Страхи
Глава 1
Два года. Ровно два года прошло с той ночи в особняке Заозерских, и я до сих пор проверяю замки дважды. Нет, не потому что боюсь грабителей. Просто иногда мне кажется, что если я не поверну ключ три раза в одну сторону и два в другую, то реальность сложится как карточный домик.
Мы живём в хрущёвке на четвёртом этаже. Лифта нет, и это хорошо. Подъём по лестнице отнимает ровно столько сил, чтобы не думать о лишнем. Двушка. Спальня нам с Эвой, детская Марку, зал совмещён с кухней. На подоконниках герань — Эвино хобби, которое она ненавидит, но поливает каждый день. Я работаю в ночную смену в такси, днём сижу с Марком. Эва пишет книгу. Сборник расследований. Она называет это «терапия чёрными чернилами», я называю это «мама, прекрати, ужин стынет». Но мы оба знаем: ей нужно. Как мне нужна терапия, которую я прошёл. Честно прошёл. Без пропусков, хотя первые три сеанса я врал психологу, что всё нормально.
Кошмары почти прошли. Почти. Знаете это чувство, когда ты просыпаешься и три секунды не понимаешь, кто ты, где ты и почему твои руки сжимают простыню так, что вот-вот порвут? У меня это случается раз в две-три недели. Потом я вижу Эвин затылок, слышу её ровное дыхание, и мир встаёт на место. Психолог сказал, что это норма. Что два года для такого — не срок.
А ещё у меня фобия. Идиотская, как мне кажется, фобия. Я боюсь чужих спящих людей. Если пассажир засыпает у меня в машине — меня начинает трясти. Если кто-то на вечеринке (на какие вечеринки, шучу, мы с двухлетним ребёнком ходим раз в полгода в «Детский мир») закрывает глаза дольше, чем на минуту, — у меня немеют пальцы. Терапевт сказал: «Это якорь на дом, где вы не могли разбудить жертв». Красиво сказал. Но якорь не вытащить, можно только научиться с ним жить.
Я не сказал терапевту одну вещь. Каждый раз, когда Марк спит днём, я захожу к нему в комнату и проверяю, дышит ли он. По нескольку раз за час. Сначала просто смотрю на грудную клетку. Потом подношу зеркальце ко рту — то самое, из Эвиной косметички. Потом кладу ладонь на спину. Он ворочается, бормочет что-то, и я выхожу на цыпочках. Эва не знает. Если узнает — скажет, что это ПТСР, что надо вернуться к терапевту. Но я не вернусь. Потому что если я вернусь, значит, я признаю, что то, что случилось, было настолько страшным, что до сих пор не отпустило. А я хочу жить. Жить, а не лечиться.
Сегодня пятница. Вечер. Эва укладывает Марка, а я стою в прихожей, застёгиваю куртку. Тяну резинку замка — три раза в одну, два в другую.
—Папа, а когда ты придешь? — кричит Марк из спальни. У него голос звонкий, как колокольчик, который долбят молотком.
—Завтра утром, мармеладка. Ты будешь спать, а когда проснёшься — я уже буду дома.
—Дядя в черном придет?
Я замираю. Куртка наполовину застёгнута.
—Какой дядя, Марк?
—Который выходит из стены. Он вчера приходил. Сказал, что ждёт папу.
Я смеюсь. Специально громко, чтобы Эва услышала и подумала: «Илья смеётся, значит, всё хорошо». Но внутри всё холодеет. Два года назад я видел людей в чёрном. Они стояли в углах особняка Заозерских, и они не двигались, пока кто-то не засыпал. Марк не мог их видеть. Он не родился тогда.
—Дядя пошутил, — говорю я. — У нас стены тонкие, никакой дядя не выйдет.
—А когда выйдет, ты его убьешь?
Я захожу в спальню. Марк лежит на боку, поджав колени к животу, Эва сидит рядом, гладит его по спине. Она поднимает на меня глаза — усталые, но тёплые. Я целую её в лоб, потом Марка в макушку.
—Никого я убивать не буду, — говорю я. — Я буду водить машину и привозить домой деньги.
—А дядя сказал, что ты убивал.
—Марк! — Эва строже, чем я ожидал. — Хватит сказок. Спи.
Марк замолкает. Но я вижу, как он смотрит на стену. На ту самую стену, за которой наша ванная. Там нет никакого дяди. Я сам проверял. С линейкой. В четыре утра, когда не мог спать.
Я выхожу из спальни, слышу, как Эва шепчет Марку колыбельную. Старую, русскую, про баю-баюшки-баю. Я спускаюсь по лестнице, толкаю подъездную дверь. На улице холодно. Сентябрь. Дождь только что прошёл, асфальт блестит как зеркало.
Машина стоит у третьего подъезда. «Лада Веста» 2019 года, серая, царапина на левом крыле. Я сажусь, завожу двигатель. Включаю аудиокнигу — «Психология толпы». Скучаю. Автор нудный, как лекция по сопромату. Думаю о том, что надо завтра купить Марку новую пирамидку. И молоко. И палку колбасы.
Звонит телефон. Эва.
—Марк уснул, — говорит она шёпотом. — Я тоже скоро. Возвращайся пораньше, если сможешь.
—Постараюсь, — улыбаюсь я. — Целую.
—Целую.
Сбрасываю. Ровно в этот момент приложение такси пикает. Механический женский голос, который я ненавижу, произносит:
—Новый заказ. Адрес подачи: бар «Старая переправа». Адрес назначения: улица Тихая, дом тринадцать, квартира пять.
Я смотрю на экран. Сначала не понимаю, почему у меня немеют пальцы. Потом доходит.
Тихая, 13.
Этот адрес я знаю. Не потому что был там. А потому что слышал о нём от других водителей. «Спящий квартал», называют его. Трёхэтажный дом на отшибе, между городом и Журавлями. Журавли — это тот самый комплекс, нет не вспоминать. А «Спящий квартал» стоит прямо посередине. Местные говорят, там никто не живёт. Окна забиты фанерой, дверь на первом этаже заварена. Но ночью, ровно в два часа, загорается одно окно на втором этаже. Свет горит ровно семь минут, потом гаснет.
Я смотрю на экран телефона. Палец застыл над кнопкой отмены заказа. Система высвечивает предупреждение: «Штраф 500 рублей за отмену». У меня на счету 470. Если я отменю, уйду в минус. А завтра Эва хотела купить Марку комбинезон на зиму. Я не могу.
Я поднимаю глаза. Впереди — спальный район, в зеркалах заднего вида — дворы хрущёвок. Справа, за поворотом, начинается дорога к мосту, а за мостом — объездная. Бар «Старая переправа» на окраине. Клиент, которого я должен забрать. И Тихая, 13, куда я должен его отвезти.
Я не знаю, кто этот клиент. Может, обычный пьяница, возвращающийся в пустой дом. Может, кто-то, кто специально заказал такси до «Спящего квартала», чтобы напугать водителя. Может, это совпадение. Чёртово, нелепое, до дрожи в коленях совпадение.
Но Марк сегодня спросил про дядю в чёрном. Сказал, что он ждёт папу. И сказал, что я убивал.
Я выдыхаю. Так глубоко, что рёбра трещат. Потом закрываю приложение такси. Открываю заново. Заказ всё ещё висит. Клиент не отменил. Я должен нажать «Принять маршрут» и ехать к бару. Или нажать «Отменить» и заплатить штраф.
Я сжимаю руль. Костяшки белеют.
—Просто отвезу и уеду, — говорю я вслух, хотя в машине никого нет. — Домой к жене и сыну.
Но я не нажимаю ни ту, ни другую кнопку.
Я сижу в своей «Весте», слушаю, как тикает двигатель на холостых, и смотрю на телефон. Экран гаснет. Я касаюсь пальцем — загорается снова. Заказ висит. Клиент ждёт. Тихая, 13 ждёт.
Где-то там, за пять километров отсюда, в баре «Старая переправа», сидит человек, который заказал такси до адреса, которого боятся даже полицейские. Может, он просто хочет домой. Может, он вообще не человек.
Я не знаю.
Я знаю только одно: я не могу туда ехать. И не могу не ехать.
Потому что если я сейчас нажму «Отменить» — я признаю, что боюсь. А если я боюсь, значит, то, что случилось много лет назад, было не концом. Оно продолжается. Оно ждёт меня там, на Тихой, 13.
Я поднимаю голову и смотрю на дорогу. Прямо — спальный район, дом, Эва, спящий Марк. Налево — объездная, мост, бар «Старая переправа», Тихая, 13.
Рука тянется к коробке передач.
Я ещё не решил, куда поеду.
Но время идёт.
Заказ висит на экране.
А где-то в баре на окраине клиент смотрит на свой телефон и ждёт.
Глава 2
Я подъехал к бару «Старая переправа» ровно через двенадцать минут после того, как принял заказ. Всю дорогу я уговаривал себя, что это обычный рейс. Пьяный мужик, грязные маты на заднем сиденье, чаевые мелочью и запах перегара, который придётся выветривать до утра. Обычное дело. Три раза в неделю. Тысячи таких рейсов.
Но когда я затормозил у входа, что-то было не так.
Бар светился жёлтым — окна грязные, вывеска перегоревшая, половина букв не горит. «Старая перепра». Рядом ни одной машины. Ни одного прохожего. Только мусорный бак у стены и ржавый велосипед без колеса. Я заглушил двигатель, взял телефон, написал в чат: «Я на месте». Ни ответа, ни привета. Минута. Другая. Я уже хотел нажать «Клиент не вышел» и свалить, когда дверь бара распахнулась.
Изнутри вывалился мужчина. Грузный. Очень грузный — не толстый, а тяжелый, как будто кости у него чугунные. Длинное чёрное пальто, на голове капюшон, лица не видно. Он шатался, но не как пьяный, который пытается удержать равновесие, — он шатался как маятник. Влево-вправо, влево-вправо, и каждый раз возвращался в центр. Я вышел из машины, хотел помочь открыть дверь, но он сам рухнул на заднее сиденье. Механически. Как будто его туда бросили.
—Домой, — пробормотал он. Голос низкий, скрежещущий, как ржавые петли. — На Тихую.
Пахло от него перегаром. Но не только. Сквозь дешёвый винный дух пробивался другой запах — резкий, сладковато-химический. Формалин. Я знал этот запах. В морге, куда я попал когда опознавал тела отца, его убили на Лененке при... Не вспоминать. Не вспоминать.
Я хотел спросить про подъезд, про номер квартиры (в заказе было написано, но мало ли), но мужчина уже съехал набок и замер.
—Эй, — я потряс его за плечо. — Эй, дружище, проснись. Какой подъезд? Код на домофоне есть?
Никакой реакции. Я тряс сильнее — голова пассажира мотнулась, но глаза не открылись. Я потряс за грудки — то же самое. Он спал. Не просто спал — он вырубился так, будто его отключили выключателем. Ни храпа, ни всхлипов, ни даже дыхания ртом. Тишина. Я наклонился, прислушался — воздух выходил из носа едва слышно, ровно и слишком спокойно. Не как у человека в алкогольном сне. Как у человека, который не дышит по своей воле.
Меня начало трясти. Знаете, как трясёт, когда понимаешь, что рядом с тобой спящий человек, и ты ничего не можешь с этим сделать, потому что не ты его спать положил, но ты здесь, и он спит, а ты — нет, и от этого в груди разрастается что-то липкое и холодное? Вот это самое. Я зажмурился, сжал руль, скомандовал себе: «Илья. Дыши. Раз-два-три-четыре. Выдох». Помогло. Немного.
Я посмотрел в зеркало заднего вида. Капюшон съехал, и я увидел край его лица — серую щетинистую щеку, глубокие морщины, и возле виска — край татуировки. Я перегнулся через сиденье и осторожно отодвинул рукав пальто. На запястье, на бледной коже, была набита чёрная краска — символ, от которого у меня пересохло во рту. Зачеркнутый глаз. Такое же изображение было на стене в ванной, в той самой квартире №66. Там, где Эва разбила зеркало и оттуда пошла кровь по плитке.
Я отдёрнул руку, будто обжёгся. Потряс головой. Наваждение. Много лет уже прошло. Два года терапии. Пять лет нормальной жизни. Эва, Марк, хрущёвка, герань на подоконниках — это реальность. А это — просто пьяный мужик с дурацкой татуировкой. Мало ли дураков, которые набивают себе ерунду?
Я сел ровно, включил аудиокнигу — «Психология толпы». Голос диктора забормотал про стадный инстинкт и социальную фасилитацию. Глупые слова, которые не лезут в голову, но создают шум. Мне нужен был шум. Чтобы не слышать дыхания пассажира. Чтобы не думать о том, что он спит, а я его везу.
Трасса была пустой. Сентябрь, половина одиннадцатого вечера, пятница — все нормальные люди или уже дома, или сидят в кафе в центре, а не тащатся в сторону Журавлей. Фонари висели через каждые сто метров, но горели через один. Свет выхватывал куски дороги, потом тьма, потом снова свет. Я смотрел прямо перед собой и слушал, как диктор бубнит про конформизм.
Не знаю, сколько я проехал. Минут двадцать, наверное. Фонари стали реже. Лес подступил ближе — сосны, берёзы, чёрные провалы между стволами. Я глянул в зеркало заднего вида — просто так, машинально, чтобы убедиться, что пассажир не свалился на пол.
Он сидел.
Прямо. С открытыми глазами.
Я чуть не вылетел на встречку. Вывернул руль, машина вильнула, я вдавил тормоз, остановился на обочине. Сердце колотилось где-то в горле. Я развернулся всем корпусом, чтобы посмотреть на него в упор.
Глаза были открыты. Белые. Без зрачков. Совсем белые, как у статуи, которую давно не чистили. И они смотрели на меня. Не сквозь меня — на меня. Я почувствовал, как волосы на затылке встают дыбом.
—Ты уже был в таком доме, — сказал он. Тот же скрежещущий голос, но сейчас он звучал не из горла — из всего тела сразу. Как будто у него внутри гудела пустая комната. — Ты знаешь правила. Не смотри в окна. Не дыши на лестнице. И главное — не входи в квартиру, если тебя не звали.
Он закрыл глаза. Снова съехал набок. И затих.
Я сидел, вцепившись в руль, и пытался понять, было ли это наяву. Может, я уснул за рулём? Может, это от недосыпа? Марк вчера вставал в три, я укачивал его до четырёх, потом сразу на смену — вот и галлюцинации. Я тряхнул головой, похлопал себя по щекам. Нет. Не сплю.
Я вышел из машины, открыл заднюю дверь. Пассажир лежал на сиденье, пальто сбилось, капюшон снова упал на лицо. Я нашарил его руку — холодную, влажную — и прижал пальцы к запястью. Пульс был. Редкий. Очень редкий. Я секунду считал — двадцать восемь, тридцать, тридцать два удара в минуту. Для спящего человека — почти норма. Для человека, который только что говорил с открытыми белыми глазами — нет.
—Эй, — позвал я. — Эй, очнись.
Ничего.
Я хлопнул его по щеке — не сильно, но достаточно, чтобы разбудить кого угодно. Никакой реакции.
Я выпрямился, посмотрел на дорогу. До поворота на Тихую оставалось километра три. Я мог бы развернуться и уехать. Высадить его прямо здесь, на обочине. Написать в службу поддержки, что клиент был в невменяемом состоянии, пусть хоть штрафуют — наплевать. Я почти принял решение. Но потом я посмотрел на его лицо — старое, измождённое, с этой дурацкой татуировкой на запястье — и вспомнил, как два года назад мы с Эвой выбирались из того подвала. Как я нёс её на руках, потому что у неё отказали ноги от страха. Как мы оставили там тех людей. Живых? Мёртвых? Я до сих пор не знаю.
Совесть — дурацкая штука. Она не спрашивает, боишься ты или нет. Она просто говорит: «Ты не можешь бросить человека на трассе в беспамятстве. Даже такого».
Я сел за руль, завёл машину и поехал дальше.
Тихая, 13 появилась из темноты неожиданно. Сначала я увидел только силуэт — огромный, массивный, на фоне редких звёзд. Потом фары выхватили фасад. Трёхэтажная сталинка с лепниной — я разглядел гипсовые розетки под крышей и пилястры по бокам от парадного входа. Но лепнина была в трещинах, штукатурка осыпалась, окна — заколочены досками крест-накрест. Все, кроме одного. На втором этаже горел свет. Жёлтый, мутный, как из-под воды.
Я заглушил двигатель. Тишина. Даже сверчков не слышно. Я обернулся к пассажиру — он по-прежнему не двигался. Я толкнул его в плечо:
—Приехали. Ваша Тихая.
Он не ответил.
—Слушай, — сказал я, уже начиная злиться. — Я не буду тебя в квартиру затаскивать. Ты вставай, или я вызываю скорую.
Тишина.
Я выругался сквозь зубы, вышел из машины, открыл заднюю дверь и взял его под мышки. Он был тяжёлый. Не просто грузный — тяжёлый, как будто внутри у него не органы, а мешки с песком. Я вытащил его на воздух, перекинул его руку через своё плечо и потащил к подъезду. Дверь парадного была приоткрыта — деревянная, массивная, с круглым окошком из мутного стекла. Я толкнул её ногой, и мы ввалились внутрь.
Запах. Сырость, старые обои, плесень — это нормально для заброшенного дома. Но поверх всего этого — мёд. Сладкий, тягучий, густой. Тот самый запах, который был в особняке Заозерских. Который мы с Эвой не могли забыть, даже когда думали, что всё прошло. У меня подкосились ноги, но я удержался.
Лестница скрипела под нашими шагами. Каждая ступенька — как жалобный стон. Я тащил его на второй этаж, считая про себя: раз, два, три, четыре. На площадке горела одна тусклая лампочка без плафона. Квартира №5 — слева от лестницы, дверь приоткрыта на несколько сантиметров. Я толкнул её плечом, и мы вошли внутрь.
Темнота. Такой плотной тьмы я не видел даже в особняке. Ни одного окна, хотя снаружи я видел светящееся окно на втором этаже. Я нащупал ногой пол — линолеум, старый, пузырящийся. Потом — диван. Продавленный, пружины торчат. Я кое-как уложил пассажира на диван, выпрямился, выдохнул.
—Всё, — сказал я в темноту. — Ты дома. Я поехал.
Развернулся и сделал шаг к выходу.
Дверь захлопнулась перед моим носом.
Я дёрнул ручку — не поддаётся. Дёрнул сильнее — то же самое. Я ударил в дверь кулаком, потом плечом — ни миллиметра. Снаружи щёлкнул замок. Кто-то запер меня изнутри. Но внутри никого не было, кроме меня и спящего пассажира.
Я сунул руку в карман куртки — телефон должен был быть там. Я всегда кладу его в левый карман на молнии. Пусто. Я обшарил правый карман. Потом внутренний. Потом задние карманы джинсов. Ничего. Я вспомнил, как тащил пассажира наверх — мог ли я выронить телефон на лестнице? Или в машине? Или когда открывал дверь?
Я стоял в темноте, в чужой квартире, с бессознательным человеком на диване, с запертой дверью, без телефона, без связи с Эвой, без фонарика.
И запах мёда становился всё сильнее.
А где-то там, в четырёх километрах отсюда, в хрущёвке на четвёртом этаже, спала моя жена. И мой сын, который сегодня спросил про дядю в чёрном.
Я закрыл глаза и вспомнил, что говорил пассажир с белыми глазами: «Не входи в квартиру, если тебя не звали».
Меня не звали.
Но я уже вошёл.
Глава 3
Я стою в темноте и слушаю, как бьётся моё сердце. Глухо. Медленно. Слишком медленно — будто время здесь течёт иначе. В ушах шумит кровь, и сквозь этот шум я пытаюсь услышать что-то за дверью. Шаги. Голоса. Хотя бы сквозняк. Ничего. Тишина такая плотная, что можно резать ножом.
Пассажир на диване не просыпается. Но он двигается. Я вижу это краем глаза, когда стою лицом к двери. Сначала он просто переворачивается на бок — плавно, как во сне. Потом его рука поднимается и падает обратно. Потом он садится. На секунду. Глаза закрыты, лицо расслаблено, но тело двигается с чьей-то посторонней волей. Как марионетка, у которой кукловод только учится управлять. Потом он снова падает на диван, и я слышу, как скрипят пружины.
Мне нужно действовать. Стоять на месте и ждать — это смерть. Эва учила меня этому в её журналистских расследованиях. Она говорила: «Когда ты в чужом месте и не понимаешь правил, начинай собирать данные. Каждая деталь — это улика. Каждая улика — это ниточка. А ниточки ведут к выходу».
Я делаю глубокий вдох. Задерживаю дыхание на четыре секунды. Выдыхаю на восемь. Эва научила меня этой практике, когда после особняка у меня начались панические атаки. «Дыши, Илья. Просто дыши. Твоё тело не может одновременно паниковать и ровно дышать. Обмани его». Сейчас это не работает. Или работает, но я слишком напуган, чтобы это заметить.
В коридоре темно, но глаза привыкают. Я различаю три дверных проёма — один прямо, два по бокам. Обувь я не снимаю. Эва бы убила меня за это — она помешана на чистоте, особенно после Марка. Но сейчас мне плевать. Я делаю шаг вперёд, к ближайшей двери слева.
Первая комната встречает меня зеркалами. Я останавливаюсь на пороге, потому что мозг отказывается обрабатывать то, что я вижу. Зеркала. Все стены — от пола до потолка — в зеркалах. Но они не отражают комнату, в которой я стою. Они отражают другие комнаты. Другие квартиры. Другие дома.
Я подхожу к ближайшему зеркалу. В нём — прихожая. Обои в цветочек, старая вешалка, коричневый коврик на полу, трещина на потолке. Я узнаю это место. У меня подкашиваются колени. Это квартира №66. Та самая, в Журавлях, где мы с Эвой впервые встретились, где она чуть не погибла, где мы чудом выбрались. Я вижу её так, будто стою там. Коридор пуст, но свет горит. На полу — чьи-то следы. Маленькие. Детские.
Я отшатываюсь. Перехожу к другому зеркалу. В нём — детская. Я узнаю эту фреску на стене. Особняк Заозерских. Та самая комната, где я нашел девочку, точнее свою жену. На фреске раньше были нарисованы дети. Теперь они движутся. Я смотрю, как шевелятся их руки, как открываются и закрываются их глаза. Один из них смотрит прямо на меня. Он улыбается. У него лицо моего сына.
Я вылетаю из комнаты с зеркалами. Дверь захлопывается за мной с глухим стуком, и я слышу, как внутри что-то падает — будто зеркало упало со стены и разбилось. Я не оборачиваюсь. Бежать. Мне нужно бежать. Но куда? Дверь в подъезд заперта. Пассажир на диване не проснулся. У меня нет телефона.
Я захожу во вторую комнату. Кухня.
Здесь светло. Жёлтый свет льётся из лампы под потолком — старой, с абажуром в горошек. На столе — три тарелки. Глиняные, грубой работы, как будто их лепил ребёнок. Из тарелок идёт пар. Еда горячая. Я подхожу ближе, и меня тошнит от запаха. Домашний суп. Каша с маслом. Компот из сухофруктов. Всё как у Эвы. Всё как у нас дома.
Я читаю имена, написанные от руки на бумажках, приклеенных к тарелкам.
«Аглая».
«Вера».
«Эва».
Я хватаюсь за край стола. Пальцы скользят по дереву. Аглая и Вера — родственицы Эвы. А Эва — моя жена. Моя Эва, которая сейчас спит в нашей хрущёвке, в кровати, где я оставил её два часа назад.
Я смотрю на четвёртое место. Оно есть. Стол квадратный, четыре стула. Четвёртая тарелка стоит на противоположной стороне. Пустая. Но бумажка с именем есть.
«Марк».
Меня начинает трясти. Не так, как от страха — так, как от холода, когда ты промёрз до костей и зубы выбивают дробь независимо от твоей воли. Я прижимаюсь спиной к дверному косяку. Сползаю по нему на корточки. Закрываю глаза и начинаю дышать. Вдох — раз-два-три-четыре. Задержка. Выдох — раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь. Эва. Марк. Домой. Я вернусь домой. Я должен вернуться домой.
Слышу, как на плите что-то кипит. Кастрюля. Я открываю глаза — на плите действительно стоит кастрюля, крышка подпрыгивает, из-под неё вырывается пар. На плите написано мелом: «Для гостя». Для меня. Для меня здесь варят еду.
Я встаю. Не знаю, как, но я встаю. И иду к третьей двери.
Спальня.
Я не хочу туда идти. Каждая клетка моего тела кричит: не ходи. Но я иду. Потому что если я не пойду, я так и останусь здесь, на корточках у косяка, и буду ждать, пока кто-то — или что-то — придёт за мной. А дома — Эва. Марк. Я должен вернуться.
Я толкаю дверь.
Спальня большая. Огромная. Непропорционально огромная для трёхкомнатной квартиры в сталинке. Посередине стоит кровать. Металлическая, больничная, с бортиками. На кровати лежит человек.
Я узнаю его пальто. Чёрное, длинное, то самое, в котором я тащил пассажира наверх. Но пассажир — там, в прихожей, на диване. Я только что видел его. А этот — здесь.
Я подхожу ближе. Те же седые волосы. Те же морщины. Та же татуировка на запястье — зачёркнутый глаз. Но глаза закрыты. И лицо спокойное. Не как у спящего — как у мёртвого. Я протягиваю руку, чтобы проверить пульс, но не могу дотронуться. Пальцы застывают в сантиметре от его шеи.
Два тела. Два одинаковых тела. Или одно тело, но оно делится? Или это не тело вовсе, а что-то другое?
Я бегу обратно в прихожую. Мои ноги скользят по линолеуму, я падаю, ударяюсь коленом, вскакиваю. Пассажир на диване. Вот он. Лежит на боку, пальто сползло, одна рука свисает до пола. Я хватаю его за плечо, трясу, кричу:
—Кто ты?! Что это за место?!
Он не просыпается. Но его губы шевелятся. Он говорит что-то, но звука нет. Только шевелятся. Я наклоняюсь, пытаюсь прочитать по губам. «Мама», — кажется, говорит он. Или «домой». Или «спи».
Я выпрямляюсь. Волосы на голове я уже выдрал — не помню когда. Ладони в крови. Я смотрю на свои руки и понимаю, что мне нужно успокоиться. Если я сорвусь — я умру здесь. А если я умру, Эва останется одна с Марком. И этот дом, или что это, доберётся до них. Я чувствую это. Всё, что здесь происходит — только начало. Они — цель. Я — приманка.
Я начинаю методично обыскивать прихожую. Тумбочка у двери. Старая, с выдвижным ящиком, который скрипит и заедает. Я дёргаю ручку — ящик не поддаётся. Дёргаю сильнее — он вылетает, и из него падает что-то тяжёлое.
Диктофон. Старый, кассетный, «Sony», чёрный, с потёртыми углами. Я поднимаю его, нажимаю кнопку воспроизведения. Кассета внутри есть. Плёнка крутится с тихим шорохом. Потом — голос. Мужской. Спокойный. Профессиональный. Голос человека, который уже всё понял и смирился.
«Меня зовут Толя. Я таксист. Пятый год здесь. Если ты слушаешь это — ты попал в тот же дом. Не трать силы на панику. Она тебе не поможет».
Я сажусь на пол, прижимаю диктофон к уху.
«Этот дом — коммутатор. Он показывает всё, чего ты боишься. Все твои кошмары, все твои слабые места. Он берёт их из твоей головы и выкладывает перед тобой. Зеркала, еда, копии — это не магия. Это просто отражение. Он смотрит в тебя и видит, чем тебя можно сломать. А потом ломает».
Пауза. Шорох. Голос ближе.
«Хозяин — не человек. Не ищи лицо, не пытайся с ним говорить. Хозяин — это паутина. Он раскинул нити по всему городу. Каждый таксист, который возит пассажиров и боится — боится чего угодно, темноты, одиночества, спящих людей — становится частью этой паутины. Каждый рейс до Тихой, 13 — это нить. И Хозяин питается снами. Не своими. Нашими. Снами тех, кто засыпает в его доме».
Я смотрю на пассажира на диване. Он спит. Он привёз меня сюда и спит.
«Чтобы выбраться, нужно разбудить пассажира. Но пассажир — это не человек. Это приманка. У него нет имени, нет памяти, нет души. Это кусок плоти, который Хозяин кидает на дорогу, чтобы таксист клюнул. Если ты разбудишь его — он исчезнет. Исчезнет и дверь откроется. Но если ты не сможешь — ты останешься здесь навсегда. Как я».
Голос Толи прерывается. Плёнка идёт дальше, но там только шипение. Я перематываю — тишина. Запись обрывается.
Я сжимаю диктофон так, что хрустят пальцы. Разбудить пассажира. Он сказал — разбудить пассажира. Я встаю, подхожу к дивану, трясу мужчину за плечи. Ничего. Бью по щекам — голова мотается, но глаза не открываются. Я кричу в самое ухо — ноль реакции. Я беру его за запястье с татуировкой, сжимаю — пульс есть, всё так же редкий, но он не просыпается.
Я вспоминаю комнату с зеркалами. Копию пассажира на кровати в спальне. Два тела. Или одно тело, но в двух местах. Что, если я должен разбудить обоих? Или ни одного? Или что-то третье?
Я бегу обратно в спальню. Копия лежит на больничной койке, не двигается. Я трясу её — холодная. Совсем холодная. Я прижимаю ухо к груди — сердце бьётся. Но кожа ледяная.
И тут я слышу звук. Сначала тихий, потом громче. Шаги. Не в квартире — снаружи. В подъезде. Кто-то поднимается по лестнице. Медленно. Очень медленно. Каждая ступенька скрипит, и между скрипами — тишина, как будто человек останавливается и слушает.
Он идёт сюда. На второй этаж. В квартиру №5.
Я смотрю на дверь. Она заперта. Но замок щёлкает. Снаружи. Кто-то вставляет ключ.
И у меня нет ничего. Ни телефона. Ни оружия. Ни плана. Только диктофон с голосом мёртвого таксиста и два спящих тела, которые, возможно, даже не люди.
Дверь начинает открываться.
А дома — Эва и Марк. Я даже не могу их предупредить.
Глава 4
Я стою у двери и жду. Сердце колотится где-то в горле, пальцы сжаты в кулаки, каждый мускул напряжён до дрожи. Ключ поворачивается в замке. Я слышу, как щёлкает механизм, как отодвигается засов. Ещё секунда — и дверь откроется, и я увижу то, что стоит за ней.
Но ничего не происходит.
Я жду. Десять секунд. Двадцать. Минуту. Тишина. Только моё дыхание и редкий, размеренный пульс пассажира на диване. Я делаю шаг вперёд. Ещё шаг. Протягиваю руку к дверной ручке, медлю, сжимаю её. Дёргаю.
Дверь открывается.
За ней — коридор. Тот же самый коридор, в котором я стою. Три двери: налево — в зал с зеркалами, направо — на кухню, прямо — в спальню. Те же обои в разводах, тот же линолеум, та же лампочка под потолком, которая мигает с интервалом в три секунды. Я смотрю за порог и вижу самого себя — свою спину, своё пальто, свои руки, сжимающие дверную ручку. Я стою и смотрю на себя, который стоит и смотрит на себя.
Я захлопываю дверь. Отступаю на шаг. Потом на два. Потом разворачиваюсь и бегу на кухню.
Окно. Единственное окно, которое я видел снаружи — то самое, что горело жёлтым светом. Сейчас оно тёмное, занавешено какой-то тряпкой. Я хватаю табуретку, размахиваюсь, бью по стеклу. Оно не разбивается с первого раза — толстое, старое, армированное. Бью снова — трещина. С третьего раза стекло вылетает, и я просовываю голову наружу, хватаю ртом ночной воздух, смотрю вниз, чтобы оценить высоту, спланировать прыжок.
За окном — та же комната.
Я вижу кухню. Ту же самую. Стол с тремя тарелками, плиту с кастрюлей, лампу под потолком. Но она висит вверх ногами. Потолок внизу, пол наверху, тарелки приклеены к тому, что должно быть полом, а дверной проём, из которого я только что вышел, находится надо мной, как люк в небе. Я смотрю в окно и вижу себя, высунувшегося из окна, и этот второй я смотрит на меня снизу вверх, и его лицо такое же бледное, как у меня.
Я отшатываюсь. Стекло хрустит под ногами. Прижимаюсь спиной к стене, закрываю глаза, пытаюсь вспомнить, как дышать. Вдох. Четыре секунды. Задержка. Выдох. Восемь. Не работает. Вдох. Четыре. Задержка. Выдох. Не работает.
—Илья.
Я открываю глаза. Голос идёт из прихожей. Голос Эвы.
Я бегу туда. Пассажир на диване не двигается, но его губы шевелятся. И из его рта выходит голос моей жены. Тот самый, которым она укладывает Марка спать. Тот самый, которым она говорит мне «возвращайся пораньше».
—Илья, не пытайся, — говорит пассажир голосом Эвы. — Я в порядке. Просто ложись рядом. Усни. И мы все проснемся дома.
Я смотрю на него. На его серое лицо, на закрытые глаза, на татуировку на запястье. И слышу голос женщины, которую люблю больше жизни. Голос, который просит меня сдаться.
—Эва, — говорю я. — Эва, это не ты.
—Ложись, Илья. Ты устал. Ты так устал. Два года ты не спал нормально. Марк вставал по ночам, ты работал, ты возил людей, ты боялся. Просто ложись. Я здесь. Я рядом.
Я чувствую, как веки тяжелеют. Это не магия — это усталость. Самая обычная, человеческая усталость, которая наваливается всем телом, когда адреналин заканчивается, а силы на нуле. Я не спал нормально два года. Я работал ночи, я вставал к Марку, я возил пьяных пассажиров, я боялся спящих людей. Я устал.
—Ложись, Илья.
Я делаю шаг к дивану. Потом останавливаюсь.
—Нет.
Я бью себя по щекам. Раз. Два. Три. Больно. Вкус крови во рту — прокусил губу. Голова проясняется на секунду. Пассажир замолкает. Его губы всё ещё шевелятся, но звука нет.
Я отхожу к тумбочке, открываю ящик, вытряхиваю его содержимое на пол. Диктофон. Кассета. Старая фотография — Толя, наверное, улыбается в камеру, на голове бейсболка таксиста. И ещё одна кассета. Я хватаю её, вставляю в диктофон, нажимаю воспроизведение.
Женский голос. Молодой. Напуганный, но собранный.
«Меня зовут Наташа. Я попала сюда вчера. Или сегодня. Я не знаю, сколько времени прошло. Я уже ходила по кругу сто раз, наверное. Но я нашла кое-что. В спальне, под кроватью, есть лаз. Я провалилась туда, когда уже не было надежды. Там коридор. Он ведёт куда-то. Я не знаю куда, но это не квартира. Я вылезать обратно не буду. Если ты слушаешь это — ищи лаз. Под кроватью. В спальне. Только осторожно. Он открывается не всегда. Я ждала два часа, пока он снова появится».
Я смотрю на кассету в руке. Запись Наташи. Я перематываю до конца — там только шипение. Она выбралась? Или нет? Лаз в спальне. Под кроватью.
Я бегу в спальню. Копия пассажира лежит на больничной койке, неподвижная, холодная. Я падаю на колени, заглядываю под кровать. Темнота. Просовываю руку, щупаю пол — линолеум, пыль, ничего. Лезу дальше, почти зарываясь лицом в пол. Ничего. Ни лаза, ни щели, ничего.
Вылезаю, смотрю на кровать. Может, она имела в виду другую спальню? Но здесь только одна спальня. Снова лезу под кровать, шарю руками вслепую, царапаю пальцы об пол. Ничего.
Я сижу на полу в спальне, прислонившись спиной к кровати, и чувствую, как силы уходят. Веки снова тяжелеют. Голос Эвы из прихожей больше не зовёт, но я слышу другой звук — тихий, мерный, как сердцебиение. Или как дыхание. Или как счётчик, отсчитывающий время до того момента, когда я засну.
Я возвращаюсь в прихожую. Пассажир на диване. Тот же. Сажусь рядом с ним на корточки, смотрю на его лицо. В голове крутятся варианты. Три варианта. Перебираю их, как чётки.
Первый: уснуть самому. Стать новым пассажиром. Приманкой для следующего таксиста, который поверит, что везёт домой пьяного мужика с Тихой, 13. Тогда Эва и Марк будут в безопасности. Сущность переключится на меня. Она будет питаться моими снами, а они будут жить. Я никогда их не увижу, но они будут жить.
Второй: разбудить пассажира. Влить в него свой самый страшный кошмар. Тот, где я теряю семью. Тот, который снится мне каждую ночь, даже когда я думаю, что кошмары прошли. Эва уходит. Марка забирают. Я остаюсь один в пустой квартире, где на подоконниках стоит мёртвая герань. Если я волью этот кошмар в пассажира, сущность умрёт. Но кошмар станет реальностью. На несколько минут. На минуту. На секунду. Я увижу, как Эва и Марк умирают. И это сломает меня. Я знаю. Я не выдержу этого снова.
Третий: найти третью дверь. Ту, что ведёт к сущности. Ту, которую не видно, потому что она не хочет, чтобы её видели. Ту, о которой говорил Толя: «Хозяин — это паутина. Найди центр паутины — и ты сможешь порвать нити».
Я встаю. Иду к стене в прихожей. Прижимаюсь к ней лбом. Стучу. Гипсокартон. Пустота за ним? Или кирпич? Я не знаю. Начинаю ходить по квартире. Прихожая — кухня — зал с зеркалами — спальня. По кругу. Ищу дверь, которой нет. Шкафы. Тумбочки. Полки. В спальне открываю платяной шкаф — пусто. В зале с зеркалами — пусто. На кухне — посуда, крупы, консервы. Ничего.
Останавливаюсь посреди коридора. Силы кончились. Падаю на колени, потом на четвереньки. Наташа говорила про лаз. Она искала, пока не нашла. Она ползала по полу, когда надежды уже не было. Я начинаю ползать. Кухня — линолеум, стыки, пятна. Зал с зеркалами — паркет, щели, пыль. Спальня — снова линолеум. Ощупываю каждый стык, каждую неровность, каждую щель. Пальцы стёрты в кровь, под ногти забилась грязь. Ничего.
Я возвращаюсь в прихожую. Сажусь у дивана, прислонившись спиной к тумбочке. Пассажир не двигается. Смотрю на него и чувствую, как сон накрывает меня тёмной волной. Глаза закрываются. Борюсь, открываю их снова. Закрываются. Открываю.
—Не играй по их правилам, — сказала Эва однажды. Мы тогда только что переехали в хрущёвку, Марку было полгода, я пытался собрать детскую кроватку по инструкции, которая была на китайском. Я злился, матерился, хотел сделать по-своему. А она взяла инструкцию, прочитала и сказала: «Илья, здесь написано, что нужно делать. Но ты же умный. Ты можешь сделать иначе. Не играй по их правилам».
Не играть по правилам.
Я открываю глаза. Встаю. Подхожу к пассажиру, беру его под мышки, тащу. Он тяжёлый, как мешок с песком, но я тащу. Из прихожей в спальню. Копия лежит на кровати. Я сваливаю первого пассажира рядом со вторым. Два тела. Две одинаковые серые морды. Две татуировки на запястьях. Они лежат голова к голове, как близнецы, которые не проснутся никогда.
Я сажусь между ними. На пол. Скрещиваю ноги. Закрываю глаза.
И начинаю рассказывать сказку.
—Жил-был ёжик, — говорю я. Громко. Чётко. Так, как говорю Марку каждый вечер, когда укладываю его спать. — Жил-был ёжик. И работал он таксистом. Возил лесных зверей по лесным дорогам.
Я чувствую, как квартира слушает. Как тишина становится плотнее. Как воздух застывает.
—Ёжик был маленький, но храбрый, — продолжаю я. — Он не боялся ни тёмного леса, ни глубоких оврагов, ни даже филина, который ухал по ночам. Он боялся только одного: что кто-то заснёт в его машине.
Я открываю глаза. Смотрю на стены. Из них что-то лезет. Сначала я думаю, что мне кажется. Но нет. Из трещин в штукатурке вылезают маленькие фигурки. Пластилиновые. Жёлтые, с иголками из спичек. Ёжики. Они падают на пол, встают на крошечные лапки и начинают бегать по линолеуму.
—Однажды ёжику поступил заказ, — говорю я, не останавливаясь. — Нужно было отвезти медвежонка домой. А медвежонок был сонный и всё время засыпал. Ёжик его будил, будил, а медвежонок не просыпался.
Пластилиновые ёжики лезут из стен всё быстрее. Они уже покрывают пол сплошным ковром. Я слышу их писк — тонкий, игрушечный, но живой. Они лезут на диван, на кровать, на тела пассажиров. Они облепляют их, как муравьи.
—И тогда ёжик придумал, — говорю я громче. — Он сел рядом с медвежонком и начал рассказывать сказку. Самую лучшую сказку, которую знал. Про звёзды, которые падают с неба, когда кто-то засыпает, и превращаются в фольгу.
С потолка начинает что-то сыпаться. Я поднимаю голову — звёзды. Маленькие, вырезанные из фольги, такие, какие Марк клеит на новогоднюю ёлку. Они падают медленно, кружатся, ложатся на пол, на меня, на пассажиров. Одна падает мне на ладонь. Я сжимаю её, и она не исчезает.
—И медвежонок проснулся, — говорю я. — Он открыл глаза и сказал: «Спасибо, ёжик. Ты спас меня. Ты спас всех, кого я люблю». И ёжик улыбнулся, сел в свою машину и уехал домой. К жене и сыну.
Я замолкаю.
Квартира молчит.
Пластилиновые ёжики замирают. Звёзды из фольги перестают падать. Я сижу между двумя телами, сжимаю в кулаке звезду и жду.
Тела начинают таять. Не исчезать — таять, как воск. Они становятся мягче, бесформеннее, оседают. Лица расплываются, пальцы сливаются, татуировки на запястьях — последнее, что я вижу, зачёркнутые глаза — и они исчезают. На диване и на кровати остаются только две серые лужи, которые втягиваются в ткань и пропадают.
Вместо тел — на том месте, где лежал первый пассажир, остаётся только маленький металлический значок. Я поднимаю его. Старый, потёртый, водительский стажёрский значок. На обороте выцарапано: «Толя. 2019».
Дверь в прихожей открывается. Я слышу, как щёлкает замок, как скрипят петли. Выхожу из спальни, прохожу кухню (тарелки исчезли, кастрюля на плите остыла), зал с зеркалами (стёкла потускнели и отражают только пустую комнату). Выхожу в прихожую. Дверь в подъезд распахнута настежь.
Спускаюсь по лестнице. Ступеньки скрипят под ногами, но я не бегу. Иду медленно, держась за перила. На площадке первого этажа останавливаюсь, смотрю на дверь парадного. За ней — ночь. Настоящая ночь. Слышно, как шуршат шинами машины на трассе, как где-то лает собака. Живые звуки.
Выхожу на улицу. Поворачиваюсь к дому. Тихая, 13. Трёхэтажная сталинка с лепниной. Окна заколочены, дверь заварена, никакого света на втором этаже. Обычная заброшка, каких сотни по области.
Я иду к своей машине. Она стоит там, где я её оставил — у обочины, водительская дверь открыта, салон остыл за то время, что меня не было. Сажусь на водительское сиденье. Закрываю дверь. Ключи в замке зажигания — я не вынимал их, когда выходил. Телефон лежит на пассажирском сиденье, экран тёмный.
Всё на месте. Всё как было.
Кладу руки на руль. Сжимаю его. Потом разжимаю. Потом наклоняюсь вперёд, кладу голову на руль и закрываю глаза.
Глава 5
Я не помню, как ехал по трассе. Ни одного поворота, ни одного светофора, ни одной встречной машины. Память выключилась ровно в тот момент, когда я оторвал голову от руля на парковке у Тихой, 13, и включилась снова, когда я уже сворачивал во двор своей хрущёвки. Будто кто-то взял пульт и нажал «пропустить». Четыре часа. Четыре часа выпали из моей жизни, как страница, которую вырвали из книги. Я смотрел на часы на приборной панели — 04:58 — и не понимал, куда делось время. Может, я ехал и не останавливался. Может, я вообще никуда не ехал. Может, я всё ещё сижу в той квартире, а это — очередное зеркало.
Я поднимаюсь по лестнице. Четыре этажа. Каждая ступенька знакома до боли, но сегодня они кажутся чужими — шире, круче, скрипят не так, как обычно. Я достаю ключи, открываю дверь. В прихожей горит ночник — Эва всегда оставляет его, когда я в ночную. В коридоре пахнет домом: геранью, детским шампунем, вчерашним ужином. Обычные запахи. Живые.
Я сую руку в карман куртки — значок Толи всё ещё там. Твёрдый, холодный, настоящий. Я не знаю, зачем я его взял. Зачем не выбросил. Наверное, чтобы помнить. Или чтобы доказать себе, что это было на самом деле.
Я прохожу в спальню. Эва спит. Свет от ночника падает ей на лицо — она обняла подушку, сжала её так, будто это я. Волосы разметались по подушке, губы чуть приоткрыты. Я смотрю на неё и считаю вдохи. Раз. Два. Три. Живая. Настоящая. Я вспоминаю голос пассажира — её голосом — «ложись рядом, усни», и меня передёргивает. Она ждала меня. Я смотрю на часы на тумбочке — половина пятого. Она ждала до трёх, не меньше. Потом сдалась, обняла подушку и уснула. Я наклоняюсь, целую её в лоб. Она не просыпается.
Иду в детскую. Марк спит в своей кроватке на боку, поджав колени к животу — его любимая поза. Руки под подушкой, одна сжимает что-то маленькое. Я осторожно разжимаю пальцы — игрушечный ёжик. Жёлтый, пластиковый, с потёртыми иголками. Тот самый, который я купил ему в прошлом году в «Детском мире». Я смотрю на ёжика и чувствую, как к горлу подступает комок. Я только что рассказывал сказку про такого же. Там, в той квартире. Между двумя телами, которые таяли как воск.
Всё нормально. Всё дома. Всё как всегда.
Я иду на кухню, чтобы выпить воды. Включаю свет. И замираю.
На столе стоит тарелка. Пустая. Глиняная, с облупившейся каёмкой. Та самая, из которой Марк ел кашу сегодня утром. Я это знаю. Я помню, как мыл её после завтрака. Но сейчас на ней нет каши. И на ней нет имени. Я делаю шаг вперёд, приглядываюсь. На донышке — следы от каши. Вчерашние. Всё как обычно.
Но я видел эту тарелку час назад. В той квартире. На том столе, где стояли три тарелки с горячей едой и одна пустая. С именем «Марк».
Я хватаю тарелку. Пальцы сжимают глину так сильно, что она трещит. Я хочу разбить её об пол, разнести вдребезги, чтобы исчезла, чтобы не напоминала. Но я останавливаюсь. Это наша тарелка. Марк из неё ел. Эва её купила на рынке, когда мы только переехали. Она ничего не значит. Это совпадение. Просто совпадение.
Я ставлю тарелку на место. Отхожу. Смотрю на неё со стороны. Она не двигается. Не светится. Не шепчет моё имя. Обычная тарелка.
Я иду в ванную. Включаю воду, жду, пока станет горячей. Раздеваюсь, сую куртку в стиральную машину — завтра, всё завтра. Смотрю на себя в зеркало. Под глазами синяки, на губе запёкшаяся кровь, пальцы стёрты в кровь. Я выгляжу как человек, который только что выбрался из мясорубки. Я лезу под душ. Вода горячая, почти обжигающая. Я стою, закрыв глаза, и позволяю ей смывать всё: пот, грязь, формалин, страх. Стою долго, пока вода не начинает остывать.
Выключаю. Вытираюсь. Иду в спальню.
Ложусь рядом с Эвой. Осторожно, чтобы не разбудить. Но она просыпается. Чувствует моё движение — даже сквозь сон, даже после того, как ждала до трёх. Она открывает глаза, сонные, мутные, и смотрит на меня.
—Ты чего так долго? — голос хриплый, спросонья. — Я звонила. Несколько раз.
—Не ловила сеть, — говорю я. Голос звучит ровно, слишком ровно. Я сам себе не верю. Но она верит. Потому что устала. Потому что хочет верить.
—Странно, — она зевает, придвигается ближе. — У нас всегда ловит. Марк сегодня говорил во сне. Чётко так, как будто не спал. Сказал…
Она замолкает, трёт глаза.
—Что сказал? — спрашиваю я. Сердце пропускает удар.
—Сказал: «Папа теперь водит не машину. Папа водит сны». И улыбнулся. Во сне.
Я замираю.
Смотрю на неё. На её лицо, ещё сонное, не понимающее, что она только что сказала. Потом перевожу взгляд на дверь в коридор. Там темно. Ночник в прихожей отбрасывает жёлтую полосу на пол, но дальше — только тьма. И в этой тьме, у вешалки, я вижу силуэт.
Длинное пальто. Чёрное. То самое, в котором я тащил пассажира на второй этаж. Оно висит на крючке — не моё, не Эвино, не Марка. Просто висит. Я сажусь на кровати. Эва что-то говорит, но я не слышу. Я встаю, иду в коридор.
Пальто исчезает за секунду до того, как я включаю свет. Я щёлкаю выключателем — на вешалке только моя куртка, Эвино пальто, Маркова ветровка. Ничего чёрного. Ничего длинного. Я стою, смотрю на пустые крючки и чувствую, как пот стекает по спине.
Я сжимаю рукой вешалку. Дерево тёплое — от пальто? Или от моей ладони? Я не знаю. Я смотрю вниз, на пол. Лужа. Маленькая, круглая, на линолеуме. Воды. Откуда вода? Я не принёс её на обуви — я разулся в прихожей. Эва не ходила ночью на кухню. Я наклоняюсь, смотрю в лужу.
И в ней отражается не потолок.
Я вижу зеркальный зал. Особняка Заозерских. Те самые зеркала, в которых мы с Эвой видели то, чего не должно было быть. Трещины на стёклах. Отражения, которые двигались сами по себе. И в одном из отражений — я. Молодой. Два года назад. Я стою в дверях и смотрю на Эву, которая разбивает зеркало рукой в кровь.
Я протягиваю руку, касаюсь лужи. Вода тёплая. Как парное молоко. Как та кастрюля на плите в квартире на Тихой, 13. Я опускаю пальцы глубже — лужа не кончается. Она глубже, чем кажется. Намного глубже. Я чувствую, как пальцы касаются чего-то твёрдого — стекла? Зеркала?
—Папа.
Я поднимаю голову.
Марк стоит в дверях спальни. Босиком, в пижаме с ёжиками, сонный, но смотрит прямо на меня. Смотрит так, как не смотрел никогда. Не по-детски. Не по-сонному. Взросло. Пусто.
—Марк? — я встаю, делаю шаг к нему. — Ты чего не спишь?
Он улыбается. И у него нет зрачков. Только белки. Белые, как у того пассажира в машине. Как у копии на кровати в спальне. Глаза — две белые пустоты, которые смотрят на меня из лица моего сына.
—Ты хорошо водишь, папа, — говорит он. Не своим голосом. Голосом пассажира. Тем самым, скрежещущим, ржавым, который звучал из горла человека, пахнущего формалином. — Но клиент всегда прав. Я ещё не проснулся. Вези дальше.
Марк улыбается шире. Я вижу его маленькие зубы, его ямочки на щеках — всё как всегда. Но глаза — пустые, белые, бездонные — не меняются.
Я бросаюсь к нему. Хватаю на руки, прижимаю к груди так сильно, что он ойкает — обычным детским «ой», и это почти возвращает меня в реальность. Я чувствую его тепло, его запах — детский шампунь и молоко. Он маленький, лёгкий, обычный. Я сжимаю его, несу в спальню, кладу на кровать рядом с Эвой. Она просыпается, смотрит на нас мутными глазами.
—Илья? Что случилось?
—Ничего, — говорю я. — Он вставал. Я его уложу.
Марк лежит на кровати, смотрит на меня. Глаза уже обычные — карие, живые, с зрачками. Он моргает, трёт кулачком лицо.
—Папа, я хочу к себе, — говорит он своим голосом. Детским, капризным, настоящим.
—Сейчас, мармеладка. Сейчас.
Я беру его на руки, несу в детскую, кладу в кроватку. Он сразу сворачивается калачиком, находит рукой игрушечного ёжика и закрывает глаза. Через минуту дышит ровно.
Я стою над ним, смотрю на его лицо. Зрачки на месте. Дыхание ровное. Тёплый. Живой.
Я возвращаюсь в спальню, ложусь рядом с Эвой. Она уже засыпает, но на секунду открывает глаза, кладёт руку мне на грудь.
—С тобой всё в порядке? — шепчет.
—Всё хорошо, — говорю я. — Спи.
Она закрывает глаза. Через минуту я слышу её ровное дыхание.
Я лежу, смотрю в потолок, и не могу пошевелиться. В голове крутится голос пассажира — из уст моего сына. «Я ещё не проснулся. Вези дальше».
Я закрываю глаза и вижу лужу на полу в коридоре. И зеркальный зал внутри неё. И себя, молодого, стоящего на пороге два года назад.
Я не знаю, что было реальностью, а что — сном. Не знаю, выбрался ли я из той квартиры на самом деле или всё ещё сижу между двумя телами на полу в спальне и рассказываю сказку, которая никогда не кончится.
Я знаю только одно: Марк улыбался во сне. И у него не было зрачков.
Я поворачиваю голову к двери в коридор. Там темно. И мне кажется, или на вешалке снова висит чёрное пальто?
Я не встаю проверить.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
