Свои чужие
Отпуск (начало)
ОТПУСК
1
Сзади возмущенно сигналили на разные голоса. Он тряхнул головой, взглянул на светофор. Зеленый уже мигал перед переключением на желтый. Палец автоматически ткнул клавишу аварийки, затем рука вернулась к рычагу КПП, проверила передачу — первая. Левая нога плавно отпустила сцепление, правая легонько коснулась педали газа, и, уже под красный, он припарковался на остановке троллейбуса — другого места видно не было. Да и плевать.
Рявканье, кваканье, вой автомобилей, которым он мешал, прекратились.
Он выключил двигатель, бросил взгляд на украшавшую руль эмблему WV — да, это мой «Пассат», отметило сознание, — снова помотал головой, сильно потер ладонями лицо, как будто умываясь. Осмотрелся. Знакомые места.
Справа новенький, сверкающий торговый центр, дальше призывно реет логотип «Макдональдса»… перебьются… Слева, чуть сзади, витиеватое барокко огромного собора. Светло-салатное. Непристойный какой-то колер. Хотя тоже плевать.
Андрей, вспомнил он. Не 912-й, а Андрей. Андрюша. Андрюха. Андрюшоночек. Тьфу. Андрей Павлович. Палыч. Вот, так лучше.
Почти вплотную к храму, в длинном ряду банков, косметических салонов, магазинов, — «Паста энд пицца». Он и так это знал, можно не проверять, но на всякий случай посмотрел, убедился. Все точно.
Захотелось есть. Это вам не «Макдональдс». Симпатичное заведение, уютное, и кормят вкусно. Когда-то Андрей захаживал сюда, потом зарекся: застал его тут однажды звонок, за которым последовали крупные неприятности; через пару недель ситуация повторилась, только неприятности оказались еще круче. Простое совпадение, конечно, но…Сидеть и ждать очередного такого звонка — удовольствие маленькое. Пицца в глотку не полезет. И паста тоже.
Сейчас, однако, все это не имело значения. Какие еще звонки…
Андрей выбрался из машины — ботинок чавкнул в серой слякоти, ну и погодка, — чуть ссутулился под тухловатой моросью, пересек улицу, не обращая внимания на вновь поднявшуюся истерику клаксонов. Поднялся по ступенькам, толкнул дверь, очутился в приветливом тепле. Негромкий гомон посетителей, приглушенная музыка. Хорошо.
Свободный стол только один. И ладно, годится.
Он сел.
Все время тянуло вспоминать. Особенно — связанное с 912-м. Но сначала, решил Андрей, — перекусить. А уж потом — все остальное. В том числе и подумать, как провести этот… отпуск. Наверное, домой заглянуть… Или нет? Потом, потом!
Он пошарил по карманам. Ага, сигареты есть, зажигалка тоже. Бумажник. Что там с деньгами? Ого! Снабдили от души.
Мобильного нет. Вот и славно. Ключи какие-то.
Закурил. Вот оно, наслаждение.
— Здравствуйте, Людочка, — улыбнулся Андрей подошедшей официантке. Надо же, имя ее всплыло. — Да я без меню обойдусь. Значит, так. Салатик сицилийский, тальятелли с куриной печеночкой. — Он поколебался. — И пива. «Старопрамен» есть? Вот и давайте. Ноль пять для начала.
Машину можно бросить. А можно и не бросать — чего ему бояться-то? Ментов? Даже не смешно.
— А там видно будет, — добавил он. — Правда? Официантка застенчиво потупилась, кивнула и направилась к стойке.
Нет, подумал Андрей, домой, пожалуй, не поеду. Толку-то… Уж отпуск, так отпуск. Эк бедрами-то покачивает…
Подступила эрекция, с ней — призрак привычной боли. Но только призрак.
Пиво сразу ударило в голову. Естественно, давно ведь не пил. Хотя, что означает слово «давно» в моем случае, спросил себя Андрей? Ничего не означает. Даже меньше, чем ничего. Пей пиво, лопай вволю, ни о чем пока не думай, сказал он себе. Потом подумаешь. 912-й. Ха.
Он с удовольствием съел салат и тальятелли, выпил пиво, и заказал еще пива и еще тальятелли, и жадно выкурил уже чуть ли не полпачки сигарет, и рискованно шутил с Людочкой, которая вполне даже откликалась, и теперь раздумывал, не заказать ли кофе. Решил — нет, не заказать. Еще пива, а к пиву орешков. Только сначала в сортир наведаться.
Когда Андрей вернулся из туалета, за его столиком сидел какой-то человек. Робко так сидел, на самом краешке стула. Педерастического типа экземпляр, оценил Андрей. Волосы светлые, вьющиеся, глаза голубые, даже синие, выражение умильное какое-то. Или собачье. Одет ярко, нарядно: джинсы под цвет глаз, блузончик с искрой, аж переливается. На рукаве, правда, грязное пятно.
— Извините, — сказал синеглазый. — Все занято, везде по несколько человек, а тут… Извините ради Бога…
— Ладно, — буркнул Андрей, усаживаясь на свое место и берясь за пиво.
— Спасибо огромное, — вздохнул синеглазый. — Я вам мешать не буду. Только посижу немножко, отдышусь, съем чего-нибудь… — Он вытащил из кармана потрепанный, сиротского вида, кошелек, заглянул в него, грустно усмехнулся. — Пожалуй, на чай хватит… И уйду…
Андрей внимательно посмотрел на непрошеного соседа. Нет, на гея не похож. Странный — это да. Душевнобольной, возможно. Тихий псих. Что-то даже жалко его.
— Пива хочешь? — грубовато спросил он. — Угощаю, если что.
— Что вы, что вы! — всполошился синеглазый, густо покраснев. — Я себе не позволю… И без того потревожил…
— Да ладно, — махнул рукой Андрей. — У меня нынче денег много. Больше, чем нужно. Да и день такой… Короче, давай, не стесняйся. Людочка!
— Эээ… — смущенно протянул псих, отводя взгляд. — Ну, раз день такой… у меня тоже день особенный… только вот денег, наоборот, в обрез… тогда, если вы не против, лучше бокал вина… здесь в розлив относительно недорого… а соаве приличное бывает…
Сконфуженное бормотание сошло на нет.
— Окей, — бодро ответил Андрей. — И не тушуйся. Оно, соаве это, белое, что ли? Тогда и рыбки к нему закажем, а то видок у тебя того… голодный видок…
— Это другого рода голод, — невнятно пробормотал синеглазый.
— Чего?
— Голод, — тихо произнес псих. — Действительно, голод. Но не… как бы вам объяснить… не материальный… затрудняюсь…
— Да плевать, — отреагировал Андрей.
Блондин вдруг в упор посмотрел на него, как бы решившись на что-то.
— Мне отчего-то кажется, — проговорил он виноватым тоном, — что вас тоже гложет нечто подобное. Простите… Впрочем, позже…
Подошла Людочка, Андрей сделал заказ для психа. Идея насчет бокала вина не понравилась — велел принести бутылку. Да поскорее.
— Ах, как неудобно, — залепетал синеглазый, — ну зачем же вы так, право… Очень, очень неловко… Просто чрезвычайно…
— Помолчи чуток, — рявкнул Андрей. — А то достал уже этими своими причитаниями. В ушах звенит. Кстати, у тебя рукав грязный. Вот тут.
— Это я, понимаете, с троллейбуса сходил, — робко объяснил блондин, — поскользнулся немного и о чью-то машину ударился. — И удивленно добавил: — Как люди прямо на остановке общественного транспорта автомобили ставят?
Андрей не стал отвечать — как. Присосавшись к кружке, он попытался сосредоточиться на только что возникшем неясном тревожном чувстве. Не получилось. Ну и гори оно все ясным пламенем.
Он содрогнулся. Эх, не стоило про пламя… Теперь попробуй останови память.
Возникла картина сегодняшнего пробуждения. Ничего особенного, но и ничего хорошего. Где уж. Безнадежные серые сумерки, озноб, и — раскаленный прут через всю щеку, рядом с глазом, ко лбу. Вонь горелого мяса — его собственного, — острая, понятное дело, боль, сдавленное рычание. Больно, больно, больно. Но до чего же привычно.
Времени нет. Не в том смысле, что его не хватает. Просто время отсутствует. И память отсутствует. Даже имени своего не помнишь — просто 912-й. Это кратко, а полный номер, длинный, бессмысленный, тоже назубок знаешь. Как бы помнишь. Но это ведь не настоящая память.
А вместо памяти, вместо времени висит… где висит?.. ну, где-то висит… висит такая невидимая неподвижная субстанция… словно застывший туман… нет, гуще тумана, гораздо гуще. И что-то в этой субстанции происходит, всегда связанное с болью, унижением и позором; но где прошлое, где будущее, где настоящее — не понять, не разобрать. Все уже было, все будет, все перемешано. Все привычно, и не имеет значения, что это всегда боль, от воспоминания о которой содрогаешься. Само содрогание тоже стало привычным.
Ну, раскаленной арматуриной по морде, подумаешь… Ну, к Большому Начальнику… Ну…
Стоп! Потом! Я же пивом накачиваюсь, фисташки грызу и еще вот этого дурика зачем-то угощаю. И хорош, а вспоминать — потом, ближе к возвращению. А сейчас — вот, доброе дело делаю. Вдруг зачтется? Хотя куда там… Одновременно ведь пьянствую, плюс на Людочку, на профурсетку эту, вполне определенные виды имею… замыслы вынашиваю… Так что ничего не зачтется. Да и вообще — ничто никогда не зачитывается. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
Короче, пей, Палыч, свое пиво, раз уж так тебе выпало. С фисташками.
Андрей справился с собой.
Людочка принесла вино, продемонстрировала бутылку, ловко откупорила, налила в бокал самую малость. Синеглазый понюхал, пригубил, кивнул. Наполнив бокал, официантка стрельнула глазками в Андрея и отошла. Широкие бедра раскачивались совсем уже демонстративно.
— Ну, — сказал Андрей, оторвавшись от зрелища, — за встречу, что ли?
— Позвольте представиться, — провозгласил синеглазый неожиданно официальным голосом. — Евгений. Праведник. Табельный номер RZ364-AL23N-7818/3453. В настоящее время пребываю в краткосрочном отпуске.
И слегка поклонился.
Андрей засмеялся. Это ж надо же! Ну, ладно…
— Андрей, — ответил он в тон собеседнику. — Грешник. Инвентарный номер W7X-430-DDE72904856-XL-912. Тоже в отпуске. На сутки.
Окончание следует
Отпуск (окончание)
2
— …Видите ли, Андрюша, — задумчиво проговорил Евгений, вертя бокал пальцами.
— Жень, сколько ты мне еще «выкать» будешь? — перебил Андрей.
— А?
— Бэ, блин! Не «видите ли», а «видишь ли»! Если уж без этого обойтись не можешь!
— Ну да… Простите… То есть прости…
— Ох ты и зануда!
— Что есть, то есть, — улыбнулся Женя. — Так вот, видишь ли, Андрюша… Мы тут рассказываем друг другу разные вещи… Странные, мягко говоря, вещи. И проблема в том, что я-то, например, знаю: все, мною изложенное, есть чистая правда.
— А я что, вру? — угрюмо отозвался Андрей. — А, дело твое… Хочешь верь, хочешь не верь.
— Да не в том проблема, — поморщился Женя. — Она в другом: ты ведь мою правдивость проверить никак не можешь. И, весьма вероятно, подозреваешь, что я все выдумываю. Или что нарвался на сумасшедшего. В моем лице. А я, со своей стороны, никак не могу узнать, веришь ты мне или нет, что бы ты ни говорил. Понимаешь? И это взаимно. Или, лучше сказать, обоюдно. И что мы имеем? Имеем замкнутый круг. Или, скажем так, порочный.
— Есть такое дело, — согласился Андрей. — Только этот круг разорвать — что два пальца…
— Как, интересно было бы узнать?
— Очень просто. Забить на всю эту мутоту про доверие-недоверие. Хочешь считать, что я сказки рассказываю, — да пожалуйста! Хочешь считать, что я твою чистую правду за байки держу или за глюки, — флаг в руки. Предлагаю и тебе тоже так ко всему этому подойти. Ну, типа пересеклись случайно два дятла, один с шальными бабками, у другого… сколько у тебя, рублей пятьдесят?.. Ну вот, пересеклись, делать им нечего, стали друг друга развлекать. Интеллектуальная игра. Как, годится?
Женя пожевал губами.
— Да в общем-то… Хм. А что, не лишено. Даже где-то гениально!
Андрей гордо вздернул подбородок.
— То-то, знай наших.
— А если все правда, — тихо продолжил Женя, — тоже хорошо. И польза возможна.
— Не знаю насчет пользы, — махнул рукой Андрей. — Тебе, может, и пойдет что на пользу, а мне вряд ли. Но разобраться почему-то охота. Вот скажи, зачем нам отпуска дали? То есть зачем мне — понятно, а вот тебе?
— А что именно понятно?
— Не тупи, Женёк, со мной все просто. Я столько терплю и столько терпеть буду, что как же не дать передохнуть? Хоть сутки. Так что — в поощрение. Ага, а тебя, стало быть, в наказание.
— Вовсе это не просто, — вздохнул Женя. — Какое может быть наказание? В чем я могу там, — он указал пальцем на потолок, — провиниться? Да и с тобой тоже… Терпишь… А выглядишь совсем неплохо…
— Я столько терплю и такого, — взъярился Андрей, — что тебе даже не приснится! Причем всегда, без остановок и передышек. Так что не надо! Просто восстанавливают зачетно.
— Как все это перенести… — прошептал праведник.
— Очень просто. И реакция уже почти никакая. Вот сегодня… или как это назвать… в общем, короткий сон, не знаю, сколько, там часами не меряют, и вообще время не меряют…
Женя кивнул.
— Мучительный сон, жуткий, — продолжил Андрей. — Хочу проснуться и не могу. Ну что, будят… Горячим железом по харе будят. И к Большому Начальнику пинками, с шутками и прибаутками. А мне как бы все равно. Привык. Я у этого Большого Начальника только один раз был, сразу после Приговора, так ежели бы мог сдохнуть — сдох бы от ужаса. Это передать невозможно… А тут — ну, страшно… ну, жутко… Да и плевать. Тоскливо только…
Женя опять кивнул.
— Эх ты, кивала… Он, сука, чай пьет, как будто в кино: самовар, блюдечко, рафинад щипчиками колет. Отдувается. Я тарабаню: грешник инвентарный номер W7X-430-DDE72904856-XL-912 прибыл! А он морщится. Не ори, говорит, 912-й. Руку, говорит. А я уж наперед знаю, даже скучно. Протягиваю, он палец, вот этот, — Андрей показал холеный мизинец правой руки, — щипчиками хвать! Да как сожмет! Откусил фалангу, начисто. Боль чудовищная, красные круги в глазах, прямо на стол ему блеванул. А самому все равно скучно. Первый раз, что ли? Не он, так другие, не это, так еще что-нибудь. Только вот тоска все злее.
— А дальше?
— А что дальше? Свинья, говорит, тупая. Надоел, говорит, ты мне. Пошел вон, чтоб глаза мои тебя не видели. Через сутки вернешься. С новыми, говорит, силами. Крикнул холуев своих, они в момент блевотину мою убрали, меня под руки, из кабинета выволокли, в предбаннике… того… раком, в общем, поставили… и в два смычка… Ты извини, браток, я ведь тебя поначалу за этого принял… за гомосека… а сам-то…
— Не надо извиняться, — сказал Женя. — Ты грешник, я праведник, но я не лучше тебя… Но продолжай, прошу.
— Да ну, чего тут продолжать? — Андрей ухватился за очередную кружку пива, сделал два мощных глотка, потом закурил. — Понимаешь, меня дрючат, а мне опять же до фонаря. Все уже пережил. Все было. И меня драли, и я драл…
— О! — воскликнул Женя.
— Что «о»? Что «о»? Ты думаешь, это там в кайф? Ага, щас... Хочется невыносимо, и, казалось бы, дорвешься, вот оно! А как кончаешь — больно… это… выразить не могу, нету слов таких… И все равно — тоска и скука… Источники и составляющие… Вот думаю, тут все-таки разговеться.
— Я заметил, — откликнулся праведник. — Не боишься?
— Я ничего не боюсь, — мрачно ответил Андрей. — Ни боли, ни унижения, ни огня, ни мороза. Ни-че-го.
— А я больше всего позора боюсь.
— А я и позора никакого уже не боюсь.
Женя отпил из бокала.
— Вот и разгадка, — сказал он. — Тебя сюда отправили, чтобы ты от привычности этой отошел. Как твой Большой Начальник сказал: вернешься с новыми силами. Я думаю, они, я твоих имею в виду, как бы питаются вашими страданиями. А если страдания делаются привычными, то они подголадывать начинают. Следовательно, надо… обновить материал… освежить… что-то в этом роде… Собственно, такова цель любого отпуска. С точки зрения администрации, как ее не назови.
Андрей уставился на свою кружку и надолго замолчал. Потом заорал:
— Людочка!!!
На него обернулись.
Официантка прилетела на крик мгновенно.
— Что случилось, Андрей?
— Людмила, — проникновенно начал он. — Перед тобой, смотри, грешник и праведник. А один хрен, заблудшие души.
— Не ругайтесь, пожалуйста, — строго сказала Людочка. — И кричать так громко не нужно.
— Извини, не буду. Поехали с нами, а? Вон еще эту возьми… как ее зовут-то? Татьяна? Отогреем сердца. Я гостиницу знаю хорошую, там чисто, прилично. Шампанского прихватим, музыку хорошую послушаем, а? Не пожалеете. Поехали, а?
— Во-первых, — сказала Людочка, — хорошо бы вам немного прийти в себя. А то, честно говоря, видно, что уже лишнего выпили. Во-вторых, у меня смена до одиннадцати, а сейчас только шесть. И я вам, между прочим, ничего не обещала. Гостиницу какую-то выдумали… А за мной, может, молодой человек зайдет.
Андрей внимательно посмотрел на девушку. Вульгарная все-таки очень. Провинциальность так и прет. И до одиннадцати ждать. Провались она.
— Совет тебе с твоим молодым человеком и любовь. Женька, пошли отсюда. — Он вытащил из бумажника пятитысячную купюру, бросил на стол. — Достаточно?
— Очень даже достаточно, — холодно ответила Людочка. — Сейчас сдачу принесу.
— Обойдемся, — так же холодно отрезал Андрей. — Пошли, Жень. Кофию в другом месте… как это… во, испьем.
Он сам себе удивлялся. Раньше — когда существовало это «раньше» — такой… решительности?.. наглости?.. в общем, ничего подобного за собой не замечал.
Вышли под зарядивший, кажется, навсегда то ли дождь, то ли снег — мелкий, нечистый, противный. Перебежали на другую сторону.
— Садись, — сказал Андрей, открывая машину.
— Андрюша, может быть, лучше воздержаться? Выпито же… — заколебался праведник.
— Да кого и чего нам бояться? — хохотнул грешник. — Не валяй дурака, Жень. Поехали! Я одну сауну знаю… Гулять так гулять!
— А поехали! — решился Евгений. — Была не была!
— Типа того, — согласился Андрей, заводя мотор. — Слушай, а ты кем был? Ну, раньше.
— Маркетологом, — Женя отвел глаза.
— Да ладно! Не, правда, что ли? Ничего себе! Маркетолог-праведник… Анекдот! А как… ну, это… ну, ты понял…
— Инфаркт, — сухо ответил Женя.
— Ну, тогда понятно, — уверенно сказал Андрей. — Конфликт внешнего с внутренним.
— А ты кем был? И как ушел? Если не хочешь, не говори…
— Да чего там... Я козлом был. А точнее, менеджером. По работе с клиентами. Не самым худшим, между прочим. И не самым козлом. Бывали такие гниды… Хотя, конечно, я тоже… Ну, и разбился на машине. Вот на этой самой. В лепешку. А потом Суд. Сам знаешь.
Женя вздрогнул. Андрей покосился на него, ухмыльнулся, вывернул на встречную, погнал в сторону Яузы.
— Андрюша, — сказал праведник, — ты же правила нарушаешь…
— Гляди веселее! — крикнул Андрей. — Что ты то вздрагиваешь, то боишься чего-то? Приговор окончательный! А я к бабам хочу!
Выбрались на набережную, поехали совсем быстро.
— Вернемся пока к теме, — произнес Андрей. — Разгадка твоего отпуска симметрична, правильно? Тебя, похоже, ништяки достали, да? Не радуют тебя по-настоящему ни райские кущи, ни нектары с амброзиями, ни ангельские хоры, ни даже вечно юные девственницы. Угадал? Есть там у вас вечно юные целки? — Он заговорил лихорадочно. — У нас вот нету, мы сами себе целки, то у котла, то на морозе, да с ломом в голых руках, то с болтом в очке, причем диалектически. А у вас как насчет целок? Чего молчишь?
— Не надо, Андрюша, — тихо попросил Женя. — Успокойся, пожалуйста. Я перед тобой ни в чем не виноват. Как и ты передо мной.
Скрипнув зубами, грешник взял себя в руки.
— А что касается твоей догадки, — продолжил Евгений, — то, думаю, она верная. Ты прав, все приелось, ничего не хочется. Тупеем неудержимо, в животных превращаемся.
— Ага, — кивнул Андрей, — а они, твои-то, по аналогии с моими, вашим кайфом питаются. Вот тебя, скотину неблагодарную, и отправили говна хлебнуть. Вернешься — снова ценить станешь.
Он резко затормозил, остановил машину, ударил руками по рулю, захохотал. Отсмеявшись, вылез из машины, подошел к парапету, расстегнул брюки, помочился в реку. Вернулся, двинулись дальше.
— Есть еще одна версия, — сказал он примолкшему Евгению. — Ротация. Нам тут с тобой намеренно встречу устроили. Я тебя немножко посовращаю, ты меня слегка облагородишь, вот и будут основания меня вернуть к тебе, а тебя — ко мне. Буря эмоций с обеих сторон гарантируется. Как у новоприбывших, а то и помощнее.
— Этого не может быть, — дрожащим голосом проговорил Женя. — Ты же сам сказал, Приговор окончательный… Я не хочу… И потом, это означало бы, что они как-то сотрудничают… договариваются между собой…
— А почему бы нет? — возразил Андрей. — Ты прямо как дитё… Одно слово, праведник. Ладно, не парься, шучу я.
Он на самом деле всего лишь шутил. Однако безумная надежда вдруг… не то, чтобы разгорелась… но угасать не желала.
3
…Он и думать забыл об этой безумной надежде, потому что дым стоял коромыслом. Вернее, то дым — в зале, то хорошо сделанный пар — в парной, естественно.
Думалось только о том, как все-таки качественно его, Андрея, подготовили к отпуску. Ну, положим, до так называемой сауны, расположенной в старом дачном поселке за МКАДом, он добрался самостоятельно. Мимо поста ГАИ проскочил уверенно — там, кажется, собрались махнуть жезлом, может, даже и махнули, но он только притопил газ.
А вот потом подготовка пригодилась.
В заведение их поначалу не пускали: только по предварительной записи. И праведник уже заныл, что, мол, не надо судьбу искушать, поехали… Какую, к известной маме, судьбу?!
Когда переговоры с охраной достигли, казалось, кульминации, Андрей случайно — или не случайно? — обнаружил в глубоком внутреннем кармане куртки телефон. Оказывается, и об этом не забыли. И всплыл в памяти номер Димки, с которым когда-то работали вместе, а потом Димон ушел: купил на пару с братом вот этот дом в тихом месте, привлек еще каких-то инвесторов, развалюху снесли, отстроили все по новой, оборудовали, как полагается, и получился нормальный бордель.
Позвонил, не колеблясь. Димка сказал: дай-ка трубку старшему холую. После короткого разговора с хозяином старший холуй только что языком пол в холле не вылизал перед Андреем и его спутником.
Кладя трубку обратно в карман, Андрей наткнулся еще на один предмет. Оказалось, что это пачка пятитысячных в банковской упаковке.
Интересно, подумал грешник, они ожидали, что я на Канары какие-нибудь рвану? Нет уж, нас и тут неплохо кормють…
Потом, в зале со стенами, выкрашенными в тот же кокетливый цвет, что и давешний собор, пили шампанское. И снова Андрей подивился своей подготовке. Столько пива за день вылакал, а хоть бы что. Нет, хмель временами накатывал, но тут же отступал, и никакой дурноты, и даже мочевой пузырь перестал тревожить.
Так что «Дом Периньон» пошел на ура — и у него, и у девочек. А вот у Евгения — нет, не пошел. Слабаки они там, наверху, не без презрения подумал Андрей, слушая мучительные рвотные спазмы, доносившиеся из-за двери ванной комнаты. Фуфелы. Ни бабок, ни тачки, ни, самое главное, стойкости.
Через некоторое время Женя выполз на свет. Лицо праведника приобрело оттенок в тон стенам, и всех это очень развеселило. С визгом и хохотом поволокли горемычного в баню. Андрей выбрал финскую и все приговаривал: «Пропаришься, Женёк, всухую, и все как рукой! А Томочка вот и рукой, и всем, чем только пожелаешь! Да уж не всухую, что ты! Будешь, как новенький, верно, Том?»
Пухлая Томочка глуповато хихикала, а высокая стройная Лариска льнула к Андрею, шепча ему на ухо — впрочем, довольно громко, — что и как она будет делать ему, тоже и губками, и пальчиками, и всем, чем захочешь…
В сауне, однако, ничего не вышло. Андрей уже пристроился было к Лариске, когда Томочка, пытавшаяся как-то оживить Женю, вдруг взвизгнула и резво отскочила в сторону: праведника опять вывернуло наизнанку.
Пришлось тащить Евгения в душ, вызывать обслугу, платить за безобразие, перебираться в русскую парную. В конце концов бедолагу уложили отдыхать в какой-то спаленке, а Андрей, уж коли уплачено, взял на себя обеих девчонок. Надо признать — понравилось. И хватило его на обеих. С избытком даже хватило. Опять же подготовка, ясное дело…
И никаких признаков боли. Вышак.
Однако, ночь подошла к середине, и Андрею подумалось, что для полноты ощущений неплохо бы еще и поспать. Давно не спал полноценно. В прямом смысле — невыразимо давно.
Только вот сон не шел. Вернулись мысли о том, куда предстоит возвращаться. И мысль о ротации тоже вернулась. И зачесалась невыносимо.
Он разыскал Женю, безжалостно растолкал его, выпил на посошок еще один бокал шампанского, кинул прямо на пол несколько купюр. Вытащил напарника из дома, усадил в машину, сел сам, запустил мотор, погнал в город. Куда, зачем — он не знал. Но оставаться на месте не мог. Просто не мог.
— Куда мы? — промычал праведник.
— На кудыкину гору, — зло бросил в ответ Андрей, все разгоняя и разгоняя «Пассат». — Кончается отпуск, понял? Восемь часов осталось с хвостиком. Куда-нибудь, все равно куда!
Евгений тихо стонал, скорчившись на сиденье и обхватив голову обеими руками.
— Не ной! — прикрикнул Андрей. — Достойно время провели. Сейчас… вот… на три вокзала махнем… не знаю, зачем… видно будет… час убьем, потом другой… а там на минуты счет поведем… сколько есть, все наше!
Не разбирая светофоров, он вылетел на пустынную набережную и прибавил газ. До упора.
Ротация, подумал Андрей. Нет, едва ли. Никто из других грешников ни о чем таком не говорил никогда. Да и потом, если ротация, то просто поменяли бы местами грешника с праведником, и все дела. Без этого идиотского отпуска.
Точно. Если бы те и эти договорились, так бы и делали. Эх, жалость какая… А мысль-то богатая. Может, не доперли? Этого придурка — Андрей покосился на попутчика, — конечно, жаль было бы немного… Но себя-то, вот сейчас, — жальче.
В зеркале заднего вида заиграли сполохи — белые, синие, красные. Донеслось завывание сирены. Менты… Евгений совсем размазался на сиденье. Андрей презрительно скривился, потом вспомнил характерную для Меньших Начальников свирепую гримасу, оскалился, воспроизведя ее, и, уже непроизвольно, зарычал.
Впереди показался большой мост через Яузу. За ним — он хорошо помнил — река круто уходила вправо.
В несколько секунд, за которые Андрей, ожесточенно вдавливая педаль в пол, домчался до моста, перед ним ярко и четко промелькнуло то, что давно, — действительно, очень давно, когда время еще было временем, а память памятью, — равнодушно и безжалостно ломало его. Он уже знал тогда, что привалившие неприятности — вовсе не неприятности, а настоящая беда. И знал, что финал будет плох, хуже некуда, что надежды нет, можно только ждать чуда, но чудес, по всей видимости, не бывает. И даже знал, через сколько дней наступит этот финал. Через семнадцать.
И каждый из отпущенных дней он просыпался перед рассветом, и маялся тоской и безнадежностью, и вставал с мутной головой, и заставлял себя окунаться в какие-то уже необязательные дела, только чтобы отвлечься, а вечером все наваливалось сызнова, и он глушил себя водкой, и, валясь в беспамятство, повторял: вот и еще один день прожит, а я все еще здесь и все еще я.
И так повторялось и повторялось, только сырой холод в груди делался все тяжелее, а дней оставалось все меньше.
Нет, он еще не перестал ждать чуда, потому, наверное, что в безумно далеком детстве всегда верил в лучшее и ни разу не ошибся в этой вере. Но теперь все было по-другому, и с каждым днем ожидание слабело, а спасало, до поры, лишь это, бессмысленное: вот и еще один день прожит, а я все еще здесь и все еще я.
А когда семнадцать дней истекли, пришлось выбирать: предать себя самого или предать других. Он сделал выбор.
А не надо было.
Сделал выбор — не важно, какой, — оказался там, откуда его отправили в этот отпуск. Впрочем, уклониться от выбора означало тогда — и, наверное, всегда — то же самое.
А вот этому повезло, подумал он о судорожно вцепившемся в подлокотники пассажире. Ему, надо полагать, никакого особенного выбора даже не предлагалось. Хотя кто знает… Только, в любом случае, ну его к свиньям, такое везение.
Все, больше не хочу, сказал себе грешник Андрей. Ждать не хочу, часы отсчитывать, минуты.
Пронесшись под мостом, он крикнул:
— Отлично погуляли, Женька! Да и хорош!
И, рефлексам вопреки, удержал руль прямо.
Машина наехала на бордюр, подпрыгнула, проломила ограждение и, описав в воздухе длинную дугу, рухнула в реку.
Вода быстро наполняла салон, праведник что-то верещал, а Андрей молча ждал.
Потом автомобиль исчез, как не было его, и стало уже не нужно дышать.
Первой появилась тускло подсвеченная фигура в бесформенном зеленом балахоне. Андрей посмотрел на нее с надеждой, но свет на какой-то миг сделался по-праздничному ярким, окутал, словно облако, заулыбавшегося Евгения и растаял вместе с ним.
Низко, глухо, гортанно рыкнуло, повеяло холодом. Угловатая желтая тень быстро наплывала на Андрея.
Он еще успел подумать, что надо бы не забыть, при случае, подкинуть Большому Начальнику идею насчет прямой ротации.
И, окунаясь в невообразимый ужас, прокричал:
— Грешник инвентарный номер W7X-430-DDE72904856-XL-912 из краткосрочного отпуска прибыл!
Секретные переговоры
СЕКРЕТНЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ
— Ну, ты и местечко выбрал! — недовольно сказал брюнет.
— Зато здесь после бизнес-ланча никого не бывает никогда, — возразил рыжий. — Тихо, спокойно. И, кстати, пиво не разбавляют.
Брюнет брезгливо провел пальцем по трещине на краю дешевого столика зеленой пластмассы, затем вытащил носовой платок и вытер палец.
— А то, можно подумать, нас, — слово «нас» он выделил голосом, — кто-нибудь услышит, если мы сами не захотим! Или даже по минимуму напрягаться неохота? Так бывают отдельные кабинки в ресторанах, слыхал, может?
— Угу, — ухмыльнулся рыжий, — без понтов никак. Оно тебе нужно — внимание лишний раз привлекать? Проще будь, коллега!
— Да пошел ты! — огрызнулся брюнет.
Рыжий осклабился еще шире и помахал рукой официантке, выглянувшей на летнюю веранду заштатного кафе.
— Мне «Туборга» ноль пять, — сказал он, когда девушка подошла к столику.
— Коньяку пятьдесят, — буркнул брюнет. — Какой есть? «Бастион»? Дьявол… Ладно, несите… И орешков каких-нибудь. Все равно каких…
Эти двое выглядели абсолютно разными, если не считать трудноопределимого возраста — от тридцати до пятидесяти — и среднего телосложения у обоих. Только очень цепкий взгляд, не исключено, зацепился бы — на то он и цепкий — за общее свойство: редкое сочетание цвета волос и глаз у каждого. Глаза брюнета сияли небесной лазурью, рыжий был угольно черноглаз. Но эту черноту скрывали солнцезащитные очки, так что странного сходства противоположностей не мог увидеть никто.
А в остальном… Брюнет занимал свой замызганной пластмассовый стул с достоинством какого-нибудь маркиза, если не герцога, — рыжий развалился расслабленно, только что ноги на стол не задрал; на брюнете, как влитой, сидел явно дорогой летний костюм — пестрая рубашка рыжего выбилась из-под ремня потертых джинсов; брюнет был идеально подстрижен и волосок к волоску причесан, гладчайше выбрит — патлы рыжего беспорядочно торчали из-под банданы, а лицо поросло пяти-шестидневной щетиной; брюнет цедил слова — рыжий похохатывал; брюнет, морщась, потягивал маленькими глоточками «Бастион» — рыжий шумно всасывал в себя пиво. Словом, брюнет воплощал собой респектабельность — рыжий был почти вульгарен.
Правда, лексикон собеседники использовали один и тот же, и если речь рыжего звучала органично, то в устах аристократичного брюнета кое-что могло бы показаться не слишком естественным. Но это и все, что, возможно, насторожило бы наблюдателя, и то — лишь исключительно опытного, одаренного и, к тому же, заинтересованного. Да еще нечто неуловимое, недоказуемое и трудно описываемое — какая-то, что ли, нотка превосходства по отношению ко всему окружающему их миру. В то время как другого каждый из них признавал за равного.
Впрочем, никто за ними не наблюдал. Рыжий, надо признать, удачно выбрал место встречи.
— Разговаривать по-русски будем? — спросил брюнет.
— Все равно, — ответил рыжий. — А вообще-то лучше по-русски — я что-то привык.
— Под запись?
— А ты как думаешь? — фыркнул рыжий.
— Окей, — серьезно сказал брюнет.
— Ну, поехали, — рыжий допил пиво и отставил кружку в сторону. — Так что, значит, и вас там допекло, пардон за каламбур? Осознали?
— У нас там, — язвительно сказал брюнет, — начали осознавать серьезность положения еще тогда, когда у вас вообще ничего не понимали. Это же вы всё вот это, — он неопределенно махнул рукой, — принимали за чистую монету. Это же вы, идиоты, радовались… как вы там это называли?.. возрождению духовности! Как дети, чтоб я сгорел! Губы раскатали — навербуем себе, как сыр в масле будем. Ага, навербовали. Дряни всякой невообразимой, с какой стороны не погляди.
Рыжий внезапно заорал:
— Девушка!!!
Официантка не торопясь приблизилась и молча встала у столика, поджав полные губы.
— Еще два пива! — рявкнул рыжий. — И тебе советую, — обратился он к брюнету, — возьми хоть соточку. Нам еще с тобой сидеть и сидеть.
Брюнет внимательно посмотрел на официантку и кивнул. Официантка так же неспешно удалилась, покачивая бедрами.
— А ты, — продолжил рыжий, — не обобщай. Что за манера гнусная? Я-то сразу почувствовал — не то это, не то! Я, слава Богу, не первый день в поле…
— Не обижайся, — отрывисто сказал брюнет. — Понимаю тебя. Я в таком же положении. Мы тут видим, мы чувствуем, а руководству черта с два это объяснишь, они этого не нюхали.
— Точно, — подтвердил рыжий. — Они там, наверху, как слепые… Во, спасибо, девушка! А вас как зовут? А, ну да, вот же бэджик! — Он уставился на грудь официантки. — А что вечером делаете, Катюша? Мы вот с коллегой совершенно свободны, люди, так сказать, вольных занятий, погулять мечтаем культурненько, компанию не составите?
— У меня до двенадцати смена, — угрюмо сказала официантка.
— Так это не помеха, — вскричал рыжий, — Богом клянусь! И улыбнитесь же, наконец!
— Жена ваша пускай вам улыбается, — ответила официантка.
— И она тоже, и она тоже, хотя я одинок как перст! — совсем распалился рыжий. — И все девушки должны радоваться и улыбаться! Особенно такие красивые, как вы!
— Ладно тебе, — одернул его брюнет. — Разошелся. Не обижайтесь, Екатерина. Через полчасика, будьте любезны, проведайте нас.
Бедра уходящей Кати покачивались чуть сильнее прежнего.
— Хороша попка! — цокнул рыжий.
— Не умеешь ты с женщинами по-настоящему обращаться, — сухо сказал брюнет. — Тебе бы клоуном. Да всем вам… Ладно, продолжим.
Он лизнул коньяка, аккуратно положил в рот орешек и сказал:
— Так вот. Мое руководство, к сожалению, только недавно поняло, что мы находимся на пороге кризиса. Должен это признать — совсем недавно. Ни черта не получается. Гниль одна кругом, ни к чему не годная. Только сами собой и интересуются.
— А вам разве не этого надо? — ехидно спросил рыжий. — Сколько помню, ваши там всегда декларировали, что на людских пороках — самое то играть. Питательная, якобы, среда. Дебилы…
Брюнет вытащил из внутреннего кармана серебряные портсигар и зажигалку.
— Не ёрничай, — сказал он. — Уж ты-то все понимаешь. И про наших, и про своих. Конечно, питательная. Только нужны и убежденные. А их мало. Недопустимо мало. Ниже критического порога. И у вас — то же самое.
Он зажег коричневую сигариллу и задумчиво уставился на струйку дыма.
— Да… — протянул рыжий. — То же самое. И тоже — только-только дошло. А то радости было! Дай закурить, что ли… Спасибо… И тут тебе, и там тебе, — он снял темные очки, кинул их на стол, обвел взглядом окрестности веранды, — сплошной малиновый звон, такая прям питательная среда! Тьфу!
Он припал к кружке. Потом поставил ее на стол, кинул в рот орешек с блюдечка брюнета, поднял голову кверху и яростно сказал:
— Заладили как попки — ах, какая благоприятная ситуация, только урожай собирай! А чего конкретно урожай-то? Мусор и мусор! Есть, есть, конечно, настоящие! Но как редко! И все реже и реже! И докладываю, чуть не с начала психоза этого — нет, по барабану!
Помолчали. Рыжий немного успокоился, снова заухмылялся.
— Короче, — спросил он, — ты чего делать-то собираешься? К нам не думаешь? Суть та же, а климат, пожалуй, поприятнее…
— А вот этого не надо, — сухо ответил брюнет. — Мы здесь не для того, чтобы друг друга вербовать. И потом, ты же знаешь: все вот так вот оставить — это путь к гибели. И для нас, и для вас. Мы живем, мы процветаем, когда есть чем жить. И всегда так было. А тут все к тому идет, что скоро жить нечем станет. Тут ни богу свечки, ни черту кочерги не будет. Тогда всем конец, хоть ты в поле работай, хоть в контору тебя отзовут. И вообще, хватит меня прощупывать. Ты встречу предлагал, ты и говори, что предлагаешь.
Рыжий побарабанил пальцами по столу.
— Ладно, — сказал он. — Я думаю, и наверху, наконец, прислушались, что не обойтись без серьезного чего-нибудь. Типа светопреставление устроить. Шоковая терапия, ага. А то распоясались вконец. Только это вместе надо, по одиночке ни нам, ни вам не справиться. Как считаешь?
— Да, собственно, — улыбнулся уголком рта брюнет, — на эту тему и уполномочен с тобой говорить. Только не об этом непосредственно, а об организации переговоров на более серьезном уровне. Для начала — шефов департаментов. Мое руководство согласно. Только без огласки.
— Вот и договорились! — радостно воскликнул рыжий. — У меня те же полномочия! Ну, слава тебе Господи! Ну, глядишь, дело пойдет! А то ведь ни в Бога, ни в черта не верят! С ума сойти можно!
Брюнет потушил сигариллу.
— С ума сходить не нужно, — сказал он. — А поработать придется. Ну что, запись останавливаем? Копиями обмениваемся?
— А как же! — закричал рыжий. — Слушай, а ты нормальный пацан, оказывается! А я тебя поначалу-то опасался, думал, долбозавр какой-то! Слышь, давай гульнем сегодня, а?
— Не хами, — спокойно ответил брюнет. — А расслабиться не помешает. Только тут уже прохладно становится.
— Пошли вовнутрь! — с энтузиазмом предложил рыжий. — Ты не смотри, что обшарпано, русская кухня у них тут правильная! Салатов возьмем, водки, пельменей! И девки классные! Мне вот эта Катька, а еще, я на той неделе видел, тут Сашуля есть, тебе понравится!
— Пошли, — согласился брюнет. — Только Екатерина — моя.
— Ух ты, чертяка! — сказал рыжий и потрепал брюнета по плечу. — Ну, пошли, там разберемся!
Четвертое свойство
ЧЕТВЕРТОЕ СВОЙСТВО
Туся позвонила, как всегда, в самый неподходящий момент.
Игорь выругался сквозь зубы. Он не стал ни смотреть на экран мобильного, ни, тем более, отвечать: когда ожесточенно вертишь руль и лихорадочно перебрасываешь сцепление с первой передачи на заднюю и обратно, когда елозишь своей машиной взад-вперед, чтобы объехать, буквально в миллиметрах, раскорячившуюся «Газель», — не до телефона.
Туся, конечно, больше некому. Хоть бы раз позвонила в удобное время! Феноменальное какое-то свойство…
Ничего, подождет. Или перезвонит.
Игорь, наконец, вырулил, потянулся к продолжавшей верещать трубке, и в эту самую секунду звонки прекратились. Он улыбнулся — вот же вздорная старуха! Представил себе, как тетка, прослушав ровно десять безответных гудков, дает отбой, выжидает ровно минуту и подагрическим пальцем набирает номер опять — ровно десять кнопок после восьмерки, ровно по секунде на кнопку.
Пользоваться кнопкой повторного вызова, не говоря уж о памяти телефона, Туся категорически не желала.
Ну вот. Все правильно — она.
— Здравствуйте, тетушка! — елейным тоном произнес Игорь.
— Хам! — сказала Туся. — Тетушкой можешь называть вечно потную мамашу своей лопоухой любовницы!
Игорь засмеялся. Лопоухих любовниц у него отродясь не водилось. Откуда тетка брала эти определения — каждый раз новые, — он понятия не имел. Но забавлялся от души, и поддразнивал старуху нарочно. Иногда думалось: записывать бы надо; жаль, руки не доходят.
— Как себя чувствуешь? — осведомился он.
— Хам и эгоист! — гаркнула Туся. — Про лекарство ты, конечно, забыл!
— И ничего не забыл! Вот только-только от аптеки отъехал! Ладно, не кипятись… Так как чувствуешь себя, Туся?
— Соответственно возрасту, — буркнула она. И добавила уже совсем другим тоном. — Когда ждать?
— Ну, вечером… Часов в восемь, наверное.
— А приготовить тебе что? Поужинаешь же?
Игорь опять засмеялся.
— Сыра жареного в панировке. Ну, и еще чего-нибудь. На твой вкус. Закусить.
— Опять? — с сомнением спросила тетка. — Вот скажут потом, что я тебя спаиваю…
— Скажут-скажут, — подтвердил он. — Спаиваешь-спаиваешь.
— Только у меня к закуске ничего нет, — сообщила Туся, — а выходить не хочу, скользко очень на улице.
— Да уж привезу. Уж как-нибудь уж. А ты, главное, не размахивайся: излишне богатый выбор закусок есть издевательство над выпивающим. Неприкрытое. И вообще разврат.
— Отстань, — рассердилась она. — Учить он меня будет! Я борщ сварю!
— Не размахивайся, говорю! — строго сказал Игорь. — Знаю я тебя, напрыгаешься, а потом на сустав свой жаловаться будешь. И какой к черту борщ вечером?
— Что? Игорек, плохо слышно! — Тетка несколько раз дунула в трубку. — Ладно, пошла, некогда. Езди там осторожно. И кури поменьше! — Выкрикнула она свое неизменное заключительное.
— Хорошо, тетушка, — не удержался он, но, похоже, Туся успела отключиться раньше.
Вот ловкачка, с симпатией подумал Игорь. Старуха, как обычно, подняла ему настроение. Что ж за уникум такой? Ведь под восемьдесят, а сколько огня! Хоть прикуривай от нее…
Дорисовать картинку прикуривания, однако, не удалось: звякнул сигнал о поступлении эсэмэски. «Пришло. Сегодня в любое». Отлично, Родственник не подвел. Как же его на самом деле зовут-то, попытался вспомнить Игорь? Нет, наглухо забыл. Да оно и к лучшему, обналичивает — и ладно. Меньше знаешь — крепче спишь. Игорь отправил ответ: «Буду через час, где всегда», миновал два перекрестка, а на третьем свернул направо.
День завертелся. Родственник, потом офис, и всю дорогу звонки — то сотрудники, то поставщики, то клиенты, то сын. И бесконечная деловая переписка по Интернету, и «Банк-клиент», и… в общем, суета.
О Тусе он снова стал думать только вечером, направляясь к ней — конечно, с опозданием. Какое там в восемь, к девяти бы добраться…
Все-таки потрясающая старуха. Сварливая, взбалмошная, обидчивая, капризная, беспощадно-язвительная, временами даже грубая, но — чудо же что за старуха! И племянника обожает…
А уж загадочна — что-то с чем-то, выражаясь Тусиным же языком! Игорь помнил тетку всю жизнь, и всю жизнь взаимно обожал ее, но, если вдуматься — так мало о ней знал! Даже это дурацкое домашнее имя, вот оно — откуда? Добро, была бы Натальей. Натуся — Туся. Так ведь нет, Ирина она. Ирина Владимировна.
Туся… Игорь фыркнул. «И никаких теть, сколько тебе можно повторять, Игорь? Господи, в кого ж ты балбесом таким уродился! Нет, это точно по отцовской линии, у твоей мамы память была великолепная до последнего дня, и во всем роду так! Ты помнишь бабушку? А? Отвечай, помнишь?»
Да все он помнил, еще бы. Но вот странно, что ту же Тусю всегда помнил старой. Или это в детские годы так казалось — что старая?
Впрочем, она была старая, и она была ведьма, но — красивая старая ведьма. Величественная. Худая, даже, можно сказать, тощая. И такая осанка… если не королевы, то уж герцогини — точно.
И да, с исключительной памятью. Правда, о себе, о своей жизни Туся все больше молчала. На просьбы (когда-то давно — всамделишные, позже — скорее для подначки) рассказать что-нибудь реагировала в лучшем случае надменным вздергиванием брови. Так что о Тусиной молодости Игорь знал мало — обрывки какие-то.
Да и действительно: как ни странно — ничего примечательного. Была, вроде бы, романтическая история в юности. Вернее, трагическая. Возлюбленный Туси на ней не женился — кажется, погиб, утонул, что ли. Или сбежал… А она потом, много лет спустя, вышла замуж, но, по ее словам, ненадолго и без какого-либо следа. На вопросы о муже — кто был, что, зачем да почему — отвечала одно и тоже: «Никто и ничто. Отстань, не будь болваном».
В общем, никакой ясности, и рассеивать туман тетка категорически не желала.
А вот многочисленные аборты — о них как-то проговорилась. Как раз выпивали вдвоем… Любит Туся лихо опрокинуть рюмку-другую, усмехнулся Игорь. А то и третью-четвертую. И исключительно водки. На меня, говорит, другое переводить бессмысленно, не понимаю я, не морочьте мне голову.
Да уж, подумал Игорь, стоя в очереди к кассе универсама как раз с бутылкой водки. Что в этом, что в абортах — романтики никакой. Что в трудовой биографии. Пыталась в театральное, что ли, поступить, или в хореографическое. Провалилась, а работала потом — в основном секретарила. То на заводе, то в исполкоме, то в райкоме профсоюза, то чуть ли не в ЖЭКе. А, припомнил Игорь, пару лет на вокзале работала: называлось это «диспетчер», а работа состояла в том, чтобы произносить в микрофон важные вещи типа: «Поезд номер такой-то следованием Москва — Воркутю подан к пятому путю. Нумерация вагонов от головы состава». Это, пренебрежительным тоном говорила Туся, очень простая работа, при моей-то дикции. Но коллектив был приятный. А выгнали как раз за это вот хулиганство — «путю-Воркутю».
Чума…
И с образованием у тетки — темное какое-то дело. Как она сама выражается — очень среднее образование. Но откуда-то языки знает, французский и немецкий. Причем, насколько Игорь мог судить, знает хорошо. Обмолвилась однажды — чуть ли не в гимназии их учила. Однако — какая к чертям гимназия? По времени не сходится, никак. Наверное, опять же под воздействием рюмочки. Аберрация памяти.
Хотя… память-то на самом деле редкостная. По кроссвордам можно судить — Туся занималась ими фанатично, и не было ни одного кроссворда, не решенного ею на все сто процентов. В буквальном смысле: ни одного. Никакие, даже совершенно дикие, на взгляд Игоря, и абсолютно никому не нужные слова не становились для нее преградой, а запоминала она эти слова намертво.
Пожалуй, это второе из характерных теткиных свойств, после первого — раздражающей способности звонить всегда и только некстати. Вот, пожалуйста: как раз когда надо получить сдачу на кассе, в кармане затренькал телефон.
Он кое-как вытащил трубку, рявкнул в нее:
— Да!
— Забыл обо мне? — горько спросила Туся. — Уже восемь.
— Замотался, скоро буду, потерпи, — процедил Игорь.
— А, ну хорошо, жду, — оживилась она. — Да, слушай, как тебе последнее выступление Медведева? По-моему, очень многообещающее, а?
Игорь яростно ткнул в клавишу «Отбой».
Подъезжая к теткиному дому, сообразил: предстоит, стало быть, дискуссия на политические темы. Ладно, что ж…
Вот, однако, и третье свойство: страсть к полемике. Яростная спорщица, изощренная, изворотливая. Любит это дело больше, чем сам Игорь, а уж он-то… Ну, и достойная соперница. Только не на темы политики, тут Туся слабовата.
Значит, сказал Игорь, сегодня победа будет за мной!
Паркуясь, он подвел итог сегодняшним размышлениям о тетке: загадочная личность, незаурядная. С тремя странноватыми свойствами.
Ага, сказал он себе иронически, очень плодотворно. Ничего нового… Наверное, это потому, что устал сегодня. Суматошный день выдался.
Ничего, сейчас отдохнем.
Игорь набрал код, вошел в подъезд, поднялся на теткин десятый этаж, открыл дверь своим ключом. Разделся, прошел на кухню. На столе было великолепие. Домашнее такое великолепие.
Он откупорил бутылку, разлил по стопочкам — одну дополна, другую наполовину. Ухватил кусок жареного панированного сыра, закинул в рот, понял, насколько же проголодался. Сел за стол.
Зашумела вода в туалете, раздались шаркающие шаги, в кухню вошла Туся. Такая же, как всегда: гладко причесанная, подтянутая, прямая, в длинном шелковом халате, некогда роскошном. Да и сейчас еще халат ничего… И сама она — ничего, только ходит, опираясь на палку.
— Игорь, — сказала тетка, — у меня к тебе очень важный вопрос. Целый день места себе не нахожу. Только ты же сейчас начнешь кричать на меня…
— Привет, Туся, — откликнулся он, улыбаясь. — Да, вот твои лекарства.
— Привет, привет, — Туся с трудом уселась за стол. — Спасибо. Так вот, вопрос о-очень важный…
Она выжидательно замолчала.
— Давай сначала все-таки выпьем, — предложил Игорь. — Кстати, ведь я же просил! Ну зачем столько закусок разных? Вот мне выбирай теперь, мучайся! Оставила бы сыр и, допустим, селедку, да и все! Ну, за тебя!
— Плебей… — процедила Туся. — За тебя, дорогой…
Они чокнулись, выпили.
— Давай свой вопрос, — сказал Игорь. — Только умоляю, обойдись без длинных преамбул, ты же знаешь…
— Я так и знала! — вскинулась тетка. — Сразу в крик, с места в карьер! Шведская шпычка!
— Все-все, молчу, — успокоил он. — Давай уже свой вопрос.
Туся посидела, раздувая ноздри, затем проговорила:
— Мне нелегко это спрашивать. Ты прекрасно знаешь, я не лезу в твою личную жизнь. Но не могу не спросить, потому что страшно беспокоюсь. У тебя действительно есть любовница? И действительно лопоухая?
Игорь ошарашенно посмотрел на нее, потом расхохотался.
— Что ты ржешь?! — возмутилась тетка. — Я тебе утром сказала, ты не возразил…
—Лопоухая… — выдавил он, утирая слезы. — И кривоногая… нет, одноногая… и кособокая… а-а-а!
— Идиот, — проворчала Туся. — Ты нальешь, в конце концов?
Принцип «между первой и второй» она исповедовала свято.
Выпили за все потомство рода.
— Борщ… — смущенно сказала старуха. Это тоже был традиционный номер. — Он горячий, но, боюсь, невкусный получился…
— Ну вот, — ответил Игорь. — Что ж за манера — угощать да приговаривать: ах, как это невкусно! Да сиди ты, сам налью! А ты-то будешь?
— С ума сошел, — возмутилась она. — Я же на диете! А наливай сам.
— Да-да, — кивнул Игорь. — Хорошая диета: водка, сало…
Туся подумала и развела руками — уел, дескать, крыть нечем.
— Так, — сказала она после третьей. — Вот еще один вопрос. Короткий. Смотри.
Игорь взглянул на подсунутый ему под нос листочек. Твердым почерком было выведено:
- б - - р - - т
— Краткое описание содержания книги, статьи, — пояснила Туся.
— Ты?! — изумился Игорь. — Тебе нужна помощь по кроссворду?!
— Сдаю, наверное, — сухо сказала она. — Вот и нога болит, даже боюсь из дому выходить… Ну так что за слово?
Игорь пожал плечами.
— Могу завтра в интернете поискать. А по буквам — «обсирант» подходит.
— Сам ты обсирант, — буркнула тетка. — Толку от тебя… И не верю я в этот ваш интернет… Ладно, сама найду. Когда бессонница, еще и не такое вспоминается. Кстати: если меня вдруг не станет, имей в виду — квартира твоя! Исключительно твоя, понял? Хочешь сдавай, хочешь продавай, но все тебе! Это моя воля, только с завещанием возиться не хочу. Гусей дразнить… Ты меня понял? Что молчишь, как истукан?
— Да понял, понял… — пробормотал он. — Ты мне каждый раз это долбишь…
— Ну понял, и хорошо, — неожиданно ласково произнесла Туся. — А теперь давай, разъясни старой дуре про Медведева. Мне вот его выступления нравятся. И по «Эху» передача была, там его хвалили. Мне кажется, есть надежда. А?
— Господи, — простонал Игорь. — Туся, ты взрослый человек! Все они одним миром мазаны!
Яростный спор длился до тех пор, пока не усидели всю бутылку. Племянник держался, в общем, корректно, хотя пару раз его и заносило. А тетка рвала и метала, обзывалась по-всякому, обижалась, однажды даже всплакнула — впрочем, не жалобно, а зло.
Потом она всплеснула руками:
— Надо же, всю выпили!
— А как ты думала? — ухмыльнулся Игорь.
— Я не думала, — призналась Туся. — Лучше скажи, как ты думаешь: тебе не грозит стать алкоголиком? Меня же совесть мучает… Опять он ржет… Тьфу. Так, спать пора. Все равно никуда не пущу, как ты машину поведешь в таком состоянии?
— Да ну… — начал было он, но старуха провозгласила, явно кого-то цитируя. — Пьяный за рулем — преступник! Все, не спорь! Сейчас постелю тебе.
— Да я сам, — сдался Игорь. — Не суетись, знаю я и где раскладушка, и где белье взять. Только перекурю сначала.
— Сначала домой позвони, — приказала Туся. — Потом мне трубку дашь, а то еще Лена не поверит, что ты у меня. Подумает, что у этой своей… лопоухой…
***
Игорь давно похрапывал, а Тусе не спалось. Ныло бедро, свербило неразгаданное слово, да и вообще тревожно было.
Уже под утро она решилась. Повозившись, вытащила из-под головы подушки, легла совсем плашмя. Плотно закрыла глаза, завела их, под сомкнутыми веками, наверх, подержала так, потом вернула в нормальное положение. Сосредоточилась. Начала искать.
Слово нашлось быстро: обсерват.
Стало спокойнее, но все мешала тупая боль в ноге, и Туся, просто чтобы отвлечься, вызвала портрет человека, который вылечил бы ее безо всякой компьютерной чепухи. Он-то умел лечить, Туся отлично помнила.
На внутренней поверхности век возник рисованный портрет в узорной овальной рамке. По верху, над головой изображенного на портрете мужчины, вилась надпись на фарси.
«Абу Али Хусейн ибн Абдаллах ибн Сина», — привычно прочитала Туся. Так же привычно вгляделась в лицо гения и вздохнула: похож… И какой он здесь еще молодой…
В скиту
В СКИТУ
…На перепутье мне явился
(А.С.П.)
Басовито жужжа, тварь зависла над самой головой пророка. Не открывая глаз, он резко выбросил руку вверх, сжал пальцы в кулак, но тварь, судя по звуку, проворно отпрянула. И снова зависла — теперь над той частью тела пророка, которое он ощущал, как самое мокрое.
Еще и хвоя колола щеку — даже через бороду.
— Гррр, — произнес пророк.
Да, так и есть: речь не вернулась. Интересно, сколько же крыльев у сегодняшней паскуды? Четыре, загадал пророк. Или пять.
Он лягнул воздух, жужжание сделалось выше тоном, удалилось, приблизилось вплотную и смолкло. Пророк приоткрыл один глаз — тварюга, здоровенная, мясистая, даже какая-то жирная, сидела на земле в полуметре, выкатив наглые синие глаза и подрагивая радужными крыльями. Девятью — три ряда по три. Нет, уточнил он, вглядевшись, десятью — вон оно, десятое, прямо под жопой. Маленькое такое. Должно быть, вроде киля.
«Бляди», — подумал пророк.
Он с трудом поднялся и потащился к бочагу. Вода уже сильно смердела, но все тело пророка чесалось, так что деваться было некуда.
Пророк посмотрелся в неподвижную гладь. Ну что, все по-прежнему: волосы черны, блестят, словно свежемыты, ниспадают красивыми волнами (но голова зудит!); борода, напротив, рыжа, жестка, будто проволочная мочалка, обширна, дика и величественна (а уж чешется до кровавых струпьев!); глаза мутны, цвета не различить.
Он ухнул филином и рухнул в бочаг бревном. Стоя по колено в иле, с головой под водой, пророк представил себе, как красиво струятся по зыби могучие черные пряди. Затем выпустил цепочку пузырей, задержал дыхание, помочился, подрал заскорузлыми руками кожу лица под бородой. Наконец, почувствовав, что вот-вот захлебнется, двинулся вперед и не без труда выбрался на берег.
Дышалось тяжело. Пророк густо сплюнул — угодил в основном в бороду.
«Ну вот, — подумал он, — теперь и весь мокрый. А и пох. Только перебираться надо к другому бочагу, в этом вода совсем завонялась, уже поссать ссыкотно».
Почему-то при мысли о смраде страшно захотелось жрать. Наметанным взглядом пророк выхватил замершего в траве лягушонка, немедленно упал на него, но промахнулся.
«Немедленно, да как раз медленно», — сказал он себе. А вслух рыкнул:
— Мрргррррр!
И тут же с досадой вспомнил о десятикрылой твари. Досада мгновенно превратилась в злобу, дополнилась ненавистью, и пророк едва не воспарил без единого крыла.
Но напомнил о себе голод. Пришлось брести к месту лёжки — по знакомой дуге, по испытанной траектории, на которой всегда росла пара-другая грибов.
«Надо в скит уходить», — сказал он сам себе, жуя.
«А ты где, козел?» — жуя, себе сам он сказал.
«Иди к такой-то матери!» — сказал он сам себе, жуя.
«Ты в скиту и есть, козлина!» — жуя, себе сам он сказал.
«Тебе сказано куда идти?» — сказал он сам себе, жуя.
«Сам иди!» — жуя, себе сам он сказал.
Дожевав последний грибок, пророк подумал: «Вот и поговорили».
Он доплелся до лёжки. Десятикрыл (или девятикрыл килеватый) неподвижно сидел на прежнем месте. Пророк с тоской посмотрел на него и решил усесться подальше. Выбрал толстую сосну, опустился на колкую землю, привалился к дереву спиной, закрыл глаза, задремал.
Пучило. А еще — хотелось женщину.
— Учитель… — прозвучало на грани слышимости.
Он открыл глаза. Так и есть — послушница. Она самая: ни худая, ни толстая; ни красивая, ни уродливая; ни умная, ни глупая; простоволосая, босоногая; да что там босоногая —нагишом. Так уж заведено, так уж приучена.
«Ну что ж, — подумал пророк, — тварь опять не та, сука гнойная, зато баба вот…»
— Покушаете, учитель? — как будто робко вопросила послушница. — Грибков я вам…
Пророк вскочил на ноги, зарычал, кинулся на покорное тело, обхватил его напрягшимися до синих жил руками, швырнул на землю, обрушился сверху, принялся драть.
— В меня, учитель, в меня… — молило тело.
Но он, как всегда, взревел: «Мвхррр!» и кончил телу на живот. Откатился в сторону. Послушница тихо плакала, приговаривая:
— Учитель, миленький… А вот грибков… Миленький…
«Послушников плодить», — подумал пророк. Он из последних сил поднял руку, попытался щелкнуть пальцами — не получилось, вспотели пальцы — повелел жестом: «Уходи» и снова закемарил.
Очнулся от того же шепота:
— Учитель.
Сказано, однако, было тверже. Пророк в печали повернул голову на зов, посмотрел: да, точно, теперь ученик явился. Ишь как глядит — строго, требовательно.
— Уедем, учитель? — спросил ученик. — Давай уедем, а?
— Учитель… — вторило из-за кустов женским голосом.
Заболела голова, затошнило. Пророк повторил жест: «Уходи» и закрыл глаза.
Был шорох шагов, возня в кустах, взвизги и шлепки, стоны и короткий вскрик.
«Вместе кончили», — оценил пророк.
Потом — снова шорох шагов, дальше и дальше, и вот все совсем стихло.
Он в изнеможении утер лицо бородой, яростно поскреб ее, взглянул на килеватого девятикрыла — сидит, вроде как спит.
Пророка вырвало. Он уставился на плохо пережеванные и вовсе не переваренные кусочки грибов. Сфокусировал зрение. Пришел в себя. Подумал зачем-то: «А жизнь — она где-то там». Мягко, как в лучшие годы, вскочил на ноги, коротко разбежался и прыгнул на спящую сволочь.
Сначала он оторвал три крыла, выстроившихся по хребту. Затем, весь в черной крови, ухватил, крутанул и выдернул киль. Тварь, ставшая шестикрылой, прекратила истошно визжать, слабо клекотнула и умолкла.
Пророк отпустил ее и промолвил:
— Серафим, йо!
— Серафим, йо… — отозвалось изувеченное существо и испустило дух.
«Ура», — неуверенно подумал пророк.
Зачесались лопатки, а потом зачесалось ниже, и еще ниже. В шести местах.
— Ну и то, — громко возгласил пророк. — Хоть в шести, а не в девяти. И в жопе не чешется.
«И пох», — сказало оно само себе.
«И пох», — себе само оно сказало.
Зажужжало и полетело.
Прорыв
ПРОРЫВ
К выходным дача, как обычно, ожила. В пятницу, часов в десять вечера, приехала Катя с детьми и Ритой. Детей, раскисших в машине, быстро уложили, сами попили чайку, немного посмотрели телевизор и тоже отправились спать.
Ночью, когда установилась полная темнота, Борис проведал спящих — сначала Риту, потом Катю, потом Юрку с Анютой, сопевших на двухъярусной кровати, — Анюта снизу, Юрка сверху. Около внуков задержался надолго.
Поздним утром явился Виктор, сразу пошел на кухню, кусочничать.
Дети отправились гулять, а Катя с Ритой опять уселись смотреть телевизор.
— Ночью сквозило, — сказала Катя, — и не пойму откуда. На улице тихо было, окна-двери закрыты.
— Щели, наверное, — ответила Рита. — Надо снаружи запенить. Скажи Виктору, пусть организует. Эх, отец сам бы сделал…
— Да ладно тебе, мам, один одно может, другой другое. А утром вот перестало. И сейчас тоже ничего. И, кстати, это постоянно так — только по ночам сквозняк. Мистика.
— Запенить надо, — повторила Рита, — а потом уж о мистике говорить.
Катя поджала губы, но промолчала.
«Ага, мистика. Знали бы…» — подумал Борис.
Он безвылазно жил… нет, не то слово… проживал… тоже не то… вот, пребывал! безвылазно пребывал на даче уже без малого полтора года. С того самого момента, как умер.
Он умер здесь, вот в этой комнате, вот в этом кресле, которое сейчас занимала Катя. Момента смерти как такового он не помнил, зато хорошо помнил свое изумление. Казалось, только что сидел, листая Чехова, и — раз! — уже плавает в воздухе, невидимый, неслышимый, неосязаемый, необоняемый. А в кресле, с книжкой, — это уже не он, а всего лишь тело. А он — вот он, не пойми кто. Плавает… или летает… черт его знает… некоторый объем, заполненный воздухом и еще чем-то нечувствительным… сознанием…
В общем, призрак, как называют это живущие.
Борис двольно быстро смирился со своим новым состоянием. В нем даже были плюсы. Много плюсов, если положить руку на сердце. Положить, правда, нечего и некуда, ну да не важно. Важно, что плюсов — просто море.
Из них, из плюсов, главное — ничего не болит, никогда. Ни сердце, ни голова, ни зубы, ни руки с ногами. Потому что ничего этого у него теперь нет. Геморрой, само собой, тоже не беспокоит, как и давление.
Опять же — ни жрать, ни пить не надо. Курить тоже, хотя курить иногда почему-то хочется. Но терпимо так хочется, скорее абстрактно.
Спать не надо. И бессонница не мучает.
Мыться не надо, стричься, бриться и так далее.
А ясность мысли — полнейшая. Абсолютное понимание всего происходящего, чтобы не сказать — сущего, спокойная уверенность в правильности этого понимания и в своей способности расширять его, анализировать, идти дальше…
Одного только Борис не понимал — своей собственной природы. Он все вокруг видит, все слышит. Запахов со вкусами, правда, не воспринимает, и осязания нет. Зато видит и слышит куда острее, чем раньше. Видит, например, в темноте точно так же, как на свету.
Или не видит в буквальном смысле слова, а… ну, нет этому названия… такой род восприятия.
Вот откуда это, и откуда разум, да и вообще, что такое он есть теперь — он не понимал. Более того, было ясно, что понять этого ему не дано. Может быть, прочувствовать когда-нибудь… при каких-нибудь обстоятельствах… Имелась такая смутная надежда.
Рита с Катей пошли на кухню, принялись готовить обед, а Виктора погнали на улицу — за детьми присмотреть.
— Кстати, Витя, — сказала Рита, — давно пора септик проверить. Борис Евгеньевич каждые полгода проверял, а мы после него — ни разу. Дождемся, что через верх потечет.
— Проверю, проверю, — буркнул Виктор и вышел из дома.
Борис хорошо помнил, как Рита страшно закричала, увидев его мертвое тело, как прибежала и сразу стала звонить в скорую Катя, как Виктор перетащил тело на диван и сказал: «По-моему, все», как Катя крикнула ему, чтобы увел детей.
Борис тогда не стал смотреть, что будет дальше. Очень уж жалко стало их всех, до слез жалко, и горько от неизвестно откуда пришедшего точного знания, что никак нельзя дать им понять — он здесь, вот он, вот, нечего убиваться! Нет. Нет возможности дать знать о себе живущим, можно лишь метаться по комнате, но только легкий, почти неуловимый ветерок будет результатом…
И еще ему сразу стало как-то неуютно на ярком свету. Что-то вредное, опасное, даже хуже — смертельное, — ощущал Борис. Поэтому он тогда вылетел наружу и забрался в толщу кровли. Планка подшивки незадолго перед тем оторвалась, через эту дырку он туда проник. До сих пор, кстати, лежит эта планка под стеной…
Смотреть, как увозят его тело, Борис не стал. На свои похороны тоже не полетел. Остался здесь, на даче. Как он полагал, навсегда.
Был, конечно, соблазн — на похороны посмотреть, на поминки, речи послушать о себе. Но, без особых, впрочем, усилий, удержался. Он и при жизни-то этих мероприятий не любил, а уж теперь… Да к тому же его ментальность все-таки несколько изменилась, Борис сознавал это. Нет, конечно, личность оставалась той же, но вместе с бренным телом отлетели и бренные стремления. Почти все.
Одного хотелось страшно — коснуться. Жены, дочери, а особенно — внуков. Невыносимо этого хотелось, и он касался, но они ощущали только призрачное дуновение, а он — вообще ничего не ощущал. Вот как раз отсутствие осязания и оказалось для него первым минусом в его новом существовании.
Вторым минусом был свет.
Он пребывал здесь, инстинктивно держался в темноте, чем гуще, тем лучше, много размышлял, тем более, что семья не появлялась на даче ровно сорок дней. Многое постиг. Постепенно понял — или узнал? — что свет для него поистине смертелен.
К этому выводу, помимо неприятных ощущений от света, Бориса подтолкнуло замеченное им уменьшение своего объема. Он стал занимать гораздо меньше места, чем вначале. Сразу после смерти Борис с трудом помещался в большой керамической вазе, которую так любила Рита. А к сороковинам, которые ему, между прочим, совершенно не понравились, стало уже достаточно бутылки ноль семьдесят пять.
Напряженно думая, Борис вдруг понял, чтó сжигает его, и стал всячески избегать света. Укрывался только в самых темных местах, вот, например, в глубине той самой вазы. Если нужно было переместиться — а по выходным часто бывало нужно, чтобы уследить за семьей, — то делал это как можно быстрее. Наружу выбирался только по ночам, причем лунных и звездных ночей тоже избегал, и старался как можно быстрее укрыться в лесу.
В лесу, кстати, как-то повстречал соседку, умершую за пару лет до него. Оказалось, что с себе подобными общаться можно. И Валентина Сергеевна подтвердила, что свет для них гибелен.
— Вот, — сказала (ну, как бы сказала) она, — Владимир-то Иванович, например, из семнадцатого дома — помните его? Вот он в прошлом годе истаял совсем. Не берегся. Да он и живой-то был малахольный. И других много истаяло. В третьем доме еще есть старуха, так она совсем не вылазит никуда. Да и я год, считайте, не вылазила, только если авария электрическая. Сейчас-то тоска взяла, мои-то дом продали незнамо кому, вот и вылезла. А так — нельзя. И вы, Борис Евгеньевич, тоже не вылазьте, а то вы вон тонкий какой. Эх, мужики, все-то до вас невесть когда доходит…
Борис тогда расстроился. Он ведь планировал как-нибудь родителей поискать, бабушку с дедушкой, а получалось, что не очень-то поищешь. И за семьей наблюдать — тоже поосторожнее надо…
Но потом привык и к этому. Все-таки плюсов было больше. Телевизор, конечно, не посмотришь, в интернет не влезешь, книжку не почитаешь — но, Господи Боже, сколько нового ему открывалось, такого нового, о каком живущие даже помыслить не могли!
Вот бы еще научиться чувствовать касание, пусть только внуков, — и было бы почти полное счастье!..
Тем временем все живущие покинули дом. Дети галдели во дворе, Виктора не было слышно — похоже, таки взялся за проверку септика, — Рита и Катя закончили стряпню и вышли на солнышко.
Борис напряг слух.
— Ах, какой воздух! — донесся до него Ритин голос. — Ну что там, Витя?
— Да нормально все, Маргарита Станиславовна, — ответил Виктор, — еще на год-другой.
— Все равно, — наставительно сказала Рита, — проверять надо каждые полгода, мало ли что. Ты люк хорошо закрыл? А то же Юрка туда точно полезет.
— Нормально закрыл.
— Точно?
— Ну ма-а-ам, — протянула Катя.
Замолчали.
Борис решил перебраться в кровлю, оттуда удобно было наблюдать за двором. Он стремительно вылетел из вазы, набрал максимальную скорость — как когда-то уходил со светофора! — вылетел из дома и ловко зарулил в дырку. Резко затормозил.
«Уф, — подумал он, — вроде хорошо получилось. Граммульку потерял, может, две. Как бы научиться их наращивать? А вообще, пока не научился, надо эти полеты прекратить. До поллитра уже скукожился. Все, днем сижу здесь. Общаться только ночью буду».
— Так, все идут обедать! — провозгласила Катя. — Витя, Юра, Аня! Быстро!
Народ потянулся в дом. «Эх, — подумал Борис, — или надо было в вазе остаться?»
Было слышно, как в прихожей раздеваются дети, как Анюта что-то рассказывает — очередная детская фантазия захватила ее, — как Катя всех поторапливает. Потом Ритин голос:
— Юрик, куда?
— Автомат забыл! Щас, ба!
Юрка, уже переобутый в тапочки, стремглав выскочил во двор и понесся к септику. Борис присмотрелся. Рядом с септиком в палой листве действительно лежал игрушечный автомат. А люк был закрыт плохо — ребенок вполне мог просунуть голову в серповидную щель.
Борис понял, что у него появился шанс полноценно встретиться с внуком. Сейчас Юрка заметит щель и, к гадалке не ходить, полезет в нее. Шесть лет парню, любопытство зашкаливает.
Борис, мимоходом подумав о легкомысленности зятя, увидел, что Юрка на автомат не смотрит. Значит, правда — совершенно определенно намеревается изучить внутренности септика.
«А он ведь, поганец, давно эту щель заметил, — сообразил Борис. — И автомат свой нарочно оставил, хитрюга».
Юрка перешел с бега на шаг и стал хищно подкрадываться к цели. Дойдя до септика, он воровато оглянулся, потом сунул голову в щель и замер. Вероятно, внутри ничего нельзя было разглядеть. Юрка лег животом на край колодца, уперся ногами в забор и навалился на люк, пытаясь сдвинуть его.
«Сейчас свалится», — подумал Борис.
«Нет, встретимся попозже, — мелькнуло в его сознании. — Если не растаю».
Он сорвался с крыши, развил рекордную скорость и, весь сжавшись (хорошо, что воздух все-таки сжимаем, подумал он), изо всех своих нечеловеческих сил ударил внуку в лицо. Юрка заморгал. Ветер засвистел в его ушах, потом рядом образовался яростно вращающийся смерчик, поднявший вверх тучку пыли и несколько сухих листьев. Юрка изумленно смотрел на мини-торнадо, забыв о тайнах септика.
Скрипнула дверь, с крыльца раздался голос Риты:
— Юрик!
Борис понял, что внук спасен, и метнулся в свое укрытие. «Дьявол, — подумал он, — сколько ж я потерял?»
Юрка вдруг сел на землю и заплакал.
— Что случилось, Юрочка? — подбежала к нему взволнованная Рита.
— Я по деду очень скучаю… — сквозь слезы выдавил Юрка, встал и уткнулся головой бабушке в живот.
О Высоком
О ВЫСОКОМ
Анри Пуанкаре, Уильяму Ходжу и другим
Гогот расколол многомерное пространство и захлебнулся.
— О-о-о… — простонал Первый.
— Ты чего, Второй? — осведомился другой Первый.
— Сам ты Второй, — ответил первый Первый и заржал снова. — Ох… давно так не радовали…
— Ладно-ладно, — с готовностью согласился второй Первый, — ты тоже Первый, все мы Первые, только успокойся.
Первый Первый продолжал давиться смехом вперемешку с рыданиями.
Стали подтягиваться другие Первые. Вскоре их собралось много. Первые вразнобой говорили о чем-то — может быть, продолжали начатые ранее беседы, а может быть, уже обсуждали неожиданный всплеск веселья, постигший одного из собратьев. Гипотезы строили на этот счет или отношение высказывали. Да, может быть, и так, хотя вряд ли. Как бы то ни было, многомерное пространство заполнилось белым шумом.
Потом кто-то воскликнул, перекрывая общий неразборчивый гомон:
— Чего регочешь-то? Делись!
— Ох… — повторил весельчак и всхлипнул. — Математикой занялись мои-то. Вы хоть знаете, что такое математика? Что творят, что творят, уму непостижимо! — Он захихикал, уже спокойнее. — Вот, полюбуйтесь…
Его прервали в несколько голосов:
— Мы знаем все, потому что мы Первые!
— Что значит «уму непостижимо»? Как ты себе позволяешь?!
— Да он с такими оговорками похож на Второго, а то и на Третьего!
— Или на какого-нибудь Тридцать Третьего!
— А какие они, Вторые?
— А это кто тут спрашивает?
Чуть было не случилась свалка, но свалки не случилось, потому что свалки случиться не могло. К тому же второй Первый зычно провозгласил:
— Да замолчите же! Дайте Первому сказать!
Стало потише, и веселый принялся объяснять:
— Для чего вы своих создали — ума не приложу. Да-да, именно ума и именно не приложу, и не орите! Скучные вы создания… то есть создатели… А я своих козявок люблю, потому что создал их не просто так, а себе на радость. Вот посмотрю-посмотрю на них, ткну куда-нибудь, они как засуетятся, как зашебуршатся, одни туда, другие сюда, а я смотрю… То они жрать друг друга начинают, то заканчивают, то изобретают такое — ну просто умора! У меня тут и маленькие, и большие, и даже малоподвижные — все при деле, все!
— Покороче! — потребовал кто-то из Первых. На него, однако, цыкнули. Впрочем, весельчак согласился:
— Покороче так покороче. Смотрите: самое интересное — это так тыцнуть козявок, чтобы они потом шебуршились согласно твоим ожиданиям. Или вот еще интересно было — решил как-то таких козявок сделать, чтобы они всем своим трехмерным пространством овладели. Не сразу получилось, нет, а вы как думали? Одни ползают, другие еще и летают, а вот, допустим, плавать не могут. Третьи наоборот — плавают хорошо, но только в глубине, а летать никак, да и ползают-то с трудом. Но ведь решил задачу! Решил, клянусь! Таких сотворил, что и ползают, и плавают, и летают. Ну пусть не на крылья опираются, а на разум, но летают же! И плавают! А я ж как раз этого и хотел! Вот так-то…
— Подумаешь… — протянул один из Первых. — Это мы все можем… Ржал-то чего?
— Чего-чего… Того! Говорю же: математикой занялись… ох, не могу… Тут ведь как? Самое удовольствие для нас, творцов — да кончайте галдеть! — это когда вроде что-то неожиданное получится. Козявки козявками — а на тебе, сюрпризик создателю! Удивишься, а потом повнимательнее присмотришься — да так все и должно было быть, я же это и заложил тогда-то и тогда-то. Ну, короче говоря, математика: тут один из моих-то пятое измерение изучает…
— А четвертое у них какое? Они ж в трехмерном, — недоуменно вопросил кто-то.
— Время, — отмахнулся рассказчик.
Снова поднялся шум, снова чуть не дошло до драки, до которой дойти не могло. Половина Первых утверждала, что никакого времени нет и что за одно только упоминание о нем надо разжаловать во Вторые; другая половина орала, что время есть и его сколько угодно; третья половина, составившаяся из частей двух первых половин, затеяла выяснять природу Вторых, причем большинство утверждало, что Вторых не существует. Но в относительном конце относительных концов воцарился порядок, и рассказ продолжился:
— Пятое измерение, значит… Он-то его изучает, а никто его не понимает. Одна тут козявочка его спрашивает: может, пятое измерение это любовь? Он говорит: любовь. Она не отстает: а может, красота? Он и тут не против: красота.
— А неглупо, — прокомментировали некоторые из Первых. — И ничего смешного.
— Или вот, — заторопился весельчак. — У них есть семь проблем тысячелетия. Уже смешно. Кстати, одну таки решили.
— Как это «таки»? — иронически осведомилась парочка Первых.
— А вот таки таки! А решили вот какую. — И весельчак процитировал. — «Всякое односвязное компактное трехмерное многообразие без края гомеоморфно трехмерной сфере».
— Подумаешь… — высказался тот из Первых, кто уже так высказывался. — Делов-то, это само собой ясно.
— Да ведь они же сами… — возразил весельчак, уже заметно поутративший веселости. — Гипотеза Пуанкаре… Сами решили, сами! А сделал-то их такими, чтобы сами, кто? Я сделал! Я! Лично! Или вот, эту они пока не решили: «Для особенно хороших типов пространств, называемых проективными алгебраическими многообразиями, т. н. циклы Ходжа являются комбинациями объектов, имеющих геометрическую интерпретацию, — алгебраических циклов». Но додумались же, сформулировали!
— Было бы чем сплюнуть — сплюнул бы, — сказал скептически настроенный Первый. — Знаю я эти пространства, да и любой Первый знает. И ничего там особенно хорошего в них нет. Вообще ничего хорошего. Говно пространства.
— Что такое говно? — заволновались отдельные из Первых.
— А это вы у него поинтересуйтесь, — презрительно ответил скептик. — Я вот сейчас к нему заглянул быстренько, посмотрел, что он у себя натворил… Действительно, козявок каких-то понаделал. Там у него… ну просто позор… Сидят на жопах — это у них так называется, — в кнопки тыкают, а на экранах фигурки бегают… Карикатура на Первых! Говно… Да он сам в говно превращается! Тьфу! Фигурально, конечно. Нет чтобы о Высоком размышлять.
Первые стали молча расходиться.
— Стойте! — отчаянно крикнул бывший веселый, а теперь грустный Первый. — О Высоком? Пожалуйста! Давайте! Кто он, Высокий? Уж не он ли создал нас, Первых? И кто создал Высокого? И того, кто создал Высокого, его-то кто создал? А?
Ему ответили, удаляясь:
— Молись…
Грустный Первый выждал какое-то время (ибо он принадлежал к числу тех, что знал: время есть и его сколько угодно, но не совсем), свернул многомерное пространство в трехмерное (не трогая при этом времени), принял форму одной из своих козявок, разместил себя за прибором под названием «компьютер». Слева от него было окно, за окном подходил к концу тусклый день, на подоконнике стояли бутылка и стакан. Грустный Первый налил в стакан немного жидкости из бутылки, сделал глоток, посидел неподвижно. Потом он возложил руки на клавиатуру.
В трехмерном пространстве ничего особенного не произошло, но многомерное содрогнулось. И Высокий улыбнулся.
А может быть, и нахмурился.
Ночь тепла
НОЧЬ ТЕПЛА
Что-то словно бы толкнуло его в сердце.
Очнулся.
Царила темнота. Нет, не темнота. Не темнота, не тьма, не мрак — царила чернота. Абсолютная.
А тишина стояла — глухая, но не абсолютная. Если прислушаться, можно было различить кое-какие звуки. Шорохи, шуршание. Даже дыхание. Даже попискивание. На самом пределе, на грани мертвой тишины. И все же не за гранью.
Запахи ощущались сильнее. Затхлость, тлен. А что же еще? Еще земля, но — так, неясно пока.
Начал понемногу приходить в себя.
Темнота неудивительна, подумал он, ибо органов зрения не имеется. Хотя, тут же укорил себя, это поверхностное суждение. Ведь и органов слуха тоже нет, верно? И обонять нечем. Однако и слышу, и обоняю. Стало быть, действительно черно.
Надо вспомнить…
Впрочем, и вспоминать, и выносить суждения, хоть поверхностные, хоть исполненные заветных глубин, — опять же нечем. Да и ощущение мягкого толчка в сердце — ложное. Поскольку сердце отсутствует как таковое.
И тем не менее. Что-то такое, значит, есть. Сердца нет, мозга нет, вообще тела нет, а что-то все-таки есть. Так уж получается.
Вспомнил, что и в прошлый раз размышлял о том же. И возникло тогда, и сейчас тоже возникло — нет, не понимание даже, а знание, неизвестно откуда явившееся, но твердое: что-то есть, это что-то непостижимо, и имеющееся надо просто принимать, как данность. Что есть — как данность, чего нет — как отсутствие данности. Ерунда, поправил он себя, если чего-то нет — это тоже данность.
Медленно, медленно, медленно приходило осознание того, чтó вокруг, и себя в этом «вокруг». Пока что не мог вспомнить своего имени, да и не пытался, но главное уже понимал: оттуда, сверху, ушел кто-то, кто помнил его до самого ухода, и этот кто-то был из самых близких. Имени пока тоже не припомнить, это потом. А сейчас ему, очнувшемуся здесь, пора выбираться. Потому что надо, нужно, необходимо повидаться. Последний же раз.
А имена вспомнятся.
Двинулся вверх. Легко проник сквозь сильно истлевшую крышку деревянного ящика, в котором так долго находился вне ощущений. Внутри ящика — полурассыпавшийся скелет в черном костюме, белой рубашке с галстуком, черных носках и мягкой белой обуви. Снаружи — красная ткань. Тоже все поистлело. Но это не беда и ничему не помеха.
Вот, прямо на досках, небольшой сосуд с пеплом. Тут все в хорошей сохранности, пепел тления не боится.
Пришло слово: «жена». Да, жена. Всю жизнь наверху прожили вместе. Если быть точным — то порой вместе, а порой рядом. Но прожили. Он ушел первым — вспомнилась унизительная беспомощность последних месяцев, — а уйдя, понял, что еще свидится — и с женой, и с дочерью, и с внуком. И с тем человеком, к которому сейчас направлялся. Свидится, когда и они уйдут. Может быть, свидится — если они о нем не забудут.
Он понял это, когда к нему, после его ухода, пришли мать с сестрой. Был тогда, как малый ребенок, почти ничего не понимал, и тело, еще не распавшееся, очень мешало, но он ждал — чувствовал, что не время прятаться в пустоте.
С мамой стало тепло, с сестрой радостно. Наверху он всегда помнил о них и мучился, что не сумел помочь, защитить, спасти. И сына — тоже не сумел. Смерть всех троих была страшной, свидетелей не осталось, но он знал: глубокий ров в отдалении от угрюмых заводских корпусов, собаки, хрипящие на поводках, цепь людей, стоящих на широко расставленных ногах, каски, автоматы, и другие люди, стоящие на коленях на краю рва. Страх, безнадежность. Спасение только в безумии, но безумия нет.
Где я был в тот момент, терзался он? Далеко, отвечал сам себе, далеко, в кровавой мясорубке, но разве это оправдание?
Люди, среди них мать, сестра, сын, на коленях на краю рва.
Резкая команда, выстрелы.
Сын не пришел к нему. Сын не помнил его, мягко объяснила мама. Ему же всего два года было, добавила сестра. Прийти могут только те, кто помнил о тебе до самого конца. При условии, что и ты помнил о них. И прийти — только один раз.
Поэтому, объяснила мама, мы тут у тебя, Сашенька, в первый и последний раз.
Да, вспомнил он, меня звали Сашей.
Значит, спросил он маму и сестру, больше никогда? Почему же, возразила сестра. Мы помнили и о Люсе, и о Лине. Ты ведь тоже, правда, Сашка? И они, наверное, не забыли о нас, а уж о тебе-то и подавно. Настанет их черед — придем и к ним. Если захочешь — вместе.
Вот этот раз и будет последним, печально заключила мама.
Люся… Лина… Да, всплыло в памяти, это жена и дочь. И Юрка, внук.
Я постарался передать память внуку, с надеждой ответил он тогда. И Люся с Линой тоже очень старались. Может быть, после его ухода…
Может быть, откликнулась мама. Хорошо, что он помнит о нас, но не уверена, что помню о нем. Не уверена, что думала о потомках, которые будут после нас. Но — может быть, и думала…
Ну вот, имена и восстановились. Не все, правда: человек, который звал его сейчас, оставался пока безымянным. Ничего, вспомнится и это имя.
Но пора.
Стал всплывать, как в воде, через двухметровую толщу земли. Земля рыхлая, источенная, подъем нетруден.
Звуки усилились, а запахи изменились. Пахло теперь и самой землей — чем выше, тем теплее, — и теми, кто в земле живет и умирает. Или уже умер, но недавно, и потому еще имеет запах. Черви, жучки, мыши, корни растений.
У самой поверхности земля уплотнилась, пришлось преодолевать сопротивление.
Наконец, выбрался.
Ограда, плита, цветы. На ограде букв не разобрать — темно. Хотя это, конечно, не та чернота, что внизу.
Сколько же времени минуло с прошлого раза? Что-то подсказало ему: одиннадцать раз зеленое сменялось белым. А перед тем таких смен было десять.
Тогда, в первый выход, он почувствовал, очнувшись, зов Люси. Все происходило, как и сейчас. Такое же медленное возвращение сознания, те же мысли, те же воспоминания. Затем — досада: напрасно выбирался, жена примостилась тут же внизу, рядышком с ним. И наверху сколько глупостей наделал, и после ухода избежать их не могу, клял он себя.
Пришлось в тот раз возвращаться вниз. Потом, и правда, появились мать и сестра. И еще какие-то люди, но с ними ему не хотелось видеться. Он не желал их помнить.
А теперь — все правильно сделал. Еще и путь предстоит. Не слишком длинный, но путь. Вон в том направлении, он знал.
Имя, имя…
В сознании — или том, что заменяло ему сознание — почему-то возникло: «Итак, она звалась Татьяна». Нет, не Татьяна. Но — она. Или, вернее, так: Она.
Ну, в путь. Попробовал взлететь. Не без труда, но получилось. Ограды, плиты, деревья, дорожки остались внизу, а он неловко развернулся над кронами и поплыл в воздухе.
Материализм. Вот и еще одно слово вспомнилось.
Всегда же был материалистом. Бог, восседающий на облаке, — какая чушь, считал он. Черти, поджаривающие грешников на сковородках, — что за глупость. Мертвецы, с жуткими протяжными стонами вылезающие в полночь из могил, летающие по воздуху, охотящиеся за живыми, — байки, сказки, фольклор. В лучшем случае — литература. Гоголь.
На самом деле, он никогда не сомневался, в смерти есть только пустота. Все состоит из молекул, молекулы — из атомов, атомы — из нейтронов, электронов и прочего, и есть неважно каким образом сложившиеся связи всего этого, которые образуют разум. В конце концов эти связи распадаются, и остается пустота. Ничего кроме. Он был уверен.
Но, как выяснилось, ошибался. То есть, конечно, не в деталях: действительно, никаких белых саванов, никаких противоестественно удлиненных тел, никаких леденящих звуков. А вот в главном — ошибался: пустота оказалась перемежающейся. Память и уход, понял он, — такие мощные всплески чего-то непознаваемого в этой вселенской пустоте, что саму ее, пустоту, наполняют.
Боль жизни возвращалась, но он радовался этой боли, хотя и горевал, что близкие тоже испытывают ее.
Трудно разобраться. Времени мало.
Вспомнить бы имя.
Устал плыть по воздуху, опустился, двинулся дальше, опираясь на пустынную по ночному времени дорогу. Кто-то шарахнулся из кустов. Коты, они нас ощущают, машинально отметил он.
Знакомые места, но многое, ах, как многое изменилось.
Не отвлекайся, сказал себе. Вспоминай имя.
Вместо имени всплыли, проявились, будто на фотобумаге, одно за одним, слова:
Не горюй, все пройдет, все когда-нибудь кончится.
Минет доброе, да, но и сгинет плохое.
Постоянно одно: никогда не расхочется
видеть, слышать тебя и касаться рукою
рук твоих и волос, тихо, бережно, медленно;
если мерзнешь, согреть твои пальцы и плечи.
Кто бы знал, сколько жизни еще нам отмерено?
Если знать бы — попроще бы стало, полегче.
Не грусти. Может, позже, а может, и вскорости
переменится все. Хорошо или плохо —
будут новые радости, новые горести.
Но останешься ты, до последнего вдоха.
А за выдохом — что? То добром, то ударами
жизнь нас гонит туда, вознося и калеча.
Мы когда-нибудь станем больными и старыми,
и когда-нибудь будет последняя встреча.
Но потом — да, я верю, иначе немыслимо, —
все вернется. Ты просто шепни мое имя.
Будет теплая ночь, будут звезды бесчисленны,
и мы встретимся там, навсегда молодыми.
Да, ночь тепла. И звезды. Вот только имя… Она — вспомнила, Она — шепнула. Шепнула мое имя. А я вспомнить — не могу.
Эта перемежающаяся пустота страшна, подумал он, содрогнувшись. Что она вылепила из меня? Я неудержимо деградирую, я уже ничем не похож на того прежнего Сашу, что жил, хоть и путано, и тяжело, но интересно и ярко, а потом, после чудовищных потерь, надломился, но все равно жил, заставлял себя жить, и заботиться, уж насколько мог, о тех, кто у него остался, и передавать им все, что умел передать.
Я никаким образом не тот, подумал он. И я не хочу. Не хочу длить все это.
Да только как прекратить? Меня же ждут — Она ждет. Позже придет черед дочери, а когда-нибудь — внука. Они ведь тоже будут ждать. И с ними будет ждать жена. И мама, и сестра.
Выходит, и здесь невозможно быть свободным, если любишь.
Что ж, придется терпеть. Встреча с Ней будет последней, больше никогда. И предстоят еще две встречи — с семьей. А потом пустота перестанет перемежаться.
Впереди угадывалась черная кромка леса. Вот и опушка — э, да тут все поменялось… Нет того прудика, нет старой пятиэтажки. Вместо них котлован, спящие механизмы, мусор.
Подумалось: этот мир утрачивает знакомые черты, делается другим, чужим. Что мне в нем? Мой мир и мой дом — они теперь внизу. Мой мир — спокойный мир. Вернее, покойный.
Идти по лесу неудобно. Пришлось напрячь силы и снова взлететь над деревьями.
Неприятно заухали, потом захохотали какие-то ночные птицы, а может быть, звери. Докатилась с востока волна жара, ей ответила с северо-запада волна холода. Обе, впрочем, неопасные.
Время от времени внизу мерцали тусклые желтые искры. Непонятно, но тоже неопасно.
Лес стал реже, узкие тропки превратились в удобные широкие дорожки и аллеи. А вот и показалось огромное пространство, заполненное плитами и оградами. Деревьев здесь почти не было, не то, что там, откуда он прибрел-прилетел-приплыл. Вспомнилось слово: «плац».
Опустился на поверхность сразу за высоким кирпичным забором. Помедлил. Потому что, во-первых, устал — странно, усмехнулся он, вроде уставать-то у меня нечему, а вот поди ж ты, — а во-вторых, хотелось собраться и вспомнить имя. Идти дальше без этого было бессмысленно.
Почувствовал, что мысли текут немного живее, чем вначале. Вот и слово «плац», и слово «парадокс» — это про его усталость.
Не отвлекаться.
Сдвинулся в сторону от засыпанной мелким гравием дорожки и замер, стараясь сосредоточиться.
Провел так час и другой. А ведь не успею вернуться к себе до рассвета, понял он. И явилось, опять неизвестно откуда, но уверенно и непререкаемо, новое знание: вот способ уйти в совершенную, ничем и никогда не перемежающуюся пустоту — встретить рассвет. Здесь, наверху.
Потом услышал, что Она зовет его. И стало ясно, что все, кто был Ей дорог, уже приходили и теперь ушли, и зов обращен только к нему.
Что ж, решил он, пойду. Ей сейчас совсем плохо, надо идти. И, может быть, Она позволит укрыться от света, дождаться следующей ночи. Вместе — целый долгий день.
А имя? Имя вспомню, почувствовал он вдруг. Вспомню, когда встречусь с Ней.
По дорожке мимо него быстро прошла яркая рыжеволосая девушка. Она скользнула было в калитку, но замерла, вглядываясь куда-то наружу.
Почуяла меня, изумился он? Потом успокоился: да, почуяла, но внимания не обратила. Другие у нее сейчас заботы, совсем другие.
И она, кстати, другая.
Впрочем, ладно. Скоро рассвет. Пора.
Двинулся на зов.
Вот. Здесь. Как много цветов! А плиты еще нет никакой, и ограды пока нет…
Вниз. Медленно, медленно вниз.
Здесь все иначе: нет запахов, нет звуков. Это впереди, нескоро.
Добрался. То, что раньше было Ею, стало горсткой пепла в урне, но он ведь не этому пеплу пришел. К Ней.
— Саша, — прошептала Она.
— Здравствуй, — ответил он. И вспомнил. — Здравствуй, Катюша.
Семь-сорок
СЕМЬ-СОРОК
Начнешь рассказ вот такими, к примеру, словами — «Человек с безумными глазами, лет тридцати пяти, выбрался из машины» — ведь со свету сживут критики. Что, скажут, глазам его было лет тридцать пять? Нельзя, спросят, по-человечески написать было — сначала про возраст, а уж потом про глаза?
А нельзя! Потому что для автора, может быть, возраст героя вторичен, возраст как возраст, лет тридцать пять герою на вид, эка невидаль, а вот безумные глаза — это первостепенно! Да и, в конце концов, если человеку тридцать пять, то и глазам его столько же. Глаза не зубы.
Впрочем, ладно. Нет так нет.
Самый обычный человек, на вид лет сорока с небольшим, вышел из электрички. Да-да, самый обычный, и во взгляде его ничего особенного не было — ни искрометного веселья, ни мировой скорби, ни, тем более, признаков безумия. Ну разве только легкая усталость. Все-таки и возраст уже не юношеский, даже не тридцать пять, и жизнь... Кризис — как всеобщий экономический, так и персональный, данному возрасту свойственный; неудачи одна за другой, что на работе, что в личном плане. Да много чего. Обыкновенная история.
Человек преодолел выходной турникет, не спеша поднялся по лестнице, прошел по мосту над железнодорожными путями, спустился, оказался на привокзальной площади, остановился у входа в большой супермаркет, закурил. Торопиться было некуда. Человек начал поднимать левую руку, но вспомнил, со странной внутренней неловкостью, что часов давно уже не носит. Он сунул руку в карман, вытащил мобильный, взглянул на экран. Так и есть — рано приехал, без двадцати семь, еще целый час до автобуса.
Ну и ладно, сказал себе человек. Можно не суетясь прикупить чего-нибудь — хлеба вот просили же привезти. Надо еще сигарет взять, и бутылку водки, что ли. Не помешает.
Хлеба, водки, курева.
Он осмотрелся. Углядел в длинном торговом ряду, напротив большого супермаркета, магазинчик поменьше, а рядом с ним крохотное кафе. Ну да, сообразил человек, снова ощутив неловкость перед самим собой, бывал же здесь в прошлом году раза три или даже четыре, что ж за рассеянность.
В супермаркет совсем не хотелось, слишком там шумно, ярко, празднично. Человек аккуратно опустил окурок в урну и двинулся через площадь к торговому ряду.
Сигарет купил в табачном киоске, а в магазинчике, расплачиваясь за хлеб и водку, вдруг увидел «Беломорканал», десять рублей за пачку. Надо же, сто лет не попадались — или просто не замечал? Гадость ужасная, редкая гадость, человека аж передернуло, но он сказал продавщице:
— И пачку «Беломора», пожалуйста.
Он вышел из магазина. Хотел было закурить, но почувствовал неожиданный голод. До автобуса оставалось еще минут сорок, и, миновав двери хозяйственного и цветочного, человек нырнул в кафе.
Все-таки угодил туда, где шумно, ярко, празднично, с неудовольствием подумал он. Надо же, всегда тут пусто, а сейчас дым коромыслом, музыкальный ящик надрывается, и из шести столиков пять заняты.
Однако есть хотелось очень, и человек направился к стойке.
— Кружку пива, — сказал он. — Да, пусть будет «Жигулевское». И... ну вот, допустим... ну, чебуреков парочку, что ли...
— «Допустим» или чебуреков? — напористо спросила густо накрашенная брюнетка за стойкой. — Беляши также есть, с мясом беляши, хачапури с сыром, пироги с капустой.
— Нет, — решил человек, — все-таки чебуреки.
— Ровно сто пять рублей, — сообщила брюнетка, нацеживая пиво. — Ага, без сдачи, это молодцом. Держите пиво, присаживайтесь, чебуреки сейчас принесу.
— И пепельницу, пожалуйста, — попросил он.
Сев за единственный свободный столик, человек отхлебнул пива, закурил сигарету и огляделся.
Там, где он сидел обычно, слева от входа, почти у самой двери, пили водку, явно принесенную с собой — в этом кафе водки не подавали, — и закусывали салатом две девицы, то ли шлюхи, то ли студентки, не разберешь. Удобное место, электрическая розетка рядом, можно зарядить что угодно — хоть мобильный, хоть, например, аккумуляторную дрель.
Человек вспомнил, что действительно заряжал от этой розетки аккумуляторную дрель-шуруповерт. Вот в соседнем хозяйственном года полтора назад и купил. Увидел, взбрело в голову — и купил, мог себе позволить мелкую прихоть. А потом тут сразу и зарядил.
Ладно, подумал он, сейчас заряжать нечего, так что пусть сидят-отдыхают как-бы-студентки... А хоть бы и было что — не сгонять же их. Да и как сгонишь?
Господи, что за дурацкие мысли, пристыдил себя человек.
Брюнетка принесла чебуреки, он докурил, снова глотнул пива и принялся есть.
За столиком по соседству с девками, рядом с музыкальным автоматом, уместились сразу шестеро парней. Водка, пиво, надкусанные и брошенные пирожки, пакетики кальмаров кольцами. Человек оценил: шумят, но мирно.
Дальше — мужчина и женщина, молчат, просто пиво пьют. И с правой стороны, где на этот раз сидел человек, за столиком у входа — тоже мужчина с женщиной, и у них тоже пиво. Наверное, и та пара, и эта — пассажиры. Автобуса ждут, как и он.
А вот компания по другую руку человеку не понравилась. Трое молодых мужиков, сильно выпивших и настроенных агрессивно. На столе совсем неопрятно, грязно на столе, речь у мужиков невнятная, а тон — угрожающий.
Человек отвернулся и сосредоточился на чебуреке. Терпимо. И автобус уже скоро.
Очередная песня группы «Любэ» закончилась.
— Леха! — заорал один из троицы. — Леха, заводи ее снова, бля!
— Да ты задолбал! — гоготнули от музыкального ящика. — Слышь, Серый, вон у тебя там телик стоит, вруби да зырь!
Видимо, это была шутка, и для парней она что-то значила, ибо заржали все. Только Серый прорычал что-то.
Человек непроизвольно пожал плечами.
— Дядя, язви твой лысый череп, — выговорил Серый, — чо ты, бля, рожу кривишь?
Перестав жевать, человек медленно повернул голову к пьяному.
— Глотай, дядя, — сказал сосед Серого.
Опять грянула «Любэ».
Серый поднялся, пошатнулся, сделал шаг к человеку. Эх, подумал тот. Вот ведь единственное, в чем я незауряден. Более того — в чем уникален. И на такое приходится расходовать. А впрочем — на что еще? Эх...
Он отвернулся, с усилием проглотил, затем вытащил из кармана пачку «Беломора», надорвал ее, извлек папиросу. Обстукивать и обминать времени не было, Серый уже нависал над ним. Ну и запах — что от этого придурка, что от папиросы...
Человек зажег беломорину, с отвращением втянул дым, сосредоточился, снова повернул голову к пьяному, густо выдохнул прямо ему в лицо и приказал:
— Давай!
Серый сделал неуверенный шаг назад, заложил большие пальцы в подмышки, наклонил голову и, насколько мог резво, переступил ногами. Вперед-назад. И еще раз. И еще.
За противоположным столом загоготали.
А человек вдруг разозлился. Этот свинарник, это конское ржание, эти профурсетки в углу, эти убогие пассажиры, это чертово «Любэ», эти поганые чебуреки, этот тошнотворный «Беломор», наконец...
Он встал, опять затянулся папиросой и сосредоточился, обогнул продолжавшего топтаться Серого, подошел к его собутыльникам и выдохнул дым им в лица.
Потом обошел таким манером всех остальных посетителей кафе, а заодно и персонал. Закончил, обдав струей вонючего дыма музыкальный автомат. Хотел еще сделать то же самое с телевизором, но почувствовал, что устал. И сел на свое место.
Все кафе отплясывало семь-сорок. И музыка гремела соответствующая.
Минут на пятнадцать хватит, прикинул человек. А то и больше, отрава знатная. Вот и славно, да и на автобус уже пора.
Он доел чебуреки, допил пиво, выкурил нормальную, вкусную сигарету и двинулся на автовокзал.
Перед тем, как войти в автобус, человек прислушался. Да, в обычный шум автовокзала — рычание двигателей, объявления диспетчера, гомон пассажиров — все еще вплеталась зажигательная мелодия.
Человек купил у водителя билет, занял свободное место у окна. Спустя минуту рядом с ним села увешанная сумками молодая женщина.
Двери закрылись, мелодии стало не слышно. А может, подумал человек, и заряд уже кончился.
Автобус тронулся. Значит, девятнадцать сорок.
Человек бросил последний взгляд на площадь, усмехнулся, потом посмотрел на соседку.
— Вы чего? — нервно спросила она.
— Что? — не понял он.
— Да взгляд у вас... Ужас один...
— Извините, — пробормотал человек и снова повернулся к окну.
Девятнадцать сорок одна, наверное, подумал он.
Ладно, поехали. Может, еще и прорвемся.
На старом кладбище
НА СТАРОМ КЛАДБИЩЕ
Хорошо на кладбище тихим теплым будним днем. Народу мало, особенно в старой части, где давно уже не хоронят. И живые к своим мертвым с годами приходят все реже. Забывают? Да нет, пожалуй, помнить-то помнят, но горе утраты уже не то, и вообще оно уже не горе. Помнят, как и всю свою жизнь — хорошо ли, плохо ли… Много чего в ней было, в жизни, и ко всему, ну, почти ко всему, привыкают. Так что приходят на старые могилы совсем изредка — в годовщину, да хорошо, если в каждую. Некоторые еще на Пасху приходят. А потом те, кто приходил, и сами умирают, и дети их тоже, и могилы зарастают, памятники проседают, ограды ржавеют, и поправить некому…
Мало тут народу, и это хорошо. А зелени, наоборот, много. Густая зелень, буйная. Всегда удивлялся тому, что на кладбищах деревья и выше, и зеленее. Земля здесь, что ли, такая — покойниками да червями удобренная?..
Тихо, покойно, зелено. Думается хорошо.
Нет, не о смерти — это, кажется, рано еще (хотя, по большому счету, о ней никогда не рано). О жизни. О прошлом. О настоящем. Вот о будущем — редко получается.
О делах, как ни странно думать о делах на кладбище.
А чаще всего — ни о чем.
Выпить тут, должно быть, неплохо бы. Но как-то ни разу не доводилось: если ради похорон сюда приехал, то не до выпивки — все потом, на поминках, — а если вот так, душой отмякнуть, то ведь за рулем, будь он благословен и неладен…
Хорошо по кладбищу бродить не спеша, пробираться между оградами, останавливаться у знакомых памятников. Собственно, здесь они почти все уже знакомые, но на некоторых высечены имена тех, кого помню живыми. Есть близкие, а есть просто те, кого знал. А есть такие, про кого уже и сказать трудно — то ли помнятся взаправду живыми, то ли в воображении представляются.
И ладно…
Вот целый участок цыганских могил. Памятники роскошные, огромные — метра по три высотой, а то и выше. Стоят просторно, ограды, ажурно кованные, — по сотке, наверное. Бароны. В веселые девяностые воевали они — кто говорит, с солнцевскими, кто — с новокузнецкими… Этот участок лучше миновать — деревьев нет почти, да и вообще — неуютно, холодно как-то.
Напротив баронов — почти такой же роскошный и совсем одинокий памятник. Бюст мужчины. Большие залысины, махонькие ушки, тонкие, плотно сжатые губы. Директор близлежащей птицефабрики. Сгорел на работе. Могила ориентирована не по канонам, а так, чтобы слепые глаза мраморного директора смотрели в направлении вверенного ему предприятия. Если день ветреный, то, бывает, в мраморные ноздри с птицефабрики такие ароматы залетают… Не знаю, впрочем, кладбище — оно для тихих дней. Но — дальше, дальше…
А вот тут — в две шеренги штук тридцать, наверное, похожих друг на друга памятников с одинаковыми надписями: «Погиб при исполнении интернационального долга». И годы смерти — все восьмидесятые. Афган… Лица — на всех памятниках портреты — молодые… Здесь уже зелено, тропки узкие. Но все равно — дальше.
Вот заветный участок. Даты смерти — в основном семидесятые, памятники скромные, разнокалиберные, а кое-где их и вовсе нет — стоит, покосившись, крест с выцветшей табличкой у основания. Можно присесть на ветхую скамейку под громадным кленом, который помню едва в полтора метра высотой. Время летит незаметно. Хорошо…
«Лере. Погибла с мечтой о небе». На памятнике серого гранита, стоящем напротив, через дорожку, — не слишком умело исполненный контур парашюта под схематичным облаком. Это оборотная сторона памятника, а лицевую я ни разу не видел. И не хочу почему-то.
Кто эта Лера? Как погибла? Парашют не раскрылся? Или только мечтала исступленно о парашюте, а сама церебральным параличом страдала от рождения? Ладно, Лера, кто бы ты ни была — увидимся… Приду еще… Дальше…
А вот Волосатов Владимир Иванович. 1951 — 1977. Этого помню, как же. Одноклассник. Вова. Сволочь. Как я в эту школу перешел — в четвертом классе дело было, — так и начал он меня третировать. На два года старше же, во втором и в третьем классах по два года ошивался. А поддержки у меня не было в то время никакой — новенький…
Помню, как учительница Любовь Дмитриевна, озадачив класс чем-то долгоиграющим, писала характеристику на этого Волосатова. Он накануне в школу не пошел, а пошел он в Люберцы, на железнодорожную станцию, и на каком-то запасном пути, или как это называется, наткнулся на длинную вереницу открытых платформ с щебнем. Платформы ждали локомотива, и дождались, и длинно-предлинно лязгнуло, перекатываясь, и состав медленно тронулся. И Вова, недолго думая, забрался на платформу, удобно устроился на щебенке, да и поехал себе с ветерком в сторону Рязани. А чтобы в дороге скучно не было — кидал камушки в окна встречных электричек. Веселуха! Сняли его в Голутвине — менты, железнодорожники какие-то, все дела…
И вот Любовь наша Дмитриевна писала на него характеристику, то ли чтобы школа на поруки его взяла, то ли чтобы в колонию для малолеток отправили. И никак не могла она, Любовь эта, продраться через оборот: «ученика Волосатова». Не шибко грамотная была, прямо сказать, Царствие ей небесное… Тоже тут где-то, кстати… А тогда — сидит, мучается и даже бормочет: «ВолосатОГО? Или ВолосатОВА?» Я возьми да подскажи шепотом: «ВолосатОВА!» Она голову вскинула и автоматически выдала, строго так: «Кто подсказывает?» Тут же опомнилась, смутилась, голову опустила — Господи, молодая же, наверное, тогда была! — и снова забормотала. В конце концов решила, что ВолосатОГО — потому что «ученика КАКОГО».
Упекли Вову в колонию, ибо не первым было у него это художество. Вернулся он года через три, сразу сделался грозой наших мест, но и я к тому времени уже оперился, своим в районе стал. Не трогал Вова нас, почти не трогал…
Много позже узнал я, что рос Волосатов не просто без отца, а принципиально без отца — в том смысле, что его отцом мог быть любой из уймы народу, поскольку Вовина мамаша трудилась на ниве проституции. Слава Богу, родив Вову, она потеряла способность к дальнейшему воспроизводству, так что семья была маленькая — мама, Вова и бабка, тоже, похоже, профессиональная шлюха, только в отставке по возрасту. Впрочем, ко времени первой Вовиной ходки бабка преставилась.
Помню еще, в ночь после выпускного вечера пошли мы, пьяненькие, естественно, Волосатова бить — все-таки кого-то из нашей компании он сумел обидеть. Ворвались в убогое жилище — трущоба была жуткая, — стали Вову с койки поднимать, а он пьяный не как мы — мертвецки. Растолкали, глядит на нас, не понимает ничего… Жалкий какой-то… Плюнули, ушли…
Вскоре и мать Вовина померла, а сразу за тем он загремел повторно. А вышел — теперь лет через пять, — пошел на карьер купаться и утонул. Вот и табличка: «Трагически погиб».
Господи, на что мне этот Вова Волосатов? Зачем он в памяти? И жил он — зачем? И погиб — с какой мечтой?..
Нет, лучше к Лере. Она-то ясно с какой мечтой погибла. Вон, черным по белому написано, вернее, золотым по серому — с мечтой о небе.
Привет, Лера. Нет, сегодня не буду на лицевую сторону заглядывать. Там твой портрет, скорее всего, а разочарования не хочется. Позже когда-нибудь. Обязательно.
А пока что посижу немного, да и пойду. Дела…
Ну, пока…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
