Слова молитвы прервал горластый петух, вечерним криком возвестивший о чьей-то скорой смерти. Отец Максимилиан осенил себя крестным знамением, и торопливо ступил на порог храма. Он отворил дверь и шагнул внутрь.

На мгновенье задержавшись возле караульного помещения, он глянул вниз, где после пяти крутых ступенек находился вход в крипту. Дверь была приоткрыта. Настоятель покачал головой, отметив непорядок, но отвлекаться на его устранение не стал. Обхватив обеими руками наперсный крест, он направился прямиком к алтарю.

У аналоя отец Максимилиан преклонил колени, неуклюже опустив грузное тело, облачённое в белый хабит, на деревянный пол и, закрыв глаза, направил взор глубоко внутрь себя, туда, где он обычно видел Бога...

Тихая молитва полетела по храму:

– Deus coeli, Deus terrae, Deus Angelorum… Ты Создатель всего видимого и невидимого, и царствию Твоему не будет конца: смиренно пред величием славы Твоей молю, да благоволишь освободить меня властию Своею от всяческого обладания духов адских, от козней их, от обманов и нечестия….

Неожиданное и резкое круговое движение воздуха по наосу заставило настоятеля открыть глаза. Свечи ярко вспыхнули, язычки пламени задёргались и затрещали, «заплакал» воск. Чьи-то глухие шаги и шорох одежды заставили священника обернуться на потемневшую от копоти дверь исповедальни.

Позднее появление прихожанина вывело его из молитвенного состояния. Какому грешнику понадобилось срочно покаяться!

Отец Максимилиан тяжело поднялся.

Он вошёл в тесную кабинку и сел на скамью, сложив руки на животе. Свет от свечей проникал сквозь решётку и бледными пятнами ложился на его морщинистые ладони. Отец Максимилиан шумно вздохнул и смежил веки, снова погружаясь в себя.

– Сколько времени прошло со дня последней исповеди, дитя моё? – строго спросил он.

Но глубокий низкий голос и холодные страшные слова вывели священника из самосозерцания.

– Я принял демона, святой отец.

Настоятель открыл глаза. Холодная дрожь пробежала по спине.

– Которого из семи, сын мой? Был ли это Асмодей, разлагающий душу похотью, Валефор, подбивающий к воровству, Бельфегор — повелитель праздности, Велиар — демон лжи, или же гнев, очерняющий сердце…

– Вы не поняли, святой отец, – перебил гость. – Этот демон так же телесен, как вы или я.

– Какой бы грех ты ни совершил, Бог простит его, если ты пройдёшь обряд очищения, пропоёшь триста псалмов, будешь поститься и вернёшься в лоно церкви... – принялся наставлять отец Максимилиан.

Но грешник прервал заботливые речи старика:

– Вы не поняли, святой отец, для меня нет возвращения в лоно церкви. Слишком поздно.

С каждым словом, доносившимся из-за решётки, в душу старого исповедника проникал страх перед чем-то неведомым, необъяснимым, отличным от всего, что он знал, отличным от его Бога.

– Тогда зачем ты явился сюда, сын мой? – вымолвил священник, сдерживая дрожь в голосе.

– Я пришёл не исповедаться, а спросить! Спросить человека, некогда давшего мне кров и надежду, единственного, кто искренне любил меня...

От этих слов сердце отца Максимилиана тоскливо заныло.

– Я желаю помочь, сын мой. Ещё не поздно всё изменить. Усердная молитва творит чудеса…

– Не глупите, святой отец, – прошептал грешник. – Я старый крестоносец. Всю жизнь я носился по выжженной пустыне, защищая паломников, ел только хлеб, пил воду и каждый день усердно молился! Меч и плащ – это всё, чем я владел, и мне того хватало, ибо я был свободен духом. Но сегодня я спрашиваю вас: было это служением ближнему или служением себе? Я жертвовал собой во благо людей или приносил их в жертву? Все мы, так или иначе, до поры находимся между двумя служениями. Но рано или поздно наступает день, когда нам приходится выбирать.

Странный гость вздохнуло глубоко и прерывисто...

– Я сделал свой выбор. В благодарность за заслуги получил от моего покровителя землю, замок, власть и много денег. Я вкусил всё, что даёт богатство – грехи, страсти – и пресытился этим! Молитвы давно забыты, и осталось одно желание – продлить эту жизнь со всеми её пороками. Иногда голос Всевышнего пробивался сквозь иные голоса, грызла совесть, снились кошмары. Однажды мне стало страшно как никогда, но было уже поздно. Невозможно отказаться от клятвы. Она подчиняла моё тело через бешеную боль припадков. Я слышал, как трещат мои кости в объятиях зверя, а разум пылает от ледяного прикосновения скользкого раздвоенного языка. Он… душил меня в темноте. И одной страшной ночью я умер полусгнившим стариком на ложе со шлюхой…

Тот, кто сидел с другой стороны, приблизил к решётке лицо так близко, что из-под капюшона на отца Максимилиана глянули тёмные глаза без единого намёка на искру света.

– Посмотрите на меня, святой отец! Видите, чем я стал? Так послушайте, через что мне пришлось пройти!

Крестоносец скинул капюшон. Перед отцом Максимилианом застыло лицо – смуглое, с заострёнными чертами, широкими скулами и выдающимся вперед подбородком. Лоб пересекали четыре борозды, похожие на шрамы от когтей крупного хищника.

На решётку легла шестипалая ладонь.

Отец Максимилиан отпрянул назад.

– Какой бы порок ни осквернил твой взгляд, твоя боль очистила его…– пробормотал настоятель, желая поскорее выпроводить грешника.

Уголок рта пришельца чуть подергивался. В глубоко посаженных глазах под нависающими бровями мелькнуло нетерпение.

– Помните мальчика-сироту, которого вы приютили? Как и других сирот. А помните ли вы, что было потом? Как во имя Христа вы отправляли нас в ад…

…Тридцать тысяч детей под Вандомом, десять тысяч пришли из Германии. Холщевые рубахи поверх коротких штанов, босые, с непокрытыми головами. У каждого на рубахе нашит матерчатый крест. Пестрые флаги с ликом Спасителя или Девы Марии. Звонкие голоса юных крестоносцев, распевающих гимны во славу своего Бога! Мы были чисты и бескорыстны в отличие от многих взрослых рыцарей. Мне было одиннадцать. Стефану, нашему вождю, тринадцать. Кто-то погиб во время перехода через Альпы. Кому-то повезло, им удалось вернуться из Марселя домой. Но я дошёл до конца. Голод и жажда, болезни, сотни лиг пешком, все тяготы походной жизни и море… Море, которое не расступилось перед нами! Два марсельских купца, Гийом и Гуго, посадили нас на корабли. Семь кораблей, по семьсот человек на каждом, отчалили от французского берега. Два из них затонули вместе со всеми, кто плыл на них. Остальных купцы продали работорговцам в Египте. Я был там, под Дамиеттой, в 1219 году от Рождества Христова! Почти год мы осаждали крепость. Это случилось во время штурма башни, контролировавшей доступ в Нил. Мы стояли лагерем на левом берегу. Усталость, зной, орды сарацинов – это был настоящий ад, но я запер страх на дне сердца, представляя, как рыцари в сияющих доспехах встанут на страже Гроба Господня. И вот, когда суда крестоносцев уже вошли в дельту… Мгновенная вспышка! А потом всё померкло. И явился Он. Во всём ужасном блеске и великолепии, сверкая доспехами и рогатым шлемом, с холодной усмешкой на тёмном прекрасном лике. Это был Он, отец Максимилиан! Он посвятил меня огненным мечом, укоротив мою левую ногу. Это был Завет через адскую ослепляющую боль, это была моя клятва. А потом… озарение, когда в ужасном рогатом лике я узнал самого себя! И я принял! Опьянённый, предстал я перед новой судьбой, написанной Его сильной рукой во имя моего нового рождения. Я принял его со всей нежностью и любовью, с которой сын принимает отца. Как когда-то принял вас, отец Максимилиан. Но вы, мой отец, предали меня…

В голосе звучали боль и угроза.

– Любовь…Сладкая сказка, рассказанная любящими губами. Любовь, одна и та же, но такая разная. Сколько боли, сколько страданий! Мне предназначено было многократно умирать на алтаре чужого вожделения в руках адских бестий. Теперь я страшен и силен, потому что в моем сердце нет любви. И так намного легче. Вся моя любовь к ближним оказалась мартовским снегом, который, растаяв, превратился в мерзкую жижу. Злоба поселилась в сердце, и серой крысой прогрызла его. Слышите, как отвратительно она пищит, высунув окровавленную морду?!

Отец Максимилиан изо всех сил старался сдерживать подступившие слёзы:

– Отступник, еретик, противник, оставь дом Божий именем Христа…

– О нет! Я спрашиваю вас, святой отец: если носящий тьму в душе и печать демона на челе, чует, как из-за решётки исповедальни веет смрадом и разложением вместо святости? Если видит войну и бесчинство, порочность и вседозволенность животных, если в тёмной душе своей слышит крики и видит слёзы святых «грешников», похоть порочных «благодетелей» и при всём этом желает уничтожить заразу? Что же тогда зло, святой отец?! Если, делая шаг вниз, в пустоту, одновременно делаешь шаг вверх…

По щекам священника ползли слёзы, руки тряслись. Он видел! Замирая, он всматривался в пламя ада, разгорающегося в глазах великого грешника. Этот голос звучал внутри черепа раскатами грома.

– …я искал вас. Как собака я шёл по вашему следу от Тулузы, откуда вы с другими «псами Господа» вслед за Яцеком Одровонжем двинулись во владения Киевского князя. Это был мой поход! Великий крестовый поход. За детей, которых вы предали. И вот я нашёл вас в этом монастыре. Я пришёл смыть ложь кровью искупления. И да взойдут семена детей пустоты. Да прольётся кровь жертвы во имя будущего знамения! Первой жертвой станете вы, отец Максимилиан. Но перед этим я в последний раз спрашиваю вас: узнаёте ли вы меня? Вы без запинки назвали имена демонов ада, но назовёте ли вы имя ребёнка, которого когда-то крестили? Теперь моё имя не более чем надгробная надпись. Зато в ней так мало спорного. Так назовите его! Я помилую вас и погибну сам, если вы вспомните…

Сердце отца Максимилиана защемило.

– …ну же, вспомни, отец! Ведь ты так любил меня! И я тебя любил…

Священник отчётливо представил холодную ночь, мальчика-язычника у порога храма...

Вспомнил маленького пришельца в лоне святой церкви. Сколько молитв не произносили его детские губы, сколько часов он не проводил за изучением священных текстов, он так и остался пришельцем. Он вспомнил особенное свойство мальчика замечать ложь в неискренних молитвах, чуять обман в речах проповедников, видеть похотливый огонёк в глазах прихожан. Всегда внутри себя, словно искал что-то, всё больше погружаясь в собственную инаковость.

Светлые шелковистые волосы, нежная кожа и тёмные глаза, из глубин которых взирала тьма. Отец Максимилиан так часто смотрел в них, что однажды там, в холодной глубине, где обычно его ожидало Божественное откровение, он обнаружил Дьявола.

И тогда он отослал его от себя.

– Бог охраняет своих крещёных рабов огненной оболочкой, и демоны, видя праведника, не могут к нему подступиться, ибо сгорят, – бормотал отец Максимилиан, целуя крест, но губы, прижатые к символу веры, предательски дрожали.

– А если крещёный согрешил? – возразил грешник. – Преступил закон и заповедь Божью? Тогда Божьей огненной защиты грешник лишается, ангелы уходят от него, и подступают демоны. Прислушайтесь, отец Максимилиан, вы уже слышите их шёпот? Они уже видят вас, и видят всё, что видите вы. Чувствуете привкус безумия? Отец, скорее, через мгновение мы не узнаем друг друга! Умоляю, скорее!

– Не помню, не помню, – лепетал отец Максимилиан, сползая со скамьи и торопливо открывая дверь исповедальни. – За что, за что, за что…

– За тьму в твоих глазах, – ответило рогатое существо с бездонно-чёрными глазами, вставшее перед ним.

Отец Максимилиан рухнул на пол и на четвереньках пополз к алтарю. Последние метры пришлось ползти на животе, потому что внутренности его разрывала жестокая боль, конвульсии ужаса вперемешку с дикой болью. Возле аналоя он судорожно вцепился рукой в крест, бормоча молитву, и с трудом поднял голову.

Сверху, с алтарной перегородки, на него смотрело вырезанное из дерева суровое лицо Спасителя.

– Господи, Господи, не покидай меня, защити! – зашептал он одними губами.

Но позади уже слышалась тяжёлая поступь.

На храм словно смерч обрушился, сминая и круша купол. Стены содрогнулись, сбрасывая с подставок богослужебную утварь, в чаше вскипела святая вода. Но вместо падающих на пол предметов, послышался свист ураганного кружения. В воздух поднялось всё – чаши для причастия, подсвечники, зажженные свечи...

– Отче наш… – забормотал священник, вращая глазами вслед за дьявольской круговертью.

– Нет-нет, – ухмыльнулся крестоносец. – Это мой Отец, мой! Князь летающих вещей!

Раскаты громоподобного хохота раздались под куполом храма.

Отец Максимилиан пополз к выходу.

Внезапно сильнейший порыв воздуха потушил все до единой свечи, водрузив в храме многозначительное молчание.

Священник замер. Он понял, кого увидит сейчас.

Во тьме воссияла пламенная броня стражника бездны. Из непроницаемых глубин мрака он взвился под потолок громадиной с гигантской прорезью рта и бездонными глазницами.

Демон взревел, поднял блистающий меч, указывая им на отца Максимилиана. Невидимая сила отбросила настоятеля к выходу. Он покатился вниз по ступенькам, ведущим в крипту, ударился спиной о деревянную дверь, открыв её, соскользнул на пол и упал навзничь возле гробницы.

Вслед за ним по храму прокатился шипящий вздох, затем грохот, вой ветра и пронзительно высокие звуки флейты. Отец Максимилиан схватился за голову, как будто тонкая обжигающая игла вонзилась в висок.

– Нечистый проклятый дух, – застонал он. – Ты, что радуешься обманам, кощунствам, блудодействам и убийствам... Тебя изгоняю именем Господа нашего Иисуса Христа...

Со словами молитвы, изгоняющей дьявола, священник попытался выбраться из крипты, но могучее тело посланника ада загородило выход.

Терпкое зловоние заполнило ноздри отца Максимилиана. Демон стоял возле стены, кренясь чуть влево, потому что одна нога была короче. Опираясь на меч одной рукой, второй он раскручивал длинную цепь с жуткими крючьями.

Демон гортанно провозгласил его имя и грузно шагнул вперед. Подняв руку, он описал цепью дугу, и рубанул ею по жертве.

Крюк врезался в бок отцу Максимилиану, застряв между рёбрами. Наматывая цепь на руку, демон потащил его к себе.

Пуская кровавую пену, отец Максимилиан схватился за крюк, отчаянно пытаясь его вытащить. Несмотря на глубокую рану, он продолжал сопротивляться и даже попытался отползти. Ударом ноги демон отбросил его к гробнице.

У отца Максимилиана помутилось в глазах; хватая воздух широко открытым ртом, он попробовал встать. Но воин ада резко развернулся и обрушил на каменную плиту гробницы пылающий меч.

Плита отлетела в сторону.

Отец Максимилиан увидел чёрный провал и ужаснулся мысли, прошедшей в голову.

Схватив священника за шиворот, демон произнёс:

– Огненной дорогой под рокот брани воинств небесных я шёл за тобой!

Надгробная плита накрыла гробницу и с громким скрежетом встала на место.

Темнота и ужас погребённого заживо. Отец Максимилиан отчаянно забился в бесполезной попытке выбраться. Упершись плечом в каменную створку, он попробовал приподнять её, но не сумел даже сдвинуть.

Ему предстояла мучительная смерть, но демон ада ждал его и на другой стороне.

Тело настоятеля от ступней до тонзуры постепенно, но неумолимо сковывал паралич. Прежде чем окончательно онемели руки, отец Максимилиан попытался начертить крест на плите, но силы покинули его прежде, чем он успел это сделать. Язык больше не слушался, а память не подсказала ни единого слова молитвы. В последней отчаянной попытке выбраться он приподнял голову, но тяжёлая шестипалая ладонь невидимого крестоносца придавила его к холодному дну гробницы. Священник почувствовал, как правое ухо и кожа щеки прикипают к камню.

Могильная тьма и безмолвие. В миг, когда отец Максимилиан выдохнул в последний раз, на надгробной плите адским огнём вспыхнуло: «За тьму в твоих глазах».

…Торжествующий крик петуха прорезал утреннюю тишину.

Мчащийся к монастырю кортеж из тринадцати всадников Галаш заметил ещё издали. Сердце забилось в недобром предчувствии. Он перекрестился.

Кортеж остановился у ворот. Возглавлял его немолодой всадник. Он сидел верхом подбоченясь, меч у пояса, кистень на седле.

Галаш отворил ворота.

– Откуда вы, и какая нужда заставила ехать к нам? – спросил он, кланяясь в знак гостеприимства.

– Послание от митрополита Киевского Кирилла привезли, – вместо приветствия велел главный. – Настоятеля зови!

Всадники хмуро разглядывали вышедших им навстречу доминиканцев, как каких-то странных созданий, невесть откуда явившихся и имеющих наглость стоять перед ними.

Монахи молча жались друг к другу, пока не подошёл монастырский вигиларий в длинной белой рясе с капюшоном.

– Не могут никак настоятеля найти, – сказал он. – Да ты, государь, огласи посланье-то.

Предводитель отряда кивнул одному из своих людей. Тот развернул пергамент и прочёл:

– Сего дня 1233 года от Рождества Христова повелеваю: да будет се во всех епископствах: предать осуждению веру латинскую, и к ней не прилучаться. А, кроме того: обычая их не держать, учения их не слушать, ни молитвы взимать у них, ни дружиться с ними, ни пить, ни есть с ними из единого сосуда, над сосудом, в котором дают им пищу или питье, творить молитву. А посему повелеваю: изгнать доминиканских монахов из Киева, а монастыри их сжечь.

Предводитель повернулся к всадникам и приказал:

– Приступайте!

Он спрыгнул с коня, и, заметно припадая на левую ногу, двинулся в сторону храма. Смуглое лицо выражало мрачную решимость.

– Да укрепит Отец руку мою, – тихо, но грозно произнёс он.

Монахи в испуге наблюдали, как в его руке вспыхнул факел. Когда до церковной двери ему оставалось сделать несколько шагов, Галаш безотчётно бросился вслед, схватить предводителя за рукав кафтана.

Тот обернулся.

– Ты? – изумился Галаш, узнав паломника, которого подвозил вчера. – Как же так? Откуда?

Тёмные глаза паломника блеснули беспощадно и яростно, а вместо ответа тело Галаша пронзила жгучая боль. Он выпустил край кафтана, с недоумением глядя на торчащую из живота окровавленную рукоять меча. Галаш упал на колени, пытаясь вытолкнуть его из себя.

Паломник резким движением выдернул меч.

Кровь выходила сильными толчками. Галаш прижал руку к ране и поднял голову.

Он был потрясён, как быстро меняется облик старого паломника. Сквозь кровавую дымку в глазах Галаш видел, как на лице цвета грозовой тучи пылают жёлтые глаза. Сквозь шум в ушах слышал последние в своей жизни слова:

– Я разрушу все поганые пристанища мерзкого духа.

– За что? – пробормотал Галаш, захлёбываясь кровью.

– За тьму в ваших глазах.

Крестовый поход детей — принятое в историографии название народного движения 1212 года.

Боже небес, Боже земли, Боже ангелов, Боже архангелов, Боже патриархов, Боже пророков, Боже апостолов, Боже мучеников, Боже исповедников, Боже дев, Боже, власть имеющий жизнь по смерти и отдых по трудам даровать, ибо нет иного Бога, кроме Тебя, и не может быть иного, ибо Ты еси Создатель видимого всего и невидимого, и царствию Твоему не будет конца: смиренно пред величием славы Твоей молим, да благоволишь освободить нас властию Своею от всяческого обладания духов адских, от козней их, от обманов и нечестия…

Кирилл II прозванный «философом» – первый русский митрополит Киевский и всея Руси, поставленный патриархом Германом II в 1224 году.

1228 г. в Киеве с позволения князя Владимира Рюриковича создается католический доминиканский монастырь на Оболони.

1233 г. Киевский князь Владимир Рюрикович изгоняет доминиканских монахов из Киева.

Яцек Одровонж (1183 или 1185–1257) — католический миссионер, доминиканский монах. Во время четырёхлетнего пребывания в Киеве обратил в католичество множество клириков и мирян, воздвиг костёл в честь Девы Марии на Оболони.

Николас из Колони – юный проповедник из Германии. За несколько недель собрал 20000 последователей – детей, подростков и юношей, которые были готовы идти за ним на Святую Землю.

Стефан из Клуа, пастушок, проповедовал во Франции. Собрал 30000 последователей.

Битва под Дамиеттой (1217г.) произошла во время Крестового похода (1217-1221 гг.)

Вигиларий – в католических монастырях монах, который будил братию и созывал на общую молитву.

Нао́с (от греч. ναός — храм, святилище) — центральная часть христианского храма.

Ночная стража, или Кто убил капитана Хассельбурга?

С самого утра он сидит у окна чердачной комнаты, глядя на площадь, выложенную булыжниками в виде восьмиконечной звезды, и ждёт.

Это случится ближе к ночи, когда вода в амстердамских каналах почернеет и загустеет, как смола. Если выглянет луна, то ещё издали удастся разглядеть большой, похожий на гроб баркас, плывущий со стороны ратуши. Когда судно будет проходить через шлюзовые ворота Святого Антония, старик-шкипер ударит о палубу длинной острогой и крикнет:

– Ночная стража!

Вот тогда и явятся они. Из тёмного двора через арку, выстроенную в честь визита в Амстердам Марии Медичи, на площадь выйдут кловениры стрелковой роты капитана Кока.

Впереди, как всегда, Франс Банинг Кок. Весь в чёрном – шляпа, жакет, чулки, туфли... Красная перевязь через плечо. Правая рука в перчатке слегка на отлёте. А левая… будто чужая, будто не ему и принадлежит, без перчатки, без ногтей, такая бледная в ярком свете фонаря, она тянется к человеку в золотистом камзоле с белой перевязью – лейтенанту Рёйтенбургу.

Только провокаторы и сплетники предлагают к пожатию левую руку!

И ещё мертвецы…

Так кто же такой, этот Франс Банинг Кок?

– Вы убийца, господин капитан, – шепчет он. – И скоро об этом узнает весь Амстердам. Я разоблачу вас. Я, Рембрандт Харменс ван Рейн.

1.

Небо в чёрно-белых тучах. Ранние сумерки ветреного дня, грязного от копоти, дождя и слякоти.

За обедом в таверне он съел отбивную с капустой, выпил рюмку «Голландской храбрости»1, и вот уже целый час стоит на мостике, перекинутом через канал, и наблюдает, как редкие снежинки тают, так и не долетев до воды.

Ледяной ветер больно жалит лицо и руки. Сангина исписана настолько, что кончики пальцев касаются листа. Истрачена почти вся бумага. Но сегодня, двадцать четвёртого ноября тысяча шестьсот сорок второго года от трёх до четырёх часов дня он понял, почему не замерзает вода в амстердамских каналах. Такая чёрная и густая – настоящая смола – что кажется, будто она направляется прямо в адские котлы.

Внезапно ветер изменил направление. Над головой резко взметнулась чайка, шквал пригнал её с моря. Несколько быстрых штрихов сангиной, и птица навсегда застывает в правом верхнем углу изрисованного листа.

Саския как эта чайка. Северный ветер пригнал её в Амстердам из Фрисландии.

Она настоящая патрицианка, дочь бургомистра Леувардена. А он мужлан, сын лейденского мельника.

У отца была хорошая мельница на берегу Рейна. Шагая под ледяным дождем вдоль Принсенхофского канала, мимо домов с тяжёлыми фронтонами он вспоминал тёплую полутьму, пахнущую бродящим зерном и солодом. Вспоминал, как сидя на мешке с мукой, рисовал под монотонный звук вертящегося колеса лущильной машины маленькое Евангелие в красном переплёте, лежащее на обдирочном камне; паутинку, свисающую с потолка, и чью-то сгорбленную тень, дрожащую в углу.

Поговаривали, что на отцовской мельнице водиться всякая нечисть. Чепуха! Отец не знался с чёртом.

А вот ему пришлось…

Рембрандт шагал по улице, насквозь продуваемой шквалистым ветром. Струи дождя летели к земле то отвесно, то косо, как будто старались выбить стекла. В одном из окон мелькнул белый накрахмаленный чепец: какая-то матрона выглянула на улицу. Повеяло домашним уютом, славно растопленной печью, и на душе стало немного теплее.

Дом на Йоденбрестрат у моста Святого Антония он присмотрел для них с Саскией восемь лет назад. Прекрасный вид на порт, до Амстела рукой подать, летом можно прогуливаться вдоль реки. Дом хороший – три этажа, мансарда, полуподвальное помещение. Очень дорогой. Но он выплатит.

Рембрандт пересёк мост, с которого открывался отличный вид на Чокнутого Якоба, миновал шлюзовые ворота с кольцевым перекрестком Мейстер-Виссерплейн, повернул на Йоденбрестрат и вышел к дому.

Восемь лет назад он перевёз сюда Саскию…

Сегодня дом смотрелся невесело. Впрочем, в ноябре у любого амстердамского дома вид мрачноватый. А это был один из самых унылых осенних вечеров.

Он поднялся по крутой лестнице, на ходу срывая с себя куртку и шарф. Долго расхаживал по мастерской. Какое-то время бесцельно сидел, глядя в пространство, пока не застыли спина и ноги. Дыхание вырывалось изо рта тающими облачками пара. Он поёжился.

Нет, это не просто озноб. Значит, она уже здесь. Явилась и сидит за спиной по ту сторону стола, глядя на него через зеркало, одновременно рядом и в отдалении, отстранённая и такая близкая.

Саския… Один на один с наброском её посмертного портрета. Из углубления подушки на него смотрело лицо девочки-подростка. Странным образом отразилась на ней болезнь, неумолимое время словно повернуло вспять.

Он поёрзал на стуле. Надо бы работать, но из угла послышались тихие всхлипывания.

Зачем она снова пришла…

– Уходи, – тихо попросил он. – Не плачь, пожалуйста, и уходи. Мне надо работать. Ты же знаешь, я ещё не выплатил долг. А нашему сыну нужен собственный дом…

Рембрандт оглянулся. В углу никого не было, только слабое свечение.

Работать, надо работать, вот только руки совсем окоченели.

Рембрандт спустился вниз. Огонь в камине отлично горел, но он зачем-то схватил кочергу и разворошил поленья так, что искры разлетелись красными снопами.

Чистый алый, слегка пронизанный оранжевым… Шафрановые одеяния наложницы на пиру Валтасара… Мерцающее изнутри красное платье Эсфири…

Где, чёрт возьми, он видел эти краски?!

Почтенным амстердамским бюргерам, этим упитанным пожирателям сыра, не по вкусу драматические и горестные сцены, они хотят любоваться на прекрасных молодых женщин, сине-зеленые реки, мирные стада, пасущиеся на лугу…

Правда? Да кому она нужна! В этом-то городе, прославленном лёгкостью нравов, и, тем не менее, полном предрассудков, условностей и крайней регламентации.

Искры вспыхнули и исчезли в глубине камина, а Рембрандт внезапно понял, что после завершения картины ему останется только одно – оглядываться на прошлое, на дорогой сердцу Лейден.

Работать, работать!

Рембрандт вернулся в мастерскую. Взял мастихин, покрыл поверхность холста клеем, затем тонким слоем мела – просвечивая сквозь краску, он придаст загадочное сияние всему, что будет написано поверх него.

Поле готово.

Для художника холст подобен полю брани, на котором развернётся бой света и тени, добра и зла. Победоносные атаки, отступления, гибель. Среди пульсирующих яростью пунцовых тонов вдруг ослепительно вспыхнет золотой… Девочка будет в золотом. Маленькая девочка среди мужчин.

Душа истекает кровью…

Нет-нет, кровоточить способно только телесное. А душа? Даже доктор Тюльп не объяснит, почему его душа истекает кровью, ведь он знает всё, но лишь о человеческом теле.

Рано или поздно простонародью придётся расстаться с суевериями, мол, доктора ковыряются в мертвецах. Недавно муниципалитет дал разрешение на вскрытие трупов, и теперь вскрытие практикуют на медицинских факультетах, а среди просвещённой публики анатомия признана модной наукой. Вся процедура обставляется наподобие театрального представления. Но это всё равно не даёт ответа на его вопрос. Даже доктор Тюльп, автор знаменитых «Медицинских наблюдений», не объяснит, почему его сердце истекает кровью.

Когда это началось? Около года назад, с одного разговора…

…В тот день над Амстердамом висела прозрачная голубоватая дымка. Никаких контрастов. Багровая краска черепичных крыш в белёсом свете северного неба и матовое мерцание воды.

Рембрандт стоял у самого края заключённого в камень потока и смотрел на воду, покрытую мелкой рябью. Он думал о том, как не похожи мутные Амстердамские каналы на величественные чистые воды Рейна. Он мысленно проникал в глубину – донный ил, ракушки, водоросли и что-то ещё, бесформенное, неопределимое, завораживающее.

Его размышления нарушил стук колёс. У въезда на мост Святого Антония остановилась карета. Из-за двери, украшенной гербом с тюльпаном, показался доктор Николас Питерс по прозвищу Тюльп.

Доктор очень богат и объезжает своих больных на карете.

– Доброе утро, господин ван Рейн, что вы здесь делаете? – приветствовал художника Тульп, подходя к нему.

Спокойное лицо, льдисто-голубые глаза, холёные руки…

– Просто смотрю на воду, – ответил ван Рейн. – Мне бы хотелось написать воду, уходящую вдаль, и тяжёлый чёрный баркас, поблёскивающий в лунном свете…

– Баркас? – удивился Тюльп, его брови поползли вверх. – Помилуйте, господин ван Рейн! Достоин ли подобный сюжет кисти такого живописца как вы? А между тем, скоро в Голландию прибывает английская королева Генриетта-Мария Стюарт со старшей дочерью. Брак со Стюартами весьма престижен для Оранской династии, и чтобы предстать в выгодном свете, королевский двор намерен ввести в сопровождение мушкетеров, когда в столицу приедет англичанка.

Всё это так мало волновало Рембрандта, но благодаря протекции этого почтенного амстердамца, четырежды избиравшегося бургомистром, он принят в гильдию Святого Луки и теперь имеет патент на продажу своих картин.

Рембрандт кивнул, а доктор продолжил:

– После визита в Голландию Марии Медичи очень возрос престиж рот ополчения, – доверительно сказал он. – Гильдия решила украсить картинами три стены Большого зала для мушкетерских собраний. Люди капрала Бикера наняли фон Зандрарта, офицеры синдики Стрелковой гильдии Говарда Флинка, а вот Хассельбургу я хочу рекомендовать вас, мой друг. Вот вам достойный сюжет! Они теперь готовятся к большому приёму в честь Марии-Генриетты и собираются заказать групповой портрет роты для помещения в Синдике. Это неплохой заработок. А престиж! Что скажете, господин ван Рейн? Хассельбург вскоре едет на переговоры в Ультрехт, а вот по возвращении…

Да-да… Капитану Хассельбургу в те дни предстояло отправиться в Ультрехт, но ему помешали. Произошло то, что потом назовут «несчастным случаем». Тот самый «случай» произошёл незадолго до визита английской принцессы во время стрельб. Пуля, выпущенная из мушкета юным Горацием Айкеном, одним из воспитанников богадельни сержанта Кемпа, угодила Пирсу Хассельбургу аккурат в правый глаз. Капитану снесло полголовы. Ужасно. Море крови.

Кровь… Киноварь? Нет, пожалуй, охра, усиленная красным лаком.

Таким образом, Хассельбург был устранён. Охрана королевских особ во время визита, а, значит, и доходы, и привилегии достались Баннингу Коку.

О! Он помнил его глаза – тёмные, мутные, злые. Древесный уголь или жжёная кость?

2.

Чем нужно писать, чтобы все поняли?! Расплавленным железом? Кровью?

Но он сделает так, что поймут – лицо убийцы напишет в полумраке, покрытым umbra mortis – тенью смерти. Так он изобразил лицо Малыша Ариса, повешенного за грабежи и убийства. Инспектор Амстердамской Медицинской коллегии едва успел снять труп с виселицы, чтобы упредить кражу костей и крови осуждённого, которым легенда приписывала целебную силу. Труп спешно передали в хирургическую гильдию для публичной аутопсии. За этим занятием Рембрандт и запечатлел доктора Тюльпа и семерых амстердамских хирургов. Memento mori — вот о чём он хотел сказать этой картиной. Посеревшее лицо трупа напоминает зрителям о смерти. Передний план картины затенён, и чем дальше в глубину, влево и вправо, тем слабее освещение и мягче соотношение светлого и тёмного.

Он и теперь напишет так, как считает нужным, и ему безразлично, что скажут на это простые кловениры, помешанные на лошадях и кеглях!

Нет, он абсолютно спокоен, если не обращать внимания на тупую боль в висках и на предательски дрожащие руки.

Он не устал, просто слишком взволнован.

Рембрандт положил мастихин и палитру на стол. Взял мальшток в левую руку и опустил на него правую. Кожаный шарик упёрся в левое плечо капитана Кока. Рембрандт осторожно коснулся кистью его лица.

Рисовать бравых солдат? Льстить? Нет, слишком просто, скучно и утомительно. Лесть и похвала – законное оружие художника, но не для него. И не в этом случае.

Ну, может быть, чуть-чуть кобальта на ленты, чтобы выглядели серебристыми. Щёголи и позёры! Он бросит обвинение прямо в их самодовольные лица.

Обвинение? Да, чёрт возьми! Двоежёнцы, торговцы паршивым оружием и детьми! Вон тот, с алебардой в руке, сержант Ромбаут Кемп, он владелец приюта для сирот, где готовят товар на продажу в «весёлые дома» и наёмных убийц.

Нет, работать в таком состоянии невозможно! Он бросил мальшток на палитру…

Когда ван Рейн перестал греметь кистями, из-за закрытых дверей послышались шаги.

Входя в мастерскую, рэбе Менаше бен Исраэль опрокинул табуретку, уставленную фарфоровыми банками для красок.

– Недаром пасторы-кальвинисты запрещали допускать иудеев в город, – шутливо возмутился он собственной неловкостью.

– Амстердам не Венеция, – в тон ему ответил Рембрандт. – И, если горожанин славен достойной репутацией, он с радостью будет принят в любом доме.

Ему нравилось принимать у себя главного раввина Амстердама, ученого, автора тёмной и запутанной книги «Славный камень и статуя Навуходоносера»2. Рембрандт собственноручно сделал к ней четыре офорта. А сколько вечеров они со старым сефардом скоротали в увлекательных беседах! Рембрандту была по душе роль ученика. Взамен он получал то, чего не могли дать алчущие портретов нувориши, разбогатевшие на дивидендах от Ост-Индской компании и покупавшие титулы за деньги.

Рэбе остановился напротив холста. Несколько минут внимательно изучал картину, затем, коснувшись ладонью лба, произнес:

– Воистину всё есть свет и тень.

– Да, но это не просто тень, – возразил Рембрандт, охотно начиная беседу. – Не просто тень от руки на костюме или от древка копья на земле. Моя цель – показать сияние, скрывающееся за физическим несовершенством. Или наоборот, моральное уродство, спрятанное под внешней красотой тела.

– Это так, – согласился рэбе. – Вы рисуете тело, но воспеваете душу. Ведь тело лишь одежда для души. Плоть стареет, умирает, разлагается, переходя из живого в неживое состояние, а душа переносится из старого тела в новое через материальный разрыв, называемый смертью. Эти перерождения всего лишь постоянное облачение душ в новые тела. Более с телами не происходит ничего. Работа художника сродни алхимическому деланию. С чем бы вы ни работали, господин ван Рейн, вы превращаете сырую, «мёртвую» материю в нечто живое, говорящее с нами…

…Рембрандту как никогда были нужны невероятные превращения, нечто сверхъестественное. А в самом центре картины он напишет её, Саскию! Вернее, её пылкий дух, облачённый в другое тело, которого отныне будет касаться только свет, золотой, божественный…

– …Господь постоянно говорит с нами, – продолжал рэбе. – Через обстоятельства, через природу. Тот, кто живёт в соответствии с законами, свят и получит свою награду. Допотопное поколение подогревало себя огнём зла, и тем наносило ущерб Высшим Водам. Поэтому и было осуждено водой – получило меру за меру. Так написано: и рассеклись источники большой Бездны – и нижние Воды, и каналы Неба раскрылись. И вода была кипящей и сходила с них кожа. Весь мир есть сфера действия таинственных сил, то враждебных человеку, то благосклонных к нему. Все мы ходим под богом, и дни наши сочтены. Мене, текел, упарсин!

Благосклонны ли к нему эти таинственные силы? Когда умер их с Саскией третий ребенок, Рембрандт понял, что это злой рок! Девочка, Корнелия, как и первенец Ромберт, умерла от непонятной болезни. На одной из гравюр он увековечил маленькую надгробную плиту.

Лучше бы он изобразил смеющихся детей. Или улыбку Саскии.

Бедная Саския…

Она бесстрашно отправлялась с ним в самые опасные картины. Она была для него и Вавилонской блудницей, и цветущей Флорой. Возможно, именно портрет с Саскией на коленях, где он изобразил себя в образе распутного сына, растрачивающего отцовские богатства, и стал началом конца. Вероятно, для беременной в ту пору Саскии это представляло настоящую угрозу: ведь напряжение искусства так велико, что не всякая жизнь в состоянии его вынести.

Со смертью первенца в каждом углу их большого дома навсегда поселился холод, словно на Амстердам пала вечная зима.

Только в каналах текли никогда не замерзающие воды.

И воды были кипящими…

…Так пусть же смерть принимает вызов! Пропитав полотно светом, он рассеет тень, притаившуюся в углах.

Рембрандт схватил кисти, палитру, подошёл к холсту.

Знамёна, барабаны, полосы света на пиках и на стволах мушкетов, на скошенных лезвиях шпаг, на сверкающих ботфортах…

Он писал, как одержимый. От напряжения глаза болели так, что казалось, что во всё видимое подмешивался красный цвет.

О, немного красного совсем не помешает! Кровавое пятно на полотне – свидетельство преступления – это красный камзол Яна ван дер Хеде, заряжающего мушкет. Не эта ли пуля убила Хассельбурга?

Итак, огромное полотно перед ним –пламенеющее, как огненная завеса, отделяющая свет от тьмы, ложь от правды.

Ничего, кроме света и цвета… Ничего, кроме истины.

Золото. И она…

…Как-то за обедом Саския спросила:

– Сколько человек будет на картине?

В её голосе слышалось волнение. Но, возможно, это только показалось – ясные глаза жены были холодны и походили на два новеньких гульдена.

Рембрандт поднёс бокал к губам и ответил:

– Человек двадцать во главе с капитаном Банингом Коком… и лейтенантом Рёйтенбюргом.

Саския, одетая в тёмно-синее платье, сидела за столом напротив него. В комнате сумрачно, только за спиной жены окно пылало золотом. Белое вино при таком освещении начинает золотиться.

Он высоко поднял бокал. Да, жёлтый – это, пожалуй, вино.

Или яд змеи?

Жёлтый тоньше красного, подвижнее, он текуч и «гаснет» от света. Укрывистый жёлтый ложится густо, делая нижний слой невидимым, а прозрачный, наоборот, позволяет ему просвечивать. Красный же статичен, он затвердевает как запёкшаяся кровь.

Рембрандт сделал глоток.

Саския потупилась. Её голос слегка дрожал:

– И как долго это продлится?

Глаза тоже выдают. Поэтому она и прячет их.

– От одного часа до двух месяцев, – ответил Рембрандт, стараясь оставаться приветливым. – Что же ты не пьёшь? Доктор сказал, глоток хорошего вина пойдёт тебе на пользу.

– Ты, конечно, шутишь, – глухо сказала она и пригубила из бокала.

Она пила его, этот свет – ядовито-жёлтый, золотой…

Рёйтенбурга он напишет в золотом. Как и девочку с лицом Саскии. Они будут в центре.

И обязательно кто-то в чёрном...

3.

Одетый в чёрный бархат, почти неразличимый в полутьме, капитан Кок и сверкающий золотом камзола лейтенант Рёйтенбург, они явились передать плату за работу.

– Прошу вас, господа! – пригласил Рембрандт.

Он в упор смотрел на Виллема Рёйтенбурга: широкая грудь, крепкие руки. Ничего не скажешь – бравый лейтенант. Как он несет своё тело! С лёгкостью, непринужденностью. Но на фоне шелковистых каштановых волос лицо казалось слишком жёстким.

Банинг Кок надменно обратился к Рембрандту:

– Вы заключали контракт на картину с капитаном Хассельбургом? Я его преемник, мне и платить. Вот остаток денег.

Да, он взял эти деньги! Тысяча шестьсот флоринов сумма немалая, а ему нужно выплачивать за дом.

Немного смущённая торопливая болтовня жены, её порозовевшее лицо. Он перехватил быстрый взгляд Саскии, адресованный Рёйтенбургу. Тот лишь кивнул в ответ, лицо застыло, как маска. Считает, теперь достаточно скупого приветствия?

«Да что вы возомнили о себе, лейтенант?» – думал Рембрандт. – «Ваш протазан не так велик, как вам кажется».

Но, чёрт возьми, ему пришлось взять эти проклятые деньги!

Роскошь огромного дома – всё едва различимо и кажется далёким, словно переместилось куда-то на неосвещённую сторону.

Понимал, Саския уходит, уходит... Знал, что не вернётся. Счастье надломлено. Что ему оставалось? Только два встречных порыва: молить о прощении и даровать его.

Саскии не довелось увидеть торжества в честь Марии-Генриетты. Четырнадцатого июня тысяча шестьсот сорок второго года в пять часов утра вечной и неизменной мудрости всемогущего Создателя было угодно принять душу Саскии в своё вечное Царство. Умерла она легко. Ни болей, ни ощущения конца. Смерть пришла тихо, во время сна.

В гробу она лежала как живая. Погребальный звон. Несколько стихов из Библии. Потом крышку гроба заколотили, накрыли чёрным сукном и осыпали цветами. Шесть носильщиков подняли гроб и поставили на носилки. Процессия двигалась неторопливо, в полном молчании. Длинные чёрные одежды, слёзы на щеках женщин.

Траурный кортеж дважды обошёл кладбище и остановился перед вырытой могилой. Когда гроб опустили на дно ямы, Рембрандт наклонился и взглянул вниз. На него пахнуло холодом и сыростью. А мысленный взор проникал глубже, туда, где он течёт канал, по которому чёрный баркас доставит новую обитательницу в подземное царство.

Возвратившись с кладбища домой, он весь день принимал соболезнования – от соседей, бывших заказчиков, учеников, членов гильдии святого Луки, врачей из Хирургической гильдии…

К вечеру горе утонуло в море выпитого вина. Уже разошлись и самые близкие друзья, а Рембрандт всё пил и думал о гробе, зарытом в землю. Он не мог представить Саскию, как бесформенную гниющую массу.

Он окинул взглядом пустую комнату. Темно и тихо. Как в гробу. Дом опустел. Нити, связывавшие его с жизнью, оборваны.

На картину положен последний мазок. Рембрандт запер мастерскую. Его странно удивляло то обстоятельство, что сам он продолжает жить. Ведь он начал писать картину счастливым любящим мужем, а закончил безутешным вдовцом.

Он попытался представить себя мёртвым, как его душа покидает тело. Сможет ли он хотя бы понять, что происходит?

4.

…Весь день он сидит перед открытым окном чердачной комнаты. Зимнее солнце не согревает его руки, бессильно лежащие на подлокотниках.

Стемнело. Только в окно вливается слабый лунный свет, голубой и влажный, как туман. Предметы вокруг огромные, неясные.

– Мене, текел, упарсин, – обормочет Рембрандт, зажигая свечу, всего одну, только, чтобы разорвать тьму. – Всё тлен…

Он смотрит в темень, сгустившуюся в углу. Ему чудится гул мельничных крыльев, приглушённый рокот шестерён.

Спинка кресла слегка скрипит, будто на неё кто-то оперся, лёгкое дуновение касается руки на подлокотнике. Из угла слышится тихое всхлипывание. Рембрандт поднимает свечу повыше.

Протискиваясь между массами тени в узкую полоску сжатого вибрирующего света, в комнату вплывает Саския. Сначала яркой вспышкой в одном из самых тёмных уголков комнаты, потом причудливым фосфорическим сиянием.

– Этот ребёнок, – горько рыдает она. – Мой Титус…

– Нет, – Рембрандт с ужасом понимая, о чём она плачет. – Нет!

– Я так хотела детей, – причитает она. – Титус, мой мальчик, он мой, только мой…

– Нет! Не смей! – кричит Рембрандт. – Не смей!

Пламя свечи вспыхивает ярче. Призрак Саскии вибрирует и померкнет.

Рембрандт встаёт с кресла, подходит к окну, открывает его. В комнату врывается запах дождливой улицы, до отвращения напоминающий запах разрытой могилы. Дальние улицы обозначены серебристыми линиями, мерцают ленты каналов...

Вероятно, около двух часов. Время ночной стражи. Словно вынырнув из тёмной воды, со стороны ратуши плывёт баркас. В размытом клочковатом тумане проявляются сначала его очертания, потом слышится звук воды, разрезаемой носом судна. Рембрандт щурится, чтобы лучше разглядеть: это был большой просмолённый баркас, управляемый человеком с шестом. Шкипер в чёрном улыбается, колко, сатанински, словно всё знает про Рембрандта, знает цену всей его жизни и усмехается ему в лицо.

Выплыв из темноты, баркас обретает цвет серебра в лунном свете. Шкипер смеётся, морщась в лукавой гримасе: да вы, господин ван Рейн, состоите в греховной плотской связи со служанкой!

Гиртье Диркс… Слишком уверенная для служанки. Было в ней что-то, она пробуждала в нём жажду наслаждений – бешеную, властную. Она опустошала его. Если бы Диркс не ушла отнего сама, ему бы несдобровать.

В начале осени овдовевшего Рембрандта вызвали в «Камеру семейных ссор», где он предстал перед синклитом судей. За сожительство со служанкой, не освящённое узами брака, ван Рейна обязали выплачивать ей по двести гульденов ежегодно. А её отлучили от причастия.

Да, он грешен и смертен. Но кто безгрешен!

Свеча снова ярко вспыхивает, озаряя комнату. Обычно после такой вспышки свеча гаснет, но она продолжает гореть, заливая комнату тускло-оранжевым сиянием.

Сгущаясь, перемешиваясь, свет рисует на стене какие-то знаки. Он знает эти буквы! Слишком хорошо знает арамейские слова приговора: «Мене. Текел. Упарсин».

Картина написана, и висит в большом зале Стрелковой Гильдии, в узком простенке между окном и выступающим вперёд камином, в самом неосвещённом месте. Там адски черно, и, кажется, марширующий отряд уходит прямо в камин. Гореть вам в аду, господа кловениры! Гарь и копоть от вонючих сальных свечей постепенно погрузят героев картины в тот мир – порочный и притягательный, – мир света и тени, который он создавал специально для них.

Он не может думать о картине без страха и гнева. Его светоносная картина о тёмной стороне жизни. О, он хотел сказать гораздо больше, чем заключено в сюжете! Чёрный шкипер на своём баркасе, похожем на гроб, приплывёт за каждым из вас. Неужели вы не знали об этом, господа?!

Он терпеливо ждал ночи. И вот…

Они здесь…

…Первым из арки выходит капитан Банинг Кок. Следом лейтенант Рейтенбюрг. За ними сержанты Кемп, Хармен, Сведенрейк…

Кок оглядывается.

Полукруглая арка. За ней – темнота. Кок скользит глазами вверх по стене, украшенной выпуклыми колоннами. В правой верхней части – выдающиеся вперёд открытые чердачные окна. В среднем окне мелькает тень. Капитан знает, чья эта комната, и кому принадлежит тень.

Верхние этажи здания ворот Святого Антония, где работает весовая служба, принадлежат нескольким гильдиям – кузнецов, художников, каменщиков и хирургов, при которой работает анатомический театр.

«Чёртов маньяк», – мрачно думает капитан. – «Что он сделал с моей ротой, самой знаменитой стрелковой ротой во всей голландской столице!»

Кто-то из стрелков бросает в канал камешек.

Банинг Кок невольно пятится, словно брошенный в воду камень может разбудить таящихся там чудовищ. Но ничего особенного не происходит, только воды блестит, как масло. И со стороны Ратуши плывёт баркас.

Проплывая мимо, баркас замедляет ход и тихо скользит по гладкой поверхности. Тень его несётся над водой, залитой лунным светом, как чёрное облако. На борту, сквозь голубоватое марево проступают силуэты пассажиров. В тишине слышатся звуки: жалобные вздохи, упорное ворчанье, удары о палубу, скрежет мачты.

Судно подплывает к шлюзовой башне. От барки идёт невыносимая вонь, отвратительная смесь запаха мокрых корзин с рыбой, грязных ног, засаленной одежды пассажиров и чего-то ещё более отвратительного. Само по себе это неудивительно, ведь Амстердам вырос на селёдочных костях, но баркас испускает какой-то гнилостный смрад.

Под тяжестью собственного веса баркас погружается глубоко в воду, тем не менее, шкипер, закутанный в плащ, не проявляет ни малейшего беспокойства. Опираясь на шест, он стоит на носу.

Под бортами в воде появляются странные вспышки, как будто кто-то высекал огонь из кресала. Луна идёт к зениту, уменьшаясь, становясь всё ярче.

Правя баркасом, шкипер опускает острогу глубоко в воду, словно желая подцепить что-то с самого дна. А вытаскивая, прилагает сверхчеловеческие усилия, словно вонзает её в собственную грудь.

Взгляд Банинга Кока невольно проникает вслед за шестом. Что там, в глубине? Из воды к поверхности тянутся какие-то спутанные склизкие растения, подобно щупальцам, опутывая шест перевозчика, словно чьи-то руки жадно хватаются за него.

Вдруг возле самого уха капитана отчетливо вучит:

– Вы убийца, господин Банинг Кок!

Капитан вздрагивает.

– Что с вами, Франс? – спрашивает стоящий рядом Рёйтенбюрг. – На вас лица нет!

Кок поднимает левую руку, указывая на баркас и тёмную фигуру на нём. Лейтенант старательно вглядывается, но Кок по его лицу понимает, что тот ничего не видит, кроме луны, отражающейся в воде.

– Чувствуете запах? Это запах крови, капитан! – слышит Банинг Кок.

– Вы что-нибудь слышите, лейтенант?! – восклицает он.

– Нет. Ничего.

Баркас тихо покачивается на воде. Кок щурится, вглядываясь в шкипера, стоящего на борту. Да у него голова размозжена!

– Это… ты? – шепчет капитан, узнавая лицо под запёкшейся кровью.

Из-под полей чёрной шляпы на него смотрит единственным уцелевшим глазом убиенный Хассельбург.

Зачарованный странной и страшной картиной, Банинг Кок подходит к самому краю. Несколько мгновений нерешительности, затем шаг вперёд и…

Чернота мгновенно смыкается над ним, и какой-то ярко-красный монстр со студенистым вздрагивающим телом молниеносно выбрасывает вперёд длинное бугрящееся щупальце. Банинг Кок брыкается изо всех сил, но к нему уже тянутся три зубчатых отростка отвратительного существа. Длинные щупальца обвивает его и стискивают так крепко, что чернота окрашивается красным.

Сквозь кровавый туман на него смотрит огромный выпученный мёртвый глаз Хассельбурга…

Луна высоко. Холодное синеватое свечение разливается над Амстердамом, придавая поверхностям суровый оттенок. В сером тумане падают первые снежинки.

Город, где царствует роскошь чеканного золота, расшитых шёлковых одежд, торжеств грандиозного размаха, шествий, военных парадов... Тщеславные амстердамские выскочки видели в визите английской королевы признание их успеха в войне. Храбрые солдаты, те самые, кто совсем недавно дёргал за бороду испанского короля, теперь политическая сила. Состоять в ополчении стало… престижно. Какое-то неподходящее слово.

Находясь в тягостном полусне, Рембрандт думал: пусть все они оставят его в покое. Он хотел бы уснуть и больше не просыпаться.

Стоя в простенке между окнами, с упрямым бесчувствием эгоистичного старика, с широко открытыми глазами, устремлёнными на дрожащие тени, он наблюдал, как на стене всё чётче прорисовывается надпись: «Мене. Текел. Упарсин».

Теперь за мной, понял Рембрандт.

Это приговор. И невозможно оправдаться! Все исчислено и сочтено.

Из угла за камином послышался плач. У очага, скрытая тенью, тихонько всхлипывала Саския. Он подошёл к ней, тронул за плечо, желая успокоить.

– Не плачь…

Она мгновенно исчезла.

– Отец небесный! – умоляюще спросил он. – Куда она, куда?

Пошатываясь, он спустился по лестнице, вышел из дома и направился к шлюзу.

Ветер свирепел, хлестал в лицо мокрым снегом, и, хотя идти пришлось совсем недолго, он продрог до костей, зубы стучали. Он сел на край набережной, свесив ноги над водой. Мелкие злые волны бились о камни. Чёрная, непроницаемая для глаз вода скрывала то, что лежит на дне, но он знал, вязкий ил уже делает своё дело: труп Банинга Кока вскоре опутает густая тина, и над ним вырастут водоросли.

Вам не выпутаться, господин капитан, невозможно обмануть чёрного шкипера.

А что ему самому оставалось делать на этом свете?

Соскользнуть вниз – и всё, конец, подумал он. Какой близкой и желанной показалась ему в эту минуту смерть.

Угрюмый мрак, сырой ночной воздух, грязная мостовая, ледяная вода, лёгкое поскрипывание руля – чёрный шкипер уже вывел свой баркас на ночную вахту. Вода была так темна, что, казалось, будто барка несётся в ночном воздухе. Только свет факела, воткнутого между досок на носу, рисовал на поверхности широкую кровавую полосу.

На баркасе ничего не прибавилось. На корме по-прежнему стоял человек с острогой: это был железный трезубец с острым концом, который впившись в живое или мёртвое, может быть вырван только с большими усилиями и страшными следами разрушения.

Вонь от приближающегося баркаса становилась сильней, удушливей. Рембрандт впервые по-настоящему ощутил страх.

Баркас остановился, шкипер бросил невод. Сетка пошла ко дну. Ван Рейн наблюдал, как медленно сходятся её края, и, наконец, из-под воды показался тесно набитый сетчатый мешок. Шкипер подтянул его на борт. С палубы отчётливо доносился гнилостный запах. Лунный свет упал на палубные доски, высветив запутавшийся в неводе труп.

Рембрандт вгляделся. Чёрный намокший бархат камзола, зеленоватая распухшая левая рука без перчатки. И без ногтей…

– Идём, – негромко сказал шкипер, обращаясь, несомненно, к нему, Рембрандту, подзывая рассечённой до предплечья левой рукой.

Ван Рейн поднял глаза. Перед ним в темноте мерцало безжизненное бледное лицо Адриана Ариса из Лейдена, по прозвищу Арис Малыш, повешенного по приговору суда тридцать первого января тысяча шестьсот тридцать второго года.

Рембрандт не испугался, только удивился: перед ним оживший труп преступника, снятый с виселицы и переданный в качестве анатомического материала почтенными господами из палаты правосудия.

Как бы оправдываясь, он забормотал, не сводя глаз с препарированной руки, уже понимая, что никакие оправдания не будут приняты:

– Я лишь хотел показать совершенство человека, венца творения Господа, на примере функционирования пальцев руки. Ибо злодеи, которые творят беззакония в отношении живых, совершают благое дело после своей смерти: сама их смерть используется ради здоровья других…

– Идём! – повторил шкипер настойчивей, и ветер подхватив его голос, унёсся куда-то вдаль.

Рембрандт тяжело поднялся. Встал на краю.

– Иду, – обречённо шепнул он и потянулся рукой, словно решил ухватить ветер за хвост.

Малыш Арис улыбнулся.

Пугающая пустота во взгляде, пустота на баркасе. Но так показалось только сперва, потому что вскоре он увидел, как оттуда тянутся к нему мертвенно бледные худые руки, жаждущие схватить, задушить в объятиях, омерзительные скользкие ладони, желающие коснуться его лица, чтобы свести с ума, подчинить себе!

Раздались гневные голоса – мужские и женские – скорее к нам, иди, иди! Он беспомощно всхлипнул, схватился за горло, чувствуя, что задыхается.

Отчаянно разгоняя нечисть руками, он отталкивал их вместе с клочьями тумана, но каждый раз после того, как ему удавалось отмахнуться от одного бесплотного призрака, новый, ещё более отвратительный и жуткий вставал перед ним.

Вот они, стоят на борту: одноглазый вождь батавов Цивилис в высокой тиаре и с мечом в руке; персидский царедворец Аман, окутанный зловещим тёмно-красным облаком; отвратительный продавец крысиного яда с плетёной корзиной, до краев наполненной околевших крыс; нищий мальчишка с обезьяноподобной головой; отвратительные уроды неопределённого возраста и пола, одетые в мешковатые лохмотья…

Все они знали его, и он знал каждого в мельчайших деталях, ведь именно он изобразил каждого, оживив при помощи игры света и тени. Ликуя, они втащили его на борт, и тут же опустили на палубные доски. Силы стремительно покидали его. Воздух, наполненный запахом смерти и тлена, придавливал к полу.

Баркас словно опрокинулся, перед глазами запрыгали тёмные пятна и ярко-красные вспышки. Шум в ушах. Чья-то невидимая рука жадно копалась в душе, вытаскивая оттуда талант, любовь, тепло, оставляя могильный холод.

Всё-таки должно же быть что-то, способное удержать его! Фатально любимая Саския… Тихая, нежная Хендрикье3… И Титус, его сын, его единственный выживший ребенок, которого он тоже умудрился пережить…

Вон они, молча стоят на берегу. Только Саския продолжает плакать.

– Не плачь, не надо. Прости меня, – попросил он, и в тот момент, когда уже собрался с силами, чтобы выскочить на берег, шест шкипера всей тяжестью опустился ему на плечо и прижал к полу.

Этот немой приказ не двигаться более походил на гипнотическую силу. Он не мог сдвинуться с места на этом баркасе, погружаювшемся все глубже и глубже.

Перевозчик упёрся длинным шестом в набережную. Вода хлюпнула, схлынув, и баркас, черканув бортом о камень и слегка осев, оторвался от берега.

Почуяв дыхание смерти, Рембрандт, крепко сжал губы и закрыл глаза, явственно ощутив себя внутри баркаса, отделённым от чёрной воды канала какими-нибудь двумя дюймами дерева.

Что такое жизнь, если не короткое путешествие бессмертной души в человеческом теле, как внутри маленького баркаса, подумал он.

Резкий толчок сотряс его в последний раз, наполняя ужасом, от которого он затрясся и заплакал, как ребёнок. Он плакал, думая о пустоте и одиночестве, ожидавшем его, беспросветном, однообразном, как неподвижно чернеющий канал.

1 Голландская храбрость, Dutch Courage (англ.) – женевер, крепкий спиртной напиток из ячменя, можжевельника и пряностей. Этот напиток голландского происхождения во время Тридцатилетней войны (1618—1648) британские солдаты использовали его как согревающее. Этот состояние пьяной удaли, храбрости во хмелю, «море по колено», они назвали «Dutch Courage» (голландская храбрость) и привезли напиток в Англию.

2 Even yeqarah. La Piedra Gloriosa o de la Estatua de Nebuchadnesar (Amsterdam, 1655 г.)

3 Хендрикье Стоффелс (1626–1663) – модель и сожительница Рембрандта.

Стрела скифа

Как ветер мчалась Арита по степи на самом быстром в мире коне. Жёсткие комья земли разлетались из-под копыт. Горячий ветер обжигал лицо.

Молодой беркут, блеснув шёлковым оперением, взметнулся справа и полетел рядом, западая то на правое, то на левое крыло.

Арита оглянулась. Голубоватые волны травы катились следом, словно наперегонки со всадником, мчащимся за ней вдогонку.

Смеясь, она крикнула:

– Эй, Гирт! Не отставай!

Она представила его губы, плотно сжатые от напряжения, и, придержав коня, спрыгнула в траву.

Беркут, летевший за ней, устремился к одинокому валуну и сел, кутаясь в крылья.

Степь уже буйно цвела. Серебрились ковыль и типчак. У самого горизонта, там, где степь сливалась с небом, пламенело море цветов. Девушка сорвала метёлочку тонконога и стиснула стебелёк зубами. Каждое дуновение ветра приносило терпкий аромат, щекотавший ноздри. Воздух дрожал от стрекотания сверчков и кузнечиков.

Наконец-то, Гирт рядом.

Спрыгнув с коня, он угрюмо взглянул на неё.

Злится, подумала Арита.

– Не догнал? Это никому не под силу! Ведь в моих жилах течёт кровь киммерийских царей, – засмеялась она, дразня его.

Гирт ударил плёткой по гладким стеблям типчака, путавшегося в коленях.

– Завтра я пойду к твоему отцу! – воскликнул он.

– Сумасшедший, он велит вышвырнуть тебя вон! Отец никогда не позволит, чтобы я стала женой простого всадника.

– Тогда я украду тебя! – тихо сказал он.

Не отводя взгляда от его губ, Арита подошла ближе и прошептала:

– Я убегу с тобой, Гирт.

И земля, вечно юная, переполненная весенней пробуждающейся силы, раскрыла им свои объятия.

В становье они вернулись затемно. Арита осторожно вынула ладонь из руки Гирта и бесшумно проскользнула в шатёр.

– Ата! Бесстыжая, – послышался свистящий шёпот няньки.

Старая ведунья детства звала её Атой.

– Замолчи, Аракала, – ответила девушка, блаженно растягиваясь на шкуре. Она знала, что нянька не сердится.

– Замолчи, замолчи... – проворчала старуха. – Ты хоть знаешь, что отец сосватал тебя?

– За кого?! – подскочила девушка.

– За старшего сына Пушты, главы рода Палаков. Отец хочет объединить два наших рода. Поодиночке нашим племенам теперь не выжить, не те нынче времена настали, – горько добавила Аракала. – Скифы опустошают наши земли. Народ хочет покинуть страну, а не оставаться лицом к лицу с огромным войском. Но главы родов держали совет и решили, что слишком много несчастий постигнет их в изгнании. Киммерийские цари предпочитают умереть и покоиться в своей земле, а не бежать вместе с простым народом.

Но Арита не слушала, о чём говорит старуха. Из всего сказанного, она уловила только одно – скоро ей не уже носиться по степи с Гиртом.

– Но я не хочу! – громко прошептала Арита. – Я не могу...

Аракала внимательно смотрела на девушку.

– Что ещё? – допытывалась старуха.

Арита потупилась.

– Опять в степи пропадала? С Гиртом?

Старуха словно мысли её читала.

– Какая же ты глупая, Ата. Ох, и влетит тебе! Вот отец-то узнает...

– Ничего он нам не сделает! Мы убежим с Гиртом... – начала было Арита, но старуха не дала ей договорить.

– Ох, какая же ты глупая, Ата. Куда ты убежишь?! Степь кругом! Скифы кругом. Не те уж времена... Завтра на закате держи коня наготове. Я буду ждать тебя.

Вечером следующего дня женщины отправились верхом в сторону солнца, наполовину погрузившегося в ковыль. Закатный ветер мчался по степи, шелестя тонкими стеблями чия. Лиловатое марево неподвижно висело над травой. В небе медленно кружил гриф, и две женщины, как две большие птицы, плыли по серебристому полынному простору.

Ехали не торопясь. Легко и свободно сидела Арита на своём высоком чёрном коне. Рядом на рыжей лошади Аракала. Несмотря на возраст, она прекрасно держалась верхом. К поясу шаманки была привязана кожаная сумка.

Покачиваясь в седле, Арита думала о Гирте, о том, что по доброй воле она никогда не станет женой сына Пушты.

Когда над степью стали загораться первые звёзды, они были уже далеко, очертания родного становья едва угадывались вдали.

Женщины спешились. Аракала принялась разводить огонь. Едва заплясали, разгоняя тьму, язычки пламени, она налила немного воды из кожаного бурдюка в небольшой котелок, добавила туда пучок сухих растений и принялась готовить снадобье.

На степь опустилась ночь, напоённая запахами трав, шорохами степных звёрьков, выкриками ночных птиц. Невидимая глазом ночная жизнь степи, утратив разноцветье, источала ароматы, рождала таинственные звуки. Арита вслушивалась, словно ждала от степи совета.

Старуха протянула Арите небольшую глиняную чашку с пахучим питьём и велела отхлебнуть. Девушка подчинилась, хотя знала, что никакое зелье не заставит её разлюбить или забыть Гирта.

Аракала затянула заунывную песню. От снадобья колдуньи, от её странного напева и от хмельного аромата цветущих растений у Ариты закружилась голова.

Она подняла глаза к небу...

С удивлением наблюдала она, как оттуда на землю льются звёзды, а потом снова поднимаются. Словно кто-то огромный, стоящий НАД небом и землёй, перемешивает звёздный бульон. И Арита плывёт в этом сверкающем вареве.

Небо, степь, звёзды – всё слились воедино. Воздух застыл, и даже ковыль не решался пошевелить ни единым волоском.

– Аракала, где ты? – тихонько позвала Арита.

– Я здесь, – откликнулась старуха-ведунья.

– Что за небесный круговорот? – удивлённо спросила Арита

– Это светлячки. Смотри, Ата...

Аракала протягивала ей странный предмет. Копьё – не копьё, стрела – не стрела. Немного похож на молот кузнеца, только без бойка. В неровном свете маленького костра, сквозь круженье звёзд и головокруженье Арита всё-таки смогла рассмотреть, как по синему камню серебряной змейкой ползут таинственные знаки.

– Что это?

Шаманка ответила, вкладывая в руку Ариты странный предмет:

– Есть три круга познания, но они открываются только жаждущим его. Ах, надо было раньше подготовить тебя, я едва не опоздала. Скоро ты выйдешь замуж. Твой род слишком древний, чтобы ты могла поступать бездумно, как простая смертная. Тебе пора знать, что ты единственная хранительница Лазуритового Жезла, Посоха Богов, облекающего огромной властью своего владельца…

…Гирт сидел у догорающего костра, задумчиво вороша палочкой горячий пепел. Над умирающим огнём поднимался едва заметный столбик дыма. Рядом с юношей лежали лук и колчан со стрелами.

Он всматривался в степь, туда, где на закате скрылись за горизонтом две всадницы. Неровное, как дыхание влюблённого, дуновение ветра приносило оттуда лишь сухое и горькое веяние степных трав.

Он пел. По степному безмолвию неслась его песня вслед за любимой.

Ты смотришь на звёзды, звезда моя...

В твоей степи твои травы и злаки так хороши!

Он пел о том, как любит девушку с золотистыми косами и синими, как вечернее небо, зоркими как у орлицы глазами. О том, как мчится она верхом по цветущей степи, и никто не может догнать её, кроме ветра. Но он, Гирт, обязательно её догонит…

…Ночь без звёзд, пространство без предела, время без конца и начала. Вечность...

Арита никогда не думала о бездне. Теперь всей душой хотелось верить, что в великом Ничто есть Кто-то. Туда она и уйдёт, когда настанет час, познав земные радости, насытившись плодами Земли...

…Арита прилегла и почувствовала, как стебельки трав щекочут щёку. Долго лежала без сна, размышляя о Пути Сюда и Пути Обратно, о котором поведала ей Аракала, о других немыслимых Когда и Где.

Потом погрузилась в забытьё.

Утром их разбудил запах дыма.

Арита вскочила. Там, где вчера на закате виднелись очертания становья, на фоне розовеющего восхода поднимались к небу чёрные струи дыма.

Арита вскрикнула, и в мгновенье ока оказалась в седле. Конь мчал её как ветер...

Скифы напали на становье ночью, подожгли жилища их племени, угнали скот. К утру от шатров остались лишь дымящиеся остовы.

Слезились глаза, едкий запах дыма раздирал горло. Арита металась от одного пепелища к другому, но никого не осталось в живых.

Гирта она нашла на самом краю становища возле мёртвого костра. Пронзённый скифской стрелой, он лежал на спине, широко раскинув руки, словно пытался оттолкнуться от земли. На груди темнело пятно. Он даже не успел выстрелить из своего лука.

Арита упала на колени, всматриваясь в бледное лицо.

– Гирт...

Тонкие губы с запёкшейся струйкой крови, губы, которые так любила, оставались неподвижными…

Словно подхваченная ветром, вскочила Арита и с разбега взлетела на коня.

Жажда мести подхлёстывала её. Она мчалась так, что ветер свистел в ушах. Глаза застилали слёзы. Она рычала как разъярённая волчица.

Она думала, что её никому не догнать. Но скифская стрела догнала.

Арита коротко вскрикнула и упала в ковыль.

Очнулась она от жгучей боли. Голова гудела.

Сквозь шум в ушах уловила властный мужской голос:

– С чего ты взял, что она знатная киммерийка?

– При ней нашли царский жезл, – почтительно ответил другой голос. – Возможно, это символ могущества её рода.

Арита открыла глаза и с трудом повернулась в сторону голосов.

Рядом с лежанкой, на которой она находилась, стояли двое мужчин.

Один – высокий, чернобородый, с длинными волосами, схваченными вокруг лба расшитой красной тесьмой – держался высокомерно. Одет он был богато, на поясе висел меч с рукояткой в виде головы какого-то зверя. Она видела такие мечи раньше, украшенные замысловатыми узорами и искусными изображениями животных.

Скифы, ужаснулась Арита.

Они разглядывали её, и это было унизительно.

Второй, видимо слуга, стоял ближе.

– Она, кажется, пришла в себя, – сказал господин.

Слуга наклонился так близко, что она почувствовала зловонное дыхание. Собрав последние силы, киммерийка плюнула ему в лицо. Тот отпрянул, зашипев ругательства.

Знатный скиф промолчал, только смерил их надменным взглядом и ушёл.

– Ах, ты дочь шакала... – замахнулся на неё слуга, но ударить не посмел, только погрозил кулаком и шмыгнул вслед за господином.

Арита осталась одна. Она попыталась подняться, но не смогла. Сил не было, и тело пронзила такая боль, что глазам стало горячо от выступивших слёз.

Когда боль немного утихла, Арита попробовала осмотреться.

Она лежала на тюфяке и подушке, набитых оленьей шерстью. Светильник в виде круглого котелка с ручкой-обручем, подвешенный в центре жилища, тускло освещал войлочные стены. В неярком свете, среди тревожного бега теней, по ним неслись искусно вышитые вереницы пантер, нападающих на оленей. Рядом с лежанкой на круглом столике с изогнутыми ножками, похожими на лапы какого-то животного, стоял ещё один маленький светильник, пламя которого разбрасывало золотые искры по гладкой блестящей поверхности лежащего рядом Жезла.

Арита вспомнила, как в последнюю ночь её прежней жизни получила жезл от Аракалы…

Поэтому меня приняли за царевну, подумала она.

…Возможно ли в безбрежной степи найти дорогу? Возможно ли вернуться в этот мир, когда знаешь, что того, кто связывал тебя с ним, уже нет в живых? Возможно ли, не чувствуя себя частью этого мира, страшиться смерти?

Жизнь возвращалась к ней медленно. Порой, приходя в себя, она беспомощно пыталась соединить в цельное покрывало пёстрые лоскутки обрывочных, но потом снова погружалась в беспамятство. Она поправилась бы скорее, если бы хотела жить. Только желание мстить заставляло её возвращаться из приграничных миров.

Мало-помалу, она пошла на поправку. Кобылье молоко, баранье мясо, целительный степной воздух вернули телу упругость, глазам зоркость, а сердцу страсть. Она осознала унизительное положение, в котором находилась, и снова горе овладело ею.

Но когда однажды хмурым ветреным утром Арита, наконец, вышла из убежища, она хотела одного – мстить. Каждый высохший стебель, каждая пожелтевшая травинка шептали ей о мести.

Для начала нужно было выяснить, возможен ли побег. Очень скоро она поняла, что дело это нелёгкое. Это была настоящая крепость. Окружённая с трёх сторон кольцом мощных стен, столица скифского царя Савлия казалось неприступной. Единственные большие ворота в высокой стене охранялись вооружёнными солдатами со сторожевых башен. С южной стороны цитадель защищала толстая земляная оборонительная насыпь. С внутренней стороны стен – открытое пространство с загоном для скота. Жилые постройки внутри этого пояса теснились ближе к северу. Дома были деревянными, с пристройками, выступающими с обеих сторон центральной овальной части.

От свежего и прохладного воздуха и от тяжких мыслей голова у Ариты закружилась. Она покачнулась и упала бы, если бы кто-то не подхватил её под руку.

Киммерийка подняла взгляд.

Рядом стоял молодой плечистый скиф. Тёмные глаза смотрели внимательно и хмуро, словно солнце сквозь облака. Длинные русые волосы под высокой шапкой и мех на его накидке, перехваченной поясом с золотой пряжкой, трепетали при малейшем дуновении ветра, отчего скиф становился похожим на льва.

Арита оперлась на подставленный локоть. От прикосновения её словно молнией пронзило. Она вздрогнула и испуганно отдернула руку.

Скиф ещё больше нахмурился, будто и его обожгла маленькая горячая ладонь.

– Меня зовут Тирсай, – голос прозвучал низко и глухо.

– Арита, – ответила киммерийка и поспешила уйти.

С того дня они виделись почти каждый день.

То он проходил мимо, то оказывался рядом с ней за трапезой. Они ни разу они не заговорили, но Арита никак не могла понять, почему всё чаще думает о нём? Почему так часто они оказываются рядом?

В тот день был праздник Великой богини Табити.

В честь покровительницы одной из самых могучих стихий – огня – скифы готовили общую трапезу. В бронзовых котлах варилось мясо, в собственном жиру жарились кабаньи туши и тушки птиц. Скифы с наслаждением пили из большой золотой чаши, ходившей по кругу, синеватое кобылье молоко и быстро хмелели. Было людно, возбуждённые громкоголосые скифы сновали повсюду, но Арита чувствовала себя чужой среди них, не различая голосов, не узнавая напевов. Ей захотелось остаться одной, и она решила уйти к небольшому ручью, резво вытекавшему из-под городской стены.

Девушка присела у самой воды, обхватив руками колени, и стала слушать, как звенит вода, сталкивая друг с другом гладкие камешки. Здесь было спокойно и так хорошо просто сидеть, слушать незатейливую песню ручья, вспоминать о Гирте...

– Арита, – неожиданно услышала она рядом. – Почему ты здесь? Тебе не по нраву наш праздник?

Она обернулась на голос. Это был Тирсай.

Короткий нарядный кафтан с длинными рукавами подпоясывал узкий ремень, на котором висел короткий меч. Длинные широкие штаны заправлены в мягкие кожаные сапоги.

– Киммерийцы не поклоняются скифским богам, – сказала Арита тихо и непреклонно.

– А каким богам поклоняешься ты? – спросил Тирсай, присаживаясь рядом.

Его крепкое плечо коснулось плеча девушки. От смущения она уставилась на воду:

– Богу, который внутри меня, – ответила она, не поворачивая головы, но чувствуя на себе взгляд Тирсая.

– И чему же учит твой внутренний бог?

– Он учит жить на своей земле, не убивать и не грабить...

Арита осеклась, понимая, что не смеет дерзить, если хочет сбежать отсюда до того, как её казнят за такие речи.

– Разве у киммерийцев нет культа Великой Богини? – продолжал Тирсай. – Культы богинь плодородия есть у всех народов. Египетская Сехмет, вавилонская Иштар, греческая Деметра... У неё есть и более древние имена: лувийская Ати Купапа, микенская Тейайа Матреи Матерь Богов…

– Откуда ты всё знаешь? – удивилась Арита познаниями молодого скифа.

– Я служил у Анахарсиса, брата царя Савлия. Царь отправил царевича послом в Афины. Я поехал вместе с ним. В Афинах Анахарсис изучал философию у самого Солона, одного из семи греческих мудрецов, получивших знания у египетских жрецов. Когда Савлий призвал брата обратно, тот не стал торопиться и по пути домой посетил немало городов. В Кизике, где по преданию жили потомки греческого Бога Посейдона долионы, на горе Диндим мы посетили святилище фригийской Богини Кибелы, олицетворения матери-природы. Анахарсис говорил, что святилище Кибелы Диндимены основали ещё аргонавты, посетившие город в поисках Золотого Руна. Анахарсис принял участие в мистериях в честь Богини. Вернувшись домой, мой хозяин хотел ввести культ Кибелы и среди скифов, но царь Савлий страшно разгневался на брата за непочтение к нашим богам, и убил его собственными руками…

Этот скиф, он говорил с ней так, как никто прежде не говорил. Она смотрела на его губы, как смотрела когда-то на губы Гирта. Но они были чужими, незнакомыми, как и удивительный его рассказ. Арита слушала Тирсая, чувствуя странную власть его над собой.

Вдруг, словно её обдало жаром костра, она остро почувствовала рядом плечо скифа. Арита подняла глаза и увидела в распахнувшемся вороте кафтана его могучую шею…

За полночь уставшие скифы разошлись, и всё стихло.

А перед самым рассветом, когда едва уловимый ветерок принёс из степи запахи влажной после дождя земли и посвежевшей зелени, и ещё что-то такое, от чего замирало сердце, она очнулась в полутёмной палатке. Светильники догорали.

Арита не понимала, отчего так размякла. Куда подевалась злость? Она вдруг с удивлением осознала, что совсем не хочет мстить. Напротив, ей было так хорошо и спокойно рядом с этим молодым скифом, мирно спящим рядом с ней. Она разглядывала точёный профиль и не чувствовала ненависти ни к нему, ни к себе.

Эта ночь была ночью истинной жизни и глубоко скрытых желаний сердца. Истина была обнажена, как она, а она обнажена как истина. Она не смогла бы сейчас солгать даже в мелочи, потому что поняла – всё, что она теперь сделает, будет иметь значение, каждое произнесенное слово как сакральная правда.

– Ты действительно киммерийская царевна? – спросил проснувшийся Тирсай.

Арита растерялась. Помнила, что её приняли за царевну, потому что нашли при ней Лазуритовый Жезл. А вдруг только это обстоятельство заставило скифов оставить ей жизнь?

– Я наследница Великой Царицы, – прошептала она.

Это была правда.

Получив той ночью в беспредельной степи в знак посвящения Лазуритовый жезл, она стала полноправной наследницей своего Рода. В ту ночь она утратила всё, что было у неё прежде и начала новую жизнь, приобретя нечто такое, что не совсем ещё осознавала.

Она только ступила на дорогу, по которой должна пройти.

Арита смотрела в глаза Тирсая, и видела свой путь...

...Она увидела, как уходит из города скифов…

Однажды ранним утром она оседлает коня, спрячет Жезл в сумку у седла, и отправится в степь. И никто не догонит её, ведь она умчится, как ветер. Тирсай поможет ей, она знала это уже тогда, в то пасмурное утро, когда они впервые коснулись друг друга, и её пронзило, словно молнией. Она не знала тогда, что эта вспышка была первым опытом дара прозрения, который она получила по наследству от Великой Богини.

Табити, скифская Богиня подземного огня, грозная, воспламеняющая богиня, имела и другие имена...

Огненная, могучая и властная богиня позволила киммерийке заглянуть в волшебное зеркало, в котором был виден весь мир, где отражались все людские судьбы....

Она узнала, что стрела, догнавшая её в степи, когда она мчалась мстить скифам за смерть Гирта, была выпущена Тирсаем.

Она вспомнила, как очнулась лежащей поперёк седла, услышав конский топот, как чья-то сильная рука вцепилась в узду, как качалась степь, мелькали перед глазами алые цветы, гнущиеся на тоненьких огненных стебельках, как белым пятном промелькнул лошадиный череп…

Пронзающие насквозь, как его меткие стрелы, глаза Тирсая удержат её на долгие годы, и она узнает, что и скифы умеют любить и быть преданными.

Табити, богиня жертвенного огня и молитвы. У этого огня она будет согреваться долгие годы.

Именем Табити, богини домашнего огня, принесёт ей клятву верности Тирсай.

Табити, молодая женщина в длинном платье. Такой её изображали скифы. Такой хотел видеть Ариту Тирсай.

... Всё это ей ещё только предстояло узнать. А потом она уйдёт.

…Куда она двинется дальше? Пожалуй, на север. Через степь, такую беспредельную, что понадобится не меньше года, чтобы достичь её края, да и не каждому удастся вернуться из этого странствия. Ведь там, за краем степи клубиться тот самый изначальный мрак, из которого раз в тысячелетие выходят новые народы. Именно оттуда вышли киммерийцы, потом и скифы. А потом придут другие...

Ведь исчезновение киммерийцев неизбежно, ибо они ушли со своей земли, без боя уступив её скифам. Киммерийцы исчезнут в зазеркалье истории так же, как их преследователи, скифы. Люди будущего будут спорить, откуда они пришли, кто из них был захватчиком, и на чьих землях селились оба этих народа?

Загадочные этруски изображали киммерийцев в виде всадников в высоких шапках. Такие шапки были символом Верхнего Египта. Свою страну египтяне называли Кеме. Кемет – плодородная смесь водорослей и земли, приносимая Нилом на их поля. Кемет, кеме, кемерийцы, киммерийцы...

Киммерийцы будут отступать под яростным натиском скифов в сторону Египта, возможно, своей прародины.

Хетты, этруски, киммерийцы, скифы... Кто придёт следом?

[1] Анахарсис - скифский царевич, сын правителя Гнура, годы жизни которого установлены лишь приблизительно и отличаются в разных источниках. Прославился он благодаря путешествию в Древнюю Грецию, насыщенному встречами с известными людьми - самим греческим правителем Солоном, Токсаром (Токсарисом) - знатным человеком, тоже родом из скифов, почитаемого в качестве врача и просто мудрого человека. Путешествие сына скифского царя не ограничилось одними Афинами, он ездил и по другим городам и странам. В частности, есть сведения, что был он и у легендарного царя Лидии Креза.

Тёмная лошадка

Инне опять снилось, что она лошадь.

У неё было большое и сильное тело. Непривычные приятные ощущения радовали её худую анемичную плоть. Она переступала с одной стройной ноги на другую и трясла головой, стараясь разглядеть цвет гривы.

– Да я блондинка!

Инна задохнулась от счастья и… проснулась.

– Мам, к чему лошади снятся? — спросила она за завтраком.

– Ко лжи, — ответила мать, намазывая на хлеб масло.

– Почему ко лжи?

–Лошадь, ложь… Не знаю. Так бабушка говорила. Ешь лучше… а то не в коня корм, — проворчала мать, протягивая Инне бутерброд.

И постучала пальцем по циферблату часов.

–На работу не опоздаешь?

Собиралась Инна быстро. Блузка, костюм, волосы в пучок на затылке, короткий взгляд в зеркало. Смотреть, в общем-то, было не на что. Она вздохнула.

–Мам, я ушла.

Работой своей Инна дорожила.

Место в военном суде Энского гарнизона считалось самым престижным для каждой уважающей себя выпускницы единственной в городе Энске школы. Ведь только там можно найти путёвого жениха и выйти замуж раньше ровесниц.

На этот счёт у матери было своё мнение.

–Успеешь ещё хомут-то надеть.

Зимой до небольшого старинного особнячка, в котором вершился суд над проштрафившимися военными, Инна ходила не кратчайшим путём по заметённой снегом тропинке, а по выскобленному до асфальта тротуару мимо здания городской администрации. В вечных зимних потёмках это было одно из самых освещённых мест Энска. Идти здесь было светлее и веселее.

У входа в суд Инна столкнулась с приятельницей из отдела кадров Анжелой Кобылянской. Кобылянская опекала Инну — сообщала новости, пересказывала сплетни. К примеру, о том, что подполковник Сивый называет Инну "Инной Палковной" за прямую негнущуюся спину.

-Привет! Покурим? — остановила Кобылянская Инну.

Если бы не Анжела, Инне было бы совсем одиноко в скорбном судилище. Ни секретарши, ни две девицы из архива, походившие на гарцующих шотландских пони, не воспринимали её как живое существо, называя за глаза "эта мадам". Остальные сотрудники просто не замечали. Слава богу, работы невпроворот. Таких, как она, называют рабочими лошадками. И фамилия подходящая — Иноходцева! На иноходцах верхом ездить удобнее.

Ассоциация с ипподромом возникла у Инны в первый же день, когда, сидя в кабинете Председателя суда полковника Коновалова, большого, широкой спиной и мощными конечностями напоминавшего лошадь-тяжеловоза, она услышала цоканье секретарских каблуков в коридоре. Коновалов, старинный знакомый матери, встретил Инну приветливо. Раскрыв её личное дело, он прочитал:

– Иноходцева Инна Павловна. Знаю матушку вашу. Редкой души человек, интеллигентнейшая особа, — добродушно сказал он и пообещал поддерживать морально и не обидеть материально.

Работа, работа, и ничего кроме работы. И так день за днём, месяц за месяцем, год за годом. Cкоро ей тридцать, а что она видит, кроме работы!

Коновалов, как и обещал, частенько интересовался, как Инне работается и не забывал выписывать настолько хорошие премиальные, что секретарши пустили слух, будто она его любовница.

Да разве любовницы бывают такими!

Красотой она, конечно, не блистала, но и назвать её дурнушкой язык не повернётся. Но с неё будто забыли снять упаковочную плёнку. Вот, кажется, найти краешек, стащить аккуратненько и заиграют краски, станут объёмнее.

И только во сне, становясь белым иноходцем, Инна чувствовала себя счастливой и свободной. То она мчалась мустангом по жаркой прерии, то гордо шагала арабским скакуном по прошитой караванами пустыне. А просыпаясь, вновь впрягалась и продолжала вращать мельничный жёрнов.

Кобылянская закурила и поинтересовалась у Инны:

-Идёшь завтра на новогодний корпоратив?

-Нет, я к маме, — отказалась Инна.

Вечер литературно-музыкального клуба "На струнах ваших душ" в городской библиотеке, которой заведовала мать, был единственным её новогодним балом.

Кобылянская понимающе кивнула.

— Ты ведь всё равно не пьёшь и не...

Анжела запнулась на полуслове. К подъезду подходил офицер. Инна его не видела раньше.

Высокий, лет тридцати пяти, он был очень красив. Стены, конечно, не рухнули, земля под ногами не провалилась, не разъялись небеса, даже не зазвучала музыка (хотя это было бы красиво), только сердце Инны ударило как набат. Она смотрела на офицера непозволительно долго.

Кобылянская толкнула её локтем и шепнула:

-Капитан Вороных. Новенький, на днях оформляла. Холост.

Заметив заинтересованный Иннин взгляд, добавила:

-Даже не думай.

Офицер подошёл к девушкам. Анжела бросила сигарету и кокетливо обратилась к капитану:

-Александр Евгеньевич, вы на наш праздник придёте?

Вороных скользнул взглядом по фигуре Кобылянской и, открывая дверь подъезда, спросил:

-А вы?

-Я пойду, — ответила Кобылянская, крупом заслоняя Инну.

-Тогда и я пойду, — улыбнулся капитан и скрылся за дверью.

Весь день Инна думала только о Вороных, а после работы, погружённая в мечты, незаметно для себя, свернула со светлой дороги на тёмную тропинку. Под ногами тихонько поскрипывал снег, а она беззвучно повторяла: "Александр Вороных. Саша..."

— Ай, милая, кто у тебя Саша?

Инна вздрогнула и остановилась. Рядом стояла цыганка.

"Откуда ей известно имя? Я говорила вслух?"

Она шагнула в сторону, чтобы уйти, но цыганка не отставала.

-Как мать тебе говорю, с кем хотела соединиться, не соединилась. Но я тебе помогу. Дай денежку.

Инна полезла за кошельком. Цыганка не унималась:

-Я такой приворот сделаю, этот Саша за тобой как пришитый ходить будет.

"Но откуда она знает его имя?!"

-Пойдём, красавица, я тебе помогу.

Цыганка втолкнула её в калитку, ведущую во двор небольшого домика, и исчезла.

Инна побрела к крыльцу. Три ступеньки, скрипучая дверь, какой-то тёмный ход, полоска света из-под приоткрытой двери в конце коридора. Она пошла на свет. Перешагнула высокий порог и оказалась в комнате, так обильно увешанной коврами, что помещение походило на юрту.

В полумраке вспыхнул огонёк свечи, другой, третий… В этом неверном, трепещущем свете казалось, что комната перемещается из одного измерения в другое. В глубине, за столом сидел худой горбоносый человек. Он курил трубку, и кольца дыма, свиваясь в цепь, жадно потянулись к Инне. В ноздри ударил острый запах. Лёгкое головокружение, приступ тошноты, и в голове словно образовался сгусток тумана.

С Инной произошло что-то странное. Словно разделившись надвое, она увидела себя со стороны, чуть слева и сверху. С каким-то отстранённым любопытством она наблюдала за тем, как та, другая она, подходит к столу, слушает, как горбоносый говорит что-то на незнакомом языке, берёт со стола какой-то предмет.

Потом увидела, как горбоносый выдыхает изо рта дым. Он дует и дует...

А потом провал. Словно на какое-то время она перестала существовать.

Очнулась Инна возле своего дома. Странное раздвоение прекратилось.

Она открыла дверь и вошла.

На кухне у плиты хлопотала мать.

-Доченька, где ты пропадала? Я щи варю. Поужинаешь?

Инна с трудом подавила тошноту и отрицательно покачала головой.

-Что-то я неважно себя чувствую, — выговорила она, едва ворочая сухим языком.

Мать внимательно посмотрела на дочь.

-Да на тебе лица нет. Пойди, приляг, — заволновалась мать, и, шаркая тапочками, направилась в Иннину комнату. Сняла покрывало с кровати, приготовила постель.

Инна легла лицом вниз и опустила пылающий лоб на стиснутые кулаки.

Среди ночи она проснулась оттого, что ущербная луна бесцеремонно заглядывала в окно. Инна поднялась с кровати, подошла к его бледно-голубой проекции на полу.

Болела голова. "Кажется, в сумке таблетки". Взяла сумку, пошарила по дну. Рука нащупала что-то холодное. Оказалось, маленькое зеркальце. "Это не моё".

Заглянув в зеркало, она едва не выронила его из рук. Из помутневшего стекла смотрела незнакомка. Она не сразу узнала себя.

Откуда-то издалека, среди каких-то шепчущих звуков она вдруг различила слова… гладкие, скользкие, как ложь.

… словно из глубин памяти бессвязными обрывками доносились таинственные речения о сладостной мести, предчувствиях, страхах, надеждах, желаниях… Эхо инфернальной какофонии...

Удушливый комок подступил к горлу. Смертельная усталость и полнейшее безразличие ко всему овладели Инной. Что-то невыносимо тягостное сгущалось над ней.

Утром она проснулась другой. Какое-то древнее ведовство пробудило новую Инну.

Охваченная ледяным восторгом, она взглянула в зеркало. Пунцовые губы дрогнули, на щеках полыхнул румянец.

Память о чём-то важном открылась ей в эту ночь.

… первобытный страх, утомительные дни и ночи дикой охоты, ожесточённые сраженья, погребальные ладьи, костры и ненависть тёмных веков, тревожное знание, крупицы правды, пьянящая всепожирающая любовь… Прошлое и настоящее сплелись в стремлении понять друг друга.

Окутанная туманным флёром, Инна шла к Нему. Её так радостно и неотвратимо влекло к Нему, что она с трудом подавляла лёгкую, как от озноба, дрожь. Естественный, врожденный аллюр удивительно хорош при движении по прямой. Ей, как каждому иноходцу, тяжело давались пируэты, и в экипаж такую не запряжёшь, да и к перемене аллюра такая не приспособлена. Как она шла!

Аллюр Иноходцевой произвёл впечатление. Удивлённо гарцевали у архива пони, подполковник Сивый застыл с открытым ртом, словно у него в горле застряли слова.

Но ей уже не нужны были слова. Она знала, что откроет дверь и увидит своего Вороного...

Сердце бешено колотилось. Вороных уже ждал.

Огненным фонтаном взлетела к небу радость, и не было ни сил, ни желания противиться этому чувству. Оба понимали, что между ними такая сокровенная близость, которая возникает где-то по ту сторону, в запредельных высотах. Они знали друг друга когда-то давно. Это было что-то вроде узнавания.

В ней всё отчётливей проступало забытое, прежнее Я.

… обрывки магических формул и контуры орнаментов, древние камни и руины городов, серебро и золочёные доспехи, оружие, бесконечные степи, каменистые равнины, горы, скалы, реки...

В памяти всплывали слова, жесты...

Где же оно, неуловимое начало?

… Поздний зимний рассвет занимался над городом. По свежему, выпавшему в ночь снегу, от здания военного суда Энского гарнизона тянулись две дорожки следов.

Из подъезда, смахивая застрявшие в волосах конфетти, вышла Кобылянская.

Она достала сигарету. Закурила. Глядя на следы, Кобылянская произнесла:

-Лошадиные что ли?..

И задумчиво добавила:

-Я же говорила, что эта Иноходцева тёмная лошадка...

Третий дар Хварны

1.

Завершался ещё один день на Эсти. Обычный закат. Ровная багровая полоса вдоль горизонта. Как кровоточащая царапина, отделяющая небо от океана. Ещё немного, светило вспыхнет в последний раз и исчезнет, уступая место звёздному небу, так и не ставшему родным.

Когда-то Эстианские закаты приводили Рэя в восторг. Теперь навевали скуку. Вспомнилось тёплое закатное небо родной Земли. Вот где настоящая красота!

Одного года вполне хватило, чтобы понять: спокойная жизнь на планете Хварны совсем не то, что ему нужно. Как же ему осточертела эта маленькая тихая планетка! Планета забвения…

Год прошёл как один день: усыпляющие молитвы в храме, медитации, почти никаких физических нагрузок. Бесконечная череда серых, одинаковых, ничем не примечательных дней. А может, прошёл не год, а десять? Рэй привычно отсчитывал 365 эстианских суток, 365 дней от рассвета до заката, но это ничего не значило, ведь на планете зима не сменяла осень, а за весной не следовало лето, не опадали листья, не выпадал снег. Деревья на горе Тэнно всегда украшали цветы, и день нынешний ничем не отличался от предыдущего и – можно быть уверенным – от будущего.

Но ведь так было не всегда! Когда-то жизнь бурлила подобно океану в сезон штормов. И каждый день был неповторим.

Как он умудрился попасть на эту «райскую» планету?! За какие заслуги? За какие грехи? Он, космический скиталец, проникавший в такие глубины Вселенной, что, порой казалось, ему никогда не вернуться домой. Он, считавший единственной достойной смертью – гибель в космосе при выполнении самой невыполнимой миссии. Он, кто надеялся, что могилой ему станет анабиозная капсула, в которой он будет дрейфовать от галактики к галактике, и может быть, если ему повезёт, то его захватит гравитационное поле неизвестной планеты, и ему удастся стать первооткрывателем, пусть и посмертно.

Нет, нельзя думать об этом. Как и о прошлом. Это табу.

Бродяга, бунтарь… Таким его считала Рамна. Что от всего этого осталось? Только сумасшедшие сны. Почти крамола – свободные гордые люди, без страха называющие свои имена. Рэй всё сильней тосковал по людям из этих снов.

И по ней…

Смерть Рамны сделала его слабым, уязвимым, безразличным к себе. На свете не осталось ничего, что заставило бы его держаться за эту серую жизнь.

Память снова вернула его к событиям того дня…

2.

…Это был стандартный полёт в систему Альбигойи.

Стараясь не попасть в зону излучения звезды, Рэй слегка отклонил «Карнан» от курса. Тусклое серебро диска самой крупной планеты системы – Эрмигана – беспокойно блестело на экране. Планета летела по эксцентрической орбите вокруг Альбигойи, расшвыривающей вокруг мощные потоки заряженных частиц, и искать на ней признаки жизни не имело смысла. Эрмиган был слишком молод. Местами раскалённая магма ещё вырывалась наружу, вздымая кору. Лава вытекала из жерл вулканов, огненные вспышки озаряли затянутое пеплом небо.

В галактике Колесо Эла столько звёзд, и уже были обнаружены многообещающие планеты, но как же неприветлив был Эрмиган! Их маленькая экспедиция должна была только провести стандартные исследования.

Рамна была молчалива. Может быть, она что-то предчувствовала? Рэй был устроен не так. Он всегда словно нарочно искал нелёгких путей.

Зачем, зачем он отпустил её одну?! Но задача казалось такой простой: капсула опускается на поверхность планеты и после выполнения программы возвращается на орбиту к основному кораблю.

А ведь Эрмиган предупреждал вспышками испепеляющего огня, внезапно вырывающегося на поверхность: не приближайтесь!

Рэй открыл внешний отдающий люк герметичного автономного отсека. Капсула выплыла в пустоту. Маленький вспомогательный капсульный модуль безвольно вращался на фоне тревожного мерцания планеты.

Рэй посмотрел на приборную доску, потом в обзорный экран. Рамна помахала рукой удаляющемуся звездолёту.

Он хорошо помнил жуткое мгновенье тишины после того, как в последний раз сказал ей:

– Будь осторожна.

Это было пасмурное и страшное утро Эрмигана. Сумасшедший ветер, бесконечные чёрные горы, пористый грунт, цепочки полостей, пещер и фонтан огненных искр, рвущихся наружу из недр бесноватой планеты.

Внезапно изображение на обзорном экране пересекла огненная линия, острый хищный язык пламени ударил по модулю.

Что это было? Враждебная цивилизация? Что? Этого он так и не узнал.

Капсула Рамны по траектории метеорита полетела к планете.

Последовательность дальнейших событий он мысленно прокручивал сотни раз…

Он бросается к катеру, хотя знает, что на таком расстоянии у него не будет возможности догнать, схватить модуль и транспортировать обратно.

Рэй ужаснулся решимости на лице Рамны и угадал, что произойдёт…

Её глаза испуганно смотрели на него с экрана, красивые, чуть отрешённые.

Она нажала кнопку самоуничтожения капсулы…

3.

…Рэй уловил лёгкое дуновение со стороны двери и повернул голову.

В просвете дверного проёма стоял ангел. Хмурый ангел.

Девушка редкой, неизвестной на Земле гуманоидной расы, тоненькая, невысокая, с голубоватой кожей и белыми кожистыми полупрозрачными крыльями, сложенными за спиной, смотрела на него огромными немигающими глазами.

Рамна была другой, сильной, решительной, страстной. И такой земной...

– Ты что оглох, Хепи? – строго спросила девушка и маленькой перепончатой ладонью стряхнула со лба прядь пепельных волос. – Колокол уже давно пробил. Все только тебя и ждут!

Дерзкий ангел. Рэй нехотя поднялся.

Опоздать на общую вечернюю молитву – это же неслыханно.

– А ты помнишь свое настоящее имя? Помнишь, откуда ты? – спросил он неожиданно для себя и тем более для неё.

Девушка задохнулась от негодования. Прозрачные плёнки век дважды захлопнулись посередине зрачков, и дважды изменился цвет её глаз: с голубого на лиловый.

– Ты ответишь за свое любопытство! – прошипела она и, расправив крылья, взлетела.

Настоящее имя Эстианского монаха, как и вся его прошлая жизнь, остаётся навсегда забытым после проведения специального ритуала в день посвящения. Интересоваться прошлым брата или сестры считалось преступлением. И кто его тянул за язык?

Но ему так и не удалось забыть своё имя и прошлую жизнь.

Рэй был уверен, Учитель обо всём догадывается, хоть и продолжает обращаться к нему не иначе как «Хепи», по имени, данному при посвящении.

Но сегодня было совсем неохота думать об этом. Да и не боялся он ничего. Изгнание? Смерть? Пусть! Он не дорожит тихой заплесневелой жизнью на Эсти и готов умереть, исчезнуть. Потому что Рамны больше нет.

Рэй вышел из дома, проводил взглядом улетающего «ангела» и направился к храму.

Сказочно красивые деревья на горе Тэнно мягко светились на фоне темнеющего неба крупными белыми цветами, слегка подкрашенными алым светом заката. Всюду царила атмосфера задумчивости. Скорее, полного забвения…

Впереди в зарослях хрустнула ветка. Рэй заметил высокую, чуть сгорбленную фигуру Учителя. Старец свернул с тропинки и осторожно, как будто боясь поскользнуться, стал подниматься к храму по крутому, поросшему колючим кустарником склону. На вершине Тэнно на портике храма в лучах заходящего светила ярко выделялись размашистые буквы, словно написанные от руки: Дом Хварны.

Рэй медленно стал подниматься по склону вслед за Учителем. Он не торопился, хотя мог без усилий успеть к началу молебна.

Монахи уже собралась в центральном нефе. Пройдя между массивными колоннами, своей непомерной толщиной и высотой подчёркивающими ничтожность каждого создания Хварны перед лицом его, Рэй опустился на колени у самого входа. Не для того, чтобы скрыть опоздание, просто привык наблюдать за происходящим чуть со стороны.

Тут же поймал на себе взгляд Учителя.

– Ты опоздал, Хепи, – строго произнёс старец и покачал головой.

Учитель часто пенял ему на недостаточное рвение в молитвах.

Да, в Хварну Рэй не верил. Отчасти это огорчало его самого. Нелегко посвятить себя богу, в которого не веришь.

Молитвы никогда не вызывали благоговейного эсктаза, поэтому Рэй не закрыл глаза, а стал рассматривать огромный стеклянный сосуд, наполненный клубящейся золотистой субстанцией.

Медленно, капля за каплей, постепенно понижая уровень, жидкость перетекала из верхнего резервуара в нижний. Автоматическое устройство, с механизмом в виде движущихся фигурок монахов, в определенный момент тихонько щёлкало., словно отсчитывало количество пропущенных Рэем молитв, когда он сидел, как сейчас, на коленях, и не обращаялся Хварне

О, Священная Клепсидра, подумал Рэй, изо дня в день одно и то же.

После молебна монахи молчаливой вереницей покинули храм. Но Рэю Учитель велел остаться.

– Скажи мне, что ты видишь? – обратился к нему старец, указывая на клепсидру.

– Вижу, как клубится золотой туман, – улыбнулся Рэй.

– Неплохо, Хепи, совсем неплохо, – ответил улыбкой Учитель. – Многие видят только клепсидру. А ты никогда не задумывался о том, что это за «туман»? Может быть, это эманация вечного и бесконечного Хварны в физическом мире, то есть время?

– Я перестал считать дни с тех пор, как оказался здесь, потому что не знаю, зачем живу. Когда-то моя жизнь была неразделима с космосом, и я ценил мгновения, ведь каждое могло стать последним. А сейчас я не веду счёт времени. Мне некого искать и нечего ждать.

Учитель едва заметно улыбнулся:

– Время… Время есть интервал между рождением и смертью. Всего лишь отрезок. Человеческое сознание нашло ему единицы измерения. Но в Космосе времени нет.

Рэя не волновал ни разговор о времени, ни само время. Он даже не пытался скрыть это от Учителя.

– Я знаю, ты не веришь в Хварну, – Учитель жестом пригласил Рэя выйти из храма. – Но он щедр и справедлив. Есть три дара Хварны, обладание которыми даёт возможность управлять потоками времени. Первая, или Царская Хварна, связана с будущим. Но она даруется немногим избранным, ибо её наличие позволяет менять предначертанное и формировать будущее.

Рэй подавил вздох нетерпения.

– Вторая, или Жреческая Хварна, – продолжал Учитель, – связана с прошлым и передается по наследству.

Нетрудно было догадаться, что Учитель ею обладает.

– Третья Хварна отвечает за настоящее, и даруется за исполнение долга. Это Хварна Воина. И это твоя Хварна, Хепи.

Рэй в недоумении посмотрел на Учителя.

– Моя?! О чём вы говорите!

– Послушай меня внимательно. Прошлое и будущее взаимосвязаны. Настоящего, как такового, нет. Предположим, я позвал тебя в прошлом, рассчитывая на то, что ты придёшь, то есть на будущее. Сейчас мы с тобой в настоящем, разговариваем друг с другом. Но этого могло и не случиться, если бы ты не пришёл. Моё приглашение могло бы так и остаться… прошлым, а время потраченным зря. Жизнь, Хепи, всего лишь череда выборов.

– Если бы у меня был выбор, – с горечью сказал Рэй. – Я бы выбрал любой день, пусть один единственный, вместо целой жизни здесь, на Эсти. День, в котором жива Рамна.

В глазах Учителя блеснул золотистый туман.

– Нарисуй в памяти образ Рамны, – неожиданно произнёс старец. – И вот… она здесь…

Старец взмахнул рукой, словно рисуя Рамну.

– …но она уже подверглась трансмутации. Её память расформирована, и невозможно сейчас собрать воедино все составные части, даже если мы найдем их все. Но ты можешь перехватить её в прошлом.

Рэй напряжённо слушал, ощущая ужас и... надежду. Вернуть Рамну?! На мгновение ему представилось, как где-то в немыслимом котле Вселенной варится клубок чувств, воспоминаний, желаний его Рамны. Он содрогнулся.

– Какая древняя метафизика, – сказал он. – Пространство, время, энергия, материя... События можно датировать, описать причины и следствия поступков. Да, это можно сделать. Но ничего нельзя исправить, повторить! Именно поэтому жизнь – чудо.

– Но в каждой жизни, в каждой истории есть что-то общее, похожее на множество других, – возразил старец. – Хварна может даровать тебе день. Один единственный. Тот день, в котором ты хотел бы жить вечно. Выбирай… Планета Эсти – обитель Хварны. Восходы и закаты, которые ты наблюдаешь, только иллюзия. Все мы здесь живём вне времени. Не спрашивай, как ты попал сюда, ибо это милость Хварны, необъяснимая и непостижимая.

…Дома, лежа на узкой постели, Рэй пытался справиться с переполнявшими его чувствами, воспоминаниями, изменчивыми до неузнаваемости. Это были грёзы о минувших днях, среди которых не было ни одного одинакового или лишнего дня. Всё было центром и источником энергии, жизни. На Эсти чувства немного сгладились. Но порой память вдруг начинала мучить его с новой силой.

Итак… я мёртв. И райское существование на Эсти только иллюзия жизни. Но я могу выбрать один день.

И тогда ему вспомнилось.…

Это был день накануне отправления в последнюю экспедицию, который они провели в их усадьбе на берегу океана.

В воздухе уже веяло зимой. Выпал первый снег, и они выбежали из дома, ходили, оставляя на снегу забавные следы, смеялись. А потом поднялись в спальню. Он сел на край кровати, а Рамна встала напротив у окна. Несколько минут пристально глядела на него.

Он растворялся в воспоминаниях – её бледные гладкие руки, прикосновения, взгляд. Вспоминая годы, прожитые с Рамной, снова и снова перебирая прошлое, он так сливался с ней, что чувствовал на щеках её горячее дыхание, тёплые губы...

Это был день между осенью и зимой. И всё было так, будто они знали, что это их последний день вместе…

4.

…Учитель коснулся сознания Рэя. Невидимый, полный уверенности и надёжности жест...

В угасающем сознании Рэя проносились обрывки мыслей... Миг, рывок... и заплясали разноцветные сполохи, вихри. Но где-то в глубине его существа всё ещё пульсировала крупица прежней памяти.

Он словно застрял между точкой воплощения и точкой распада, вращаясь в хаосе межпространственного водоворота. Ощущение холодных, скользящих потоков энергий. Ни изображений, ни смыслов... Только чувства, яркие и очень сильные.

Вдруг всё исчезло – контуры, объёмы. Только золотистое сияние.

Он медленно соскальзывал в запредельный холод изначального. Древнейшие миры, отдалённое будущее...

Золотистое сияние погасло. И вспыхнуло вновь.

Рэй не знал, находится ли он где-то в центре или, может быть, на краю Вселенной, в точке, где рождается всё: звёзды, циклы жизни. Ему казалось, он наблюдает рождение миров: высокие белые волны налетали откуда-то из мрака, заливая берег изначального.

Вдруг словно чья-то холодная рука скользнула по лицу.

Мир вернулся в виде костюма астронавта межгалактического флота Земли. Мир, в котором существовало только одно имя: Рамна.

На далёком горизонте мелькали закатные сполохи. Воздух вибрировал.

…Она сидела на золотой ленте песка, у самой воды, сама золотистая, сверкающая, и чертила что-то пальцем на песке, тут же старательно всё стирая.

Видимо, то чего она хотела, нелегко нарисовать.

– Рамна, – произнес он одними губами.

Она поднялась и пошла ему навстречу. Женственная, как сама природа.

Весь мир отдалился, и больше ничто не имело значения.

Это был самый счастливый день.

И Рэй знал, что этот день продлится вечно.

Тавро Лилит. Из гари и пепла...

Поднималась молчаливая заря. Мрак, оккупировавший город ночью, неохотно отступал, прячась в провалах, разломах, трещинах.

Спасаясь от пронизывающего холода, Сатрэм спешил к Сен-Долор, единственному месту во всей Актории, где он чувствовал себя в безопасности с наступлением утра. Время от времени озирался, не преследует ли кто? Он знал, как ненадежна и изменчива стылая предутренняя мгла.

От пробоины в стене полуразрушенного дома, выпустив облако едкого дыма, отъехала машина Акторианской патрульной службы. Увернувшись от света фар, Сатрэм спрятался в ближайшем закоулке.Он умел оставаться незамеченным. Он, странное ночное существо, изгой, катаморф.

Сатрэм накинул на голову капюшон и, низко опустив голову, перебежал на другую сторону улицы. Пройдя несколько метров вдоль высокой чугунной ограды, свернул с дороги и вышел на соборную площадь.

Сотканный из мглы и света, отливающего красным там, где сохранились стёкла витражей, Сент-Долор вздымался к небу. Чистая готика – строгий фундамент, стрельчатые арки, шпили, башни, пинакли, химеры и горгульи по краям контрфорсов. Казалось, это строение существовало всегда, на протяжении всех дней и ночей, до начала дней. До Кольца...

Направляясь к западному входу, Сатрэм пересёк площадь, влажную от росы, и прошёл мимо мёртвого фонтана, покрытого толстым слоем бледно-зеленой ряски. Земля у стен собора, липкая и вязкая, при каждом шаге чавкала, неохотно отпуская ногу. Здесь, на почве богатой мёртвой органикой, густо разросся просвирник, до самой зимы обжигающий глаза кроваво-красными цветами.

Через потайную дверь проник в западный неф. Возле центральной колонны опустился на колени. Сунул окоченевшие пальцы под слой мха, нащупал отверстие люка и потянул на себя тяжёлый металлический круг. В ноздри ударил тошнотворный запах.

Сатрэм сошёл вниз на несколько ступеней, осторожно опустил крышку и, прислонясь спиной к стене, откинул голову назад. Затылком он почти физически ощущал, как, цепляясь за известковые швы между камнями, ползут вглубь почвы корни растений, изо всех сил стараясь как можно прочнее укрепиться в ней.

«А вот люди оторвались от своих корней», – думал Сатрэм. – «В борьбе за выживание о многом успели позабыть».

Новая Актория, по сути, так и осталась хрупкой конструкцией, отчаянно нуждающейся в защите. Бетонные сваи, опасно высокие и, при всей кажущейся надёжности, возносили город слишком высоко, к самому небу. Но к небесам ли?

Осторожно, ступень за ступенью Сатрэм начал долгий спуск по крутой полуоборотной лестнице. От бесчисленных поворотов кружилась голова, его окружал зловонный мрак, но выпуклые фасеточные глаза отлично видели в темноте.

После того, как Актория вычеркнула его из списков законных обитателей, он устроил здесь что-то вроде норы. Сатрэм не знал, почему в ту ночь оказался именно в катакомбах Сен-Долор, – случайно или сработало что-то вроде инстинкта, – но здесь, среди древних, но ещё очень крепких нормандских стен он чувствовал себя защищённым.

Его бил озноб, любые попытки согреться бесполезны. Единственное, чего можно добиться, спустившись в сырое подземелье, – это перестать ощущать резкие порывы ветра. Но ему необходимо укрытие на какое- то время, прежде чем он отомстит этому городу. И он не знал, надолго ли?

Сатрэм достиг площадки, где находился вход в один из горизонтальных ярусов. Бесконечно длинная галерея низких сводов терялась в темноте. Сатрэм поскользнулся на чём-то липком.

– Вот дерьмо! – ругнулся он.

Из проёма хлынула волна ледяного воздуха. Это вспорхнул и заметался, ударяясь крыльями о стены, испуганный микрохироптер.

– Ну, ну, успокойся, Просперо! – устало сказал Сатрэм, подставляя локоть.

Вцепившись коготками в жёсткую ткань плаща, микрохироптер что-то проверещал.

– Не ворчи, старина, – улыбнулся Сатрэм, почёсывая мышь между ушами. – Я ужасно устал, но кое-что тебе принёс. Вот, держи.

Он порылся в кармане и извлёк крупный перезрелый плод знаменитой атленской сливы. Разломив его пополам, предложил кусочек Просперо. Микрохироптер схватил фрукт и упорхнул в темноту.

Уходящая ночь, впрочем, как и все предыдущие, была потрачена на поиски пищи. И сейчас ему хотелось только одного: завернуться в плащ, натянув рукава до самых кончиков пальцев, и скорчится в каком-нибудь углублении.

Закрыв глаза, Сатрэм впал в привычное полузабытьё. Отдаться власти холода, пока не наступило пустое, ненужное «завтра».

Привычный мрак проник в душу. Тьма и безысходность.

Переживания по поводу унизительного положения обитателя акторианских подземелий мучили его только в первое время. Постоянное чувство голода свело к нулю остатки человеческого достоинства. Из прежнего дома он перетащил сюда несколько книг, но его глаза сумеречного насекомого, воспринимающее ультрафиолетовые лучи и способные различать колебания света до трёхсот герц, слишком плохо различали мелкие детали. В конце концов, подземелье одержало верх. Раздавленный собственным ничтожеством, преодолевая омерзительные импульсы животных потребностей, какое-то время он пытался сохранять прежние привычки и элементарную чистоплотность. Но, оставаясь в вынужденном заточении, он постепенно утратил почти все чувства, кроме обоняния. Вдыхать зловоние было по-прежнему невыносимо, он так и не смог к этому привыкнуть. Смрад, заполнявший ноздри, состоял из запахов экскрементов, собственного пота и одежды, снятой с мертвецов.

Как же быстро ему, профессору Акторианского университета, автору многочисленных научных трудов по древним культам и религиям, удалось опуститься до полуживотного состояния! Он прекрасно сознавал степень своего падения. Но должен был выжить! Впрочем, существование во тьме подземелья с трудом можно было назвать жизнью. Он не умер, но оставался ли он человеком?

Трудней всего оказалось привыкать к отсутствию человеческих голосов. Что удавалось здесь услышать? Крысиный писк да кожаный шорохкрыльев микрохироптеров.

Замкнутость – кошмар, и поначалу эта ноша казалась непосильной, но, пережив первую, самую страшную ночь в подземелье Сент-Долор, он понял, что не смеет пускать уныние в сердце. Скрипя зубами, разрываемый сдавленными криками отчаяния и боли, он дождался рассвета, явившегося после нескольких часов мрака, похожего на смерть, в виде узких бледно-розовых полосок света, и изменил свою судьбу.

Что ж, теперь он обитатель трущоб нижнего города, подземного мира, ада, тартара. Первое время, мучительно выбирая между жизнью во тьме подземелья и мраком небытия, он пытался покончить с собой, но постепенно темнота поглотила его полностью.

За время своего заточения он понял, что угрызения совести и постоянный страх подтачивают организм сильнее любых болезней. Иногда хотелось выть от одиночества. Из тьмы выползали демоны прошлого, мучительные воспоминания. Но мрак оказывал не него странное воздействие, неожиданное и сильное. Постоянно балансируя на грани грёз и болезненной одержимости, ощущая гнетущую боль одиночества и глубину своего падения, он стал страстно мечтать о превосходстве над людьми.

Разум его помутился. Он не умер, но с каждым днём менялся, и смысл происходивших перемен прояснялся медленно, пока изменения не стали явными. Он понял: небытия нет. Есть переход из одной реальности в другую. И это доказывало, что сознательная жизнь может продолжаться независимо от формы физического тела.

Как удивительно зыбок переход из одного состояния в другое. Как тонка эта грань.

Скорчившись в своей норе, Сатрэм вспомнил одну из университетских вечеринок, на которой зашёл разговор о Кольце, о том, что осталось за его пределами, об иных мирах…

***

– За пределами Кольца всё иллюзорно, – рассуждал Сатрэм. – Полагаю, там нет ничего, одни вибрирующие формы…

Коллега Сатрэма, молодой профессор с кафедры нейроморфной фотоники перебил его:

– Чушь. Идеалистическая чушь! Не станешь же ты, подобно экзальтированным, но малообразованным акторианцам, утверждать, что Кольцо – знак высшей милости, оградившей город от мерзостей, творящихся в мире? Как учит их новая религия? Актория – чистилище, Кольцо – врата в мир идеальных форм! Чудо-Об-Избранных!

Коллега нарисовал рукой воображаемую идеальную форму.

– А вдруг это действительно чудо? – прищурившись, спросил Сатрэм. – Если обратиться к астрологической космограмме Земли...

Коллега фыркнул:

– Я не ослышался? Астрологическая? Космограмма?!

– Именно! – воскликнул Сатрэм. – И она говорит о наличии оскулирующей Чёрной Луны. В древних трактатах, изучению которых я посвятил всю жизнь, написано: «Она Чёрная Луна, сумеречная всадница, похотливый дух, порождение тьмы, дочь огня и бурь, рождённая из лавы кровоточащей горы Атлен ещё до возникновения звёзд. Она Лилит!»

– Чёрная луна? – засмеялся коллега. – Да это ересь какая-то! Ты же учёный, в конце концов! А учёные опираются на факты! Что мы знаем о Кольце? Оно появилось над Акторией после прохождения вблизи Земли гигантского облака космической пыли, в результате чего на большой высоте над городом образовалась гигантская фигура в форме тора, состоящая из тёмного вязкого вещества. Можно предположить, что внутренний шлейф Кольца сформирован из продуктов горения, оставшихся после вторжения в атмосферу некоего небесного тела при его резком торможении, а затем распаде. Вот внешнее силовое поле – это загадка посложнее. Кто его создал? Что стало с миром за его пределами? Но в одном соглашусь с тобой, пожалуй, там не осталось ничего, кроме гари и пепла.

Но Сатрэм настаивал:

– Наука не в состоянии объяснить всё! Во всяком случае, пока. Что мы наблюдаем сегодня? Оглянись! По городу бродят странные создания. Существа с клыками хищников или птичьими перьями вместо волос, с повадками гиен или мелких грызунов. Откуда они? А ведь первое предупреждение явилось в виде крепускулов. Эти твари черпали ментальную энергию людей, раскидывая что-то вроде невидимых сетей, в которые попадали легко внушаемые и управляемые люди. Кто эти создания? Продукты горения? Может быть, углеродная сажа? А давай-ка вернемся к нашим «сказкам». Вы только послушайте слова древнего пророчества! «У неё не будет ни отца, ни матери. Она явится в облике женщины путём чёрного колдовства. Она желанна и прекрасна, но недоступна обычным людям. Её поцелуй дарит смерть. Её дети ни на кого не похожи. У них по три пары рук, змеиный хвост, кожаные крылья и огромная сила. Размножаясь стремительно, через две-три генерации они достигнут численности более миллиона. Античеловечество хлынет на лицо земли». Не в этом ли ключ? Что ты скажешь на это?

С трудом скрывая досаду, коллега возражал:

– Нельзя отрицать факт появления в Актории крепускулов и катаморфов. Но, скорее всего, постепенные изменения фенотипа человека и млекопитающих, похожие на мутации, происходили уже давно под влиянием неблагоприятных факторов среды и как результат болезней. Регрессивная эволюция организмов при переходе к сидячему образу жизни, паразитизму. А вынужденная замкнутость внутри Кольца запустила катагенетические процессы.

«Что бы он сказал, взглянув на меня теперь?» – усмехнулся Сатрэм.

Он сутками находился в состоянии тонкого, едва ощутимого дурмана. Ему снились сны, в которых сплеталось былое и ещё не свершившееся.

Поначалу он часто возвращался в полуразрушенный дом на окраине Актории. Там давно царило запустение. Всё покрывал толстый слой пыли, на полу осклизлая грязь, на стенах бурая плесень. Память вновь и вновь возвращала его к тому роковому дню...

И он брёл в своих видениях, не разбирая дороги…

***

Сатрэму нравилась работа в Университете Актории. Он безукоризненно выполнял возложенные на него задачи, никогда не отходя от собственного стиля. Он не ведал усталости, и даже возникавшее у него порой желание отдохнуть, формировалось исключительно из необходимости сменить обстановку, и никак не было связано с физическими потребностями организма. Общение со студентами, взаимодействие с коллегами – всё это позволяло поддерживать баланс жизненной энергии и давало средства на содержание уютного дома в одном из самых престижных кварталов.

Милолика была образцовой женой. Она наводила порядок, готовила еду, встречала его с улыбкой. Она двигалась размеренно и чётко, как стрелки часов. А он… Он словно бы не позволял себе любить её слишком сильно.

Возможно, она и догадывалась о его интрижке с рыжеволосой преподавательницей с кафедры математической лингвистики, но никогда не заговаривала об этом. И всё же он чувствовал себя виноватым.

Именно он спланировал ту поездку. Покупкой изысканного тура он словно извинялся перед женой, предполагая, что это поможет им вернуть утраченную близость.

В кругу преуспевающих акторианцев считалось хорошим тоном кутить и предаваться опасным развлечениям, пренебрегая любыми запретами. Излюбленным занятием представителей высшего общества было наблюдение эффектного вращения внешнего шлейфа Кольца возле самой его границы. Иногда в Кольце возникал разрыв, и можно было увидеть древний мир.

«Откройте для себя величественную красоту Кольца. Приоткройте тайну Древнего города! Погрузитесь в волшебные миры ушедших эпох!» – зазывали светящиеся рекламные табло.

Когда они с Милоликой поехали туда? Он не смог бы назвать точную дату, да и незачем теперь считать дни. Но события хорошо помнил.

На вокзале они сели в поезд, и уже через час вышли на тихой станции, окружённой полями и перелесками, в которых уютно прятались небольшие посёлки для персонала, обслуживающего Кольцо.

Они не были единственными, кто вышел из вагона. Стайка громко хохочущей, хорошо одетой молодежи направилась в сторону гигантских аспарагусов и вскоре скрылась среди них.

Был тёплый весенний вечер, абсолютно безветренный, но запахи расцветающей природы здесь казались особенно сильными и яркими. Сонное солнце медленно плыло по небу.

Декорированный под живописные руины готического замка небоскрёб, напичканный кинотеатрами, комнатами релаксации, спа-салонами, магазинами, настолько органично вписывался в естественную среду, что казалось, будто он стоит здесь с незапамятных времён.

Поужинав в ресторане, Сатрэм и Милолика поднялись на смотровую площадку, оборудованную на крыше. Подойдя к балюстраде, они оказались возле самого края внутреннего шлейфа.

То, что называли границей Кольца, являлось своего рода бетонной дорогой вдоль внутреннего шлейфа, более низкого и плотного, чем внешний, и почти непрозрачного, по сути, выполнявшего функцию крепостных стен.

Вдоль дороги теснилась искусственные посадки гигантских аспарагусов и акаций, с площадки виднелись их пышные кроны.

Внешний энергетический шлейф едва заметно мерцал радужными оттенками, и, глядя на него, Сатрэм понял, что это хрупкое равновесие нельзя нарушать. Малейшее изменение означало бы полный крах, гибель.

Вдруг стремительно набежали тучи. Ломаные линии молний вспарывали их толстые животы. Хлынул ливень.

Сатрэм схватил Милолику за руку и увлёк под навес. Несмотря на зловещие вспышки силового поля Кольца, среди уютных рукотворных руин они чувствовали себя в безопасности. Зрелище было потрясающим: среди сполохов жёлтого неурочного света возникали и исчезали тёмные силуэты людей, убегающих от дождя, Кольцо мерцало и вибрировало, потом пришло в движение и вскоре раскалилось настолько, что вблизи невозможно было находиться. Оставляя за собой ровные полосы ослепительной красноты, с той стороны летели бесформенные куски какого-то полупрозрачного вещества, расплавленные камни.

В грохоте, доносящемся снаружи, смешивались вой ветра, треск ломающихся деревьев, крики людей. Всё сливалось в монотонную, мрачную гамму.

– Словно огромное неведомое существо корчится в предсмертных муках, – произнесла Милолика и крепче вцепилась в его руку.

Гроза бушевала минут пятнадцать, и оборвалась также внезапно, как и началась.

На месте будущего разрыва в Кольце появилась сверкающая линия; свет её постепенно ослабевал и, наконец, исчез совсем. Оцепенев от волнения, Сатрэм смотрел на то место, где постепенно расширялся разрыв.

В бреши, появившейся во внешнем шлейфе, возникли мрачные силуэты: базальтовые блоки, сложенные в огромные тяжёлые сооружения, невероятная растительность – то ли гигантские травы и кустарники, то ли карликовые деревья – всё таяло и расплывалось во мгле. Жемчужный туман делал пейзаж ирреальным.

– Пойдём поближе, – прошептал Сатрэм и потянул Милолику за руку.

Её трясло, но она кивнула и пошла за ним к балюстраде.

На фоне бледного неба перемещались какие-то тёмно-серые точки. Мир праотцев – мрачный, хмурый, холодный, неприветливый – жил своей жизнью, но, вопреки всему, казался незыблемым, как сама планета.

– Этот ловушка, – прошептала Милолика, крепче схватив его за руку.

– И принцип её действия непонятен, – пробормотал он в ответ. – Там что-то есть…

Сатрэм потащил её к самому краю, поближе к Кольцу.

Они не знали, как поведёт себя силовое поле. Всё вокруг раскалилось. Неожиданно раздался оглушительный грохот. Их подбросило вверх, потом швырнуло в сторону, и сверху полетели огненные вспышки, бесформенные выплески странной серой субстанции, похожей на сгустки протоплазмы.

Сатрэма вдруг обожгло. Он не мог сказать где: рука, нога, лицо… По телу прокатилась жгучая боль.

А потом наступил миг абсолютной тишины. Это был одновременно короткий и крайне долгий миг. Он увидел бескрайний багровый океан, бросающий на рифы гигантские волны… Свинцовую тучу, застилающую горизонт…

Потом видение исчезло, и он увидел, что все куда-то бегут.

Сыпалась бетонная крошка, летела удушливая пыль. Сатрэм ничего не мог понять, только вдруг почувствовал, что его опущенная вниз рука пуста.

И тело Милолики под обломками.

В отчаянии он ползал по полу, наугад хватал всё, что мог сдвинуть с места, пытаясь вытащить Милолику, но дом, как злобное насмешливое существо, выставлял напоказ бурые камни, обгоревшие стены.

Он почуял удушливый запах гниения и распада…

***

У вины ужасный привкус…

Он оставался во рту каждый раз после того, как проходил очередной приступ фатальной ярости, в порыве которой он желал себе самой изощрённой смерти. Он пережил множество стадий чувства вины, раскаяния, гнева. И каждая отправляла его всё ближе к перерождению.

Он страдал из-за невосполнимой потери, от постоянного самоистязания, стал озлобленным, агрессивным.

Поначалу Сатрэм не замечал перемен в себе. Но стал тяготиться обществом друзей, знакомых, старался их избегать. Вскоре оставил работу в университете. Уединение стало такой же потребностью, как утоление жажды и голода.

Он заперся в квартире. Неясные тени и шорохи в ночи, поскрипывание стволов деревьев за окном… Порой он задавался вопросом: неужели где-то за пределами этой отрешённости существует реальность?

Сатрэм оказался выброшенным за пределы нормального существования. Вскоре стал понимать: во всём, что его окружает, появилось нечто необычное. Всё изменилось.

Кем он был? Кем стал?

Пища питала тело, но дух требовал иных источников пополнения энергии. Требовал, но не находил. Этот дисбаланс изматывал. Он перестал есть, худел, слабел. Вскоре стал задумываться о смерти.

Через три месяца после катастрофы возле Кольца он впервые испытал тридцатисекундную остановку сердца. Вскоре стали беспокоить странные ощущения между грудью и спиной: пустота внутри, потом сердце замирало, и он будто взлетал, высоко и резко. А потом дикий неконтролируемый страх.

Однажды ему стало страшно как никогда. Он слышал чьё-то дыхание, завывающее, подобно ветру в туннеле, отчаянные крики, мольбы о помощи, предсмертные стоны…

***

В один из тех ужасных дней, когда он, не находя себе места, бродил по городу, на пересечении Главной Магистрали и одной из её боковых веток он поймал пристальный взгляд человека, шедшего навстречу. Сатрэм отвык от внимания, и почувствовал себя неуютно. Человек явно хотел с ним заговорить.

Сначала Сатрэм решил свернуть, но потом заставил себя идти дальше. Когда они поравнялись, незнакомец протянул руку, жестом останавливая его.

– Сатрэм? – спросил он. – Не узнаёшь меня?

Сатрэм узнал коллегу из университета, но имени вспомнить не смог.

Потом они что-то пили в небольшом дешёвом ресторанчике на семнадцатом уровне. Сатрэм запомнил этот день, потому что это был последний день из тех, что связывали его с прежней жизнью, с Милоликой.

– Они совершенно вышли из-под контроля, – говорил коллега, имея в виду крепускулов. – Сомнений нет, их цель – тотальное господство!

Его глаза лихорадочно блестели.

– Только представь себе размах силы, которой обладают эти твари! – фанатично продолжал он. – Трансглюкация, деформация реальности, создание иллюзий – вот их неполный арсенал. Мы требуем от властей Актории искусственного регулирования популяции этих существ. Всё, чего добивается наша организация – это право жить не прячась, ведь мы истинные хозяева Актории. Скажу тебе так: мир между людьми и крепускулами невозможен. Всё, чего добиваемся мы – возможность жить так, как того желают люди, истинные хозяева города.

– Кто это «мы»? – перебил Сатрэм.

– Члены организации «Лига противодействия», – слегка понизив голос, заявил коллега. – Власти не имеют права игнорировать нас! К нам присоединилась вся элита Актории.

– Но как же быть с катаморфами, людьми, подвергшимися воздействию крепускулов, и не завершившим цикл превращения? – заметил Сатрэм. – Им трудно. Человеческое общество больше не принимает их. Как им быть?

– А нападения катаморфов на горожан, грабежи и множество других преступлений? – парировал коллега. – Разве это не достаточные основания для того, чтобы считать их угрозой?

– Но...

– Сатрэм, – с горечью произнёс коллега. – Мы, учёные Актории, должны чувствовать свою ответственность за происходящее. Разве не наша вина в том, что мы, проповедуя так называемое «саморазвитие» и «самосовершенствование», тем самым повышали количество потенциальных катаморфов? Разве не наша вина в том, что мы использовали новые разработки, повышая мозговую активность? И когда явились крепускулы, эти огромные человекоподобные бесполые существа, тупые и невероятно сильные, они оказали на людей воздействие, подавляющее волю. Рождённые за пределами физического мира, они черпали ментальную энергию людей. Множась день ото дня, они словно раскидывали невидимые сети, в которые попадались легко внушаемые и управляемые люди, постепенно меняя этот город и его обитателей. Чтобы избежать столкновений с крепускулами, город поднимался на сваях всё выше и выше, но нижний город буквально кишит ими. Особенно возле Сен-Долор, вот уж настоящее логово! Надо было сразу предать его огню, но мы упустили время, и теперь нижний город полон всякой нечисти. А мы? Мы не способны даже контролировать появление катаморфов. Но выход есть. Тотальная проверка на потенциальную предрасположенность с самого рождения! Полное сканирование мозга с последующей блокировкой потенциальных способностей путём нейрокоррекции! Только это способно повысить безопасность!

– Но…

– Принятые нами меры, - настаивал коллега. - Абсолютно адекватная реакция на инородные элементы, угрожающие всеобщей безопасности! Мы не имеем права отказываться от контроля. Ради человечества!

Прядь белёсых волос упала на его лицо, раскрасневшееся от возбуждения. Смахнув её резким движением головы и упершись локтями в стол, он посмотрел в лицо Сатрэму.

– Ты что, – с угрозой спросил он. – Предлагаешь терпеть эти нарывы на теле общества? Эти гнойники, которые в любой момент могут лопнуть и похоронить всех нас в зловонном хаосе?

Сатрэм слушал вполуха, потому что утратил интерес ко всему, что оставалось за пределами его нынешнего существования.

– …заметь, наблюдается чёткое разделение пространства, – брызгая слюной, продолжал коллега. – Нам совершенно очевидно, что Актория – это, своего рода, место отделения «зёрен» от «плевел». Ты понимаешь, что я имею в виду, Сатрэм? Ведь ясно же, что людей крепких, твёрдых в своих убеждениях не изменить.

– О, да, своего рода, чистилище? – отвернувшись от непонимающего взгляда собеседника, прохрипел Сатрэм. - Да что ты знаешь об этом!

– Я знаю одно, – сказал коллега. – Если нам не удастся изменить положение дел сейчас, то потом от Актории останется гарь и пепел.

Сатрэм поднялся из-за стола.

Пепел и гарь остались от его жизни, от личности.

Истина заключалась в том, что он уже не тот, кем был прежде.

***

В огромном холле, отделанном чёрным мрамором и зеркалами, под потолком, украшенном фреской, и среди великолепных копий античных статуй Сатрэму удалось немного расслабиться.

Но от ада, который внутри, не скрыться.

Консультация у специалиста и, возможно, последующая нейрокоррекция, неприятная, но необходимая мера. И это решение он принял сам.

Сатрэм глядел на себя в зеркало: неподвижные глаза, холодный взгляд из-под нахмуренных бровей, высокий лоб. Лицо состоявшегося человека. Но он отлично понимал, что уже не тот достопочтенный акторианец, каким был прежде.

Сатрэм опустил веки, и словно из сумерек погрузился во тьму. Ему вспомнилось, как он удивлялся, зачем Милолике накрасили лицо, прежде чем положить в капсулу и отправить её в погребальный огонь.

В голову снова пришла и стала более отчетливой мысль о самоубийстве.

Он не боялся смерти, он желал её.

Смерть – единственный опыт, который предстоит постичь абсолютно всем живым существам. Он знал, как всё случится: туннель, яркий свет… Сверхчувственное восприятие. Последний всплеск активности головного мозга. Это может продолжаться около часа.

Умирать трудно. Но жить наедине с угрызениями совести труднее.

Лицо Милолики продолжало вращаться перед глазами.

– Вы ко мне на приём? – услышал Сатрэм и оглянулся.

На противоположной стороне холла возле дверей стоял смуглый темноволосый человек невысокого роста.

– Простите, что вы сказали? – смущённо откликнулся Сатрэм.

Мужчина подошёл ближе.

– Доктор Тала, – представился он и пригласил. – Прошу вас.

Тала вошёл первым и, громко стуча каблуками, направился к массивному деревянному столу.

Осматривая кабинет нейропсихолога, Сатрэм поразился гармоничному балансу тёмных и светлых оттенков: насыщенный синий, белый, коричневый, натуральное дерево, металл, стекло. В просторном окне за спиной Тала, как надежная опора хозяина комнаты, громоздились башни небоскребов. Впрочем, сорок третий уровень, достаточно высокая ступень социальной лестницы, чтобы не беспокоиться о завтрашнем дне.

Врач сидел за столом так, что мог контролировать дверь и не быть застигнутым врасплох. Сатрэм почти физически ощутил, что рабочий стол из чёрного дерева – центр всей комнаты, он как бы фокусировал всю энергию.

– Расскажите о ваших проблемах, – попросил доктор, откидываясь на спинку кресла. – И как можно подробнее.

Сатрэм долго подбирал слова, способные передать то, что стало его кошмаром.

– Между спиной и грудью, – наконец, произнёс он. – Там постоянно болит. Ноет. Нет, скорее, чувство лёгкой ломоты. Но это не самое страшное.

Он помолчал.

– Как вам это объяснить... В моем восприятии числа и буквы приобрели совершенно определенные цвета. Теперь буква «м» неотделима от синего, а «л» от жёлтого. Я ощущаю не только цвет, но и вкус, текстуру слов.

– Синестезия, – буднично, словно стараясь удержать Сатрэма в пределах объяснимого, произнёс Тала. – Неврологическое явление. Цвет воспринимается сразу несколькими органами чувств, через ассоциации со звуком, текстурой, вкусом и формой. Вообще люди «видят» разными способами. Одни получают информацию в виде образов или снов; другие воспринимают внутренние миры через звуки и слух; третьи «видят» при помощи обоняния, осязания или вкусовых ощущений.

– От этого можно сойти с ума, – пробормотал Сатрэм.

– А для творческих людей это подарок судьбы, – вновь улыбнулся Тала. – Синестезия стимулирует творчество.

Прищурившись, врач наблюдал за ним.

«Он хитёр», – подумал Сатрэм, глядя в глаза психоневрологу. – «И, кажется, прекрасно знает, что происходит со мной».

Тала улыбнулся. Зубы у него были крупные и слегка желтоватые. Как у лошади.

– Это мучительно, – морщась сказал Сатрэм. – Некоторые слова я просто не могу произнести, не морщась.

– Например, Милолика? – врач побарабанил пальцами по столу. – Имя вашей умершей супруги.

Сатрэм вздрогнул.

– Я надеялся, что постепенно память о ней сотрётся.

– Пройдёт года три, прежде, чем вы оправитесь от потери, – сказал Тала, глядя на Сатрэма взглядом гурмана. – Но думать о ней вы никогда не перестанете.

Сатрэм почувствовал, что по щекам текут слёзы. Он хотел вытереть лицо, но руки отяжелели. Шея покрылась горячим потом.

– Чем сильнее любишь, тем дольше страдаешь, – явно смакуя, говорил Тала. – Чем глубже любовь, тем интенсивней обмен клетками, тем сильнее люди прикипают друг к другу. Видите ли, каждый человек наследует некий шифр, позволяющий клеткам складываться в неповторимую структуру, которая будет отличительной чертой личности.

Голос врача доносился откуда-то издалека, постепенно затихая.

– А вы знаете, что человеческое сердце разумно? – Тала подался вперёд, внимательно вглядываясь в лицо Сатрэма. – Да, у сердца есть свой мозг – крошечный, всего около сорока тысяч клеток, но он есть! И у него самое мощное энергетическое поле в организме человека. Оно имеет форму тора, самой уникальной, основополагающей структуры Вселенной.

Голос Тала отдалялся, словно его обладатель уплывал куда-то…

– Это священное пространство. К нему нельзя прикасаться.

Сатрэм чувствовал, что врач прекрасно знает, что с ним происходит.

«Наверняка член "Лиги противодействия"» – с неприязнью подумал о враче Сатрэм. – «Разумеется, акторианская элита, к которой принадлежал и я. Когда-то, но не теперь».

И ярость наполнила его до краёв.

– Что со мной? – прохрипел он, хватаясь за грудь. – Что вы знаете об этом?

– То же, что и все! Параноидальный синдром, психоз. Нельзя отрицать, что для респектабельных горожан жизнь внутри Кольца остаётся вполне благополучной. Но благополучие, лишённое свободы, – это тяжкий груз. Отрезанность, замкнутость внутри загадочного круга меняет людей, их психику. И даже физику.

Голос психиатра звучал почти издевательски:

– Но я помогу вам, верьте мне. Есть кое-какие клинические признаки. Возможно, это какой-то штамм, мутантная форма. Вирусы постоянно эволюционируют, стремясь к совершенству. Я разработал вакцину...

***

Очнулся Сатрэм в темноте. Он лежал на полу в каком-то тёмном и холодном помещении. Через пробоину в стене было слышно, как на улице хлещет дождь. На стенах фрагменты выщербленных треснувших зеркал.

Он и не помнил, как оказался в заброшенной башне на окраине Актории! Сколько времени он здесь провел?

Осторожно пошевелился. Между грудью и спиной жутко болело. В горле пересохло.

С трудом поднялся на ноги и по коридору дошёл до лифта, напротив которого когда-то был вход в ресторан. Шатаясь, побрёл на кухню. С ближайшей мойки схватил металлический стакан, вытряхнул его содержимое и до отказа отвернул ручку крана, тот в ответ кашлянул и выплюнул остатки воды. Сатрэм вылил её на распухший от жажды язык.

Послышался отдаленный протяжный стон, напоминавший гудение колокола. Сатрэм вернулся в холл, но разглядеть ничего не смог – слишком болели глаза, всё расплывалось. Но чуть поодаль, в арочном проходе заметил движение.

– Эй, кто здесь? – позвал он и двинулся в сторону шорохов.

Гулкое эхо шагов прокатилось по залу.

Тёмный силуэт возник внезапно. Из арки ему навстречу поднималось что-то уродливое, клубящееся. Какое-то невероятное существо: на пепельно-сером лице чёрные пятна ноздрей, полоса рта, два белых глаза, сверлящих его точками зрачков. В Актории сохранилось предание о жутком Священнике из Сен-Долор, человеке гигантского роста, худом и бледном до невозможности, который на четвереньках гоняется за прохожими и просит его накормить.

Сатрэм отступил на шаг.

Между грудью и спиной вспыхнула жгучая боль. Застонав, он сорвал с себя плащ. Череп словно стянуло раскалённым кольцом. Сатрэм прижал ладони к вискам.

А существо, стоящее напротив, взметнуло над головой конечности и завыло, как воют только перед гибелью. От этого пронзительного варварского псалма Сатрэма словно наизнанку вывернуло, и он, движимый не разумом, а, скорее, инстинктом, швырнул в чудовище стакан. Он ударился обо что-то твёрдое, отскочил и со звоном покатился по полу.

Но монстр не собирался уходить. Тогда Сатрэм начал медленно наступать на него. Существо двинулось навстречу так же неторопливо и уверенно. Когда Сатрэм замахнулся, тварь тоже вытянула перед собой что-то вроде руки.

Сатрэм изумленно рассматривал этот уплотнившийся фрагмент темноты. Затем дрожащей рукой коснулся лица чудовища.

Зеркало повторило этот жест.

Сатрэм медленно повернулся. Отражение показало ему спину с двумя глубокими продолговатыми кровоточащими ранами.

Отвратительное, завораживающее, фантастическое зрелище. Кожа на спине трещала, лопалась, расползалась. Из кровавых ошмётков прорастало что-то омерзительное, дрожащее. Что-то вроде ещё одной пары рук свисало на уровне лопаток.

Бред? Галлюцинация? Несогласованные данные, собранные органами чувств, интегрировались где-то в височно-теменном узле – это он, Сатрэм, стоит обнажённый до пояса, с двумя мокрыми, обмякшими под собственной тяжестью, окровавленными отростками за спиной.

Вот каким он стал.

Бежать! Спрятаться! Желание было инстинктивным: скорее скрыться, только бы никто не увидел его, не узнал.

Шатаясь, кровоточа, почти вслепую из-за страшной рези в глазах, Сатрэм пробирался по городу. Холод больно жалил обнажённую кожу. Каждый шаг отзывался в мозгу ослепительно ярким всполохом.

Куда? Куда теперь идти?!

Сатрэм остановился. Щурясь, размазывая по лицу сочащуюся из глаз кровь, он увидел Сен-Долор, большой, тёмный и такой ирреальный. Пропорции собора исказились, приобретая странную чужеродность. Шпиль вытянулся высоко-высоко, к самому небу, серому, зернистому.

Сатрэм застонал. Всё это невозможно ни понять, ни облечь в слова.

В тот день он впервые спустился в кромешную тьму подземелья.

Там, сражённый болью, рухнул в какую-то щель между камнями. Обезумевший от вторжения неведомой страшной силы, он бился в крови, поту и отчаянном страхе.

***

Сатрэм проснулся от голода. Какое-то время отрешённо наблюдал за висящими под потолком микрохироптерами. Просперо спланировал вниз и заверещал, прося угощения.

– Ну, ну, пусти, – проворчал Сатрэм, смахивая мышь с плеча. – Я что-нибудь принесу тебе.

У Сатрэма давно не возникало желания вернуться в башню у Кольца, но сегодня его потянуло в те места. Он знал, что в зарослях гигантских аспарагусов можно поймать живность килограммов на пять. Мышцы привычно напряглись, с наступлением темноты активизировалась симпатическая нервная система, отвечающая за охотничий инстинкт. Только надо поспешить, чтобы к рассвету вернуться.

Когда Сатрэм поднялся по лестнице и выглянул наружу, уже смеркалось. Скоро тёмная влажная земля впитает остатки дневного света, и тогда можно будет передвигаться свободно. Ночь брала своё, безветренная, полнолунная.

Ссутулившись, засунув руки в глубокие карманы, пряча под плащом уродливые отростки плоти на спине, он пробирался среди руин. Ботинки скользили по влажной траве и грязи. В канавах булькала и переливалась тёмная вода, дышащая тиной и прелью, он переступал через них и двигался дальше – тьма становилась ещё гуще. Шёл, наклонив голову, пряча под низко опущенным капюшоном овальные переливчатые глаза насекомого.

Возле развалин постоял, разглядывая руины. Теперь дом мёртв. Здесь настоящая помойка и жуткая трущоба. Нет, он не станет заходить внутрь. Но внезапно раздались женские крики, и он заметил, как на уровне третьего этажа в окнах, слабо пробивая чёрную чернильную мглу, мелькнул свет. Сердце Сатрэма забилось, в памяти возникли события того рокового дня.

На одном дыхании он взбежал вверх по лестнице, перепрыгивая через провалившиеся ступени, и остановился у пролома в стене.

На полу около пылающего костра лежала женщина. Над ней нависал какой-то огромный тип – руки, лицо, одежда, всё в крови и грязи – настоящий бог трущоб. Несчастная женщина корчилась возле его ног, а он держал в руке нож. Крики женщины смешивались с его проклятиями.

Мужчина наклонился над ней, замахнувшись ножом, но, видимо, недостаточно быстро, потому что женщина успела откатиться в сторону.

– Эй! – крикнул Сатрэм.

Здоровяк обернулся, и тут же на удивление проворно для такого гиганта побежал к лестнице.

Сатрэм бросился за ним и преследовал, поднимаясь этаж за этажом, пока не выбежал на крышу. Но там никого не было. Верзила словно испарился.

Вдруг неожиданный сильный удар в спину сбил Сатрэма с ног. Он упал, а незнакомец навалился на него всем телом. Скинуть его у Сатрэма не получилось, тот был слишком огромен. Возле уха слышалось утробное урчание. Сатрэм отчаянно сопротивлялся, помогала не столько хорошая натренированность, сколько природная ловкость, ему все-таки удалось вывернуться. Но в руке нападавшего блеснул нож. Он попытался ударить Сатрэма. Защищаясь, тот выставил вперед руку, и на мгновенье разглядел катаморфа.

Это даже нельзя было назвать лицом – омерзительная бледно-жёлтая свиная кожа, жёсткая щетина, красные глаза с чёрными точками зрачков, два клыка над нижней губой – скорее, грязная, окровавленная морда животного. Но она не была свирепой! Гораздо больше в ней было удивления.

Сатрэм не успел разглядеть его лучше, потому что они покатились, держа друг друга в смертельном объятии, и когда оказались у самой балюстрады, руки Сатрэма сжимали горло катаморфа. Но неожиданно здоровяк, отвратительно булькнув чем-то внутри, опрокинул его и бросил вперёд. Руки катаморфа по-прежнему крепко держали воротник плаща Сатрэма, и он неизбежно должен был утащить его с собой. Но Сатрэму удалось вывернуться.

Они падали в пустоту. Падение было таким долгим, что Сатрэм успел представить своё искалеченное тело на острых камнях. Но вдруг он ощутил, как напряглись два странных отростка на спине. Подчиняясь неведомому инстинкту, он скрестил на груди руки и почувствовал, что завис в воздухе. Это раскрылись за спиной крылья. Большие, сильные, они подхватили тело. Сатрэм сделал взмах, толкая его вперёд и вверх.

Паря над руинами, он наблюдал, как тело катаморфа падает, ударяясь о выступающие карнизы, вниз, к верной смерти.

Сатрэм неловко спланировал на густую плоскую крону аспарагуса и некоторое время лежал без движения. Потом, сложив крылья, держась за ветви, осторожно спустился на землю.

Какое-то время сидел, прислонившись к шершавому стволу, глубоко потрясённый первым полётом. Потом поднялся и долго искал свой плащ. Изрядно потёртый катакомбными камнями, многократно латанный, с разными рукавами, этот плащ стал частью его существа. Путаясь в крыльях и рукавах, оделся. Заметил нож катаморфа, наклонился и подобрал его. Он было чень хорош. Клинок короткий, изогнутый. Нож-коготь. С заточкой по вогнутой грани. Такие ножи когда-то давно делали лучшие мастера Актории.

Теперь нужно убедиться, что с женщиной всё в порядке. Он вернулся к развалинам и поднялся по лестнице.

Как ни в чем не бывало, она стояла, опершись на левую ногу, правую чуть отставив в сторону, и сосредоточенно глядела на пламя костра.

Одежда – тёмный камзол и брюки, заправленные в высокие чёрные сапоги – порвана, но совсем немного. Девушка была хорошо сложена. В её фигуре чувствовалось что-то уверенное, сильное, вызывающее. Она не выглядела напуганной.

– Как твоё имя? – спросил Сатрэм, подходя ближе.

– Тилли, – ответила она, протягивая ему раскрытую ладонь.

Предплечья Тилли охватывали спиральные браслеты в виде змей. Волосы девушки были темны, как ночь, а кожа светлее слоновой кости. В её серых глазах Сатрэм разглядел что-то особенное, некую тайну, выдающую в их обладательнице незаурядной личностью.

– Верни мне нож, – попросила она.– Он мой.

Сатрэм протянул ей нож.

– Лучше сегодня быть подальше отсюда, – сказала она, засовывая его в голенище сапога.

Тилли была высокой, почти одного роста с ним, и смотрела прямо ему в глаза без малейшего отвращения к его внешности.

– Да, нужно выбираться, – ответил Сатрэм, чувствуя, как под её взглядом меняется его восприятие самого себя.

Им предстояло пройти по каменистой дороге прямо от внутреннего Кольца вдоль зарослей гигантских аспарагусов и акаций. Деревья окружала высокая трава. По веткам прыгали существа, похожие на крупных бескрылых птиц.

Он вёл её к Сен-Долор.

***

Одиночество нельзя принять или отвергнуть. Одиночество даётся свыше. Как испытание. Но испытание быть вдвоём с Тилли он выбрал сам.

«Так сложились вероятности», – твердил он себе. – «Мы нужны друг другу, поэтому вместе».

С самого начала он всё воспринимал всерьёз: её загадочные слова, необычные состояния, странные действия.

– Ты постоянно оглядываешься назад и не двигаешься дальше, – укоряла его Тилли. – Это же твоя жизнь! Каким образом она может быть грехом?

Об этом говорило и его сердце. Да, он был грешен, грязен и мерзок. Он был чудовищем с огромными кожистыми крыльями за спиной, которые он прятал под плащом, потому что ему некуда было лететь.

Стояла поздняя осень, дни стали короче. Светлое время суток они проводили в подземелье собора. Дощатая лежанка с ворохом тряпья, жалкое подобие стола из прогнивших досок, прогибающихся под собственной тяжестью, плесень на сырых стенах – время уходило большей частью на рассматривание её замысловатых узоров. Иногда Тилли листала его книги, но делала это равнодушно, даже с некоторой брезгливостью.

Время текло медленно, размеренно.

По утрам она собирала возле стен Собора сухие ломкие, прихваченные морозцем листья и ягоды, а вечерами заваривала из них крепкое питье. А он длинными октябрьскими ночами бродил по городу в поисках пищи.

Он мечтал отомстить Актории. Его ненависть к этому городу разрослась до болезненных размеров, стала манией. Он целыми днями размышлял о разновидностях пыток, которым подвергнет каждого, кто подвернётся под руку, пока, наконец, не понял, что именно этого от него и ждут.

Это случилось в ту единственную ночь в году, когда стирается грань времён.

Сатрэм развёл огонь прямо на каменном полу собора.

Тилли принесла охапку сухой листвы и ссыпала в костёр. Пламя схватило их и хищно затрещало. Лица обдало жаром.

Он мрачно наблюдал, как поверх огня, между светом и тенью витают его грехи. Он знал их имена: гнев, гордость, чрезмерная чувственность… Они делали его слишком уязвимым.

Но Тилли так не считала.

– Живи, не краснея, Сатрэм! – говорила она. – Ошибки – это часть пути. И не сдерживай гнев, ибо это мощное оружие.

Она подошла и в течение двух секунд трижды коснулась его в нескольких местах кончиками пальцев. Каждый жест обладал дьявольской точностью. Движения были неуловимы, касания безболезненны, но он замер, опутанный чарами.

Ему показалось, что каждый листок акации и высоченная дикая мальва, и сухой колючий кустарник у стен Собора, и даже сами его стены дышат в ритме биения её сердца. Никогда прежде он не испытывал такого блаженства.

Он попытался обнять её, но Тилли отошла и надменно сказала, глядя на языки пламени:

– Тело всего лишь мост.

Как она любила смотреть на огонь! Словно он подпитывал её, давая уверенность и силу.

Потом она поднялась по лестнице, ведущей в алтарь, и остановилась. Когда Сатрэм поднял голову, её глаза горели смесью невинности и порока.

Он сделал несколько шагов и опустился перед ней на колени. Нестерпимо хотелось быть ближе. Она была как магнит.

Гибкая и сильная, как молодой побег. Такая юная и столь ужасающе мощная, способная использовать сверхтонкие чувства. Она была прекрасна, но холодна и далека, как Луна и неотвратима, как Немезида.

– Как ты можешь терпеть своё поражение? – произнесла Тилли. – Никогда не прощай нанесённых обид!

Он и не подозревал, что в человеческом голосе может звучать такая ярость.

– Ты выпал из времени и чувствуешь себя потерянным, как ребёнок, – продолжала Тилли. – Сейчас рождается новое будущее и новый ты, Сатрэм! Не торопись, но и не мешай этому.

Она взывала к его эго, и оно мерцало внутри, как северное сияние.

– Твоё эго, как саднящая рана, – возвещала она. – Помоги ему вырасти. Ибо ты зван и призван! Отбрось сомнения. Почувствуй энергию, текущую через тебя, и двигайся вперёд, как тотальное существо!

Он стоял перед ней, безоружный, обнажённый, такой как есть.

Тилли коснулась его груди раскалённым кусочком древесного угля и что-то начертила на коже.

Остроконечный серп луны.

Расправленные крылья совы.

Хищные когти льва.

Иссиня-чёрный узор мерцал в неровном свете костра, перекатываясь под кожей.

Полный сомнений, Сатрэм возразил:

– Я всего лишь уродливое ночное существо, не имеющее названия, жалкий выродок. Что я могу?!

Внезапно она преобразилась. Ножны изогнутого кинжала, которыми она скрепляла волосы, собранные на темени, блеснули, как лунный серп.

Сатрэм слушал её прорицания, туманные и двусмысленные. Она призывала сокрушить Акторию:

– Мы будем смертоносны!

Её лицо стало холодным, надменным.

– Твоя сила уже внутри тебя, её не затолкаешь туда насильно. Ты – самый первый из богов нового мира. Взгляни на себя! Ты прекрасен.

Ему хотелось молиться ей, воплощению возмездия с безумным взором.

Тилли подошла близко-близко и, шепнув ему на ухо что-то соблазнительное, вынула нож из волос. Они упали ему на лицо. Дыхание Тилли было спокойным и глубоким. Но зрачки сузились, ноздри подрагивали. Воплощённая ярость.

Глухие упругие звуки рядом. Это сердце Тилли билось, как барабан шамана. Где-то тонко заныли свирели.

Её чувственные губы, полуприкрытые глаза, ладони, плечи...

Всё перепуталось – страх и страсть. Похожие на богов и на грешников, они предались древнему чувственному обряду. Сердце Сатрэма билось в унисон с глухими ударами ритуального барабана.

Она доказала, что ей известны все наслаждения, доступные людям.

Это было словно борьба.

Между ними установились чрезвычайно болезненные отношения. Слишком сильные чувства – насмерть, до полного подчинения. Опасный накал страстей: перманентный конфликт, безосновательные обвинения, громкие скандалы. Они часто и яростно спорили, ругались, как рыночные торговцы. Иногда она могла проклинать его в течение получаса, и ни разу не повторить одно и то же ругательство. Казалось, она изо всех сил старается утопить его в своих инстинктивных желаниях, и им суждено расстаться со смертельной обидой, но каждую следующую ночь она продолжала кромсать его тёмное сердце.

Но она была сильнейшим феромоном. С ней даже среди руин он чувствовал себя обитателем царских чертогов. Только ему отводилась роль слуги, готового исполнить любое её желание.

Она наводила на него злые сны о ненависти и мести. Во сне он не сдерживал себя. И ничего не боялся.

Она стала его королевой. Он её полководцем. Им была нужна армия. Порой казалось, что из-за Кольца уже доносятся отчаянные вопли жадных до крови и наслаждений существ. Древние сущности, созданные опасными тёмными чарами, до поры не замечали его...

***

Они стояли возле длинной заводи под отвесной стеной внутреннего шлейфа. Над ними на шестиметровой высоте нависала ажурная листва гигантских аспарагусов.

Мгла натянула над поверхностью воды бледную дымку.

Тилли, щурясь, смотрела на мерцающую гладь. Отражённый свет капал на её волосы и дрожал, умирая. День шёл на убыль, мутный, набрякший влагой и губительными испарениями.

Они скользнули в перелесок. Среди редких деревьев наткнулись на взрытую землю, выдернутые корни и тут же вышли на след.

В миражной дымке маячило нечто. Тилли дала Сатрэму сигнал ждать, а сама двинулась вперёд.

Сатрэм был счастлив. Влажная мгла облегала тело. На груди мерцало лунное тавро. За спиной шуршали перепончатые крылья.

Тёмная, скрытая листвой фигура маячила впереди, потом вышла из-за деревьев. Незнакомец был огромен. Он рычал и скалил огромные зубы, обнажая синеватые дёсны.

Катаморф. Гигантский, тупой и беспощадный.

Тилли выхватила из голенища сапога нож и метнула в него. Удар был молниеносен и точен. Ужаленный остриём, катаморф взвизгнул и побежал прочь.

Они мчалась через заросли напролом, гоня катаморфа в город, к Сент-Долор. Тилли задыхалась от азарта, одержимая жаждой крови. Сатрэм летел чуть позади, изредка касаясь крыльями крон деревьев.

Она настигла жертву у соборных ворот, рванулась, прыгнула ему на спину, сбив с ног, повалила на землю, и, ловко оседлав, нанесла молниеносный удар ножом.

Сатрэм сделал то же самое. Его нож угодил в горло жертвы.

Губы и руки обожгла кровь. Чужая, горячая.

Раненый катаморф коротко вскрикнул и стих, только хрипел, захлёбываясь кровью. Через несколько мгновений обмяк.

Тилли сидела на мёртвом катаморфе, отяжелевшая, удовлетворённая. Потом подняла руку и мазнула Сатрэма по лицу кровавой ладонью.

Обессиленный, он бесцельно водил лезвием ножа по земле.

– Вставай, – приказал Тилли.

Он разжал пальцы, выронив нож, сполз с мертвеца и поднялся на ноги, дрожа от возбуждения.

Тилли вопрошающе подняла на него глаза.

– Мне не страшно, – сказал Сатрэм.

Она улыбнулась. Между зубов у неё чернела кровь.

Тилли встала, отошла к стене и принялась вытирать окровавленные руки о стену. Потом медленно, слегка пошатнувшись, словно в опьянении, повернулась.

Её серые глаза помутнели и остановили на нём полный цинизма взгляд. Сатрэм отвернулся и из-под прядей волос взглянул на небо. Ему показалось, что облака, пропоротые шпилем Собора, вот-вот начнут кровоточить.

И вдруг Тилли закричала.

Это был дьявольский вопль. От него можно было обезуметь, он валил с ног. Крик перешёл в визг и долго не стихал. Ни одно живое существо не могло бы вопить так долго, казалось, звук возникал без помощи лёгких и голосовых связок. У Сатрэма возникло странное чувство, будто этот надменный голос дважды прокричал его имя, вызывая непреодолимое желание спрятаться.

Такое не забудешь до конца дней. Зов неведомого жестокого божества.

Сатрэм понял, что сегодня принёс этому божеству первую жертву.

Беспощадные, узнающие глаза древнего демона смотрели ему в прямо лицо.

***

В течение следующих суток Сатрэм с крыши башни наблюдал за малейшими переменами во внешнем Кольце. Он был настороже.

Вот они, врата смерти. За ними начинался безжизненный хаос.

Он чувствовал, нечто непознаваемое уже пришло в движение.

Стало очень тихо.

За границу Кольца он проник отовсюду сразу, через каждый камень, каждую песчинку.

Перед ним лежала багровая пустыня, раскалённая, как гигантское печное жерло. Пепел, мягкий, красный, дробящийся от трения частицы о частицу, устилал равнину до самого горизонта. Тонкий, почти невесомый красный порошок висел в неподвижном воздухе. Горький запах гари смешивался со сладковатым, тошнотворным духом тлена. Красную мглу изредка озаряли вспышки молний.

Над самой землёй витали чёрные тени, разрастались, ползли к ногам. Множество внимательных глаз смотрели на Сатрэма, и в каждом тлела чья-то дремлющая душа.

Он был не один. Чьё-то присутствие ощущалось почти физически.

Впереди темнели руины древнего капища. Сатрэм не знал, какому божеству посвящено это сооружение, от былого величия остались лишь смутные очертания величественных стен.

Вход чернел у подножия известнякового гребня, торчащего из пепла точно гигантская овальная пластина. От него в глубину шёл туннель с гладкими стенами.

Сатрэм поднялся по узкой лестнице, ведущей к святилищу.

Рядом с его тенью легла чья-то ещё, беспокойная, тревожная.

– Остановись, – лукаво прошептала тень.

Сатрэм повиновался.

Когда он её увидел, у него сдали нервы.

Нечёткая, едва различимая... Тилли? ЛИЛИТ!

Сатрэм был уверен, это она. Сумеречная всадница. Порождение тьмы. Чёрная Луна.

Её туловище вздрагивало, раздуваясь и сжимаясь. В движениях было что-то мягкое, отвратительное. Поэтому, когда она вскинула голову, Сатрэм даже удивился, что у неё человеческое лицо. Только глаза были белёсыми как у дохлой рыбы. В них плыли едва различимые синие тени.

Она облизнула губы, словно изъеденные сыростью и холодом. Раздался голос, тихий и вибрирующий, словно собранный множества разных тембров. Губы её оставались неподвижными, но он отчётливо услышал шёпот:

– С-с-сатрэ-эм-м-м-м….

Вспышки молний вычерчивали контрастными тенями её хищный профиль, высокие скулы.

Тонкая ткань лилась по телу, полному нечеловеческой грации. Но инстинкт Сатрэма говорил о присутствии монстра, способного влиять на разум сильнее транквилизатора. Под одеждой пряталась первобытная суть с острыми клыками и мощным чешуйчатым хвостом.

Сатрэм потянулся к ней рукой.

– Ко мне нельзя прикасаться, – остановила она. – Здесь, за Кольцом, моя энергия смертельна. Вы живёте в трёх измерениях, а мы существуем в четырнадцати. Нам не нужны ни глаза, ни уши, ни язык, ни голосовые связки. Учитывая наши отличия, это плохо сказывается на ваших телах, но тебе понравиться здесь, только будет непривычно в искусственном пространстве, предназначенном для других энергий.

Проглотив слюну, Сатрэм моргнул, как будто хотел избавиться от видения.

– Все цели, идеологии, религии – ложь, – вещала она. – И твоя жалкая жизнь, полная разочарований. Ты ничтожен, слаб и управляем. Так стань же тотальным существом, богом нового мира!

Она откинула край одежды.

В руках у неё был меч, огромный и тяжелый. Клинок, изогнутый вперёд, в сторону лезвия, украшала насечка из рун.

Воздух вокруг вибрировал, пуская странную рябь, будто это была галлюцинация.

– Это аура Меча, – объяснила она.

Потом что-то проникло в его сознание.

Что-то произошло…

Сатрэм почувствовал изменение в энергетическом поле и закрыл глаза.

Мысли бежали всё быстрее, он словно нёсся по туннелю линейного времени, ускоряясь, пока скорость не достигла огромной величины.

Затем произошло преображение.

Он увидел своё тело закованным в чёрную латную броню, тяжёлые доспехи, отполированные до зеркального блеска.

Лунное, пульсирующее тьмой, тавро Лилит в центре груди. И точно такое же мерцало во вскинутой вверх руке.

Шагая в такт учащённому дыханию, Сатрэм двинулся в сторону разрыва в Кольце. Он был полон решимости и намеренно нарушал гармонию.

В голове звучали слова, великолепно, отчётливо, и перевести их во внешний, реальный мир казалось простой задачей:

– Я, воин Кровавого круга! Я, пересекающий границу! Я Сатрэм из клана Чёрной Луны!

На имя своего идола откликнулся хор неведомых голосов. Сатрэма окружили странные существа, они кричали жуткими голосами, похожими на смех гиен. К нему приближались тихие ритмичные звуки, напоминающие стук копыт, когда где-то вдали проходит стадо. Неся гибель и распад, неслись неведомые твари из дикого жуткого прошлого или туманного зловещего будущего.

Невероятные монстры плыли в пылевых потоках. Множество конечностей извивались, стараясь коснуться священного тавра Лилит на его груди. Их движения были молниеносны, но неточны, словно они были слепы. Огромные, алчно раскрытые, безгубые рты стенали. В их криках слышалось возбуждение.

Чудовища, заклейменные отметинами Тёмных Богов, мчались к стене Кольца.

Он чуял их голод. Трещали кости, шуршали крылья, стрекотали невнятные голоса, чавкали алчущие рты. Их ярость – это не ярость смертных. Это гнев, сокрушающий башни гордыни, сотрясающий небеса.

Два противоположных потока энергии схлестнулись, уничтожая пространство в месте столкновения. Волна багрового мрака уверенно подавляла остатки света.

Сатрэм сбросил плащ на землю, и расправив перепончатые крылья, поднялся над Акторией.

– Да торжествует рука того, кто совершит мщение над народами!

Тавро на груди горело, он чувствовал, как его линии переливаются и мерцают, являясь частью его самого. Он знал, что не остановится.

Полированная броня мерцала в сполохах молний.

Глаза Сатрэма смотрели в пустоту. Пальцы сжались в кулаки, словно сдавили горло врага.

Он представил грядущие кровавые походы.

Война началась...

Чёрный ящик

***

Торн стоял на ледяном карнизе, повисшем над бездонной расселиной, и смотрел вниз, в узкий провал, заполненный тёмным бархатистым туманом. Он понимал, всё кончено.

Налетевший шквал наполнил воздух колючей пылью. Торн стёр с лица снежную взвесь и взглянул на вершину горы. Сверкающая белизна ледников на фоне фиолетового неба, величественное зрелище.

Его давно манила эта таинственная земля, лежащая к северу от Экваториального океана. Несколько миль рифлёного снега, не уступающего по твёрдости льду, неровная скальная стена, и дымящиеся вершины Нарамских Твердынь. Неизведанная, пугающе бесконечная снежная страна.

Восхождение Торн начал с южной стороны ледника. Первые часы марша были мучительны. Дневной переход в пятнадцать стадий, и вот он один на один с вершиной Нарама. Только слепой ветер, дико свистящий над острым, как нож, гребнем горного кряжа, и он – ничтожный, уязвимый.

Привалившись спиной к острой грани ледяного излома, Торн снова посмотрел вниз. Мгла. Ничего, кроме мглы. На мгновенье ему показалось, что сквозь тьму оттуда просачивается едва заметное красноватое свечение.

Бред. Мираж.

Торн переступил с ноги на ногу, и облачко искрящихся кристалликов, переливаясь, полетело вниз. Вдруг по самому краю периферийного зрения скользнула тень, и вскоре послышался короткий сухой удар. По поверхности карниза с хрустом поползли чёрные трещины, раздался скрежет раздираемого льда, лопающихся швов горных пород. Гору сотрясла судорога.

Затем было стремительное падение и слепящая боль.

Торн инстинктивно вжался в какую-то выемку и переждал, пока летели вниз последние обломки пород и осколки льда. Когда всё стихло, открыл глаза. Сверху свалилась большая охапка снега. Торн поднял голову, оценивая шансы выбраться. Никаких шансов.

Только что стоял на самой вершине мира, и вот валяется как груда бесполезной породы на самом дне, жалкий, пронизываемый болью. Он снял перчатки и осторожно обследовал себя, опасаясь серьёзных повреждений, но пальцы повсюду ощущали только ровную гладкую поверхность костюма. Да будет вовеки благословен изобретатель самовосстанавливающегося амитила!

Итак, он на дне расселины, как маленькое разумное насекомое, безжалостно стиснутое камнями. Один в ледяной могиле. Умирать придётся медленно и мучительно. Несколько суток лежать здесь, в самом укромном уголке Нарамских Твердынь, молча уставившись в ледяной потолок. Над ледниками высочайшей горной системы Атлена свирепствовал ветер. Скоро солнце опустится за горизонт, погружая мир в долгую ночь.

Он в отчаянии закричал, но его крик, стиснутый стенами расселины, так и умер, не найдя выхода. А потом наступила тишина, время от времени нарушаемая лишь стуком камней, сдвинутых ветром где-то наверху, и глухим рокотом оседающих пород.

Торн достал из-за пазухи Грумов Кристалл. Луч света запрыгал по ледяным стенам. В первые мгновенья ему показалось, что он видит на них странные чешуйчатые пластины, потом заметил неподалёку в снегу темнеющий выступ. Встав на четвереньки, пополз к нему. Смахнув снег, осмотрел странное каменистое образование, слабо пульсирующее красноватым светом.

Мгновенная догадка – это же легендарный амутум! О нём столько рассказывал наставник Грум. Единственный металл во всем мире, светящийся в темноте кроваво-красным. Торн сгрёб снег в сторону.

Выступ напоминал круглый люк. Торн ухватился руками за края и потянул. Люк не поддавалась. Упершись коленями в жёсткий снег, он сильно рванул его на себя. Никакого движения. В поисках чего-нибудь, за можно было бы зацепиться, он стал счищать с поверхности иней. Рука наткнулась на что-то вроде маленькой полусферы. Торн нажал на неё. Раздался жуткий скрежет, и люк медленно начал отъезжать в сторону. Из провала в лицо пахнуло незнакомым запахом.

Торн сел на край, свесив ноги, и посветил вниз. Неглубоко. Он спрыгнул и, упав на четвереньки, тут же повалился набок, ощущался небольшой наклон. Торн обвёл вокруг лучом Грумова кристалла.

Он стоял в центре небольшой площадки, от которой наклонно вниз уходил коридор. Вот оно, то необычное, выходящее за рамки, то, что случается крайне редко, к чему должен стремиться каждый представитель касты исследователей. Возможно, это и есть цель его штурма Нарамской вершины?

Торн двинулся вперёд. Под ногами скрипел снег. Слегка потрескивали стены, схваченные льдом. Он шёл довольно долго в надежде, что, в конце концов, сумеет выбраться, но не представляя, что его ждёт в конце пути.

Как говорил наставник Грум, каждый коридор куда-то ведёт, и каждая дверь для чего-то открывается. Коридор действительно закончился дверью. Массивная, овальной формы, она была украшена в центре знаком восходящей золотой спирали. Торн толкнул дверь и направил луч Грумова кристалла внутрь помещения.

Это был небольшой круглый зал, который опоясывали несколько рядов сидений. На потолке давно погасший светильник. На полу обрывки бумаги, словно листья, сорванные с деревьев порывом ветра. Всё было безликим, холодным, молчаливым.

Торн наклонился и подобрал один из листков, исписанный странными знаками. Он не знал этого языка, хотя учился у лучшего наставника во всей Новой Зефале – самого Грума Многомудрого.

Торн посветил в центр помещения.

Посередине зала, на возвышении, сверкая инеем в лучах кристалла, стоял большой чёрный ящик…

***

Иррегии пели. Их белые трубчатые стволы неистово качались в порывах яростного ветра, рождая сложное переплетение мотивов, смену гармоний. Деревья изливали свою печаль, разрываемые потоками ледяного воздуха.

Великий магистр Шар-Рум любил эту рощу – чуть более сотни редких, даже уникальных иррегий, выросших на горном склоне. Послушать их удавалось только поздней осенью, когда с севера прилетали сильные злые ветра, приходил холод, покрывая стволы и ветки инеем, и эта последняя в году песнь иррегий становилась прощанием с теплом.

Магистр слушал, затаив дыхание. Боль, радость, отчаяние и надежда – всё было в этих звуках, и всё так подходило к его душевному состоянию.

«О, Извечный! Почему эта песнь так прекрасна?» – думал он. – «Может быть, потому, что все мы когда-то были деревьями? Но сейчас мы всего лишь сорняки без корней в пустыне».

Дождь кончился, утих ветер, а вместе с ним растаяли последние звуки. Магистр откинулся на спинку сидения и посмотрел в небо. На фоне вечернего лилового заката, подобно рою серебристых насекомых, слетевшихся на цветение диковинного цветка, зависли фуджеры многочисленных слушателей.

– Во Дворец Великой Спирали, – приказал магистр своему помощнику.

– Слушаюсь, милорд, – ответил Ши-Мол и взял курс на север, в столицу.

Быстро набирая высоту, фуджер поднимался над маленькой горной котловиной, на дне которой лежала жемчужина Атлена – поющая роща. У самого горизонта сверкали ледники Нарама. Последний искрящийся сполох заходящего солнца брызнул прямо в глаза. Магистр прищурился.

В вечерние часы удавалось точнее настроиться на потоки эфира, слиться с ними, достигнуть единения с вечностью, ощутить глубокое чувство полноты и совершенства величайшего из творений Извечного.

В обычные дни созерцание величественной красоты гор способствовало размышлениям о возвышенном, но сегодня в сознание магистра навязчиво проникали мысли, резко диссонирующие с гармонией универсума.

«Да что он о себе возомнил, этот пришелец с Побережья! – с досадой думал магистр. – Как посмел он внушать атленцам крамольные мысли о незаконности власти Ордена и кесаря? Мы даём людям всё, чтобы им не надо было заботиться о завтрашнем дне. Откуда же эти мятежные вопросы о смысле жизни, о целях Извечного, сотворившего этот мир?»

Схватить и казнить – такой приказ поступил в магистрат от разгневанного кесаря. Магистр никогда не был склонен к принятию скоропалительных решений, но несколько дней, проведённых в изнурительных беседах с самозванцем, окончательно вымотали магистра, так ничего и не прояснив относительно целей его появления в столице.

Шар-Рум поёрзал на сидении. Необходимо расслабиться. Он закрыл глаза и погрузился в медитацию. Повторяя мантру, он вскоре почувствовал живительную энергию очищающих вибраций. Мысли потекли спокойнее. Не подавляя спонтанного потока образов и мыслей, он уже начал покидать пределы рационального, но вдруг фуджер качнуло. Магистр открыл глаза.

– Сильный боковой ветер, – пояснил Ши-Мол.

Магистр бросил взгляд в иллюминатор.

Внизу, сменяя друг друга, проплывали мерцающие пики снежных гор, синие озера, узкий канал с чистейшей водой, стекающей с высокогорных ледников. Вдали показалась Актория, прекрасная столица Атленской империи.

Ши-Мол мастерски погрузил фуджер в огромный зев сферического тоннеля, вырубленного в горе. Вскоре машина вынырнула из прозрачной трубы, снижаясь, пролетела сквозь висячие сады Кесарийского дворца и помчалась по дороге, выложенной белым новозефальским камнем, вдоль правого берега медлительной Сэдны.

Столица… Избалованная, изнеженная, как единственная дочь знатного лорда. Великий магистр терпеть не мог Акторию, пресыщенную, довольную собой, вечно продающую и покупающую, до отказа населённую представителями касты потребителей. Главный город Атлена походил на базар площадью в тысячи акров.

Мимо проносились бесконечные торговые ряды. Справа стояли лавки с орехами и сыром. Слева до хрипоты надрывали горло торговцы сочными плодами нибового дерева и сладкой пудрой из сушёных ягод хузу. В придорожном кабачке горланили песни матросы, приехавшие в весёлую Акторию провести отпуск. Здесь можно было стать законным обладателем экзотических животных из Новой Зефалы, одной из самых отдалённых колоний, или, на худой конец, купить обыкновенного пушистого крона, выращенного и откормленного на специализированных фермах. У самой Сэдны, откуда вместе с вечерним туманом плыли гудки причаливающих судов, рыбаки сгружали на качающиеся пантоны только что выловленную тёмно-красную донную балу, пользующуюся большим спросом у местных гурманов.

Шар-Руму показалось, что в ноздри проник мерзкий рыбный запах. Он поморщился.

Толстуха-лавочница успела крикнуть вдогонку магистерскому фуджеру:

– Ваша светлость! Купите балу! Лучшая бала в Актории!

Впереди показался купол Дворца Великой Спирали, и фуджер снова взмыл вверх. Магистр облегчённо вздохнул.

Многоколонное здание с портиком и огромным куполом возвышалось над Акторией подобно горе. В столице было не принято строить высокие дома, и эта угрюмая громадина напоминала горожанам о великой силе и значимости ордена Спирали в жизни всего Атлена. Без роскоши, но исполненное величия, оно было не к лицу этому городу, с высоты полёта фуджера походившему на блюдо с пирожными. Рядом с этой цитаделью белоснежный дворец кесаря выглядел подсохшей зефириной.

Фуджер опустился на посадочную площадку. Даже листок с дерева не смог бы сделать это мягче.

Ши-Мол поторопился выйти первым, чтобы открыть дверь перед магистром.

– Благодарю, мой друг, – сказал Шар-Рум. – Я буду у себя. Сообщите членам Совета, что заседание состоится сегодня после заката.

В круглом кабинете, где работал великий магистр, царил покой. Тяжёлые светонепроницаемые портьеры на окнах, аскетичная обстановка и сакральная тишина создавали атмосферу отрешённости и уединения.

Шар-Рум подошёл к окну, отодвинул край пурпурной ткани, и мрачно посмотрел вниз, на площадь, где шли приготовления к казни. Завтра от первых лучей солнца палач зажжёт костёр и предаст очистительному огню еретика и безумца, дерзнувшего назвать себя посланцем Извечного.

Магистр бросил взгляд на верёвки от двух штандартов, – красного и чёрного – закреплённых на амбразуре окна. Если завтра на рассвете палач увидит в дворцовом окне красный, значит, приговорённому дарована жизнь. Если чёрный – смерть.

Он опустил занавес, шагнул к столу, с отвращением глядя на указ о смертной казни, лежащий на нём.

Не колеблясь, горели свечи в золочёных подсвечниках. Но магистр колебался. Он не спешил ставить печать на приговор. Ощущая некую преграду со стороны древних законов, охраняемых Орденом, он в раздумье покручивал перстень на безымянном пальце, но так и не решился снять его.

«Что возомнил о себе этот бродяга с Побережья! – думал Шар-Рум, всё более раздражаясь. – Он дерзнул утверждать, что суд магистрата не является высшим, что лишь Извечный может судить! Но… разве он не прав?»

Прошедшая ночь выдалась напряжённой. Он провёл её в мучительно долгой и противоречивой беседе с пришельцем. Кто он, откуда, кто его послал, с какой целью?

– Назови своё имя, – обратился магистр к стоящему перед ним человеку в полуистлевших лохмотьях.

– Торн, – ответил человек. – Из колонии Новая Зефала. Но это неважно…

– Здесь я решаю, что важно, а что не имеет значения, – отрезал Шар-Рум. – Зачем ты пришёл на землю Атлена?

– Я хотел покорить вершину Нарама, – с улыбкой сказал пришелец.

– Тогда зачем ты смущаешь атленцев крамольными речами? – спросил магистр.

– В моих речах нет крамолы. Они написаны Первыми. Я лишь передаю их.

– Откуда тебе знать, что написано в древних письменах Праотцов, если даже лучшие учёные касты мудрецов не могут их расшифровать?

– О, у меня было много времени, – ответил пришелец, продолжая улыбаться.

Магистр чувствовал, что-то стоит за этими простыми словами, сказанными с такой уверенностью. А в улыбке бродяги было что-то смущающее магистра.

– Ты будешь казнён на рассвете, – произнёс магистр. – Понимаешь ли ты это?

Пришелец опустил голову.

– Мы все умрём рано или поздно, – ответил он, звякнув цепями. – Я провёл в недрах Нарама немало времени за изучением посланий, и многое понял. Не знаю, был ли я избран, или простая цепь случайностей привела меня в Колыбель Первых, но мне открылось многое из того, что прежде даже не приходило в голову.

Магистр чувствовал, как гнев постепенно искажает его лицо.

– Твоя дерзость неслыханна! – крикнул он.

Но пришелец не шелохнулся. Загадочная улыбка по-прежнему светилась на тонких бледных губах.

– Поймите, – тихо произнёс он. – Ваше учение наивно, устав порочен, цели неясны, ваша магия всего лишь фокусы.

– Наивно?! – задохнулся от возмущения магистр. – Сейчас я покажу тебе силу нашей магии!

Воздух мерцал от жара, когда с его губ стали срываться заклинания. Всё громче, громче, пока звук его голоса не перешёл в бессловесные созвучия. Амулет-спираль, висевший на груди, вспыхнул. Стражники в страхе попадали на колени, закрыв лица руками. Но пришелец стоял неподвижно, хотя его смуглая кожа посерела, на ней выступили капли крови, медленно падая на пол.

Стремительным движением рук магистр направил в сторону пришельца поток энергии и отбросил его к противоположной стене зала. Вслед полетел язык пламени, но будто ударившись о невидимую преграду, вернулся назад.

Шар-Рум опомнился слишком поздно, когда амулет на груди уже вспыхнул. Мгновение, и он сгорел дотла. Словно когти огненного существа царапнули грудь...

Магистр закрыл лицо руками. Сегодня, после того, как он слушал поющую рощу, стыд мучил его. Не потому, что безвестный простолюдин сумел отразить магию, а он повёл себя как зелёный юнец. Магистра разрывали противоречия. Вопросов становилось всё больше.

В дверь тихонько постучали. В покои вошёл Ши-Мол.

– Милорд, вас ждёт кесарь.

***

После захода солнца прошёл приблизительно час. В воздухе, по-осеннему холодном, не ощущалось никакого движения. Покрытые инеем большие листья душистых пинелий, растущих в мраморных цветниках, ломались, задетые мантией магистра, и с тихим хрустом падали ему под ноги.

Шагая по дворцу кесаря, Шар-Рум не мог избавиться от раздражения. Глубокие тёмные ниши в стенах – всевидящее око следящей системы – смотрели мрачно, словно эти углубления и были холодными злыми глазами Абадайи Семнадцатого. Бесстыдная роскошь дворца говорила о том, что его владелец лелеет в себе мысль о превосходстве над другими атленцами.

А вот и кесаревы покои. Духота хорошо натопленного помещения, глубокий полумрак, клубящийся туман благовоний. Трон, отлитый из благородного чёрного амутума, тускло мерцал кроваво-красным светом. Человек, сидевший на нём, был огромен – кесарь был из породы Первых – и столь же мелок в своих желаниях, сколь велик телом.

Слух магистра пронзил громкий помпезный звук раковины Рор. Потом наступила тишина, нарушаемая только шуршанием подошв прислужников, и сладострастным шёпотом фаворитки, извивавшейся у ног властителя Атленской империи.

Магистр остановился, брезгливо оглядывая мозаичный пол, словно он был покрыт слоем грязи. Затем неохотно преклонил колено.

– А, это вы, милорд Шар-Рум! – произнёс кесарь. – Добрый вечер.

Магистр быстро поднялся с колен. Он ненавидел кесаря. Напыщенный болван! Этот двусмысленный тон, хитрая ухмылка, сознание собственной избранности... Ещё бы, он правит Великой империей! Бесконечное самолюбование и страх лишиться могущества.

– Итак, милорд, вы подписали приказ о казни этого бродяги? – спросил кесарь, небрежно отстраняя от себя изнывающую от страсти фаворитку.

– Я говорил с ним, ваше величество, – поигрывая перстнем на безымянном пальце, ответил Шар-Рум. – Он явился издалека, из самой отдалённой Атленской колонии. Когда он вышел к пруду в одной из усадеб, чтобы напиться, то был до крайности измождён, грязен, оборван. Хозяева предложили ему кров и еду, а он начал плести им какие-то небылицы о письменах, оставленных праотцами-основателями Атлена в загадочной пещере Нарама, которую он называет Колыбелью. Я немедленно отправил людей к Нарамским Твердыням. Таинственный ковчег с загадочными письменами, о котором говорил пришелец, действительно был обнаружен и немедленно доставлен во дворец ордена. С ним уже работают. При всем уважении, тут не о чем говорить, ваше величество.

– Тем не менее, – брезгливо дёрнув губами, перебил Абадайя. – Этот бродяга окружил себя какими-то оборванцами и набрался наглости явиться в столицу, чтобы рассказывать какие-то небылицы о праотцах. Наглый выскочка, взявшийся ниоткуда, он успел подмять под себя Акторию, словно охочую до утех шлюху!

– Это просто сумасшедший, ваше величество, – возразил магистр, – Долгое пребывание в пещере неизбежно порождает иное мышление, ограниченное давящим каменным сводом. Но пребывание в ауре города, так сказать, духовной столицы мира, рано или поздно пробудит в нём абсолютно иные мысли, идеи. Думаю, его надо накормить, одеть и отпустить. А запугивая простолюдинов показательными казнями, вы рискуете лишиться их любви!

Лицо кесаря вдруг стало гневным.

– Зато вас они обожают! – отрезал он. – Вы обладаете такими познаниями, что акторианцы относятся к вам с суеверным ужасом! Чтение чужих мыслей – самая простая и объяснимая из ваших сверхспособностей. Многие избегают вас, не умея даже понять, что вы говорите и делаете. Я и сам... трепещу.

Кесарь долгие годы выпытывал у магистра тайны его магии, подсылая шпионов, выдававших себя за адептов учения Спирали, но ни одному из них не удалось убедить магистра в чистоте своих намерений.

Шар-Рум усмехнулся. От этой ухмылки Абадайя пришёл в ярость. Завитая прядь упала на потный лоб.

– Вы так долго создавали касту мудрецов и орден Спирали, – заговорил кесарь так горячо, что на горле набухли жилы. – Вы подчинили себе весь Атлен. Даже я не имею права принимать указы без вашего ведома. Вы строго следите за соблюдением традиций. Выпытывая тайны у природы, вы боролись со смертью и научились отодвигать её приход, но предотвратить неизбежный конец вам не под силу! А теперь какой-то бродяга смеет обвинять кесаря в жестокосердии, а лордов в сребролюбии и разврате!

Абадайя почти кричал.

– Послушайте, милорд Шар-Рум, нам ли скрывать правду друг от друга! Не все колонии сохраняют верность Акторианскому двору. Эта новая вера, это зерно неповиновения! Не знаю, милорд, что вы думаете обо всём этом, но я собираюсь разделаться с богохульником-самозванцем и его последователями. Вы понимаете, что это и в ваших интересах? Или завтра на площади запылает костёр, или послезавтра фанатики из числа его адептов доберутся до столицы, сравняют дворец с землёй, а всех нас перебьют. Есть только один способ предотвратить бунт – вывесить за окно чёрный штандарт!

Кесарь так кричал, что огонь в факелах задрожал, словно напуганный его гневом.

Магистр стоял посереди тронного зала, как воплощение превосходства. Это ничтожество не смеет им управлять!

Шар-Рум расширил сознание, настроил мозг, прослушивая дворец на предмет проявлений неуместных эмоций зависти, ненависти со стороны кесаря и лордов.

Но волнение исходило не от Абадайи и не от придворных. Это было его собственное напряжение. Беспокойство перерастало в страх, и ему никак не удавалось полностью взять под контроль ментальную энергию.

***

Идя по безлюдным галереям Дворца Великой Спирали, он был уже не в состоянии избавиться от безотчётной тревоги. Он должен принять решение, но ему не хватает какой-то детали для того, чтобы картина окончательно прояснилась. Что-то заставляло его сомневаться в необходимости казни для пришельца.

За спиной послышались шаги. Магистр оглянулся. Это был Ши-Мол.

– Милорд, – обратился он к магистру. – Пришелец доставлен. Чёрный ящик тоже. Члены Ордена ждут в зале собраний.

Огромный пирамидальный зал наполнял золотистый свет. Косые лучи освещения, падающие сверху, перекрещивались, создавая эффект сияния, и высвечивали кресла, в которых сидели члены Совета.

Сделав десять шагов, полагающихся по уставу ордена, магистр остановился и обвёл присутствующих взглядом.

– Миледи! Милорды! Великий магистр Ордена, главный страж храма Спирали высокочтимый Шар-Рум, – объявил Ши-Мол.

Пятьдесят членов совета встали, почтительно склонив головы и сложив пальцы в ритуальном приветствии.

Магистр так стремительно прошёл через зал, что длинная алая мантия натянулась на плечах, струясь по полу пламенным ручьём.

Под сводом центрального нефа стоял чёрный ящик. На его гладкой поверхности мерцали золотистые блики.

Шар-Рум приблизился к нему, осторожно провёл ладонью по холодному глянцу и обратился к Совету:

– Братья и сёстры! Извечный открыл нам путь к священному ковчегу праотцов, который обрёл покой в глубочайшем ущелье самых неприступных гор Атлена. Загадка чёрного ящика не разгадана, послания не расшифрованы. Посмею предположить, что в таинственном ковчеге кроется тайна тайн наших праотцов, основателей Атлена...

Шар-Рум тяжело опустился в кресло.

– Однако… некий чужестранец по имени Торн из далёкой колонии Новая Зефала утверждает, что сумел расшифровать язык праотцов и прочесть их священные послания. Давайте же выслушаем его. Брат Нэш, – обратился он одному из членов совета, – приведите арестованного.

Пришельца вывели в центр зала. Его худое узкое лицо под шапкой коротко остриженных волос было смертельно бледным.

– Итак, Торн из провинции Новая Зефала, – обратился к нему магистр. – Ты утверждаешь, что прочёл священные тексты. Не расскажешь ли ты нам, как тебе это удалось.

Торн выглядел обессиленным, но почтительно поклонившись главе Ордена, охотно заговорил:

– Устройство ковчега одновременно и хитроумно, и просто. В этом я вижу величие праотцов. Мне удалось понять, что знаки в священных посланиях соотносятся с определёнными звуками, извлекаемыми из ковчега. Всё вместе это представляет собой некую систему сочетаний звуков и тишины, особым образом организованных во времени. Раса Первых превратила это в целую науку.

Звеня цепями, Торн обошёл вокруг чёрный ящик и благоговейно коснулся листов бумаги, лежащих на его поверхности.

– Перед нами не что иное, как звучащее послание наших праотцов! – воскликнул он. – Сведения передаются слушателю путём чередования звуковых сигналов, обладающих определённой высотой и длительностью. Их громкость, не превышая болевого порога, увеличивает частоту ударов сердца, уменьшает или учащает дыхание. Несомненно, что послание воздействует на чувства, телесное состояние, затрагивает способности к интуиции, созерцанию, фантазии. То есть послание обладает неким содержанием…

– Так ты можешь прочесть их? – перебил его магистр, чувствуя возрастающее волнение.

Торн оглянулся.

– Не хочу внушать напрасные надежды, Извечный положил предел всему, – словно извиняясь ответил он. – Скорее всего, сведения, содержащиеся в текстах, имеют ограничения для восприятия людей, не поднявшихся на определённый уровень развития разума и духа. Есть некое противоречие между силой влияния и невозможностью ясно выразить его содержание. Отсюда вывод – послание сакрально! Оно священно, как предсказания оракула, как цепь случайностей, приведшая меня в Колыбель.

Торн замолчал. В его лице читалась степень восторга, граничащая с экстазом.

Великий магистр внимательно слушал.

– Это всё? – спросил он.

Торн склонил голову.

– Есть ещё кое-что. Дело в том, что однажды я предположил, что можно воспроизводить знаки в письменах, используя ковчег. Но это всего лишь попытка…

Торн придвинул сиденье к чёрному ящику, сел и осторожно поднял крышку панели, укреплённой на боковой части чёрного ящика. Открылся длинный ряд узких чёрных и белых планок, чередующихся в определённом порядке. Он установил тексты на подставку, опустил руки на панель. Его тонкие пальцы стали поочерёдно или одновременно касаться чёрно-белых планок, то легонько постукивая по ним, то надавливая с силой.

Звуки, рождаемые металлическими нитями, туго натянутыми в чреве чёрного ящика, захватывали, подавляли, сокрушали. Нет, не жалкий лепет человека слышал сейчас Шар-Рум, но голос Извечного. Как перед лицом Его оказался великий магистр. Высокоорганизованный разум атленца касты мудрецов выстраивал причудливые фантазии.

Это было торжество всепобеждающей красоты.

Не равномерный и однообразный бой праздничных барабанов на дворцовой площади, но сложнейший способ измерения времени и пространства. Не привычный монотонный атленский напев, а особого рода мелос без слов. Только звуки, что-то из самых истоков. В нём было всё: крик радостного подъёма, воинственные возгласы солдат на поле битвы, скорбные стенания, протяжные жалобы, заунывные плачи. То волны плотного и горячего воздуха, то звуки первых капель дождя по листьям диких иррегий, то шум воды, бьющейся о прибрежные скалы Экваториального океана. И вдруг вопль, мощный и разрушительный, словно Синюю пустыню терзала песчаная буря! Этот крик мог обратить всё в прах, пыль, ничто!

А потом… звуки словно упали и утонули в песке, и медленно поплыли к горизонту караваны молочно–белых облаков, послышалось слабое трение звёзд в ночном небе, и… ветер принёс из пещеры у подножия Западных Твердынь что-то похожее на человеческую речь.

Странное ощущение: всё правильно понимать без слов, слышать их у себя в голове не проговаривая…

Торн опустил руки на колени, словно забыв о присутствии в зале полусотни людей.

Последовала долгая тишина. А потом магистр произнёс:

– О, как могуча рука Извечного!

***

Время уходит. Его остаётся всё меньше. Оно убывает быстро и неумолимо, даже сейчас, пока он идёт по дворцу.

Шар-Рум вошёл в кабинет, положил на стол тексты посланий. Теперь он не успокоится, пока не приблизится к окончательной разгадке чёрного ящика.

Это была бессонная ночь. Великий магистр ходил по дворцу в раздумьях. О жизни и смерти. О роде человеческом.

Шуршащий, бормочущий эфир наполнился причудливыми, слегка искажёнными отзвуками того, что он услышал. Словно вещий голос Вселенной нашёптывал ему:

«Как мало мы всё-таки знаем! Что у нас есть? Только туманные легенды о минувших тысячелетиях. Но мы властвуем над тем, что происходит сегодня, только потому, что наша вера, наши убеждения основаны на том, что было вчера. А иначе мы все сорняки без корней в пустыне».

Магистр долго стоял у окна, ощущая на щеках ночную прохладу, не смея коснуться верёвок...

А когда на рассвете над Западными Твердынями вспыхнула Оранжевая, в дворцовом окне пламенел красный штандарт.

Фарфоровый город

От автора

Фарфор создан из глины, прошедшей пламя. При лёгком ударе деревянной палочкой издаёт высокий и чистый звук. Любовь хрупка как фарфор.

Один из читателей назвал этот рассказ экзистенциальным фэнтези. Наверное, это так. В нём нет острого сюжета, да и вообще, пожалуй, нет сюжета как такового, нет неожиданных поворотов, экшена. Это текст-чувство, текст-переживание, текст-эмоция.

Полумрак и тишина – тяжёлая, как в укрытии. Если долго слушать такую тишину, то обязательно заснёшь. Но Флай не спится. Она просто лежит в ожидании рассвета, вспоминая события вчерашнего дня, как две капли воды похожего на все прошедшие, и, можно быть уверенной, на будущие. Эти одинокие дни без Ала...

Мысли короткие, юркие, как воробьи, возникают из бездонной пропасти, что зовётся памятью. Обрывки старых снов, фрагменты болезненных фантазий полустёртыми лоскутками опадают на пол, как лепестки белой розы, увядающей, поникшей.

На границе ночи, перед самым рассветом, пронзив тишину, в раскрытое окно влетает высокий звенящий звук, будто кто-то бьёт металлической ложечкой по тонкому фарфору. Звук отзывается сильным толчком крови в висок.

Флай встаёт с постели, вглядывается в знакомый городской пейзаж: над чёрными монолитами небоскрёбов, цепляя толстыми боками наружную рекламу, плывут серебристые дирижабли облаков, по струнам мостов, натянутым через реку, ртутными капельками скользят автомобили... Кое-где в окнах робко вырисовываются зелёные узоры симпатий, над крышами домов витают розовые облака любви… Многополосные хайвеи, мигающие светофоры, суматошные супермаркеты…

Никаких признаков враждебности. Но сегодня она пытается заглянуть глубже, и с удивлением обнаруживает то, чего не замечала прежде: над геометрически выверенными кварталами разлетаются в разные стороны огненно-красные стрелы гнева, с тугих баннеров-растяжек свисают бурые крючки зависти, в глухих переулках прячутся студенисто-серые сгустки страха, а под самым небом высоко и тонко звенит её белое фарфоровое одиночество.

Впервые оно прозвучало в тот день, когда на лице Ала угасла последняя улыбка. Глядя в его потухающие глаза, слушая прощальные признания, Флай вдруг осознала, кем он был для неё.

Последние слова Ала:

– Я покидаю мир отражённых форм…

…они заставили её задуматься о том, куда уходят обитатели Города, выдохнув в последний раз.

Ответ на этот вопрос может быть только у одного человека. И она пойдёт к нему.

Магистр всегда внушал ей благоговейный ужас, и Флай понимала почему, уровень её готовности к принятию подлинной Свободы всё ещё оставался недостаточным. Каждая встреча с ним отнимала много энергии, а для того, чтобы настроиться, подготовить свой разум и нервы, слишком мало времени. Но решение принято, и она не может ждать.

Несколько томительных минут в лифте, и вот она идёт по тротуару, вдыхая влажный, с горчинкой, осенний воздух. Солнце, поднявшееся над высотками, окрашивает листву в яркие цвета, но под навесами уличных кафе ещё таится дымная тень.

На Ратушной площади бурлит утренняя толпа. Клерки, полисмены, студенты, домохозяйки… Непохожие друг на друга, вместе они составляют систему взаимосвязанных элементов. Только Флай сама по себе.

Над зданием Ратуши,сложенным из бледного, крошащегося от времени камня, кружатся робкие стайки неразгаданных тайн и недосказанных историй. Двойная арочная дверь на торцевой стене, слегка просела, отчего Ратуша кажется необитаемой. Но Флай знает, что это не так, потому что, перешагнув порог, она долго идёт по длинному коридору, устланному ковровой дорожкой, вытертой множеством ног.

Семь этажей, согласно Уставу Ордена, приходится преодолеть пешком по крутой мраморной лестнице. На последнем этаже она на мгновение останавливается перед тяжёлой дубовой дверью, делает глубокий вдох и входит в резиденцию Магистра.

Никакой роскоши и блеска, кроме солнечных лучей, линующих мозаичный пол ровными полосами яркого света.

Магистр стоит у стола – сильный, волевой, гордый. Его фигуру, исполненную величия, окружает пурпурная аура, вселяющая в душу странную болезненную тревогу.

Он бросает на Флай холодный взгляд, пригвоздивший её на том месте возле самых дверей, где она остановилась, затем неторопливо отходит к окну и долго, словно испытывая её терпение, стоит, отвернувшись, скрестив на груди руки.

А в небе за окном сверкают серебристые молнии сомнений, вспыхивают оранжевые сферы любопытства, слабо мерцают перламутром голубые бусины молитв.

Наконец, не оборачиваясь, Магистр кивает, позволяя Флай говорить.

– Экселенс, – тихо начинает она, изо всех сил стараясь казаться уверенней. – Я осмелилась обратиться к вам, потому что считаю свою просьбу не проявлением слабости, вызванной личной привязанностью, а твёрдой убеждённостью в необходимости продления срока существования мастера Алана Дау. Это заслуженный человек, тонкий художник и...

Магистр поворачивает к ней строгое лицо, чёрные брови удивлённо ползут вверх, но голос звучит мягче, чем она могла бы рассчитывать.

– Флай, – он обращается к ней просто по имени, но тон слишком явно говорит о пропасти, лежащей между ними. – Ты молода, но достаточно умна, чтобы понимать неизбежность умирания всего живого.

– Простите, экселенс, – осторожно возражает Флай. – Но в городе всем известно, что вы могущественны и можете сотворить чудо. Умоляю вас!

Магистр делает нетерпеливый жест рукой, и Флай умолкает, почтительно опустив голову.

– Дискуссия бесполезна, – произносит Магистр, и в его голосе слышны ноты раздражения. – Даже я бессилен отменять законы Извечного! Человека, износившего свою физическую форму, неминуемо настигает смерть, и важно лишь то, реализовал ли покидающий этот мир индивид предоставленные ему возможности. Насколько мне известно, мастер Алан Дау в этой жизни реализовалсяполностью.

Флай снова пытается возражать:

– Но, экселенс, я знаю, вы способны вернуть человека, уже переступившего последнюю границу. Пусть ненадолго, но…

– Допустим, – неохотно соглашается Магистр. – Но зачем? Мы не знаем, где эта грань, где тот рубеж, отделяющий бытие от небытия. Может быть, смерть всего лишь иллюзия? Мы даже не способны видеть человека всего сразу, целиком!

Магистр возвращается к окну и указывает рукой на парковый пруд:

– Когда человек входит в воду, его тело пересекает линия, условно отделяющая верхний уровень от нижнего. Он погружается глубже, и образ, отражённый на воде, постепенно меняется, но сам человек остаётся неизменен, хотя то, что видим мы, говорит о другом.

Магистр поворачивается к Флай и спрашивает:

– Так скажи, измерим ли человек?

Его слова звучат более, чем весомо.

– Но как научиться видеть больше?! – восклицает Флай.

– Только не при помощи глаз, – качает головой Магистр. – Лишь для мысли нет преград! Она проникает даже внутрь непроницаемого. Каждой мысли, каждому чувству соответствует вибрация. Материя тела, пребывающего в реальном мире приходит в колебание и выбрасывает часть себя в параллельную реальность, в Мир Отражённых форм, то есть в наш мир. Но где и в какой момент мысль превращается в движение и обратно? Нам это неизвестно.

Некоторое время оба хранят молчание. Флай сознаёт, каким наивным кажется этому многомудрому человеку её слепое желание вернуть Ала.

– Я готова, – упрямо выдыхает Флай и, содрогнувшись, добавляет, наверное, излишнее. – На всё.

Магистр устремляет на неё взгляд холодных неуступчивых глаз, глубокая морщина пересекает лоб.

– На всё ли? – спрашивает он и примиряющее добавляет. – Всё это слишком сложно, моя дорогая. Пойми, ты никогда не сможешь проникнуть в реальный мир, ибо… ты уже находишься в нём. Все события, происходящие там, касаются и нашего мира.

– Какой он, тот мир, экселенс?

– Там всё по-другому, – произносит Магистр. – В том мире силы добра и зла принимают настолько причудливые формы, что различить их может только зрелая душа. Но ты, Флай, снедаема беспокойством и любопытством. Помни, открыв двери запретного, ты можешь выпустить силы, которые не сумеешь контролировать. Тебе придётся испытать щемящую иллюзорность изначальной пустоты и, возможно, ощутить на себе гнев Извечного.

– Поймите, экселенс, я хочу только одного: найти Ала. В этом мире, или в другом, неважно.

– Ты слишком молода и мало знаешь мир, в котором живёшь, чтобы отправиться на поиски другого! Ибо пути темны, а свет слаб и удалён от глаз.

– Рано или поздно каждый из нас перейдёт Границу у Сторожевой Башни. Просто скажите, куда идти.

– О, Флай! В нашем мире нет направления. Невозможно нарисовать карту Мира Отражений. Мы за пределами любой карты. Только время рисует его план в пространстве. Ты пойдешь вперёд, но неизбежно вернёшься обратно. Я укажу тебе путь, и ты дойдёшь до Сторожевой Башни, но тебе не преодолеть Врата, ибо ни в одном из миров тайны не принадлежат людям. Наши миры близки, но отделены друг от друга непреодолимым барьером. Двери запретного не открыть, как ни старайся. Единственная сила, способная распахнуть их, это время. Дождись своего часа, и Врата откроются сами. Ничто, слышишь, Флай, ничто не происходит без ведома Того, Кто открывает Врата. Великий Самадхи смотрит одновременно в обе стороны. Он пьёт туман Мира Отражаемого, который перетекает в наш Мир Отражений.

– Значит, Ал сейчас там? – с надеждой спрашивает Флай.

– И да, и нет. Он перешёл туда. Но это уже не Ал…

***

После долгого разговора с Магистром её потянуло к тому месту на набережной, где они с Алом любили бывать вдвоём. Стояла ночь. Флай в одиночестве шла под невероятно яркими звёздами.

Она вспоминала, как они стояли на мосту незадолго до Ала. Он глядел в реку и был спокоен. Его спокойствие восхищало Флай.

– Посмотри на меня, – сказал он, повернув к ней обезоруживающе печальное лицо. – Я совсем истончился. Мне осталось недолго. Я уже с трудом удерживаю форму. Но меня утешает мысль, что там, за пределами нашего мира, сияет вечный свет, безмерная мудрость и истина, а не плоское отражение чужой действительности.

Жгучее чувство досады от собственного бессилия изменить что-либо уступило место в душе Флай холодному оцепенению. Незримая печаль бродила меж чёрными стволами деревьев.

Можно ли сделать отпечаток чужих желаний, запечатлеть мысли, эмоции, интеллект, подсознательное, поймать неуловимые эманации тончайших ароматов и нежнейших звуков? Можно ли сделать слепок с печального сердца Ала?

В городских переулках бродили густые тени. Вокруг Сторожевой Башни струилась белёсая предутренняя мгла.

– У самого истока Туманной реки... Там, где радуга замкнута в правильный круг… У Призрачной Вершины, – наставлял её Магистр. – Там ты найдёшь ответы.

На самой окраине города высилась Сторожевая Башня – холодная, молчаливая, неприступная. Флай вошла в лифт и нажала «999». Кабина дрогнула. Сердце ответило мягким падением.

Когда двери распахнулись, она увидела…

Перед ней прорехой в пространстве – портал. Шипя и пенясь, носился ветер. Легко пересекая границу миров, один мир перетекал в другой.

Флай наблюдала смещение звёздных путей. По ту сторону то появлялась, то исчезала Призрачная Вершина, над которой сияли две луны. Вдали мерцали огни чужого Города.

А вдруг ей не удастся найти ни помощи, ни утешения?

Флай шагнула вперёд. Ноги не чувствовали твёрдой поверхности, но она шла. В тревоге, похожей на страсть, Флай шла по незримой тропе, пока она не оборвалась возле кромки тускло мерцающей воды. Над гладкой поверхностью клубился белый туман, и это движение нельзя было объяснить, потому что было безветренно.

Граница где-то здесь.

Флай наблюдала, как в клубящемся молочно-белом тумане появляется огромная фигура Великого Самадхи, восседающего на Престоле Чистоты. Из-под полуоткрытых век Извечного струился свет. В уголках тонкого рта играла улыбка. В правой руке Самадхи держал длинную хрустальную трубочку, едва заметным движением пальцев накручивая на неё белёсый туман.

И тогда Флай заговорила. Она говорила о своём непреодолимом желании увидеть Ала, о том, что она ничего не боится…

Она всё ещё говорила, когда страшный свет пронизал её насквозь, и невидимая сила сдавила тело. Потрясение и страх мешали думать. В голове звучал голос:

– Пределов нет… Миры бесконечны... Время есть измерение пространства… Мы проходим сквозь события... Нет ни будущего, ни прошлого, только настоящее…

Она долго вращалась в ослепительной световой спирали. Потом свет померк, и она зависла в пространстве, полном теней, а когда окружающий мрак стал более разреженным, в неё вошло что-то живое, тёплое. Смутно ощущая вторжение, она парила в беспредельности. Потом сделала бессознательное движение, и ощутила тяжесть своего тела. Испугалась стремительного возвращения к самой себе, и, чувствуя внутреннюю метаморфозу, никак не могла вспомнить своё имя.

Флай… Флай… Флай… Она будто бы знала это слово, но не понимала, что оно значит. Оно, словно ключ, пробуждало стремление понять. Ею овладело непреодолимое желание расспрашивать. Вопросы, вопросы, вопросы…. Они сыпались на неё каплями дождя.

Потом вдруг почувствовала приток воздуха и сделала несколько жадных вдохов.

Неожиданно пришли слова. Одно за другим…

***

– Я преодолела Врата? Я достигла цели путешествия?

– Надеюсь, да, – ответил незнакомый голос. – И сейчас мы это отпразднуем.

Незнакомая речь звучала мелодично. Она прислушивалась к словам, словно пробуя их на вкус. Потом открыла глаза. Мгновенное совпадение зрачков – её и чьих-то ещё, тёмно-серых, похожих на небо Города.

Это он говорил с ней?

Она изучала его лицо. Скрытая утончённость сильных, немного грубоватых черт. Лицо казалось молодым, но глаза были мудры и печальны, как у старика.

– За тебя, моя леди! – он поднял бокал, отпил немного и с улыбкой протянул ей. – Хочешь, будем странствовать дальше?

– Но что ожидает нас, когда мы минуем Врата? – ответила она.

Он глубоко вздохнул и поднёс бокал к её губам:

– Кто знает?

Флай сделала глоток. Испытывая лёгкое головокружение от выпитого и от щемящего чувства необратимости, она огляделась. С кровати, на которой она лежала, можно было увидеть только занавес на окне, парящий в потоке непрерывного ветра, как крылья большой белой птицы, и силуэт большого города с величественными зданиями в центральных кварталах и окраинами, растворяющимися в мутной дымке горизонта. Она всё ещё была напугана и чувствовала себя чужой, отстранённой. Она ещё не понимала некоторых слов. Но это казалось достаточно невероятным, чтобы быть правдой!

– Кто ты? – спросила она, глядя на него снизу вверх. – Как я здесь оказалась?

– Ты не помнишь? – он был явно разочарован. – Как жаль. На концерте ты стояла у самой сцены среди других девушек, но я видел только твоё лицо. Я как будто знал тебя раньше, но не мог вспомнить имя. А потом ты ждала меня у служебного входа с белой розой в руке. Я предложил поехать ко мне. Ты согласилась.

Флай молчала.

– Вспомни! – попросил он.

– Прости, но я не помню, – искренне сожалела Флай.

– Ты просто уснула, – улыбнулся он и поставил пустой бокал на пол рядом с кроватью. – А сон выбрасывает из сознания всё ненужное, сжигает то, что должно исчезнуть…

– Ты мудр, – удивлённо перебила Флай.

– Между начитанностью и мудростью большая разница. И не надо их путать.

Он сел на кровати. Светлые волосы упали на лоб, и он смахнул их движением головы, способным свести с ума. Потом погладил её по обнажённому плечу. Легкое касание. А потом был тихий вибрирующий поцелуй.

Лежа навзничь, она замирала от прикосновений, но не могла отвечать, потому что между ним и ею было расстояние, которое она не была готова преодолеть.

Он позволил ей остановиться. Потом поднялся, энергично повёл плечами, и пошёл к двери. Флай смотрела ему вслед. Он вдруг быстро повернул к ней обезоруживающе печальное лицо.

Так делал только Ал.

– О, Великий Самадхи! – прошептала она, задыхаясь от пронзившей сознание догадки.

– Жаль прерывать наше волшебное путешествие, но сегодня мне надо встретиться с…

Он произнёс какое-то странное имя, при этом недовольно поморщившись.

– Понимаешь, нужен свежий лирический хит для нового шоу. Он обещал миллионы зрителей, миллионы на счетах и всё прочее из того, что он обычно говорит, когда ему что-то нужно от меня. И сделать это надо было ещё вчера. Но мелодия пришла ко мне только этой ночью.

Потом его лицо стало безмятежным.

– Хочешь послушать музыку, которую я написал, пока ты спала? – спросил он.

– Музыку? – удивленно спросила Флай.

Но вместо ответа в полумраке комнаты застонали струны. Это он трогал их, словно пытался отыскать утраченную любовь. Звуки, почти живые, одушевленные им, стремились прямо к ней, раскрывая мерцающие звуковые полотна: разбегающиеся по воде круги, тугие снежные вихри, морозный рисунок на стекле, влажная от росы трава, голубоватая аура цветка и далёкий холодный фарфоровый Город, остававшийся равнодушным к её любви. Вместо любви она музыку. Но музыка – лучший способ проникновения в тайны.

Потом наступила глубокая нота тишины.

Необычайная сила звуков, которые этот человек извлекал из струн, из ритмов и пауз, помогли ей ощутить плотность и объём чужого мира, его вибрации, запахи. Эти звуки были единственным, что она понимала. О, этот незнакомец несомненно знал, что такое любовь, не ведающая границ!

Её потянуло к нему, как магнитом. Проходя мимо окна, она мельком взглянула на своё отражение. Там, за гранью стекла, по воздуху, одновременно с ней перемещалась женщина. Мгновенная догадка – это же она, Флай, одновременно в двух мирах!

Между тем, его руки уже сомкнулись вокруг её талии, а губы скользнули по щеке к губам.

– Поймал, – шепнул он. – Ты теперь моя, девушка-вдохновение.

Неожиданно для себя она ответила ему с какой-то лихорадочной поспешностью. Лабиринт нервных волокон рассыпал пламенеющее скопление звёзд.

Она ещё не знала, где кончается психика и начинается физиология, но уже знала, что однажды в полдень где-то далеко-далеко содрогнётся земля, и холодный белый Фарфоровый Город её одиночества разобьётся вдребезги.

Переход от глубокого сна в Мире Отражений к бодрствованию давался с трудом, но это было её первое пробуждение в новом мире, в другом Городе. И это пробуждение было удивительно приятным.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге