Сказки земель и пространств
Волки! Волки!
Машина тряслась по каменистой дороге. За окном проплывали холмы и ложбины, и только горы стояли неподвижно, укрывшись дымкой. Наконец, в долине показался наш объект — мобильная вышка. Неподалёку от неё начинались полузаброшенные сады. Среди них на пригорке ютился аул. Дальше — только лес, куда ни посмотри. Даже на терзаемых ветром открытых холмах рассыпался низкий кустарник и кривые рыжие деревца. Дикий край.
Мы везли с собой антенны нового поколения. Вышка имела в высоту метров семьдесят, поэтому лезть на неё можно было только в спокойную погоду. Ветра здесь непредсказуемы: метеостанций-то нет. Работы часа на два, но ради неё, возможно, придётся застрять тут на пару дней. Старые антенны едва ловят связь, так что ждёт нас меланхоличный деревенский релакс. Ах да, пить тоже нельзя. Попробуй, повиси на семидесяти метрах с похмельной головой.
Прибыли часа в четыре. Решили сразу отогнать оборудование и снаряжение к вышке. Бригадир, Захарыч, возился с проржавелым замком на воротах, а я от нечего делать всматривался в крепления. Вроде, всё чин чинарём... но кто его знает. Я пихнул напарника локтем:
— Слыш, давай зайдём, проверим тут всё. Продиагностируем.
— Денчик, не кипишуй, — засмеялся тот, лениво закуривая. — Нормально всё будет. Я сто раз так лазил.
Подкалывает, гад. Знает, что я до сих пор только на крышу ходил.
В ауле нас встретили ребятишки и собаки. Псы лаяли на яркую спецовку, дети таращились тёмными глазёнками и молчали. На шум высыпало несколько селян и наконец вышел крепкий старик в длинном меховом жилете, представившийся деревенским старостой. Никто не ждал нашего приезда.
— Товарищи, вам моё почтение, мы тут с плановым ремонтом... — принялся объяснять бригадир.
Объяснения привели к тому, что на нас чуть не натравили собак.
— Эта дура нас теперь насмерть облучать будет? — грохотал дед. — Я в городе учился, меня не проведёшь!
— Да нет же, нет! — подняв руки, пытался перекричать его Захарыч. — Оно не опасное!
— Вот вы радио слушаете? Телевизор смотрите? — встрял я наконец.
— Радио слушаем, — немного успокоился староста.
— Вот это как ещё одно радио. Только для телефонов.
Захарыч хлопнул себя по лбу и скрылся в пикапе. Вернувшись, он протянул деду коробочку.
— Вот, вам подарок от нашей компании. Это телефон ваш новый будет. Можно в город звонить, родственникам каким-нибудь вашим. Или, если чего случится, чтоб вам выслали помощь.
— Да что у нас может случиться, место здесь тихое, — заупирался дед, но на коробочку глянул с жадностью. Селяне, переговариваясь, стали подтягиваться к нам. «Открывай подарок-то!» — сказал кто-то. Похоже, нас приняли.
В доме старосты мы и договорились разместиться. Не бесплатно, конечно. Аул оказалась не такой уж оторванной от цивилизации: раз в месяц из райцентра приезжала машина со всяким товаром. И всё-таки в главном тут царил дух древности: весь быт держался на руках хозяев. Домики теснились на холмистом склоне — крепкие глинобитные гнездовья в соломенных шапках. Мы проходили мимо огородов, колодцев, из-за невысоких заборов на нас оглядывались женщины с кувшинами и корзинами — усталые лица, глубокие глаза, расшитые платья — а под ноги кидались куры, и подбегали поскандалить злые гусаки. Их староста гонял своей резной чабанской палкой. Деревенские по пути рассеялись, разошлись по домам. Может, готовят застолье? Легендарные законы горского гостеприимства вдруг обрели для нас, не евших с момента предрассветного выезда, новый глубокий смысл. Макс не выдержал интриги первым:
— Хозяин, а не бахнуть ли нам по шашлычку?
— Обижаешь, друг, гостей одним шашлычком не кормят, — хитро прижмурился старик. У меня отлегло от сердца, но тут же я кое-что вспомнил.
— Макс, Макс… Ты там на чачу больно-то не налегай. Тебе ещё завтра работать.
— Слушай, отстань, а? — зашипел он. — Перестраховщик хренов. Ты вообще расслабляешься когда-нибудь? И тут, кстати, гонят арак, а не чачу.
На языке вертелась колкость насчёт невозможности расслабиться, когда твой напарник плевать хотел на технику безопасности. Но я посчитал за лучшее смолчать.
Мы рассаживались у длинного стола, когда со двора донеслись перепуганные крики.
— А, что такое? — старик поднялся с места. В дом влетел зарёванный мальчишка, вопя:
— Волки! Волки! Деда Алан, волки идут!
— Ах, волки, — проговорил староста, подходя к пацанёнку, и вдруг схватил его за вихры и принялся драть. Драл и приговаривал:
— Покажу я тебе сейчас волков!
Мальчишка же вопил ещё громче, но не от боли:
— Деда Алан, я правду говорю! Я их видел, здоровые! Деда, помогите, наших овец же пожру-ут...
Сцена нас несколько ошеломила.
— Старик, а что, не сходить ли разобраться? — обеспокоено спросил Захарыч. — Еда ещё не на столе, торопиться нам некуда.
— Мало ли, — поддакнул я.
— Пойдёмте, если желаете. Покажу вам отару. Да только брешет Геворка. Нет там никаких волков и отродясь не было. А он, паршивец, едва ли не каждый день бегает, голосит. Мы сначала и правда пугались, спешили к отаре... Теперь привыкли. Кроме него, некого мне к своим овцам приставить. Сын единственный давно уж вырос и в городе осел. А этот — сирота. Мы с женой его к себе и взяли, — объяснял он на ходу, тяжело стуча палкой об пыль. — Ему от нас деваться некуда, да и нам от него тоже.
Кругом было зелёное раздолье, а где-то вдали белели комочки хлопка — наверное, отара. Зрелище нетронутой, лишённой границ природы будило волнение и почти тревогу. Здесь начинаешь чувствовать, что сам себе хозяин, но и отвечаешь за себя лишь ты один. Я вертел головой, разглядывая виды, и чуть не поскользнулся, когда тропа резко ухнула вниз. Ну и рельеф у них тут! Вышку, должно быть, ставили виртуозы.
Рельеф и ветер. Он не казался сильным и слегка лишь трепал волосы, но то и дело неожиданно хлестал крепкими отрывистыми ударами. Сложное место.
Отара старика Алана паслась неподалёку от лесной кромки. Стоило нам подойти, как овцы подняли головы. Раздалось короткое блеянье. Мальчишка, сломя голову, помчался к стаду, а оно бодро двинулось ему навстречу. Его простая белая рубаха тут же затерялась среди валунов светлой шерсти. Ростом он был едва выше своих подопечных. К нам овцы не приближались.
— Ну что, стервец, где твои волки?
— Вон там были, — буркнул он, указывая в сторону леса. — Во-он за тем кустом.
— И что они? — ехидно ответил староста, подходя к кустарнику. — Дожидались, пока пастух вернётся? Овцы-то целы. Смеёшься ты над дедом, как есть. Вон, смотри, лежит твой волк, — сказал он, раздвигая ветки. Мы подошли. На земле валялась старая потемневшая коряга.
— Он там и был, — упрямо прошептал мальчишка. — Он перекинулся просто.
— Смеёшься над дедом... — повторил староста. — У, паршивец, — замахнулся он палкой. — Из-за тебя дед ноги бил, гостей от стола подняли... Давай, гони отару домой. Ужинать будем. И чтоб не было такого больше! Пообрываю уши!
Когда мы вернулись, в доме уже накрывали к большому ужину. Шашлык, лепёшки и соус, ломти белого сыра и салаты с острым луком теснились на вышитой скатерти, а посреди стола дымилось огромное блюдо плова.
За столом не было особых расспросов. Были тосты, одобрительные возгласы мужчин и сдержанные улыбки женщин. Выпили, кроме прочего, за успех нашей работы — нелепица, для неё лишний стакан скорее вреден... Я пригубил лишь немного, боясь обидеть хозяев. Уловка осталась незамеченной: всё внимание было на моих товарищах. Бригадир тут был, как рыба в воде, смеялся и шутил. К нему обращались, как к своему, и он отвечал тем же. Макс, не оставаясь в долгу, шумно поддерживал каждый тост. Я же, устроившись с краю лавки, налегал на плов пополам со свежими овощами и молча наслаждался красивой посудой, обстановкой и аппетитными запахами. После прогулки на горном воздухе всё казалось особенно сочным.
Я оценивал сочетание помидоров и овечьего сыра, как вдруг мне в бок ткнулось тёплое. Геворка-пастушок насупленно мостился рядом, сжав в ладонях простую глиняную миску. Прочие дети, а их было немного, сидели возле матерей... Я подвинулся, забрал у него посудину и хотел было накидать туда остатков шашлыка с общей тарелки, но он упрямо мотнул головой и заглянул мне в лицо тревожным и жалобным взглядом. Глаза у него были тёмные, как перезрелые вишни.
— Что? — переспросил я.
— Это барашек, — проговорил он еле разборчиво.
Я пожал плечами и передал ему лепёшек.
Застолье притихло. На блюде остались лишь крошки, и на замену ему вынесли фрукты, тыквенный пирог и терпкий кизиловый напиток. Шли негромкие беседы о повседневных делах: ягнении скота, сенокосе. Говорили с мягким акцентом, вставляя местные слова. Кажется, встреча гостей была лишь хорошим поводом собраться вместе.
— А что, здоров твой молодняк? — спрашивал своего соседа мужчина с обветренным лицом, попыхивая трубкой.
— Да как и в том году. Пару ягнят потерял, недокормила матка, — отвечал ему сосед. Они сидели напротив меня, и я полюбопытствовал:
— Что полагается делать, когда овцы болеют?
И до самого конца ужина слушал чабанские рассказы. Почти сквозь дрёму — а вот Геворка, похоже, весь обратился в слух: напрягся, вытянул губы и сидел, не шелохнувшись, весь остаток вечера.
— Овца всякого в лицо узнает, — говорил мужчина с трубкой. — Всё запоминает, что ты ей ни сделай. И терпит много. Это коза норовится, как за ней не ходи. А вот если ты с овцой хорошо обращался, она тебя много потерпит... Стрижёшь её, она лежит, не шелохнётся. Потому что знает, что ты ей зла не сделаешь. Самая умная скотина.
— Доить, опять же, — вмешалась в разговор женщина с весёлыми морщинками в уголках глаз, вероятно, жена, — наша отара только мне позволяет. Вот дочку — нет, не подпускают...
— А волки у вас тут есть? — спросил я. Геворка встрепенулся.
— Да нет, откуда им взяться...
Когда люди стали расходиться, на дворе была почти ночь. В густом сумеречном небе висели крупные звёзды. Холодный воздух ударил по разгорячённым щекам, и я мгновенно вспомнил, что приехал вовсе не отдыхать. Немедленно захотелось курить. Нам выделили пару дней максимум, и ждать погоды было некогда. Идеальных условий не будет. Придётся восходить при ветре.
— Геворка, Геворка, что, поймал своего волка? — послышалось. Я оглянулся. Пастушок отмахивался от девчонки, а та скакала вокруг него козой и тыкала тонким пальчиком:
— Рубашка у тебя рваная, это тебя волк хватил?
— Он самый! — сердито выкрикнул мальчишка. Малявка захихикала:
— Врёшь ты всё... За куст, наверное, зацепился...
— Не куст это вовсе, — он зашмыгал носом.
— Геворка, иди сюда, — позвал я. Он подбежал вприпрыжку. Вредная девчонка потянулась было за ним, но та самая женщина с весёлыми глазами вышла и увела её с собой. Мы же отошли от дома и уселись на траву. Я стал показывать пастушку свой кнопочный телефон: нажимал, включал музыку. Он слушал внимательно, но, кажется, не очень заинтересованно. Глаза его блуждали, он то почёсывал рассеянно затылок, то принимался теребить глиняный свисток, что носил на шнурке.
— Красивый, — сказал я, указывая на свисток.
— И поёт красиво. — Он переливчато дунул. — Раньше в него свистел, когда волки появлялись, — стал он объяснять. — Один раз пришёл деда Алан, другой раз пришёл... Больше не приходил. А потом волков совсем много стало. Я в аул бегал, кричал. Они приходили, ничего не видели и уходили.
— Но там ничего и не было, — сказал я. Геворка сердито засопел, откинулся на траву и стал смотреть на звёзды.
***
Утро выдалось тихим, но это не значило ровным счётом ничего. Днём мог нагрянуть и ураган. Бригадир с телефона пытался запросить свежий прогноз погоды, но связь едва ловила и сообщения не проходили. Лучшим выбором было бы позавтракать на ходу и управиться на вышке до полудня. Однако вчерашнее застолье сказалось на обоих моих товарищах и особенно на Максе, который, вообще-то, тоже должен был лезть. Поэтому пришлось ждать, пока они отпоятся хорошенько колодезной водой, потом поедят... Всю короткую поездку до вышки я лихорадочно перепроверял стропы, а Макс охал на каждом подскоке и клял бездорожье. В таком настрое вообще противопоказано работать на высоте, но было ясно, что завтрашний день мы встретим в такой же, если не худшей форме. Пора было брать себя в руки.
И когда я ступил на раскосую решётку башенного ствола, то не думал больше ни о чём. Лишь следил за слаженностью собственных движений: карабин — несколько шагов — рукой взяться покрепче — карабин... Сумка с инструментами нещадно тянула вниз, а сверху было слышно ворчание Макса: моя возня казалась ему слишком медленной.
На верхушке мы закрепились и стали работать. В целом всё шло неплохо, пока ветер всё-таки не поднялся. Упругие воздушные удары норовили выбить из рук метизы. Я покрепче вцепился в опору. Макс продолжал остервенело вертеть гаечным ключом, проклиная головную боль. Небо затянулось сероватой паволокой, но солнце пробивалось. Я глянул чуть ниже, и долина показалась мне лишь небольшим просветом среди бескрайнего леса, подчинившего себе даже горы.
Лохматая гуща то вздымалась, то снова пригибалась ветром. Казалось, что дышит огромный зверь.
Вот ради этого и выбирают работу верхолаза. Из машины такого не увидишь — слишком низко. И с самолёта не увидишь — там земля под крылом становится игрушечной, теряя осязаемость. А здесь... Ох, как всё осязаемо здесь!
Новый порыв ветра ударил мне в бок, башню будто повело. Я сильнее втиснулся в металл, и тут услышал крик. Макс повис. Он болтался на стропе и, хотя упирался ногами в балку, не мог до неё дотянуться. Ветер раскачивал его из стороны в сторону, мешая зацепиться и грозя ударить о широкую стойку.
Я-то думал, это он меня будет вытягивать.
Нужно было торопиться. У меня были все основания не доверять снаряжению Макса. Быстро перебрасывая руки, я лихорадочно отцеплял и снова крепил свой карабин, подбираясь к стропам напарника, затем спускаясь пониже, и самым страшным в тот момент было сбиться с ритма. В ушах свистело, ветер выл, метаясь в сетке балок. Наконец я оказался рядом с Максом. Подтянул его сначала за одежду, а потом за руку, опасаясь нагружать стропы ещё больше.
— Что твоя антенна? — спросил я его, когда он немного оклемался. — Давай сам докручу. Торчи пока тут, вниз не иди, а то мало ли, что со мной.
— Денчик, ты мужик, — хрипло сказал он. Я усмехнулся и вдруг чуть не потерял равновесие. Наверное, от пережитого испуга у меня потемнело в глазах, иначе не объяснить: далеко внизу дышала и ворочалась кромка леса, наползала на долину разлаписто... И поглощала её.
Обратно к аулу мы ехали молча, разбитые и раскисшие. Ветер, кажется, становился только крепче.
Когда мы подошли к дому старосты, дед Алан стоял у тропки и кричал:
— Геворг! Геворг, гони отару к дому! Да куда ты запропастился, несносный!
Завидев нас, он объяснил:
— Погода портится. Пора загонять. Гляньте-ка глазами молодыми, где отара-то?
Я стал осматривать окрестности. Хлопковые размытые точки виднелись значительно дальше, чем вчера.
— Во-он там не ваши? Так вас, наверное, не слышно оттуда.
Где-то среди этих белых пушинок одиноко сидел мальчишка, видящий то, чего нет. Или есть? Я взглянул на старика Алана. Тот озадаченно морщился, не зная, как быть, и тихо ругал паршивца, что вздумал увести отару невесть куда. У меня до сих пор дрожали ноги, не от испуга — от усталости после восхождения. Но хотелось ещё раз перед отъездом поговорить с Геворкой и по возможности прикрыть его от сурового гнева деда. Да и некому больше было сходить за незадачливым пастушком. Максу было паршиво, бригадир возился с ним.
Когда я спустился, овцы уже двигались ко мне. Геворка не погонял их. Он только давал короткие мелодичные свистки. Отара шла за ним бодро и слажено, косясь на меня с подозрительным интересом. Зря всё же мы, городские, зовём овечью стадность глупой.
Завидев меня, Геворка остановился и стеснительно отступил на шаг. Одна из овец ткнулась об его руку.
— Бяша, Бяша... Моя ты хорошая, — заговорил он, обнимая и гладя её. Я присел на траву.
— Они все разные, — сказал он вдруг, немного робея. — Эта очень добрая. Я её буду больше всех защищать.
— От чего?
— Да от волков же, — он посмурнел и завозился, доставая что-то из небольшой полотняной сумки. — Во, смотри... Осиновые.
В руках он держал несколько заточенных колышков.
— Защищаться буду, — он вскинул голову. — От старших не дождёшься. Сам буду. Смотри, — вдруг развернулся он и махнул рукой, — вон волк.
Поодаль от нас виднелся в траве большой серый валун.
— Это вроде бы камень, — сказал я мягко.
— Это сейчас кажется, что камень, — уверенно ответил он. — А потом, когда обратно в волка перекинется, будет поздно. Вот так. Поэтому, — он вдруг хитро улыбнулся, блестя глазами, — я своих овец сам защищу. Тебе можно секрет?
— Можно...
— Я их уведу. Вот так! Они слушаются свистка. Ты видел? Показать? — и, не дожидаясь ответа, он дунул в свистульку, сыграв короткий перелив. Овцы, что за время нашего разговора разбрелись и стали пастись, тут же окружили пастушка.
Он стоял посреди них — белый, с огнём в глазах и задранным подбородком, готовый немедля схватиться с любой опасностью ради своего малого стада. Ветер развевал его не по росту большую рубаху.
— Потрясающе, — искренне восхитился я и непроизвольно оглянулся на камень. Да был ли он тут вчера? Вспомнить не удавалось. Но представилось: одинокий мальчишка с колышком в руке перед оскаленными хищниками... Он кричит: «Волки! Волки!», но никто не верит ему и не придёт на помощь... Я спросил:
— Геворка, тебе страшно?
Его глаза потемнели.
— Очень.
***
На пути в город я устроился на переднем сидении. Ехать рядом с Максом не хотелось: пережитый страх теперь превращался в злость. Бригадир за рулём насвистывал в такт еле слышимой песне из магнитолы. Я не удержался и стал жаловаться: что за напарник, опытнее меня, а поставил нас обоих в опасное положение... Захарыч не ответил. Он смотрел на дорогу и, казалось, весь был поглощён своей мелодией. Решив, что он не слушает, я умолк. Песня закончилась, началась другая. Тогда бригадир проронил как бы невзначай:
— Странное дело: чем дольше работает человек работает с опасностью, чем больше набирает опыта, тем больше начинает пренебрегать мелочами... Люди бывалые говорят — никто от этого не застрахован, что бы там о себе по молодости ни думал...
Стало неловко. Пытаясь сменить тему, я невпопад брякнул:
— Мне там, наверху, показалось, будто лес наползает на долину. Хищно так.
Бригадир вновь не ответил. Я подумал, что беседа окончательно сошла на нет, и уставился на приборную панель. Клонило в сон. Неожиданно Захарыч заговорил, не отрывая взгляда от дороги — то ли сам с собой, то ли с пустынным взгорьем.
— Я этого выезда никак не могу понять. Понимаю, когда тянем покрытие на пригород или посёлок какой. А тут? Они же, считай, неплатежеспособны, овцеводы-то эти. Они не понимают даже, что такое мобильная связь, и так далее... Далась нашей конторе вся эта глубинка! Они ведь меня не первый раз гоняют по таким местам. Тут бы ретранслятора с головой хватило, а они — нееет, новый стандарт, время не стоит на месте, то-сё... Вот ты мне, Денис, скажи, — обратился он, наконец, ко мне, — что они с таким подключением будут делать?
— Контент качать, — развёл я руками.
— Конте-ент! — передразнил он. — Они же не знают, что это такое. Это нам кажется, что не бывает жизни без новостей и всякой лапши на уши. А овцеводы не знают, им и нормально. Да и у нас ещё недавно не было такого — не знаю, помнишь, не помнишь, молодой... Это сейчас мы уже привыкли. Нет, я всё-таки никак не могу понять...
Дорога стала заворачивать за отгорье. Я в последний раз оглянулся. Вдали стальная стрела уходила в небо, как великанская сосна с могучими корнями.
***
Спустя пару лет я снова приезжал обслуживать эту вышку. Уже с другой верхолазной ячейкой. Сады заросли, их захватил дикий кустарник, и мы еле проехали к ограждению. Деревенский староста к тому времени сильно сдал и даже не узнал меня. Я стал расспрашивать его, как идут местные дела.
— Да как, потихоньку... Волки вот донимают.
— Волки? — переспросил я.
— Да, повадились... Ночью к самому аулу подходят. Ну да мы привыкли. То там, то тут овцу потеряем... Что поделать! Так уж сложилось, человек да волк всегда здесь соседствовали. Волки ведь слабых уносят, не так уж и страшно.
— А мне казалось, здесь волки не водятся.
— Да кто ж это вам такое сказал? — искренне удивился он. — Водятся, водятся! Ещё как водятся. Вон, два года назад мальчишку одного утащили, ну да он всё равно плохонький был... Всё, помню, кричал чего-то, кричал... Да с ним вся моя отара и пропала.
— Как так — утащили? — чуть не вскрикнул я.
— Даже косточек не нашли. Ни мальчишки, ни овец. Пропало моё хозяйство. А так волки не лютуют особо, жить можно... Мы привыкли.
Зелёный ветер
Над развалинами башни кружились белоснежные чайки. Их тревожные вскрики сливались с шелестом моря и ветра, прошивали безмолвие древнего камня. Не эту ли песню он на самом деле ищет? Пропетую не человеком, а гласом самой Арморики...
Возгласы гида взрéзали плетение звуков, как ножом по шёлку. Раз — и только сыплются нитки, как ни хватайся — тает нежная материя. Игнатий поморщился от досады. Удивительно громкий голос для такого небольшого сморщенного человечка. Гиду явно нравилось привлекать внимание: округлая красная кепка, из-под которой блестели узко и глубоко посаженные глаза, напоминала полицейскую мигалку. Вдобавок, он поминутно тёр кончик носа, и тот багровел, приближаясь оттенком к головному убору.
— Итак, mesdames et messieurs, дамы и господа, перед вами знаменитые кельтские мегалиты, так называемые менгиры. Обыкновенно их можно встретить на полях, где сотни высоких камней выстроены в ряд неизвестными древними строителями. Наука весьма неуверенно высказывается о том, что кельтские племена возвели их с помощью грубой физической силы, ведь камни привезены издалека. Ещё меньше известно о целях постройки менгиров. Очевидно, это культовые сооружения, но смысл культа не ясен. Гораздо больше информации можно получить из народной молвы, в соответствии с которой ряды и окружности камней установлены феями... До сих пор сохранились местные легенды об этом! Согласно одной из них, вы никогда не сможете пересчитать все камни. Другая гласит, что большой менгир на вершине холма обладает особой энергетикой: прикосновение к нему восполнит ваши жизненные силы. Сами холмы с давних пор считались обиталищем духов и фей. Не кажется ли вам, что в этом загадочном месте воздух полнится не только чарующим ароматом вереска? Не ощущаете ли вы присутствия сверхъестественного, дамы и господа?
— Волшебство здесь повсюду! — раздался бодрый девичий выкрик. Туристы постарше засмеялись. Игнатий оглянулся, но увидел только поднятую руку. На запястье красовались кожаные браслеты, расшитые — он распознал — оккультными символами.
— Верно! — с готовностью согласился гид. — Подобные места служили древним людям точкой соприкосновения с иным пространством, миром духов. Проходя между камнями, они как бы вступали на путь, в конце которого встречались с потусторонними силами. А сейчас я предлагаю вам, дамы и господа, испробовать на себе магию этого места и прогуляться среди менгиров. Вы можете фотографироваться, даже трогать их, это не запрещается.
— Как по мне, здесь повсюду нечто иное, — сказал Игнатий, но никто не услышал. Всё та же девушка c криком «Ура-а!» протолкалась вперёд, зацепив Игнатия шипастым эполетом. За руку она тащила молчаливого спутника в надвинутом на глаза капюшоне толстовки. Девушка вприпрыжку ринулась штурмовать холм. Короткие волосы ерошил ветер.
— О, молодость! — вздохнул кто-то, и вот уже все туристы гуськом потянулись меж каменных гряд. Гид вытащил из автобуса зонт от солнца, поставил складной стульчик, и, видимо, только тут заметил, что один из его подопечных не развлекается вместе с остальными.
— Отчего вы не идёте? Вам нехорошо?
Игнатий взглянул на встревоженное лицо гида и вымученно улыбнулся:
— Что вы, я не настолько стар. Просто хотел бы поберечь ноги для дальнейшей экскурсии.
В свои сорок с лишним он выглядел лет на десять старше. Не только из-за бороды с проседью, не знавшей стрижки. Сказывались конфликты и ночные бдения... В основном конфликты. Неплохие в общем-то люди превращались в рассерженных быков, стоило разговору зайти в сферу народных убеждений. Целое движение возникло вокруг идеи, что кельтский миф украсит и дополнит церковную догматику. Они напирали - Игнатию же приходилось грудью защищать от них истину.
Как доказать тем, кто верит наполовину и считает, что эта половина уже обезопасила его ото всех ошибок? Какими словами говорить с тем, кто опирается на чувства, иррациональные переживания? Неожиданно, изучая старинные книги, Игнатий наткнулся на нечто такое, что могло бы убедить чувствительные сердца. Он бросил всё и отправился в первую попавшуюся турпоездку по древним землям.
Тут бы и расспросить гида, пока они оба отдыхают под зонтиком, верно? Но Игнатий уже не раз задавал ему свои вопросы. Безуспешно.
— Духи, духи, выходите! Мы пришли вас почтить! — донеслось с вершины холма. Сдавленный комок гнева и жалости шевельнулся в груди Игнатия. Захотелось тряхнуть молодую ведьму за плечи, да так, чтоб вытряхнуть душу. Не со зла, нет — чтобы освободить.
Пусть хоть на миг, но увидит лишённая кожи душа: мегалиты — эхо. Окаменелый клич к небесам. Тщетно лучшие из друидов искали утешения во власти над природой, тщетно просили у духов того, чего они дать не могли. Поныне их тени жаждут лишь одного, лишь к небу тянутся — но придавлены к земле безликими идолами-валунами, и час Суда — последняя надежда их. Нет, никто не откликнется на призыв!
Ишь ты, опять зовёт. Исступлённых полагается хлестнуть по лицу водой, чтобы привести в чувство. Святой водой брызнуть, а? Но для неё, детища мирского, это будет не праздником воспоминания о Пасхе, наоборот — оскорблением. Разница языков, несовпадение понятий. Один остался на свете универсальный язык — музыка.
— Туристы просто обожают это местечко, — хохотнул гид. Видимо, он превратно истолковал печаль Игнатия и решил развлечь одинокого клиента. — Вот, смотрите-ка, одни считают камни... Готов поспорить, счёт у них не сойдётся... Другие плюнули на это дело и выбрали себе камни побольше, обнимают их, чтобы оздоровиться. Говорят, тут проходят какие-то особые линии в земле, так что это, быть может, не антинаучно. А?
— Я бы не рисковал, — вежливо ответил Игнатий.
— Помилуйте, какой там риск!
Игнатий не стал объяснять — знал про опыту, что его размышления о духах не найдут отклика. Вместо этого он спросил:
— Что за развалины там, вдали?
Гид потёр нос и достал из-под пальто небольшой бинокль.
— Развалины?
— Да, вон там, к морю, где возвышается обрыв. Видите?
— А! Да, да... Ну, это башня, как вы сами можете видеть. Насколько я знаю, никаких особых историй с ней не связано. Здесь, в глухомани сохранилось много старых фортов, укреплений. Кто их считает! Разваливаются себе потихоньку, да ждут своего исследователя. Многие не дождутся, но каким-нибудь стенам обязательно повезёт.
Игнатий неосознанно провёл рукой по застёжке-молнии на груди, где лежал диктофон. За всю поездку он так ни разу и не достал его. Может, записать хотя бы чаячий плач? Но прибор примитивен, не ухватит отдалённые звуки. Только батарейки разряжать попусту.
— Не одни лишь стены исчезают в веках, — проговорил он. — Самые важные достояния иной раз оказываются забыты, потому что слишком мало людей могло оценить их. Стихи, песни... В народной памяти остаются самые простые и понятные из них. Даже в наш просвещённый век больше ценится то, что привлекает туристов. Всё прочее же приговорено миром отойти в небытие, будь оно хоть трижды криком души...
— Простите?
— Не обращайте внимания. Позволите на минутку ваш бинокль? Честное слово, эта башня так живописна...
Он направил бинокль в сторону руин. Простор исчез, мир сузился до размеров пятифранковой монеты, но теперь Игнатий сумел разглядеть небольшое серое пятнышко. Ещё ранее оно дразнило его близорукие глаза. Оказалось, это действительно строение - одинокий домишко неподалёку от башни.
Затем он повёл левее, надеясь увидеть хоть немного моря. Увидел: пенные буруны, тёмные волны, тонущий валун поодаль от берега. Небо показалось фиолетовым. "Странно, - подумал он, - ведь и полудня нет", - но тут прямо по линзам ударила вспышка молнии, и тогда Игнатий понял, что это тучи.
А потом несколько мощных ударов ветра погнали грозовую армию прямо на холм, встревожив траву. Задрожал, как от предчувствия, балдахин зонта. Пёстрые фигурки ещё продолжали беспечно суетиться среди ритуальных камней, когда грянул ливень.
Да, он начался именно в ту минуту, когда вся стайка туристов наконец добралась до вершины холма, пройдя до конца друидскую дорогу, и собралась у главного камня для группового фото. Теперь люди торопливо спускались, поскальзываясь и толкая друг друга. Гид вскочил со своего складного табурета и ахал, всплескивая руками, словно наседка крыльями, но бежать с зонтиком на помощь не торопился. Игнатий же, разделивший с ним этот большой зонт, думал о том, что сейчас вполне мог бы вымокнуть вместе с остальными.
Настолько низко нависала над холмом туча, что казалось - сонмище теней вспомнило, как многие века назад сумело сокрыть от язычников подлинное Божество, и вновь хищно накинулось на живые души. Вот тебе и почитание! Но страха Игнатий не испытал, напротив - вспомнил, насколько шатка, неверна власть духов, раз даже среди древних людей находились такие, кто верил: за пеленой что-то есть. Такие, в ком сохранилась смутная память о Первоисточнике, из которого вышло человечество.
Группа загружалась в автобус молча, напоминая понурых цыплят. Даже поклонница языческих культов вернулась с холма притихшей. Подвижный рот вытянулся в ниточку; судя по измазанным штанам, по залитым грязью пентаграммам на груди, она ухитрилась упасть на мокром склоне. Её приятель помог ей взобраться по ступенькам. Гид ещё некоторое время воевал с зонтом, пока не втащил его, наконец, в салон. Только тогда Игнатий, бросив через открытую дверь последний взгляд на башню, пошёл по узкому проходу к своему сидению. Кто-то из пассажиров уже чихал.
Сев на место, Игнатий расстегнул чуть отсыревшую куртку и проверил бесценную поясную сумку, которую не решился отправить в багаж. Сухая. А вот не прислушался бы к отторжению, которое вызвали у него «камни фей», пошёл бы любопытствовать — сейчас и в сумке оказалась бы вода, и диктофону конец. Бывает же. Отвёл Господь.
Впереди гид о чем-то переговаривался с водителем, но слов было не разобрать — пассажиры принялись обсуждать неожиданный поворот в экскурсии, приходя в себя после холодного душа. Наконец, вытащив откуда-то из-под переднего сидения маленький ручной громкоговоритель, гид жизнерадостно провозгласил:
— Господа! Мы с вами должны были ехать обедать обратно в Ланнион, а затем разместиться на вечер в Трегье, чтобы завтра провести там финальную экскурсию. Но дороги здесь, как вы понимаете, неважные. Не стоит рисковать в такую погоду, не считаете? Есть вариант получше. Тут неподалёку имеется очаровательная малолюдная деревушка, где мы сможем обсохнуть и провести остаток дня. Обед, жаркий камин, морской воздух... Звучит неплохо, а? Понимаю, это не Ланнион, но тоже весьма романтично. Думаю, вы не откажетесь поскорее оказаться в тепле, господа? К сожалению, это означает, что мы не успеем как следует осмотреть достопримечательности Трегье. Выбор за вами. Только учтите: погода действительно очень плоха для долгой поездки.
За окнами автобуса вспыхнуло, громыхнуло. Ливень обрушился на крышу с удвоенной силой.
Пассажиры завздыхали. Посещение Трегье должно было стать гвоздём двухдневной экскурсионной программы. Некоторые открыто возмущались тем фактом, что водитель-де не способен ездить по просёлочным дорогам. Продешевила турфирма с автобусом, выходит?
— Нет, ну правда же? — громко спорила дородная женщина, высунувшись из соседнего ряда. — Я заплатила именно за такой маршрут, и точка! Теперь выходит, что за мои же деньги меня завезут в глухомань и уложат спать в коровнике. Вот вы со мной согласны? — неожиданно повернулась она к Игнатию.
— Мадам, едва ли в наши дни селяне соседствуют с коровами, — миролюбиво ответил он. Но смена маршрута в его планы точно так же не входила. Дело в том, что именно в Трегье располагался собор святого Тугдуала. Игнатий рассчитывал отбиться от экскурсии, чтобы хорошенько расспросить смотрителя или ещё кого, по обстановке. Может же там в штате найтись хоть один человек, хранящий в памяти старинные — даже не предания, нет — слухи. Последний шанс отыскать след.
— Эх вы! — раздался звонкий девичий голосок за спиной Игнатия. Юная неоязычница вновь приободрилась, словно отогревшийся воробушек. — Это не просто глухомань, а сердце кельтского мира. Зуб даю, здесь где-то ещё живут потомки друидов, и в некоторые часы реальность живых сливается с царством фаэ. А, да ну! Таким важным господам, как вы, всё равно не понять. Не каждому дано пережить подобное, вот так-то. Короче, я хочу в деревню. Мсье, голосуйте уже! Деревня или Ланнион? — она перегнулась через сидение и ткнула Игнатия пальцем в плечо.
— На всё воля Божья, — почти автоматически ответил Игнатий, которого тычок застал врасплох.
Неожиданно эта короткая фраза заставила девушку взорваться:
— О, так это ваш злой божок подстроил весь этот ливень? Какая мелкая месть — испачкать мне одежду! Так передайте ему, что меня это не сломает, кюре. Я продолжу следовать зову своих кельтских корней, и ничто не заставит меня предать истину предков!
— Я не кюре, — ответил Игнатий, но дальше уточнять не стал. Слова девушки вызвали в его потухшем от уныния разуме некую вспышку, и теперь она нехотя, будто костерок в тумане, разгоралась. Он поднял руку, привлекая внимание гида:
— Я согласен на деревню.
***
Игнатий сидел в маленькой комнатушке на втором этаже дома с трактиром и невидяще глядел в окно. Шторм утихал, оставляя по себе лишь сизую дымку дождя; она укутывала дичалый виноградник позади здания, превращая зелёный в серый. А может, то была старческая памуть на давно не мытых стёклах, невесть как удержавшихся на ветру в своих облупленных гнёздах - двенадцать бледных квадратов меж тонких планок.
Внешне он мог сейчас казаться апатичным, однако в душе Игнатия вспыхивали то зарницы тревоги, то радуги отчаянной надежды. Он надеялся, что неспроста завела его испорченная погода в сторону от запланированного маршрута, ибо человек предполагает, Господь же располагает. В неторопливый ход ковыляющей понемногу жизни словно вплетается некий ритм, приглашая ко строевому шагу... Или же на лёгкий танец. Сказано, тем не менее, и другое: страшно оказаться в руце Божией. Страшно, потому что ответственно, а ещё - непредсказуемо. Потому Игнатий перестал предполагать, а принялся с усердным бездумьем глядеть в окно, изредка шепча обрывочные молитвы, пока знакомый резковатый голос не пригласил его отобедать со всеми.
Вместе с гидом Игнатий спустился в зал, тепло освещённый, несмотря на день, круглой старинной люстрой на цепях. Остальные уже рассаживались по лавкам за широкими деревянными столами. Меж ними сновал озабоченный хозяин заведения, разнося тарелки с гречневыми блинчиками.
— Простите уж, господа, у нас разве только на свадьбы да похороны случается такой наплыв гостей, — объяснял он басом. — Не ждали мы никого, вот жена-то моя по делам и умчалась. Я соседку кликнул, чтоб на кухне помогла, так что скоро подадим что поосновательнее. Вы потерпите пока, господа...
Тем временем, Игнатий обнаружил, что единственная свободная лавка осталась за столом, где расположилась неоязыческая парочка.
— А вот и наша любознательная молодёжь! — воскликнул гид и ринулся туда. Игнатий позволил ему сесть у стены, сам же устроился ближе к проходу.
Судя по виду, мебель застала Третью республику.
Хозяин умчался на кухню за следующей порцией. Игнатий, ожидая, машинально оглаживал бороду. Ребята уплетали блины с завидным аппетитом, не обращая внимания на подсевших.
Гид вежливо кашлянул и провёл пальцем по животу: мол, подождали бы, пока все сидящие приступят к еде. Конечно, жест остался незамеченным. Тогда он спросил:
— Не желаете послушать каких-нибудь подробностей о местной архитектуре?
Девушка подняла голову, с интересом взглянула на них обоих и остановила взгляд на Игнатии:
— А может, лучше пускай месье, который не кюре, расскажет какую-нибудь историю, пока вы ждёте закусок? Как вас зовут, месье?
— Паскаль. Иньяс Паскаль, — ответил Игнатий, чтобы не вызывать лишних вопросов. На самом деле паспортным именем его не звали даже в семье. — Да, я знаю одну славную историю, хотя она едва ли будет вам интересна. Зато, быть может, рассказ отвлечёт меня и нашего уважаемого гида от запаха ваших блинчиков. Итак, давным-давно в землях бретонских кельтов появился святой.
Святого звали Тугдуалом, в незапамятные времена он основал здесь огромную церковную общину. Сейчас город, названный в его честь, известен вам как Трегье. Но рассказ мой будет не о нём, а о некоем человеке, пришедшем полтора века назад в здешние леса в поисках истинной веры. Он разочаровался в католичестве и поначалу решил, что утешением ему станет народная мистика. В самом деле, что ещё оставалось? Прилежно он собирал поверья и предания, но искомого не обрёл.
Тогда-то, лишившись последней надежды, этот человек сложил песню. Уверен, что в неё вошла вся боль одиночества души, но увы! Слова её утрачены, тем паче — мелодия. Что это была за песня — молитва, плач-гверц, лэ? К моему огромному сожалению, летопись, где отыскались эти сведения, умалчивает о подробностях. Достоверно известно другое: в ответ на свой зов он получил откровение вернуться из деревни в город, чтобы изучить книги о кельтском монашестве. В них он нашёл то, чего искал — прерванную традицию веры.
— Но вы сказали, месье Паскаль, что он разочаровался в католичестве, — заметил парень в капюшоне.
— Верно. Речь о более старой традиции, распространённой ещё у кельтов. Её-то и насаждал святой Тугдуал, но затем она уступила и тысячу лет оставалась похороненной, пока наш безымянный герой не открыл её для себя. Ради её восстановления он паломничал в далёкую южную страну, обрёл там веру, наиболее к этой традиции близкую. Впоследствии он принял и рукоположение, и монашеский постриг. В монашестве взял имя Тугдуала: он чувствовал свою судьбу в том же служении, что было у древнего святого.
Вернувшись на бретонское побережье, этот человек сложил себе убогий дом и стал жить в нём, как в келии. Во времена расцвета атеизма! Со временем у него появились ученики, которых он обращал, исповедывал, а то и крестил сам. Крестил — и плакал, понимая, что горстка верных — капля в бурном море мирском... Так возродилось древнее христианство, о котором здесь не слышали со времён нашествия викингов. Новоявленный Тугдуал обогатил его литургией с юга и востока, где время не стояло на месте, и некоторые духовные понятия получили развитие. Догматически обе традиции, что интересно, совпали, несмотря на огромную разницу в веках. Например, кельтская церковь всегда исповедовала единство усилий человеческого и божественного, в то время, как британские пелагиане... Впрочем, это вам не интересно.
Занимает другое: как одинокий лесной житель привлёк с десяток монахов и вдобавок обратил несколько сот, как утверждает летопись, мирян? Могу представить только одно: он продолжал петь свою песню, взывая к небесам. Дальше его вдохновенность передавалась другим как бы сама собой. Лесоруб заходит в рощу, слышит прекрасный мотив, гортанные бретонские слова, лесоруб отправляется на голос и прежним уже не вернётся. Тугдуал должен был петь на языке этих людей, этих холмов, но не о земном и не о потустороннем, а о небесном. Тогда простые загрубелые сердца могли бы откликнуться и отправиться в странствие.
— Какое ещё странствие, от деревни до леса, что ли? — фыркнула девушка. Она перестала есть и слушала, подперев щёку, с нарочито скучающим видом.
— Путешествие сердца, — мягко уточнил Игнатий. — Отказ от привычного мировоззрения в пользу чего-то большего. Я имею в виду, что песня — это такая сила... Благодарю вас, хозяин, — перед ним неожиданно легло целое блюдо смуглых блинов, позолоченных желтками и присыпанных резаной ветчиной. — Так вот, песня, будучи сочетанием словесного и невербального, разом говорит с рассудком и сердцем. Единство усилий.
— Что, упрямо сердце язычника, а, кюре? Не так просто его заболтать? — с неожиданной угрозой перебил парень. Он скинул капюшон; голова оказалась бритой, с полосой татуировки, у виска вздувалась жилка.
— Уверяю вас, — сказал Игнатий, — я действительно не кюре.
Он не испугался. Краем глаза Игнатий заметил, что хозяин так и не отошёл от их стола, а стоял поблизости и слушал.
— А что в итоге случилось с этими кельтскими христианами? Куда они подевались? — спросила девушка, будто не замечая гнева своего приятеля. Теперь уже обеими ладошками она подпирала щёки, отчего походила на сонного эльфа.
— Трудно сказать, что стало с местной общиной. Однако наиболее верные последователи, сумев выбраться из деревни, продолжали дело. Постепенно наладили связи с другими мировыми церквями той же традиции, восстановили церковную преемственность. Существуют поныне, хотя и малочисленны — видите, вы даже о них не слышали. Ну, а миряне... Полагаю, их вера ослабела без пищи в океане католичества.
Тут Игнатий немного замялся: стоит ли объяснять, какое отношение всё это имеет к нему самому? Прозелитизма от него точно не ожидали. Да и какой француз станет с охотой говорить о религии, позволяя другим лезть в свою личную жизнь? Гид воспользовался паузой и вставил:
— Занимательный факт, господа: кельты делили святость на три типа, можно сказать, три традиции. Смерть за веру считалась красным мученичеством. Странствующие паломники, отказавшиеся от дома, назывались белыми мучениками...
Его перебил хозяин заведения. Крупный человек с плечами моряка, он и голос имел гулкий, как пароходный гудок:
— Господин, вот вы про песню говорили, так я подумал — вы, может, этнограф? Мы ведь все в школе по-французски учились, на старом языке даже родители наши уже не говорили. Но здесь живёт один дед, вот он владеет тем самым бретонским, и я подумал, не будет ли вам интересно с ним пообщаться, господин. Моя жена за ним присматривает, сердобольная моя Колетт, она вас могла бы проводить.
— Нет, — покачал головой Игнатий. — Я не этнограф.
В эту минуту в дальнем конце зала хлопнула дверь, впустив прохладу в духоту таверны. Вошла женщина, рыжеволосая, щуплая. Не снимая промокшей верхней одежды, она подбежала к хозяину и что-то прошептала.
— Как, неужели?
— Плох, совсем плох, — ответила женщина. — Уже и сесть не может.
— О, месье! Вот и опоздали! — проревел хозяин на весь зал. — Подумать только, бедный старик кончается. Так и помрёт без причастия. О, Mon Dieu!
— Разве у вас нет своего кюре? — встревоженно спросил Игнатий. Хотя с его точки зрения католическое причастие не имело полного мистического смысла, но для набожных сельских жителей оно всё равно оставалось утешением. Ему представился дряхлый, напуганный, одинокий старичок, отходящий без этой последней отрады в мир иной...
— В том и загвоздка, мсье, язычник он у нас! — всплеснула руками женщина. — За всю свою жизнь ни разу на мессу не приходил, бедолага! Я уж пыталась около его постели розарий читать, да он тогда сразу начинает петь, лишь бы не слышать праведной латыни.
— Петь? — переспросил Игнатий.
— Да, всё-то он напевает какой-то языческий гимн на этом древнем варварском наречии, жалобно так. Нелюдимый старик, а жаль его — помирает без истинной веры.
Колетт говорила, будто камушки во рту катала. Пробивался акцент бретонского — того самого, который она считала варварским.
— Истинной веры! — язвительно сказал бритоголовый. — Да какое вы право имеете соваться в его судьбу? Честь и хвала тому, кто сохранил веру предков, вопреки тысяче лет христианского гнета!
Игнатий вышел из-за стола. Его рука потянулась к нагрудному карману, однако затем скользнула на поясную сумку. Снаружи это была простая светская бананка. Внутри... Полузабытое с неофитской молодости чувство полыхнуло в нём — изумление перед высшим промыслом. Самая большая радость заключалась даже не в том, что песенное сокровище, кажется, готово ему открыться. Самое чудо — что он сообразил взять с собой заветный футляр даже на автобусную экскурсию. Вдруг Игнатий понял, что не слышит ни стука вилок по тарелкам, ни разговоров: все остальные гости сейчас устремили взгляды на них.
— Да, веру предков... Месье, вы не закончили говорить о кельтских святых мучениках, — обратился он к гиду. — Какова третья ветвь?
Тот на радостях уронил огрызок блина в тарелку.
— О, это очень интересно! К третьей категории относили мирян, взявших на себя обет праведности. Это так называемое зелёное мученичество. В результате буквально любой деревенский житель считался святым наравне с видными религиозными деятелями, если полностью подчинял свою жизнь вере. Деревни полнились рядовыми святыми, представляете?
— Это к вопросу о том, что стало с общиной нового Тугдуала... Я священник. — Игнатий слегка поклонился Колетт. — Отведите меня к старику.
— Вы нас обманули! — крикнула девушка, ударив ладонями в стол.
— Отнюдь. Я не кюре, я ориентальный священник. Иерей Кельтской православной церкви, если быть точным.
— Постойте, — бритоголовый поднялся. — Давайте тоже пойду, а то надо бы обмозговать нам с вами кое-какие вопросы. Мы не жалуем христианство, в смысле, папскую шарашку, однако всё кельтское — наше. Раз это древняя церковь, она должна была сохранить дух нации, какие-то следы подлинной мудрости. Давайте объединим усилия, ну общим же делом занимаемся — возрождаем традицию!
Вот оно, снова.
Сколько таких пылких предложений Игнатий отверг за годы служения? Почти все его прихожане рано или поздно подхватывали эту болезнь. Они требовали галльскую литургию. Они убеждали, что не нужна ни преемственность от Константинополя или Руси, ни догматические рекомендации. Иногда они уходили. Вдруг оказывалось, что их с самого начала интересовало не только христианство — не совсем оно — вовсе не оно. Кресты, оплетенные узлами, трискели, старинные имена, словарный запас — но не христианство.
А кто-то сумел не отказаться от веры, даже оставшись один посреди этих зелёных холмов...
— Кельтское православие родилось не ради национальной памяти, а ради вознесения этой нации к небесам, где не будет «ни иудея, ни эллина». Нельзя цепляться за землю и жаловаться, что взлететь не выходит.
— Тогда это предательство расы! Вы предатель! — выкрикнул парень.
— Я не предатель, — вздохнул Игнатий. — Я просто иерей. Ведите меня, мадам Колетт.
Когда за ними захлопнулась дверь, из глубины таверны послышались аплодисменты.
— Чего это они? — поджав губы, спросила Колетт. — Кого они поддерживают?
— Никого. Им просто понравилось зрелище. Туристы, мадам.
Вихрь промчался по узкой улочке, сразу пахнуло морем и вересковым цветом. Игнатий ослабил молнию на куртке: здравствуй, свежесть.
Когда они вышли на околицу, тучи совсем разошлись, и день стал почти жарким. Дорога уходила наверх. Вокруг — ничего, кроме ветра. Порывами, сильными взмахами он разгонял травы, ястребиным клёкотом штурмовал вышину, как и сотню, и тысячу лет назад. Но смыкался вереск, пленяя ветер и пригибая к земле; небо молча глядело на птицу и на двоих при дороге. Небо видело все тропы на свете, а потому лучше знало, когда отвечать.
— Это дом возле развалин, да? — спросил Игнатий. Колетт кивнула. Её пальцы, высушенные посудомойной работой, перебирали розарий.
— Благодарю вас, что поддерживали моего брата по вере.
— Простите, а как вас вообще сюда занесло? — осведомилась Колетт после непродолжительного молчания.
— Не поверите, песню искал. Откопал в летописях одну историю. Вы знаете, что ориентальное христианство, за некоторым исключением, осторожно относится к мистике. В этом одно из противоречий между нами и вами. Но в тот момент я подумал: вдруг этот напев — мистический дар свыше? Раз им началось возрождение кельтского православия и возвращение его в родную гавань, не способен ли он вновь тронуть и направить одичалые души? Воздвигнуть из земного праха языческие, по факту, сердца наших прихожан и сомневающихся. Стать живым свидетельством, доказательством верного пути...
***
Скала, изъеденная морем. Каменная башня. Вот какой он был. Черты лица утонули в волнах морщин — и всё же оно сохранило непоколебимость.
Игнатий сел на табурет у кровати и бережно взял руку старика, лежавшую поверх одеяла.
— Я — отец Игнатий. Ваши мольбы услышаны.
Странно и волнительно — оказаться для кого-то воплощением чуда.
Умирающий медленно, как сквозь паутину, повернул голову на речь. Он приоткрыл глаза и потянулся к Игнатию, туда, где на груди висел крест с косой перекладиной. Словно слепой, он ощупал крест пальцами и выдохнул.
— Корентин. Я — Корентин. Они все зовут меня не так, не моим именем. Это отец меня нарёк, когда крестил. В паспортном столе сказали — так нельзя... С бретонским было строго. Записали другое имя. Отец был один из последних. Я знал, что кто-то остался. Я ждал, я долго ждал.
Старое кельтское имя, Игнатий знал его. Так звали святого отшельника — одного из семерых основателей Бретани.
— Остались, милый брат Корентин, остались. Есть маленькие приходы в Нанте, в Ванне.
— О, если бы я знал, — прошелестел старик. — Мои ноги уж десять лет как не ходят, но до того...
— Десять лет назад многое было иначе, — успокоительно произнёс Игнатий. — Нас было совсем немного. Один иерей, да я при нём дьяконом. Даже службы почти не проводились. О, если б знали мы!
Ему вспомнились те годы. Препятствовала светская власть, да, но куда хуже было удивлённое отторжение самих бретонцев, дальних наследников древних «зелёных мучеников». Церковь восставала здесь, как ивовый прутик, высаженный посреди высокой дикой травы. Вырастет он, или будет забит и забыт? Но нет, нельзя, не сметь считать себя одинокой веточкой — она уже привита ко стволу всемирной общины, а значит, по ветвям струится живая вера, не давая им окаменеть в традициях.
— Сегодня вы сможете принять Евхаристию. Сегодня Корентин вновь присоединяется ко своей Церкви.
Отец Игнатий раскрыл набедренную сумку, которую так тщательно берёг от превратностей поездки. Извлёк узкий сосуд из простой стали.
Воистину, суть всякой чаши не во внешности, но в содержимом...
После причастия старик откинулся на подушки. Как будто внутренний шторм унялся в нём, разгладилось море морщин. Но оставалось ещё кое-что, ради чего они встретились, и отец Игнатий дерзнул. Дрожащими пальцами он поспешно вытащил диктофон, положил палец на кнопку.
— Песня... Прошу вас...
Старик не произнёс в ответ ни слова. Только сделал вдох, и вдох этот прокатился по гортани. Плечи на подушке расправились. Приподнялись стиснутые веки — и вырвался наружу взгляд, прямой и жадный, тесно ему было в каменных стенах.
Тогда освободился скрытый в груди звук.
Гортанный напев то трепетал, то замирал парящим ястребом. Незнакомая, ни с одним мотивом не схожая, и всё же безошибочно узнаваемая песня.
Она была — зовом тоски.
Она была — мольбой острова к большой земле.
Она была — терпением запертой птицы, пленницы рёберной клетки каждого из нас.
Взовьётся снова
Зелёный ветер.
Жду, верю - примет
в объятья душу.
Во мраке башен
проходят годы.
В свой край, с собою
навек возьми.
Я жду, я буду ждать...
Gortoz a ran, gortoz a ran...
Страдание над картошкой
Словно бабочка, порхала Милли Мэй между трактирными столами, и эти грубые дубовые доски на миг показались Тимоти цветочными лепестками.
Тимоти потряс головой и вернулся к своему ведру с картошкой. Он уже осилил и морковь, и репу, но это ведро казалось бездонным. Кухонная дверь была раскрыта нараспашку, выпуская пар и жар в общий зал, отсюда он мог следить взглядом за официанткой, сколько захочется. А что толку? Она никогда не согласится погулять с ним, хотя знакомы они уже целых два месяца. Раз так, не стоит даже глазеть на неё. Вот не далее как вчера он набрался духу и попросился на её семейный праздник, на крестины. Сестра у неё первенца родила, а это уж торжество так торжество — всех знакомых приглашают. Что он, не знакомец, что ли? Но Милли Мэй на это лишь пожала плечиками, и хорошенькая мордашка её в обрамлении тёмных кудрей разом стала скучной и непонимающей.
Тимоти поёрзал на табурете, который специально притащил сюда, под дверь в тщетной надежде насытить своё сердце. Два месяца... Целыми днями он знай чистит овощи, да под самую ночь прибирается в зале. Рукоятка ножика от усилия вжимается в ладонь, и кожа уже пошла волдырями.
«А ведь нож надо бы наточить», — промелькнуло у него в голове.
Но скучную мысль тут же потеснили другие. Огарок, дававший его работе немного света, был на исходе. Опять придётся просить у хозяина свечу, опять вычтет из жалования, да за расточительность влетит... Из зала доносились пьяные песни, а временами — ругань. Хоть бы не пришлось разнимать драку! Трактир под вечер был почти заполнен, и лица сидящих едва виднелись за дымной завесой. Вот вошло ещё двое посетителей. Этим остаётся только сесть в углу у самой кухни, в темноте и духоте.
Швырнув очищенную картофелину в таз и взявшись за новую, Тимоти велел себе не поднимать глаз. Сейчас Милли Мэй подбежит к ним и спросит своим сахарным голоском: ’Чего желаете?’. Так близко! А он... А он даже не посмотрит на неё, вот так вот!
И посмотрел. Искоса, быстро, как вор.
Официантка склонилась над столом, совсем рядом, её юбка приоткрывала щиколотки. Что там они берут? Жареный картофель, ха, то ли бедняки, то ли паломники. Он мигом потупился, когда она проскользнула в кухню. Только и мелькнули маленькие стоптанные туфельки, только на миг вырвались из-под сероватой нижней юбки рыжие чулки.
И рядом — его собственные разношенные ботинки, да засаленная кромка болотных брюк, да груда нечищеной картошки в ведре источает плесневый запах. Эх, подарить бы ей новые туфли, да он столь же беден, как и она, а большего ему не заработать. И так горбатится тут с утра до ночи — тоска... Трактир мал, сам хозяин едва сводит концы с концами. Оттого-то лишь они двое здесь прислуживают. Вроде, каждый день рядом, а сблизиться — никак.
Вот бы сбежать да стать юнгой! Напали бы, скажем, флибустьеры, а он бы храбро сражался и захватил их золото...
Лезвие скользнуло по кожуре. Замечтавшись, Тимоти едва не хватил себя по пальцу. Он обтёр нож о штанину, и тут понял, что новые посетители что-то бурно обсуждают.
— Так вот, — говорил старший, голос у него оказался тяжёлый и сильный, — первое, что ты должен запомнить. О добре и зле у них понятия зачастую перевёрнутые, а поскольку они не различают оттенков, то легко путают одно с другим. К примеру, страдание у них — непременно зло, потому-то они отказываются его принимать.
— Они избегают боли? Как же они, вероятно, несчастны! Сколько сил, должно быть, тратят эти бедные слабые создания, тщетно пытаясь отсечь часть собственного бытия!
— О чём я тебе толкую...
Резкий окрик оторвал Тимоти от этой непонятной беседы.
— Тим! Тащи сюда картошку, да поживей!
Вздохнув, Тимоти подхватил таз и потащил его в глубину кухни. Возвращаясь на своё место, он задержался, чтобы получше разглядеть сидевших за крайним столом. Теперь они молча кутались в просторные серые накидки. Ну точно издалека, озябли в дороге — но не пешие путники, нет, уж больно чиста одежда. Тот, что пониже ростом, оказался совсем юнец, золотистые локоны рассыпались по плечам. Говорил-то как складно, будто писарь или певчий в хоре... Вот на таких девчонки западают! Тимоти скрипнул зубами от обиды, скрипнул даже табурет, когда парень плюхнулся на своё место и взялся за ножик.
Ну и что. Если станет он, скажем, юнгой, то потом дойдёт до капитана. Будет ходить в неведомые края, а потом вернётся с полными трюмами специй, чая и шелков. Вот он стоит на мостике, его синий камзол расшит золотом. Услужливые матросы ждут его команд. Поднять паруса! И этот, как его, бом-брамсель! Он спускается на палубу и с высоко поднятой головой шествует к своей каюте. Отменное было плавание, но теперь они возвращаются домой, укутанные...нет, осыпанные славой. В каюте он небрежно кидает камзол на бархатную кушетку и наливает себе рому из хрустального графина, сверкающего в огнях десятка свечей. На стенах висят карты, диковинные маски, перья и всякие золотые штуковины с во-от такими камнями...
— Что ты творишь! Разве так можно?
Тимоти не сразу понял, что обращаются к нему. Он моргнул, с неохотой отгоняя приятную мечту, которая как раз сделалась такой явственной. Серая накидка... Он поднял голову. Над ним стоял молодой посетитель.
— Я просто вожусь тут с картофелем, сэр, а ежели вам кажется, что медленно, так чищеной картошки на кухне довольно, уверен, вам уже вот-вот принесут тарелки... — принялся объясняться Тимоти, не скрывая досады в голосе.
— Да нет же, я не об этом! — перебил тот с неожиданной пылкостью. — Тебе что, собственная жизнь не мила, что ты ищешь чужой? Творя фантазмы, ты оскорбляешь саму реальность, само...
— Сэр, на драку нарываетесь? Никого я не оскорблял! — Тимоти подскочил и сжал кулаки, чувствуя, как непрошеный жар заливает щёки: заметили-таки, что он подслушивал... Но тут понял, что лицо перед ним не гневно, а тронуто глубокой печалью. Он смешался и отступил.
Спутник незнакомого юноши тем временем подошёл к ним. Он оказался высок. Лицо его наполовину скрывал капюшон, но было ясно, что он не стар, как ожидал вначале Тимоти — ни складок у рта, ни обрюзгших очертаний шеи. Он мягко, но настойчиво стиснул плечо своего товарища и повёл его обратно к столу. До Тимоти донеслось:
— Уверяю тебя, они считают, будто оскорбить и обидеть — одно и то же, но при этом оскорбление и скорбь у них — едва ли не противоположности. Говорю же, они не различают оттенков, а всё потому, что первоначальный смысл многих слов потерян, как и...
Милли Мэй пробежала мимо, удерживая две дымящихся миски. Возвращаясь, она бросила на Тимоти укоризненный взгляд.
Хорошо, просто отлично, думал Тимоти, снимая кожуру грубыми короткими ударами. Ничего дурного не сделал, а виноватым сделали.
Какие-то безумцы! Нашла Милли, о ком беспокоиться! Нет, всё-таки локоны и поэтические штучки лишают девушек рассудка.
Или...
А двое чудаков всё продолжали свою непонятную беседу, даже не понижая голоса.
— Что значит ’сэр’?
— Люди делят друг друга на сословия сообразно своим нынешним представлениям о величии. Считается, что у некоторых людей происхождение благородно, а у некоторых — нет. У них есть особо почитаемые семьи, знаковые фамилии.
— Но ведь все они — одно большое семейство и происходят от одних родителей! Непонятно мне это...
— Лучше скажи, ты хорошо разглядел эту девушку? Она ведь непременно будет влиять на ход жизни твоего будущего протеже. Поведай свои выводы...
Нож всё-таки влетел прямо в большой палец. Но Тимоти не обращал в эту минуту внимания на боль.
Безумцы, или...
Непонятные разговоры о людских нравах, странно чистая одежда, неестественно молодой облик...
Фейри!
Он вскочил и оглянулся. Двое уже встали и пробирались к двери. Тимоти неуверенно шагнул к их столу. Да они едва притронулись к тарелкам! Всё верно, фейри не едят человечьей пищи, а ужин заказали лишь для того, чтобы на время затесаться среди людей... Зачем? А шут его разберёт, этот волшебный народец. Но в одном Тимоти был уверен точно.
Где фейри — там и чудеса.
Он успел нагнать их уже во дворе. Потянулся было стащить капюшон со старшего — но тот с неуловимой быстротой обернулся к нему и снял его сам. Тимоти увидел только глаза. Завороженный их взглядом, он не замечал уже лица незнакомца. Под тёмными ресницами плясал огонь, разом торжественный и тревожный... нет, встревоженный.
— Вы же фейри, да? — пролепетал Тимоти неуверенно. — Прошу вас... Одна маленькая просьба! Вы же можете исполнять желания или дарить чудесные подарки. Ну, знаете, которые приносят удачу, богатство, счастливую жизнь. — Его голос окреп. — Сделайте так, чтоб Милли Мэй позвала меня на праздник! Я хотел бы... Вот, точно, сделаться крестным для её племянника, чтоб всегда быть вхожим в их дом, а там уж... Я ведь не приворота прошу, я не глупец! Знаю, как эти ваши фейские штучки работают, — добавил он убеждённо.
Высокий путник покачал головой.
— Мы не фейри, и в этом тебе повезло. Но исполнять просьбы смертных всё же можем. Ты хочешь стать крестным? Тогда послушай историю.
Один малыш, рождённый посреди большой бедной семьи, в будущем старший брат для нескольких мальчишек и девчонок, не получил никакого воспитания. Он кое-как окончил пару классов школы, где чужой ему учитель заставил зубрить псалмы — и только.
Как известно, вывести на путь веры — задача крёстного, но дитя стало крестником мечтательного молодого мужчины, так и не сумевшего привести свою жизнь в порядок. Этот парень участвовал в жизни семьи единственным образом: ухаживал за тёткой мальчика. На самого крестника ему было наплевать. Да, была крёстная мать, но совсем старушка, так что долго она не прожила. Вот и остался у малыша один только Ангел-хранитель, голосу которого он вовсе не внимал — не был приучен.
Итак, не получив от крёстного отца тепла и духовной науки, а от родителей — должного внимания, он легко ступил на дурную дорогу, когда подрос. Ибо у взрослого человека застарелая печаль сгущается в отравляющую горечь, отчего сердечная ткань воспаляется до язв и рубцов.
Немалая боль! Впоследствии всю свою жизнь это заблудшее дитя заставляет страдать невинных, пытаясь приглушить собственную муку. Потому-то в миг смерти все отложенные страдания бросятся на него... Ад — имя такому исходу.
Тимоти стоял, потупив взгляд. Ему хотелось сбежать, да ноги не слушались. Словно держала их в кандалах ночная прохлада. А высокий всё продолжал. Ни упрёка, ни издёвки не звучало в его мерных словах, в низком, словно бас церковного органа, голосе :
— Его крёстным и главной опорой в жизни мог бы стать сын старинных друзей этой семьи. Человек он неплохой, ответственный, но почему-то вместо него выбрали того полузнакомого парня. Это остудило дружбу. Две семьи стали встречаться лишь на праздники, да и то всё реже. Угасла взаимная помощь и добрый смех. Потому тень легла не на одного лишь старшего мальчика, а на всех детей той бедной женщины, чья младшая сестра имела сомнительное счастье работать в трактире с одним молодым человеком...
— Пожалуйста, хватит, — попросил Тимоти севшим голосом. — Я... Мне ничего не нужно. Простите меня, умоляю. Простите.
Он робко поднял глаза. Двое стояли напротив него, их одежда казалась мерцающей — так искрились глаза, так светлы были лица, но не от радости, а от пронзительного и внимательного сострадания.
— Ты ещё упоминал о волшебных предметах, приносящих богатство, — сказал золотоволосый юноша. — Вижу, у тебя ловкие руки, годятся они для тонкой работы, а не только чистить да скоблить. Так что наточи всё-таки нож. Ты ведь не просто так подумал об этом, впредь не оставляй полезные мысли без внимания.
— А не то опять кого-нибудь оскорблю? — усмехнулся Тимоти сквозь слёзы.
— Можно и так сказать, — ответил кто-то, и этот голос не принадлежал ни одному из двоих, но был смутно знаком. Тимоти оглянулся, на миг ему показалось, что он догадался... Но за спиной была только приоткрытая дверь трактира, а двор... Двор уже был пуст.
В зале у крайнего стола стояла Милли Мэй и яростно драила его тряпицей. Кудряшки разметались от усердия.
— Подумать только, побрезговали нашим картофелем! — бормотала она. Завидев Тимоти, она бросила тряпку
— Слушай, Тим, он ещё горячий. Одну миску мне, другую тебе, здорово, да? Только за это ты сегодня посуду перемоешь... Тим? Да на тебе лица нет! Там что-то случилось, да? И чего ты зацепился с ними, они же явно из благородных. Мы тут все беды не оберёмся... Что тебе сделали, Тим?
— Да я... Это... — Тимоти махнул рукой. — Вот что, Милли! Прости, что пытался влезть в твой семейный праздник. Я там совершенно не к месту. Невежливо это было, Милли, очень нехорошо. Ладно, я пойду на кухню... Слушай, не знаешь, где у хозяина точильный камень?
— Не знаю, — озадаченно ответила Милли, но мгновение спустя улыбнулась:
— Если действительно хочешь — приходи, ладно уж. Только не с пустыми руками, а то сестра заругает. Но ты не думай, она будет рада любым гостинцам. Первому ребёнку столько всего надобно! Одёжка, игрушки-побрякушки.
— Я уж раздобуду что-нибудь, — кивнул Тимоти в ответ. — Уже знаю, как.
Когда Милли ушла, он вернулся в кухню, где хозяин отобрал у него нож и самолично наточил. «Так, чтоб комарам носы рубить на лету!» — сказал, вручая Тимоти выправленный инструмент.
Тёмные своды освещало пламя очага, возле поленницы в беспорядке валялись деревяшки да полешки помельче, для розжига. Тимоти выбрал сучок с желтоватой корой.
— Кем же ты будешь? — усмехнулся он. Вихрь образов протанцевал в его голове: юнги, капитаны, попугаи, фейри... Нет, лучше начать с чего попроще. Тимоти кончиком ножа процарапал кору, намечая фигуру. Золотистая стружка отмечала путь лезвия. Первым делом из древесины возникли два крыла...
1816
Женщина стояла на крыльце виллы, под навесом, кутаясь в пелерину. Альпийские луга в этом году не зацвели. От дождей холмы стали нечёсаными, они походили на хребет бродячей собаки.
Мужчина, которого высматривала постоялица виллы, возвращался по дорожке с короткой пешей прогулки. Он покинул всю компанию полчаса назад, когда дождь, казалось, утих — заявил, что ему невмоготу сидеть у огня безо всякого моциона. Когда он подошёл, женщина присмотрелась к меховому вороту его пальто. Что-то привлекло её внимание, какая-то блестящая крупица.
— Доктор! — воскликнула она. — Что это, снежинка?
Она высунула руку из-под пелерины, чтобы дотронуться:
— И правда, ледяная...
— Кажется, зря я сегодня ругал надоевший камин. Кто бы мог подумать, что всего полчаса непогоды снова сделают из меня примерного домоседа! Скорее, к огню! О дар Прометея, принесенный смелой рукой с небес, как посмел я тебя не ценить?
— Неужели теперь так будет всегда?
— Кто знает! Цвет лица у неба нынче очень нездоровый, как у больного желтухой, но если больной не умрёт, то поправится. Ну-ка, пойдёмте скорее в тепло.
Рука женщины соскользнула с его плеча. Она смотрела теперь не на доктора, а вдаль, в туман.
— Я снова вижу его, — сказала она безо всякого чувства. Мужчина оглянулся.
Долина, откуда он поднялся к вилле, казалась седой. Снег ли то был? Или вялый дневной свет превратил туман в оптическую иллюзию, в мираж наподобие тех, которые показывают в салонах гостям после нескольких рюмок абсента?
— Снег посреди лета...
— Смотрите, смотрите внимательно, — потребовала женщина.
Дождь казался плотнее в одном небольшом участке. Он сгустился в сизую тень. К изумлению мужчины, в долине медленно обретала подобие плоти человеческая фигура. Затем она пришла в движение.
Двое у порога виллы наблюдали за тем, как неведомый человек, сотканный из холода и тумана, проходит по долине и наконец исчезает из виду среди холмов и отвесных скал.
— Чрезвычайно... — мужчина не нашёл слов. Немного оправившись, он продолжил:
— Мир изменился чрезвычайно. Быть может, мы сейчас увидели того, кто несёт эти изменения? Что за дух мог принять такое обличье, да ещё расхаживать средь бела дня, хотел бы я знать. Немецкие легенды говорят лишь о духах ночи... Впрочем, день нынче утратил всякую белизну, а лето страдает от анемии. Быть может, мы погружаемся в сумрак, сливаясь с потусторонним миром?
Он взглянул в лицо собеседницы. Женщина всё не сводила глаз с долины, где исчезло виденье.
— Быть может, то ходит по земле Агасфен. Ослабление всякой жизни наблюдаем мы сейчас, а он, сей легендарный Вечный Жид, находится как бы между двумя мирами. — Изумление отпускало доктора, остужаемое философствованием, словно горячка — хинным отваром. — Не разумно ли предположить, что сейчас его время?
— Или, предположим, вечного Прометея более не палит солнце и не пожирает орёл, поэтому он сумел освободиться? — подхватила женщина. Доктор поёжился, он чувствовал, что пальто отсыревает, но медлил войти в дом. Туманная долина напитывала его вдохновением, какого он давно не ощущал, сидя взаперти.
Он будто впервые после долгой диеты отведал молока.
— Прометей был бы кстати. Но меня здесь занимает мысль об оптических иллюзиях. Могут ли они быть разумны? Может ли мнимое одновременно быть сущим? Послушайте, что мне представилось: тень, которую мы видели — это существо обманчивое, что притворяется человеком, живым человеком, жаждет им быть, однако по природе своей не является. Оно не смиряется, о нет, напротив! Чтобы сохранять в себе подобие жизни, оно выпивает силы из людей...
— Силы?
— Да, силы, или кровь, каковая является основой души. Тем самым существо распространяет проклятье всё дальше и дальше, не в силах отказаться от лживого своего образа. Каждый встреченный им становится пищей. На смену человечеству приходит раса бледных, подавленных людей, испитых до дна, под таким же чахлым солнцем. Виною же всему — обман.
— Какая мрачная история, — сказала женщина. — Полагаю, лорду она придётся по вкусу.
— Не моя вина в той мрачности. — Доктор посмотрел в пасмурную высь. — Солнце словно умирает. Облака похожи на хлопья пепла, как если бы уже разверзлись адские глубины. Один богослов написал, что геенна огненная — это не вечный пламень, а едва тлеющая зловонная свалка, не дающая тепла. Где же тот Прометей, который вновь сведёт огонь с небес? Хотя бы, — он попытался обратить всё в шутку, — чтобы нам погреться.
Собеседница не вняла его намёкам. Взглядом она блуждала по отдалённым границам, у едва видимой черты сосен, как будто душой желала нагнать ушедшую тень. Не заботило её даже то, что пелерина жалко повисла, сырая, неспособная защитить от дурной погоды.
— Я тоже кое-что вижу, — сказала она. — Точнее, не в силах перестать об этом размышлять. С каждым витком мысли открываются новые грани, словно я еду по крутой горной дороге, в глуши, где на отвесной скале притаилось убежище алхимика, а в лесной чащобе танцуют блуждающие огоньки. Я не в силах остановиться, ведь как не узнать, что кроется за следующим поворотом? Быть может, нечто подобное испытывает и явленный нам дух? В точности как и вы, я считаю это странное создание духом времени.
Она сделала паузу и проговорила:
— Мне мерещится, будто не облака заслонили небо, а новости и слухи, что рождаются в тиглях или под микроскопами. Кажется, уже ежедневно открывают какую-нибудь бациллу, но открытия совершались всегда. Нет, дело не в новшествах как таковых... Как будто ход прогресса осенили те пятна на солнце, о которых толкуют астрономы. Мне трудно выразить, в чём это проявлено... Вы читали о некоем вашем коллеге, который применял электрический ток, чтобы оживить труп?
— Я слыхал, что удалось оживить лягушку, по крайней мере, на несколько секунд, — задумчиво ответил доктор. Он начал смутно понимать, к чему клонит собеседница.
— Так представьте же, — продолжила она рассказывать, — сущность, что воплощает в себе достижение наших дней. Как и ваш герой, мой обретает своё проклятье на стыке двух миров. Имя этому проклятью — знание. Мой герой им отравлен, он не может не обратить его в дело. Скальпелем и электричеством он способен создавать подобие живого из мёртвой материи.
— Я мог бы себе это представить, — усмехнулся доктор. Однако собеседница не взглянула на него, она, похоже, вообще не слышала ответа. Только теперь стало заметно, что она как бы не вполне присутствует рядом, что блеск в глазах её — стылый, колкий.
Вдруг она протянула руку, словно пытаясь ухватить ей одной видимую цель.
— Я вижу, — голос стал отчуждённым, — вижу, как он идёт, шагает по эпохам и нациям. Приручив молнию, он возомнил себя Прометеем. Прежде он препарировал людей и сшивал из них големов, теперь кромсает страны и перекраивает границы. Он шествует дальше... Его скальпель отныне рассекает самую суть вещей, расчленяет понятия и устои, но тут же удар рукотворной молнии сплавляет их в новых уродцев. Несовместимые идеи абсурдны, но в его руках принимают убедительный вид. Электричество приводит их в движение. Из его лаборатории выскакивают двоякие твари, подобные маленьким бафометам, но народы превозносят его, словно пророка. Наконец, он создаёт големов из одних только слов, слепив воедино рассказы о судьбах былых людей. Так будет заменено человечество. Ведь чтобы стать новым божеством, именно власть над logos необходима.
Она замерла с воздетой в небо рукой. Доктор глядел на женщину, изумлённый больше, чем прежде.
— О, Мэри, но ведь это завораживает! — воскликнул он. — Это незаурядная мысль! Я убеждён, вы должны записать её. Да тут же целый рассказ, не хуже тех, что мы читаем у камина!
Наконец-то на лице женщины заиграла озорная улыбка, которая так очаровывала всю их компанию.
— Раз вы столь высоко оценили мой вымысел, я подумаю над тем, чтобы дерзнуть.
На следующий день в гостиной собрались все, кроме женщины. Лорд возлежал на диване, листая сборник немецких легенд — макабрических историй, которыми вся компания развлекалась последнее время.
— Книга подходит к концу, — отметил лорд, — а скука тем временем набирает силу. Но где же Мэри? Неужели ей всё это надоело даже раньше, чем мне?
— Она собиралась отдать распоряжения горничной и до сих пор не вернулась, — сказал жених Мэри. Он полулежал в кресле, укутанный в плед. У юноши постоянно болела голова от дождливой погоды, вот и сейчас доктор поднёс ему стакан капель. На столике у кресла в беспорядке лежали бумаги, поверх них — лист печатного текста.
— «Le Feuille» принесли? — осведомился доктор, передав юноше питьё. — Что пишут? Продаётся какое-нибудь новое средство для укрепления волос?
— Прочтите, это немыслимо... Урожаи погибают. В Германии Рейн вышел из берегов. Французский фрегат «Медуза» тонет у берегов Мавритании.
Доктор взял «Листок» и вчитался в строки на французском.
— Неужели всему виной пятна на солнце? — пробормотал он.
— Джон, — оживился вдруг лорд, обращаясь к доктору, — та ваша фантазия, в которую вы намедни меня посвятили, не оставляет меня. Представьте себе, я уже почти готов взяться за перо! Или нет... Ха, есть затея получше. К чему обременять себя? Лучше сядем вместе, и я расскажу вам свою версию, а вы будете дополнять или сочинять собственные. Пускай вымысел летит свободно и заведёт нас в глубины, которых не могу предсказать даже я сам. Такое развлечение поинтереснее будет, чем побасенки немецких крестьян и лесорубов, а?
— Я поищу Мэри, — ответил доктор.
Он покинул натопленную комнату. В галерее, которая вела к лестнице на второй этаж, он увидел Мэри. Та стояла у окна. В изжелта-сером свете черты её лица, и без того заострённые, казались измождёнными. Грубая шаль, взятая у горничной, соскользнула с одного плеча, но женщина не поправляла её. Взгляд Мэри был прикован к чему-то за окном.
— Я снова вижу его, — прошептала женщина. — Он здесь! О, милый доктор, мне кажется — он пришёл за мной!
Мужчина, тем не менее, смотрел лишь на неё оценивающим взглядом профессионала. Щёки женщины слегка раскраснелись, но не настолько, чтоб можно было говорить о лихорадке. Из оконной рамы дуло, колебались выбившиеся из начёса прядки. Казалось, женщина всем существом своим готова к движению, к полёту. «Валькирия, — подумал доктор, — не больная, а валькирия. Но каковы должны быть крылья, что удержат человека под нынешним желтушным небом?».
Странные мысли, увлекательные мысли. Мужчина переборол волнение и подошёл к окну. Взглянул наружу. Ему понадобилось усилие воли, чтобы остаться на месте.
— Я тоже вижу нашего гостя, — сказал он. — Мэри... Вы обдумали моё предложение насчёт повествования?
Плечи женщины вздрогнули.
— Да. Быть может, потому он сегодня так близко.
Фигура, сотканная из дождя, стояла в самом дворе виллы. Зыбкие очертания колебались, они то раздувались, словно призрачный незнакомец был одет в пальто или плащ, то почти таяли. «Ему много холоднее, чем нам», — подумал мужчина.
— Да, Джон Уильям. Я записала всё, что пережила вчера и ощутила. — Голос женщины стал резким. — Но этого мало. Скажите, Джон, верите ли вы в силу рассказов, имён и слов? Чувствуете ли, что произнесённое слово обретает плоть не в пространстве — в самом времени, что сама история человечества подобна пряже?
— Пряже, нитке, что выплетена из перепутанной кудели возможного, — подхватил доктор. Вдруг невольно отступил на шаг: серая фигура будто приблизилась. Но не дрогнула женщина.
— Я расскажу его историю. Преступник и мечтатель, он будет рвать на части прекрасное целое и сшивать целое из неподобающих частей, как и было вчера ему обещано. Но помимо того я спряду ему финал. Нет, я не позволю ему зайти слишком далеко по нити времени! Он, алхимик сегодняшнего дня, столь устрашающий в своих амбициях, обретёт смертное, мягкое человеческое сердце. Слово за слово переплету — и сердце это, словно под ударами электрического тока, забьётся в раскаянии. Таким будет финал!
Внезапно, небо пронзила грозовая молния. Она ослепила доктора; когда же тот вновь стал способен видеть, то вскрикнул.
Фигура стояла у самого окна. На стекле держался пятипалый отпечаток влаги, которая неведомым образом не стекала.
— Он... — доктор вцепился в свой шейный платок. Волнение заставило его задыхаться.
Женщина не обернулась. Вместо этого она протянула к окну руку и осторожно, почти с нежностью коснулась стекла. Её пальцы легли на то же место, где серый сгусток прильнул снаружи.
— Всем нужно имя, — сказала женщина. — Имя — как плоть, но для смыслов.
Доктор ждал, что прогремит гром, но звук мешкал. Быть может, заблудился в холмах.
— Как же назову тебя? О, я уже знаю. Я думала об этом всю ночь. У тебя будет имя: оно стреножит твоё безумие, но оно же сделает тебя свободным. Оно ляжет камнем в основу твоего бытия, на нём-то установится всё твоё существо. Слушай! Внимай созвучью, которое на моём родном языке означает честность и прямоту. Слово «frank» — таков будет твой фундамент, а потому ты не сможешь всю жизнь лгать самому себе, из твоего естества проступит правда. Твоя история рождена из альпийских глыб, из фантасмагорий немецкого народа, рассказанных у огня. Слушай же! Отныне твоё имя...
Громовой раскат ударил так близко, что содрогнулись стёкла. Доктор инстинктивно отпрянул к стене. Но ещё оглушительней прозвучал выкрик Мэри, прильнувшей к окну, за которым метался дикий ливень:
— Франкенштейн!
Последнее странствие госпожи Ли
Маленькая птичка подлетела к узорчатым ставням, покружила и повисла, наконец, на одной из перекладин. «Тук-тук» — постучала она по крашеному в красный дереву в поисках какой-нибудь крошечной живности. «Тук-тук. Чирик-чирик-фьють!» Затянутая рисовой бумагой рама не давала птахе усесться, и она перепархивала с перекладины на перекладину, цепляясь и щебеча. Но вдруг по ту сторону окна что-то мягко шлёпнулось, совсем близко. Тут же маленькая певунья в испуге исчезла.
Тишина обволакивала комнату золотом и молоком. Она стекала на резной столик, расшитые ткани, на груду подушек. Казалось, время застыло, словно павильон стоял не в поместье землевладельца, а в самой Шамбале. За окном мерно посвистывала птичка, словно возвещая утро мира. Да, это определённо Шамбала, небесный покой... Из подушек поднялась рука и швырнула одну из них в сторону окна. Пение смолкло. Цельность благословенного утра разбилась, будто сброшенное со стола фарфоровое блюдо.
Госпожа Ли фыркнула и поглубже зарылась в мягкую постель. Первая в году птица: значит, наступает весна. Значит, ей пора в путь.
За всякой сказкой стоит чья-то жизнь, и каждый герой эпоса живёт ещё долго после тех событий, о каких могут поведать бродячие певцы. В отдалённых деревнях рассказывают и ещё десятки лет не забудут про женщину-оборотня в пёстрой южной одежде под серым халатом, то появлявшуюся в поселениях, то уходившую в лес. А Ли тем временем успела выйти замуж и родить двоих отпрысков. Некогда молодой земледелец из зажиточной крестьянской семьи по фамилии Жэнь, наслушавшись рассказов, отыскал её в одном из её странствий. И так полюбил, что принял всё: и что бесприданница без роду-племени, и что непривычна к дому, и что весной срывается с места и на целых две луны уходит невесть куда. Вслед за ним к причудам госпожи привыкла и челядь молодого господина. Оказалось, не была Ли оборотнем или лесной девой, а была сиротой и бродягой — невообразимое для девицы дело. Сказки появляются там, где не могут понять быль. В главном павильоне на восточной стене висела нарисованная ею карта всего удела. В спальнях детей в рамках красовались засушенные цветы гибискуса и лилии. Для рабочей комнаты мужа, где он проверял счетовые книги управляющего и составлял указания о посевных, Ли выбрала бесценный сувенир, цветок дуриана: раз в год он рождается на одну лишь ночь. Но самого главного своего цветка она так и не нашла.
Была и ещё одна причина, по которой госпожа Ли Жэнь, вопреки порядкам, могла творить всё, что вздумается. Столько она знала о растениях, что её муж, прислушавшись к советам, стал чередовать посевы, кутать деревья в солому, милосерднее быть к воробьям... И маленькое крестьянское поместье разбогатело, сделав главу семьи крупным землевладельцем. Всего две луны — а затем Ли снова неотрывно была при делах семьи: следила за работой нанятых крестьян, подгоняла прислугу и вечно сонного управляющего, воспитывала детей. Или же ленилась на приёмах мелкой знати в соседних поселениях, а по вечерам — за своим чайным столиком. Умостившись перед ним с пиалой горького отвара, она иногда рисовала цветной тушью гнутые, словно драконьи тела, ветви; листья на прибрежном ветру; лепестки, воздетые к небу.
Но самого главного своего цветка она так и не нашла...
Утреннее видение позвало её. Безвременье постучалось в её сердце, как птичий клюв об рисовую бумагу. Но Ли не хотела об этом думать. Кыш! Теперь она погрузилась в подушки не только всем телом, но и размышлениями. Да, приятно! Ведь каждая из них была гордостью. Упругие волосяные, нежные пуховые, большие и маленькие. Шёлк всех оттенков, но чаще красный. Так здесь принято. По нему бегут золотые волны и облака, он разрисован павлинохвостыми свадебными фениксами или кружащимися лисами — эти здесь в память о людской молве, что свела её с мужем. А есть и простой черепаший узор на белом, чтобы глаз успел отдохнуть. Его она расшивала сама. Стоит ли прямо сейчас куда-то бежать, оставлять всё это? Как сладко спится поутру...
Поднялась Ли только к полудню. Кликнула служанку. Пока госпожа потягивала из плошки вязкий утренний рис, старуха расчёсывала и заплетала ей волосы. Бэй прислуживала ещё матери молодого господина. Она дольше и сильнее всех относилась к пришелице недоверчиво и неприязнено. О, как жаль, что родители не успели подыскать сыну достойную невесту, пока не ушли к праотцам! О, доведёт эта лиса до беды! Потому-то Ли приблизила к себе именно её. Бэй пришлось убедиться воочию: от юной госпожи не бежит домашняя птица и не торчат острые уши у её тени. Она лишь слишком громко смеётся и слишком широко шагает, но готова выслушать почтительные советы Бэй о приличиях.
Весь день старуха ходила за госпожой по пятам, нося свиток, тушь и заячью кисть. Через пару дней вернётся из поездки супруг, и Ли доложит ему всё, что записала о сегодняшних делах поместья.
И правда, не уйдёт же она, не дождавшись!
Лишь вечером она навестила детскую. Двое малышей, уставшие от игр, не ложились, пока мать не побудет с ними. Обычно Ли торопилась к ним, чтобы самой расплести причёску дочери и показать сыну каллиграфию: через два года он будет учиться по-настоящему, а пока лишь глазеет на танец кисти по бумаге.
Сегодня ей хотелось лишь одного: поскорее вновь зарыться в постель.
И, как назло, они попросили сказку. Их самую любимую сказку. Ну, что же...
— Далеко-далеко, за могучими горами, у озера, синего, как ляпис-лазурь... — начала нараспев Ли, обнимая одной рукой сына, устроившегося под боком, а другой расчёсывая волосы младшей, усевшейся ей на колени.
Жила-была девочка.
Девушки в этом племени с самого детства воспитывались как хозяйки. Они заправляли домом и полем, принимали все ответственные решения. Мужчины помогали по хозяйству да возносили молитвы у домашнего очага. Если не находилось для них работы — скитались по окрестностям, то и дело возвращаясь в материнский дом, где всегда ждала их тарелка горячих лепёшек. Не было на их землях ни войны, ни ссоры, и ничья рука не знала оружия.
Вот и эту девочку приучали быть госпожой. Но, подумайте только, она то и дело ослушивалась матери. «Я буду как мой дядя!» — кричала она. «Хочу разговаривать с богами у огня, хочу находить в лесу траву духов, хочу перейти через горы!». Желала быть жрицей — и всё тут. Напрасно мать и тётушки увещевали её, что дело духовное годится лишь для мужчин-бездельников, что не женщина та, кто не построит собственный дом и не управит семьёй. Да ещё и дядя, возвращаясь после очередной отлучки, подливал масла в пламя. Каждый раз, завидев его, девочка бежала навстречу и просила рассказать сказку, чудесную сказку. Они садились рядом...
— Как мы сейчас, да, мам? — голос дочери выдернул Ли из монотонного напева.
— Да, именно так, — потрепала она малышку по голове.
...и дядя рассказывал, что где-то в большом мире есть цветы — воплощения чудес. Есть лотос, любимец духов, что похож на удивительную чашу из лепестков, сияющих жемчужной белизной. Лотос вырастает на мелководье затянутых тиной прудов посреди болотистых земель. В окружении грязи зреет его бутон, невзрачный, сокрытый в больших листьях. Но стоит ему только расцвести, как всё вокруг озаряется таинственным светом — настолько этот цветок чист. Есть нарцисс, родившийся из благодарных слёз водяного, которому бедная крестьянка отдала последнюю чашку риса...
— Не лучше ли было тому водяному превратить свои слёзы в рисовые колосья? — перебил её сын.
— Пожалуй, — согласилась Ли.
...Но удивительнее всего редкостный горный цветок эдельвейс. Растёт он на таких отдалённых вершинах, что немногие люди и доходили до них, ещё меньше путешественников могло похвастаться тем, что видели его. Это дитя поднебесья невзрачно, пион и хризантема роскошнее и ароматнее его. Зато его свойства чудеснее прочих. Кто обладает им, обретёт бессмертие: его не возьмёт ни болезнь, ни голод, ни несчастье. Достаточно лишь прикоснуться, чтобы спастись от любой опасности.
Однажды девочка так разругалась с матерью, что убежала от неё в лес на целых два дня. Она и раньше так делала и даже завела себе на дереве шалаш. Вдруг она проснулась среди ночи и увидела с высоты своего гнёздышка, что в лесной чаще что-то мерцает. Так глубоко в заросли она никогда ещё не ходила. Тем более впотьмах! Но мерцание было таким манящим, что она спустилась с дерева и, продираясь через кустарник, пошла на свет. Девочка вздрагивала от каждого хруста, боясь хищников, а то и злых созданий, готовых заморочить и растерзать каждого, кто забредёт на их тропы. Но вот она вышла на полянку и увидела прекрасный белый цветок. Он был совершенно таким же, как рассказывал дядя.
Тут же девочка побежала с цветком в деревню. Оказалось, мать так разволновалась из-за её исчезновения, что заболела. Она лежала в их доме на постели и едва дышала. Девочка положила чудесный цветок бессмертия ей на грудь, и в ту же минуту она выздоровела и обняла дочь. С тех пор они жили в ладу, и годам их не было счёта.
— Вот и всё, — закончила Ли. Дети встрепенулись и, зевая, затопали к постели. Вдруг сын распахнул сонные глаза и спросил:
— Но, матушка, если это горный цветок, то почему девочка нашла его в лесу?
— Это... Это был горный лес. Они же жили в деревне за могучими горами, помнишь? — Ли замешкалась с ответом только на миг. Мягко задвинув дверь, она выскользнула из детской спальни.
Конечно же, никакого цветка в лесу не было. В ту ночь её разбудило зарево со стороны поселения.
Тогда у неё было настоящее и полнокровное имя на родном наречии: Сумали. Впервые она сбежала из дома в день тринадцатилетия, чтобы не принимать ключ от собственной комнаты. Ключ означал: приглашай к себе гостей, чтобы быть плодовитой, чтобы слыть привлекательной. Но Сумали всем сердцем желала быть не красавицей, а жрицей. Что же! Дочери тётушек и соседок входили в возраст одна за одной. В те дни в поселении не стихали празднования, и её не слишком хватились. Сумали возвращалась домой только для того, чтобы натаскать сушёного мяса, фруктов и встретить укоризненные взгляды старших и жалостливые вздохи сестёр. «Даже рапсовый цвет красивее вас!» — кричала она, заслышав, что девушки хвалятся друг перед дружкой подарками поклонников.
Было лето, а лето всегда кажется нескончаемым. В стоячем ночном воздухе, в гудении мошкары спящее поместье не услыхало, что беглая дочь, ворча и ругая непонятливую родню, набивает мешок провизией, чтобы на несколько дней вновь раствориться без следа. Сумали потихоньку готовилась отправиться в горы за самым чудесным на свете цветком. Не успела.
В ту ночь, придя на зарево, она нашла лишь изрезанные и сожжёные тела. Залитую кровью землю. Обугленные балки разрушенных домов. Её народ не знал оружия — другие знали. На той стороне озера нападавшие разбили шатры. Видно, им приглянулись низинные угодья.
Если бы только она действительно отправилась тогда в путешествие... Если бы у неё в ту ночь были чудесные эдельвейсы, дарующие бессмертие...
От резкого хлопка, с которым Ли закрылась в комнате, проснулась на другом конце дома чутко дремавшая Бэй и долго прислушивалась, ожидая землетрясения.
***
— Спой нам теперь песню о лисице.
Сидевшая рядом Бэй вздрогнула к удовольствию Ли. Подслеповатый старик-песнопевец вновь положил руки на гуцинь. Ли прикрыла глаза. Деревенский музыкант был весьма хорош.
Весь сегодняшний день она провела в развлечениях и неге. Управляющий даже приходил разузнать, не заболела ли госпожа. Но не объяснять же ему... Мелодия не пускала в дом настойчивую весеннюю тишину в наряде из птичьих песен-колокольчиков. Гнала прочь непрошеную трепетную радость. Сдобренный солодкой чай отвлекал от воспоминаний о другой сладости: зовущей, манящей туда, за окно, прочь. На поиски чуда.
Песня напоминала Ли о том, как славно прошли минувшие годы. Её навсегда запомнят в местных землях. Кто-то споёт о лесном духе, кто-то мысленно поблагодарит, растирая в порошок лекарственную траву из тех, что она принесла из странствий и насадила в землевладениях Жэнь.
Она уже столько сделала. Довольно скитаться. Пора бы посвятить время себе.
Шёлковые струны то вздыхали, то снова звенели в быстрых пальцах певца, надёжно защищая её слух от немого зова из дальней дали. Но вот старик мягким касанием взял последнюю ноту и отложил инструмент. Он к чему-то прислушивался.
— Журавли, — пробормотал он. — Как хороши их голоса! Люди так не поют, нет...
— Рановато они в этом году, — заметила Бэй.
— Покорнейше прошу, велите открыть окна, госпожа! — взмолился певец. Ли неопределённо хмыкнула. Бэй, приняв это за согласие, поднялась с места и раздвинула ставни. Птичьи голоса хлынули вместе с вечерним солнцем, затопили павильон. Если малые птахи будили непрошенную радость, то эти щемящие клики несли тоску. Вечные странники! Если вы, как гласят предания, священны и приближены к небожителям, то отчего возвращаетесь к нам каждую весну?
Ли, спасаясь, откинулась на подушки и закрыла глаза. Старик отрывисто задевал струны, будто пытаясь изловить кончиками пальцев журавлиные звучные тени.
Отчего вы плачете и скитаетесь, журавли? Или вновь солгали легенды, и вы такие же тленные и потерянные, как мы? И разыскиваете средства спастись, и не можете найти, и горестно плачете о нём среди родных болот, а после топите скорбь в хлопотах о птенцах и уютных гнёздах?
— Всадники на дороге, — проговорила Бэй. — Верно, возвращается господин.
Ли вскочила и кинулась к окну.
— Нет, они должны были вернуться лишь к завтрашнему вечеру... И с господином ехала бы повозка. Закройте ворота! Отправьте кого-нибудь предупредить крестьян, пускай вооружаются, нет, стойте — я сама отправлюсь!
И всё-таки это был Жэнь со слугой. Поскакав наперерез всадникам, Ли заметила родные одежды и с радостью в сердце повернула лошадь на тракт.
Спешившись, они обнялись.
— Я спешил домой, как мог, госпожа моя, — ласково объяснил ей супруг. — Хотел застать тебя, пока ты не отправилась в путь. Не мог позволить никому и ничему меня задержать. Повозка доберётся завтра утром, ничего с нашим возницей не случится.
— А я решила не уходить, — промурлыкала Ли, уткнувшись в его халат. — Рад ли ты, господин мой?
Жэнь удивлённо взглянул на неё.
— Что-то случилось? Ты заболела?
— Я здорова. Мне лишь надоели эти бесплодные поиски. Да, я приносила из нехоженых земель целебные травы и сувениры...
— И даже как-то раз помогла мне сторговаться с соседями, — вставил Жэнь.
— Но это так изнурительно! — продолжила Ли. — Знаешь, я хотела бы наконец пожить для себя. Вспомни жену чиновника. Разве можно представить себе её на лошади или среди лесной глуши? Нет, она день-деньской возлежит на расписных шелках и поедает лакомства. Знаешь, любимый, у нас так хорошо и уютно. Моя постель мягка и нежна, и на одних лишь подушках можно разглядывать вышивку целый день напролёт... Мне довольно этого маленького мира.
— Это непохоже на мою лисичку. Разве это всё ещё будешь ты?
— А почему нет? Скажи, разве я чем-то хуже жены чиновника? — капризно ответила Ли. — Разве я не могу круглый год быть при доме, при детях? Мы накупим разных красивых вещей, мне никогда не будет скучно...
Жэнь отстранился, посуровел.
— Твоя одарённость, выносливость и зоркие глаза помогли привести нашу семью к процветанию. Поэтому тебе позволяется многое. И теперь ты хочешь судьбу, как у жены чиновника? Хорошо.
Он достал из-за пояса сложенный веер и пребольно хлопнул им женщину по носу. Ли взвизгнула и в изумлении отпрыгнула.
— Да, лисичка, чиновник отвешивает своей супружнице пощёчины почём зря, когда та принимается капризничать, требуя у него средств на свои бесконечные развлечения. Так они и танцуют друг вокруг друга: она не желает знать меры, он — жалости. Если ты решила пополнить ряды плаксивых богатых дам, то мне придётся обращаться с тобой сурово, как велят традиции, чтоб не попустить разорения нашего гнезда. Настоящая ты умела щёлкнуть по носу саму себя, но раз больше не можешь — я окажу тебе услугу.
— Ты хочешь, чтоб я ушла? — горько проскулила Ли. — Ты хочешь, чтобы я сгинула где-то в глуши, чтоб на меня напали дикие звери или разбойники... Только в сказках долгие странствия заканчиваются хорошо!
— Я хочу, чтобы ты не отступалась от своего пути, — твёрдо сказал Жэнь. — У каждого свой путь, и если уж выбрала — иди до конца. Твой путь особый, знаю. Он тяжёл. Но подумай о том, сколько счастья ты сможешь принести, если преуспеешь! Ты одна способна добыть нашему дому благословение небес!
— Не хочу больше никакого особого пути... Разве я не могу просто быть обычной... — всхлипнула она. — Если не преуспею, тогда-то что?
— Тогда обещаю, что ни я, ни дети никогда тебя не забудем. Я сложу песню о твоём мужестве, самую правдивую и прекрасную. Ты останешься бессмертной в молве.
— Господин мой, ты не дорожишь мной! — ахнула Ли. — Ты так легко отправляешь меня на верную гибель!
Жэнь стоял перед ней, неумолимый.
— Я бесконечно дорожу тобой. Тобой, лисичка, тобой, непокорная дикарка с юга, способная на неслыханные в наших краях вещи. Тобой — несколько лет скитавшейся по свету девочкой, которая сумела выжить. Вспомни: разве я когда-то мог удержать тебя от зова весеннего странствия? Никогда — но оградить тебя от лености сумею. Одолей тебя телесная немощь, я принял бы твой выбор. Но что это за немощь духа? Какие ещё шелка и подушки?
— Спасибо тебе, — потупилась Ли. — Как никогда раньше, я счастлива, что мы обрели друг друга. Прости за жестокие слова. Я была неправа.
Пальцы коснулись её волос, спутанных от быстрой скачки. Жэнь снова обнял её и, заглядывая в глаза, тихо проговорил:
— Ты только обязательно вернись назад.
***
Плоское взгорье становилось всё более каменистым. Ли оглянулась. Отпущенная лошадь рысью шла по тонкой тропке. Умное животное само найдёт дорогу домой и донесёт записку. Брать её в горы — только губить ей ноги. Назад Ли собиралась возвращаться другим путём: пройдя до западного края гряды, отыскать тропку вниз и, напугав своим появлением каких-нибудь лесорубов, добраться до ближайшего поселения и послать весточку. Если, конечно, она не останется лежать с переломанными ногами в какой-нибудь расщелине, безответно взывая о помощи...
Тепло от пылких слов Жэня уже иссякло.
— Это последний, самый распоследний раз, — бормотала Ли, спотыкаясь под тяжестью вьюка.
Чуть не подвернув ногу, она захныкала. И звук собственного голоса показался ей чужим и неприятным.
Опущенные плечи, вяло плетущиеся ноги... Соберись, Ли! Пусть ты робеешь перед глыбами впереди, стань той героиней, что нужна оставшимся дома!
Поднять голову, улыбнуться, выпрямиться, насколько позволяет груз. Вот так.
Упругим шагом Ли поднималась всё выше и не останавливалась до самой темноты.
***
— Проклятые бесплодные камни!
Привалившись к сосновому стволу, Ли закуталась поплотнее в старый шерстяной халат. Верный спутник всех её походов, серая шкура, в которой её принимали за оборотня... Недельный запас провизии подошёл к концу. Всё, что она видела за этот срок — сосны и редкий колючий кустарник. Если бы сказители решились повествовать о том, как на самом деле совершаются походы, слушатели померли бы со скуки.
Пронизывающий ветер норовил задуть костерок, еле видимый в светлых сумерках. Послышался отдалённый грохот: верно, случился обвал. Над огнём жарилась свежая тушка незнакомого горного зверька, попавшегося в силки.
Пути дальше не было. Там, где садилось солнце, гряда обрывалась острыми утёсами.
Пути вниз не было. Попытайся спуститься — и соскользнёшь с отвесных скал, возвышающихся над густым лесом.
Путь назад — долгий, голодный, безрадостный... Ли затушила огонь. Пора было возвращаться. Что ж, она и так не надеялась на особый успех.
Но долго ей идти не довелось. Неширокую тропу перегородили камни. Тщетно попытавшись перебраться через завалы, Ли упала на спину и некоторое время лежала так, раскинув руки. Ладони саднило, ломило в ногах. Она смотрела вверх. Слева нависали скалы, едва освещённые пробивающимся через облака закатом. Справа был только простор, уходящий в туман, и наползающая с востока сизая темнота.
Она вернулась ночевать к одинокой полусогнутой сосне подальше от обвала. Затемно её разбудил сырой холод: ночной ветер погасил костёр. Разминая озябшие кости, Ли вновь огляделась.
Путь наверх — единственный оставшийся.
Как долго она избегала его! Сколько раз поворачивала назад, увидев, как неприступны стены высокогорья! За столько лет она ни разу не взбиралась на ту высоту, где воздух становится жидким и слабым, а любой неверный шаг ведёт к концу. Вдруг Ли поняла: в своих странствиях она обошла столько земель, но всякий раз поворачивала, когда восхождение становилось по-настоящему рискованным. Она исследовала высокие холмы, пологие отроги, суровые предгорья и налитые долины, но никогда не шла дальше.
Что там, за стеной? Да останется ли жив человек на головокружительной высоте?
Утренняя дымка понемногу рассеивалась. На камнях заблестела заря. Закончив обгладывать косточки вчерашней дичи, Ли любовалась игрой утреннего света. Блики словно прокладывали дорожку.
Единственный оставшийся путь. Ли размялась, примерилась, подоткнула халат — и принялась карабкаться наверх.
Рассветный час был милосерден. Ветер улёгся, не пытался её сбросить. Солнце едва начинало слепить глаза. Ли боролась. Прильнув к камням, она впивалась в каждый выступ, тяжело дыша. Может быть, там, за краем, найдётся удобный спуск. Может быть — тешила она себя фантазией — на такой вот вышине, где безмолвный воздух дрожит тончайшим шёлком, открывается дверь в священную Шамбалу... Ну, а если ничего не выйдет, то последним зрелищем в её жизни будет простор незнакомых земель, где лежат, быть может, чужие страны и множество нехоженых дорог.
Сначала за краем показалась далёкая полоса облаков. Вот он, конец восхождения. Дальше — вниз или в небо. Последним рывком Ли втащила себя на вершину. Какое-то время она лежала ничком: оттягивала момент разочарования. Наконец с трудом поднялась из промёрзшей пыли и перевела взгляд вниз.
Небольшая потайная долина, защищённая с двух сторон высокими грядами, тонущая в тумане — она, словно в ладонях держала озерцо трав, удивительно ярких среди здешних бледных красок. Но травы эти терялись в сиянии белых лепестков и золотых звёздочек.
Целая долина эдельвейсов. Там, под крутым обрывом высотой в три её роста.
Всё-таки они существуют. Она нашла их.
Ли с тоской смотрела на светлую долину. Безмятежно дремлющие, не тронутые ни ветром, ни холодом цветы, как они нужны были ей! Она искала хоть один, а нашла едва ли не сотню. Интересно, сможет ли эдельвейс прижиться в низине? О, неважно, пока что их хватит на всех дорогих ей людей, а там, там...
На отвесном обрыве не нащупать было ни уступа. Ли вновь прикинула высоту. Можно повиснуть на руках и спрыгнуть прямо в цветочный ковёр, искупавшись в его чудесной силе и оставшись невредимой.
Если только легенда не была ложью. Уж она-то знает цену старым байкам! Эдельвейсы существуют, но неужели это хрупкое маленькое растение дарует владельцу бессмертие одним прикосновением? Пусть она искала, надеялась, но есть же чудесам предел.
Или нет?
Солнце торжественно всходило из-за облаков. В его лучах на стрельчатых лепестках заискрилась роса. Туман отступал, открывая всё больше и больше золотых и белых огоньков на нежном зелёном покрове. Эдельвейсы нежились в тепле, исполненные красоты и покоя.
Медленно и осторожно, глядя прямо перед собой, Ли села на край обрыва...
Сердце Первого
Золочёные колонны собора уходили далеко вверх и терялись в медной тени сводчатого потолка. Полдень свободно разгуливал по просторному залу. Они входили по одному, на миг замирая у порога — Истина, дух которой обитал в храме, сегодня впускала только паладинов.
Они нечасто собирались вместе. Как правило, чтобы обсудить стратегию или объединиться против могущественной угрозы: невесть откуда взявшегося поветрия или неожиданного разбойничьего буйнства. Обычно же паладины поодиночке странствовали по городам и весям, поддерживая в народе порядок и благодушие, обновляя дух Истины в сердцах людей. Поодиночке — но одиноки они не были, ибо каждый из них всегда ощущал двоих ближайших к себе: знал, что у братьев по вере на душе и мог придти или позвать на помощь. Случалось, не успевали. Случалось и так, что они годами не знали, где пропадает тот или иной брат Ордена. То ли от дали разрывалась связь, то ли... Истине одной ведомо!
Горожане собрались на площади поглазеть на рыцарей. Дейв услышал:
— Мама, но где же их мечи? Пусть они покажут мечи!
Маленький мальчик, приоткрыв рот, таращился на него. Дейв махнул ему рукой:
— Наши сердца остры, как лезвия, дух Истины в нас — крепкая сталь!
Мальчонка спрятался за юбку, польщённый вниманием высокого господина в белом и голубом, и теперь выглядывал изумлённо и восхищённо.
Да, это так. Встретив врага, паладин обнажает не меч, а душу.
Оказавшись в зале, Дейв огляделся. Паладины приветствовали друг друга, иногда собираясь по трое. Лишь в некоторых из них он узнавал товарищей по учёбе: немногим кадетам в его городке удавалось дойти до посвящения. Кого-то он помнил с прошлых сборов, а кто-то казался смутно знакомым по мысленным встречам на дорогах сражений. Вот, похоже, тот парень, с которым они разгоняли пылевую бурю на восточной границе. Забавный, оказывается, круглолицый и вёрткий, молодой совсем. Дейв узнал его слегка лихорадочному блеску любопытных глаз, а подойдя ближе, заметил на его скулах мелкие отметины от шальных песчинок.
— Здравствуй, брат. Помнишь меня? Восток, мы изгоняли гения песка. Смотрю, тебе досталось.
— Ерунда, — махнул тот рукой и стал с интересом разглядывать Дейва. — Ого, ты во втором ранге! Было честью сражаться с тобой бок о бок. Ничего, что я так по-простому? Я Айк. По какой примете узнал меня?
— У тебя глаза искрятся точно так же, как твой мысленный облик. — Дейв улыбнулся. — Ты такой шустрый, что и тебе скоро быть во втором ранге.
— Ага, все так говорят. Но, — Айк развёл руками, — едва ли. Я немного тугоух, так что третий — мой предел. Приземлённый я, как это называют. Тебя вот услышал только потому, что проходил в лиге от того места. Ого, смотри! — он вытянулся, разглядывая кого-то за спиной Дейва. — Ранг первый, и... Странный какой-то.
Дейв оглянулся. В центре зала стоял человек с лицом, изрезанным шрамами. Он был высок, выше Дейва, в залатанном синем плаще и сероватой от пыли тунике. Эта изношенная одежда резко отличалась от празднично чистых одеяний остальных пришедших. Но самое странное — он был в шлеме. Стальные пластины накрепко закрывали уши.
"Северянин, что ли?" - подумал Дейв. Похоже, его тут никто не знал или не мог узнать из-за шрамов. Незнакомец оглядывал людей, не торопясь ни к кому подойти. Вот он посмотрел на Дейва, и его внимательный прищур показался тому знакомым. Дейв ощутил мысленное прикосновение. Попытался ответить тем же.
И не смог. Не за что было зацепиться. Ни одного знакомого понятия не промелькнуло перед ним. Он как будто бросил камешек с края обрыва или попытался найти единственную шёлковую нить в туго сплетенном пеньковом тросе.
Высокий человек махнул ему рукой. Дейв попытался начать разговор:
— Прости, брат, мы не знакомы ли случайно? А то я... Ни одной точки соприкосновения...
— Знаю, — ответил тот. Голос оказался вибрирующим баритоном. — Да, мы когда-то были знакомы.
С этими словами человек в шлеме просто повернулся к нему спиной и пошёл дальше. Кажется, он слегка хромал. Дейв озадаченно проследил за ним взглядом. И вправду ведь знакомый голос... Неизвестный воин опёрся на колонну поближе к кафедре и так застыл.
— Ну вот, — огорчился Айк, — а я хотел его расспросить о первом ранге. Подумать только, одному никак не развить слух, а другому приходится затыкать себе уши. Ты уже придумал, что спросишь у епископа?
— Думаю, он и так расскажет всё, что нам необходимо. Это же епископ, — Дейв всё разглядывал того высокого и отвечал невнимательно, так что Айк скоро перебежал к какому-то паладину первого ранга. «Нет, всё же Айк далеко пойдёт, раз перенимает опыт с таким пылом,» — подумал Дейв. Шрамы на лице высокого так и притягивали его интерес. «Да. Надо расспросить его о боевом опыте.»
— Брат, я не сумел тебя ни вспомнить, ни прочитать, — начал Дейв, подходя к загадочному паладину, — но хотел бы узнать твою историю. Какая суровая битва оставила на тебе след?
— Ты всё равно не поверишь, — усмехнулся тот чуть лукаво. — Ты вообще не особо был склонен мне верить, Дейв. Ну же, напряги память. Смотри. Это я.
Образ тугого троса изогнулся и блеснул игривой шёлковой нитью.
— Эйрен? — потрясённо прошептал Дейв. — Брат мой, друг мой! Святая Истина, но от тебя уже несколько лет ни слуху, ни духу! И мы не садились за беседу чуть ли не со дня Посвящения! Ты так быстро умчался на поиски приключений и больше не появлялся в нашем скромном городке...
— Я и сам с трудом тебя узнал. Память... переполнена, — на лице Эйрена отразилась мимолетная мука, когда он коснулся лба, полускрытого сталью. — Что до приключений, то я никогда их не искал. Истина свидетель, я лишь шёл на зов страдания.
— Ты всегда хорошо слышал его, — кивнул Дейв. — И всегда был готов открыть ему сердце, даже когда горевал сам. Неудивительно, что тебя посвятили в первый ранг... Ещё лет пять назад, кажется? Но всё-таки, что с тобой приключилось? Твои шрамы говорят сами за себя, так что я уж постараюсь поверить.
— Горный великан, — сказал Эйрен и отвернулся.
— То есть как? Но их же не... То есть я хочу сказать, считается, что они не существуют, — быстро поправился Дейв, помня про обещание. — Но как ты сумел изловить его?
— Собрал его образ из дрожи камней обвала, из звука грохота. Сфокусировался и поразил в центр.
— Да уж, это не песчаный гений, — протянул Дейв, — тот сразу вырисовывается в танце смерча... Погоди, что значит — обвала? Ты полез на гору в обвал? Да как ты вообще до этого додумался?
— Как все додумывались до новых техник. Истина подсказала. Многие забывают об этом, но корень знания — в духе Истины, а не в учителях и книгах. Только, знаешь, без учителя тоже нельзя. Голос Истины тих, да и... Человеку нужен человек.
— Ты и сам говоришь, как учитель. Я... Не думал об этом так.
В словах старого друга Дейв уловил горечь. Но вот Эйрен стал вспоминать о своей битве, и его будто подменили.
— Что за сердце у этого существа! — говорил он вдохновенно. — В него проникаешь, как в колодец, но колодец смрадный и свистящий, полный каменных шипов. Дна у него нет. Я словно ставил печать на саму пустоту. Знаешь, как? Углы печати я установил на шипы! Тогда оно стало схлопываться и чуть не удушило меня!
— Мне трудно представить, — вежливо ответил Дейв. Эйрен моментально сник.
— В том-то и дело. Поэтому ты и не можешь прочитать мои мысли. Никто не может. Разница опыта... Слушай, ты не знаешь, чем перекрыть минус третий уровень частот?
— А зачем их перекрывать? — озадаченно спросил Дейв, лицо Эйрена разочарованно вытянулось, но он не успел ответить.
Шум в зале стих.
Двери алтаря отворились.
На кафедру прошествовал могучий старец в бело-золотых одеяниях, увенчанный золотом. Епископ, предводитель и главный учитель паладинского Ордена, не был лишь книжником. Он развеял множество эфемер и поразил десятки гениев. Свой пост он получил от предыдущего епископа, когда принёс на алтарь знание о колдуне, растлевавшем весь южный регион, и о своём сражении с ним. Люди тьмы — колдуны и ведьмы — были единственными существами с разумом и сердцем, с которыми сражались паладины. По крайней мере, до сегодняшнего дня Дейв был убеждён в этом.
— Приветствую своих возлюбленных чад! — епископ поднял ладони. — Сегодня мы собрались, чтобы опыт каждого стал достоянием всех. Как водится, я собрал в одну лекцию сообщения и отчёты, поступившие за этот период со всего континента, а также свои комментарии. Ну, начнём.
Дейв увлечённо слушал о новой технике рассечения эфемеры в один удар, но вдруг заметил, что его друг скучает. Эйрен нетерпеливо постукивал пальцами по колонне, как будто сказанное давно было ему известно.
— Что ж, приглашаю вас задавать вопросы, — заключил старец, когда лекция окончилась.
Несколько рук взметнулось, и епископ уже было пригласил кого-то из слушателей выйти вперёд, но тут Эйрен быстро прошагал к алтарю.
— Прошу прощения за дерзость, но мой вопрос сложен и долог, а я мчался сюда всю ночь, чтобы успеть... О мудрый отец Ордена, доходили ли до тебя вести о кораблях, затонувших на полпути к Южному Архипелагу?
— Известное дело! Мы проверяли порт и поймали несколько дискордий, — крикнули из зала. — Должно быть, они повадились пробираться на корабли и растлевать команду. Теперь там всё в порядке!
Эйрен пристально посмотрел на слушателей.
— Не в порядке. С тех пор погибло ещё одно судно. Весть об этом ещё не дошла до столицы, но я двигался быстрее вестей, чтобы сообщить об этом на общем сборе. Я предполагаю... Впрочем, нет. Я утверждаю и отвечаю за свои слова перед Истиной, что в южных водах орудует сирена.
Зал взорвался возмущёнными голосами.
— Мифы! — слышались восклицания. — Ложные представления! О сиренах писали с две сотни лет назад, подразумевая крупных морских эфемер! Никто их не слышал!
— Никто их не слышал, — повысил голос Эйрен, — потому что их голоса слишком высоки и поют на призрачных частотах! Но, поверьте, вашему разуму несдобровать, стоит лишь этому существу открыть рот. Вы даже не заметите, как ноги сами понесут вас за борт... Простите, — он провёл рукой по лицу, словно стряхивая морок, и повернулся к епископу, — но не могли бы вы научить меня, как защищаться от сирен?
— Сын мой, книги не говорят об этом, а сам я их не встречал, — развёл руками старик. — Я бы и сам тебе не поверил, но ты первый ранг, на тебе отметины битв, и ты поклялся Истиной.
— Нет? — растерянно переспросил Эйрен. — Погодите, тогда что вы скажете... Вот, допустим, сирена поёт на диапазонах, слышимых третьим уровнем подсознания, где у нас способность двигаться.
— Сын мой, откуда...
— Я не уверен в этом, но как ещё она может работать? Так вот, у меня два варианта. Найти материал, который перекрывает этот минус третий уровень частот, или заглушить сирену каким-то другим диапазоном. Каким? Я, может, глуп, но что-то никак не соображу.
Епископ молчал. Выглядел он ошарашенным. Наконец он мягко проговорил:
— Дитя моё, прими мой ответ с мужеством. Ответ мой таков: никто не ответит на твои вопросы. Сирен не изучали так глубоко, и никогда раньше не было нужды подбирать материалы, непроницаемые для призрачных частот. Полагаю, ты сам знаешь, что про разумных существ тьмы письменного наследия осталось немного. Даже если они существуют, у нас нет ничего, кроме общих описаний. Гм, гм... Могу предположить, что третий уровень подавляется мифрилом, ведь по легенде именно он украшал шлем Зигфрида Первого в битве с драконом. Так, так, а крик дракона достигает минус двух, значит... Нет, всё же твой второй вариант кажется мне более разумным. К сожалению, подсказать тебе решение...я не могу.
Дейв, с замиранием ловивший каждое слово, тихонько ахнул. Епископ не смог ответить! Пытался и не смог! В зале стали перешёптываться.
— Благодарю вас, — сказал Эйрен, не скрывая разочарования. — Но мифрила почти не достать, да и гипотетический минус второй... Даже не знаю.
Он развернулся было, чтобы отойти от кафедры, но старец остановил его.
— Дитя моё, — проговорил епископ, — где ты получил эти шрамы? Твоё сердце не говорит об этом, очень уж оно у тебя загадочно.
Эйрен горько улыбнулся:
— Запечатывал горного великана. Только ничего не говорите. Я не жду, что мне поверят.
— Поверю, сын мой, если в деталях расскажешь, как это было.
И Дейв вновь услышал эту историю, но куда подробнее. Голос Эйрена окреп, а лицо даже разгладилось, когда он описывал свои злоключения с печатью, свои неудачные попытки, но вскоре он, похоже, заметил: слушатели с трудом понимают, что произошло и почему. Тогда он скомкано завершил свой рассказ и замолчал.
Дейв же заметил ещё кое-что: епископ глядел на Эйрена очень внимательно, то и дело кивая головой и шевеля губами. Он внутренне дрогнул, невероятная догадка поразила его: сейчас случится кое-то, чему иные паладины могут не стать свидетелями ни разу в жизни.
Епископ поднял руку:
— История, рассказанная здесь, сложна, однако полностью связна. Сердце рассказчика трудно прочесть, но лжи в нём нет. Дух Истины звенит в каждом слове. Несмотря на это, ни вы, дети мои, ни я сам не смогли бы разрешить подобную боевую задачу. Этот человек вобрал в себя знания, которых нет ни у кого из нас, и готов идти дальше. Сын мой именем...
— Эйрен. Но...
— Сын мой Эйрен, — сказал епископ со вздохом и спустился с кафедры, снимая золотой венец. — Ты достоин звания епископа.
Воцарилась тишина. Лишь луч из круглого окна над алтарём, по-закатному медовый, играл еле заметными пылинками.
— Я пришёл искать не звания, отец мой, — тихо сказал Эйрен. — Я пришёл искать совета. Оказывается, некому мне его дать даже здесь.
Он шагнул прочь от кафедры. Паладины всех рангов расступились перед ним. Чистый белый и небесно-голубой склонился перед выцветшим синим и сероватым, когда Эйрен проходил среди них. Вот он шагнул за порог храма — и Дейв опомнился.
— Погоди, я с тобой! — крикнул он и заторопился следом. Его голос словно сорвал оцепенение с людей. Все снова соединились и принялись бурно обсуждать случившееся. Дейву пришлось проталкиваться через соратников на пути к выходу.
У дверей он оглянулся и вытянулся, ища глазами епископа. Тот так и стоял около кафедры. Матёрый воин и безупречный книжник, он выглядел сейчас почти беспомощным.
Дейв нагнал Эйрена у конюшен. Тот был уже в седле.
— Позволь мне ехать с тобой! — только и проговорил Дейв, задыхаясь от бега.
— Тебе нельзя, — покачал головой друг. — Прости, но ты просто не ориентируешься в таких материях. Не успеешь сообразить, что делать — и привет. Что хуже всего, ты не разберёшь моих мысленных сплетений. Даже если мы вдвоём достигнем нутра чудовища, ты не поймёшь ни зова моего, ни указания. И нет такого человека, который бы понял. В этом нет твоей вины. Просто так получилось.
Эйрен резко хлестнул коня по крупу и сорвался с места. Миг — и он уже уносился по дороге прочь.
Человек, с которым Дейв делил стол и комнату в кадетские годы, стал словно горная вершина. Блистательным — и очень, очень далёким.
Сзади деликатно кашлянули. Дейв не обернулся, только ощутил: это Айк явился взглянуть на удивительного паладина и услышал их разговор.
— Не хотел бы я быть... Ну, настолько первым, — заговорил Айк. — Лучше уж потихоньку оттачивать навыки своего ранга и не особо гоняться за Истиной. Ты как считаешь?
— Не знаю, — пробормотал Дейв, не отводя взгляда от тёмно-синей точки далеко впереди. — Не знаю.
Кольцо и зеркало
Рассказ опубликован в сборнике "Великий Кристалл" - https://skomm.ru/product/velikij-kristall-pamyati-vladislava-krapivina/
Залив, хорошо видимый со школьного холма, сегодня разгладился. Спокойно дремали полуденным сном яхты, приспустив флаги и паруса, как будто веки смежили. Анна помахала ребятам рукой и побежала вниз — всё быстрее, быстрее, ударяя ботинками по тропе, не обращая внимания на цепляющиеся веточки тамариска. Вообще-то на пологой стороне холма была вполне пристойная дорога, но Анна-то живёт — вон, в двух шагах. Перед самой брусчаткой она чуть затормозила, подняв клубы пыли, но тут же помчалась ещё быстрее, только сумку к себе прижала, чтоб не колотилась по ногам. Вдоль наклонной улицы, распугав голубей. Вдоль разноцветных трёхэтажных домиков, где на мансардах то чайки, то солнечные веснушки, а во дворах зеленеет миндаль. Кажется, ещё немного — и Анна, не боясь замочить косу, с разбегу влетит в прохладное сентябрьское море, чтобы крепко обнять его за волну.
Но нет — она остановилась у дверей, едва заметных с улицы, дверей в узкой стене двухэтажного зелёного домика, зажатого меж более высоких соседей. Отдышавшись, Анна привычно подёргала колокольчик: короткий звонок и длинный, как буква «А» на морзянке.
— Аннушка! — донеслось из-за двери. Мама впустила Анну в дом, в неширокую прихожую, приобняв за плечи мокрой от мытья посуды ладонью. Рыжеватые мамины кудри стягивала косынка. Из кухни тянуло запахом бульона.
Анна в ответ потянулась на цыпочках, чмокнула маму в щёку и затараторила, стаскивая ботинки:
— Обед готовишь? А нас вот пораньше отпустили. По биологии у нас была посадка кустарников, вот мы закончили, и я сразу домой. На математике объясняли что-то ужасно сложное, но оно нужно для замеров расстояний по звёздам, а может, настроений звёзд — никто пока толком не понял, но примеры уже решали, а завтра обещали продолжать. А Зоя, с которой я сижу...
— Аннушка, — сказала мама, останавливая её, — у меня такая новость, что ты точно захочешь узнать её сию секунду и не потерпишь ни единой терции ожидания. Письмо пришло!
— Ой, — тихонько сказала Анна, хотя больше всего ей хотелось завопить: «Ура!» — но боязно было вспугнуть счастье. Мама так же тихонько и счастливо засмеялась в ответ на восхищённый дочкин взгляд. Конечно же, писем было два.
Конверт для Анны, плотный, как обёртка абиссинского шоколада, дожидался на обычном в их доме месте для почты — на маленьком кривоногом трюмо.
Анна стиснула письмо обеими руками и со всех ног помчалась вверх по лестнице. Там была её собственная комната, со скрипучим дощатым полом, пёстрым половичком и высоким, до потолка, платяным шкафом — всего содержимого его полок и коробов не помнила даже сама Анна.
Закрыв за собой дверь, она отбросила в угол сумку с тетрадями, раздвинула занавески — больше света! — и села за свой письменный стол.
Письмо было как будто тяжелее обычного. Как ни хотелось ей немедленно порвать конверт, Анна достала шкатулку-маникюрницу, чтобы осторожно вскрыть его пилочкой.
Внутри обнаружился только обыкновенный листок из грубой бумаги, исписанный с обеих сторон и сложенный вчетверо. Девочка развернула его и стала читать.
"Милая Анна!
Наше судно два дня назад встало на якорь у берегов славного Китежа. Когда ты будешь читать это письмо, мы, вероятно, уже будем проходить мимо седого старика-Буяна, имея в виду курс на Ютландию. Буду я стоять на палубе, держа секстант, и пытать созвездия: как нашему рулевому поворачивать? Вспомню и о тебе, как мы с тобой лежали на крыше и отыскивали в летней ночи двоих Медведиц.
В Ютландии наш капитан думает провести с неделю. Пополним припасы, дадим команде отдохнуть, местную оперу послушаем. А там недалече и конец нашего путешествия — Авалонский остров.
В первый день мы только и делали, что погружали да разгружали ящики. Портовики здешние работают степенно, не торопясь, зато и груза не побили. Много диковин мы привезли из южных земель, из Офира: павлиньи синие перья и розовые пеликановые, лазурь и золотые чаши, ладан, ткани узорные. Много добра увезём отсюда: рожь, меха да кружево, а сверх того — хрусталь. Китежский хрусталь, Анна — словно кружево, застывшее во льду!
На второй же день принимал нас с капитаном сам китежский князь. Оказал честь и усадил за свой стол в главной зале. Зала эта днём светла, словно облачко, потому как окна стрельчатые в ней поставлены от пола до потолка. Князь отблагодарил нас за честную торговлю и одарил ценными вещицами. Не по-денежному ценными, иначе.
Вот и подобрался я ко главной цели своего письма. Прилагаю в конверте одно из этих малых сокровищ. Пусть это будет мой тебе подарок на двенадцатилетие, раз уж к самому дню рождения ничего толкового не вышло прислать — мы шли тогда возле рифов Кокани, ох и дали они нам попотеть!
Теперь в твоих руках — путевой талисман. Пользуйся им, Анна, смело. Много миров есть в нашей Вселенной. Немало таких, где не хватает и доброты, и правды. Не знаю, бывает ли где-то настолько хорошо, Анна, как у нас дома, но пора бы тебе отправиться за пределы нашего уютного городка, нашего благословенного мира. Попробуй навестить другие и привнести в них немного радости. У тебя ведь по-прежнему её полные карманы, а, рыбка моя шустрая?
P.S. Как будешь писать о своих успехах с новой игрушкой, то адресуй уже на Авалон. Чтобы письмо дошло быстрее, шли его в Новгород с воронами. Оттуда оно пойдёт на северное побережье, дальше — заберут почтовые лебеди.«
Отцовский подарок, да ещё и талисман! Но где же он? Анна отложила письмо и потрясла конверт, что показался ей до того пустым. Оттуда на стол выскользнуло колечко.
Тонкие серебристые линии, потемневшие на перекрестьях, свивались в незнакомый замысловатый узор. В его центре блестел крохотный камушек. Анна забралась на подоконник и покрутила кольцо так и эдак. Но даже лучи полуденного солнца не раскрыли подлинного цвета камня: он казался и синим, и красным, и даже золотым одновременно.
— Аннушка, обедать! — послышалось за дверями.
— Сейчас, подожди минуточку! — крикнула девочка в ответ, продолжая разглядывать подарок. Послышался скрип ступенек: мать возвращалась в гостиную.
— Я только попробую — и сразу обратно, — сказала себе Анна и надела кольцо.
Тогда она сразу поняла, что делать. Отчётливо и естественно, как в тот момент, когда удержалась и не разорвала конверт, чтобы не повредить письма.
Так знали мальчишки на спортивных занятиях, куда направить мяч, так находил учитель простые слова для сложных теорем и характеров. Так отцовская команда умела ценить груз, а незнакомый князь — благодарить за это.
В общем, обычное было дело — знать, как поступить верно.
— Идём по компасу, — прошептала Анна. Эту присказку повторял отец, когда нужно было принять трудное, но верное решение. С ней же много лет назад объяснял ей, ещё совсем маленькой, как принять близко к сердцу правильную мысль, запустив её в свои паруса, как добрый попутный ветер.
Страшно не было, только волнительно. В груди так и распирало нетерпение. Как-то её встретит другой мир? Вдруг она вломится туда в неподходящий момент и помешает кому-нибудь? Глубоко вздохнув, Анна подошла к своему платяному шкафу, осторожно приоткрыла дверь и шагнула внутрь, а может — наружу.
***
Первое, что бросилось Анне в глаза — комната иномирянки оказалась здорово неприбранной. Нет, вещи были аккуратно расставлены на полках и столе, но очень уж много их толпилось: всех этих статуэток, кукол с блёстками в глазах, зверушек, сердечек, коробочек...
«Как будто у старой дамы на каминной полке», — подумала Анна и прыснула в ладонь. Смех не выдал её, поскольку оказалась она, по-видимому, в местном шифоньере и теперь смотрела на комнату через приоткрытую дверь.
Сама иномирянка сидела к ней спиной за белым столиком, освещённым лампой, глядя в продолговатое ручное зеркальце. Тёмные волосы глубокого орехового цвета спадали с макушки, завязанные в высокую, но свободную причёску. Вот девочка чуть повернулась, разглядывая себя под другим углом. Анна увидела подмазанную румянами скулу. Ага! Наверное, перед ней актриса или балерина. Только вот простенькие обтягивающие штанишки и маечка... Нет, скорее, гимнастка.
Тем временем владелица комнаты, всё ещё не замечая затаившуюся гостью, установила зеркальце на подставку и встала. Ну точно, ей не больше двенадцати! Отойдя к середине комнаты, она глубоко вздохнула и начала... Танцевать? Нет, скорее разминаться простыми ритмичными движениями. Почему-то девочка очень волновалась. Даже полумрак не скрывал стиснутых скул, жалобно изогнутых бровей, зажатости рук.
«Она стесняется зеркала!» — догадалась Анна. «Может, там что-то не то отражается?». Ей стало ужасно любопытно. Пытаясь получше рассмотреть зеркало, Анна потянулась вперёд. Увы! Дверь здешнего шкафа оказалась куда податливее, чем её собственного.
Иномирянка замерла, вытаращив глаза.
— Прошу прощения за вторжение, — вежливо сказала Анна, поднимаясь с ковра.
— Ой капец, — прошептала на это иномирянка.
Ещё бы она не испугалась! Нужно было что-то сказать.
— Меня Анна зовут, а тебя как?
— Я, ой, эм, я Настя. В смысле, Анастасия. А ты кто? И почему так одета?
Анна взглянула на свой подол. О-о, на ней же так и остался вышитый школьный фартук. Не лучшая одежда для похода в гости к новым друзьям, но что поделать.
— Я только пришла из школы, и сразу сюда. А ты почему так одета? Ты гимнастка?
Настя смущённо разгладила густую россыпь золотых и розовых блестяшек на майке. Вдруг нос её наморщился, губы скривились:
— Никакая я не гимнастка! Я вообще ничего не умею. На меня... Ах, на меня никто не смотрит!
— Где не смотрит? — уточнила Анна. — На сцене?
— Вон та-а-ам! — Настя махнула рукой в сторону зеркальца. — Я для них недостаточно крутая. Ничего не получается!
Заплаканная иномирянка выглядела настолько расстроенной, что казалось — случилось горе. Так не плачут, когда зашибут коленку или проиграют матч. Так опускают плечи, сжимая кулаки, когда шторм ломает посаженную тобой яблоню. Когда потерялся щенок. Когда застрял на необитаемом острове и целыми днями думаешь только: никогда больше не увижу родных, никогда.
— Почему тебя это так огорчает, Анастасия? Там кто-то важный для тебя? — осторожно спросила Анна.
— В том-то всё дело, — шмыгнула Настя, размазывая по глазам тушь. — Негде взять важных. Никто со мной дружить не хочет, потому что никто про меня толком не знает. Нет, ну я общаюсь... Но там всего человек пятнадцать...
— Это же целый класс!
— Этого мало...
Тут Настин взгляд впился в расшитый подол. Не отворачиваясь, она бочком прошла к своему чудо-зеркалу, стащила его с подставки.
— Расскажи больше о своей школе! И... И вообще, возьми меня с собой, в свою сказку! Ты так похожа на ту самую Анну из мультика, я восхищаюсь тобой! — умоляюще зашептала она. — Ты ведь можешь меня забрать хоть на пять минуточек в свой супер-дворец или что у тебя там? Ну пожалуйста! — просила Настя, хватая Анну за руки.
— Конечно, пойдём ко мне в гости, — обрадовалась Анна. — У нас как раз обед готов. Держись за меня, Анастасия.
Рука с кольцом легла на дверку шкафа.
***
Когда они вышли в комнате Анны, мамины шаги ещё слышались на лестнице. «Выходит, пока я там — здесь время стоит», — догадалась Анна и хотела было рассказать об этом открытии Насти, но та, похоже, не услышала бы её сейчас. Иномирянка стояла посреди комнаты с открытым ртом, совершенно зачарованная.
— Как у тебя миленько... и тихо, — сказала она наконец. Тут Анна вспомнила, что в той, потусторонней комнате что-то гудело, стучало, глухо фырчало издалека. Ещё она вспомнила, что новая подруга до сих пор щеголяет в своём гимнастическом наряде.
— Давай тебя принарядим к обеду. Я тоже заодно переоденусь.
— Ты мне дашь своё платье? Платье принцессы! — захлопала в ладоши Настя.
— Ну уж и принцессы... Вот, выбирай.
На кровать легло старое красное клетчатое платье с карманами, шитое навырост, в котором Анна бегала на пирс, и поновее — зелёное, с расшитой цветами полосой от ворота, с дутыми длинными рукавами. «Деньрожденьское», прошлогодний бабушкин подарок.
— Какие-то они тусклые, — с сомнением заявила Настя, приподнимая зелёный рукав. — Это вообще как жухлая трава. Ой, ты только не обижайся... Знаешь, мне даже почти нравится, честно. Они, ну, подходят ко всему этому. — Она обвела рукой вокруг, указывая на шкаф, крашеные доски пола, карту и картинки на стене с обоями в светло-жёлтую полосу. — Они такие, короче, ретровые, тут вот эти штучки, вышивка.
— Я не понимаю многих твоих слов, Анастасия, — призналась Анна. — Надеюсь, это добрые слова, потому что шила и вышивала моя бабушка.
— Ой. Да. Конечно, добрые. Я возьму красное.
Девочка нырнула под клетчатую юбку, натягивая платье поверх своей лёгкой одежды. Уже разделавшись со своим переодеванием и сложив школьную одежду на полку, Анна обнаружила, что Настя всё ещё не успела одеться. Гостья беспомощно шарила рукой по разрезу на спине:
— А где тут молния?
— Молния? Известное дело, в облаке. Давай застегну тебе пуговицы.
Настя подставила ей спину, но тут же оглянулась, жалобно попросив:
— Только не смейся надо мной, ладно? У нас всё проще застёгивается.
— Я опять не понимаю, — призналась Анна, накидывая последнюю петельку. — Смеяться над? Это как?
— Смеяться над — это когда кто-то сделал глупость, и все хохочут.
— Зачем? Нет, всё равно никак не соображу.
— Аннушка, обедать! — снова раздалось из гостиной.
— Мам, я приду с подругой, хорошо? Поставь ей, пожалуйста, тоже тарелку, а мы пока вымоем руки, — крикнула Анна, высунувшись за дверь. Оглянувшись, она махнула Насте: пойдём, мол. Но пришлось окликнуть иномирянку, прежде чем та отвлеклась от своего зеркала. Зачем-то Настя вертела им во все стороны, как будто пыталась поймать в него всю комнату.
«Что за странное сокровище — ловит всё и всех», — подумала Анна, спускаясь по лестнице. Настя шла за ней, тихонько вздыхая. Они прошли под лестницу, где возле двери в ванную висел рукомойник.
Услышав горестный вздох в двадцатый раз, Анна решилась спросить.
— Расскажешь про свой талисман? Ну, зеркальце? Никогда не слышала, чтобы вещь, наполненная чудом, приносила столько волнений. Если оно сломалось, только скажи — можно вместе поискать способ его починить.
— Это не зеркальце, а телефон. Там связь со всеми людьми на свете, и можно смотреть видео, в смысле, запись, что они делают, едят, куда ходят. Такие у всех есть, это никакой не талисман, там внутри не чудо, а электричество в такой коробочке, — старательно объясняла Настя, переминаясь с ноги на ногу, пока Анна брызгала себе на руки из рукомойника. — Не помогай! — оборвала она, стоило Анне начать объяснять ей, откуда идёт вода. — Я сама хочу попробовать.
Скоро из-под Настиной ладони тоже полилась вода, звонко ударяя в таз.
«Ну и дела. Радуется, будто её на лодке кататься взяли, а ведь только что не находила себе места,» — удивилась про себя Анна, однако тут же догадалась: «Наверное, дело в том, что у них там всё под другим углом устроено. Как если бы камушек повернули другой гранью ко свету.»
Вытерев руки, они поспешили в гостиную. У накрытого стола ждала мама. Анна подбежала и уткнулась в её передник. От мамы всегда так приятно пахло! Тёплая ладонь легла на её макушку, потрепав по волосам.
— Вот наконец и ты, моя милая Аннушка. Прошу к столу. Представишь меня нашей гостье?
— Мам, это Анастасия. Анастасия, это моя мама, Ольга. Будьте знакомы, — сказала Анна, церемонно разводя руками, как это было принято. Знакомство — дело важное, спешки не терпит, так что вежливость тут не лишняя.
— Ого... Вот это и правда как в сказке, — прошептала Настя. Анна решила, что девочку восхитили тарелки золотистого супа и жаркого на столе — она ведь такая худенькая, наверняка недоедает. Однако Настя изумлённо таращилась на них с мамой.
— Ну просто вы, тётя Ольга, как королева разговариваете, — пробормотала она наконец.
***
Они поели, вымыли тарелки, а потом сели за убранным обеденным столом играть в гусёк — непростую забаву, в которой две перелётных гусиных стаи старались обойти шторм. Игрокам здесь требовалась не только удача, но и устный счёт, и внимательность. В открытую форточку проникал солоноватый воздух, казалось — не птицы-фишки летят над морем, а они сами. Анна так увлечённо следила за своей стаей, что не сразу заметила: новая подруга переживает. То и дело Настя отвлекалась от игры, которая, по правде, шла у неё довольно туго, и заглядывала с явной тревогой в своё чёрное зеркальце-телефон. Штуковина лежала рядом на столе, но так ни разу не засветилась. Анна сочувственно тронула девочку за плечо:
— Оно всё-таки сломалось, да?
— Похоже. Ничего не показывает. Даже экстренного режима с часами.
— Это опасно?
Плечо вздрогнуло.
— Ну, в общем, да. Меня уже целых полтора часа нет на связи. Родители не хватятся, их всё равно дома нет, но ведь я не знаю, что там в сети происходит. Может, кто-то показывает прямо сейчас что-то важное, а я пропущу и не буду знать. Надо быть в курсе, понимаешь?
Анна попыталась представить себе нечто настолько важное. Получилось такое, что она уронила стаканчик с кубиками.
— Ого! Так ты, наверное, вроде смотрителя маяка, да? Присматриваешь за людьми в сложных условиях и в нужный момент реагируешь? Что же ты молчала! Вот это приключения у тебя!
— Нет, нет, я просто... Я же тебе говорила. Там те, кто может со мной подружиться, если я им понравлюсь. Надо их поддерживать, когда они себя показывают. Танец, там, или что у них на обед, или покупки новые. Я всё жду, вдруг за мной тоже кто-нибудь будет так следить, ах!
— Вот как... — разочарованно протянула Анна, высвобождая одну ногу. Поразмыслив, она добавила: — Конечно, ругать чужие миры некрасиво, но как по мне — у вас ужасно сложные, лишние традиции. Всего лишь танцы, а ты уже вся извелась, как будто на той стороне тонет судно.
Отодвинув телефон, Настя опустила плечи, закрыв лицо руками.
— Я должна тебе признаться. Я пошла с тобой только потому, что хотела поснимать твой другой мир на видео и всем показать. Тогда у меня тоже появилась бы уникальная фишка, меня бы ценили, понимаешь? На самом деле я ужасно испугалась, когда ты меня пригласила. Но ты оказалась доброй, а я... Я без разрешения пыталась снимать, а телефон не заработал. Наверное, он вообще того, сломался. Это такая магия здесь, да? Это мне за обман? Жесть, за полтора часа там уже могло случиться что угодно, а я осталась за бортом, полностью, навсегда!
В ужасе от таких сильных переживаний, Анна принялась гладить бедняжку по голове, неосознанно повторяя за мамой.
— Ну не надо, не плачь ты так. Ведь это всего лишь полтора часа, как два урока с переменкой. Что могло стрястись? Просто прошло немного времени. Время... Время! Ну конечно!
Настя отняла ладони от мокрого лица.
— Что?
— Думаю, пока ты в нашем мире, то в вашем время не идёт. По крайней мере, для меня не минуло и секунды между уходом и возвращением. Значит, ты вообще ничего не пропустила из того, что случилось на твоей стороне. Наверное, твоё зеркальце не умеет работать вне своего времени, раз уж там внутри часы. Оно просто не понимает, что происходит. Когда ты вернёшься, оно проснётся, вот увидишь! Ну? Тебе легче, Анастасия? Ну же, улыбнись!
И Настя улыбнулась. Медленно она взяла в руку телефон, посмотрела в пустую чёрную поверхность.
— Значит, ничего не нужно? Я могу делать, что захочу, не беспокоясь о связи?
— Можешь, я уверена.
Настя вскочила со стула, выбежала на середину комнаты. Раскинула руки, завертелась на месте — подол платья расцвёл маковым цветом, растрепалась причёска. Анна с интересом наблюдала, болтая ногами. Совсем это не походило на ту неловкую разминку, свидетельницей которой она стала в иномирье. Но вот наконец Настя осела на пол.
— Уф, голова закружилась... — прошептала она. Тут же приподнялась:
— Ой, прости! Давай как будто ты этого не видела, а то я забылась чего-то.
— Что ты! Хоть и простой танец, а настоящий. Давай ещё!
Они взялись за руки и заплясали по ковру.
— А теперь — на чердак! — заявила Анна, немного отдышавшись.
— Разве можно?
— Тебе — просто необходимо.
Сегодня даже вечно заедающая щеколда чердачного окна подалась легко. Их дом не весь загорожен был соседними, его надворный фасад выходил в небольшой цветочный садик, за ним виднелась нижняя улица, её красные черепичные кровли, а дальше...
— Море! — выкрикнула Анна.
Настя подвинулась к ней, осторожно высунула голову в окно. Долго молчала, чуть приоткрыв рот. Глаза у неё стали совсем большие. Анна знала — так всегда бывает, когда в них затекает вечность.
— Оно такое, ну, — неуверенно сказала наконец иномирянка, — большое...
— Привольное, свободное, медленное, сильное, — подхватила Анна. — Сливается с небом. Как будто разом плывёшь и летишь.
— Да, да... — прошептала Настя, снова надолго умолкая.
Анна спохватилась, когда лёгкая рябь вод порозовела.
— Мне ведь ещё уроки делать! Давай, провожу тебя домой.
На пороге шкафа Настя обернулась и вдруг вцепилась в руку Анны:
— Ты ведь ещё когда-нибудь придёшь за мной? Пожалуйста! А то я даже не помню, когда у меня было столько радости.
— Приду, — пообещала Анна. — Папа говорит, у меня радости — полные карманы. Оставь себе платье, Анастасия. Будешь надевать сюда в гости...
***
В жёлтом свете керосиновой лампы контурная карта казалась выполненной из старинного пергамента. «Нужно потом поразмыслить, отчего такое хорошее слово, как связь, в одном из миров вызывает настолько ужасную тревогу», — подумала Анна, берясь за синий карандаш. Но она сделает это позже, а сейчас — поднять паруса, идём по компасу. Так много всего нужно выучить, столько в будущем неизведанных земель, раненных душ, а может, и опасностей. Нельзя, чтобы путевой талисман остался безделушкой для двоих подружек. Пусть доброта прорастает в каждую грань, нигде не заглушаясь сорняками! Склонившись над картой, Анна ярко-синими, красными, золотыми пунктирными стрелками размечала течения вечности, блага и мира. На севере, в самом плотном их вихре нерушимо стоял Авалон.
Золотая рыбка
Серые сумерки опускались на пустыню. Песчаная гладь тихо, едва заметно сменялась морской. Резные глыбы обращались рифами, выныривая из туманной волны бархана... Иммануил потряс головой. Померещилось, всё померещилось. Он опустился на колени в стремительно остывающий песок, покрепче кутаясь в длиннополую рубаху. Пётр сбросил рюкзак и рухнул рядом, раскинув руки. Видно было, что ему, коротконогому и коренастому, и так тяжело проходить большие расстояния, а груз вовсе превращал путешествие в самоистязание. Сейчас он шумно хватал ртом воздух. Синяя повязка ослабла и сползла с головы, отросшие за дни путешествия тёмные волосы разметались во все стороны.
— Нет, ты всё-таки объясни мне, Маня, ради чего мы сюда попёрлись, — сказал он, отдышавшись. — Откуда тут рыба? Тут ничего нет, Маня! Тут пустыня. В ней пусто по определению. Ещё и жарко. Прикинь, я потею и остаюсь сухим, потому что пот испаряется моментально. Я усыхаю, Маня!
— Усыхаешь, говоришь, — задумчиво протянул Иммануил. Он лёг на живот и стал пристально разглядывать песчинки. Крошечные кристаллики, обкатанные ветром. В каждом — своя загадка, ответ на которую совершенно бесполезен, но как же их много, как манит чувство тайны... — Может, в этом весь смысл. Усохнуть, чтобы протиснуться через игольное ушко.
— Тебе солнышко в голову ударило? — осведомился Пётр.
Полупрозрачная песчинка легла на ладонь. Словно гадательный хрустальный шар. Что он покажет, если всмотреться? Верное направление или ещё один красивый бесполезный мир, важный лишь себе самому?
— Нет, серьёзно, — продолжал Иммануил, забирая в кулак пригоршню песка. — Вон, гряда камней у горизонта. Ветер и песок могли выточить арку. Очень узкую, невидимую отсюда. Мы можем в неё поверить и попытаться найти.
— Ерунды не говори. Поверить-то можно, но найдём мы её, только если она реально там есть. А что, в инструкции этой твоей что-то говорилось про арку в камнях?
Иммануил не отвечал. Он рыл в песке ямку.
Пётр, повернувшись на бок, некоторое время наблюдал за этим занятием. Наконец он сказал:
— Неужели думаешь воду найти?
Ямка получилась глубокой. Иммануил некоторое время пристально смотрел в её центр и ничего вслух не говорил. Ночная темнота сгущалась, но на дне ямки непонятным образом оставалось светло — как будто стёк туда остаток быстрого светлого вечера. Свет разгорался и наконец вспыхнул тёплым огнём. Пётр присвистнул.
— Который день наблюдаю, а всё никак не привыкну. Ух, хорошо! Я уж зябнуть начал. Ты есть не хочешь?
— Нет, — сказал Иммануил.
— Вот и я нет. И жажды не чувствую. Удивительно, Маня, просто потрясающе. А я тебе не верил, прикинь.
— Тогда выбрось поклажу, — попросил Иммануил. — Тебе же самому будет легче.
— Да ну тебя, — ответил Пётр с опаской и придвинул рюкзак поближе. Больше он ничего не спрашивал в ту ночь, только лежал к огню лицом, иногда протягивая ладони, и отблески мерцали в его зеленоватых глазах.
***
Пятый день они шли вдоль каменной гряды, десятый от начала их путешествия. Песок здесь был красноват, местами ветер обнажал растрескавшуюся глину.
— Нет, я не спорю, всё логично. Мне даже нравится, — рассуждал вслух Пётр, не умевший, по-видимому, выносить тишину. — Мы явно идём по руслу какой-то очень давно пересохшей реки. Знаешь, это реально может сработать. Бывают же окаменелости всяких ракушек, наутилусов, а мы найдём окаменелую рыбу.
— Рыба должна быть живой, и не простой, а золотой, — ответил Иммануил.
— Отлично! Отлично, пускай золотой. Где-то подле русла реки лежит старинный город или поселение. Мы там покопаемся и найдём золотую фигурку рыбы. Вполне похоже на правду, хотя и маловероятно.
— Если бы я искал окаменелость или украшение, то купил бы у кочевников, как ты свою повязку.
— А, это разве кочевники! Так, замануха для туристов. — Пётр махнул рукой. — Они пустыни-то не нюхали, зуб даю. Ладно, пусть мы среди песков ищем живую рыбу. Но, Маня, от меня тебе какой прок? На кой ты меня сюда потащил?
— В инструкции говорилось, что нас должно быть двое, — терпеливо напомнил Иммануил. — Можно — трое, но больше я никого не нашёл.
— Это-то я помню. Но меня — почему? Я до сих пор даже огонь развести не могу. Зато натёр себе ноги и потерял, наверное, десять кило. — Пётр остановился, сбросил с одной ноги шлёпанец и стал разглядывать ступню, шевеля пальцами. — Песок, как наждачка. Может, реально просто выкинуть их и босиком топать, как ты?
— Мне показалось, ты умеешь разбираться в рыбах.
— Я-то? Не гони! Ладно бы место было такое, где этих рыб целый ассортимент. Может, в инструкции имелась в виду морская пустыня? В том смысле, что океан?
— Не выдумывай.
— Мы уже десять дней идём. Меня из вуза отчислят, Маня.
— Не отчислят.
— Что ты знаешь? Взял себе отгул на работе и мотаешься, куда хочешь. А студент — это только кажется, что он свободен, а на самом деле в универе — как в кандалах, истинно говорю.
— Я уволился, — сказал Иммануил.
После этих слов Пётр очень долго шёл молча, и теперь Иммануил мог не отвлекаться. Он внимательно разглядывал то камни справа, то красный бархан слева. Кромка песчаного холма дрожала, и не разобрать было, от зноя или от ветра, способного перегонять дюны с места на место, словно гигантские волны.
— Слушай, — жалобно сказал наконец Пётр. — А может, имеется в виду солнце? Оно очень даже золотое, говоря метафорически... Нет? Чего ты молчишь? Слушай, ты по-прежнему есть не хочешь? Я не голоден, просто по еде соскучился. Заточил бы печенюшек...
— Сейчас закопаю тебя в песок по пояс и оставлю так, — сказал Иммануил. Он остановился и стал смотреть на солнце, затянутое багрянистой дымкой.
***
Им всё чаще попадались камни, рассыпанные рядами. Первое время Пётр кидался изучать их, всё ещё надеясь открыть неизвестное поселение. Затем перестал и шёл понуро, отдышисто. То, что казалось закономерностью, было лишь игрой ветра и песка. Ветер усиливался, царапал кожу, и не получалось теперь думать о песчинках как о мирах. Что бы ни таилось у них внутри, сейчас то были безликие пули бури.
От этого Иммануилу становилось ещё более одиноко. Но он не пытался нарушить молчания, надеясь, что Пётр наконец распробовал сладость тишины.
На привалах напарник дремал или копался в рюкзаке. Он больше не восторгался возникающими из ниоткуда костерками. Лицом Пётр здорово осунулся, а его шлёпанцы растрескались. Но угрюмым он не выглядел — скорее, сосредоточенным.
Дымка в небе становилась плотнее. Она уже давно не пропускала света звёзд — серебристой небесной пыльцы — а за последние дни даже солнце превратила в мутный шар.
— Будет большая буря, — проговорил наконец Иммануил. — Надо найти хорошее укрытие и закрепиться там.
— Почему это мы должны обращать внимание на бурю? — резко ответил Пётр. — Мы всё равно не можем тут умереть, так ведь?
— Не знаю. Проверять не хочется.
— Ты всё поставил, что у тебя было, на этот поход, а теперь отступаешь? Мы тут уже месяц, а ничего не нашли. Ни живую рыбу, ни дохлую, ни золотую, ни медную! Разве потерять целые сутки из-за погоды для нас не роскошь? Не ты ли мне говорил, когда мы сюда отправлялись: «Дисциплина очень важна, друг мой Пётр, каждый шаг имеет значение, Пётр, нельзя относиться безрассудно даже к мелочам»...
Налетевший вихрь рванул повязку с головы Петра, и тот отвлёкся, схватившись за тряпицу. Иммануил попытался понять, рассержен напарник или разочарован.
Наконец он ответил:
— Это правда, что я поставил всё. Невозможно было продолжать отираться на краю пустыни, снова и снова откладывая настоящую вылазку, возвращаясь в удобную рутину. Я подумал: надо сделать поход вопросом жизни и смерти. Но сейчас как представлю, что вернулся с пустыми руками и сижу дома в четырёх постылых стенах, весь выпитый пустыней... Без работы, без сил найти новую...
— Вот! — торжествующе воскликнул Пётр. — Вот видишь! Мы должны рискнуть чем-то ещё большим и попробовать то, чего раньше не пробовали. Есть же шанс, что это приблизит победу!
— Тем более я не отказываюсь от слов насчёт дисциплины. Но ты превратно их понимаешь, — продолжал Иммануил. — Дисциплина — это не только способность идти, когда не хочется, но и пережидать, когда не хочется. Это — умение использовать всю силу во благо делу, но ещё — ловить всякую возможность для самого эффективного восстановления сил. Нужно знать, какие сложности тебе всегда по плечу, какие — непременно нужно преодолеть, став сильнее, и наконец... Какие нужно переждать, пав ниц, закрыв руками голову и молясь, чтобы оно поскорее ушло.
— Тебе видней, как поступать, — быстро проговорил Пётр, срывая с головы непослушный платок и запихивая его в карман. — Двигаем тогда.
Он торопливо зашагал в сторону выветренных глыб чёрного туфа, сходя с намеченного пересохшим руслом пути.
— Нечасто ты соглашаешься вот так запросто, — заметил Иммануил, поспевая за ним. Полы рубахи бились, как спущенные перед штормом паруса, хлестая его по ногам. Горячий вихрь швырял уже не песчинки — камешки.
— А тут особо некогда спорить. Ты оглянись, сам поймёшь.
Иммануил оглянулся и увидел, что рыжий горизонт вздыбился стеной.
***
Когда второй день бури подходил к концу, Пётр поднял голову и спросил:
— Мы никогда отсюда не выберемся, да?
— На это похоже, — ответил Иммануил. — Но мало ли, что на что похоже. Вон, барханы выглядят как волны, а руку протянешь — одна сушь. Если не будем отчаиваться, выберемся.
***
На тридцать третий день Иммануил увидел оазис.
Они только с полчаса назад покинули свой каменный приют. Пустыня лежала неподвижно, словно зеркало. Найти русло реки заново было теперь невозможно: сошли с мест песчаные холмы, утонули каменные россыпи. Длинный отрог дюны, что тянулся по левую руку, теперь растаял, и взору открылась золочёная гладь.
— Может, рыба — это сама пустыня, — задумчиво сказал Пётр. — Песчинки — золотые чешуйки...
Но Иммануил не слушал его. Он глядел на блики, серебрящиеся на поверхности маленького озерца. В воде что-то плескалось.
— Туда, — выговорил он наконец. — Скорей!
Пётр не сдвинулся с места.
— Там, там наша золотая рыбка! Ну что же ты стоишь! — закричал Иммануил, дёргая спутника за руки. Не добившись ответа, он кинулся к оазису, спотыкаясь — рыхлый песок ловил его ступни.
— Обалдел? — равнодушно сказал Пётр. — Это мираж обыкновенный.
— Что? Нет! Не может быть!
— Ну, давай проверим.
Пётр, не торопясь, стащил с ноги шлёпанец и хорошенько размахнулся. Истерзанная обувка даже не долетела до воды. Нечто вырвалось из голубого озёрного пятна и вонзилось в резину. Шлёпанец разломился пополам и тут же был искрошен в пыль. Миг — и не стало даже этой пыли, и снова впереди виднелся оазис. Игра прохладных бликов, заманчивый плеск.
— Как ты понял? — одними губами спросил Иммануил, с неожиданной остротой ощутив их иссушенность.
— Так ведь водой не пахнет. Не чувствуешь, что ли?
Иммануил впервые за всё путешествие посмотрел на спутника с изумлением. Так, будто у того между ладоней вспыхнул огонь.
— Серьёзно, не чувствуешь? Эх, теперь второй тапок ни туда, ни сюда. Ладно, всё равно ступни уже загрубели до каменного состояния... Слушай, ты не замечал, как у нас руки высохли? Выглядит, как чешуя.
Иммануил уставился на свои пальцы. Действительно, осмуглевшая кисть вся испещрена была тонкой белёсой сеткой, и кожа теперь напоминала рыбью.
— Хочешь сказать... Рыба — мы сами?
— И нужно было пройти через пустыню, чтобы это понять. Классика, правда?
Солнце, теперь ничем не сдерживаемое, накаляло пустыню докрасна. Безграничная, ненужная свобода. Опостылевший горизонт. Высохшее лёгкое тело, изнемогающее не от жажды — от тоски.
— Идём дальше, — сказал Иммануил и повернул от миража вправо, туда, где ещё виднелись нетронутые бурей камни.
Пётр пожал плечами, насколько это позволял рюкзак, и босиком двинулся за ним. На ходу он достал из кармана уцелевшую повязку и туго затянул её на голове.
***
Каждый день они встречали по миражу, а то и по два. Пётр проходил мимо них равнодушно; Иммануил научился следовать его примеру.
Но в один из дней, завидев далёкий колодец, Пётр замер. Сбросил свою поклажу, вытянулся по струнке и стоял так, будто наслаждался музыкой или ароматом сада.
— Разве не мираж? — удивился Иммануил. Он всмотрелся в очертания колодца. За ним, уходя в горизонт, вырисовывался обрывок шоссе, которого никак в пустыне быть не могло. По асфальтной ленте метнулась легковушка и пропала.
— Там вода. Я уже думал, никогда её не здесь не встречу. Пётр подхватил рюкзак и пошёл по направлению к колодцу. Но Иммануил колебался. Он помнил все миражи прошедших дней, помнил, как из весёлых бликов рванули гарпуны невидимой хищной силы.
— Если ты никогда не чуял воду в пустыне, то откуда знаешь, что это она?
— Маня, милый, это смешной вопрос. Воду ни с чем не перепутаешь.
Когда до колодца оставалось всего несколько метров, Пётр остановился.
— Я волнуюсь, Маня. Если её нет и там, как это пережить? Если в единственном на всю пустыню источнике воды нет рыбы? — От волнения к нему вернулась одышка. — Может, удовлетворимся тем, что добрались до колодца? Тогда хотя бы можно надеяться, что когда-нибудь потом, в следующий раз. Будем просто верить в колодец, а, Маня?
— Понимаю тебя. — Иммануил попытался улыбнуться, но не вышло. — Но нельзя так. Мы пришли с одной-единственной целью. Ничего другого не подойдёт. Не бойся. Рискнём до конца.
— Маня, он такой старый, — обеспокоенно продолжал Пётр. — Как из него черпать-то? Тут какая-то палка... Из чего он вообще сложен — из глины? Наверняка вода мутная. Не верится мне, что рыба могла тут выжить.
— Тут, кажется, нет даже ведра, — сказал Иммануил, обходя и осматривая колодец. От него действительно начиналась асфальтированная дорога. Иммануил обнаружил, что если встать на неё — виднеется город. Конец пути. Высотки, бурный ход автомобилей. Квартира. Постель. Водопровод.
Пётр хлопнул себя по лбу и сел копаться в рюкзаке. Выбросив оттуда на песок несколько бесполезных предметов — спиртовку, плащ, пачку мыла, складной ножик — он торжественно вытащил мятый походный котелок.
— Не зря всё-таки пёр эту тяжесть! На кубок не тянет, конечно, но пользоваться можно. А ты говоришь — оставь, оставь.
— Так ведь всё остальное можно было и выкинуть, — заметил Иммануил. Иссохшие пальцы задрожали, когда он взял у Петра котелок и стал привязывать к ручке ветхую бечёвку.
— Если рассудить здраво, рыбы в колодцах не водятся. — сказал он, понемногу отпуская жердь.
— Ага. — Пётр зачарованно смотрел на колодец, не решаясь подойти и заглянуть. — Я знаешь, чего ещё боюсь, Маня... Вдруг мы ей не понравимся.
— Бояться определённо стоило бы меньше, — сказал Иммануил, кивнув на опустевший рюкзак.
Бечёвка скользила по ладони, никак не желая кончаться. Котелок проваливался в пустоту.
— Не мог же он пересохнуть... Вода так и слышится... — проговорил упавшим голосом Пётр. Он сидел, обхватив колени, поглядывая то на колодец, то на шоссе.
Но тут невидимое в глубине изменилось — стало плотнее, осязаемее.
— Бульк, — сказал колодец.
Иммануил поводил бечёвкой, подсекая. Ему казалось, что в ладонях вот-вот загорится пламя. Внутри забился комок тепла. В глазах защипало, но чтобы родились слезинки — нужна была вода.
— Нам нужна вода, — сказал он вслух. — Самая чистая. В какой живёт рыба с чешуйками из золота.
— И сама рыба нам тоже нужна, — подхватил Пётр. — Но если даже она ускользнёт, то хоть бы взглянуть на неё одним глазком. Ну, просто чтобы знать, что она там есть, и что вода хорошая.
Иммануил одним рывком поднял жердь. Длинная журавельная шея вознеслась над его головой.
На бечёвке, чуть вращаясь, висел отяжелевший котелок. Пётр осторожно взялся за ручку. Иммануил отпустил жердь и подошёл отвязать бечёвку.
Оба, не сговариваясь, каждый со своей стороны заглянули в новоявленное стальное озерцо.
Между ними двумя трепетала в металле прозрачная холодная вода. У неё действительно был аромат — вода пахла жизнью. А у самого дна, переливаясь мерцанием чешуи, большим глазом поглядывая на путников, плавала маленькая золотая рыбка.
Циклоп, который помнил о море
Пелагиос был циклопом. Он жил на безымянном острове посреди тёплого моря. Окружённый скалами, остров и сам был скалистым, но в укромных низинах процветала буйная растительность. На северо-востоке кромка горизонта бугрилась: там возвышались другие острова. Пелагиос не был уверен, живут ли там ещё циклопы. Он знал историю только одного из их племени — Полифема.
Спускался ли Пелагиос испить воды из пресного ручейка, укладывался ли подремать в тени олив и раскидистых пиний — он помнил.
«Однажды они приплывут, — вздыхал Пелагиос. — От судьбы не уйдёшь».
Попервой он часто впадал в ярость. Камни склонов и дубовые стволы, ни в чём не повинные, познали гнев хозяина острова. Поваленные деревья Пелагиос ломал пополам, затем — в щепы. Только ночная прохлада остужала его и, приходя в себя, он видел вокруг себя немало славных дров.
Но едва сложив костёр, он в страхе топтал его загрубелыми ножищами. Вдруг огонь приманит злополучный корабль? А с другой стороны, не тщетно ли скрываться? С костром хотя бы теплее. И Пелагиос вновь чиркал кремешками — только для того, чтобы вновь пригасить огонь, как только слишком разгорится.
«Что толку? Полифем знал свою судьбу от прорицателя и не предотвратил её. Он был силён, но Одиссей воткнул кол в его глаз, он был умён, но хитроумный странник обвёл его вокруг пальца. Значит, не скрыться от Одиссея и мне».
Так всё чаще размышлял циклоп, пока не понял однажды, что устал прятаться. С тех пор он открыто жёг костры и проводил часы на вершинах прибрежных скал, глядя в горизонт.
Иногда Пелагиос думал, что, быть может, сумеет откупиться от мореходов. Он стал возиться с дикими овцами, доил их, ел их и стриг, собирая шерсть в пещеру. Стадо ходило по налитым низинам, а циклоп, поглядывая на них с пригорка, нет-нет да и говорил себе:
«Как же они будут-то, когда Одиссей пронзит меня колом? Сумеют ли сами найти себе пастбище или снова разбегутся по диким камням, щипая кизильник?»
При этом у него возникало незнакомое чувство. Как-то раз он выбрал для ужина молочного ягнёнка, но не смог даже свернуть ему шею, потому что матка смотрела на него снизу вверх неотрывно. Пелагиос вспомнил, как подкладывал этого мохнатыша ей под брюхо — да, он их всех различал по морде и весу. Как бережно ему приходилось смыкать огромные пальцы на малом тельце... С тех пор он более не обжирался бараниной сверх меры, отчего стадо его стало многочисленнее.
К холодам циклоп загонял овец в пещеру, сохраняя от холодного дыхания Борея. При факелах, пропитанных жиром, он подсчитывал осенний приплод, царапая куском угля по камню. Много или мало? От этого могла зависеть его жизнь.
«Может, если я предложу Одиссею стадо... Трудов своих мне жаль, но око и сама жизнь дороже.»
Ноябрьской ночью, закутавшись в руно, он брал факел и вновь выходил к побережью. Волны фыркали, толкаясь у камней.
— Где же Одиссей? — вопрошал Пелагиос. Свет факела заставлял единственный глаз слезиться. Владычествуют мореходы над безбрежными водными полями, открыты для них любые земли, где, верно, в обширных лугах бродят многотысячные отары. Нет! Ни шерсть, ни выдержанный сыр, ни оливки — дары убогого островка — не примирят Одиссея с циклопом.
— Где же ты, Одиссей?! Сколько ждать тебя? — кричал тогда Пелагиос, расшвыривая песок. Он бросался топтать прибрежную волну, колотил по мелким скалам, кроша их в пыль. После убегал обратно в заросли, валился там, вымокший, продрогший, измождённый, с потухшей головешкой вместо факела.
В летний зной, привалившись под стволом каменного дуба, единственного дерева, что не гнулось под его весом, циклоп сплетал из лоз плюща корзины, чтобы хранить сыр и собирать плоды. Руки знали свою работу, потому единственный глаз должен был поглядывать на овец — но вместо этого устремлялся к бескрайним водам.
«Каждая корзина может быть последней», — говорил себе при этом Пелагиос. -«Не эта ли?»
И казалось циклопу, что каждый лозовый ряд приближает его к Одиссею, а Одиссея — к нему.
* * *
Каждый день он оглядывался в сторону моря, каждый вечер в сумерках восходил на скалы. Факел горел, моргая на просоленном ветру, словно единственный глаз ночи. Пелагиос ждал. Высоко над ним рассыпался Млечный путь, блестящий, словно очи всех молодых барашков, пожраных им. «Может быть, мой глаз тоже будет там», — размышлял циклоп, и ныне эта мысль не заставляла его крошить глыбы туфа тяжеловесными кулаками.
Когда на горизонте показались очертания мачт и парусов, едва освещённые нарождающейся луной и звёздами, Пелагиос не сдвинулся с места. «Вот и всё», думал он, и мысль не приносила ни облегчения, ни гнева, ни горя. Осталось только смирение.
Наконец, судно бросило якорь недалеко от берега. Несколько шлюпок отделились от него. Циклоп на прощание окинул взглядом звёздное небо, испустил тяжелый вздох и по знакомой тропе отправился вниз, к заливу.
Мореплаватели привязывали шлюпки, когда он вышел из зарослей на песок. Они были невелики ростом, тонкотелые, и это удивило циклопа: он представлял их подобными себе. Но слишком долго он продумывал этот миг в своём ожидании, чтобы отступиться.
— Ты явился, Одиссей!
Отбросив факел, циклоп пал на колени. Голова его склонилась. Даже так Пелагиос был выше чужестранцев, но казался себе той овцой, что смотрела на него когда-то подле кострища. Снизу вверх.
— Одиссей? — удивился тот, кто шёл первым.
— Никогда о таком не слыхал, — подал голос другой.
Пелагиос не понимал.
— Я позволю забрать овец... Есть молоко, оливки, мушмула, — бормотал он, потряхивая косматой головой. — Сыр есть. Поешьте моего сыра.
— Сыр — это превосходно! — воскликнул Первый. Прочие загомонили:
— Наконец-то ужин без солонины! Ух, скорей бы напиться молока... Веди нас, друг!
* * *
Кругом костра раздавалось чавканье и смех. Взволнованные незнакомыми звуками, проснулись овцы. Мореходы возлежали на шерстяных валиках, перевязанных лозой, подложив руно. Они поглощали выдержанный сыр, ломая его руками, а закусывали оливками и фруктами. Пелагиос, вопреки обыкновению, приготовил двоих барашков: он рассудил, что отаре всё равно никуда не деться, ведь для этих пришельцев он и растил своё стадо.
Жареное встретили одобрительными возгласами. Вновь прозвучало слово «друг», которого циклоп не понимал, но зато даже единственным глазом он видел, как смотрит на него предводитель ватаги.
Двуокий, как овцы, Предводитель глядел на Пелагиоса не сверху вниз, как на ягнёнка, а вровень.
— Как гостеприимен ты, хозяин острова! — говорил он. — Мы не смогли бы причалить, если бы ты факелом не указал на безопасное место. Ты ведь мог бы обмануть нас, навести на скалы, но вместо этого привёл в заводь, а теперь греешь и питаешь нас.
— Так ты не Одиссей? — выспрашивал Пелагиос снова и снова. — Значит, по морям ходят разные люди, не только те, которые убивают циклопов?
Получив утвердительный ответ, он обводил взглядом смеющиеся лица. Наконец, изо рта циклопа вырвался незнакомый звук:
— Х-хы...
Сначала несмело, а после всё оживлённее, он фыркал, закидывая в рот куски мяса и сыра.
Когда трапеза пошла спокойнее, Предводитель вытащил на свет свой заплечный мешок, развязал его и сказал:
— Позволь и мне угостить тебя нашей пищей, друг. Ведь ты, верно, не знаешь ни хлеба, ни вина?
— Хлеба? Вина?
— Отведай, — сказал Предводитель, доставая из мешка буро-золотистую лепёшку. Разломив её, он подал половину циклопу.
Едва ли с ладонь было Пелагиосу незнакомое яство, но на вкус оказалось сладковатым, неожиданно сытным. Тут несколько других мореходов повскакивали с мест, чтобы угостить Пелагиоса кусками своих хлебов. Первый же тем временем откупорил небольшую амфору, и в деревянную чашу, откуда Пелагиос прихлёбывал родниковую воду, полилась густая красная жидкость. Слаще цветов прибрежного вереска пахло вино, и на вкус оказалось куда приятнее воды. Словно весенний поток, забурлила кровь в жилах. Теперь циклоп совершенно уверился, что не убийцы, а добрые гости явились на остров.
Пугая овец в пещере, Пелагиос хохотал.
* * *
Костёр догорал, а мореходы, сыто похлопывая себя по животам, располагались кругом него ко сну, потягивались на мягких шкурах.
— Доброй ночи, — перекликались они. — Доброй ночи, — сказали Пелагиосу к его немалому удовлетворению.
Спустя несколько минут только Предводитель, полулёжа, бодрствовал, да сам хозяин острова. Бесцельно тыкая прутиком в угли, Предводитель говорил:
— Да... Ты мог разорвать нас на куски, мог обрушить камни на наши шлюпки. Вместо этого ты заговорил с нами, привёл к своему жилищу. Ты славный друг, Пелагиос. — Он наконец лёг и смежил веки. — Доброй ночи.
Кострище остывало, а Пелагиос в темноте всё сидел и разглядывал спящих. Кость и плоть, что не хуже овечьей. Даже не придётся возиться со шкурой... Вздохнув, Пелагиос отправился в свою пещеру, растолкал спящих овец и улёгся под самой дальней стеной.
На другой день он спозаранку ушёл в лес, крикнув чужестранцам, чтобы брали из его припасов всё им необходимое. У истока родника Пелагиос сидел до заката, иногда погружая лицо в ледяную струю. Но вечером ему пришлось вернуться.
По дороге он выломал молодое деревце. К той минуте, когда слуха Пелагиоса коснулись обрывки моряцкой песни, ствол уже был расчищен от веток.
Циклоп остановился у кромки рощи. Ветви щекотали ему макушку и плечи. Закатное солнце, падая наискось, не касалось его лица, зато освещало поляну. Мореходы собрали костёр.
Нежные розовые тела, готовые к ужину. Хрусткие рёбрышки.
Вот они заметили его — и рассыпались в приветствиях:
— Добрый хозяин наш пришёл! Ну, друг, время веселья настало, а?
Но вскоре утихла вся команда, растерянная циклоповой неподвижностью.
Солнце садилось, уступая костру. Пелагиос вышел из тени. Он воздел над головой дубину, махнул, рассекая со свистом воздух.
— Пошли прочь! — закричал Пелагиос. — Уходите! Уходите, не то загублю вас всех! Бегите, пока не поздно!
Земля тряслась, когда он с рёвом топал ногами. Моряки с опаской попятились. Увидев, что они не собираются бежать, Пелагиос схватил одну из своих гигантских корзин и стал швырять ломти сыра.
— Что, на вертел захотели? — кричал он при этом. — Тогда набейте утробы начинкой, чтоб быть сочнее!
Они повернулись и кинулись прочь. Кто по дорожке, протоптанной циклопом к пещере, кто перепрыгивал через ломкий кустарник. Пелагиос ещё порычал им вслед для острастки, а после упал на колени около угасающего огня, который некому было поддержать. Обеими ладонями он сжимал себе лоб, зажмурив глаз, лишь бы не смотреть им вслед: тем сочным, тем лакомым созданьям... Тем, кто умел смеяться, петь, выжимать вино и печь хлеб.
После он поднялся и отправился на одну из своих излюбленных скал — ту самую, с которой увидел корабль. Он хотел посмотреть, как отплывают те, кто мог бы стать его друзьями.
Одна из шлюпок уже отплыла, другую отвязывали. Только Предводитель не торопился покинуть остров. Он наклонился над чем-то, лежащим на песке, затем выпрямился и крикнул:
— Ты славный друг, Пелагиос, хоть научен был другому! Теперь ты сбросил оковы страха, познал силу рук своих, но не надел оков ненависти. Ещё увидимся, так что помни меня все дни, как ранее помнил Одиссея!
Циклоп сидел на скале, наблюдая, как судно снимается с якоря и подымает паруса, серебристые в лунном свете. Затем он бросил взгляд на песчаный пляж и увидел, что на берегу что-то лежит.
Бегом спустился Пелагиос, чтобы успеть вырвать два загадочных малых пятнышка из глотки прилива. Оказавшись на берегу, он бережно, как величайшую ценность, поднял два предмета.
Золотистую лепёшку немногим больше его ладони.
Длиною с палец — амфору вина.
Судно удалялось, превращаясь из могучей ладьи в малое зёрнышко на глади моря. До боли в единственном глазу глядел вослед Пелагиос — даже после того, как горизонт совершенно опустел.
Виды огня
Костёр освещал физиономию Буянтувшинцэцэг, обрамлённую двумя плетёными прядками, в которых бус и ниток было больше, чем волос. В казане булькал суп. Монголка скоблила дикие корешки и по кусочку кидала в варево, наклоняясь к жару.
Ночь вечной мерзлоты — она длинная, как хребет нерпы, поэтому суп свой Буянтувшинцэцэг заваривала обстоятельно. Спешить тут некуда.
По другую сторону костра сидели пришлые. Один был тих, как суслик, но второй ни на минуту не затыкался, ещё и колотило его, вишь, как будто не хватало тепла ни от огня, ни от куртки на меху с офицерскими знаками отличия, ни от пилотского шлема:
— Я пытался поверить, что нет никакого врага, никакого Хтонища. Это было единственным рациональным выводом — что я обманывался игрой теней от кислородного голодания. Мифологема, слепок, архетип — он должен был умереть вместе с моей верой в него!
На стёклах его очков-консервов блестело и тряслось отражение пламени. Монголка подумала о том, что лицо гостя к таким переживаниям непривычно, так как даже сейчас, искажённое страхом и злобой, не казалось изрытым. Как будто обладатель умывался росой, утирался облаками.
— То есть ты хотел бы убить его, старший лейтенант Ансельми? — осторожно спросила она.
— Что за глупый вопрос! Разве у меня есть выбор? А может, я и убил его, как проверишь!
Буянтувшинцэцэг достала из корзины горсть мелких луковок и стала обдирать от шелухи, одну за одной. Очистки липли на её бурку, расшитую чёрными и белыми нитками, но монголка не обращала внимания на такую мелочь. Потом можно всё сразу стряхнуть.
— Э, лейтенант, не сердись ты так на дремучую женщину, не к лицу оно тебе, — сказала она, опуская луковицу в казан. — А что, шибко Хтонище докучливое?
Ансельми издал короткий смешок.
— Докучливое! Прилипчивое, словно напалм на голую кожу — вот так понятно, а? Скажешь тоже... Одно слово, глушь.
— Ты расскажи, — посоветовала Буянтувшинцэцэг, — глядишь, полегчает.
Булькнула ещё одна луковка. И ещё одна. Поднялось над котелком облачко пара, мясистого на запах. Тогда только Ансельми заговорил бесцветным голосом, откуда ушли бравада и гнев.
— Всякий раз думал: может быть, я его не встречу. Всякий раз, заходя на посадку, я надеялся, что память моя врёт, показывает фантастические сны. Но на земле оно неизменно поджидало меня — немыслимое и беспощадное. Оно возникало не сразу, приблизиться к месту посадки не смело. Ты, дикарка! Знаешь ли ты, что такое самолёт?
— Управляемая птица, — хмыкнула монголка.
— Лучше! Крылья его — простёртые лучи, но с прочностью металла. Мотор его движется силой чистейшего, как слеза, керосина. Сама эта чистота и даёт пламенный жар! Будь моя воля — я навсегда остался бы в небе, в объятьях полёта!
На несколько секунд Ансельми перестал дрожать, но затем так и скрутило его приступом кашля. Буянтувшинцэцэг покачала головой.
— Ай, ай. Да ведь одиноко там, на верхотуре-то. Не потому ли ты так отощал? Кожа да кости, вот и простыл, ай, нехорошо.
— Я не тощий, я лёгкий, дремучая ты посконная женщина, — возразил Ансельми, утирая рот. — Для чего, спросишь ты? Чтоб расходовать меньше топлива. Думаешь, мне нравится так? Я просто вынужден! Таким образом я пытался хоть на мгновение дольше протянуть вдали от земли, где Хтонище терпеливо меня ожидает. Всё же приходилось возвращаться, хотя бы на заправку. Всякий раз думал, вот, обойдётся, и делал шаг, другой в сторону от посадочной полосы, удивляясь, что чувствую под собой твёрдую землю и собственные затекшие ноги. А потом понимал, что Хтонище уже некоторое время ползёт рядом с неторопливой уверенностью хищника. Его всегда замечаешь уже когда слишком поздно. Безобразно и бесформенно его тело, не оттолкнуть. Обвивает лодыжки, не убежать. Лезет по спине, как мурашки ужаса, а затем... Затем Хтонище заглядывает тебе в глаза, в самую душу... Вот только после этого начинается самое страшное. Оно разевает пасть. В гортани его полыхает смрадное пламя ада. Оно говорит, говорит, говорит... Сжигает рассудок. Оно требует...
— Смотри, — прервала его Буянтувшинцэцэг — это корень саранки.
Ансельми зашёлся сухим кашлем.
— Корень целебный, солнце наше подземное, — объясняла тягучим голосом монголка, внимательно разглядывая раскрасневшегося гостя. — Ночь волочится над промёрзшими степями, над окоченевшей тундрой, но из кладовых земли, куда солнце запрятало на закате тайну жизни, я добыла золотую саранку для своего супа.
Она протянула руку над котлом и отпустила жёлтый клубень. Варево поглотило его, бурое от мяса и жира.
У Ансельми блестели глаза, по лбу стекала испарина, хотя сидел он не слишком-то близко к огню.
— Ничто мне не поможет, — хрипло сказал он.
— Тайна, лейтенант, живой секрет солнца варится здесь. Как оно восстаёт после ночи? Об том саранка знает, узнаешь и ты.
— Нет, — выговорил Ансельми, — не надо. Ты знаешь, чего Хтонище потребовало от меня? Знаешь хоть? Я должен был вознести его в небо. Вот ради чего оно охотилось за мной! Коварная тварь! Почему оно не могло просто меня сожрать, скажи? Почему ему потребовалось так много? Раз за разом я успевал сбежать от него, поднять наградной пистолет и выстрелить — я выбарывал свободу, но однажды не сумел. На моих ногах Хтонище двинулось к самолёту и село за штурвал, уже не боясь, ведь у него были мои руки. Мы поднялись в небо. Адское пламя бурлило в груди твари, вонь от его дыхания заволокла атмосферу. Тогда я сделал последнее, что мог, хоть и понимал, что меня может убить это вместе с ним... Кха!
Он съёжился, закрывая рот обеими руками.
— Я выстрелил в бензиновый бак, — сказал он наконец. — Весь чистый керосин полыхнул разом. Тварь обратилась в факел, я вырвался... Не знаю, как нащупал кольцо парашюта. Надо мной в небе два пламени боролись друг с другом. Потом я шёл... Долго шёл сюда, так долго, что вся история стала казаться бредовым сном. Как жарко! Или холодно? И вот я здесь, в изломе карты между востоком и западом, вот я добрался до крайней точки, от которой все возможные маршруты ведут не вглубь территории, а прочь и как можно дальше. Я думал, Хтонище умерло. Я почти поверил, что его никогда не было.
Буянтувшинцэцэг поднялась на ноги. Луноликая и лунотелая, она ступала тяжело, когда обходила костёр. Затем она присела рядом с гостем и влажной от лука и жира ладонью дотронулась до лба.
— Весь горишь, тц-тц, — покачала она головой.
— Но если оно было, то лучше бы мне умереть здесь, потому что иначе Хтонище найдёт меня снова. Ты хочешь дать мне тайну — оно сожрёт и её, оно не должно, никогда...
— Погоди-ка, лейтенант, разве...
— Это что, трубы ада? — вскинулся вдруг Ансельми, прислушиваясь. Буянтувшинцэцэг замолчала. В глубине ночи раздавался вой.
— Волки, — фыркнула монголка и вернулась на своё место. Там она стала подгребать в костёр угли, ветки, обломки корабельных мачт и тех самых досок, какими заколачивают двери снаружи и изнутри. Побольше, побольше хлама, он сочнее всего полыхает в холодные ночи! Пламя взвилось выше.
— Нет, не волки, — забормотал лейтенант, глаза его стремительно пустели. — Я знаю, это гниль Хтонища просачивается сюда, потому что оно не сдохло, оно бродит по миру, словно вечный Агасфер, и разыскивает меня, чтобы снова сделать глашатаем своим. На свою беду я действительно неплохой лётчик. Слышишь ли, как разверзаются подземные норы, как протекает великая тьма, чтобы воспарить со мной в...
— У меня на краю мира, — не повышая голоса, перебила монголка, — это называется волки. Повадки у них, и те волчьи. Например, они боятся костра. Не надо! — она подняла ладонь, заметив, что Ансельми пытается спорить. — Не ищи логики. Боятся и всё тут. Не подойдут они к огню, это так же верно, как-то, что суп готов.
Она вынула из корзины плошку и деревянный черпак. Варево потекло в посудину лениво, неровно. Горячий аромат, видно, достиг ноздрей Ансельми, тот жадно глядел на плошку, а в уголках глаз его полыхала красноватыми жилками лихорадка.
— Не бойся, Ансельми, ешь. Ничто чужое не войдёт в наш круг тепла и света.
Монголка протянула плошку через костёр. В месиве из мяса, разваренных корешков и горошин плавала долька саранки. Ансельми не выдержал. Он схватил плошку обеими руками и ткнулся ртом.
— Так, так, молодцом, — сказала Буянтувшинцэцэг, точно совала ягнёнку соску. Через прищур она наблюдала за лейтенантом. Он глотал суп, вытягивал из плошки всё до капли. Он запрокинул голову. Брызги попали ему на окуляры шлема. Наконец, Ансельми выпрямился и утёр рот.
— Жарко, — прохрипел он. — Как жарко!
И закашлялся сильнее, чем прежде. Его колотило и колотило, пока наконец из раскрытого рта не вырвался чёрный комок. Что бы это ни было, плотное и скользкое, оно упало прямо в костёр. Пламя тут же пожрало сгусток болезни. Ансельми задышал ровно и глубоко.
— Вот хорошо как, — сказала Буянтувшинцэцэг. — Ложись-ка спать теперь, да поближе к огню.
Вдали раздался вой, снова, но на этот раз Ансельми не вздрогнул. Он смотрел на огонь. Лицо у него разгладилось.
— Долгий путь ты прошёл, лейтенант, спать теперь ложись, — повторяла монотонно Буянтувшинцэцэг Две тонкие косы-прожилки покачивались в такт словам. Ансельми поплотнее укутался в куртку, поднял ворот и лёг. Он уснул, подложив под голову руку.
Тогда Буянтувшинцэцэг взглянула на второго гостя. Тот без движения сидел, взгляд направлен был не на костёр — куда-то за него, куда-то в ночь, из которой слышался вой. Ещё у него изрядно текло из носа, на скулах блестели слёзы. Монголка вздохнула и сказала погромче:
— Здравствуй, Ансси, курсант. С чем пожаловал?
— Мне кажется, я видел тебя во сне, — сказал парень. Взгляда от темноты он не отвёл при этом. Буянтувшинцэцэг спорить не стала. Она достала из корзины тонкий пучок черемши и положила во вторую плошку.
— Что, Ансси, туго тебе пришлось? — говорила она как бы между делом. Руками она рвала черемшу и разминала об дно плошки. — Как попал сюда, рассказывай.
— Я был на войне, — ответил Ансси. На его бушлате не было ни нашивок, ни блестящих пуговиц — только прожжённые дырки. — Нам оставалось полгода до конца учёбы. Мы стали подкреплением, каково, а? Звучит, словно жратва какая-то. Едва успели расположиться, как начался бой. В меня стреляли и я стрелял, даже когда плечо онемело. Падали ребята вокруг меня, и по ту сторону поля тут же падали противники, так что мне начало казаться, будто там, напротив, я вижу лица однокашников... Что стреляю по своим. Но я не сошёл с ума тогда, ты не думай. Это случилось позже.
Он громко шмыгнул носом. Монголка достала из-за пазухи мешочек и потрясла над плошкой. Со стуком посыпались багровые ягоды селитрянки.
— Вот хорошо, — приговаривала она, пока давила тёмные плоды, — солоно будет, а то ревёшь тут, вся соль из тебя вышла. Двигайся к огню, молодой Ансси, не кусается костёр-то.
— Это случилось позже, — сказал Ансси. — Когда стихли выстрелы. Я лежал на дне окопа. Руку не чувствовал. Над головой плыл дым, пахло порохом и могилой. Тихо так, а в голове всё — бах, бах! Вдруг чую — ползёт что-то. И жарко мне становится, и берёт странное, лихорадочное удушье. Как будто не порохом дымит уже, а чадят котлы ада. Тут-то я его и увидел — то, чего быть не может, не должно. Лохматое оно было, но не как зверь, а как чучело. Да и не бывает таких зверей. «Пшёл! — кричу ему, — уйди, сгинь, эдакое Хтонище!» — а оно лезет на меня равнодушно, неотвратимо, как... Как танк, или... Душит, душит! Едва понимая, что делаю, я подтянул к себе винтовку и стал стрелять в упор. Раз, другой, третий... Кончились патроны, а оно дёргается, но тянется ко мне всем телом, пасть прорезью хлопает — стой, мол. Смотрю, а в прорези горит бледный огонь, тифозная лампада. Так и шваркнул я прикладом ему по пасти, а потом... Потом я убежал. Я бежал очень, очень долго.
— Ага, — сказала Буянтувшинцэцэг. — Ну что, раз добежал ты досюда — супа-то поешь.
Парень вскинул голову к беззвёздному небу. По его скулам снова потекло.
— Я не заслужил. Я взвод свой бросил. Спасся, сбежал... Дезертир! Я сдохнуть должен дважды, за трусость свою и чисто по-товарищески! У-у... Не тронь меня!
Словно заслышав его, вдали снова взвыли волки.
— Что ты скажешь? — потребовал Ансси, всхлипывая. — Утешать станешь? Скажешь, я не виноват?
— А какая разница, виноват или нет? Полюбуйся на себя — сидишь посреди ледяной степи, кругом на сотни километров души живой не сыщешь, разве что занесёт ещё какого-нибудь бедолагу. Куда уж тут подыскать тебе судью или оправдателя! Э, — усмехнулась монголка, — много хочешь, молодой Ансси, страшно много хочешь! Только Буянтувшинцэцэг тут с тобой, да костёр её, да суп. Не сужу я, не ряжу, а накормить — накормлю. Такой порядок у меня заведен, а иного во всей моей степи нет.
Она с кряхтеньем обошла костёр и села рядом с курсантом. Подтолкнула его в спину:
— Давай-ка к костру! А то слыхал, как воют? Да сиди смирно, я наберу тебе в плошку... Вот так. Помереть, молодой Ансси, всегда успеешь, даже умом тронуться — и то сложнее. Гляди, как красиво блестит половинка саранки. Ты жив остался, а живёшь только наполовину, ни туда, ни сюда. Стань уж целым! Ай, как хрустит саранка, ай, какой сладкий он — клубенёк солнца!
Пока курсант не выхлебал весь суп, она сидела рядом и смотрела, как просыхает мокрое лицо Ансси от жара костра.
— Наконец-то отдохну, — сказал парень совсем уже другим голосом, ровным и тихим. — Ведь можно? Волки не явятся сюда? Не придёт ли тварь по моим следам?
— Можно, можно, — напевно заговорила монголка, — никто не обидит сидящих у костра Буянтувшинцэцэг, ничто чужое не войдёт, ничто внешнее, нечистое, неживое круга огня не нарушит. Спи, Ансси, спи, парнишка.
Тогда курсант зевнул, отставил плошку и свернулся калачиком рядом с Ансельми. Не успела ветка прогореть, как голова к голове крепко спали оба.
Буянтувшинцэцэг сидела в тишине. В котелке подкипало ещё немного супа, разваренного, густого. Она отряхнула мусор с бурки, шелуха полетела в огонь, да ещё в воздухе вспыхнула, как будто монголка присолила звёздами остатки ужина.
Чёрным и белым расшита была бурка, сложный узор шёл по ней, какой не всякий мог бы прочитать.
— Знаю, знаю, что ты явился, — сказала она.
Из темноты показалась морда волка. Она вплыла в очерченный пламенем костра круг. Следом поползло тело. Оно тянулось и тянулось, не было в нём ни плеч, ни рёбер. Буянтувшинцэцэг ждала. Втащилась одна лапа, с другого бока — вторая, но куда ниже. Конечности подгребали землю, но, кажется, только мешали двигаться. Третья вовсе до земли не доставала, четвёртая торчала под углом вверх, обрубленная по сустав.
Как будто в беспорядке сшили этого гостя из тушек, шкурок да всякого отброса.
Только голова была волчья, и то — маска, слепленная криво и грубо.
— Это что, гуашь? — спросила Буянтувшинцэцэг, разглядывая чёрное пятно носа и два намалёванных глаза.
— Угу, — прогудело из-под маски.
— Очень красиво. — Монголка улыбнулась. — Располагайся, где хочешь, Ан.
Существо проволочилось туда, где лежали спящие. Склонило голову, закрытую маской. Двое не пошевелились во сне. Существо придвинулось и стало обнюхивать их лица.
— Они не проснутся? — проскрипело с опаской.
— Нет, нет. Уже согрелись они, уже поели. Они будут спать, Ан.
— Этот пытался сжечь меня заживо, когда я хотел с ним покататься там, где ему было хорошо, — сказало из-под маски. — А этот расстрелял в упор за то, что я пытался его обнять, когда ему было плохо.
Одна из лап судорожно застучала по земле.
— Ты так голоден, Ан, — сказала монголка.
— Ага. Я замёрз, ужасно замёрз, и всегда голоден. Сколько себя помню.
Буянтувшинцэцэг поднялась на ноги.
— Знал ли ты когда, что значит быть сытым, Ан?
— Не-а. Я пытался стать всяким зверем, я подстерегал, я мясо рвал. Сытым не стал.
— Это потому, что внутри у тебя огонь, Ан. Сжигает всю твою пищу. Зачем ты взял такой огонь, что нутро тебе палит, а всех вокруг отравляет? Кто дал тебе?
— Они сказали, что так меня никто не обидит, — проскулила волчья маска. —
Они, которые совсем чужие.
Тогда со всех концов мира раздался вой, но Буянтувшинцэцэг не колыхнулась. Она стояла на широко расставленных ногах и смотрела только на третьего гостя своего. Вой не удалялся, но и не приближался.
— Тебе нужна настоящая еда, — сказала монголка. И стихла ночь. Перекошенная маска направила нос в её сторону.
Буянтувшинцэцэг протянула обе руки.
— Поди-ка сюда, Ан.
Существо повернулось к двоим спящим. Некоторое время оно что-то соображало. Из-под маски доносилось сопение.
— От них больше не пахнет страхом, — сказало оно. Переваливаясь, перекатываясь, существо потащилось в обход костра, пока нарисованный нос не уткнулся в колени Буянтувшинцэцэг, пока на мохнатое тело не легла широкая ладонь женщины.
Монголка села.
— Говоришь, обещали, что с таким огнём внутри тебя никто не обидит?
— Хотя бы не так сильно мёрзну, — хлюпнуло под маской.
— Это не тепло, — сказала монголка. — Не знаешь ты тепла, как и сытости. Сними-ка маску!
— Я уродливый, — сказал Ан. — Не сниму. Я должен быть хорьком, лисицей, волком, но не получается. У меня неправильная морда. Только мой огонь меня любит! Не сниму!
— Ты говоришь, от них не пахнет страхом. — Монголка махнула рукой через костёр. — Сними маску, тогда расскажу, почему. Перед тем, как ты наешься.
— Ладно.
Существо затрясло головой. Отпала волчья морда. Полетела в костёр мятой картонкой.
— Вот и хорошо, — сказала Буянтувшинцэцэг.
— Я неправильный, — сказал Ан человеческим ртом, зашмыгал курсносым носом. Шкуры доходили ему до подбородка и капюшоном скрывали макушку. Монголка откинула капюшон и погладила Ана по жидким белым волосёнкам.
— Теперь слушай! От них не пахнет страхом, потому что они ели моего супа. На сусличьем нагулянном жиру, на медвежьем чесноке, с ломтями бессмертного клубня — саранки. Знаешь, что это за корешок? Я вырыла его из мёрзлой земли собственными пальцами, вырвала у вечной стужи золотой самородок. Он ваш. Он твой!
— Суп, — повторил Ан. Почмокал губами. — А он не зальёт моё пламя?
— Зальёт, — сказала Буянтувшинцэцэг. — В том-то вся штука.
Ан закрыл глаза. Так он вприжмурку полез к монголке на широкие колени, вцепился в мех на бурке, уткнулся в белые с чёрным вышивки. Остальное меховое туловище обвивалось кругом.
— Ну ладно уж, — сказал он.
Тогда Буянтувшинцэцэг взяла с огня казанок, зачерпнула из него варево на мясном соку, на степных пряных травах, с ломтями солнечной тайны. Одной рукой она придерживала затылок Ана, пока тот яростно чавкал, глотал и давился дымом, чёрным вонючим дымом от гаснущего дурного огня у себя внутри.
— Теперь-то тебе тепло, — приговаривала она. Бусины качались в косицах, когда толчками из ноздрей Ана выходил чёрный дым. Наконец, Ан мотнул головой.
— У меня живот полный, — сказал он. — Это вот такая она — жизнь? У меня теперь всегда так будет? Ух!
— То-то же. Спать ложиться будешь?
— Ага.
Мальчик побрёл к спящим, волоча за собой свой несуразный меховой костюм. Он переступил через одного и другого, накрывая обоих пушниной, а потом сам лёг рядом. Издалека могло показаться, что у костра спит один большой человек.
— Пора и мне поесть, — сказала себе под нос Буянтувшинцэцэг. Она подняла с земли казанок и стала, помогая себе черпаком, допивать остатки супа.
Костёр горел ровно.
Когда-нибудь над этим холодным краем настанет утро.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
