Обложка Сны, которые сбываются днём

Сны, которые сбываются днём

Анастасия К.

0% прочитано
Стандартный
Анастасия К.

Сны, которые сбываются днём

Глава 1. Дом с косым окном (Глава от лица Асии)

Грузовик трогается с места, выбрасывает клубы чёрного дыма и медленно катится вниз по улице. На асфальте перед подъездом остаются коробки — около пятнадцати штук, разной высоты. На их боках аккуратно выведено маминым почерком: «Кухня», «Книги», «Асия — комната». Мама стоит над ними, уперев руки в бока, и пересчитывает по второму разу, шевеля губами. Я узнаю эту позу. Так она стоит у кассы в аптеке, когда боится, что забыла что-то важное.

— Пятнадцать, — говорит она наконец, и в голосе у неё облегчение, как будто цифра что-то доказывает. — Все на месте.

Я не отвечаю, потому что смотрю на дом.

Он четырёхэтажный, серый, с облупившейся местами штукатуркой, обычный старый дом, каких в нашем старом городе было полно — но здесь, в Уиллоу-Вейле, он почему-то кажется выше, чем должен быть. Я считаю окна по этажам: три, три, три. А на третьем — четыре. Одно из них, крайнее справа, сидит в стене чуть криво, будто раму вставляли уже после того, как дом осел, и подгоняли на глаз. Нижний угол рамы ниже, чем у соседнего окна, сантиметров на пять. Не катастрофично. Просто неправильно, и от этой неправильности у меня почему-то холодеют кончики пальцев, хотя солнце светит прямо на нас.

— Мам, — говорю я и показываю пальцем. — Смотри, какое окно.

Она щурится, прикрывая глаза ладонью от солнца.

— Это, наверное, наше. Третий этаж, сказали.

— Оно кривое.

— Старый дом, солнышко, — мама улыбается, и в улыбке у неё та самая усталость, которую я научилась различать за последний год: усталость не про сон, а про то, что человек держит слишком много дел в голове одновременно. — У старых домов есть характер. Через неделю мы его даже не заметим. Через неделю это будет просто наш дом.

Она говорит это так, будто уже решила, что так и будет, и мне нечего возразить, кроме того, что я не могу перестать смотреть на окно. Оно смотрит не прямо, а чуть вбок, как человек, который делает вид, что разглядывает что-то другое, а на самом деле косится на тебя.

Мы берём по коробке — мне достаётся та, что полегче, с книгами, мама берёт ту, что потяжелее, с посудой, — и идём к подъезду. Дверь тяжёлая, обитая потёртым дерматином, пружина скрипит так, что хочется зажать уши. Внутри пахнет сыростью и чем-то вроде старой краски, и лампочка на первом этаже мигает дважды, прежде чем разгореться жёлтым, тусклым светом, от которого стены кажутся не серыми, а бурыми, будто их много лет не мыли.

Лестница узкая, ступени стёртые посередине, будто по ним ходили сто лет подряд одни и те же ноги по одному и тому же месту. Я поднимаюсь впереди мамы, считая пролёты, и на втором этаже бросаю взгляд в коридор — просто от скуки, просто потому что дверь на площадке приоткрыта и видно кусок общего коридора, — и что-то во мне спотыкается.

Коридор длинный. Слишком длинный.

Я останавливаюсь на ступеньке, прижимаю коробку к груди и смотрю через окно на площадку. За стеклом — фасад дома, тот самый, который мы только что разглядывали с улицы. На этаже всего одно окно, максимум два, а коридор, виднеющийся через приоткрытую дверь, тянется неведомо куда, за пределы того, что должно быть внутри этой стены.

— Асия? — мама снизу, чуть запыхавшись. — Ты чего встала?

— Ничего, — говорю я и отворачиваюсь от двери. — Показалось.

Я говорю это слово себе чаще, чем мне бы хотелось, и ещё не знаю, что скоро перестану в него верить. Сейчас это просто удобная коробочка, в которую я складываю всё, что не хочу разглядывать подробнее.

Мы идём дальше, и на третьем пролёте мама вдруг кашляет — сухо, коротко, зажимая рот локтем, потому что руки заняты коробкой. Один раз. Потом ещё.

Я считаю. Два.

Это привычка, которая появилась у меня, когда мама болела. Я слушала её дыхание через стену и считала вдохи. Мне казалось, что от их количества зависит, доживёт ли она до утра. Два кашля были нормальными, три вызывали тревогу. После четырёх я всегда спрашивала, всё ли в порядке. Даже если знала, что она ответит «да», независимо от реального состояния.

— Пыль, — говорит мама, не дожидаясь вопроса, и улыбается через плечо. — Старый дом же. Пыль везде.

Она произносит это легко, но я замечаю, как она на секунду останавливается, переводя дыхание, прежде чем идти дальше, и как ставит коробку на колено, чтобы перехватить её удобнее. Я молчу. Говорю себе, что это просто пыль.

Третий этаж. Дверь нашей квартиры — обычная, деревянная, крашенная в тёмно-коричневый, с номером «37» на жестяной табличке, одна цифра съехала и висит чуть криво, как будто её прибивали второпях. Мама ставит коробку у ног, достаёт из кармана кардигана новый ключ — ещё блестящий, непривычный, — и поворачивает его в замке дважды, прежде чем дверь поддаётся с тихим щелчком.

Дверь открывается внутрь, и на нас дышит запахом пыли, старого дерева и чего-то ещё — сладковатого, слабого, похожего на засохшие цветы, которые слишком долго простояли в вазе. Не противно. Просто не то, чего ждёшь от квартиры, где никто не жил почти год.

— Ну вот, — говорит мама, толкая дверь пошире плечом, и голос у неё бодрый, нарочито бодрый, тот самый тон, которым она говорит «всё будет хорошо», даже когда сама не до конца уверена. — Добро пожаловать домой, солнышко.

Я стою на пороге с коробкой книг в руках и смотрю в темноватую прихожую, где солнце из единственного маленького окошка ложится косой полосой на пол, и мне кажется — только на секунду, только краем глаза, — что эта полоса света не там, где должна быть, если судить по тому, в какую сторону выходит окно.

Я моргаю. Полоса света уже на месте, обычная, ничем не примечательная.

— Иду, — говорю я маме и переступаю порог.

* * *

Комната мне досталась угловая, с окном, которое почему-то не хочет стоять ровно в раме, будто его вставляли второпях и под чуть неправильным углом. Из-за этого свет к вечеру ложится на стену не прямоугольником, как должен, а косым ромбом, и сейчас, когда я расставляю коробки, этот ромб медленно ползёт по обоям, задевая угол шкафа, потом комод, потом исчезает совсем, когда солнце уходит за крышу соседнего дома.

Я сижу на полу среди открытых коробок — одна с одеждой, другая с книгами, третья подписана маминым почерком «Асина мелочь» — и раскладываю вещи медленно, без спешки, потому что спешить всё равно некуда: до вечера ещё долго.

Обои в комнате старые, с рисунком, который я сперва принимаю за полосы. Только приглядевшись — а я приглядываюсь, потому что сидеть на полу и смотреть в стену скучно, — понимаю, что это не полосы, а длинные вытянутые тени. Тонкие, покатые, как будто от деревьев в закатном свете, только деревьев в этом рисунке нет вовсе. Тени есть, а того, что их отбрасывает, — нет. Я провожу пальцем по одной полосе, там, где краска выцвела сильнее, и мне кажется, что рисунок немного шире у пола, чем у потолка, будто тени растут снизу вверх, а не наоборот.

— Странные обои, — говорю я вслух, просто чтобы услышать свой голос в пустой ещё комнате.

Комод стоит у дальней стены, тёмный, тяжёлый, с резными ножками, явно оставшийся от прежних жильцов — мама сказала, что управляющая компания разрешила оставить часть старой мебели, раз уж её всё равно девать некуда. На комоде — часы. Круглые, в деревянном корпусе, с треснувшим поперёк стеклом, так что трещина делит циферблат на две неровные половины. Мама вчера, когда мы их заметили, махнула рукой: «Старьё, не ходят, наверное, лет десять уже». Я тогда просто кивнула и не стала спорить.

Сейчас я подхожу ближе и смотрю на циферблат — просто из любопытства, просто потому что рядом с ними больше нечего разглядывать, а коробки подождут ещё пять минут. Стрелки замерли на цифре три и на цифре семь, если считать по делениям, — три часа тридцать три минуты. Странное время для того, чтобы остановиться. Не ровный час, не половина, а какое-то рваное, неудобное число.

Я трогаю стекло пальцем. Холодное — холоднее, чем должно быть в комнате, где только что было тепло от солнца. Потом трогаю саму стрелку, минутную, тонкую, покрытую слоем пыли настолько плотным, что он скатывается у меня под пальцем в серый катышек. Стрелка не двигается, конечно, — зачем бы ей двигаться, часы ведь сломаны, — но мне всё равно кажется неправильным, что металл такой холодный, будто его только что вынули из холодильника. Батарейки в них нет, я заглядываю сзади и вижу пустой пластиковый отсек. Значит, и дело не в заводе. Просто сломанные часы, которые когда-то остановились на неудобном времени и с тех пор так и стоят.

Я отступаю на шаг, вытираю палец о джинсы и перевожу взгляд на нишу у соседней стены — не шкаф, а что-то вроде встроенного углубления с перекладиной для вешалок, закрытое с одной стороны занавеской вместо двери. Мама назвала это «гардеробчик» и обрадовалась, что в комнате хоть куда-то можно повесить вещи.

Я отодвигаю занавеску, чтобы посмотреть, сколько там места для моих вещей. Внутри пусто — ни одной вешалки с одеждой, я ведь ещё ничего сюда не перенесла, — но вешалки на перекладине всё равно висят, штук пять или шесть, деревянных, тоже старых, оставшихся от прежних жильцов. И они висят не ровно, как бывает, когда вешалки стоят без дела, прижатые одна к другой у края перекладины. Они сдвинуты к середине, будто совсем недавно кто-то отодвигал их в стороны, чтобы повесить что-то, а потом снова сдвинул обратно, но не очень аккуратно, оставив между некоторыми маленький промежуток.

Я смотрю на этот промежуток дольше, чем нужно, и палец у меня почему-то сам тянется пересчитать вешалки, будто от количества тоже что-то зависит.

— Я просто не помню, как они стояли, — говорю я себе, почти шёпотом, и сама слышу, что голос звучит не очень уверенно. — Может, их так грузчики сдвинули. Или управляющая, когда показывала квартиру.

Объяснение складывается легко, почти само собой, и я цепляюсь за него, потому что оно удобное, и потому что я действительно устала — с дороги, с коробок, с того, что весь день таскала вещи по лестнице и считала мамины шаги на каждом пролёте. Усталость — хорошее слово. Оно объясняет и то, что обои кажутся мне не такими, какими должны быть, и то, что часы на комоде холоднее, чем могут быть сломанные часы, и то, что вешалки в нише стоят не так, как положено стоять вешалкам, которыми никто не пользовался.

Я задёргиваю занавеску обратно, отряхиваю ладони, хотя они и так чистые, и возвращаюсь к коробке с книгами, доставая их одну за другой и расставляя на полке в том порядке, в каком они стояли дома — в прежней квартире, где не было ни косых окон, ни часов на три тридцать три, ни теней без деревьев на обоях.

За окном солнце почти ушло, и ромб света на стене исчезает совсем, оставляя только обычную вечернюю серость, в которой тени на обоях вдруг становятся незаметны — просто полосы, просто старый выцветший узор, каких наверняка в этом доме полно в других комнатах тоже. Я говорю себе, что завтра присмотрюсь внимательнее при дневном свете, и что сейчас мне просто нужно разобрать книги и спуститься к ужину.

* * *

На кухне пахнет луком и чем-то жареным, и этот запах такой обычный, такой домашний, что я на секунду забываю про нишу с вешалками и часы на три тридцать три. Радио на подоконнике бормочет голосом, который рассказывает про завтрашнюю погоду, мама стоит у плиты и помешивает что-то на сковороде деревянной лопаткой, и свет здесь жёлтый, ровный, без единой тени, которая могла бы показаться лишней.

Я сажусь за стол, подтягиваю к себе табуретку поближе к свету, хотя он и так везде одинаковый. Из всех комнат в этой квартире кухня — единственная, где я не ищу взглядом ничего странного. Может, потому что всё заставлено коробками не до конца, может, потому что здесь мама.

— Садись, садись, — говорит мама, не оборачиваясь. — Сейчас будет готово, минут пять.

— Что это?

— Гречка с луком и яйцом. Прости, солнышко, холодильник ещё толком не заработал, так что сегодня по-простому.

Я киваю, хотя она всё равно на меня не смотрит, и обвожу взглядом кухню: старый стол с клеёнкой в мелкий цветочек, оставшейся от прежних жильцов, табуретки, которые скрипят, когда на них садишься, окно без занавесок, за которым уже темно. Здесь всё обычное. Здесь можно выдохнуть.

— Город, конечно, маленький, — говорит мама, выключая конфорку и перекладывая гречку на две тарелки. — Но знаешь, мне это даже нравится. На новой работе коллеги спокойные, без этой вечной суеты, как в городе. Тихо тут.

— Тихо, — повторяю я.

— Вот увидишь, через пару недель обживёмся, и всё станет совсем по-другому. — Она ставит тарелку передо мной, садится напротив, подпирает щёку рукой. — Школа у тебя хорошая, я узнавала. И до остановки идти всего ничего.

Я ковыряю вилкой гречку, смотрю, как пар поднимается над тарелкой и тает где-то у лампочки.

— Мам, а часы в моей комнате. Ты говорила, они от прежних жильцов.

— Угу. — Она тоже начинает есть, не поднимая глаз. — А что с ними?

— Просто. Интересно, почему их не выбросили, если они сломаны.

— Наверное, забыли. Или сломались уже после того, как дом сдавали. — Мама пожимает плечами, будто это не важнее, чем спросить про цвет обоев. — Они сломаны, солнышко, можешь даже не пытаться их завести. Стекло треснутое, механизм небось весь в труху. Если мешают — убери в шкаф, и дело с концом.

— Сломаны, — повторяю я тихо, скорее для себя, и сама слышу, что в этих словах мне чудится что-то неправильное, хотя мама произносит их обычно, буднично, как будто речь идёт про старую табуретку.

Я хочу сказать ей про то, что стрелки стояли холодные и пыльные, но что-то внутри меня, какое-то старое, въевшееся чувство подсказывает, что сейчас не время. Мама устала, у неё новая работа, переезд, коробки, и ей совсем не нужно, чтобы я грузила её ещё и странными часами в придачу.

— А соседи как, — спрашиваю я вместо этого. — Ты с кем-нибудь уже познакомилась?

— Соседка снизу, тётя Люси, кажется. — Мама вытирает рот салфеткой. — Очень… активная женщина. Уже предложила помощь с переездом, хотя мы почти всё сами перетаскали. — Она усмехается, но усмешка выходит немного смазанная, будто мысли у неё уже где-то в другом месте. — Говорит, тут хорошо жить, тихо, все друг друга знают. Я спросила про управляющую компанию, она ответила... — мама вдруг замолкает, хмурится, трёт висок двумя пальцами. — Про что я спросила?

— Про управляющую компанию, — повторяю я осторожно.

— Да, точно. Про управляющую компанию, — мама произносит это так, будто пробует слова на вкус, будто сама не до конца уверена, что это были именно её слова. — Она ответила, что обращаться нужно по будням, с девяти до шести. — Пауза, слишком длинная для обычного разговора. — Да, с девяти до шести, я же сказала?

— Сказала, мам.

Она моргает, встряхивает головой, слабо улыбается мне, и я вижу, как под глазами у неё залегла тень усталости, глубже, чем бывает просто от одного дня с коробками.

— Прости, солнышко. Голова какая-то... — она не договаривает, машет рукой. — Переезд. Нервы. У меня сегодня было миллион дел, и мозги уже просто кашей.

— Может, ляжем пораньше, — говорю я, и сама слышу, что голос у меня звучит заботливо, почти как у взрослой. — Завтра в школу всё равно рано вставать.

— Хорошая мысль. — Мама смотрит на часы на своём запястье, те самые, тонкие, на тканевом ремешке, и, кажется, с облегчением цепляется за эту простую бытовую вещь, за цифры, которые идут правильно, без всяких сюрпризов. — Доедай, и мой посуду, я пока постелю тебе постель получше, а то было не до того.

Она встаёт, собирает тарелки, и я смотрю, как она идёт к раковине, немного сутулясь, будто несёт на плечах что-то тяжелее обычной усталости. Радио на подоконнике всё так же бормочет про завтрашний дождь, и этот звук, такой простой и глупый, вдруг кажется мне самым надёжным звуком на свете.

* * *

Постель чужая на ощупь — слишком мягкая там, где я привыкла к жёсткому, слишком твёрдая там, где должна проминаться. Я лежу на спине, слушаю, как дом устраивается на ночь: где-то за стеной булькает труба, половица в коридоре щёлкает сама по себе, будто кто-то невидимый проверяет, выдержит ли. Мама уже легла, я слышала, как закрылась дверь её комнаты минут десять назад. Радио на кухне она выключила, и без него квартира звучит совсем иначе: каждый шорох выпуклый, отдельный, как будто дом впервые решил, что можно говорить в полный голос.

Обои на стене передо мной едва видны в темноте, только пятна светлее и темнее, узор деревьев без деревьев. Я смотрю на них, пока глаза не начинают слипаться, и думаю, что надо будет завтра спросить маму, откуда вообще взялся такой рисунок, кто его выбирал. Мысль обрывается где-то на середине, и я проваливаюсь — не засыпаю, а именно проваливаюсь, будто подо мной была тонкая доска, и она наконец сломалась.

Комната та же самая. Косое окно, комод, часы с треснувшим стеклом. Только свет другой — не лунный, не уличный, а какой-то свой, будто сама стена светится изнутри, тускло, желтовато, как старая лампочка под абажуром. И тени на обоях шевелятся.

Сначала я думаю, что это ветка за окном качается на ветру, отбрасывает тень. Но за окном нет веток. За окном вообще ничего нет, кроме двора и соседнего дома, я сама это видела днём. А тени всё равно вытягиваются вдоль стены, длинные, узкие, складываются в тот же рисунок, что на обоях, только живой — будто деревья наконец выросли из узора и потянулись выше, к потолку, выше меня.

Я хочу встать, но тело не слушается, как бывает только во сне: ноги тяжёлые, будто налитые водой, а я лежу и смотрю, как тени ветвятся всё гуще, заполняют собой весь простенок между окном и комодом.

Потом они начинают шептать.

Не все сразу, не хором — по очереди, одна тень за другой, будто пробуют слова на вкус, прежде чем сказать их целиком.

— Ты…

Пауза. Следующая тень, чуть правее, подхватывает, тон другой, ниже:

— …нас видишь.

И третья, уже почти у самого изголовья кровати, совсем тихо, почти ласково:

— Значит, ты подходишь.

Я лежу не двигаясь. Внутри меня что-то сжимается в комок, твёрдый, холодный, и одновременно — я ненавижу себя за это — мне любопытно. Хочется спросить, подхожу для чего. Хочется придвинуться ближе к стене, рассмотреть, из чего сделаны эти тени, есть ли у них глаза, или они смотрят на меня как-то иначе, без глаз.

Комната вокруг чуть сдвигается. Не резко, а как будто пол медленно наклоняется, совсем на пару градусов, и я чувствую, что меня тянет — не руками, ничем конкретным, просто сама комната становится глубже, чем должна быть, как будто за стеной есть ещё одна стена, а за ней ещё, и всё это пространство нарастает вокруг меня, пока я лежу неподвижно.

Пахнет пылью. Той же самой, что и днём в коридоре, только сильнее, гуще, и к ней примешивается что-то сладкое, тягучее, как перележавшее варенье или старые духи, забытые в закрытом шкафу. Запах забирается в горло, и я понимаю, что не могу дышать нормально, вдохи получаются короткие, рваные.

— Не смотри, — шепчу я сама себе, хотя не знаю, кому это говорю, тени или себе самой. — Не смотри туда.

Но смотрю. Тени уже не на стене: они нависают надо мной, тонкие, длинные пальцы веток почти касаются одеяла, и в желтоватом свете я вижу, что узор на обоях за ними остался прежним, неподвижным, будто то, что шевелится, вообще не имеет никакого отношения к рисунку, а просто притворяется им, надевает его как маску.

— Ты нас видишь, — повторяет одна из теней, ближе всех, и голос у неё меняется, становится то выше, то ниже, будто она примеряет разные интонации, пробует, какая подойдёт лучше. — Значит…

Договорить она не успевает.

Тиканье врезается в сон резко, громко, не к месту — отчётливое, механическое, тик-так, тик-так, оттуда, где стоят часы, которые сломаны.

Я сажусь в кровати рывком, сердце колотится так, что отдаётся в ушах, одеяло сползает на пол. В комнате темно, обычно темно, лунный свет косо падает через скошенное окно, обои неподвижны, никаких теней длиннее, чем положено.

Только тиканье не прекращается.

* * *

Рука находит выключатель раньше, чем я успеваю решить, хочу ли я света. Комната вспыхивает жёлтым, обычным, тем самым светом, который был здесь вчера вечером, когда мы с мамой расставляли коробки, и я стою посреди комнаты, обхватив себя руками, и смотрю на обои.

Узор прежний. Длинные тени-деревья, выцветшие до серого, идут по стене ровными полосами, как и шли с самого начала, и ни одна из них не шевелится, не тянется, не шепчет. Я подхожу ближе, почти касаюсь обоев носом, разглядываю каждую полосу — нет ни узла, ни намёка на лицо, которое было там минуту назад. Обычная бумага, местами отошедшая у плинтуса, пахнет пылью и чем-то старым, но это просто пыль, просто старое.

Тик.

Я поворачиваюсь к комоду медленно, уже зная, что услышу, но всё равно не готовая это увидеть. Часы с треснувшим стеклом стоят там же, где стояли вчера, пыльные, с облупившейся позолотой по краю циферблата, только стрелки теперь показывают без четверти пять. Секундная дёргается, замирает на миг, снова дёргается — и идёт дальше, упрямо, будто всю жизнь только этим и занималась.

Я не трогаю их. Стою и смотрю, как стрелка ползёт, и у меня в животе что-то сжимается туже и туже, пока я наконец не разворачиваюсь и не иду к двери — сначала быстро, потом совсем бегом, босиком по холодному полу коридора, мимо той самой ступеньки, про которую мама говорила «осторожно, тут перепад», мимо двери в нишу-гардероб, которую я стараюсь не рассматривать, прямо на кухню, где горит свет и пахнет кофе.

Мама сидит за столом в халате, с чашкой в руках, и поднимает голову, когда я влетаю.

— Асия? Ты чего не спишь?

— Мама. — Я останавливаюсь на пороге, перевожу дыхание, стараюсь, чтобы голос звучал ровно, не как у маленькой. — Мне приснилось, что тени на обоях разговаривают. Шепчут. А потом я проснулась — и часы тикают. Те, сломанные. Они на без четверти пять, и стрелка двигается, я сама видела.

Мама отставляет чашку, тянется ко мне, и я подхожу, позволяю ей обнять меня одной рукой и прижать к боку. От неё пахнет кофе и чем-то домашним, знакомым ещё по старой квартире, и на секунду мне становится легче просто от этого запаха.

— Солнышко, — говорит она, гладя меня по волосам, — ты просто очень устала. Переезд, новая школа, всё сразу навалилось. Это нервы, честное слово. Мозг так устроен, он доигрывает за день то, что не доиграл.

— Но часы правда тикают, — говорю я тише, упрямее. — Я не придумала.

— Наверное, просто ты устала и тебе кажется, — мама отпивает кофе, не глядя на меня, глядя куда-то в сторону окна, где за стеклом ещё темно. — Старые механизмы такие, их стукнешь — и они могут снова пойти. Ничего особенного, правда. Завтра спрошу у тёти Люси, может, она знает мастера, кто на них посмотрит.

— Я знаю, тебе тяжело, — добавляет она, уже другим голосом, более усталым, и снова притягивает меня к себе. — Мне тоже тяжело, если честно. Но давай без страшилок, ладно? У меня и так голова кругом от этого переезда.

Я киваю ей в плечо, потому что киваю всегда, когда понимаю, что спорить бесполезно, что она уже всё для себя решила и упаковала мой сон в аккуратную коробочку с надписью «стресс», рядом с остальными коробками, которые мы ещё не разобрали.

— Иди ложись, — говорит она, целуя меня в макушку. — Завтра в школу, тебе нужно выспаться хоть немного.

— Хорошо, — говорю я вслух, и это правда, что я иду обратно по коридору, и правда, что ложусь в постель, натягиваю одеяло до подбородка.

Но внутри, там, где должно быть спокойно оттого, что меня выслушали, остаётся что-то вроде холодного сквозняка — будто я рассказала не маме, а стене, и стена вежливо покивала и отвернулась обратно к своим узорам.

* * *

Мама уходит на работу в 7:20. Дверь за ней закрывается с привычным сухим щелчком. Теперь я одна, и в квартире царит тишина.

До школы ещё сорок минут. Я собираю рюкзак, застёгиваю его дважды — сначала не до конца, потом перепроверяю молнию, — и прежде чем выйти, захожу ещё раз в свою комнату. Говорю себе, что просто забыла блокнот.

Блокнот лежит на подоконнике, я вижу его сразу. Но ноги сами несут меня не к окну, а к комоду, где стоят часы.

Они тикают. Ровно, уверенно, без сбоя — так, будто всегда тикали, будто это я вчера вообразила себе треснувшее стекло и мёртвые стрелки на без четверти пять. Сейчас без шестнадцати восемь, и секундная стрелка идёт по кругу так гладко, что я на секунду сомневаюсь в собственной памяти: может, мама права, может, это просто тряска при переезде, может, механизм просто спал и теперь проснулся, как спит и просыпается всё на свете.

Я протягиваю руку и кладу ладонь на стекло циферблата.

Стекло холодное — холоднее, чем должно быть в комнате, где утреннее солнце уже бьёт наискось через скошенное окно и нагревает подоконник так, что на нём приятно держать руку. А тут холод, будто я тронула что-то, что стояло всю ночь на улице. Я почти убираю ладонь, но задерживаю её ещё на секунду, потому что под этим холодом, внутри корпуса, за тонкой жестью задней стенки, я чувствую мелкую дрожь. Не вибрацию от механизма — такая бывает ровной, монотонной. Эта дрожь другая: рваная, будто что-то маленькое и живое бьётся там, в темноте, пытаясь найти, за что зацепиться.

— Это просто шестерёнки, — говорю я вслух, тихо, себе под нос, и голос в пустой комнате звучит неубедительно даже для меня самой.

Я отнимаю руку и перевожу взгляд на стену с обоями. Узор на месте: длинные волокнистые тени без деревьев, которые их отбрасывали бы, бегут вдоль плинтуса ровными полосами, как вчера и позавчера, когда я расставляла коробки. Свет из окна падает косо, подчёркивая этот рисунок резкой полосой, и я на миг просто смотрю, ничего не ища, и тут замечаю.

Одна тень у самого плинтуса, возле ножки комода, длиннее остальных. Не намного, на ладонь, может, меньше. Но все остальные полосы заканчиваются примерно на одной линии, ровно, как по линейке, а эта тянется дальше, будто нарисованная чуть позже, другой рукой, не рассчитавшей расстояние.

Я прищуриваюсь, наклоняю голову вбок, пытаюсь поймать угол, при котором тень снова станет такой же, как остальные. Угол не находится. Сколько я ни верчу головой, та полоса у плинтуса остаётся длиннее, и от этого в животе становится тесно, будто кто-то туго затянул пояс на штанах, которые были мне впору ещё минуту назад.

— Свет так падает, — говорю я, и на этот раз даже не пытаюсь, чтобы это прозвучало убедительно, потому что знаю: если проверить физику, если встать на колено и посмотреть, откуда бьёт солнце и куда должна падать тень от ножки комода, цифры не сойдутся. Но я не встаю на колено. Я не хочу проверять.

Я говорю себе, что не выспалась. Что вчера легла поздно, после разговора с мамой на кухне, а потом долго лежала в темноте, прислушиваясь, не будут тикать ли часы снова, и заснула только под утро, рваным, неполным сном. Что глаза после такой ночи обманывают, видят то, чего нет, растягивают обычные тени в необычные, потому что уставший мозг ищет узор там, где его нет. Так бывает, я читала об этом где-то, в какой-то книге из маминой библиотеки: усталость заставляет людей видеть лица в облаках и фигуры в занавесках.

Я разворачиваюсь, беру с подоконника блокнот, сую его в рюкзак и иду к двери, нарочно не глядя больше ни на комод, ни на стену.

У порога я всё-таки оборачиваюсь. Просто чтобы убедиться, что ничего не изменилось, что комната осталась обычной комнатой с косым окном, в которую я скоро вернусь после школы и буду жить, как в любой другой.

Тиканье становится громче.

Звук нарастает, словно кто-то медленно увеличивает громкость. Я стою в дверном проёме, одной ногой уже в коридоре. Ритм часов совпадает с моими шагами: я делаю шаг назад — раз, замираю, и тиканье тоже на миг затихает, будто ждёт. Когда я, не удержавшись, делаю ещё шаг от двери, часы ускоряются, подстраиваясь под моё движение, словно прислушиваются не к времени, а ко мне.

Это нельзя объяснить тряской при переезде. Это нельзя объяснить тем, что я устала и не выспалась.

Я не говорю себе больше ничего. Просто закрываю дверь в комнату — плотно, до щелчка — и иду в коридор, мимо той самой ступеньки, про которую мама предупреждала, на которую я снова стараюсь не смотреть, и дальше, к входной двери квартиры, на лестницу, туда, где пахнет обычным утренним городом, а не пылью и чем-то сладковато-старым.

Глава 2.Новенькая (Глава от лица Асии)

Школа пахнет мелом, свежей краской и чем-то особенным — смесью новых тетрадей и знакомого, уютного тепла. Коридоры наполнены голосами, которые не замечают меня. Я иду к указанному в бумажке классу, крепко сжимая рюкзак. Лямка впивается в ладонь, но я не обращаю внимания — жду, когда дойду до двери, и только тогда позволяю себе разжать пальцы.

Дверь слегка приоткрыта. Я толкаю её чуть сильнее, чем следовало бы, и захожу в кабинет. Кто-то разложил учебники, кто-то тихо переговаривается через проход. В воздухе витает утренняя суета. Всё движется своим чередом, как будто меня здесь и не ждали.

«Асия.»

Моё имя. Написано мелом на доске. Почерк аккуратный, с наклоном, и завитушка у заглавной буквы необычная. Такой я раньше не видела. Будто кто-то воспроизвёл мой ночной сон, буква за буквой, с тем же наклоном и завитушкой у «А». Это не могло быть совпадением.

Кто-то проходит мимо, задевает мой рюкзак и бормочет «извини». Но я почти не слышу — взгляд прикован к буквам, словно они могут исчезнуть, если я отвлекусь хоть на миг.

Это могла написать учительница. Ей наверняка дали список новичков заранее, список класса, и она заранее отметила мою фамилию, или просто решила выделить её отдельно, чтобы все знали: вот она, новенькая. Это вполне логично. Даже мило с её стороны. В этом нет ничего особенного, просто обычная подготовка к учебному дню. Совпадение лишь в том, что почерк из сна и почерк на доске похожи. Но, возможно, я просто нахожу это сходство, потому что всю ночь думала о сне и теперь вижу завитки там, где их нет.

Я повторяю это себе едва ли не по слогам, словно считалочку, но не очень верю в это.

— О, а вот и наша новенькая!

Голос звучит сбоку, тёплый, с той особой интонацией, которой взрослые обращаются к детям при всём классе. Женщина лет сорока в светлой кофте с папкой под мышкой подходит ко мне и мягко кладёт руку на плечо, разворачивая меня к классу, словно я экспонат, требующий правильного освещения.

— Это Асия, она переехала к нам совсем недавно, — говорит она классу, и несколько голов поворачиваются в мою сторону без особого интереса, без злости, просто с тем вежливым любопытством, с каким смотрят на новый стул в кабинете. — Асия, я Марина Сергеевна, твоя классная руководительница. Не переживай, все когда-то были новенькими.

Я киваю, но горло не позволяет произнести ни слова. Из груди вырывается лишь тихое «здравствуйте», и я отвожу взгляд от учительницы, уставившись на доску. Там, в верхнем углу, всё ещё виднеется моё имя. Сколько бы я ни моргала, оно не исчезает.

— Садись пока вот сюда, — Марина Сергеевна указывает на свободную парту у окна.

Я сажусь, ставлю рюкзак у ног и вдруг замечаю, что колени слегка дрожат. Это не сильная дрожь, а скорее вибрация, словно внутри работает невидимый моторчик. Я сжимаю руки под партой, скрывая волнение, и снова смотрю на доску.

Имя никуда не делось. Асия, тем же наклоном, той же завитушкой у «А».

Я могла видеть расписание заранее, — думаю я, стараясь убедить саму себя. Мама наверняка показывала мне бумажку из школы. Я краем глаза заметила список класса, запомнила фамилию учительницы. Подсознательно это отложилось в памяти, а утром я просто перепутала порядок. Сначала приснилось, потом вспомнилось. Кажется, будто наоборот. Так часто бывает. Так, наверное, объяснила бы мне это любая взрослая книжка про мозг и память.

Марина Сергеевна снова обращается к классу, говорит об учебниках и расписании кружков и уроков. В её голосе столько спокойной, доброй уверенности, что мир устроен просто и понятно, что на секунду хочется поверить в это вместе с ней.

Я смотрю на доску в третий раз, украдкой, будто боюсь, что кто-то заметит, как я проверяю собственное имя.

Оно по-прежнему там. Чужим почерком. Точно таким, как во сне.

* * *

Звонок на перемену звучит тягуче, словно сквозь вату. Класс тут же наполняется шумом: скрипят стулья, кто-то смеётся у окна, две девочки копаются в рюкзаках. Я сижу ещё секунду, собирая тетради в стопку, чтобы занять руки.

— Ну что, новенькая.

Голос раздаётся сбоку, и я поворачиваюсь. За соседней партой девочка с короткими разноцветными волосами — половина тёмно-русая, половина пепельно-фиолетовая — сидит, забравшись ногами на стул, и разглядывает меня с таким прищуром, будто я экспонат в музее, который ей не до конца нравится.

— У тебя лицо словно у человека, который только что увидел привидение, — говорит она.

— Я просто не выспалась, — говорю я и слышу, как неубедительно это звучит даже для меня самой.

— Ага. — Она не отстаёт взглядом. — Кира, если что. Буду сидеть рядом весь год, так что лучше привыкай.

Я киваю и пытаюсь улыбнуться, но улыбка выходит кривоватой. Кира смотрит на меня ещё секунду, затем пожимает плечами и отворачивается к окну. Кажется, она теряет интерес, но я уверена: это не так.

Я опускаю взгляд на руки, которые лежат поверх тетрадей, и машинально провожу пальцами по воротнику кофты, чтобы убедиться, что всё в порядке. И вдруг замираю.

Верхняя пуговица расстёгнута.

Я её не трогала. Утром перед зеркалом в коридоре я застёгивала её до самого горла, смеялась над собой и с тех пор ни разу не касалась кофты. Весь урок мои руки лежали на парте. Пуговицу никто не мог расстегнуть. Пуговицы не расстегиваются сами.

Пальцы внезапно леденеют, будто я сунула их в сугроб, хотя в классе тепло и душно из-за закрытой форточки. Я пристально смотрю на пуговицу, словно она сейчас сама расскажет мне, что произошло. Она висит на нитке и слегка покачивается от моего учащённого дыхания.

Я снова застёгиваю её. Пальцы не слушаются, петля упорно не находит пуговицу, и я злюсь на себя за эту мелкую, глупую неловкость. Со второй попытки всё получается. Убираю руки под парту и сижу прямо, надеясь, что это поможет.

— У тебя что, пунктик? — говорит Кира, не отрываясь от окна, но всё замечая краем глаза. — Ты из тех, кто обожает, чтобы всё было идеально застёгнуто и аккуратно уложено?

— Нет, — говорю я слишком быстро. — Просто... холодно.

— В этом кабинете? — фыркает она. — Тут как в теплице. Марина Сергеевна всегда включает отопление на полную мощность, потому что дети, по её словам, мёрзнут. Хотя я однажды чуть не сварилась на алгебре.

Я заставляю себя улыбнуться. Смех выходит нервным и коротким, прерывается слишком быстро. Кира наконец полностью поворачивается ко мне, и в её глазах мелькает что-то резкое — не насмешка, а скрываемое любопытство, которое я уже замечала раньше.

— Ты в порядке? — спрашивает она медленно. — Ты какая-то бледная. Даже слишком бледная, если честно.

— Всё в порядке, — говорю я, и эти слова звучат как заклинание, которое повторяю слишком часто. — Правда. Просто новая школа, не выспалась. Вот и всё.

Кира внимательно смотрит на меня, словно решая, верить ли моим словам. Затем пожимает плечами, стараясь выглядеть небрежной.

— Как знаешь. — Она встаёт со стула и накидывает рюкзак на плечо. — Только если ты из тех новичков, которые в первую неделю теряют сознание на физкультуре, предупреди меня заранее, хорошо? Я буду рядом.

Она направляется к двери, где уже собралась небольшая группа людей, и я остаюсь одна за партой. Я прижимаю ладонь к пуговице, которая уже застегнута — я напоминаю себе об этом, — и мысленно пытаюсь удержать её на месте. Во дворе за окном слышны детские голоса, кто-то выкрикивает чужое имя, не моё, и этот звук возвращает меня к реальности.

«Просто совпадение», — думаю я. Пуговицы сами собой расстегнулись. Такое бывает. Наверное, я сама задела её, задумавшись, и не заметила.

Голос в голове звучит спокойно, уверенно, словно следуя какому-то сценарию. Он не мой, а чужой, вежливый и терпеливый. Кажется, кто-то специально подбирает для меня самые разумные слова, чтобы я перестала задавать вопросы.

* * *

Столовая встречает меня звоном посуды, гулом голосов и запахом подгоревшей котлеты. Этот шум почти радует меня, словно он может защитить от всего остального. Здесь слишком светло и многолюдно, чтобы думать о доске с чужим почерком. Я беру компот, который мне совсем не хочется пить, просто чтобы занять руки, и сажусь за самый дальний стол у окна.

Кира приходит через минуту, без стука садится напротив меня. Она ставит поднос так, что тот скрипит по пластиковой поверхности, и сразу же смотрит на меня — прямо, не искоса, как делала это на уроках.

— Ладно, выкладывай, — говорит она, разворачивая вилку из салфетки. — Что с тобой не так?

— Со мной всё нормально, — говорю я и делаю глоток компота. Он слишком сладкий и пахнет консервами.

— Ты весь урок смотрела на доску с таким видом, будто там написали твоё имя кровью, — говорит Кира, тыкая вилкой в котлету. — А потом эта история с пуговицей. Я же не глупая.

Я почти смеюсь, но не потому что смешно. Слово «кровью» звучит слишком близко, хотя она произнесла его просто так, ради эффекта. Шум столовой на мгновение становится моим спасением: кто-то роняет поднос за соседним столом. Грохот, смех, крики — и в этом хаосе мне легче сохранять спокойствие.

— Я плохо спала, — говорю я спокойным голосом. — Переезд. Новый дом, новая кровать. Всё звучит иначе. У тебя так не бывает при переезде?

— Я не переезжала с рождения, — Кира пожимает плечами. — Живу в одной квартире столько, сколько себя помню. Так что не знаю.

— До сих пор не разобрала коробки, — говорю я. — Мама работает допоздна, и я остаюсь одна среди них. Свет иногда мигает. Конечно, я нервничаю.

— Свет мигает? — Кира чуть прищуривается, и я тут же жалею, что сказала лишнее.

— Проводка старая, — быстро говорю я. — Дом старый. Ничего такого.

Она молчит, жуёт и смотрит в окно, словно не интересуется разговором. Но я чувствую: это всего лишь игра — она ждёт, что я сама заполню тишину, расскажу больше, чем планировала. Я не поддаюсь. Говорю про расписание, спрашиваю о строгих учителях, хвалю котлету, которую даже не пробовала. Кира отвечает коротко, механически, явно думая о чём-то своём.

— Слушай, — она всё-таки не выдерживает, — а что там, на доске-то было? Ты как будто увидела привидение.

— Там было моё имя, — говорю я и тут же жалею об этом. — Марина Сергеевна заранее написала. Для списка. Это же обычное дело, да?

— Да, обычное, — медленно отвечает Кира, глядя на меня, словно пробует слова на вкус и не верит в их правдивость. — Только ты на обычные вещи смотришь так, будто они тебя укусят.

Я веду пальцем по краю стакана, не отрывая глаз. Внутри меня крутится одна простая мысль, твёрдая, как камень: ни слова про сон. Ни про тени, ни про доску, ни про пуговицу, которая сама расстегивается, стоит отвернуться. Если я расскажу — а я уже почти представляю, как это прозвучит вслух, нелепо и по-детски, — Кира либо рассмеётся мне в лицо, либо начнёт обходить стороной, как странную новенькую, у которой после переезда что-то не так с головой. Мне и так здесь не на что опереться, кроме как на то, чтобы выглядеть нормальной. Обычной девочкой из обычной школы.

— Я в порядке, Кира, — произношу я, стараясь звучать увереннее, чем ощущаю себя на самом деле. — Правда. Просто это мой первый день, и всё кажется... слишком насыщенным.

— Ага, — она не верит, это ясно по её жестам. Она склоняет голову набок и пристально смотрит на меня, словно ищет малейшую слабость. Но не настаивает, не пытается давить. Просто встаёт, бросает поднос в стопку у окна раздачи и закидывает рюкзак на плечо.

— Ладно, не хочешь — не говори, — бросает она, уже уходя. — Но имей в виду, я теперь за тобой слежу. У меня глаз наметан на всякие странности.

Она подмигивает, и в этом движении почти угадывается шутка. Но её глаза остаются серьёзными чуть дольше, чем требуется для лёгкого поддразнивания. Я понимаю: она не отступит. Просто сейчас взяла паузу.

Я сижу за столом одна. В голове крутится одна и та же фраза: «Никому ни слова». Будто я уже репетирую её на завтра, послезавтра, на все дни вперёд. Ни слова о снах.

* * *

Дома тихо. Мама ещё не вернулась, и квартира выглядит пустой. Вдоль стен стоят коробки, в коридоре пахнет картоном и свежей краской. Я умываюсь, чищу зубы и переодеваюсь в пижаму с выцветшим узором из звёздочек. Эта пижама ещё из прошлой квартиры. Забираюсь под одеяло и смотрю в потолок.

Часы тикают. Ровный, спокойный звук, словно они всегда умели так. Я стараюсь не смотреть на них, хотя знаю наизусть: они на комоде. Стрелки застыли бы на 3:33, если бы кто-то не решил вернуть их к жизни.

Имя на доске — просто совпадение. Марина Сергеевна, вероятно, составляла списки заранее, как это обычно делают учителя. Я могла видеть расписание в электронном дневнике и забыть об этом, а потом оно всплыло во сне в искажённом виде. Мама бы сказала, что после переезда мозг перегружен, и это мешает различать, что я видела, а что придумала. Пуговица тоже не имеет значения. Возможно, я сама не до конца её застегнула и не заметила. Кофта старая, и петля могла быть разболтанной.

Я повторяю это почти вслух, одними губами, как будто слова могут придать уверенности.

— Просто совпадение. Просто устала.

Мамины слова я вспоминаю каждый вечер. Вчера за ужином она сказала мне: «Это нормально, через неделю-другую пройдёт». Её голос был мягким, но в нём чувствовалась усталость. Она всегда так отвечала, когда я задавала вопросы о переезде, новом доме и школе.

Я киваю, словно она рядом и ждёт моего согласия. Хочу поверить. Действительно хочу. Но в груди остаётся неприятное чувство, будто там застрял камешек. Сколько ни глотай, он не исчезает.

Обои на стене спокойные. Я нарочно долго смотрю на них, пытаясь найти хоть что-то необычное — трещину, пятно или фигуру. Но ничего не нахожу. Бледные линии переплетаются, где-то напоминая ветви, а где-то — просто бессмысленные завитки. Обычный старый рисунок на обоях в обычной старой квартире. Несмотря на это, по рукам пробегают мурашки, словно обои наблюдают за мной, вежливо ожидая.

Я отворачиваюсь и ложусь на другой бок, лицом к пустой стене. Странно, но становится легче, хотя в этом нет логики — стена остаётся стеной.

Тиканье не утихает. Я внимательно слушаю его и замечаю, что оно словно подстраивается под моё дыхание: такты то совпадают, то чуть расходятся, а потом снова сливаются. Возможно, это всего лишь иллюзия. Но я всё равно стараюсь дышать медленнее, чтобы проверить свою теорию. И кажется, тиканье тоже замедляется.

Я замираю. Затем резко выдыхаю и приказываю себе успокоиться. Это просто старый механизм, сломанные часы, почему-то снова отсчитывающие время. Ничего больше.

Вдруг приходит мысль, от которой мороз по коже: я не боюсь темноты. Весь вечер я провела в ней, выключила свет в коридоре и спокойно дошла до кровати. Страшно не само отсутствие света. Страшно то, что может произойти, когда я закрою глаза. Какой фрагмент сегодняшнего дня вернётся ко мне ночью в изменённом виде? Что ещё окажется написанным чужими руками заранее? Чему придётся молча удивляться завтра утром, зная, что это уже было во сне.

От этой мысли хочется не спать до утра. Я пытаюсь. Смотрю в потолок, где отсветы уличного фонаря играют слабыми бликами, считаю трещинку в штукатурке, слушаю, как капает вода в трубе и скрипит дерево, готовясь к ночи. Говорю себе тихо-тихо, почти шёпотом, чтобы никто, даже стены, меня не услышал:

— Не буду спать. Просто немного полежу.

Веки становятся тяжёлыми, словно кто-то невидимый мягко прижимает их сверху. Я успеваю подумать, что завтра расскажу маме про пуговицу, или не расскажу, или спрошу у Киры что-то осторожное, без лишних деталей. Но мысли ускользают, размываются, сливаются с тиканьем часов.

Последнее, что я ощущаю перед тем, как темнота за веками сгущается, — это чувство, будто что-то внутри сна уже ждёт меня, терпеливо и уверенно, зная, что я прибуду в своё время.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге