Обложка Светопись

Светопись

Анри Ред

0% прочитано
Стандартный
Анри Ред

Светопись

Глава 1

Утро в заведении Павла Андреевича Вяземцева начиналось одинаково уже много лет. Сначала стояла тишина еще пустого павильона. Потом теплый свет, отражаясь от верхних окон доходного дома Гречинского на противоположной стороне Невского, медленно, но по-хозяйски втекал в мастерскую. Следом приходила работа, и вместе с ней добавлялся запах химии, мокрой бумаги и горящих дров в камине. И только после этого появлялись первые посетители, желавшие сохранить на карточках свои образы для портретных альбомов.

Павел Андреевич любил эти ранние часы больше прочих. В них еще не было чужой суеты, капризов и лишних разговоров. Только порядок. Камера на штативе. Ширма. Дубовое резное кресло. Столик с альбомами готовых образцов. Высокий шкаф с коробками, где рядами лежали конверты и стеклянные негативы прежних лет.

Он стоял у объектива и смотрел на сидевшую перед ним даму так спокойно, будто видел не человека, а задачу, которую следовало решить верно и без лишней суеты. Женщина была не молода, но как свойственно благородной даме, старалась выглядеть моложе. Чуть в стороне, оперев ладонь о спинку гостевого стула, стоял ее сын, молодой человек с тонкими усами и уже напускной важностью во взгляде.

Егор Митрофанов, молодой помощник Павла Андреевича, бесшумно поправил край драпировки и отступил к стене.

— Прошу вас не двигаться, сударыня, — чуть с нажимом сказал мастер. — И не опускайте подбородок. Так лучше.

Женщина повиновалась, хотя по лицу было видно, что неподвижность дается ей нелегко. Павел снял крышку объектива, давая свету насытить пластину этим моментом.

В такие мгновения мастерская всегда будто замирала. За окнами шла обычная жизнь, катили по мостовой колеса, перекликались извозчики, прохожие, городовые и дворники, но здесь время на несколько секунд останавливалось. Свет делал свое дело молча. Линза принимала в себя образы перед собой. А человек перед камерой, сам того не желая, отдавал этой магии прогресса больше, чем хотел.

Когда съемка была окончена, Павел выпрямился и коротко кивнул даме.

— Благодарю, Таисия Григорьевна. Теперь портрет молодого человека.

Тот вальяжно сел на ее место с видом человека, которому мир слегка надоел раньше времени. Павел посадил его вполоборота, попросил положить руку на стол и снова велел не двигаться.

Работа шла привычно, ровно, без неожиданностей. Павел хорошо понимал, как поставить голову, куда направить взгляд и какую позу подсказать, чтобы клиенты остались довольны полученными снимками.

Когда господа ушли, в павильоне сразу стало легче дышать. Егор собрал со стола карточки с заказом и усмехнулся.

— Сударыня, видать, при деньгах.

— Да, но это не всегда означает, что снимок получится лучше, — ответил Павел Андреевич и поправил очки в круглой золотой оправе.

— Зато платят исправно.

— За это их и следует ценить в первую очередь.

Егор уже хотел уйти в темную комнату, когда в передней звякнул колокольчик.

Через минуту он вернулся слегка удивленный.

— К вам посыльный прибыл. Из Петергофа.

Павел Андреевич кивнул.

В дверях появился высокий человек в темно-зеленой ливрее. Он держался прямо, сдержанно и без лишней важности. Чуть поклонившись, протянул мастеру плотный конверт с сургучной печатью.

— От Николая Сергеевича Оболенцева, — произнес лакей. — Велено-с передать вам в собственные руки.

Павел вздрогнул и медленно взял письмо.

Имя резануло слух.

Не потому, что было громким или часто слышимым в свете. Нет. Совсем по иной причине. В тот же миг перед внутренним взглядом, будто из глубины давно замутненного стекла, всплыли светлая стена загородного дома, темная аллея, женское лицо с повелительной ухмылкой и тяжелое ощущение той давней поездки, о которой он почти запретил себе думать.

Тринадцать лет.

Он не вспоминал этот дом уже давно. Вернее, не позволял себе вспоминать. Память временами подавала голос, подбрасывала обрывки, но он всякий раз отстранялся, уходил в работу, в свет, в лица клиентов, в химический запах мастерской, в бесконечную череду стекол и отпечатков. И вот теперь прошлое само пришло к нему в руки на плотной бумаге с сургучной печатью.

— Ответ нужен нынче же? — спросил он, и собственный голос показался ему чуть надломленным.

— Барин просили передать, что завтра с девятого часа вас будет ожидать экипаж, если вы изволите принять приглашение.

Павел опустил глаза на конверт. Пальцы на мгновение сжались сильнее.

Он уже знал, что примет.

Не потому, что хотел ехать. Напротив. Все внутри неприятно стянулось, будто под сюртук ему плеснули холодной воды. Но отказаться сейчас значило бы признать хотя бы перед собой, что память о том доме жива, и что он до сих пор ее боится.

— Передайте, что я прибуду, — сказал он.

Посыльный поклонился и, более не навязывая своего присутствия, покинул павильон.

Егор проводил его взглядом.

— Оболенцевы. Фамилия будто знакомая.

Павел срезал печать маленьким ножом и быстро пробежал глазами текст послания, хотя знал уже, что там увидит. Николай Сергеевич приглашал известного мастера Павла Андреевича Вяземцева в свой загородный дом для семейной съемки по случаю тринадцатилетия дочери Софьи Николаевны. Супруга его, Елизавета Павловна, также желала нескольких отдельных карточек в кругу близких подруг.

Тринадцатилетия.

Павел прочел письмо до конца и замер. В памяти, как сквозь мутную воду, мелькнул совсем иной день. Много солнца. Гости. Молодая хозяйка, бледная после недавних родов. Шумный дом. Ребенок, которого по очереди брали на руки женщины. Потом на этой картине будто кто-то провел ладонью, и все расплылось. Осталась только тревога.

— Что-нибудь не так? — спросил Егор.

Павел сложил письмо.

— Нет. Хороший заказ.

Он сказал это спокойно, но Егор, верно, уловил что-то иное в его тоне. Несколько мгновений помощник еще смотрел на хозяина, потом молча ушел в темную комнату.

До самого вечера Павел несколько раз ловил себя на том, что без нужды достает письмо и читает уже знакомые строки. Адрес, фамилия, имя хозяйки. Все это было ему знакомо. Это был тот самый дом. Тот самый сад. Те самые хозяева, которых он снимал однажды у истоков своей карьеры, вскоре после приезда в Петербург.

Не вспоминалось только главное. Словно сознание действительно стёрло из памяти часть событий.

Но он ощущал, как что-то тревожное будто находится за амбарным замком в дальнем чулане его памяти и ждёт своего часа.

Когда мастерская опустела, Павел подошел к высокому архивному шкафу и распахнул створки. На полках стояли коробки, перевязанные бечевкой, конверты с фамилиями, даты, стеклянные пластины разных лет. Целая жизнь, уложенная в бумагу и стекло. Он не стал ничего искать. Пока еще нет. Просто смотрел на старые ярлыки и чувствовал, как прошлое начинает шевелиться в темноте, но все еще не выходит к свету целиком.

— Самовар готов, Павел Андреевич, Груня кренделей напекла, — сказал из-за спины Егор.

Павел вздрогнул.

— Хорошо. Неси.

Чай был крепкий, чуть горьковатый. За окном темнело. Доносился редкий стук копыт, звонок далекой конки, окрик извозчика. Егор говорил мало, видя настроение хозяина. Павел отвечал еще меньше. Когда помощник наконец простился и ушел, мастерская погрузилась в ту особую вечернюю тишину, в которой любой шорох звучит так, будто в павильоне есть ещё кто-то кроме него и тревожных воспоминаний.

Павел закрыл ставни и парадную дверь на ключ, поднялся по винтовой лестнице в свои комнаты и положил письмо на столик у кровати. Он долго не мог уснуть. Лежал в темноте, слушал, как за окном во дворе шевелятся ветви в ожидании своего скорого пробуждения после затяжной мартовской непогоды.

Сон пришел резко.

Сначала была только тьма и тяжелый сырой воздух. Потом под ногами проступила мокрая трава. Где-то совсем рядом раздался короткий, задушенный вскрик. Не громкий, а именно оборванный, словно чья-то ладонь легла на рот раньше, чем голос успел вырваться наружу.

Павел хотел шагнуть вперед, но не смог.

Между стволами мелькнуло что-то светлое. Рука. Край платья. Может быть, лицо. Он не успел понять. Женский голос, полный злобы, шипяще прорезал тьму, но слов было не разобрать. Затем донесся другой звук. Хриплый, слабый, страшно похожий на последний вдох.

Павел рванулся снова и снова не двинулся с места.

Черная крона дерева качнулась у него над головой. Внизу, у корней, будто лежало что-то светлое. Потом все смешалось. Шорох. Треск веток. Чье-то тяжелое дыхание совсем рядом.

Он проснулся рывком.

В комнате едва серело. Сердце билось так сильно, будто прокладывало себе дорогу к горлу. Павел сел на постели и сам не сразу понял, почему ладонь тянется к шее. Кожа была холодной и влажной.

Он зажег свечу, отпил воды из графина и подошел к окну. Во дворе было тихо. Ничего страшного, кроме того, что сон уже начал ускользать. Через минуту от него остались лишь расплывчатые отголоски.

— Что за вздор, — тихо выдавил он.

Но голос прозвучал хрипло и надломленно.

Утро он встретил раньше обычного. Долго стоял у стола, глядя на письмо, потом все же взял его и сунул во внутренний карман сюртука.

Вскоре пришел Егор, Груня хлопотала на кухне, а затем к девятому часу экипаж уже ждал у парадной. Ящики, камера, штатив и коробки со стеклами были уложены Егором с привычной аккуратностью. Павел сам проверил ремни, натянул перчатки и, коротко приказав помощнику не трогать заказы без нужды, сел в карету.

Петербург еще только расходился. По мостовой скрипели колеса, тянулась конка, прохожие кутались в шали и одежды от сырого воздуха. Но чем дальше экипаж уходил за черту городской застройки, тем сильнее в Павле росла та же внутренняя холодная тревога, что мучила его со вчерашнего дня.

Когда карета свернула на широкую подъездную дорогу, обсаженную старыми липами, он невольно крепче сжал рукоять трости.

Аллея.

Теперь уже не из сна, а из памяти.

Он видел ее тогда, в свой первый год в Петербурге. Точно такой же весной, но только тринадцатилетней давности.

Глава 2

За деревьями показался дом. Светлая штукатурка, колонны у крыльца, темные окна нижнего этажа и широкая веранда, выходившая в сад. Дом был не огромный, но просторный, выстроенный с тем спокойным дворянским вкусом, в котором нет ничего случайного. Павел посмотрел на него и отогнал затянувшуюся тревогу, переключившись на своё дело. Предстояло выполнить заказ в лучшем виде, и он не мог себе позволить отвлекаться на что-то давно забытое.

У ступеней его ждал лакей.

— Прошу пожаловать-с, Павел Андреевич.

В передней пахло воском, цветами и дорогим сукном. Из глубины дома доносились голоса, смех и звон посуды. Все говорило о семейном празднике, но Павел с первого шага почувствовал под этой внешней приветливостью что-то натянутое, будто дом слишком старательно изображал благополучие.

Николай Сергеевич Оболенцев вышел встречать гостя сам. Высокий, сухощавый, сдержанный, он держался безукоризненно. Лишь под глазами лежала тень, делавшая его старше.

И его Павел помнил.

Помнил более молодым, не таким седым, каким он являлся сейчас.

— Павел Андреевич, благодарю, что прибыли.

— Для меня честь быть полезным вашему дому.

Рукопожатие у хозяина оказалось холодным. По-настоящему холодным, не от манер, а будто кровь в руке не успела согреться.

Елизавета Павловна вошла вскоре после мужа, и в эту минуту память ударила Павла сильнее, чем прежде. Он увидел в ней сразу двух женщин. Эту, нынешнюю, красивую, уверенную, спокойную, и ту, прежнюю, бледную после родов, молодую, с особенно яркими глазами и той настороженной жесткостью, которую тогда он принял за усталость.

Он даже отвел взгляд на миг, будто боялся, что она заметит слишком много в его взгляде.

Рядом стояла их дочь Софья Николаевна, тонкая, еще по-детски смущенная, но уже обещавшая вырасти красавицей. Следом были представлены две подруги хозяйки, Анна Дмитриевна Веригина и Мария Ильинична Ракитина. И тут в памяти шевельнулось еще одно звено. Да, они тоже были здесь тогда. Моложе, громче, беспечнее. Он видел их в саду, на веранде, у детской колыбели и за чайным столом. И все же самое главное, что связывало этих трех женщин в его памяти, снова не давалось.

— Мы надеемся, что не слишком затруднили вас дорогой, — произнесла Елизавета Павловна.

— Нисколько, сударыня. Свет нынче удачен. Лучше воспользоваться им, пока он не ушёл.

— Стало быть, пройдемте в сад.

Сад был просторным и ухоженным. Влажные дорожки белели между темными островками земли. Старые деревья еще стояли полуголыми, но в воздухе уже чувствовалась весна. Аппарат поставили у веранды, где света было больше. Павел работал привычно и точно, словно тревога, мучившая его с вечера, не имела к нему никакого отношения.

Сначала он снял Софью одну. Потом ее с родителями. Потом отдельно Николая Сергеевича. Девочка держалась лучше многих взрослых, а вот хозяин дома несколько раз едва заметно менял позу, будто не мог найти в себе внутреннего равновесия.

Елизавета Павловна, напротив, была неподвижна и собрана почти безупречно. Даже во время общей семейной карточки она оставалась незримым центром кадра.

Когда дошло до отдельных снимков, она сказала:

— Я хотела бы карточку с Анной Дмитриевной и Марией Ильиничной. Там, у дерева. Мне кажется, место удачно.

Она сама указала на старый ствол чуть в стороне от дорожки.

У Павла внутри что-то тяжело и больно дрогнуло.

Дерево.

Вот оно.

Именно здесь заслон, который он годами держал в себе, впервые дал настоящую трещину.

Пока три женщины располагались у ствола, пока он наводил объектив, пока просил их стоять спокойно, перед его глазами на короткие мгновения, одно за другим, вспыхивали обрывки.

Ночная тьма между ветвями. Белое пятно платья на траве. Женский сдавленный всхлип. Чей-то яростный шепот. Тяжелое дыхание. И ощущение собственной неподвижности, той страшной неподвижности, когда все тело понимает, что надо сделать шаг вперед, а человек остается стоять.

Он моргнул, возвращая себе ясность.

Три женщины были на месте. Елизавета Павловна посередине, две подруги по бокам. Темные платья, светлые лица, спокойная правильная неподвижность.

И вдруг на одно короткое мгновение ему почудилось, будто за деревом кто-то стоит.

Не человек даже, а намек на фигуру. Вертикальная тень там, где тени не должно было быть.

— Прошу вас не двигаться, сударыни, — произнес он, и сам услышал, что голос его дрогнул.

Он снял крышку объектива.

Сад замер. Где-то далеко крикнула ворона. Сердце билось чуть быстрее обычного. Ему хотелось закончить эту съемку скорее, хотя внешне все было безупречно.

Когда экспозиция завершилась, Елизавета Павловна улыбнулась.

— Надеюсь, мы вышли удачно.

— Думаю, это будет один из лучших отпечатков, — ответил Павел.

И сразу почувствовал, что сказал правду с каким-то внутренним холодом.

После этого работа пошла быстрее. Несколько групп гостей, пара карточек дочери с подругами, еще одна семейная. Когда ящики начали уносить к экипажу, Елизавета Павловна спросила, когда можно ожидать карточки.

— Если стекла будут удачны, через несколько дней я смогу прислать первые отпечатки.

— Буду ждать с нетерпением, — произнесла она.

Павел поклонился, но в этот миг его снова кольнуло то тягостное чувство, будто прошлое не просто встало рядом, а смотрит на него в упор и ждет, когда он наконец перестанет отворачиваться.

Николай Сергеевич проводил его до крыльца. Некоторое время оба молчали. Потом хозяин дома спросил неожиданно:

— Память у вас хорошая, Павел Андреевич?

Павел медленно повернул к нему голову.

Вот теперь вопрос прозвучал иначе.

Не просто светская реплика. Не просто разговор. Оболенцев будто пытался нащупать, сколько именно сохранилось в памяти человека, который тринадцать лет назад тоже был в этом доме.

— Смотря на что, — ответил Павел.

— На лица. На места. На тех, кого вы уже снимали прежде.

Павел посмотрел на него внимательнее.

— Иногда мне кажется, что память у светописи крепче, чем у человека.

Оболенцев кивнул и чуть улыбнулся, будто услышал нечто, что его больше всего удовлетворило.

— Может статься, что так и есть.

Больше он ничего не сказал.

К вечеру Павел вернулся в мастерскую совершенно без сил. В любой другой день он сразу бы принялся за работу, но не сегодня. Наспех поужинав вкусной мясной похлёбкой в компании помощника. Похвалил гувернантку Груню за ужин и отпустил всех пораньше обычного.

Егор удивился странному поведению хозяина, но возражать не стал.

Ночь прошла тревожно, без настоящего сна. Кошмар не вернулся, но то и дело Павел просыпался и лежал, вслушиваясь в тишину. Ранним утром он встретил Егора и первых ранних посетителей.

После нескольких приёмов он наконец-то выдохнул и направился в темную комнату, чтобы закончить вчерашнее. Но сделав пару шагов, в передней зазвонил колокольчик.

Он вздрогнул и развернулся.

На пороге стоял Николай Сергеевич Оболенцев. Лицо его с прошлого дня осунулось, под глазами темнели круги, одна перчатка была натянута не до конца, словно он одевался в спешке и плохо понимал, что делает.

— Простите, что так внезапно потревожил вас, — произнес он. — Но мне нужна ваша помощь.

Павел молча посторонился.

Оболенцев вошел, несколько мгновений стоял неподвижно, будто не решаясь произнести главное, потом поднял взгляд.

— Моя жена умерла этой ночью.

Слова прозвучали как выстрел в ночи.

— Как? От чего? — не до конца веря в это страшное известие, переспросил Павел.

Николай Сергеевич провел ладонью по лицу.

— Не знаю. Легла, как обычно. Ночью никто ничего не слышал. Утром ее нашли мертвой.

Он запнулся и добавил почти шепотом:

— На шее следы, слабые, будто, — он запнулся на полуслове.

В передней стало так тихо, что слышно было, как в глубине дома у печи треснул уголек.

Павел почувствовал, как внутри него одно предчувствие сцепилось с другим и стало тяжелой, ледяной уверенностью, которой он еще не мог дать имени.

— В доме были посторонние?

— Нет. Никого. Никого, кроме своих. Жандармы уже всё осмотрели, не только дом, но и окрестности. Фельдшер сказал, что похоже на остановку сердца во сне.

Последние слова прозвучали не как оправдание, а как признание, которого сам Николай Сергеевич испугался.

Он опустил взгляд.

— Я прошу вас поехать со мной и сделать посмертную карточку моей благоверной Лизоньки.

Павел не ответил сразу. Перед глазами у него стояла вчерашняя картина. Три женщины в саду и то неестественное, что на миг ему показалось за деревом.

— Я поеду, — сказал он наконец.

Оболенцев кивнул с облегчением.

Павел взял шляпу и перчатки, затем повернулся к коридору.

— Егор, собери всё к выезду.

Помощник вынырнул из мастерской почти мгновенно и без лишних слов принялся за работу.

Павел еще раз машинально взглянул в сторону павильона. Там, в коробках были вчерашние пластины, с ещё живой Елизаветой Павловной и всеобщим весельем. Он ещё не успел их проявить, а человека уже нет среди живых.

Он поёжился от этой мысли, затем повернулся к Николаю Сергеевичу и кивнул.

Они вышли на улицу в сырой серый день, и Павлу впервые за все это время по-настоящему не захотелось ехать туда.

Глава 3

Путь до загородного дома Оболенцевых показался Павлу дольше вчерашнего, хотя колеса так же вязли в сырой грязи и лошади тяжело тянули экипаж по знакомой дороге. Сидевший напротив Николай Сергеевич почти не шевелился. Он смотрел не на Павла и не в окно, а куда-то мимо, будто происходящее вокруг, не имело к нему никакого отношения. Лицо его за этот час осунулось еще сильнее. В уголках рта проступила тяжелая усталость. Лишь однажды он будто хотел заговорить, но только провел пальцами по перчатке, но запнувшись на первом слове повернулся к окну и продолжил молчать.

Павел не пытался ему помочь разговором. Все, что могло быть сказано теперь из вежливости, показалось бы фальшью. А то, что было бы сказано, по правде, никто из них не решался произнести вслух.

Когда показалась липовая аллея, Павел невольно выпрямился. Дом за деревьями уже не выглядел таким, каким был вчера. Вчера здесь был праздник, а сегодня траур. Светлая штукатурка поблекла. Окна казались ещё темнее. Даже веранда, по которой накануне сновали гости, теперь стояла пустая и словно вымершая.

У крыльца не было ни смеха, ни голосов. Один лакей поспешно сбежал со ступеней навстречу барину, другой стоял у двери, опустив глаза. Где-то внутри дома хлопнула створка, и сразу же все стихло.

Николай Сергеевич вышел первым и на секунду задержался у ступеней, словно ему требовалось усилие, чтобы снова переступить порог собственного дома. Он сухо дал распоряжение прислуге, аккуратно поднять оборудование Павла Андреевича в опочивальню Елизаветы Павловны, затем тихо сказал:

— Прошу вас.

В передней все еще пахло воском и цветами, но теперь к этому примешивался тяжелый запах ладана и чего-то лекарственного. Дом говорил шепотом. Слуги двигались осторожно, почти бесшумно. Со второго этажа донесся приглушенный всхлип и тут же оборвался.

Павел машинально снял перчатки и сразу почувствовал, как холодно у него в пальцах.

В гостиной шторы были приспущены. Свет входил тускло и неровно. У окна сидела Софья Николаевна. Не одна. Рядом с ней стояла пожилая гувернантка и тихо гладила девочку по волосам. Девушка подняла на вошедших глаза, и Павел невольно отвел взгляд. Вчера в них еще жило смущение и праздничное волнение. Сегодня там был один только страх, слишком взрослый для барышни тринадцати лет.

Чуть поодаль стояли Анна Дмитриевна и Мария Ильинична. Обе были бледны, но каждая держалась по-своему. Анна Дмитриевна беспрестанно теребила кружево на рукаве, сама того, должно быть, не замечая. Мария Ильинична, напротив, застыла с лицом почти неподвижным, только на виске едва заметно бился нерв. Они поклонились Павлу, и он ответил тем же. Ни одна не заговорила.

Николай Сергеевич остановился посреди комнаты.

— Павел Андреевич приехал сделать карточку, — произнес он глухо, словно объяснялся с людьми, которые и без того все понимали. — Для родственников и для памяти.

Последнее слово прозвучало так, будто причиняло ему боль.

Софья прижала к губам платок.

Павел почувствовал, что в этой комнате ему нечем дышать. Не от жара. Напротив. Воздух стоял прохладный, неподвижный, но что-то в нем было тяжелое и странное, как в его сне. Ему даже почудился на мгновение влажный запах сада, сырой земли и сломанной ветки.

— Где она? — спросил он.

Николай Сергеевич поднял глаза.

— Пройдёмте.

Ответил он так тихо, будто боялся, что мертвая услышит.

Поднимались по лестнице молча. Павел нес в руке перчатки и все думал о том, что годами старался не вспоминать этот дом, а теперь сам идет вглубь его памяти, как по темному коридору, в котором одна за другой отпираются старые двери памяти.

Комната Елизаветы Павловны выходила окнами в сад. За тяжелыми шторами серел тот самый день, что утром встретил его у мастерской. В углу у занавешенного плотной тканью зеркала горели две свечи и стояла икона. На столике стоял флакон с нюхательной солью, стакан воды и недопитая рюмка с какой-то мутной настойкой. На покрывале, ровно сложив руки, лежала Елизавета Павловна.

Смерть успела уже тронуть ее лицо, но не успела отнять красоту. Черты заострились, губы побледнели, веки легли тяжело, как будто сон, в который она погрузилась, оказался слишком глубок для человеческого тела. Только шея портила это спокойствие. У самого основания, там, где белизна кожи была особенно заметна, проступали слабые темноватые следы. Не грубые синяки, не кровавые отметины, а именно следы чьих-то пальцев, почти стершиеся, но все же различимые.

Павел смотрел на них недолго. Потом отвел глаза.

Николай Сергеевич остался у двери. В комнату он вошел, но к кровати не приблизился.

— Можно ли сделать так, чтобы... — начал он и запнулся.

Павел повернул голову.

— Чтобы следы не бросались в глаза, — с усилием закончил Оболенцев. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь увидел лишнее.

Фраза была понятна и без продолжения. Павел кивнул.

— Я поставлю свет так, чтобы лицо осталось главным.

Оболенцев на секунду прикрыл глаза и провёл ладонью по лицу.

Работа началась. Слуги в числе трех дюжих молодцов помогли отодвинуть лишние предметы, переставить кресло, приподнять штору ровно настолько, чтобы света хватило, но он от этого не стал слишком ярким. Павел двигался спокойно, по привычке, и только сам знал, какого усилия ему стоила эта внешняя собранность. Каждый раз, когда он подходил ближе к кровати, ему казалось, что из темного угла комнаты тянет сырой прохладой, будто окно было распахнуто настежь и спальню заполнял не дневной свет, а дождливая ночная тьма.

В один из моментов, наклоняясь поправить складку покрывала, он почти физически ощутил за спиной чье-то присутствие.

Павел резко обернулся.

Никого.

Только Николай Сергеевич у двери, бледный и измученный. Дрожащий свет свечей у стены. Да тишина комнаты, в которой лежала покойная.

— Вам нехорошо? — спросил Оболенцев.

— Нет, — ответил Павел. — Здесь душно.

Он намеренно солгал. В комнате было скорее холодно, чем душно.

Когда все было готово, он навел объектив. Лицо Елизаветы Павловны легло в стекло мертвой белизной. Павел смотрел под темную ткань, и в эту минуту память снова ударила его короткой вспышкой. Не весь образ, а только часть. Молодая Елизавета Павловна. Ночной сад. Ее рот, искаженный злостью. Хруст ветки. Потом все опять скрылось.

Он выпрямился, сжал челюсти и снял крышку объектива.

Несколько секунд прошли в полной тишине. За дверью кто-то тихо плакал. Внизу скрипнула половица. Потом все было кончено.

Павел вернул крышку на место и отошел.

— Готово.

Николай Сергеевич подошел ближе, но не к кровати, а к окну. Будто ему было необходимо удостовериться не в том, что снимок сделан, а в том, что за стеклом действительно день, а не какое-то иное время суток.

— Благодарю вас, — произнес он. — Не знаю, как бы я...

Он не договорил.

Павел убрал аппарат и только теперь заметил, что Анна Дмитриевна и Мария Ильинична стоят в приоткрытой двери. Видимо, пришли уже давно и все это время молча наблюдали. Лица у обеих были одинаково белые. Но если в Анне Дмитриевне страх был живым и растерянным, то в Марии Ильиничне он уже начинал затвердевать, превращаясь в ледяной ужас.

Никто из них не подошел к покойной.

Никто не перекрестился.

Никто не сказал ни слова.

Павел вдруг отчетливо понял, что эти две женщины боятся не смерти Елизаветы Павловны. Они боятся чего-то более страшного.

С этой мыслью он и спустился вниз.

В передней Софьи уже не было. Гувернантка, должно быть, увела ее наверх или в дальние комнаты. Дом снова стал безмолвен. Только на столике у лестницы остался букет, составленный вчера для праздника. Белые цветы начали вянуть, и один лепесток лежал на полу, потемневший у края.

— Карточка будет готова не сразу, — сказал Павел, надевая перчатки.

— Я понимаю, — ответил Николай Сергеевич. — Пришлите ее ко мне лично.

Павел кивнул.

— Разумеется.

Он уже хотел выйти, когда Оболенцев вдруг задержал его взглядом.

— Вы ведь были у нас тогда, давно, — произнес он очень тихо. — В первый год, как перебрались в Петербург.

Не вопрос. Утверждение.

Павел смотрел на него молча.

— Бывал, — сказал он наконец.

Оболенцев медленно кивнул, будто иного ответа не ждал.

— Я помню те дни.

Больше он ничего не прибавил.

Павел вышел на крыльцо и вдохнул влажный воздух северной весны так жадно, словно только что выбрался из старого подвала. Но легче ему не стало. Пока прислуга Оболенского укладывала ящики с оборудованием, он невольно посмотрел в сторону сада. С этого места старое дерево было видно не полностью, только часть ствола и темная полоса земли у корней. На миг ему показалось, что там, в глубине, мелькнуло что-то белое.

Он моргнул.

Ничего.

Только пустой сад и ветви, едва шевельнувшиеся на ветру.

Всю дорогу назад он молчал. На этот раз Николай Сергеевич не поехал с ним. Павел был один, и это одиночество оказалось не легче чужого присутствия. Колёса стучали по камням, вздрагивали на выбоинах, а внутри него все крепче затягивался тугой узел. Теперь он уже не мог обманывать себя, что дело только в старом доме и давней тревоге. Что-то возвращалось.

Когда мастерская приняла его привычным запахом реактивов и дерева, Павел почувствовал к ней почти благодарность. Здесь все было на своих местах. Камера. Ширма. Камин. Полки. Егор, который встретил хозяина вопросительным взглядом, но благоразумно не стал расспрашивать сразу.

— Ужин подать, Груня сегодня старалась? — спросил он только тогда, когда ящики уже были внесены.

— Да, Егор, что-то я вымотался, — честно признался Павел и направился вместе с помощником в дальнюю гостиную.

Глава 4

Во время ужина в тот вечер Павел ел молча. Груня, поставив на стол щи, ломоть черного хлеба и жаркое, пару раз выглянула из кухни, словно хотела спросить, не позвать ли лекаря, но по лицу хозяина поняла, что говорить с ним нынче не стоит. Егор тоже чувствовал это и потому суетился тише обычного.

— Еще чаю подать, Павел Андреевич? — спросил он наконец.

— Не надо. Довольно.

— А стекла на утро оставить в темной комнате?

Павел на миг замер с ложкой в руке. Перед глазами снова встала спальня Елизаветы Павловны, белое лицо на подушке и слабые следы на шее.

— Оставь, — сказал он. — Завтра.

Но и завтра он к ним не притронулся.

С самого утра потянулись посетители. Сначала пожилой статский советник с женой и двумя дочерьми. Потом купеческая чета с мальчиком лет шести, который боялся камеры и упорно прятал лицо в подол матери. Следом за ними молодой офицер, заказавший сразу десяток карточек для отправки невесте и двум тетушкам. Потом еще кто-то, ещё и ещё. Заказов накопилось столько, что к обеду Павел уже двигался почти машинально, благодарный самой работе за то, что она не оставляет ему свободной минуты.

Он снимал, усаживал, поправлял головы, велел не шевелиться, принимал плату, записывал фамилии, возвращался в павильон, снова ставил людей к свету. Егор едва поспевал за ним, но не жаловался. День был хорош для дела, а в хорошие дни и усталость переносится легче.

Только одно выбивалось из обычного порядка.

На дальнем столе, прикрытая темной тканью, лежала коробка с пластинами Оболенцевых.

Павел старательно не смотрел в ту сторону. И все же взгляд раз за разом возвращался к ней сам, как возвращается язык к больной десне. Несколько раз он уже почти подходил, почти протягивал руку, но тут же находилось новое дело. Новый посетитель. Новый заказ. Новая причина отложить.

Так прошел один день.

Потом второй.

На второй день ему стало казаться, что в мастерской изменился сам воздух. Не так, чтобы явно. И не настолько, чтобы можно было пожаловаться хоть кому-нибудь. Просто иногда, проходя мимо шкафа с архивом или мимо стола, где лежала темная коробка, он на короткое мгновение улавливал то влажный запах холодной земли, то странную прохладу, будто кто-то только что распахнул дверь с черного хода. Егор ничего не замечал. Груня, напротив, все время ворчала, что в доме словно сыро, хотя печь топится исправно.

Ночами Павел спал плохо. Сон уже не возвращал его прямо в тот сад, как в первую ночь, но стоило только задремать, как начинали сниться стекла. Одни и те же. Темные, непрозрачные. Он подносил их к свету, а за ними всегда оказывалось чье-то лицо. Белое. Размытое. Неуловимое. И всякий раз, прежде чем он успевал разглядеть его ясно, сон рассыпался на осколки.

На третий день, ранним утром, когда мастерская только-только просыпалась, Павел стоял у окна в павильоне и с тоской смотрел на сырой Невский проспект. Ветер тащил по мостовой клочья пыли и прошлогодней листвы. Дворники матерились, видя это безобразие. А по тротуару, почти под самыми окнами, семенил мальчишка с охапкой газет подмышкой. Голос у него был звонкий, как медный колокольчик, и он выкрикивал заголовки так, будто сам участвовал в каждом из описанных событий.

— Новые известия. Неожиданные смерти знатных дам. Петербургские новости. Неожиданные смерти знатных дам...

Павел вздрогнул так резко, что чуть не уронил чашку.

Мальчишка уже прошмыгнул дальше к Аничкову мосту, но Павел быстро распахнул окно.

— Эй. Подь сюда.

Парень поднял голову, метнулся к господину, и через минуту Павел уже выскочил с парадного крыльца. Сунул пареньку монету, выхватил лист прямо из рук и только потом понял, что пальцы его дрожат.

Строки сперва поплыли перед глазами. Он заставил себя читать медленно.

В короткой заметке, набранной сухим газетным языком, сообщалось о внезапной смерти Анны Дмитриевны Веригиной и Марии Ильиничны Ракитиной. Обе, каждая в своем доме, были найдены утром без признаков жизни. Врачи пока не называли причины, но подчеркивали странное сходство обстоятельств. Обе дамы накануне чувствовали себя удовлетворительно и не жаловались на недуг.

Павел опустил газету.

Ему показалось, что мостовая под ногами на секунду ухнула вниз.

Егор внимательно смотрел на хозяина, остановившись в дверном проёме и прислушивался к выкрикам удаляющегося газетчика.

— Вы их знали?

Павел не ответил сразу.

— Да, — он кивнул и посмотрел на помощника мутным взглядом.

Они вернулись в павильон.

Егор перевел взгляд на темный стол у стены, где все еще лежала коробка с пластинами.

Но докучать хозяину своими мыслями не стал.

Павел сложил газету и медленно положил ее рядом с кассой. Вот теперь оттягивать было уже некуда. Смерть вырвалась за пределы одного дома, расползлась по городу, добрала тех, кто стоял рядом с Елизаветой Павловной у старого дерева. И если до этого можно было еще убеждать себя, что дело в нервах, в совпадении, в страхе, в ошибке памяти, то теперь все эти спасительные слова рассыпались.

Он подошел к столу, сдернул ткань с коробок и впервые за несколько дней поднял одну из них.

Тяжесть стекол показалась неприятной, словно это был короб со змеями.

— Егор, — сказал он, не оборачиваясь. — Сегодня никого не принимать до полудня. Скажешь, что я занят срочной работой.

— Будет исполнено, — отозвался помощник и пошел замыкать входную дверь.

Темная комната встретила их привычным полумраком и запахом реактивов. Здесь Павел всегда чувствовал себя хозяином происходящего. Стекло, бумага, свет, вода, серебро, химия, все подчинялось правилу, порядку и мастерству. Но сегодня эта привычная власть почему-то не успокаивала.

Он начал с пластин, сделанных в саду.

Сначала проступили знакомые лица. Софья. Николай Сергеевич. Общая семейная карточка. Все, как и следовало. Ровно. Чисто. Почти безупречно. Только когда дошло до снимка трех женщин у дерева, воздух в комнате словно стал тяжелее.

Павел сам вынул стекло, осторожно поднес к свету и замер.

Елизавета Павловна стояла посередине, Анна Дмитриевна и Мария Ильинична по бокам. Свет падал удачно. Поза была хороша. Старый ствол темнел за их спинами.

И рядом с ним, чуть глубже, уже нельзя было списать увиденное ни на игру теней, ни на случайный брак.

Там стояла тень.

Пока еще неясно. Пока еще смазанно. Но уже с тем отчетливым женским силуэтом, который не мог возникнуть сам собой. Будто кто-то, не приглашенный в кадр, вошел в него в последнюю секунду и остался в стекле.

Павел поднес пластину ближе. Белое пятно лица. Темное платье. Узкие плечи. И какая-то неподвижность, страшнее всякого движения.

— Господи, — очень тихо сказал Егор за его спиной.

Павел резко обернулся.

— Что ты видишь?

Помощник сглотнул.

— Будто... будто кто-то там стоит.

Павел ничего не ответил. Он только медленно перевел взгляд обратно на стекло. Значит, это не только его помрачение. Не его одиночная боязнь. Егор видел то же самое.

— Никому ни слова, — сказал Павел.

— Разумеется.

Следом он взял посмертную пластину.

И вот тут страх, до этого еще цеплявшийся за разум, окончательно отступил перед чем-то иным.

Лицо Елизаветы Павловны проявилось спокойно и страшно, как и следовало мертвому лицу. Но у изголовья, в темной складке шторы, где во время съемки не было никого, теперь стояла та же фигура. Уже не в глубине. Уже не за деревом. Почти рядом. Чуть склонившись к постели, будто разглядывала покойную.

Павел почувствовал, как холод медленно ползет по спине.

Егор тихо выдохнул.

— Это к-кто?

Начал было он и осёкся.

Павел поставил стекло в держатель так осторожно, будто боялся снова касаться прокажённого предмета.

— Уходи домой, сейчас же, — сказал он.

— Павел Андреевич...

— Домой, Егор. Живо.

Голос прозвучал так, что спорить было невозможно.

Когда дверь темной комнаты закрылась, Павел остался один. Некоторое время он стоял неподвижно, глядя на обе пластины. Потом перенес их в павильон, где света было больше, и еще раз рассмотрел под светом приближающегося вечера.

Нет. Ошибки быть не могло.

На одном снимке фигура была дальше. На другом ближе.

Значит, она не просто являлась. Она двигалась.

И двигалась не к Елизавете Павловне одной. Нет. Теперь, когда Анна Дмитриевна и Мария Ильинична были мертвы, Павел вдруг с ледяной ясностью понял, что весь этот путь еще не завершен.

Он ещё остался.

Последний из тех, кто был там.

Эта мысль пришла так просто и так тихо, что сперва он даже не испугался. Только спустя несколько секунд до него дошел настоящий смысл этих мыслей. Остался последним не просто среди живых, а среди тех, кто был в ту ночь связан молчанием.

Рука сама потянулась к архивному шкафу.

Павел не открыл его.

Только положил ладонь на створку и закрыл глаза.

Изнутри, из глубины памяти, уже снова поднимались ночной сад, белое пятно на траве и хриплый оборванный звук, который он столько лет не желал слышать до конца.

Он медленно убрал руку, сомневаясь.

Но всё же пересилив себя начал перебирать старые пыльные пластины.

Глава 5

Пыль на старых конвертах лежала так густо, будто годы нарочно старались скрыть все, что было убрано в архив. Павел снимал один за другим пакеты со стеклами, читал выцветшие пометки, перекладывал коробки и с каждым движением чувствовал, как внутри у него что-то медленно каменеет. Он уже не сомневался, что найдет нужное. Сомневался лишь в том, хватит ли у него сил смотреть.

Наконец пальцы наткнулись на большой серый конверт, на котором почти стертым карандашом было выведено:

Оболенцевы. Апрель 1859 года.

Павел замер.

Потом медленно сел за стол, положил конверт перед собой и несколько мгновений просто смотрел на него, будто тот мог сам распахнуться и заговорить. В мастерской стояла такая тишина, что было слышно, как в камине слабо осыпается зола.

Он развязал тесемку.

Внутри лежали два стеклянных негатива и один старый отпечаток, пожелтевший по краям. На нем были молодые Оболенцевы. Николай Сергеевич стоял прямо, но уже тогда в нем чувствовалось что-то надломленное. Елизавета Павловна держала голову чуть выше, чем следовало, и во взгляде ее было то же холодное превосходство, которое Павел узнал по письму и по той странной улыбке тогда у крыльца.

Снимок был сделан под тем самым деревом.

Павел поднес его ближе к лампе и почувствовал, как сердце тяжело ударило в грудь. За стволом, в самой глубине, куда тогда он даже не подумал всматриваться, темнела женская фигура. Неясная, почти растворенная в тени, но несомненная. Она стояла там уже тогда.

Он торопливо вынул стеклянный негатив и сделал новый отпечаток с увеличением.

Бумага долго не отдавала изображение, будто не желала выпускать старую правду на свет. Но когда черты, наконец, проступили отчетливо, Павел увидел то, чего уже не мог назвать случайностью. У дерева стояли не только молодые хозяева. Из-за ствола на них, а может быть и прямо на него, смотрела женщина. Светлое лицо. Темное платье. Сломанная, неподвижная и полуразмытая фигура.

И тогда память прорвало холодным напором.

Без обрывков. Без милости. Без тумана.

Он увидел тот апрельский день так ясно, словно и не прожил после него тринадцати лет.

Дом был полон гостей. В саду стояли столы. На веранде смеялись дамы. Молодая хозяйка, еще слабая после недавних родов, принимала поздравления и мило улыбалась каждому, кто подходил к ней с поклоном. В детской плакал младенец. Горничные носились по лестницам, мужчины спорили о службе, погоде и столичных новостях. Павел тогда только начинал пробиваться в Петербурге и радовался такому заказу, не задавая лишних вопросов.

Вечером, когда шум стих и последних гостей распустили по комнатам, его попросили остаться для утренних совместных снимков. Поздно вечером он еще не спал и вышел на крыльцо вдохнуть свежий воздух. Ночь была теплая, но сырая. Сад почти тонул во мраке. Между деревьями белело небо. Потом раздался крик.

Он не двинулся сразу. Сначала только прислушался.

А потом увидел их.

Три женщины в глубине сада. Елизавета Павловна, Анна Дмитриевна и Мария Ильинична. И четвертая на земле. Девушка, отбивавшаяся из последних сил. Волосы растрепаны. Платье сбилось. Лицо в грязи. Евдокия, крепостная.

До него долетали лишь обрывки слов.

Бесстыжая.

Тварь.

Пока я лежала.

Пока я рожала.

Евдокия плакала и что-то пыталась объяснить, но ее не слушали. Анна Дмитриевна держала ее за плечи. Мария Ильинична прижимала колени. А Елизавета Павловна, задыхаясь от ярости, била ее по лицу и кричала так зло, что даже теперь Павлу становилось холодно.

Он мог шагнуть вперед.

Мог крикнуть.

Мог кого-то позвать.

Но тогда, в ту секунду, в голову ему ударила самая подлая из всех мыслей. Что это не его дело. Что он чужой. Гость. Человек без положения. Что вмешательство погубит и заказ, и репутацию, и, быть может, всю его петербургскую жизнь. Девушка крепостная и это дело касается только её и хозяев.

Пока он стоял в тени под лестницей, выбирая собственную безопасность, Елизавета Павловна двумя руками схватила Евдокию за горло и прижала к земле.

Девушка билась. Пыталась ещё что-то сказать и царапала холодные листья на траве. Он это видел издалека, но не смел пошевелиться.

Женщины навалились на несчастную.

Послышался хруст ветки и сдавленный хрип.

А потом все стихло.

Все трое выпрямились. Тяжело дышали. Поправляли платья. Елизавета Павловна первой привела себя в порядок, провела ладонью по волосам, и они начали возвращаться в дом. Подходя к крыльцу, заметив Павла, хозяйка улыбнулась той тонкой, ледяной улыбкой, которая пережила тринадцать лет и теперь снова встала у него перед глазами.

— Что вы здесь, Павел Андреевич. Ночь сырая. Простудитесь. Ступайте спать.

Он ушел.

Не потому, что хотел подчиниться. Не потому, что ничего не понял. А потому, что струсил.

Утром хозяйка сама распорядилась вынести аппарат в сад и поставить его под тем самым деревом. Николай Сергеевич стоял рядом с ней бледный, осунувшийся, как после тяжелой болезни. Пока Павел наводил объектив, он, не глядя на жену, почти шепотом произнес:

— Зачем вы это сделали. Евдокия ничего не делала.

Павел слышал.

Видел примятую траву.

Видел обломанную ветку.

Видел темные бурые капли на траве у корней дерева.

И промолчал.

Теперь, спустя тринадцать лет, сидя за столом в собственной мастерской, он понял то, от чего раньше отворачивался. Евдокия пришла сперва за той, что душила. Потом за теми, кто держал и помогал. Но оставит ли она свидетеля и труса.

Павел долго сидел неподвижно. Потом встал, запер мастерскую изнутри и задернул шторы плотнее. Делал он это не в надежде спастись. Скорее по старой привычке наводить порядок там, где уже поздно что-либо исправлять.

Вечер тянулся медленно. Камин потрескивал глухо и неровно. На столе лежали старый отпечаток, две новые пластины и пожелтевший конверт со стертой надписью. Павел не пил и не ел. Только сидел, слушая дом.

Сначала до него доносились привычные звуки улицы. Колеса. Голоса. Далекий окрик извозчика. Потом все стало стихать.

И когда в Петербург вернулась ночь, в мастерской запахло сырой землей.

Сначала отдаленно, но затем всё сильнее и отчётливее. Будто кто-то только что вошел с мокрого сада, не стряхнув с подола грязь и прелую листву. Павел медленно поднял голову. Окна были закрыты. Дверь заперта. Камин тлел, отдавая лишь слабое красное свечение.

Запах усиливался.

К нему примешался другой. Мокрая кора. Весенний холод ночной земли.

Наверху лестницы скрипнула ступень.

Павел не сразу понял, что это за звук. Слишком тихий и осторожный. Потом скрип повторился. Еще раз. Будто кто-то, не торопясь, спускается по лестнице.

Он поднялся.

Колени были ватными. Пальцы холодными. Лампа в руке дрожала.

Шаг.

Еще шаг.

И тишина.

Павел смотрел на темный проем лестницы и чувствовал, как стучит в висках кровь. Никого. Только узкая полоска мрака между стенами. Только тень перил. Только пустой проём.

Он начал оглядываться по сторонам. Никого.

Вдруг его взгляд зацепился за своё отражение в зеркале. Там был он, держащий лампу, которая чуть подрагивала в его руке. Но не только это. За его спиной была она. Полуразмытый силуэт. Белесое лицо. Темную полоса волос.

Он резко обернулся, чуть не выронив лампу из руки.

И она была прямо перед его лицом.

Платье на ней висело тяжело, низ был черен от сырой земли. Лица почти нельзя было разглядеть, только белизну кожи и темные провалы глаз. Но руки были видны отчетливо. Тонкие. Бледные. С длинными пальцами.

Павел отступил назад, пока не ударился бедром о край стола.

— Евдокия... — выдавил он, и сам не понял, зачем произнес это имя.

Фигура дернулась ближе и сцепила ледяной хваткой его горло.

От нее веяло могильным холодом и тем самым сырым садовым воздухом, который преследовал его все эти дни. Павел хотел закричать, позвать хоть кого-нибудь, но в горле уже будто стояла невидимый ком земли.

Холод обжег хуже огня.

Павел рванулся, выронил лампу, и павильон разом провалился в дрожащий полумрак. За спиной зашуршали бумаги. Что-то упало на пол. Но все это было уже далеко. Остались только бледные пальцы, мертвая хватка и глаза, в которых не было ни ярости, ни торжества. Только память.

Голос прозвучал почти у самых его губ.

Тихо. Ясно. Страшнее крика. Она прошептала лишь одну фразу.

— Ты позволил им это сделать.

Павел попытался вдохнуть, но не смог. В глазах потемнело. Перед ним сразу, одним ударом, встали ночь в саду, хрип Евдокии, шепот Николая Сергеевича под деревом, и он сам, молодой, живой, стоящий в ночной тени веранды и ничего не делающий.

Последним чувством был не страх.

Стыд.

А потом все померкло.

*

Утром Егор долго стучал в запертую изнутри дверь, прежде чем решился позвать дворника. Когда они вошли, в мастерской стоял странный холод, хотя камин был полон серой золы. Павел Андреевич сидел в кресле у стола, запрокинув голову, будто задремал не раздеваясь. Только лицо его было серым, а на шее темнели слабые следы, похожие на отпечатки тонких пальцев.

На столе лежали старый отпечаток, две пластины и раскрытый конверт.

Егор долго смотрел на хозяина, потом перевел глаза на стекла и вдруг заметил еще один лист у самой ножки стола. Небольшой, пробный отпечаток, сделанный в спешке поздно ночью.

Он поднял его.

На снимке был пустой павильон. Кресло. Край стола. Темный проем лестницы.

И рядом с креслом стояла размытая женская фигура.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге