Обложка Шелест вечной мерзлоты

Шелест вечной мерзлоты

Александр Кириллов

0% прочитано
Стандартный
Александр Кириллов

Шелест вечной мерзлоты

Глава 1

«Старые люди говорят: там, где земля никогда не оттаивает, лежит не мёртвое и не живое — ждущее. А когда лёд начинает плакать, из щелей выползают шестиногие гонцы. Не убивай их — они считают. И когда насчитают достаточно, из-под порога выйдет Сам»

— Из устных преданий енисейских остяков, запись А. К., 1911 г., не опубликовано

Часть первая. Дом на краю тайги

Не стану утверждать, что прежде я не замечал этих тварей. Как и любой обитатель ветхих деревянных домов в сибирской глуши — тех, что срублены из лиственницы ещё до прокладки Транссиба, с окнами, глядящими в промёрзшую тайгу на семь месяцев в году, — я время от времени находил следы их присутствия. Но здесь, в Нижне-Камнегорске (название изменено по причинам, которые станут ясны далее), следы эти обрели зловещую настойчивость.

Мой дом геологической партии, брошенный ещё в семидесятых после того, как три бурильщика не вернулись из маршрута и их тел не нашли даже весной, стоял на юру. Когда дует с Востока, половицы печально поют. А когда затихает всё — а в сорокаградусные морозы тишина бывает абсолютной, — я слышал под полом, в пустотах фундамента, размеренный перестук. Не мыши, нет. Слишком ритмично, слишком механично, словно маленькие костяные молоточки отбивают дробь, похожую на телеграфный код, которого не знает ни один человек.

Дом достался мне по наследству от двоюродного дяди, старого сибирского краеведа, исчезнувшего три зимы назад. Перед уходом — он сказал соседям, что идёт на охоту, но винтовку оставил в прихожей. А когда я приехал оформлять наследство, то заметил свежие потёртости на полу перед кухонным плинтусом — будто кто-то долго сидел на корточках в этом месте. А под ковриком у порога нашлось коротенькое письмо, написанное твёрдым, но торопливым почерком дяди: «Не пытайся их вывести. Они здесь жили до нас. Они же и останутся после. Погреб заколоти». Я тогда посмеялся: старик впал в маразм.

Я приехал в октябре, когда солнце уже не поднимается выше сопок, и день длится четыре часа — тусклых, синеватых, как бинты умершего. Обживался я долго: выбил налёт инея с внутренней стороны стёкол, протопил голландскую печь, сколол лёд с порога. Но запах, который тянулся из кухонного угла, не выветривался ни через проветривание, ни через хлорку. Это был маслянистый, сладковато-гнилой дух, который я помнил только однажды — на старом кладбище у заброшенной деревни, где в полусгнивших гробах среди костей копошились чёрные, блестящие тела. Запах обитания нечеловеческого разума.

В ту ночь — а случилось это в канун дня Сомкнутых век, когда, по местным поверьям, «тайга закрывает глаза» — меня разбудило не сквозняк и не скрип. Меня разбудило молчание. Печь прогорела, ветер стих, и в этой абсолютной тишине, оглушающей, как в вакууме, я услышал шелест. Он исходил от стола, заваленного моими аспидными дощечками с образцами пород — я готовил отчет по медному колчедану. Я зажёг керосиновую лампу — электричество в здешних краях дают с перебоями — и луч света упал на край столешницы.

И я увидел Его.

Часть вторая. Анатомия отвращения

Сначала мне показалось, что это трещина в старом шпоне — извилистая, неестественно правильная. Но трещины не меняют форму. А эта меняла. Секунду она была дугой, следующую — углом, а затем из этого угла, медленно, плавно, выступило нечто цельное. Я смотрел, как под действием каких-то неведомых законов из плоскости выдвигается объём, и сердце моё начало отсчитывать удары так часто, как будто хотело вырваться из грудной клетки и убежать в тайгу.

Это был таракан.

Но слово «таракан» так же похоже на него, как детская считалка похожа на заклинание из книг запретного арабского сумасшедшего. Он был огромен — почти пять сантиметров в длину, — и окрас его не был ни чёрным, ни бурым, ни рыжим. Цвет его панциря напоминал старую кровь, застывшую до черноты, но с глубокими рубиновыми прожилками, которые пульсировали в такт моему пульсу. Да, я готов поклясться: отблески на его спине двигались в ритме моего собственного сердцебиения.

Голова его — плоская, вытянутая, с двумя длинными усиками — не была обращена ко мне. Она была направлена в угол, где темнел ничем не прикрытый лаз в подпол. Но это не принесло мне облегчения. Ибо я заметил, что глаза — те самые фасеточные, состоящие из тысяч микроскопических зеркал — были у него по бокам, и, значит, он видел меня без всякого поворота. Более того: я физически ощутил на себе этот взгляд. Холодный, изучающий, лишённый эмоций, но исполненный древней, всеобъемлющей внимательности. Так патологоанатом разглядывает необычный препарат, прежде чем взять скальпель.

Три пары его ног — каждая покрыта мельчайшими шипами, выстроенными в безупречный шахматный порядок — упирались в лист моей полевой тетради. И я с ужасом увидел, как чернильные записи о геологическом разрезе медленно истаивают под тяжестью его тела. Не стираются — исчезают, словно их втягивает в себя поверхность хитина. Он питался не бумагой и чернилами: он питался знаниями, которые эти чернила фиксировали. Мои расчёты по залеганию медных руд уходили в его бездонную утробу.

Он замер. Эта неподвижность была страшнее любой стремительной беготни. В ней чувствовалась воплощённая вечность — такое спокойствие, какое бывает у существ, переживших ледниковые периоды, извержения вулканов и падения метеоритов. Я вспомнил лекцию одного биолога в Иркутске: он говорил, что тараканы не изменили свой облик за триста миллионов лет. Тогда я пожал плечами. Теперь же я понял, что это не эволюционная удача, а страшный замысел: они с самого начала были совершенны, потому что были созданы — или создали себя сами — для одной-единственной цели: быть проводниками.

Не в этот мир. Из этого мира.

Часть третья. Знаки на наличнике

Я должен был закричать, или раздавить его, или бежать. Но мой позвоночник превратился в соляной столб. Я не мог шевельнуть даже пальцем, потому что в каждой сочленённости его тела мне мерещилась неевклидова геометрия — те самые формы, которые обычный человек не способен ни представить, ни вынести. Смотреть на него было больно, но не смотреть — ещё больнее, ибо тогда моё воображение дорисовывало то, что скрыто за гранью восприятия.

И тогда он сделал то, что окончательно похоронило остатки моего рассудка.

Он поднял переднюю правую лапку — медленно, как поднимают руку жрецы во время самого страшного таинства — и нарисовал ею в воздухе знак. Не просто мазок: это была чёткая, математически выверенная фигура. Спираль, которая закручивалась не внутрь, а наружу, и не в трёх измерениях, а по поверхности, которой в нашем мире нет. Знак завис на мгновение, подсвеченный тусклым фосфоресцирующим светом — тем самым, что видят косари в болотах, когда над травой встают блуждающие огоньки, заманивая путников в трясину.

Я узнал этот знак. Нет, не узнал — вспомнил. Он был вырезан на старом наличнике окна в моей спальне. Под слоями краски, наслоёнными десятилетиями, проступала резьба — не вязь, не цветы, а строгие геометрические узоры. Я считал их бабушкиным вкусом. Теперь я понял: это были защитные знаки, только предназначенные они были не от домовых и не от сглаза, а от шестиногих. Но кто-то перевернул их — или время стёрло нужные линии, — и теперь они притягивали, а не отпугивали.

Таракан закончил чертить. И в тот же миг воздух в комнате сделался тягучим, как топлёный жир. Давление упало так, что заложило уши. Я открыл рот, чтобы глотнуть воздуха, и тогда я услышал его. Голос.

Он не был звуком, как мы привыкли. Он проник прямо в мой мозг, минуя барабанные перепонки — так лёд проникает в трещины камня, дробя его изнутри. Это был шёпот, похожий на шуршание сотен хитиновых покровов друг о друга. Он произнёс — или передал — всего несколько слов, но каждое слово было как капля расплавленного свинца на обнажённый нерв:

«Ты стоишь у порога. Мы помним вкус твоего пращура, когда он спал в этой избе в позапрошлом веке. Мы помним, как строили эту избу — не люди, мы. Каждое бревно положено по нашей воле, каждая щель оставлена для нас. Вы только жильцы. Мы — хозяева. И хозяева вернулись, потому что вечная мерзлота, которая держала нас внизу, тает».

Голос смолк. Таракан опустил лапку и медленно повернул голову ко мне. Теперь его сложные глаза смотрели прямо в мои, и в каждой из тысяч граней я видел отражение одного и того же: своего собственного лица, искажённого гримасой невыносимого ужаса, которое затем расплывалось и превращалось в нечто другое — шестиногое, плоское, блестящее.

Часть четвёртая. Таяние

А потом он исчез. Не убежал, не юркнул в щель. Просто перестал занимать место в моём измерении — так гаснет тень, когда внезапно зажигают свет. На столе осталось лишь маслянистое пятно правильной овальной формы, и, если приглядеться, крохотная вмятина в виде отпечатка шести лапок.

Я просидел до рассвета, вцепившись в подлокотник кресла. Когда серый, безнадёжный зимний свет просочился сквозь двойные рамы, я нашёл в себе силы встать и подойти к окну. На подоконнике, на старом ватном одеяле, которым я закрывал щели, сидели ещё два. Меньше того, первого, но такие же чёрные, с рубиновыми прожилками. Они не двигались. Они ждали.

Так началось моё погружение в бездну.

Я перерыл весь дом. В кладовке, за мешками с крупами, я обнаружил систему ходов — щелей между брёвнами, расширенных настолько, что в них свободно проходила моя ладонь. Ходы вели не наружу, не в подпол, а вниз, под фундамент, в зону вечной мерзлоты. И оттуда, из глубины, тянуло теплом. Слабый, влажный, почти человеческий выдох. Я сунул туда термометр — он показал +12 градусов Цельсия. В Сибири, в середине декабря, на глубине двух метров от поверхности, где земля должна быть спаяна льдом, было плюс двенадцать.

На следующий день я пошёл в посёлковую библиотеку — единственное каменное здание, пережившее все пожары. Библиотекарша, полоумная старуха с мутным взглядом, долго не хотела впускать меня, но я сунул ей в руку купюру, и она принесла связку дореволюционных подшивок «Енисейских епархиальных ведомостей». Там, в номере за 1913 год, я нашёл заметку, написанную готическим шрифтом:

«Прихожане Костинской церкви донесли благочинному о необычном нашествии прусаков в деревне Малые Камни. Насекомые идут со стороны старого острога, рядами, как солдаты. Староверы говорят, что в тех местах в земле лежит „Корень Ночи“ — нечистое тело, которое не гниёт и не мёрзнет. После того как шаманский бубен бил над раскопом три дня, насекомые ушли обратно в землю. Но в 1912 году зима была тёплой, и они вылезли снова».

Я отыскал в той же подшивке упоминание о «шаманском бубне» — это было камлание енисейского остяка по имени Таргай, который якобы договорился с «шестиногим народом»: он пообещал им ежегодную жертву (муку, сало, и — страшно вымолвить — не родившегося ещё телячьего выкидыша), если они уйдут обратно в разломы и не будут тревожить живых до тех пор, «пока лёд не заговорит».

Теперь лёд говорил.

Часть пятая. Голос из промоины

На следующий день я решился спуститься в погреб. Дядя заколотил его накануне исчезновения — досками, прибитыми крест-накрест, и поверх намазал какой-то чёрной смолой, пахнущей дёгтем и полынью. Я содрал доски ломом. Лестница вниз обледенела, но воздух, поднимавшийся из черноты, был не холодным, а липким, влажным, как в парной.

Я спустился. В углу погреба, там, где когда-то хранили соленья, зиял неправильный пролом в кирпичной кладке. Края его были оплавлены — как будто камень плавили не огнём, а временем или мыслью. Я поднёс спичку. За проломом не было земли. Там была пустота, уходящая под углом вниз, и стены этой пустоты были покрыты чем-то, напоминающим соты. Соты эти имели шесть граней и были сложены из слежавшейся, спрессованной земли.

И в этой пустоте что-то дышало.

Я услышал это сразу: глубокое, чавкающее дыхание, похожее на работу гигантского насоса. Оно нарастало и затихало с интервалом в сорок секунд. И в такт этому дыханию из пролома вытекали они — тараканы. Сначала один, потом два, потом десять. Они ползли не торопясь, без паники, как будто сам факт их появления был делом обыденным. Остановились у моих сапог. Посмотрели вверх — на меня.

Я хотел бежать, но ноги не слушались. Вместо этого я начал слышать — ясно, отчётливо, как если бы кто-то говорил мне на ухо, — голос. Не шёпот теперь, а полноценную речь, только исходившую не извне, а изнутри меня, из той самой глубины, где у человека прячется совесть или инстинкт самосохранения. Голос принадлежал множеству существ, но звучал как один:

«Ты видишь, геолог. Тише. Просто наблюдай. Мы идём не за тобой. Мы идём выше — в тайгу, в посёлок, в города. Мёрзлая кровля прохудилась. Там, где раньше был лёд, теперь вода. Там, где была вода, теперь грязь. А в грязи — наши ходы. Ты думал, глобальное потепление — это про комаров и субтропики? Нет. Это про нас. Каждый градус тепла — миллион новых нор. Каждый талый метр — тысяча ртов. Мы были внизу миллионы лет. Мы не спали. Мы считали».

Я попятился, поскользнулся на льду и упал навзничь. Свеча погасла. В темноте я чувствовал, как сотни, тысячи маленьких тел ползут по моим ногам, животу, рукам. Но они не кусали. Они просто ползли, и на коже оставался маслянистый след, который жёг, как кислота, но не оставлял видимых ран. Я закричал — и мой крик растворился в звуке собственного затылка, ударившегося о ступеньку.

Очнулся я уже наверху, в кухне, перед погасшей лампой. Часы показывали половину четвёртого утра. Я пролежал в беспамятстве почти сутки. Но самое страшное было не в этом. Самое страшное было в том, что все тараканы из погреба исчезли. Ушли. Оставили только тихий шелест, который доносился теперь не из-под пола, а из-за стен, снаружи, со стороны тайги. Они ушли в лес.

Часть шестая. Шелест за околицей

На следующее утро я позвонил в Красноярск, знакомому мерзлотоведу. Трубку долго не брали, а когда взяли, я услышал не его голос, а треск помех и — отдалённый, но отчётливый — всё тот же ритмичный перестук. Я положил трубку. Телефонная линия работала, но на том конце никто не ответил. Только стук. Только шёпот.

Из посёлка начали приходить слухи. Сначала у соседа, деда Егора, пропала собака — та самая, которая выла каждую ночь на луну. Нашли её через три дня в сарае: собака была жива, но сидела в углу, свернувшись калачиком, и не реагировала на голос. Её глаза были широко открыты, а на морде и на лапах — маслянистый налёт, похожий на тот, что оставался на моей коже. Ветеринар сказал: «шок, отравилась чем-то». Но я-то знал — она видела. То же, что и я. Или ещё больше.

Потом у школы обвалился подпол — и из-под пола, из промёрзшей земли, полезли они сотнями. Дети кричали, учительница упала в обморок, но приехавший участковый просто раздавил десяток сапогом и сказал: «тараканы, осенью всегда лезут». Он не понимал. Он не видел прожилок на их спинах, не слышал их голоса.

А я слышал. Теперь я слышал их постоянно, даже днём, даже среди шума печи и треска морозных брёвен. Они говорили из каждой щели, из каждого отверстия в стене, из каждой выгребной ямы. Они говорили всё громче, и голоса их сливались в один — тягучий, как патока, и такой же приторно-сладкий, как тот запах, от которого невозможно было избавиться. Они рассказывали о том, что лежит под Сибирью: не нефть, не газ, не алмазы. А огромное, бесформенное, шестиногое тело, которое замерло в анабиозе ещё в палеозое, когда континенты были другими. Вечная мерзлота была для него не тюрьмой, а инкубатором — она сохраняла его клетки живыми миллионы лет. И теперь, когда температура поднималась, клетки пробуждались.

А тараканы — это не отдельные существа. Это клетки того тела. Каждый таракан — лишь частица огромного сознания, которое путешествует по венам земли: трещинам, подземным пустотам, угольным пластам, могильникам. Они — его язык, его память, его воля. Когда их много, они могут говорить. Когда их станет миллиарды — они смогут собраться воедино и подняться.

Часть седьмая. Превращение

Третью неделю я не выхожу из дома. Запасов крупы и консервов мне хватит до февраля. Но проблема не в еде. Проблема во мне самом.

Неделю назад я заметил странную шершавость на спине. Дотронулся рукой — и нащупал нечто твёрдое, гладкое, расположенное строго по средней линии позвоночника. Я с трудом извернулся перед осколком зеркала и увидел: между лопатками у меня пробилась тёмная полоса, похожая на полоску хитина. Она блестела, как отполированный янтарь, и была чувствительна к прикосновению — если я нажимал на неё, в ушах начинался шум, похожий на заполнение пустоты горячим свинцом.

Три дня назад я перестал спать. Нет, я не страдал бессонницей, — я боялся закрыть глаза, потому что, как только я смыкал веки, я видел их изнутри. Бесконечные туннели, извивающиеся в вечной мерзлоте. Миллиарды тел, движущихся в полной темноте. И в центре — слепое, жирное, пульсирующее нечто, у которого нет рта, но есть шесть конечностей, каждая длиной в железнодорожный состав. Я чувствовал его мысли: неторопливые, вязкие, как дёготь. И в этих мыслях я тоже был. Не как человек, а как отпечаток, как информация, которую оно сохранило в своей памяти. Оно знало моё имя. Оно знало имена всех, кто жил в этом доме за двести лет. Оно знало имена тех, кто будет жить здесь ещё через двести лет, — если, конечно, они будут жить в домах, а не в ульях.

Сегодня утром я перестал чувствовать указательный палец на левой руке. Посмотрел — кожа на нём стала серовато-коричневой и как бы чешуйчатой, хотя чешуи у тараканов нет, есть гладкий хитин. Но я не знаю другого слова. Я отодрал ногтем кусочек — под ним оказалась такая же странная ткань, блестящая и влажная. Боли не было. Только холод, растекающийся по кисти.

Я сижу сейчас перед допотопной пишущей машинкой, которая стояла у дяди в чулане, и печатаю этот текст. Вокруг меня на стенах, на потолке, на подоконниках — они. Десятки. Сотни. Они не движутся, просто сидят и смотрят на меня. Их усики медленно, в такт друг другу, описывают в воздухе знаки. Я уже читаю эти знаки. Они означают: «Сегодня ночью ты проснёшься другим. Не бойся. Ты не умрёшь. Ты просто станешь удобным».

Часть восьмая. Последняя запись

Сейчас — два часа ночи. Я почти не чувствую левой рукой — она стала холодной, тяжёлой, и пальцы на ней сгибаются в непривычную сторону. В зеркале моё лицо покрыто мелкими морщинами, которые складываются в сети — в узоры, похожие на те, что выгрызают голодные личинки под корой. Глаза мои слезятся, но слёзы имеют маслянистый оттенок, и когда я промокаю их платком, на платке остаются тёмные разводы.

Я знаю, что это конец. Не конец моей жизни — это было бы слишком просто. Это конец моей человечности. Я всё отчётливее слышу их голос, и теперь в нём есть не только угроза, но и… обещание. Уют. Темнота, которая не пугает, потому что в темноте нет одиночества. Они обещают мне тепло подвала, безопасность щели, единство с миллиардами таких же, как я. И страшнее всего то, что мне начинает нравиться это обещание.

Я пишу эти строки для того, кто, возможно, найдёт этот дом после того, как я перестану в нём жить. Если вы читаете это — не ищите в погребе. Не отдирайте доски со смолой. И не слушайте шелест за стенами, даже если вам покажется, что он похож на колыбельную.

Потому что это не колыбельная. Это пересчёт. Они считают нас — одного за другим, дом за домом, город за городом. И когда счёт закончится, они перестанут таиться в щелях.

Они выйдут.

Я слышу шаги. Нет, не шаги — перестук. Прямо под дверью. Они уже не ждут. Они входят.

Прощайте. Моя левая рука перестала слушаться полностью — пальцы скрючились и приняли форму, удобную для хватания за вертикальные поверхности. Печатаю правой, одним пальцем, и с каждой секундой этот палец толстеет, ноготь чернеет и загибается книзу, словно коготок.

Лампа гаснет. В темноте я слышу их голос — теперь уже не внутри, а снаружи, но это не важно, потому что граница между мной и ними исчезла.

«Добро пожаловать домой», — говорят они.

И я отвечаю. Не голосом. Нет. Я отвечаю тем новым языком, который прорастает во мне вместе с хитином. Я складываю усики — о, их у меня пока нет, но я чувствую, как они пробиваются из надбровных дуг — и рисую в воздухе знак. Тот самый. Спираль, которая закручивается наружу.

На прощание, читатель: загляните под свой плинтус. Если увидите там блеск шести глаз — не медлите. Но и не бегите. Бесполезно. Они уже нанесли на карту вашу постель, ваш порог, ваше горло.

Они всегда были здесь. Просто вы называли их тараканами.

А я теперь знаю их настоящее имя. Но не произнесу его вслух. Потому что, если я произнесу его, они придут не с визитом, а насовсем.

Лучше помолчим. Как молчат они, когда ползут по твоему лицу во сне.

— Рукопись найдена 23 февраля 1997 года при сносе ветхого дома в посёлке Нижне-Камнегорск. Текст отпечатан на пишущей машинке «Москва» 1952 года выпуска. Последние три страницы покрыты остатками маслянистого вещества тёмно-бурого цвета. Экспертиза показала наличие хитина и следов гемолимфы, не свойственной известным науке видам насекомых. Автор не обнаружен. В доме, помимо рукописи, найдены множественные ходы в стенах, расширенные неизвестным способом, и пустая оболочка, напоминающая экзувий членистоногого, но размерами около 170 см. Оболочка самопроизвольно разрушилась при попытке транспортировки.

Конец

Спасибо за чтение

Вернуться к книге