Обложка Суфлёр с того света

Суфлёр с того света

Грициан Андреев

0% прочитано
Стандартный
Грициан Андреев

Суфлёр с того света

Глава 1

У Кати чулок на правой ноге сползал гармошкой и колол щиколотку, потому что резинка лопнула еще утром, а подвязать было нечем. Она стояла у третьей кулисы, подпевая из хора, и слушала, как примадонна Свияжская перед ней в сотый раз дерет глотку на высокой ноте. Катя должна была подхватить на втором такте, но от страха опять прозевала взмах палочки.

Дирижер, лысый старик с седой бородой, бросил палочку на пюпитр.

– Нет, это не опера, – сказал он в темноту зрительного зала. – Это ярмарочный балаган. Катерина, подойди к рампе. Почему опять с опозданием? У тебя уши ватой забиты или ослепла вовсе? Я для кого тут, спрашивается, палочкой воздух режу, жилы рву, для святого духа?

Катя шмыгнула носом, подошла к рампе, споткнулась о край жестяного рефлектора и едва не загремела в оркестр. В зале засмеялись. Свияжская громко фыркнула, поправляя на толстой шее стеклянные бусы.

– Оставьте ее, Иван Карлыч, – протянула примадонна. – У нее на лице написано: крестьянская кость. Ей в поле снопы вязать, а не в благородных сюжетах участвовать.

***

После репетиции всех отпустили, а Кате велели вымыть доски сцены теплой водой с уксусом, чтобы отбить запах прелой капусты из подвала.

Она набрала в казенное цинковое ведро воды из колодца на заднем дворе, приволокла наверх, села на корточки у заколоченной суфлерской будки и принялась возить мочалкой по серым доскам. От обиды слезы капали прямо в мыльную жижу.

– Чего слюни распустила, образина? – раздался из-под пола глухой, трескучий голос.

Катя замерла, сжав мочалку так, что грязная вода полилась на фартук.

– Господи помилуй, – пробормотала она, озираясь на пустые ложи. – Кто тут?

– Дух святой в лаптях, – злобно отозвалась щель под фанерным колпаком. – Воду отодвинь, дура. Мне сквозь перекрытия прямо на лысину течет. Капает и капает, как в осеннем лесу.

Суфлерская будка стояла заколоченной добрых тридцать лет, еще со времен старого губернатора. Последним в ней служил Антонио Мальдини — в молодости знаменитый тенор, а к старости, потеряв голос и опустившись, нищий суфлер при губернской опере. В этой самой яме он и помер прямо во время спектакля от разрыва сердца.

Нового человека дирекция из экономии брать не стала, дыру в полу наглухо забили фанерой, а актеры с тех пор выкручивались сами.

Оказалось, никуда старый итальянец не ушел. Сидел под сценой среди битого стекла, старых кулис и паутины.

Катя с перепугу выронила мочалку, отшатнулась на четвереньках и плюхнулась задом на мокрые доски. Руки сами собой затряслись, она судорожно принялась крестить фанерный колпак, бормоча сквозь зубы «Отче наш» и поминая всех угодников от Николы до Пантелеймона.

– Перестань махать лапами, дура! – зашипело из щели с такой злобой, что из дыры вылетел клуб пыли. – У меня от твоих крестов только в носу першит. Не черт я. Сдалась мне твоя тощая душа, ею даже в аду печь не растопишь.

– А кто ж вы? – просипела Катя, вжимаясь спиной в деревянную стойку кулисы и боясь шевельнуться. – Упырь?

– Сама ты упырь, неуч неотесанная! – оскорбился голос снизу. – Я артист императорских театров! Антонио Мальдини, первый тенор Модены и Пармы! Помер я тут, понимаешь? Сердце разорвалось в третьем акте «Риголетто», уж бог весть сколько лет назад, когда эта ваша кособокая купчиха сфальшивила на «ля» на целый полутон. Тело на чугунолитейном кладбище сгнило, а душа здесь застряла, как ржавый гвоздь в перекрытии. На небо меня святые не пустили, и поделом: я ж при жизни матерщинник был отпетый, горькую хлестал штофами, а уж девок из кордебалета по темным уборным перетискал, со счету сбиться можно, батюшка на исповеди только крякал да за сердце хватался. Святой Петр у ворот на меня глянул, плюнул под ноги и засов на два оборота задвинул. А в ад черти не берут — говорят, от моих придирок к хору грешников в котлах смола киснет. Вот и торчу под половицами один-одинешенек.

Катя перевела дух, вытерла холодные от страха ладони о фартук. Покойников она на своем веку видала, но чтобы мертвец так бойко сыпал ругательствами и требовал не капать мылом ему на лысину — с таким чудом сталкиваться еще не доводилось. Страх понемногу уступил место простому бабьему удивлению.

– И что ж вы... совсем там один сидите? – тихо спросила она, осторожно подбирая ведро.

– А с кем мне сидеть, с крысами? – огрызнулся Антонио. – Они в музыке ни хрена не смыслят, только бутафорский клей жрут. Ты воду-то с досок сотри, говорю, а то сквозь щели течет, на мне весь фрак мокрый.

***

Характер у мертвого итальянца был хуже некуда. Первые две недели он только и делал, что облаивал Катю через щели.

– Рот открой, как будто горячую картошку проглотить хочешь! – сипел он снизу, когда она вечером оставалась распеваться в пустом зале. – Не пищи! Грудной регистр где? Ты баба или мышь полевая? Давай «ми» второй октавы, только без этой твоей дурацкой курской привычки жевать гласные!

Катя злилась, швыряла мочалку в ведро, плакала в кулисах, но пела. Больше-то учить ее некому было. Антонио заставлял ее часами стоять посреди сцены лицом к темному залу, уперев кулаки в бока, и сердито стучал палкой снизу по доскам, если она сбивалась с темпа или начинала сутулиться.

Постепенно они привыкли друг к другу. Катя стала тайком приносить мертвому маэстро то яблоко в кармане, то сухарей с тмином. Он яблоки, понятно, есть не мог, но требовал, чтобы она клала их прямо на щель в полу: говорил, что от них пахнет садом, а не подвальной тухлятиной и мышами.

– Я ведь в Неаполе на одной сцене с Тамберликом стоял, – бубнил он по ночам из темноты. – Меня сам Россини за щеку трепал. А теперь сижу под досками, слушаю, как купчихи фальшивят. Сдохнуть мало, так еще и уши заставляют мучить.

***

Перед самым Новым годом ставили сборный водевиль. Народу набился полный зал, от шуб и мокрых валенок в партере стоял тяжелый пар.

Кате дали спеть одну маленькую куплету в начале второго действия.

Когда объявили выход, у нее от страха онемели губы и похолодели ладони. Она шагнула на освещенные подмостки, щурясь от керосиновых горелок рампы, и встала на середину сцены, прямо над заколоченной будкой. Снизу, сквозь перекрытия, сухо и ободряюще стукнули два раза в подметку ее правого башмака: мол, не дрейфь, я здесь.

Катя набрала полный живот воздуха, как учил Антонио, опустила подбородок и запела.

И в зале в одну секунду стало тихо-тихо. Ни кашля, ни скрипа кресел, ни шороха программок. Голос у нее пошел не тонкий и робкий, каким она пищала в хоре, а удивительно глубокий, грудной и чистый, взлетавший под самый потолок легко, точно птица. Звук покатился по рядам, ударил в бархат лож, зазвенел в хрустальных подвесках люстры. Толстый купец в первом ряду забыл поднести к носу табакерку, дамы замерли с полуоткрытыми веерами, а дирижер в яме застыл с поднятыми руками и боялся шевельнуть палочкой, чтобы не спугнуть эту звенящую красоту.

Зал коротко, всем партером ахнул от неожиданности, и Свияжская за кулисами позеленела от зависти.

Катя дотянула последнюю ноту, щеки ее пылали, в глазах стояли слезы восторга, в первых рядах уже поднялись руки для шквала аплодисментов...

И в этот самый миг из правого кармана кулис повалил густой, удушливый дым. Кто-то из бутафоров сунул за декорации керосиновую грелку и не заметил, как загорелась промасленная дерюга, которой укрывали бутафорский холм.

Вспыхнуло сразу. Огонь лизнул сухой холст, с гулом пошел вверх по веревкам к колосникам.

В зале кто-то коротко, по-собачьи взвизгнул. Потом все разом вскочили, полезли через спинки кресел к узким дверям, началась слепая, страшная возня.

Катя выскочила на сцену, хотела бежать к боковому выходу, но перед ней с грохотом рухнула горящая кулиса, подняв сноп искр. Дым повалил такой густой, что перехватило горло. Она упала на колени, закашлялась, ткнулась лицом в холодные доски у самой суфлерской будки.

– Ложись! – заорал из-под пола Антонио. – Ниже голову держи, дура!

– Не могу, – хрипела Катя в щель, задыхаясь. – Дверь завалило... Жжет...

И тут под сценой что-то глухо ухнуло.

Фанерный колпак будки треснул, раскололся пополам. Из черной дыры вырвался такой страшный, нечеловеческий рев, что даже гул пожара на секунду потонул в этом звуке.

Это был Антонио.

Он не пел арию, он орал во все горло старую солдатскую неаполитанскую песню, дико, звонко, на самый разрыв давно истлевших связок. Звук шел снизу, вибрировал в досках, от него дрожали под ногами половицы.

– Вставай, корова! – рявкнул он прямо ей в лицо сквозь дым и пламя. – Ко мне ползи! Под сцену, в люк! Быстро!

Этот крик словно ударил Катю палкой по спине. Она собралась с силами, перевалилась животом через край разломанной будки и рухнула вниз, в темное сырое подполье, сбив локти о кирпичи.

Сверху с чудовищным грохотом рухнул горящий настил сцены, завалив дыру пылающими балками и углями.

Катя ползла на животе по мокрой земле подполья, задыхаясь в густом чаду и обдирая в кровь локти о битый кирпич. Жар сверху давил так, что на спине начала тлеть ткань платья. Она тыкалась лицом в темноту, кашляла черной гарью, пока в самом углу фундамента не нащупала низкий деревянный продух — лаз, через который в подвал с улицы сгружали дрова для печей.

Сбив ногти о примерзший засов, она вышибла дверцу ногами и кубарем вывалилась наружу, в сугроб на заднем дворе.

Сзади ахнуло: прогоревшие колосники рухнули внутрь здания, выбросив в ночное небо столб искр. Катя лежала в талом снегу, жадно хватая ртом ледяной воздух. Она попыталась закричать, позвать Антонио, но из обожженного дымом горла вырвался только сухой, скрежещущий сип. Горячий воздух пожара сжег ей связки.

***

Утром на пожарище не осталось ничего, кроме черных кирпичных стен и обугленных балок, торчавших из завалов, как ребра дохлой скотины.

Шел мокрый снег вперемешку с дождем. Труппа разбежалась кто куда: Свияжскую увез муж в теплой карете, директор ругался с полицией из-за страховки, а на Катю в ее обгорелом рванье никто даже не взглянул. Кому нужна немая хористка, у которой сгорело все ее казенное имущество?

Она приковыляла к тому месту, где под завалами была суфлерская будка. Под обвалившимися обугленными балками стояла глубокая черная жижа из талого снега, золы и грязной воды из пожарных бочек.

Катя опустилась на колени прямо в черную грязь у края ямы.

Она вспомнила, как обещала Антонио спеть для него. Вспомнила его слова про то, как больно, когда внутри тебя рвется наружу музыка, а ты можешь только молчать и слушать чужую фальшь.

Катя открыла рот, набрала полный живот морозного воздуха, как он ее учил, опустила подбородок и попыталась спеть хотя бы одну ноту из той неаполитанской песни.

Ничего не вышло. Из горла вылетел только жалкий, свистящий хрип, похожий на шелест сухих листьев.

По щекам, смывая копоть, потекли горячие слезы. Она закрыла рот ладонью и тихо, беззвучно завыла, раскачиваясь на коленях над черной водой.

Потом дрожащей, обожженной рукой полезла в карман и нащупала сухую корку с тмином, которую не успела отдать ему вчера. Положила хлеб на мокрый обломок кирпича у самого края ямы, прижала пальцы к губам и просипела в пустоту, в черную жижу подвала:

– Прости... маэстро...

Никто не отозвался. Только вода капала с обгоревшей балки в холодную золу, да ветер трепал обгорелый подол ее платья.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге