Шаг за порог
Голливуд навсегда
Голливуд навсегда
Меня зовут Артём Мирный, мне 22 года, и до октября 2023 я вёл ютуб-канал «Тихие соседи». 47 000 подписчиков. Не миллионник, конечно, но для такой узкой темы, как кладбищенский туризм, цифра приличная. Кладбища по всему миру. Пер-Лашез в Париже, Хайгейт в Лондоне, Новодевичье, Ваганьковское, Троекуровское. Я снимал надгробия, рассказывал истории людей, которые под ними лежат, ловил закатный свет между крестами и мраморными ангелами. Красиво, спокойно, и немного даже меланхолично. Отец считал это блажью, но деньги на поездки давал. У него строительная компания, «МирСтрой», офис на Пресне, и мои расходы на билеты и отели для него были примерно как чаевые официанту. Он просто отмахивался и говорил, что я перебешусь.
Я не перебесился. Я прилетел в Лос-Анджелес 12 октября 2023 и купил билет на кинопоказ Cinespia на кладбище Hollywood Forever.
То, что я сейчас расскажу, звучит как бред. Я это понимаю. Если бы мне кто-то такое рассказал год назад, я бы решил, что человек либо врёт ради просмотров, либо у него проблемы с головой. Но я просто перескажу то, что произошло. Без интерпретаций. Без попыток убедить. Просто факты, как я их запомнил. А вы уж сами решайте.
***
Кладбище Hollywood Forever я впервые увидел в чужом влоге года за 3 до поездки. Один американский парень с дредами ходил между могил и тыкал пальцем в звёзды на мраморных плитах. «Вот тут лежит Рудольфо Валентино, а тут Джуди Гарленд, а если пройти мимо озера, там найдёте Криса Корнелла и совсем рядом Джонни Рамона с гитарой». Я тогда добавил это место в свой список и забыл.
3 года спустя я стоял у входа на Санта-Моника-бульвар, 6000, и щурился от калифорнийского солнца. Октябрь в Лос-Анджелесе совсем не похож на московский. 26 градусов, сухой ветер с холмов, пальмы вдоль дороги стоят неподвижно, как какие-нибудь театральные декорации.
Днём я уже отснял огромный массив материала и исследовал каждый уголок этого странного места. Мой маршрут начался от тяжелых кованых ворот на бульваре Санта-Моника. Я шел по главной аллее мимо высоких пальм и вертел головой, разглядывая местные достопримечательности.
Справа мелькнула могила Мэла Бланка с выбитой в камне знаменитой фразой Порки Пига «That’s all folks», а чуть поодаль на газоне виднелась скромная серая плита актрисы Майлы Нурми. Она играла культовую вампиршу в старых фильмах ужасов 50-х годов, и сейчас на ее камне лежали пластиковые летучие мыши, оставленные фанатами.
Дальше дорожка вела к массивному каменному мавзолею Abbey of the Psalms, стены которого были почти полностью скрыты под густым ковром зеленого плюща. Внутри здания, в тишине белоснежного мраморного зала, располагался павильон Джуди Гарленд. Я нашел ее именную нишу в стене, возле которой поклонники оставили свежие красные розы и маленькие бутафорские рубиновые туфельки, дань памяти вечной Дороти из страны Оз.
Выйдя обратно на воздух, я свернул к южной части озера. Там среди пальм у самой воды стоял кенотаф Хэтти Макдэниел, крупное полукруглое надгробие из розово-серого гранита в память о первой темнокожей актрисе, получившей «Оскар». Сама она покоилась на кладбище Angelus Rosedale, но этот красивый памятник напоминал о ее голливудском наследии.
Возле воды гуляли местные павлины. Они кричали дурными голосами и совершенно не боялись туристов. Американцы часто останавливались возле бронзового памятника актеру Антону Ельчину, чье лицо было с пугающей точностью отлито в металле. Я снял этот монумент с нескольких ракурсов и пошел дальше вдоль озера.
Огромный бетонный ящик Кафедрального мавзолея скрывал внутри могилу Рудольфо Валентино. Я бродил по гулким коридорам, снимая мраморные плиты и витражи. Затем я вышел к мемориалу Дугласа Фэрбенкса-старшего у пруда, где отражения высоких кипарисов дрожали в зеленой воде.
Чуть дальше, возле могилы Джонни Рамона, туристы вешали пластиковые бусы на шею бронзового панка с гитарой и оставляли бутылки с пивом. Всего в нескольких шагах отсюда, на той же лужайке в Саду легенд, я нашел участок Криса Корнелла. Это было очень тихое место у воды, где на черном камне были выбиты прощальные слова о великом голосе поколения.
Все надгробия находились именно там, где указывала карта, и я ни разу не сбился с пути, запоминая каждую деталь для своих будущих зрителей.
И скажу я вам, всё это меньше всего походило на кладбище. Даже из смерти здесь умудрялись делать представления, продолжая зарабатывать деньги. Хотя, если люди платили, то почему бы и нет.
Я снимал стендапы, панорамы, крупные планы. Днём кладбище выглядело как парк. Газоны подстрижены, дорожки подметены, по аллеям гуляли туристы в шортах. Дети ели мороженое у мавзолея. Ничего мрачного. Но ночью, я знал, всё будет иначе.
Проблема в том, что ночью Hollywood Forever закрыто для посетителей. Официально. Единственный легальный способ оказаться там после заката, так это прийти на кинопоказ Cinespia. Каждую субботу с весны до осени на южной лужайке, которая называется Fairbanks Lawn, показывают классику, проецируя картинку прямо на огромную стену Cathedral Mausoleum. Люди приходят с пледами, едой и вином, рассаживаются на траве, и всё это выглядит как пикник, только за спиной у тебя мраморные склепы и столетние кипарисы. Зона кинопоказа огорожена, стюарды следят, чтобы никто не лез вглубь кладбища. За пределами лужайки темнота.
В ту субботу, 14 октября, Cinespia показывала «Интервью с вампиром». Режиссёр Нил Джордан, Том Круз, Брэд Питт, и вся эта готическая роскошь 90-х. Когда я увидел афишу, я чуть не рассмеялся. Вампирское кино на кладбище в канун Хэллоуина, просто идеальный контент. Ночная съёмка на Hollywood Forever под аккомпанемент саундтрека с экрана. 47 000 подписчиков превратились бы в 100 000.
Я купил билет за 36 долларов на сайте Cinespia. Взял плед, бутылку воды и рюкзак, в котором лежали камера «Sony A7S III», тепловизорная накладка на смартфон, запасной аккумулятор и карбоновый штатив «Manfrotto». Штатив тяжёлый, почти 2 кг, с острыми наконечниками на ножках. Я таскал его по всему миру, от Пер-Лашеза до Хайгейтского кладбища.
К 7 вечера я уже сидел на пледе среди сотен людей. Лужайка Fairbanks Lawn гудела голосами. Пахло попкорном из фудтраков. Вокруг сидели хипстеры в винтажных куртках, парочки с корзинами для пикника, компании девчонок в костюмах вампирш, потому что Хэллоуин через 2 недели, и Лос-Анджелес уже начинал готовиться. Кто-то принёс свечи в банках. Кто-то разложил на пледе сырную тарелку размером с автомобильное колесо.
Экран натянули на стену Cathedral Mausoleum, того самого мавзолея, где днём я снимал Валентино. Когда стемнело и фильм начался, лицо Тома Круза в образе Лестата выросло до 4 метров на белом бетоне. Звук из колонок разносился по всему кладбищу. Музыка Эллиота Голденталя, тягучая, органная, оседала между склепами как туман.
Я ждал. Мой план был прост. Я заранее, ещё днём, обошёл периметр зоны кинопоказа и нашёл слабое место. С восточной стороны лужайки, ближе к Старой Еврейской секции, ограждение переходило из натянутой ленты в низкую декоративную стену. 70 сантиметров, не выше. За ней начинались старые надгробия, заросшие плющом, и темнота. Стюард дежурил у ленты метрах в 20 от этого места, но его обзор перекрывал фудтрак с кофе.
В 9:30, когда на экране Лестат впервые показывал клыки и зрители восторженно вскрикивали, я собрал плед, закинул рюкзак на плечо и пошёл к туалетным кабинкам. Обычное движение. Никто не обратил внимания.
У фудтраков я остановился. Стюард, парень лет 20 в жёлтой жилетке, стоял у ленты и смотрел в телефон. Рядом с ним какая-то пара громко спорила. Девушка размахивала пластиковым стаканчиком, вино плескало ей на руку, а парень пытался её успокоить. Стюард оторвался от телефона и шагнул к ним.
«Вот оно. Сейчас».
Я перешагнул низкую стену и оказался по ту сторону. 3 шага, и лужайка с её огнями, смехом и гигантским лицом Тома Круза на стене мавзолея осталась за спиной. Передо мной лежал другой мир. Тёмный, тихий, пахнущий кипарисовой хвоей.
Я присел за ближайшим надгробием и прислушался, одновременно пытаясь отыскать камеры, чтобы не попасть на них. Никто не крикнул «Эй, стой!». Никто не побежал за мной. Стюард, судя по голосам, всё ещё разбирался с пьяной парочкой.
«Повезло».
Сердце колотилось. Не от страха, а от азарта. Я открыл рюкзак, достал камеру, накрутил светосильный объектив, выставил ISO на максимум. Потом включил тепловизор на телефоне и зажал его в левой руке. В правой камера. Штатив чуть торчал из рюкзака, как антенна.
Я пошёл на север, постоянно оглядываясь назад, прислушиваясь. Здесь всегда нужно было быть начеку, так как охраны хватало на автомобилях и просто, прохаживающихся.
***
Ночное кладбище, если честно, не особо отличается от дневного. Те же дорожки, те же памятники. Просто ты их не видишь. Ты знаешь, что они вокруг, чувствуешь их присутствие, как мебель в незнакомой комнате с выключенным светом. Иногда луна выбиралась из-за облаков, и тогда мрамор вспыхивал молочно-белым, а бронзовые буквы на плитах загорались тускло, как остывающие угли. Потом облако наползало снова, и всё гасло.
Я медленно продвигался вглубь секции Beth Olam. Старые еврейские надгробия стояли неровными плотными рядами, отбрасывая длинные причудливые тени под светом луны. Камни здесь были низкими, одинаковыми, с выцветшими звездами Давида на шершавой поверхности. Тепловизор показывал мир в оттенках глубокого синего и черного. Холодный мрамор, холодная земля, холодное ночное небо. Где-то здесь, за запертыми дверями монументального мавзолея Beth Olam, покоился знаменитый гангстер Багси Сигел. Его именная крипта осталась там, в недосягаемой ночной темноте интерьеров, но мне вполне хватало и уличной атмосферы старого камня с засохшими цветами на чужих могилах. Воздух казался густым. Под подошвами кроссовок предательски хрустел мелкий гравий. Я ступал максимально осторожно, перенося вес с пятки на носок, стараясь слиться с тенями.
Внезапно из густых кустов выскочила огромная дикая кошка и растворилась в ночи. Моё сердце дёрнулось, остановилось и снова застучало. Я заставил себя выдохнуть, опустил камеру и пошёл дальше.
Звуки кинопоказа доносились сюда лишь обрывками. Громкие аккорды саундтрека вязли в густой листве столетних деревьев, а женский голос, кажется, Кирстен Данст в роли Клодии, говорил вещи о вечности и проклятии. Ирония ситуации зашкаливала, но тогда я думал исключительно о ракурсах и о дубляже для будущей склейки.
Я дошел до небольшого здания с колоннами, закрытого на ночь стеклянными дверями. Внутри горел дежурный свет, освещая ряды ниш с урнами. Я снял панораму, затем взял крупный план массивной двери с бронзовой ручкой, поймав идеальное отражение луны в стекле. Для моего канала подобные жутковатые детали всегда работали лучше общих планов. Потом я свернул к озеру. Днем местный фонтан выбрасывал сверкающие струи воды, но ночью его выключали. Вода стояла неподвижно, напоминая разлитую черную нефть. По берегам росли кипарисы и низкие пальмы. Их силуэты отражались в воде вверх ногами, создавая иллюзию бездонного провала в земле. В камышах шуршали лебеди, под ветками спали павлины, а возле камней прятались черепахи.
Я обошёл пруд с южной стороны и вышел на лужайку Garden of Legends. Здесь лежали рок-музыканты. Днём я уже снимал эту секцию, но ночью она выглядела иначе. Могила Криса Корнелла, чёрный полированный камень, на который фанаты положили цветы и свечи. Свечи, конечно, давно погасли, но огарки стояли в стеклянных подсвечниках, и стекло чуть поблёскивало, ловя рассеянный свет луны.
«Отлично получится, — подумалось мне. — Вначале покажу день, а потом и ночную съёмку».
Я установил штатив, закрепил камеру и начал снимать длинную выдержку. 30 секунд. Мне нужно стоять неподвижно и не дышать. За эти полминуты камера соберёт весь доступный свет, и чёрный камень Корнелла засияет, а небо позади него станет глубоким, фиолетовым, с прочерком звезды, если повезёт.
Я стоял. Считал секунды. 15, 16, 17… На 20-й секунде тепловизор в левой руке мигнул.
«Что за хрень?»
Тёплое пятно. Яркое, почти белое. Далеко, метрах в сорока, у северного края озера. Неподвижное.
В первый миг я подумал, что это олень. В Лос-Анджелесе олени иногда забредают с холмов. Или койот. Но пятно стояло вертикально, на 2 ногах. Человек.
Ладно, подумал я. Охранник. Сейчас он пойдёт по маршруту, увидит свет от моего экрана, подойдёт и попросит убраться. Штраф за нарушение периметра, может быть, полиция. Неприятно, но не смертельно.
Я выключил экран камеры, снял её со штатива, сложил штатив и тихо отошёл за ближайший склеп. Маленький, гранитный, с бронзовым крестом наверху. На табличке значилось имя, которое я не запомнил.
Через тепловизор я продолжал наблюдать. Пятно не двигалось. Стояло у самой воды, у северного берега озера, возле какого-то памятника. Минуту. 2. 3.
«Что происходит?» — пронеслось в голове, пытаясь понять, почему пятно белое.
Потом появилось второе пятно. Оранжевое, обычное, человеческой температуры. Оно двигалось от мавзолея со стороны Санта-Моника-бульвар, покачивая лучом фонаря. Охранник. Настоящий, живой охранник с фонарём и рацией на поясе.
Луч фонаря скользил по дорожке, по газону, по памятникам. Охранник шёл прямо к тому месту, где стояло первое пятно.
Я лежал за склепом на животе, уткнувшись подбородком в траву, и смотрел в тепловизор. Трава пахла удобрением и сыростью. Какой-то ночной жук пробежал мне по запястью, но я не шевельнулся.
Охранник дошёл до северного берега. Его фонарь осветил фигуру у воды. Я увидел силуэт. Девушка. Невысокая, в тёмной одежде, с длинными распущенными волосами. Она стояла лицом к воде, спиной к охраннику, и не двигалась.
Мужчина остановился метрах в 5 от неё. Я видел, как он положил руку на рацию, но не нажал кнопку. Он что-то сказал. Я не расслышал слов, далеко, но интонация узнаваема: «Мэм, кладбище закрыто, пройдёмте к выходу». Стандартная фраза.
Девушка даже не обернулась. Тогда охранник шагнул ближе, сказав что-то ещё, громче. Я уловил обрывок: «…right now, ma’am».
Незнакомка повернулась. В тепловизоре её лицо светилось так ярко, что контуры расплывались. Это неправильно. Человеческое лицо на тепловизоре выглядит тёплым, оранжевым, но не белым. Белое, это горячее. Как двигатель. Как электрический чайник.
Она сделала шаг к охраннику. Я переключил камеру на видеозапись. Ночной режим, ISO 12800, автофокус. Красный огонёк записи загорелся в углу экрана. Я навёл объектив на фигуры у озера.
На экране камеры, через ночной режим, я увидел больше. Девушка выглядела молодой, лет 25. Бледное лицо, тёмные губы, тёмная куртка. Она могла бы сойти за фанатку готики, опоздавшую на кинопоказ. Но её движения не складывались с этим образом. Она не шагнула к охраннику, а как будто переместилась. Одно плавное, текучее движение, без характерного раскачивания корпуса, без шага. Как стрелка на циферблате. Только что указывала на 12, а теперь на 3, и ты не уловил момент, когда она повернулась.
Охранник отшатнулся. Я видел это отчётливо. Его плечи дёрнулись назад, фонарь дрогнул. Он потянулся к рации.
Она прижалась к нему. Не набросилась, нет. И даже не прыгнула, а просто оказалась вплотную, лицом к его шее, и охранник замер. Фонарь выпал из его руки и покатился по асфальтовой дорожке. Луч заметался, освещая кусок газона, ствол кипариса, кромку воды. Рация зашипела коротким белым шумом и замолкла.
Я снимал. Руки тряслись, картинка плавала, но автофокус держался. На экране я видел, как лицо охранника менялось. Он не кричал. Не сопротивлялся, а просто стоял, чуть откинув голову, как человек, которому делают укол, и он терпит. Только его кожа, отчётливо видная в ночном режиме камеры, за несколько секунд стала серой. Не бледной, а именно серой, как газетная бумага.
«Твою мать!»
Потом он упал. Не рухнул, а сполз, мягко, как одежда с вешалки. Девушка отступила на шаг. Вытерла рот тыльной стороной ладони. Обычный, будничный жест. Так вытирают губы после глотка воды.
Я лежал за склепом и смотрел в экран камеры. Красный огонёк записи горел в углу. 23 секунды записи. 24. 25. А на 26-й секунде она посмотрела прямо в камеру.
***
Расстояние между нами составляло метров 20. Темнота, кусты, склеп, за которым я лежал. Она не могла меня видеть. Человек не мог.
Но она смотрела точно в объектив. Я видел это на экране. Её лицо повернулось в мою сторону, и глаза, в инфракрасном диапазоне ночного режима, блеснули. Не красным, как у кошки в свете фар, а скорее фосфорическим, зеленовато-белым, как у ночного насекомого.
Я перестал дышать. Буквально, физически перестал. Лёгкие замерли, рот приоткрылся, и вместо вдоха внутри застыла пустота. Тело решило за меня раньше, чем сознание успело сформулировать мысль. Тело сказало: замри.
Она стояла у тела охранника и смотрела в мою сторону. Секунда. 2. 5. Потом она двинулась.
Я не успел встать. Она пересекла расстояние между озером и моим склепом так быстро, что мозг не успел обработать увиденное. Одно мгновение она стояла у воды, а следующее, она уже рядом, за склепом, в 3 метрах. Я увидел её не в экране камеры, а живьём, глазами, потому что луна вышла из-за облаков, и серебристый свет упал на дорожку.
Незнакомка была невысокая. Худая. Тёмные волосы, на вид мокрые, будто она макнула их в воду. Чёрная куртка, чёрные джинсы, ботинки на толстой подошве. На вид, девчонка с вечеринки, которая заблудилась по дороге домой. Только вот рот. На подбородке и нижней губе темнело пятно, и в лунном свете оно казалось чёрным, как дёготь, но я знал, что это не дёготь.
Она склонила голову набок. Как собака, которая слышит незнакомый звук. Или просто раздумывала, что со мной делать дальше, с невольным свидетелем.
Я рванулся. Не знаю, откуда взялась скорость. Я подхватил рюкзак и камеру и побежал. Не вглубь кладбища, а вбок, вдоль дорожки, мимо мемориала Дугласа Фэрбенкса, мимо его мраморного саркофага, отражающего луну. Ноги били по асфальту, рюкзак колотился о спину, камера болталась на ремне, и я слышал, как в рюкзаке звякнул штатив о запасной аккумулятор.
Я оглянулся. Нет, девушка не бежала. Она перетекала между надгробиями, как тень от облака. Памятники не преграждали ей путь, так как она огибала их плавно, без остановок, без усилия, и расстояние между нами не увеличивалось. Я бежал, задыхаясь, а она двигалась так, будто законы инерции на неё не распространялись.
«Твою мать! — билось постоянно в голове одна фраза, как будто заело. — Твою мать! Твою мать! Твою мать!»
Я свернул за мавзолей. Стеклянные двери, колонны, узкий проход между стеной и живой изгородью. Я протиснулся в этот проход и присел, прижавшись спиной к бетону. Руки дрожали так сильно, что камера стучала о стену.
Музыка с Cinespia отсюда почти не доносилась. Я слышал собственное дыхание, хриплое, рваное, и стук крови в ушах.
Тепловизор. Я поднял телефон и посмотрел в экран. Белое пятно стояло по ту сторону мавзолея. В 5 метрах. Неподвижно. Она знала, где я.
Я посмотрел вокруг. Узкий проход, бетонная стена слева, живая изгородь справа. Впереди дорожка уходила к южной части кладбища, к лужайке Cinespia. Там люди, свет, охрана. Если я добегу, если выскочу к фудтракам и заору, она не станет нападать при свидетелях. Или станет?
Я не успел додумать. Она появилась в проходе. Не из-за угла, не от стены. Она спрыгнула сверху. С крыши мавзолея. Я не слышал, как она залезала. Просто тёмная фигура отделилась от карниза и приземлилась на дорожку передо мной, мягко, почти бесшумно, как кошка.
От неожиданности я упал назад, ударившись затылком о бетон. Камера слетела с ремня и грохнулась на асфальт объективом вниз. Красный огонёк записи продолжал гореть, я видел это краем глаза. Камера лежала на боку и снимала. Снимала мои ноги, её ботинки, полоску дорожки между нами.
— Послушай, не надо! — попросил я, переходя от страха на русский. — Не надо, пожалуйста.
Она шагнула ко мне. И тогда я сделал единственное, что пришло в голову. Рюкзак лежал у моих ног. Я запустил руку внутрь и нащупал штатив. Карбоновый «Manfrotto», сложенный, с острыми стальными наконечниками на ножках. Я выдернул его, как меч из ножен, и выставил перед собой.
Она остановилась, смотря на наконечник штатива. На заострённую стальную пику, которая обычно втыкается в землю для устойчивости. Потом подняла глаза на меня.
Вблизи её лицо выглядело почти нормальным. Молодая симпатичная девушка, чуть впалые щёки, тонкие брови. Только глаза не складывались с остальным. Зрачки занимали почти всю радужку, так что белка не осталось, и в лунном свете они отливали тем же фосфорическим блеском, что я видел в камере.
Она открыла рот. Не чтобы заговорить. Я увидел зубы, и передние, верхние, те, что должны быть резцами, оказались длиннее. Не как в кино, не клыки чуть ли не до подбородка. Просто чуть длиннее и чуть острее, чем у человека. Этого хватало.
Она внезапно бросилась. Быстро. Очень быстро. Но проход между мавзолеем и изгородью узкий, 1,5 метра, не больше, и ей негде было маневрировать. Она летела прямо на меня, и я, лёжа на спине, выставил штатив обеими руками, как копьё, особо не успев ничего предпринять. И признаюсь, наверное, всё дальнейшее стало чистой случайностью.
Тварь думала поднырнуть, но напоролась. Наконечник штатива вошёл в грудь чуть ниже ключицы. Я почувствовал удар, сухой, короткий, как будто ткнул палкой в мешок с песком. Не было никакого сопротивления плоти, никакой крови. Просто удар, хруст, и она замерла.
Существо, или точнее вампирша, стояло надо мной, наклонившись вперёд. Штатив торчал в её груди, и мои руки всё ещё сжимали его основание. Лицо существа оказалось в 30 сантиметрах от моего. Я чувствовал запах. Не крови, не гнили, а вполне приятный, аромат каких-то духов.
Глаза вампирши расширились, а сами зрачки уменьшились, став обычными, вполне человеческими, хотя и не до конца. Она выдохнула. Без звука. Просто воздух вышел из неё, тёплый, сухой, и коснулся моего лица. А потом она рассыпалась.
Я не знаю, как это описать точнее. Её кожа потемнела, как бумага, которую подносят к огню, чернея не сразу, а пятнами, от центра, от того места, где торчал наконечник, к краям. Лицо, руки, волосы. Всё за 3 или 4 секунды покрылось сетью трещин, как пересохшая глина. И она просто распалась. Как скульптура из пепла, на которую дунул ветер. Куски падали мне на грудь, на руки, на лицо. Не тяжёлые, почти невесомые. Как хлопья обгоревшей бумаги после костра.
Через 5 секунд на мне находилась только чужая одежда. Чёрная куртка, чёрные джинсы, ботинки. И кучка тёмно-серого пепла, который ветер уже начинал разносить по дорожке.
Я лежал на спине и смотрел в небо. Луна плыла между облаками. С лужайки Cinespia доносилась музыка: финальная сцена «Интервью с вампиром», та, где Лестат садится в машину и врубает «Guns N’ Roses». Я слышал вступление «Sympathy for the Devil», искажённое расстоянием и эхом.
Камера «Sony» лежала рядом, на боку, и красный огонёк записи всё ещё горел.
***
Я не знаю, сколько пролежал так. Может, минуту. Может, 10. Я встал только тогда, когда ноги перестали трястись, и это произошло не сразу.
Первое, что я сделал, так это поднял камеру. Экран не разбился, объектив выжил, защитный фильтр треснул, но запись шла. Таймер показывал 11 минут 43 секунды. Я нажал «стоп» и проверил последние кадры. Тёмная картинка, зернистая от высокого ISO, но разобрать можно. Мои ноги, её ботинки, удар, вспышка серого, когда она рассыпалась. Всё записано.
Взгляд скользнул вокруг. Одежда существа лежала передо мной бесформенной кучей. Куртка вывернулась, рукава раскинулись в стороны, и вся композиция напоминала что-то сдувшееся. Оболочка есть, а содержимого нет. Я зачем-то потянулся к ней. Пальцы коснулись ткани. Она была самой обычной. Хотя, чего я ожидал. Почувствовать тепло? Но для чего?
И тогда я заметил цепочку. Она тускло блеснула в лунном свете. Что-то под серебро, но не настоящее. Дешёвое, с едва заметным потемнением в звеньях. Такое покупают в торговом центре за 2 доллара, а не в ювелирном салоне. На цепочке висел кулон. Я наклонился ближе, хотя всё внутри кричало не прикасаться, не трогать, не тратить время, а бежать отсюда немедленно.
Кулон представлял собой половинку сердца. Грубая штамповка, серебряное напыление, которое уже начало стираться по краям, обнажая желтоватую латунь. Такие вещи продают парами. 2 половинки на 2 цепочках, и на каждой гравировка. Я прищурился и разобрал буквы. С одной стороны было выгравировано «Cassie & Mike», с другой, «Forever» и дата: «02.14.2021».
14 февраля 2021. День святого Валентина. Кто-то подарил ей эту дешёвую безвкусицу в день всех влюблённых. Парные кулоны. На каждом, оба имени. «Cassie & Mike». Навсегда.
Кэсси и Майк. Она носила своё имя и его имя на шее, как обещание. А он, наверное, носил то же самое.
Я представил на мгновение торговый центр, стеклянные витрины, парочка смеётся над глупым сувениром, но всё равно покупает, сделав гравировку. Этот неведомый Майк застёгивает цепочку у неё на шее. «Теперь мы всегда вместе». Она закатывает глаза: «Как банально». Но улыбается. И поправляет кулон под воротником.
А потом что-то случилось. Что-то, что привело её сюда, в темноту Hollywood Forever, к озеру с чёрной водой, к телу охранника, которое сейчас лежит в нескольких метрах от меня. Что-то, что превратило девушку по имени Кэсси в тварь с фосфорическими глазами и зубами. Или, может быть, она и была человеком. Может быть, я только что убил не монстра, а жертву. Жертву, которая сама стала охотником.
Цепочка выскользнула из моих пальцев и упала обратно возле куртки, издав тонкий металлический звон, единственный звук, который сопровождал её смерть, кроме того сухого треска. Я посмотрел на свои руки. Серая пыль въелась в линии на ладонях, под ногти, в складки между пальцами. Пепел Кэсси. Или как там её звали на самом деле.
Потом я вспомнил про охранника. Тот лежал у северного берега озера, в 60 метрах от меня. Может даже мёртвый.
«Я должен позвонить в 911».
Эта мысль пришла не сразу. Сначала голова, как размагниченная, проматывала одно и то же. Пепел на руках, сухой запах, выдох без звука. Потом включился здравый смысл. Я стоял посреди закрытого кладбища с мёртвым телом и кучкой пепла, которая уже наполовину разлетелась по дорожке.
Мысль о телефоне мелькнула и тут же погасла. Звонить в полицию в такой ситуации означало добровольно подписать себе приговор. Русский блогер, незаконно проникший на охраняемую территорию, стоящий над трупом, не мог рассчитывать на снисхождение.
Я посмотрел на северный берег озера. Охранник лежал неподвижно. Всё моё естество требовало бежать к стене, раствориться в шуме Санта-Моника-бульвар и навсегда забыть этот кошмар. Страх диктовал простую логику спасения, но какая-то иная, иррациональная сила заставила меня двигаться к воде. Я должен убедиться. Вдруг он ещё дышит. Вдруг его можно спасти.
Я пошёл по скользкой от росы траве. Камера болталась на ремне, больно ударяя по колену при каждом шаге. Подойдя к телу, я медленно опустился на корточки. Мужчина лежал на спине. Его остекленевшие глаза замерли, уставившись в равнодушное калифорнийское небо. Лицо в слабом свете луны казалось высеченным из тусклого серого камня. Я наклонился ниже, почти касаясь лицом его холодного плеча. На шее виднелись 2 тёмные точки. Кожа вокруг них сморщилась, словно из человека выкачали не только кровь, но и саму жизнь.
Я потянулся рукой к его сонной артерии. И в этот миг мир вокруг перестал быть тёмным.
3 мощных луча прожектора ударили мне в лицо. Вспышка оказалась настолько резкой, что перед глазами поплыли багровые пятна. Я не слышал шагов. Видимо, громкий саундтрек со стороны кинопоказа и шелест пальмовых ветвей над головой надёжно скрыли приближение охраны. Я замер, прикрывая глаза ладонью и чувствуя, как внутри всё обрывается.
— Встать, руки за голову, — прозвучал резкий голос из-за стены слепящего света.
— Ему нужна помощь, — проговорил я.
— На колени, живо, — приказал второй охранник.
Я подчинился. Гравий дорожки впился в колени сквозь джинсы. Кто-то грубо схватил меня за плечо и толкнул лицом вниз. Нос уткнулся в холодную землю, пахнущую химикатами для газона. Камеру сорвали с шеи так сильно, что ремень обжёг кожу.
— У меня есть видео, — прохрипел я в пыль, — посмотрите запись, на него напали.
— Заткнись, — посоветовал голос сверху.
Мне заломили руки за спину. Сталь наручников сомкнулась на запястьях с сухим клацаньем. Я лежал на животе, ощущая щекой холодный грунт, и видел только край ботинка охранника. Далеко на юге, у мавзолея Cathedral Mausoleum, гигантский экран Cinespia всё ещё светился. Там Брэд Питт и Том Круз рассуждали о вечной жизни, а здесь, в тени настоящих склепов, пахло смертью.
— Камеру не трогайте! Там запись! Посмотрите запись!
— Завали пасть.
Минут через 5 меня подняли, подвели к прибывшей патрульной машине. Посадили на заднее сиденье. Через решётку я видел, как ещё 2 полицейских с фонарями пошли к озеру. Один из них вернулся через 5 минут и что-то сказал напарнику по рации. Я расслышал слово «body». Тело. Нашли охранника. Впрочем, чего нашли, если оно валялось там.
Потом приехал ещё один автомобиль. Не патрульный. Тёмный седан без маркировки. Из него вышел мужчина в сером костюме и галстуке, несмотря на ночь. Подошёл к полицейским. Они разговаривали тихо, и я не слышал слов, только обрывки. «Federal»… «jurisdiction»… «camera».
Мужчина в сером костюме приблизился к патрульной машине. Открыл дверь. Посмотрел на меня. Ему было около 50, короткая стрижка, выбритый подбородок.
— Мистер Мирный?
Я кивнул.
— Меня зовут Миллер. Детектив Миллер. Где камера?
— В рюкзаке. На дорожке, у тела. Там запись. Там всё видно. Она напала на охранника и потом на меня, я защищался…
Он поднял руку, останавливая мой поток слов.
— Мы найдём камеру.
Он ушёл. Через 10 минут вернулся с моим рюкзаком. Сел в патрульную машину на переднее сиденье, достал камеру, откинул экран и нажал «воспроизвести».
Я смотрел через решётку на его затылок. Экран камеры отбрасывал голубоватый свет на его шею и уши. Запись шла. Я слышал звук: шорох ветра, далёкую музыку, моё тяжёлое дыхание. Потом удар, грохот, хрип.
Миллер смотрел молча. Перемотал назад. Посмотрел снова. Потом повернулся ко мне. Его лицо не выражало ничего. Ни страха, ни удивления, ни злости. Просто пустота.
— Мистер Мирный, — проговорил он медленно, — на вашей записи видно, как вы в темноте бегаете между надгробиями и бьёте штативом по воздуху. Никакой девушки на видео нет.
Я открыл рот. Закрыл. Открыл снова.
— Это невозможно. Я снимал её. Она стояла прямо перед камерой.
Миллер вынул «SD-карту» из камеры. Щёлкнул ею по ногтю, как монеткой. Положил в прозрачный полиэтиленовый пакет с красной полоской и надписью «Evidence». Убрал в карман пиджака.
— Это вещдок, — сказал он. — Больше вам не принадлежит.
Дверь захлопнулась. И я понял, что он соврал. Он видел. Всё видел.
***
Меня привезли в участок. Даже не знаю в какой, где-то в Голливуде. Одноэтажное здание с флуоресцентным светом и линолеумом. Посадили в комнату для допросов, маленькую, с серыми стенами, столом и 2 стульями. Наручники сняли, но дверь заперли снаружи.
Я просидел там долгих 4 часа. За это время я успел обдумать каждую секунду того, что произошло. Снова и снова прокручивал в голове, как наконечник штатива входит в грудь, сухой хруст, пепел на руках. Это реальность. Я не сумасшедший. Я не принимал наркотики. Я выпил бутылку воды и съел энергетический батончик, вот весь мой рацион за вечер.
Дверь открылась. Вошли 2. Не полицейские. Один высокий, худой, в тёмно-синем костюме и очках без оправы. Второй плотный, коротко стриженный, в чёрной рубашке без галстука. Оба без бейджиков. Оба без улыбок. Высокий тут же сел напротив меня, а плотный остался стоять у двери, скрестив руки на груди.
— Мистер Мирный, — заговорил высокий.
Его английский был чёткий, размеренный, без калифорнийского акцента.
— Мне нужно, чтобы вы рассказали мне ровно то, что видели этой ночью. Без интерпретаций. Без предположений. Только факты.
Я рассказал. Всё. С самого начала. Кинопоказ, побег через стену, тепловизор, охранник, девушка, кровь, погоня, штатив, пепел. Я говорил минут 20, сбивчиво, перескакивая, возвращаясь. Высокий не перебивал. Плотный у двери тоже молчал.
Когда я закончил, высокий снял очки, протёр их платком и надел обратно.
— Опишите её глаза, — попросил он.
— Чёрные. Зрачки расширены, белка почти нет. В ночном режиме камеры они светились. Зеленовато-белым.
— Фосфоресценция, — кивнул высокий, как будто это слово было ему хорошо знакомо. — А температура тела? Ваш тепловизор. Какой цвет?
— Белый. Горячий.
Высокий посмотрел на плотного. Тот чуть кивнул. Едва заметное движение подбородка.
— А когда она распалась, — аккуратно подбирал слова высокий, — что осталось?
— Пепел. Тёмно-серый. И её одежда.
— Одежда?
— Да. Осталась одежда. Да что там! Поглядите видео! Там же всё есть!
Высокий поднял руку тем же жестом, что и Миллер. Видимо, их этому учат.
— Мистер Мирный. Охранник Джеймс Пэттон скончался от остановки сердца.
— Что?!
— Официальное заключение коронера будет готово через несколько дней, но предварительный осмотр показал обширный инфаркт миокарда. Раны на шее вызваны укусами дикого животного. Койот. Их полно в этих холмах. Они часто забредают на кладбище.
Я смотрел на него и чувствовал, как пол под стулом куда-то проваливается.
— Койот, — повторил я глупо.
— Да.
— А пепел?
— Какой пепел?
— А одежда? Чья она?
— Без документов. Без меток. Куплена в сетевом магазине. Таких курток продают по 10 000 в месяц.
— А на штативе? Там должна быть её кровь!
Высокий покачал головой.
— Ничего там нет.
Я откинулся на спинку стула. Потолок над головой покачнулся, флуоресцентная лампа мигнула, и на секунду мне показалось, что я снова лежу на дорожке у мавзолея, а надо мной бледное лицо с чёрными глазами.
— Зачем вы лжёте? — спросил напрямик я. — Тот, Миллер, тоже лгал. Он видел, что запись существует.
Высокий сложил руки на столе. Пальцы длинные, ухоженные. На безымянном кольцо.
— Мистер Мирный, — произнёс он, и его голос стал чуть тише, почти доверительным. — Факты. А факты говорят вот что. Вы, гражданин Российской Федерации, незаконно проникли на территорию закрытого кладбища в ночное время. Вы обнаружены рядом с телом погибшего охранника. Видеозапись с вашей камеры не подтверждает присутствия третьего лица.
Он помолчал, давая мне переварить.
— Вам повезло, — добавил плотный от двери. — Вам очень повезло, мистер Мирный. Потому что мы не будем предъявлять вам обвинение в убийстве.
Я уставился на него в ошеломлении.
— Почему?
Плотный усмехнулся, неприятно, совсем ублюдочно.
— Потому что мёртвый охранник, по версии коронера, умер от инфаркта. А койот покусал уже мёртвое тело. А вы просто маленький русский мудак, который перелез через забор и устроил истерику. Мы не станем тратить деньги налогоплательщиков на суд над туристом, который боится темноты.
Высокий бросил на плотного быстрый взгляд, но тот не обратил внимания.
— Ваша виза, мистер Мирный, — продолжил высокий. — Туристическая, B-2, верно?
Я кивнул.
— Она аннулирована.
— На каком основании?
— На основании того, что вы нарушили общественный порядок, повредили имущество частной территории и создали угрозу национальной безопасности.
— Национальной безопасности?! Вы серьёзно? Я лишь перелез через забор на кладбище!
— Вы иностранный гражданин, который обнаружен ночью на месте гибели американского гражданина, — проговорил высокий, и каждое его слово звучало как стук печати. — В нынешнем политическом климате этого более чем достаточно.
Он достал из внутреннего кармана сложенный лист бумаги и положил передо мной. Текст на английском, мелким шрифтом, с печатью Министерства внутренней безопасности.
— Вы будете депортированы. Рейс завтра вечером. До вылета вас переведут в центр временного содержания.
Я посмотрел на бумагу. Потом на высокого. Потом на плотного.
— Мою камеру, — сказал я. — Мою камеру и карту памяти. Я хочу их обратно.
Высокий покачал головой.
— Это теперь федеральная собственность. Изъято в рамках расследования.
— Какого расследования?! Вы только что сказали, что охранник умер от инфаркта, а меня не обвиняют!
— Расследование обстоятельств инцидента продолжается, — ответил высокий без выражения. — Ваши вещи могут быть затребованы в качестве доказательной базы. Они останутся в архиве до закрытия дела.
— И когда же дело закроют?
— Когда будет принято соответствующее решение.
Я сжал кулаки под столом.
— Я хочу позвонить в российское консульство.
— Консульство уведомлено, — буркнул высокий, вставая. — Они пришлют представителя в центр содержания. Всего доброго, мистер Мирный.
Они вышли. Дверь закрылась. Замок щёлкнул.
***
Центр временного содержания находился где-то в пригороде Лос-Анджелеса, в промзоне. Меня привезли туда в фургоне без окон, вместе с 3 мексиканцами и парнем из Гватемалы. Мексиканцы молчали. Гватемалец плакал, тихо, без звука.
Здание, в котором нас содержали, было одноэтажное, бетонное, с узкими окнами под потолком, похоже на склад, переделанный в казарму. Внутри, ряды коек, застеленных серыми одеялами, длинный коридор с флуоресцентными лампами и туалет без дверей. Пахло хлоркой.
Мне выдали матрас, одеяло и пластиковый стакан. Телефон забрали ещё в участке. Документы тоже.
Я лёг на койку и уставился в потолок. Лампа гудела, ровно и монотонно, как трансформаторная будка. За стеной кто-то кашлял, надсадно, с присвистом.
Сон не приходил. Каждый раз, когда я закрывал глаза, я видел её лицо. Не страшное, не демоническое, а просто лицо молодой девушки, которое за 3 секунды покрылось трещинами и развалилось, как старая маска. И этот сухой, пыльный выдох. Без звука. Без крика. Просто воздух из лёгких, которых, может быть, давно не существовало.
Утром меня вызвали к телефону. Звонил представитель консульства, мужчина по имени Сергей Владимирович, голос деловой. Он спросил, как со мной обращаются. Я сказал, что нормально. Спросил, предъявлено ли обвинение. Я сказал, что нет, депортация. Он помолчал, потом сказал:
— Артём Сергеевич, мы направим ноту протеста, но, честно скажу, в вашем случае перспектив мало. Вы нарушили закон. Незаконное проникновение на частную территорию. Они имеют полное право аннулировать визу. Мой совет, не сопротивляйтесь, садитесь в самолёт и летите домой. Здесь вам больше делать нечего.
Я хотел рассказать ему про девушку, про пепел, про видео, которого нет. Но представил, как это прозвучит. «Сергей Владимирович, на кладбище вампирша убила охранника, а я убил вампиршу штативом, но американцы всё скрывают». Нет. Я промолчал.
— Спасибо, Сергей Владимирович, — произнёс я. — Я полечу.
Остаток дня я провёл на койке. Рядом сидел пожилой мексиканец, Хосе. Он попросил сигарету, и я отдал ему всю пачку. Мы немного поговорили. Его ловили 3-й раз. 1-й раз депортировали в 2019, 2-й в 2021. Сейчас он снова пытался перебраться через границу, потому что его дочь живёт в Финиксе и ей требовалась помощь с внуками.
— За что тебя? — спросил он.
— Залез на кладбище ночью.
Хосе удивлённо поднял брови.
— И за это тоже депортация?
— Там умер человек, — вздохнул я. — Не по моей вине. Но они решили, что проще выкинуть меня из страны, чем разбираться.
Хосе кивнул. Для него в этом не имелось ничего удивительного. Так работает система.
Вечером за мной пришли. 2 охранника в форме, молчаливые, вежливые. Привели в комнату, где сидел клерк, молодой парень в очках, с ноутбуком и стопкой бумаг.
— Мистер Мирный. Ваш рейс через 4 часа. «Turkish Airlines», рейс TK Лос-Анджелес — Стамбул — Москва. Вот ваш паспорт, вот посадочный талон. В аэропорту вас будут сопровождать 2 офицера до момента посадки. Вопросы?
— Мои вещи. Рюкзак. Камера.
— Ваши вещи здесь, — кивнул на стул клерк, где лежал мой рюкзак, вскрытый, перерытый. — Камера изъята. Остальное, штатив, аккумуляторы, зарядка, личные вещи, возвращено.
Я открыл рюкзак. Штатив на месте. Наконечники протёрты, ни пятнышка. Запасной аккумулятор, зарядка, блокнот, 2 ручки, энергетические батончики. Всё на месте. Кроме камеры и «SD-карты».
— Когда я смогу получить камеру обратно?
— Вам сообщат, — ответил клерк, не поднимая глаз от ноутбука.
Он не собирался сообщать. Я это понял по тому, как он произнёс эту фразу. Так говорят «мы вам перезвоним» после собеседования, на которое тебя позвали по ошибке.
***
В самолёте я сидел у иллюминатора. Не в наручниках, как я ожидал. Просто 2 офицеров довели меня до трапа, подождали, пока я сяду, и ушли. Стюардесса посмотрела на меня и предложила воду. Я попросил водки.
Я смотрел в иллюминатор, как Лос-Анджелес уплывает вниз. Сетка огней, прямоугольная, чёткая, как печатная плата. Где-то там, среди этих огней, кладбище Hollywood Forever. Тёмное пятно посреди светящегося города. И где-то в федеральном хранилище лежит моя «SD-карта» с записью, на которой, по словам детектива Миллера, нет ничего, кроме сумасшедшего русского, который машет палкой в темноте.
Я тряхнул головой. Хватит. Я начинаю думать как параноик, который строит теории заговора на реддите.
Перелёт через Стамбул занял 18 часов. Я не спал ни минуты. Пробовал, закрывал глаза, ложился головой на откидной столик, но каждый раз, когда начинал проваливаться в дрёму, то ощущал на лице сухой тёплый выдох, и подскакивал, цепляясь за подлокотники.
В Шереметьево я вышел утром 17 октября. Было пасмурно, моросил дождь, температура стояла где-то 4 градуса. После Лос-Анджелеса с его 26 градусами и сухим ветром московская осень показалась мне другой планетой. Я стоял на стоянке в тонкой куртке, и ждал.
Отец приехал сам. На своём чёрном «Мерседесе». Открыл дверь, посмотрел на меня. Молча. Я сел. Мы ехали по МКАДу в молчании минут 15. Потом он спросил:
— Ты убил кого-то?
— Нет.
— Тебя обвиняют?
— Нет. Депортация за нарушение визового режима.
Он побарабанил пальцами по рулю.
— Ясно, — произнёс он наконец. — Значит, вот чем заканчиваются твои кладбища.
Я промолчал. Что я мог сказать? «Пап, я убил вампиршу карбоновым штативом, а американские спецслужбы забрали видео и выгнали меня из страны»? Он бы развернулся и отвёз меня в Кащенко.
***
Первые дни дома я не делал ничего. Просто лежал на кровати в своей комнате в Красногорске и смотрел в потолок. Потолок белый, гладкий, с круглым плафоном посередине. Ни трещин, ни пятен. Ничего, за что можно зацепиться взглядом.
Потом попробовал вернуться к нормальной жизни. Открыл ноутбук, зашёл на ютуб. Канал «Тихие соседи» был удалён. Полностью. 47 000 подписчиков, 320 видео, 4 года работы. Всё. Чистый ноль. Вместо страницы канала короткое ироническое сообщение: «Этот канал заблокирован за нарушение правил сообщества YouTube: жестокое обращение с животными».
Жестокое обращение с животными. Я перечитал это трижды. Они интерпретировали мою запись, ту запись, где я «машу штативом якобы по воздуху», как жестокое обращение с животными. С каким животным? С койотом, которого, по их версии, загрыз охранника?
Я написал апелляцию. Отклонена автоматически через 12 часов. Без объяснений.
Потом попробовал зайти через VPN на американские форумы. Реддит, 4chan, специализированные форумы по паранормальным явлениям. Написал пост: «Русский блогер снимал ночью на Hollywood Forever. Видел нечто, что убило охранника. Камеру конфисковали федералы. Кто-нибудь слышал о подобном?»
Ноль ответов за неделю. Потом пост удалили модераторы за «недостоверную информацию».
Тогда я попробовал найти новости о происшествии. Набрал вгугле: «Hollywood Forever Cemetery security guard death October 2023». Нашёл короткую заметку в «Los Angeles Times», 3 абзаца. «Охранник Джеймс Пэттон, 41 год, скончался на рабочем месте от внезапной остановки сердца. Тело обнаружено патрулём. Следов криминала не выявлено. Руководство кладбища выразило соболезнования семье». Ни слова про незаконное проникновение. Ни слова про русского блогера. Ни слова про федералов. Как будто меня там никогда не было.
Я сидел перед ноутбуком и перечитывал эту заметку. За окном темнело. Октябрь в Подмосковье, темнеет рано, к 5 уже сумерки, а к 6 чернота. Фонарь у ворот отбрасывал жёлтый свет на мокрый асфальт подъездной дорожки. Берёзы во дворе стояли голые, и их ветки качались на ветру, как пальцы.
Я закрыл ноутбук. Зачем он мне, если канала нет, камеры нет, и снимать нечего.
***
Сейчас январь. Я пишу это. Сижу за кухонным столом в отцовском доме, пью чай и пишу.
Отец не спрашивает, чем я занимаюсь. Он предложил мне работу в «МирСтрое», на стройке в Мытищах. Я согласился. Каждое утро встаю в 6, еду на объект, целый день среди бетона, арматуры и матерящихся рабочих. Вечером возвращаюсь, ужинаю, ложусь. Жизнь простая, понятная, без сюрпризов. Без кладбищ.
Штатив «Manfrotto» стоит в углу комнаты, у шкафа. Я не стал его выбрасывать. Иногда смотрю на него. На стальной наконечник, чистый, блестящий. Ни следа.
Я ведь так и не понял, что произошло. Почему она рассыпалась. Почему наконечник штатива, обычного, карбонового, с туристическим ценником в 300 долларов, сработал как кол из фильма ужасов. Может, дело было в материале. Может, в стали наконечников имелась какая-то примесь. Может, карбон сыграл роль? Чёрт его знает. Может, любой острый предмет, вошедший достаточно глубоко, делает с ними это. А может, она просто была больная, истощённая, и я попал в удачный момент, как попадают молотком по треснувшей вазе.
Тепловизорная накладка для телефона лежит в ящике стола, рядом с аннулированным загранпаспортом. Я включал её 1 раз после возвращения. Ночью. Навёл на окно, за которым чернел двор. Увидел холодные деревья, холодный забор, холодное небо. Ни одного тёплого пятна.
Часто, когда не могу заснуть, я лежу в темноте и думаю. Не о ней. О них. О людях в штатском. О высоком в очках без оправы, который определённо знал, что такое фосфоресценция глаз и аномальный белковый субстрат. Он не удивился, я мог поклясться. О плотном, который назвал меня «маленьким русским мудаком» и сказал, что мне повезло. О детективе Миллере, который щёлкнул «SD-картой» по ногтю и убрал её в пакет с красной полоской.
Они знали. Все 3. Они не удивились моему рассказу. Не покрутили пальцем у виска. Не вызвали психиатра. Высокий задавал конкретные вопросы: цвет глаз в тепловизоре, температура тела, механизм распада. Он знал, какие вопросы задавать.
Они знали, и они всё закрыли. Охранник умер от инфаркта. Койот. Русский нарушил визу. Бумажка, печать, билет, пройдёмте в самолёт. Статистика чиста. Город спит спокойно.
А на кладбище Hollywood Forever каждую субботу по-прежнему показывают кино. Люди сидят на пледах, пьют вино и смотрят, как на стене мавзолея мелькают красивые призраки. А за пределами лужайки, в темноте среди столетних кипарисов и мраморных ангелов, может быть, стоит кто-то ещё. Неподвижно. У самой воды.
Иногда я думаю о Кэсси. Не о том, что она сделала с охранником. А о том, что было до. О том парне, который купил ей кулон за 2 доллара. О том, как, возможно, оба смеялись, застёгивая цепочку у неё на шее. «Теперь мы всегда вместе», — сказал он, наверное. И она поверила.
А потом что-то случилось. Может быть, она умерла. Может быть, её убили. Может быть, она просто согласилась на что-то, чего не должна была соглашаться. И превратилась в то, что я видел.
Но кулон она не сняла. Даже став тем, чем стала. Даже убивая, она носила его. Может быть, это было единственное, что напоминало ей, что она когда-то была человеком. Что кто-то любил её. Что кто-то ждал.
Я не знаю, где сейчас тот парень. Жив ли он. Знает ли, что его Кэсси превратилась в пепел на дорожке кладбища Hollywood Forever. Может быть, он тоже носит свою половинку сердца. Может быть, ждёт. Может быть, уже смирился.
А может быть, он тоже где-то там, в темноте, между надгробиями. С фосфорическими глазами и зубами длиннее, чем положено. И с кулоном, который больше не имеет смысла.
Я об этом стараюсь не думать. Но получается плохо.
Пожиратель
Пожиратель
Жарким июньским вечером в квартире Алексея Ильича Залесского, что в бывшем доходном доме у Патриарших, собрались гости. Комнаты выходили окнами во двор-колодец, и духота стояла невыносимая. С улицы тянуло привычными запахами. Изредка доносился цокот копыт извозчика, гудок автомобиля, хриплый мат коменданта дома, гонявшего мальчишек от парадного.
Залесский занимал две комнаты из бывшей барской анфилады. Остальные помещения уплотнили ещё в двадцатом, вселив рабочую семью с завода «Дукс» и одинокого счетовода из Моссельпрома. Но соседи Алексея Ильича сторонились, ходя мимо его дверей на цыпочках, а счетовод и вовсе чуть ли не крестился по привычке, встречая его на лестнице. Ходили слухи, что Залесский прежде служил в Особом отделе, что вышел по контузии, что связей не растерял и может одним звонком устроить человеку неприятности. Слухи эти он не опровергал, а только загадочно улыбался.
Лампочки под потолком не горели. Проводку обрезали ещё в апреле за неуплату, а восстанавливать Залесский не спешил, говоря, что электрический свет отдаёт мёртвой химией и убивает тени, без которых нет подлинного искусства. Он принципиально перешёл на свечи, покупая их на Сухаревке у одной старухи, и теперь комната освещалась неровным, дрожащим, жёлтым пламенем, от которого по углам метались ломкие тени.
Сам хозяин полулежал в кресле у стола, одетый по-домашнему, в шёлковую пижаму с вышитыми на груди драконами. Пижама была немного велика, висела на его острых плечах мешком, отчего сам он казался ещё более сутулым, ещё более измождённым.
Ему было лет тридцать пять. Желтоватое лицо, редкие белесые волосы, зачёсанные на косой пробор, длинные пальцы, которыми он сейчас постукивал по подлокотнику. Залесский считался поэтом, хотя последние года два ничего не печатал, и жил в основном переводами с немецкого, перебиваясь частными уроками и странными знакомствами, происхождение коих объяснять никому не собирался.
И в этот вечер общество в его квартире подобралось пёстрое, девять человек, все свои, проверенные, так как лишних не звали.
На диване с продавленными пружинами сидела Мирра Абрамовна Файнберг, дама под сорок, полная, рыхлая, с копной рыжих крашеных волос и папиросой в мокрых, ярко накрашенных губах. Она держала литературный салон, не столько литературный, сколько карточный и кокаиновый, но всё же печатала в «Красной нови» обзоры на поэзию, подписываясь псевдонимом «М. Файн». Её острого языка боялись, её расположения искали. Сейчас же она лениво разглядывала носки своих туфель, постукивая каблуком по паркету, и роняла сквозь дым короткие, едкие реплики.
Рядом с ней пристроился Григорий Борисович Лисовецкий, критик из «Нового мира», маленький, вёрткий, в пенсне на длинном носу. Он беспрестанно тёр ладони, кивал, заглядывал в глаза собеседнице. Мужчина говорил быстро, глотал окончания, перескакивал с мысли на мысль, и каждую третью фразу начинал с «вы понимаете».
Лисовецкий был из тех, кто всю жизнь пытался угодить всем сразу и не угождал никому. В редакции его терпели, потому что он умел писать рецензии быстро, много и достаточно ядовито, чтобы читатели не засыпали на второй строке. Но уважения к нему не испытывали. Его статьи печатали, его мнение выслушивали на летучках, но за глаза называли «Гришкой-пенсне» и посмеивались над его манерой кланяться, потирать руки и заглядывать в глаза собеседнику с выражением преданной собаки.
Он боялся быть забытым. Это был его главный страх, затмевавший все остальные. Боялся, что однажды придёт в редакцию, а ему скажут: «Григорий Борисович, вы нам больше не нужны». Боялся, что перестанут печатать, перестанут звать на вечера, перестанут замечать. И потому он крутился, вертелся, старался быть полезным, услужливым, всегда в курсе, всегда рядом.
Сейчас он сидел рядом с Миррой Абрамовной и пытался развлечь её анекдотом про Маяковского, но сам чувствовал, что анекдот выходит вялым, что Мирра слушает вполуха, что её мысли где-то далеко. И от этого Лисовецкий нервничал ещё сильнее, ускорял темп речи, глотал слова, путал концовку.
— Вы понимаете, Мирра Абрамовна, я ему прямо сказал, батенька, это же не поэзия, это форменное хулиганство, — частил Лисовецкий, захлёбываясь и брызгая слюной. — Ну что это за рифма «сердце — дверце»? Дверце! Слесарное слово. И он мне, знаете, обиделся. Надулся, как мышь на крупу.
— Плюньте, Гриша, — выдохнула дым Мирра Абрамовна и лениво, по-кошачьи потянулась. — Ваш Маяковский ещё всех нас переживёт. А дверце… Может, у него и правда сердце как дверца. Открыл, закрыл, сквозняк. И никого нет. Очень по-советски, между прочим.
Мирра Абрамовна была женщина умная, циничная и смертельно уставшая. Устала она не от работы, не от жизни даже, а от людей. От их бесконечных амбиций, интриг, надежд и разочарований. Она насмотрелась на поэтов, которые кончали с собой из-за несчастной любви, на прозаиков, которые спивались из-за непризнания, на критиков, которые грызлись между собой, как крысы в бочке. И всё это начинало казаться ей бессмысленной суетой, мельтешением теней.
Но она продолжала писать рецензии, продолжала принимать у себя гостей, продолжала курить одну папиросу за другой и ронять едкие замечания, потому что не умела иначе. Потому что это была её роль, её маска, её способ держаться на плаву в этом бурлящем, перевёрнутом мире, где вчерашние графы торговали папиросами на Арбате, а вчерашние рабочие заседали в президиумах и решали, кого печатать, а кого нет.
Она смотрела на Лисовецкого и думала, что он жалок. Но жалость её была без тепла, сухая, почти презрительная. Она знала, что через год, через два Лисовецкий может оказаться никем, его могут вычистить из редакции, его могут забыть, как забывают сотни таких же, и никто даже не вспомнит его имени. А может, и её забудут. В конце концов, все они здесь были временщиками, приживалами на пиру, который мог закончиться в любой момент.
Лисовецкий захихикал, закивал, пенсне слетело с носа, он поймал его на лету, протёр манжетой. Мужчина не любил Маяковского, но боялся Файнберг, которая могла и высмеять, и приголубить, смотря по настроению.
У раскрытого настежь окна стоял Бенедикт Сигизмундович Пржибышевский, дальний родственник того самого, краковского. Крупный мужчина с седеющей гривой и обвислыми усами, одетый в бархатную блузу, какие носили ещё до войны. Он пил красное вино, привезённое Залесским неведомо откуда, цедил сквозь зубы, закатывал глаза, причмокивал, изображая знатока. Пржибышевский мнил себя мистиком, теософом, знатоком тайных учений. В кармане его блузы лежала колода Таро, купленная на Сухаревке у спекулянта. Он гадал дамам, пугал их картой Смерти и психушкой на Канатчиковой даче. Дамы пугались и давали деньги.
— Бенедикт, душка, — окликнула его Мирра Абрамовна. — Вы всё вино вылакаете до ночи. Оставьте на потом, а то будете сидеть с постной мордой, как раввин на Пасху.
Пржибышевский обернулся, улыбнулся снисходительно, показав крупные, желтоватые зубы.
Бенедикт Сигизмундович был фигурой колоритной даже на фоне этого пёстрого общества. Высокий, грузный, с лицом, которое когда-то, возможно, было красивым, а теперь оплыло и обвисло, покрылось сетью морщин и красноватых прожилок. Нос крупный, мясистый, губы толстые, влажные. Глаза небольшие, серые, с хитрецой, которую он не умел и не хотел скрывать.
Он говорил низким, грудным голосом, растягивая гласные и смакуя согласные, будто каждое слово было драгоценным камнем, который он переворачивал на свету, любуясь гранями. Любил также пафосные обороты, архаизмы, латинские вкрапления. Это производило впечатление на дам, особенно на молодых, вроде Зои, которые принимали его напускную учёность за подлинную мудрость.
На самом деле Пржибышевский знал ровно столько, сколько успел нахвататься из популярных брошюр о теософии, из статей Блаватской, из обрывков разговоров с настоящими оккультистами, которых он встречал в эмиграции, в Берлине и Праге, куда бежал в девятнадцатом и откуда вернулся в двадцать третьем, соблазнившись амнистией и надеждой на лучшую жизнь.
Жизнь оказалась не лучше. Он перебивался случайными заработками, гадал дамам на картах, продавал амулеты, которые сам же мастерил из медной проволоки и цветного стекла, выдавая их за древнеегипетские. Иногда устраивал спиритические сеансы, на которых столы скрипели, а блюдца ползали по бумаге с буквами. Всё это было дешёвым фокусничеством, и он сам это прекрасно понимал, но играл свою роль с таким убеждением, что ему почти верили.
Почти. Мирра Абрамовна не верила ни на грош, но терпела его, потому что Пржибышевский был забавен, безобиден и всегда готов был развлечь публику.
— Вино, дражайшая Мирра Абрамовна, разгоняет кровь и обостряет восприятие тонких материй, — произнёс он наставительно. — Древние жрецы перед мистериями употребляли исключительно красное. А белое оставляли профанам и женщинам.
— Ох, не заговаривайте мне зубы, — отмахнулась Файнберг. — Вы мне лучше скажите, эта ваша колода сегодня будет работать? А то в прошлый раз вы Зосе нагадали казённый интерес, а у неё вышел флюс.
Все засмеялись. Зоя Георгиевна Долматова, сидевшая тут же, на низком пуфике у ног Пржибышевского, вспыхнула, залилась краской. Она была тонкая брюнетка с огромными глазами и припухшими от недосыпа веками. Девушка писала стихи о любви и смерти, носила чёрное, курила опиум, когда доставала, а когда не доставала, то глотала пилюли от головной боли, запивая кагором. Ей шёл двадцать второй год. Залесский звал её Зосей, а прочие «мадемуазель Жорж». Она смотрела на Пржибышевского с восторгом, веря каждому его слову.
— Господа, господа, — примирительно поднял ладони Пржибышевский. — Сегодня не мой вечер. Сегодня вечер Алексея Ильича. Он обещал нечто совершенно экстраординарное. Я, признаться, заинтригован до крайности.
— О, да! — подал голос с пола Ипполит Ксаверьевич Тушинский, или просто Поля, как звали его за глаза и в глаза. — Алёша обещал прорыв. Подлинный прорыв. За пределы языка. За пределы формы. К первооснове.
Он сидел, скрестив ноги, прямо на паркете, худой, вертлявый, в нелепом пенсне на шнурке. Сын варшавского аптекаря, бежавший от германского наступления в пятнадцатом, так и осевший в Москве. Стихи его состояли из звуков. Не из слов, он читал их нараспев, закатывая глаза, чем приводил публику то в ярость, то в экстаз. Сейчас он перебирал костяные чётки, подаренные каким-то китайцем на Тишинском рынке, и улыбался блаженно, предвкушая неведомое.
— Поля, вы опять будете выть? — лениво осведомилась Мирра Абрамовна. — В прошлый раз у меня от вашего вытья три дня мигрень не проходила.
— Звук — это первооснова, — наставительно произнёс Поля. — Слово — лишь застывший звук. Мой учитель Велимир говорил…
— Ваш учитель Велимир умер от тифа, — перебила Файнберг. — А вы живёте, и это, знаете, повод задуматься.
Поля замолчал, обиженно засопел, но возражать не стал. Только чётки защёлкали быстрее.
В углу, в тени, пристроились две девицы, приятельницы Мирры Абрамовны. Одну звали Римма, другую Ляля. Фамилий их никто не помнил, да они и не настаивали. Римма была блондинкой с жидкими волосами и рыбьими, бессмысленными глазами. Ляля, рыжей, конопатой, с удивлённо приподнятыми бровями. Обе работали машинистками в каком-то тресте, обе мечтали о сцене, обе писали рассказы, которые никто не читал, и ходили за Миррой Абрамовной хвостом, надеясь, что та пристроит их рукописи в журнал. Их позвали для фона, для шума, для наполнения комнаты. Они сидели, взявшись за руки, и перешёптывались, хихикая.
Девятым был Арон Исаакович Гельфанд, человек без определённых занятий. Маленький, лысый, с лицом стареющего херувима, он всегда носил с собой старый саквояж с медными застёжками, содержимого коего никто не видел. Работа была довоенная, кожа потрескалась, но фурнитура блестела. Говорили, что он торгует антиквариатом. Мужчина сидел в стороне от всех, пил чай, хотя все пили вино, и улыбался загадочно.
Залесский постучал ногтем по подлокотнику, привлекая внимание. Разговоры стихли не сразу, но постепенно, как затихает разогнавшийся трамвай на повороте.
— Господа, — произнёс он негромко. — Я чрезвычайно рад, что вы пришли. Сегодняшний вечер, смею надеяться, вы запомните надолго.
— Интригуете, Алёша, — протянула Мирра Абрамовна и выпустила струйку дыма в потолок. — Смотрите, не разочаруйте. Я ради вас отложила статью о Есенине, а это, знаете ли, жертва. Его последние стихи — это форменное безобразие, но публика требует.
— Не разочарую, — качнул головой Залесский. — То, что я предлагаю, стоит любых статей. И любых стихов. И вообще любых слов, какие были написаны до сих пор.
— Ого, — поднял бровь Пржибышевский. — Сильное заявление. Поясните.
Залесский помолчал, обвёл комнату взглядом. Все смотрели на него с интересом. Даже Гельфанд перестал улыбаться и подался вперёд, поставив стакан с чаем на подоконник.
— Мы все здесь люди просвещённые, — начал Залесский медленно. — Мы все понимаем, что эпоха требует нового. Нового слова, нового звука, нового дыхания. Символизм умер. Акмеизм мёртв. Футуризм сдох в будке с Маяковским, как выразилась Мирра Абрамовна. Нужно иное.
— Ну, это мы слышали, — хмыкнула Файнберг. — Каждую неделю кто-нибудь объявляет новое направление. В прошлый вторник ко мне приходил один юноша, так вот, предложил назвать течение «ничевоки». Сказал, они пишут стихи без слов. Я спросила, чем же они пишут. Он обиделся и ушёл.
— Я говорю не о направлении, — едва заметно поморщился Залесский. — Я говорю о методе. О практике. О прорыве не в литературе, а в самой ткани бытия.
Он поднялся с кресла, подошёл к бюро у стены, отпер ящик маленьким ключом, который носил на цепочке под пижамой. Комната замерла. Даже свечи, казалось, перестали колебаться. Залесский извлёк из ящика книгу, тяжёлую, в переплёте из тёмной свиной кожи, с металлическими уголками, позеленевшими от времени. Он положил её на стол с глухим звуком.
— Что это? — спросила Зоя шёпотом, подавшись вперёд и едва не упав с пуфика.
— Это, Зося, подарок судьбы, — погладил переплёт ладонью хозяин комнаты. — Фульдский апокриф. Трактат, приписываемый одному из учеников Агриппы Неттесгеймского. Между прочем, шестнадцатый век. Я купил его у одного немца, бывшего военнопленного, который клялся, что книга происходит из библиотеки баварского аббатства, разграбленного в восемнадцатом. Немец боялся её как огня. Отдал за бесценок, лишь бы избавиться.
Пржибышевский шагнул к столу, протянул руку, но Залесский остановил его жестом.
— Осторожно. Книга не любит чужих прикосновений. Я перевёл несколько страниц. Мне потребовалось полгода. Готический шрифт, латынь, старонемецкий. Там есть ритуал.
— Ритуал? — переспросил Лисовецкий и нервно поправил пенсне. — Какого рода?
— Призыв, — улыбнулся Залесский одними губами. — Вызов сущности. Духа. Демона. Называйте как угодно. В трактате она именуется Пожирателем Смыслов. Или Червем Бездны. Или просто, Тем, кто приходит из до-языковой пустоты.
Повисла пауза. Римма и Ляля переглянулись недоумённо. Поля перестал стучать чётками. Гельфанд смотрел на книгу с выражением, которое никто не мог понять.
— И зачем нам этот самый Червь? — спросила Мирра Абрамовна, прищурившись.
— За Словом, — повернулся к ней Залесский. — За новым Словом. За тем, что лежит под языком. Под всеми языками. Под самой способностью говорить. Поля мечтает о прорыве за пределы формы. Пржибышевский ищет выхода в тонкие материи. Вы, Мирра Абрамовна, устали от стихов, которые пишутся сейчас. Все они, просто переливание из пустого в порожнее. А что, если можно призвать сам источник? То, что было до слов? То, из чего слова рождаются? Увидеть это. Прикоснуться.
— И что мы должны делать? — спросила Зоя невыразительно. — Читать заклинания? Резать петуха?
Мужчина засмеялся. Смех у него был сухой, лающий, неприятный.
— Никаких петухов, Зося. Просто встать в круг, взяться за руки и слушать. Я буду читать. Вы будете внимать. Если всё пройдёт как задумано, мы услышим то, чего не слышал никто из живущих. Новый звук. Новое Слово. То, из чего можно будет лепить поэзию следующие сто лет.
— А если не пройдёт? — тихо спросил Лисовецкий.
— Тогда мы просто выпьем ещё вина и разойдёмся по домам, — пожал плечами Залесский. — В конце концов, все мы умрём. Так почему бы не рискнуть?
— Браво, — хлопнул в ладоши Пржибышевский. — Решительно браво. Я в деле. Давно хотел поучаствовать в чём-то настоящем, а не в этих дамских блюдечных верчениях.
— Я тоже, — вскочил с пола Поля. — Это именно то, о чём я думал. Первозвук! Доязыковая материя! Алёша, вы гений!
— Я с вами, — кивнула Мирра Абрамовна и затушила папиросу в блюдце. — Любопытство не порок. По крайней мере, до тех пор, пока не доведёт до Кащенко.
Девицы захихикали, но тоже закивали. Лисовецкий вздохнул, потёр ладони, пробормотал что-то о том, что наука должна исследовать всё, даже самое тёмное. Гельфанд молча кивнул, поставил стакан, взялся за ручку саквояжа, точно готовился в любой момент открыть его и извлечь нечто, одному ему ведомое.
Залесский раскрыл книгу. Страницы пожелтели до цвета старой кости, края крошились под пальцами. Готический шрифт, замысловатые буквицы, гравюры, изображающие переплетённых червей и геометрические фигуры, похожие на схемы лабиринтов. На полях карандашом были нанесены переводы, поспешные, угловатые.
— Встаньте в круг, — скомандовал он. — Возьмитесь за руки.
Гости поднялись. Круг получился неровный, тесный, плечо к плечу. Зоя дрожала, но не от страха, а от возбуждения. Римма хихикала в кулак. Ляля держала её за руку и смотрела на книгу круглыми глазами. Пржибышевский взял за ладонь Мирру Абрамовну. Та поморщилась, так как пальцы у теософа были липкие от вина. Лисовецкий встал между Полей и Гельфандом, и Гельфанд сжал его ладонь неожиданно крепко.
— Готовы? — спросил Залесский.
— Давайте, Алёша, не тяните, — выдохнула Мирра Абрамовна. — А то я уже почти поверила, что мы тут не дурака валяем.
Залесский откашлялся, склонился над книгой и начал читать. Сперва медленно, запинаясь на трудных, гортанных слогах. Голос его дрожал, срывался, но с каждой фразой крепчал, наливался низким, вибрирующим звуком, который, казалось, исходил не из горла, а откуда-то из недр организма. Он читал по-немецки, переходил на латынь, снова на немецкий, повторял, как требовал текст, трижды одно и то же заклинание.
— Verbum in terram descendit. Verbum in vermem vertitur. Aperi fauces abyssi. Veni, qui es ante verbum, qui es sub voce, qui serpis sub lingua mea.
Голос Залесского менялся. Из тонкого, надтреснутого, каким он был обычно, он превращался в нечто иное. Становился глубже, объёмнее, будто говорил не один человек, а хор, многоголосый и древний. Слова текли, наслаивались друг на друга, сплетались в странный, гипнотический узор. Латынь переходила в немецкий, немецкий, в нечто совсем уж непонятное, может быть, арамейский, а может, вообще не язык, а просто звуки, извлечённые из глубин.
Зоя слушала, зажмурившись. Ей казалось, что слова проникают в неё, просачиваются сквозь кожу, сквозь кости, оседают где-то в груди, тяжёлые, холодные. Она чувствовала, как волосы на затылке поднимаются, как дыхание становится поверхностным, прерывистым. Хотелось открыть глаза, но она боялась. Боялась увидеть то, что может стоять сейчас в круге, внутри их сомкнутых рук.
Пржибышевский шевелил губами, повторяя за Залесским, хотя не понимал ни слова. Ему казалось, что он участвует в чём-то великом, в настоящей мистерии, а не в очередном дешёвом фокусе, которыми он сам потчевал доверчивых дам. Сердце его колотилось, ладони вспотели, но он стоял, не шевелясь, боясь разорвать круг.
Мирра Абрамовна держала глаза открытыми. Она смотрела на Залесского и думала, что он либо гениальный актёр, либо совершенно сумасшедший. Голос его звучал завораживающе, в этом она не могла ему отказать. Но всё остальное, свечи, книга, латынь, всё это казалось ей театром, хорошо поставленным, но всё же театром.
Правда, когда свечи начали вытягиваться, когда пламя их стало неподвижным, как нарисованное, она почувствовала, как уверенность её даёт трещину.
Слова падали в душную комнату. Свечи дрогнули, вытянулись вверх длинными, тонкими языками пламени. Никто не двигался. Зоя вцепилась в ладонь Пржибышевского, а тот сжимал её руку до боли, но не замечал, глядя на книгу расширенными глазами. Поля беззвучно шевелил губами, повторяя слова, пытаясь ухватить их на лету. Мирра Абрамовна стояла, приоткрыв рот.
Залесский произнёс последнее слово, резкое, хлёсткое. Потом мужчина закрыл книгу. Тяжёлый переплёт хлопнул, и звук этот прокатился по комнате, отразившись от стен.
Минуту стояла тишина. Полная, звенящая, какая бывает только перед грозой. Слышно было, как на улице проехала телега, как загудел автомобиль, как где-то за стеной, в комнатах уплотнителей, заплакал ребёнок.
Поля выдохнул первым.
— Ну? — спросил он шёпотом, озираясь. — Что-нибудь чувствуете?
— Ничего, — нахмурился Пржибышевский. — Совершенно ничего. Алёша, вы уверены, что правильно…
Он не договорил. Свечи погасли. Не разом, а по очереди, одну за другой задуло невидимое дыхание, и каждый язычок срывался с фитиля с тихим, жалобным шипением. В комнате стало темно. И в этой темноте внезапно кто-то засмеялся. Кто-то чужой.
— Алёша? — позвала Зоя.
Ей никто не ответил.
А потом из-под стола, из щелей паркета, из стенных углов начал сочиться холод. Не прохлада, нет, а холод колодезный, могильный, от которого изо рта появляется пар, а пальцы немеют в одно мгновение. И вместе с холодом пришла слизь. Бурая, липкая. Она выступила на стенах, поползла по лепнине, закапала с потолка тяжёлыми, медленными каплями.
Кто-то вскрикнул. Кто-то засмеялся, но уже иначе. Поля начал подвывать, тихо, монотонно, раскачиваясь в темноте. Лисовецкий рухнул на колени и шарил по полу слепыми руками, бормоча «не может быть, не может быть, не может быть». Пржибышевский застыл столбом, и только губы его шевелились беззвучно.
Мирра Абрамовна зажгла спичку. Дрожащий огонёк осветил комнату на мгновение, и в этом мгновении все увидели стену. Слизь ползла по ней не вниз, а вверх, против всякого закона, поднималась к потолку, где уже набухали бурые капли.
Спичка погасла. И в темноте послышался звук, влажный, резкий, похожий на разрываемую ткань. Кто-то закричал протяжно, страшно, и крик этот перешёл в бульканье, а потом стих.
За стеной, в квартире уплотнителей, Марья Семёновна проснулась от холода. Она подняла голову, чиркнула спичкой, увидела на стене мокрое, расползающееся пятно и закричала, тонко, пронзительно, по-птичьи. Её слышали все. Но в комнате Залесского её уже никто не услышал.
***
Кольцов прибыл на извозчике. Пролётка дребезжала по булыжнику, лошадь была старая, с просевшей спиной и мокрыми от жары боками, и на каждый ухаб она отвечала тяжёлым, хриплым вздохом, точно жаловалась на жизнь. Извозчик, угрюмый мужик в рваном картузе и засаленном армяке, правил молча, только изредка почмокивал губами и дёргал вожжой, когда лошадь сбивалась с шага.
Кольцов смотрел из пролётки, на улицы, скользившие мимо. Арбат, Пречистенка, переулки, названий которых он не помнил. Москва вечерняя, усталая, облезлая. Штукатурка сыпалась со стен, заборы покосились, мостовая вся в выбоинах. Но люди шли, жили, торговали, ругались, смеялись, как ни в чём не бывало. Город переваривал войну, революцию, голод, эпидемии, и переваривал упрямо, медленно, превращая всё это в новую, страшноватую, но всё же жизнь.
Следователь курил. Папироса была «Казбек», крепкая. Дым ел горло, но он привык. На фронте курил «Ракету», ещё хуже, ещё ядрёнее. Эти по сравнению с теми были почти деликатесом.
Он не любил выезды. Не любил смотреть на чужую смерть, на чужое горе. Но это была его работа. Его служба. Он служил не революции, не партии, не идее. Он служил порядку. Хоть какому-то порядку в этом перевёрнутом мире. Убили, значит надо найти убийцу. Украли, найти вора. Подожгли, найти поджигателя. Всё просто. Всё понятно. Следствие, улики, протокол, суд. Вот этот порядок он и охранял, изо дня в день, из года в год.
Правда, иногда попадались дела, которые в этот порядок не укладывались. Дела странные, с краями размытыми, с концами, уходящими в темноту. Вот как это. Комендант звонил, говорил про слизь, про холод. Владимир Андреевич мог бы послать участкового, дежурного, кого угодно. Но поехал сам. Потому что чуял, что дело нечистое. И чутьё его, как обычно, не подвело.
На углу Малой Бронной извозчик остановился, не доезжая до Патриарших, и обернулся к седоку.
— Здесь, что ли?
— Здесь.
Владимир Андреевич спрыгнул на мостовую, и не глядя, зашагал к подъезду, поправляя на ходу ремень кобуры, замечая парнишку, который смотрел на него во все глаза, чуть приоткрыв рот.
— Как зовут? — поинтересовался следователь.
— Меня? — переспросил удивлённо парнишка.
— Ну не меня же.
— Кирюха. То есть, Кирилл Решетов.
— Вот, держи, Кирюха, то есть, Кирилл Решетов.
С этими словами Кольцов достал из кармана небольшое яблоко, красное с одной стороны и протянул мальцу.
— Спасибо, дяденька. Я тоже, когда выросту, буду также, как вы… и с пистолетом ходить.
— Всё в твоих руках, Кирилл.
Было около десяти. Июньские сумерки никак не хотели густеть, небо над крышами оставалось серым, с желтоватой полосой на западе, и в этом неверном, умирающем свете все предметы казались плоскими, точно вырезанными из бумаги. Сильно пахло конским навозом.
Следователь одёрнул пиджак. Собственно, пиджак был старый, габардиновый, перешитый с чужого плеча, висевший на человеке мешковато. Под пиджаком была надета косоворотка, тёмная от пота, сапоги, стоптанные на каблуках, картуз, низко надвинутый на лоб. Мужчина скорее походил на мастерового, на артельщика, на кого угодно, только не на сотрудника уголовного розыска, и это его устраивало. Он не любил, когда в нём сразу признавали власть. Власть должна быть незаметной до поры.
У подъезда толпился народ. Человек пятнадцать, а может, и больше. Женщины в наспех накинутых платках, мужики в подштанниках и ночных рубахах, дети, жавшиеся к матерям и хныкавшие без слёз. Они стояли полукругом, смотрели на окна третьего этажа и переговаривались вполголоса, тревожно, но без паники. Паника была бы, если бы из окон валил дым или слышались крики. Но окна были тёмные, слепые, и криков не было, только холод, выползавший из подъезда и стекавший на тротуар невидимой волной. Люди жались друг к другу, кутались в платки и одеяла, хотя вечер был душный, и эта странность пугала больше всего.
Одна женщина, пожилая, в ситцевом платье и стоптанных тапочках, плакала беззвучно, уткнувшись в плечо соседа. Другая, молодая, с младенцем на руках, качала его и что-то шептала, кормя грудью.
При виде прибывших разговоры стихли. Владимир Андреевич подошёл, представился, предъявил удостоверение, дал рассмотреть. И тут же из толпы выступил комендант дома, пожилой, суетливый, с редкими седыми волосами, прилипшими к потному лбу. Одет он был в мятый пиджак, из-под которого виднелась ночная сорочка. Под мышкой находился портфель, старый, кожаный, с медной застёжкой. Фамилия его была Ефимов. Он зачастил, сбиваясь и проглатывая слова, и было видно, что он напуган до полусмерти, но старается держаться перед представителем власти.
— Товарищ следователь, у нас происшествие, — заговорил он, и голос его срывался на высоких нотах. — Жиличка с третьего номера, Марья Семёновна, пожаловалась, что с потолка течёт. Я поднялся, смотрю, а там такое, такое…
— Какое? — спросил Кольцов.
— Слизь, — понизил голос Ефимов и оглянулся на соседей, точно боялся, что его услышат. — Бурая. Липкая. И холод. Из двери холодом тянет. В июне месяце! Я стучал, не открывают. Я сразу в милицию. Я человек ответственный, я порядок знаю.
— Кто проживает в квартире?
Подумав, Владимир Андреевич достал блокнот, огрызок карандаша, приготовившись записывать.
— Залесский Алексей Ильич, — снова оглянулся мужчина и перешёл на шёпот. — Поэт. Бывший. Переводами промышляет с немецкого. Человек странный. Про него всякое говорят.
— Что говорят?
Комендант замялся, переступил с ноги на ногу. Было видно, что ему не хочется говорить лишнего, но и молчать перед следователем он боялся.
— Говорят, что прежде служил в Особом отделе. Что вышел по контузии. Что связи сохранил. Он здесь недавно живёт, года полтора. Соседи его сторонятся. Он ни с кем не знается, гостей водит странных, всё больше из бывших. Из богемы.
— Из богемы? — переспросил следователь.
— Ну, поэты, — неопределённо помахал рукой Ефимов. — Писатели. Критики. Дамы в чёрном. Сегодня, кстати, у него опять гости были, я видел, как поднимались. Человек десять, может, больше. Смеялись, шумели. А потом стихли. А потом вот это.
Кольцов записал фамилию, сунул блокнот в карман. Он обернулся, обвёл взглядом толпу. Люди смотрели на него с надеждой. Для них он был властью, которая должна разобраться, навести порядок, объяснить необъяснимое. Он знал, что объяснять, скорее всего, нечего, но говорить этого не стал.
— Так, товарищи, кто такая Марья Семёновна? — спросил он.
— Вот она, — указал на пожилую женщину в ситцевом платье комендант, ту самую, что плакала.
Владимир Андреевич неспешно подошёл к ней. Женщина подняла на него заплаканные глаза. Ей было лет шестьдесят, лицо морщинистое, какое-то доброе, руки натруженные, с распухшими суставами.
— Вы Марья Семёновна?
— Я, батюшка, я, — закивала она, и слёзы снова потекли по щекам. — Я уж и не знаю, что думать. Спать легла, а на стене и потолке пятно. Мокрое. Я думала, соседи заливают. Поднялась, а из ихней двери таким холодом, таким холодом… Я сразу к Ефимову. Он мужик шустрый, он милицию вызвал.
— Вы слышали что-нибудь? Крики? Шум?
— Слышала, — всхлипнула женщина. — Смеялись они. Громко так, весело. А потом затихли. Разом. Как отрезало. И тишина. Такая тишина, что страшно стало. Я мужа разбудила, говорю, пойди посмотри. А он у меня старый, больной, не ходит почти. Так и не пошёл.
— А выстрелы? Вы слышали выстрелы?
— Нет, — покачала головой она. — Выстрелов не было. Только тишина. И холод. Откуда холод-то, батюшка? Июнь ведь.
Следователь кивнул, ничего не ответил. Он обернулся к своим.
Степан Игнатьич Лыков стоял чуть поодаль, опершись на карабин. Ему было лет сорок. Кряжистый, широкоплечий, с седыми усами, свисавшими по углам рта, и выбитым передним зубом. Одет он был в гимнастёрку без знаков различия, старые армейские шаровары и сапоги, видавшие ещё германский фронт. Он прошёл германскую, потом Гражданскую, служил унтер-офицером ещё при царе, потом в Красной армии, потом демобилизовался и пошёл в милицию, потому что больше ничего не умел. Стрелял хорошо, говорил мало, на младшего товарища смотрел как на равного, но слушался беспрекословно. Карабин у него был драгунский, укороченный, с потёртым ложем и затвором, который он смазывал каждую неделю, до блеска.
Степан Игнатьич был человеком, для которого служба была смыслом жизни. Он не умел иначе. Не умел сидеть дома, не умел отдыхать, не умел расслабляться. Ему нужна была дисциплина, приказ, начальство. Без этого он терялся, начинал пить, опускался. Так было после демобилизации. Полгода он пропивал пенсион в кабаках на Хитровке, дрался, просыпался в сточных канавах, и конец его был предрешён. Но потом его взяли в милицию. Взяли по протекции, по просьбе старого однополчанина, который служил в уголовном розыске. И Лыков ожил. Снова начал бриться, начал чистить сапоги, начал следить за собой.
Он не боялся смерти. Смерть была для него старой знакомой, с которой он сталкивался слишком часто, чтобы бояться. Но боялся оказаться трусом. Вот этого боялся больше всего. Чтобы в критический момент не дрогнула рука, не подкосились ноги, не предало тело. Пока этого не случалось. И он молился всем богам, в которых не верил, чтобы подобное не случилось никогда.
Второй, Григорий, стоял рядом с ним, нервно перебирая пальцами по рукояти лома. Ему было лет двадцать три, рыжеватый, конопатый, с жидкими усиками, которые он отпускал, чтобы казаться старше. Одет парень был в новую, ещё не обмятую гимнастёрку, выданную на складе, и сапоги, которые чуть жали. Он был из недавно призванных, из деревенских. Приехал Гришка в Москву год назад, попал в милицию по разнарядке. Боялся всего, но старался не показывать. Кольцов звал его Гришей.
Григорий был из деревни под Тулой. Отец его умер от тифа в двадцать первом, мать осталась с четырьмя детьми на руках. Гришка был старшим. В четырнадцать лет пахал, в шестнадцать уже работал в кузнице молотобойцем. Спина широкая, руки сильные, но голова, голова была пустая. Грамоте научился поздно, в восемнадцать, и то кое-как, по складам читал, писал с ошибками.
Когда пришла разнарядка из города, что требуются молодые люди в милицию, мать его благословила и отправила. Сказала: «Иди, сынок, там хоть кормить будут». И Гришка пошёл. Приехал в Москву, ошалел от размеров, от толпы, от трамваев и автомобилей, которых отродясь не видел. Его оформили, выдали гимнастёрку, сапоги, наган и приставили к Кольцову.
Владимир Андреевич сперва смотрел на него как на обузу. Деревенский увалень, ни опыта, ни смекалки. Но потом разглядел. Парень был исполнительный, честный, не боялся работы. И главное, не рассуждал. Скажешь, делай, он делал, не задавая лишних вопросов. Это было редкостью. Большинство норовили поумничать, показать, что они тоже соображают. А Гришка просто делал, и делал хорошо.
Правда, струсил он пару раз. Один раз, когда гонялись за бандитами на Сухаревке, и те открыли стрельбу. Гришка залёг за телегу и не мог встать, пока Лыков пинком не поднял его. Второй раз, когда вскрывали подвал, где держали похищенных детей. Там была такая картина, что Гришку вырвало прямо на месте, и потом он три дня не мог есть.
Кольцов его не ругал. Понимал, что парень молодой, неопытный. Со временем привыкнет. Или не привыкнет, но тогда уйдёт сам. Но пока держался, и это уже было неплохо.
— Ну что, Владимир Андреич? — спросил Лыков, не меняя позы. — Пойдём глянем?
— Пойдём, — обернулся к Ефимову следователь. — А вы, товарищ, с нами. Покажете квартиру.
Комендант побледнел.
— Я? — переспросил он. — Товарищ следователь, я бы лучше здесь. У меня портфель.
— Портфель оставьте здесь, — говорил спокойно Владимир Андреевич, но так, что возражений не предполагалось. — Никто не украдёт. А вы мне нужны. Вы знаете расположение комнат. Идёмте.
Ефимов открыл рот, закрыл, потом судорожно вздохнул и пошёл за ними. Толпа расступилась, давая дорогу. Кто-то перекрестил их в спину. Кто-то прошептал: «Господи, спаси и сохрани». Следователь не обернулся.
В подъезде было темно и душно, пахло кошками, кислой капустой. Электричество не горело, так как лампочки были вывернуты, а кое-где и просто разбиты. Кольцов достал из кармана фонарь, зажёг. Жёлтый, тусклый луч выхватил облупленные стены, щербатые ступени, паутину по углам. Они начали подниматься. Следователь первым, за ним Лыков с карабином, замыкал Григорий с ломом на плече. Ефимов плёлся последним, держась за перила и тяжело дыша.
На втором этаже Владимир Андреевич остановился, прислушался. Тишина. Он пошёл дальше. На площадке третьего этажа было темнее, чем внизу, и холоднее. Но холод шёл не снизу, не с улицы, а от двери, той самой, за которой была квартира Залесского. Он струился по полу, обтекал сапоги, поднимался вверх, и следователь почувствовал, как побежали мурашки под рукавом косоворотки.
— Чувствуете? — спросил Гришка шёпотом. — Холод.
— Чувствую, — ответил Кольцов.
Он подошёл к двери. Дубовая, старая, с медной ручкой и табличкой, на которой было выгравировано: «Залесский А. И.». Из щелей тянуло таким холодом, что Владимир Андреевич невольно задержал дыхание. Он приложил ладонь к филёнке и отдёрнул. Дерево оказалось ледяным, как дверь в погреб, если не хуже. Он обернулся к Ефимову.
— Это здесь?
— Здесь, — прошептал комендант и попятился. — Дальше я не пойду. Хотите, под суд отдайте. Не пойду и всё тут.
— И не надо, — кивнул следователь. — Спускайтесь вниз, ждите нас.
Комендант кивнул и торопливо засеменил вниз по лестнице, спотыкаясь на ступенях. Кольцов проводил его взглядом, потом обернулся к двери и постучал. Громко. Требовательно.
— Залесский! Откройте! Милиция!
Ответа не было. Он постучал ещё раз. Тишина. Только холод струился из щелей, и теперь к нему примешался запах, сладковатый, тошнотворный, который Владимир Андреевич узнал сразу. Так пахнет в помещении, где долго лежало мёртвое тело. Он обернулся к Лыкову.
— Что думаешь?
— Не знаю, — пожал плечами Степан Игнатьич. — Но запах нехороший. Очень нехороший. Я такого с германской не нюхал.
— А холод?
— Холода я такого вообще не нюхал, — сплюнул на пол Лыков. — Это неправильный холод. Не природный.
— Гриша, давай лом.
Парень поправил инструмент, вставил плоский конец в щель между косяком и дверью, нажал. Дерево затрещало, податливо, как гнилое, но всё ещё держалось. Он нажал сильнее. И вдруг лом ушёл вглубь, провалился дальше, чем должна была быть толщина двери. Григорий покачнулся, едва не упал вперёд, выругавшись сквозь зубы.
— Товарищ Кольцов! Там пусто!
— Как пусто?
— За дверью. Пустота. Я ломом тыкаю, а там ничего.
— Может, коридор?
— Да не. Коридор вот здесь примерно должен быть, а здесь ничего…
Следователь подошёл ближе, взял у него лом, сунул в щель. Лом ушёл в темноту, не встретив сопротивления. Только холодный воздух загудел в щели, как в печной трубе. Он вытащил инструмент, передав обратно парню, взялся за наган.
— Лыков, помогай. Выбиваем вместе.
Они навалились на дверь плечами. Дерево застонало, но не поддалось. Тогда Степан Игнатьич отступил на шаг, размахнулся и ударил прикладом карабина в район замка. Дверь распахнулась.
В лицо ударил холод. Не прохлада, не сквозняк, а колодезный, могильный холод, от которого пар вырвался изо рта и осел инеем на воротнике. И запах, тот самый, сладковатый, тошнотворный, теперь стал гуще, невыносимее. Гришка закашлялся, прикрывая нос рукавом. Лыков поморщился, но промолчал.
— Фу, как будто сдох здесь кто-то, проговорил парень.
Владимир Андреевич поднял фонарь. Жёлтый луч выхватил прихожую. Вернее, то, что было ей раньше. Стены уходили вперёд, теряясь в темноте, и расстояние до них было больше, чем позволяли размеры дома. Коридор расширился, вытянулся, превратился в тоннель из спрессованной земли и старого кирпича. Пол покрывала бурая слизь, та самая, что просочилась на нижний этаж, она чавкала под сапогами, липла, тянулась нитями. Следователь обернулся. Дверь за спиной была на месте, и это немного успокаивало.
— Лыков, — позвал он.
— Вижу, — отозвался тот. — Это что ж такое?
— Не знаю. Идём вперёд. Гриша, лом не бросай, пригодится.
— Куда идти-то? — спросил парень. — Тут этот… коридор. Он же ненормальный. Вы видели, какой он длины?
— Видел. Идём вперёд.
Кольцов с осторожностью шагнул в коридор. Лыков пошёл за ним, держа карабин наготове. Григорий перекрестился, подхватил лом и замкнул их маленькую группу. Они шли медленно, осторожно, стараясь не поскользнуться на слизи. Коридор был тихий, мёртвый, и только холод хватал за кожу, да слизь чавкала под сапогами.
— Слышите? — вдруг спросил Гришка.
— Что?
— Ничего. Вообще ничего. Даже мыши не пищат.
— А должны? — спросил Лыков.
— Везде мыши. Везде тараканы. В каждом доме. А тут ничего. Как в могиле.
— Разберёмся, — оборвал его старшой.
Коридор вывел их в анфиладу комнат. Здесь было светлее, откуда-то сочился серый, больной свет, не похожий на дневной, не похожий на лунный. Свет без источника. Обстановка напоминала жилые комнаты, но всё было сдвинуто, перекручено, лишено какого-либо смысла. Книжные полки вросли в стену под углом. Стул висел на потолке, прибитый невидимой силой. Люстра лежала на полу, запутавшись в собственных цепях. И повсюду, на книгах, на мебели, на полу, лежал слой инея, тонкий, хрупкий, который таял от дыхания. В углу одной из комнат, в том месте, где стена смыкалась с потолком, из штукатурки торчала человеческая рука. Женская. С тонкими пальцами и обручальным кольцом на безымянном. Она не свисала, а именно торчала, как ветка, вросшая в бетон, и была покрыта тем же инеем, что и всё вокруг.
Гришка остановился, уставился на неё, открыв рот.
Парень не мог оторвать взгляд. Рука торчала из стены, как ветка из дерева, и это было настолько неправильно, настолько противоречило всему, что он знал о мире, что разум его отказывался это принимать. Руки не растут из стен. Стены, это камень, штукатурка, кирпич. А не плоть. Но вот она, рука, с пальцами, с кольцом, с ногтями, на которых облупился лак. Живая рука. Вернее, мёртвая, но когда-то живая.
Его замутило. В горле поднялся комок, желудок сжался. Он зажмурился, сглотнул, заставил себя дышать. Медленно. Глубоко. Раз. Два. Три. Не блевать. Не позориться перед Владимиром Андреичем. Не показывать, что страшно.
Когда он открыл глаза, Кольцов уже отошёл дальше, светя фонарём в следующую комнату. Гришка поспешил за ним, стараясь не смотреть на стену, но боковым зрением всё равно видел руку, и она казалась ему живой, казалось, что пальцы шевельнутся, потянутся к нему, схватят за горло.
— Это что? — выдохнул он. — Это рука что ли!
— Она, — ответил Владимир Андреевич. — Не останавливайся.
— Но это же… Это же человек! Живой!
— Уже нет. Идём.
Они прошли ещё две комнаты, одну за другой, и в каждой была та же картина. Искажённое пространство, опрокинутая мебель, иней, тишина. И везде, в стенах, в потолке, в полу, торчали части человеческих тел. Руки, ноги, фрагменты лиц, вплавленные в штукатурку и бетон. Никто не произносил ни слова. Только Гришка один раз шумно выдохнул и перекрестился снова.
А когда они вошли в залу, Кольцов остановился на пороге. Григорий за его спиной охнул и попятился, натолкнувшись на Лыкова. Степан Игнатьич выматерился сквозь зубы, длинно и грязно, как на фронте.
Запах здесь был невыносимый. Сладковатый, тошнотворный, он бил в нос, забивался в лёгкие, оседал на языке. Кольцов достал платок, прижал к лицу, но это почти не помогало. Лыков сплюнул, снова выругался. Гришка зажал нос рукой, дышал ртом, но и через рот, казалось, запах проникал, и от этого становилось ещё хуже.
Владимир Андреевич поднял фонарь выше, осветил комнату. И то, что он увидел, заставило его на миг замереть, забыв даже дышать.
Это было не убийство. Это была бойня. Нет, даже не бойня. Бойня предполагает хоть какую-то логику, хоть какую-то цель. А здесь не было ни логики, ни цели. Только безумие, воплощённое в мясе и костях.
Трупов было много. Навскидку десять, но сосчитать точно не получалось, потому что они были переплетены. Конечности вывернуты из суставов, кости торчали наружу, белые, с зазубренными краями. Тела связывались в единую конструкцию, мясную, костяную, покрытую запёкшейся кровью и слизью. Кто-то был одет в бархатную блузу, кто-то в чёрное платье, кто-то в шёлковую пижаму с вышитыми драконами. Лица мертвецов застыли в гримасах такого ужаса, что следователь на мгновение отвёл глаза. Он видел многое. На Гражданской он видел, как людей рубили шашками, как жгли в теплушках, как хоронили заживо. Но такого никогда не видел. Это была не казнь. Это было пересочинение человеческого тела, пересборка его по чуждому, безумному лекалу.
Следователь заставил себя смотреть. Он подошёл ближе, посветил фонарём на ближайшее тело. Это была женщина, молодая, в чёрном платье. Лицо её застыло в крике, рот открыт так широко, что челюсть вывихнута. Глаза вытаращены, полны лопнувших сосудов. Руки вывернуты назад, под неестественным углом, кости торчат сквозь кожу. Ноги переплетены с ногами другого тела, мужского, и невозможно понять, где кончается одно и начинается другое.
Владимир Андреевич присел на корточки, рассматривая переплетение конечностей. Вот локоть, вот коленная чашечка, вот фаланги пальцев, вросшие в чужое предплечье. Кто-то, или что-то, разобрало этих людей на части и собрало заново, как конструктор, только по правилам, известным только ему.
На полу, в луже запёкшейся крови, валялся обрывок ткани. Бархат. Кольцов поднял его, поднёс к свету. На бархате вышивка, золотыми нитками, какой-то узор. Он опустил обрывок обратно, вытер пальцы о платок.
Рядом с телами лежала женская туфля. Лакированная, с потрескавшимся лаком. Каблук обломан. В туфле ещё была нога, отрезанная по щиколотку, в чулке. Кольцов отвернулся.
— Господи Иисусе, — прошептал Гришка. — Господи Иисусе, спаси и помилуй.
— Не молись, парень, — тихо отозвался Лыков. — Навряд ли поможет.
— Тихо, — оборвал их Владимир Андреевич.
— Что с ними случилось? — заметно дрогнул голос парня.
— Понятия не имею. Может газ, химия какая-то. Поубивали друг друга, или кто-то из этой компании это сделал.
— Да такое сделать невозможно! Это же…
— Тихо, — оборвал своего подчинённого следователь. — Не ори.
Он заставил себя смотреть. Обвёл комнату взглядом, замечая детали. Посередине, в центре залы, стоял стол. На нём горела керосиновая лампа, единственный живой огонь в этом мёртвом месте. Рядом с лампой лежала книга, тяжёлый фолиант в переплёте из свиной кожи, с металлическими уголками, позеленевшими от времени. Страницы были раскрыты, готический шрифт, замысловатые буквицы. На полях карандашные пометки, торопливые, угловатые. И вокруг книги, прямо на столешнице, рассыпанный белый порошок, дорожками, аккуратно, как делают, когда нюхают кокаин. Тут же опрокинутые бокалы, окурки в блюдцах, пустая бутылка из-под кагора.
— Видимо, они читали, — пробормотал следователь. — Вслух читали. Какую-то дрянь из этой книги.
— И что?
— И ничего. Пытались вызвать кого-то. Знаем эти развлечения.
— А кто пришёл? — спросил Гришка.
— Не знаю. Но явно кто-то пришёл.
Он шагнул в комнату. И в этот момент тишина треснула.
Одно из тел дёрнулось. Это была молодая женщина в чёрном, с переломанной шеей и вывернутыми пальцами. Она встала, рывками, неестественно, кости с хрустом вправлялись на место, суставы поворачивались под углами, невозможными для живого. Голова осталась запрокинутой назад, лицо смотрело в потолок. Глаза, полностью чёрные, без белков, без зрачков, уставились в пустоту.
— Мать честная, — выдохнул Лыков.
Одержимая издала звук. Это был не крик, не вой, а хохот, низкий, утробный, от которого завибрировали стёкла в рамах и заложило уши. Она прыгнула на стену, прилипла к ней, как насекомое, и двинулась дальше, по стене, по потолку, перебирая вывернутыми конечностями с неестественной, животной скоростью.
Хрипы её наполнили комнату, заполняя ту до краёв, вытесняя воздух. Кольцов почувствовал, как барабанные перепонки натягиваются, как в ушах стреляет, как начинается головная боль, острая, пульсирующая. Гришка зажал уши ладонями, но это не помогало. Некий низкочастотный звук проникал сквозь кости черепа, вибрировал в мозгу.
Тварь двигалась. Она ползла по стене, по потолку, и движения её были текучими, нечеловеческими, как движения паука или многоножки. Суставы её гнулись в обратную сторону, пальцы цеплялись за штукатурку, оставляя глубокие царапины. Шея была вывернута так, что лицо смотрело назад, и глаза, чёрные, без белков, без зрачков, были устремлены на Кольцова.
Владимир Андреевич поднял наган, прицелился. Рука не дрожала. Он привык стрелять, привык убивать. На Гражданской убивал много, и белых, и красных, и зелёных, и просто бандитов. Стрелял в упор, стрелял на расстоянии, стрелял в спину, когда надо было. Совесть его давно перестала мучить. Но сейчас, целясь в эту тварь, он почувствовал нечто новое. Не страх, нет. Отвращение. Глубокое, физиологическое отвращение, от которого свело желудок.
Он выстрелил. Пуля вошла в голову, пробила висок, вышла с другой стороны, выбив фонтан слизи. Тварь дёрнулась, но не упала. Она повернула голову, посмотрела на него, и хрип её стал громче.
Не дожидаясь, Степан Игнатьич тоже выстрелил. Грохот выстрела оглушил. В замкнутом пространстве комнаты звук ударил, как взрыв, отразился от стен, от потолка, многократно усилившись. У Кольцова в ушах зазвенело, перед глазами поплыли цветные пятна. Он зажмурился, тряхнул головой, пытаясь прогнать звон.
Пороховой дым заполнил комнату, едкий, острый. Григорий закашлялся, согнувшись пополам. Лыков стоял, держа карабин на изготовку, и смотрел на тварь, не мигая.
Тварь застыла на миг, прижавшись к стене. В груди её зияла дыра, рваная, из которой сочилась не кровь, а та же бурая слизь, что покрывала стены. Но боли она, похоже, не чувствовала. Она повернула голову, посмотрела на Лыкова, и на лице её, на этом искажённом, нечеловеческом лице, появилось выражение, которое можно было принять за улыбку. А потом она прыгнула снова.
Григорий выхватил наган, пальнул дважды, бесполезно. Одержимая даже не замедлилась. Она метнулась к парню, сбила его с ног, ударив вывернутой рукой наотмашь, и Гришка отлетел к стене, выронив наган.
— Лыков, ещё! — крикнул Владимир Андреевич.
Старшой передёрнул затвор, выстрелил снова. Пуля ударила в плечо, тварь качнуло, но она удержалась на стене и захохотала громче, закинув голову назад так, что хрустнули позвонки.
Гришка вскочил на ноги, схватил лом, замахнулся, но одержимая прыгнула на него, и он, увернувшись, ударил её ломом по голове. Удар вышел глухой, страшный. Череп треснул, но тварь даже не замедлилась. Она перехватила лом, вырвала его из рук парня и отшвырнула в угол. В этот миг Лыков вновь пальнул, попав в ухо, отбрасывая гадину в сторону.
— Не берёт! — заорал Гришка, отступая. — Совсем не берёт!
— Отходим! — скомандовал Кольцов. — В коридор!
Развернувшись, все трое побежали. Лыков схватил парня за шиворот, толкнул вперёд, и мужчины вывалились в коридор, который внезапно изменился. Проход, по которому они пришли, исчез, заложился глухой стеной. Вместо него открылся другой, узкий, тёмный, с низким потолком. Следователь свернул туда, не раздумывая, и остальные за ним.
Тварь не отставала. Она неслась за ними по стенам, по потолку, и хохот её эхом отдавался в бетонных сводах. Гришка бежал, хромая сильнее обычного. Его правая нога подвернулась при падении. Лыков на бегу обернулся, выстрелил, не целясь, и пуля выбила фонтан крошки из потолка. Демоница метнулась вперёд, прыгнула на старшего, схватила его за левую руку, и Степан Игнатьич взревел от боли. Кость хрустнула, вышла наружу сквозь гимнастёрку, белая, острая, в крови. Лыков ударил в безумии тварь кулаком в лицо. Та отшатнулась, но не упала. Он вырвал руку, заорал матом, и они побежали дальше.
Его подчинённые исчезли где-то впереди, а сам следователь пробегал мимо окон, не останавливаясь, видя краем глаза не знакомую вечернюю Москву, а совсем иное. Место за стёклами явно показывало другой мир, жуткий, в дымке, как от болотных миазмов, с мельтешившими искривлёнными тенями. Но всматриваться не было времени. Следовало как-то уходить от этой дряни.
«Твою мать, куда делся Лыков с Гришкой?»
Кольцов нашёл их в какой-то каморке, отстав на бегу. Лыков сидел на полу, прижимая сломанную руку к груди, лицо его посерело от боли, но он молчал, только тяжело дыша сквозь зубы. Гриша стоял рядом, трясся, сжимая лом, который подобрал по дороге. У него была рассечена бровь, кровь заливала глаз, но он этого не замечал.
— Руку покажи, — опустился на корточки перед Лыковым Владимир Андреевич.
— Не надо, — прохрипел тот. — Кость наружу. Ты ничего не сделаешь. Потом.
— Ты идти сможешь?
— Смогу. Не впервой.
Кольцов достал папиросу, закурил. Руки у него слегка дрожали. Он думал.
— Это не химия, — вдруг сказал Гришка.
Голос у него был сорванный, почти истеричный.
— Вы говорили, химия. Газ. Но это не газ. Газ не может такое сделать. Газ не может человека в стены вплавить. Газ не может эту тварь сделать.
— Заткнись, — оборвал его Лыков. — Не ори.
— Нет, пусть говорит, — выпустил дым следователь. — Что ты предлагаешь?
— Я не знаю, — всхлипнул парень. — Я не знаю, что это. Но это не химия. Это… это другое.
— Другое, — повторил Владимир Андреевич, глядя на огонёк папиросы. — Ладно. Пусть другое. Но оно горит.
— Что?
— Всё горит. Мясо горит. Кости горят. Керосин горит. Мы подожжём квартиру.
— Всю? — спросил Лыков.
— Всю. Книгу, трупы, стены. Всё, что здесь есть. Это место не должно существовать.
— Где же взять керосин?
— Там была кухня, — кивнул в сторону коридора Кольцов. — Я видел. Там должна быть печка. Может, керосинка или примус.
— Ладно. Тогда пойдёмте. Нельзя мешкать.
Лыкову помогли подняться и мужчины с осторожностью вышли из коморки, ожидая увидеть тварь, но той нигде не было.
Они нашли кухню через два поворота. Помещение было искажено так же, как и все остальные, но печка уцелела. Рядом с ней стоял бидон с керосином, почти полный, и примус, старый, с закопчённым корпусом. Гришка схватил бидон, прижал к себе, как драгоценность.
— Есть! Есть керосин!
— Тащи в залу, — скомандовал Кольцов. — Лыков, прикрываешь. Сможешь?
— Думаю, да.
Удивительно, как его подчинённый не терял сознание, не катался от боли. Ведь рана не пустяковая. Кость по-прежнему торчала, пугая своим жутким видом. Может, сильнейший шок, поэтому тело не реагировало на боль, или из-за царившего здесь холода.
«А возможно и действительно некий газ, который в помещениях».
Они двинулись обратно.
Тварь ждала их в зале. Она сидела на столе, рядом с книгой, свесив ноги, и улыбалась. Улыбка её была шире, чем позволяло человеческое лицо. Она смотрела на них и не двигалась, точно хотела поглядеть, что они будут делать.
— Лей, — скомандовал Владимир Андреевич.
Гриша открыл бидон, плеснул керосин на книгу, на трупы, на стены. Запах керосина перебил сладковатый запах тлена. Тварь перестала улыбаться. Она спрыгнула со стола и бросилась на парня.
Лыков выстрелил с одной руки. Пуля попала в грудь, одержимая пошатнулась, но не остановилась. Тогда старшой бросил карабин, схватил лом, который Гриша поставил у стены, и ударил тварь наотмашь. Лом попал в плечо, кость хрустнула, но тварь вырвала лом и швырнула его в угол. Она схватила Лыкова за сломанную руку, дёрнула, и Степан Игнатьич закричал, страшно, протяжно, по-звериному.
Лыков кричал. Кричал так, как не кричал даже на фронте, даже когда германская граната разорвалась в двух шагах и засыпала его землёй. Кость его левой руки торчала наружу ещё сильнее, белая, острая, обломок пробил гимнастёрку, и кровь хлестала, заливая рукав, капала на пол. Боль была такая, что темнело в глазах, но он не отпускал тварь, держал её изо всех сил здоровой рукой, не давая добраться до Гришки, который лежал на полу, оглушённый ударом.
Тварь вырывалась. Она была сильной, неестественно сильной, мышцы её работали под кожей, как стальные тросы. Она дёрнулась, и Степан Игнатьич полетел через всю комнату, ударился спиной о стену, осел на пол. В голове звенело, перед глазами прыгали искры. Он попытался встать, но ноги не слушались.
Мужчина сплюнул кровь, чувствуя, как начинает срастаться со стеной. Он поспешно подался вперёд, становясь на колени, боясь поглядеть на свою руку, которая буквально горела огнём, пульсируя бурыми фонтанами.
Гришка вскочил, схватил лом, который укатился в угол, и метнулся к Лыкову, заслоняя его собой. Парень держал тяжёлое оружие двумя руками, как копьё, и губы его шептали молитву, которой его учила мать, давным-давно, в деревне, когда он ещё был маленьким и боялся грозы.
Кольцов чиркнул зажигалкой.
— Гори! — крикнул он и бросил зажигалку в лужу керосина.
Огонь вспыхнул мгновенно. Пламя побежало по полу, по стенам, по трупам. Книга занялась, страницы закоробились, готические буквы вспыхнули и исчезли. Одержимая замерла. Она отпустила Лыкова, повернулась к огню, и из её глотки вырвался крик. Это был не хохот. Это был звук, от которого треснуло окно и посыпалась штукатурка. Она дёрнулась к двери, но пламя уже охватило комнату, и бежать было некуда.
— Уходим! — заорал Кольцов, со всей силы ударяя демоницу ногой в живот.
Гадина отлетела к окну, что выводил в другой мир, разбив собой стекло. В тот же миг воздух, который был внутри помещения, стал затягиваться на другую сторону. Существо громко завизжало, сопротивляясь, хватаясь руками за раму. Но оно горело, плоть чернела и лопалась, выпуская жир. Одежда и волосы мигом исчезли.
— Бежим! Бежим! Бежим!
Они подхватили Лыкова. Гришка тащил его за плечи, следователь прикрывал сзади, стреляя в потолок, в стены, буквально во всё. Коридор горел. Керосин растёкся дальше, чем они рассчитывали, и огонь пожирал кирпич, дерево, слизь, иней. Дым заволакивал проходы, и они бежали вслепую, кашляя, задыхаясь, ориентируясь только на свет впереди.
Дверь. Дверь была на месте. Кольцов толкнул её плечом, вывалился на площадку, за ним Гриша, выволокший Лыкова. Следователь захлопнул дверь, но изнутри никто не ударил. Только огонь гудел, пожирая квартиру.
«Это всё», — подумал Кольцов с облегчением, вытерев пот со лба.
***
Пожарная команда прибыла через полчаса. Квартира выгорела дотла, но огонь не перекинулся на соседние помещения. Пожарные вынесли девять тел, обгоревших до неузнаваемости, уложили в ряд во дворе, накрыли брезентом. Жильцы стояли поодаль, крестились, шептались. Кто-то плакал. Марья Семёновна всё твердила одно и то же: «Я же говорила, я же говорила».
Следователь сидел на ступеньках подъезда. Пиджак его был прожжён в двух местах, лицо в саже, руки дрожали, но он уже не замечал этого. Он курил и смотрел на серое небо, на мокрые тополя, на брезент, под которым лежали мёртвые поэты.
Подошёл дежурный, молодой милиционер с Петровки. Он смотрел на Кольцова с любопытством.
— Товарищ Кольцов, что докладывать? Что там было?
Владимир Андреевич затянулся, выпустил дым.
— Граждане Залесский и его гости устроили пьяный дебош. Употребляли кокаин, жгли свечи, читали книги. Произошла утечка газа. Или воспламенение керосина. Пиши: неосторожное обращение с огнём. Причины смерти устанавливаются.
— А трупы? Их же девять.
— Девять. Оформляй как массовое отравление угарным газом. Вызывай санитаров, пусть везут в морг. Я напишу рапорт утром.
Милиционер кивнул и отошёл. Следователь остался сидеть. Он знал, что рапорт придётся писать осторожно, очень осторожно. Ни слова о внезапно расширившейся квартире. Ни слова об одержимой. Ни слова о книге, которая сгорела и которую он не хотел больше видеть никогда в жизни. Он напишет сухо, по-деловому. Он понимал, что если написать правду, то завтра придут люди в кожаных куртках, с Лубянки, и дело замнут, а его отправят на психиатрическую экспертизу. Или ещё куда. Поэтому он напишет так, как нужно.
Да, рапорт напишет он утром, в конторе, на машинке, под копирку. Напишет сухо, по форме, без лишних слов. «В ночь на такое-то число в квартире по такому-то адресу произошёл пожар. Причина: неосторожное обращение с огнём. Погибло девять человек. Личности установлены. Тела направлены в морг для вскрытия. Уголовное дело не возбуждается ввиду отсутствия состава преступления».
Подпишет, поставит печать, сдаст в канцелярию. Дело подошьют, отправят в архив, и через месяц о нём забудут. А если кто-то и вспомнит, то скажут: «А, это тот случай на Патриарших. Ну да, сгорели поэты. Пьяные были, свечи жгли. Сами виноваты».
И никто никогда не узнает, что там, в той квартире, было нечто иное. Нечто, чему не место в протоколах и рапортах. Нечто, о чём лучше молчать.
Гришка сидел рядом, молчал. Его всё ещё трясло, но он держался. Лыкова увезли в больницу, врач сказал, выживет, руку соберут заново, но будет плохо гнуться. Кольцов докурил, бросил окурок на землю, затоптал сапогом.
Гришка смотрел на брезент, под которым лежали тела. Девять тел. Девять человек, которые ещё вчера были живыми, ходили, говорили, смеялись. А теперь лежат под брезентом, обугленные, скрюченные, и скоро их увезут в морг, вскроют, осмотрят, запишут в протокол и закопают в общей могиле на Ваганьковском, без крестов, без молитв.
Парень подумал, что мог бы лежать там же, под брезентом. Мог бы, если бы не Владимир Андреевич, если бы не Лыков. Они вытащили его, вынесли из этого проклятого места, спасли. А он что сделал? Орал, как баба, дрожал, ронял оружие. Позор.
— Товарищ Кольцов, — проговорил он тихо. — Спасибо. Что вытащили.
Владимир Андреевич посмотрел на него, прищурившись.
— Не за что. Работа такая. Вытаскивать.
— Я струсил там. Извините.
— Не струсил. Испугался, это нормально. Я тоже испугался.
— Вы? — не поверил Гришка.
— Я. Ещё как. Просто не показываю.
Парень помолчал, потом кивнул.
— А Степан Игнатьич выживет?
— Выживет. Крепкий мужик. Руку соберут, будет работать. Может, хуже гнуться будет, но работать сможет.
— И что мы напишем? В рапорте?
— То, что я сказал. Неосторожное обращение с огнём. Отравление угарным газом. Ничего лишнего.
— Но это неправда.
— Правда никому не нужна. Напишем правду, нас же упекут. Или хуже.
— А тварь эта? Она же там осталась. Сгорела?
— Не знаю, — признался Кольцов. — Надеюсь, что сгорела. В тот дом никого не пустят. Закроют, опечатают. Так что больше такого не будет.
— Точно?
— Точно, — подтвердил следователь, но сам не был уверен.
Следователь сидел, глядя на небо. Серое, низкое, обложное. Скоро пойдёт дождь, он чувствовал это по влажности воздуха. Дождь смоет пепел, смоет кровь, смоет всё, что осталось от этой ночи. А завтра люди пройдут мимо этого дома, и никто не вспомнит, что здесь произошло. Потому что помнить страшно. Потому что проще забыть.
Он достал из кармана мятую пачку «Казбека», вытряхнул последнюю папиросу, закурил. Дым был горький, едкий. Он затянулся, выпустил дым в небо и подумал, что устал. Очень устал. Не от работы, не от этой ночи. Устал вообще. От жизни, от службы, от того, что каждый день приходится видеть человеческую мерзость, человеческую глупость, человеческую слабость.
Но уйти он не мог. Потому что если он уйдёт, то кто останется? Кто будет разгребать это болото, эту помойку, в которую превратилась Москва после всех войн и революций? Кто будет ловить убийц, насильников, бандитов? Ефимовы? Участковые, которые боятся собственной тени? Нет. Нужны такие, как он. Такие, которые не боятся. Или боятся, но делают своё дело.
Над Патриаршими занимался рассвет. Серый, с запахом прудовой тины и мокрого тополя. Самый обычный рассвет. Самый обычный московский день.
Кольцов поднялся, одёрнул пиджак и пошёл к пролётке, которая ждала его на углу. Извозчик спал, уронив голову на грудь. Следователь тронул его за плечо, назвал адрес на Петровке, и пролётка загрохотала по булыжнику, увозя его прочь от Патриарших, прочь от дома.
Между мирами
Между мирами
Фары выхватывали из темноты узкую полосу асфальта, изъеденного трещинами и заплатами. По обе стороны дороги стеной стояли сосны, и их стволы в свете ближнего казались медными, будто отлитыми из старой бронзы. Я ехал уже четвёртый час, и глаза начинали слипаться.
Мать не хотела отпускать. Неделя в родительском доме под Кисловодском пролетела незаметно, а уезжать пришлось вечером, потому что в понедельник ждала смена. Я мог бы переночевать и выехать утром, но мать сама сказала: «Поезжай, Матюша, а то опять будешь нервничать». Она знала меня лучше, чем я сам. Нервничать я действительно не любил, а опоздание на работу вызывало во мне тупое, тянущее раздражение, которое потом не отпускало весь день.
Land Cruiser шёл ровно, мягко проглатывая ямы. Машину я купил два года назад, после того как продал квартиру при разводе с Ириной и разменял на однокомнатную. Остаток ушёл на этот внедорожник, двухсотую серию, с пробегом, но живой. Ирина тогда сказала: «Ты всегда любил железо больше людей». Я не стал спорить. Спорить с бывшей означало проиграть, а проигрывать я тоже не любил.
Дети давно жили своей жизнью. Лёшка в Ростове, с женой и годовалым сыном. Настя в Краснодаре, работала в каком-то рекламном агентстве. Звонили по воскресеньям, но иногда забывали. Но я не обижался. В сорок три года обижаться на взрослых детей просто глупо, а выглядеть глупым перед самим собой я не хотел.
Навигатор показывал, что до города оставалось около трёхсот километров. Связь пропала минут двадцать назад, и карта застыла, подгрузив последний участок маршрута. Я помнил эту развилку. Направо уходила федеральная трасса, а налево, через заповедник, дорога срезала километров семьдесят. Грунтовка, конечно, местами разбитая, с остатками асфальта, но сухая. Начало сентября выдалось тёплым, дождей не было недели две, и я решил, что мой танк пройдёт без проблем.
Повернул налево. Лес сразу придвинулся ближе. Сосны сменились дубами и грабами, ветви смыкались над дорогой, образуя тоннель. Свет фар упирался в стену зелени, и казалось, что машина ныряет в глотку чего-то огромного и живого. Я включил дальний, но стало только хуже. Отражённый свет бил в глаза, дробясь в листве. Сразу переключил обратно.
Радио поймало какую-то станцию, невнятную, с помехами. Мужской голос бубнил что-то про урожай зерновых, потом его перебил треск, и станция умерла. Я выключил приёмник. Наступила тишина. Только гул мотора и шорох гравия под колёсами доносился со всех сторон.
Я думал о матери. Она постарела. Не так, как стареют в фильмах, красиво и величественно, а как-то быстро и обыкновенно. Руки стали тоньше, кожа на них истончилась до прозрачности, и голубые вены проступали, словно нарисованные акварелью. Она готовила мне каждый день, хотя я просил не суетиться. Борщ, пироги с капустой, компот из алычи. Кормила, как будто мне не сорок три, а двенадцать, и я только пришёл со двора, ободрав коленки.
Отец умер в девяносто восьмом, пока я торчал в Чечне. Инсульт. Мать позвонила в часть, но меня не отпустили. Я узнал об этом через два дня, когда вернулся с выхода. Помню как сейчас. Ротный, капитан Денисов, отвёл меня за палатку, протянул сигарету и сказал: «Матвей, отец твой. Третьего дня». И всё. Ни «мне жаль», ни «держись». Просто «третьего дня». Денисов знал, что лишние слова в таких случаях только мешают.
Я тогда служил сапёром. Инженерно-сапёрный батальон, приданный мотострелковой бригаде. Растяжки, фугасы, «лепестки» на тропах. Три командировки, с девяносто шестого по девяносто девятый. Первый раз меня отправили зелёным срочником, последний раз я уже подписал контракт и ходил старшим группы. Рукопашному бою нас учил прапорщик Самедов, азербайджанец из Баку, который до армии занимался вольной борьбой и дзюдо. Самедов говорил: «Сапёр без рук мёртвый сапёр». Я не понимал, зачем сапёру рукопашка, пока однажды ночью на нашу колонну не вышли трое боевиков. Автомат заклинило после первого выстрела. Рукопашка пригодилась.
Я встряхнул головой, отгоняя воспоминания. Дорога вильнула, и в свете фар мелькнул щит заповедника с выцветшими буквами. Краска облупилась, и я разобрал только «… овед… ник» и ниже «… ход запрещ…». Шлагбаума не оказалось, видимо, его давно сняли.
Часы на приборной панели показывали двадцать минут первого. Ночь стояла безлунная. Небо затянуло высокими облаками, и ни одной звезды не проглядывало сквозь разрывы крон. Воздух, влетавший в приоткрытое окно, пах сыростью, будто вот-вот пойдёт дождь. Ранняя осень на Кавказе пахнет иначе, чем в средней полосе. Здесь в запахе есть что-то сладковатое, тяжёлое, как перезревшие сливы, упавшие в траву.
Дорога пошла на подъём. Land Cruiser загудел ниже, и я почувствовал, как задние колёса чуть повело на рыхлом грунте. Переключил раздатку на пониженную. Машина подобралась, села плотнее на дорогу, и подъём прошёл без труда.
За перевалом лес изменился. Дубы отступили, уступив место буку. Стволы поднимались прямые и гладкие, как колонны, и листва наверху казалась сплошным тёмным потолком. Дорога здесь сохранилась лучше, грунт утрамбовался до каменной твёрдости, и машина пошла ровнее.
Я подумал, что через час выеду на трассу с другой стороны, а оттуда до города останется километров восемьдесят хорошего асфальта. Можно даже успеть поспать часа четыре перед сменой.
Телефон лежал в держателе на лобовом стекле. Экран погас, индикатор сети не мигал. Мёртвая зона. Впрочем, звонить мне некому и некому звонить мне. Лёшка и Настя давно привыкли, что отец может пропасть на сутки, а потом написать коротко: «Доехал. Всё нормально».
Я проехал ещё минут двадцать, когда что-то мелькнуло в свете фар. Далеко, на границе видимости. Белое пятно, которое двигалось. Я сбросил скорость и подался вперёд, упираясь грудью в руль.
Белое пятно приближалось. Нет, скорее это я приближался к нему. Оно двигалось поперёк дороги, слева направо, и слишком быстро.
Я ударил по тормозам. Колодки взвизгнули. Land Cruiser дёрнулся, клюнул носом. Антиблокировочная система застучала под педалью сухой дробью. И в ту же секунду белое пятно влетело в конус света прямо перед капотом.
«Твою мать!» — пронеслось в голове.
Удар оказался глухим и мягким, не таким, какого я ожидал. Не хруст металла, не звон стекла. Тело отбросило на обочину, и оно покатилось по траве, путаясь в чём-то длинном и светлом.
Я рванул ручник, заглушил двигатель и вывалился из салона. Ноги плохо слушались. Колени дрожали, и я понял, что это не усталость, а адреналин. Старый знакомый. Последний раз я чувствовал его двадцать с лишним лет назад, когда щуп вошёл в грунт и упёрся в металлический корпус.
Фары продолжали гореть. Свет падал на траву, на голые корни деревьев и на то, что находилось у обочины.
Девушка. Она лежала на спине, раскинув руки. Глаза открыты, но взгляд плавал, не фокусируясь. Грудь поднималась и опускалась часто, рвано. Жива. Я выдохнул так, что у меня потемнело в глазах.
Я присел рядом на корточки, осторожно, стараясь не нависать. Провёл взглядом по телу. Руки, ноги, голова на месте. Крови не видно. Удар пришёлся вскользь. Скорее всего, бампер задел её и отбросил, а не протащил.
И тогда я увидел, во что она одета. Платье. Белое, длинное, из плотной ткани, которая отливала в свете фар матовым серебром. Не атлас, не шёлк, а что-то другое, чего я не мог определить. Юбка собралась складками у колен, и под ней виднелись сапоги. Кожаные, тёмные, с высоким голенищем и тонкой шнуровкой. Талию стягивал корсет, расшитый мелким узором. Сам узор казался серебряным, но в электрическом свете мог быть просто вышивкой светлой нитью.
Я подумал: косплей. Или какой-нибудь фестиваль реконструкторов, которые устроились лагерем в заповеднике. Подумал, но не поверил. Что-то в этом наряде выглядело не ряженым, не костюмом с Алиэкспресса, а настоящим, ношеным, подогнанным по телу. Корсет сидел на ней так, как сидит вещь, сшитая именно на эту фигуру. И ткань платья, мятая, с пятнами грязи по подолу, казалась дорогой и тяжёлой, а не дешёвой тряпкой.
Девушка моргнула. Зрачки сузились, взгляд собрался, и она уставилась на меня. Глаза зелёные, яркие, как молодая трава в апреле. Лицо бледное, тонкое, с резко очерченными скулами. Волосы тёмные, почти чёрные, разметались по траве длинными прядями.
Ей на вид можно было дать не больше восемнадцати. Может, семнадцать. Совсем хрупкая, угловатая, с тонкими запястьями, которые казались слишком ломкими для этого тяжёлого корсета.
Она попыталась приподняться на локтях и тут же сморщилась, зажмурилась. Я положил ладонь ей на плечо, легко, без нажима.
— Лежи. Не вставай пока. Ты цела? Что-нибудь болит?
Она открыла глаза и посмотрела на меня с выражением, которое я не сразу понял. Не страх. Не боль, а удивление, замешанное с чем-то вроде настороженности. Так смотрят на вещь, которую видят впервые в жизни и не могут определить, опасна она или нет.
Губы её шевельнулись, и она заговорила. Голос оказался тихим, но отчётливым, с мягкой, округлой интонацией, которая звучала непривычно, как будто каждое слово она произносила полностью, не глотая окончаний.
— Кто вы? Что это за место? Что это за свет?
Она указала на фары. Я проследил за её жестом и повернулся обратно.
— Фары. Автомобиль. Я тебя сбил. Прости, ты выскочила прямо перед капотом. Что ты делаешь ночью в лесу?
Она не ответила. Незнакомка приподнялась на локтях, теперь уже увереннее, и оглядела себя. Провела ладонью по платью, по корсету, ощупала правое бедро. Поморщилась, но терпимо. Ушиб, не перелом. Я видел достаточно переломов, чтобы отличить.
— Вы не из свиты барона? — спросила она и снова посмотрела на меня, пристально, изучающе.
— Какого барона?
Она не ответила. Её взгляд скользнул мимо меня к машине, и глаза расширились. Я увидел, как дрогнули её ноздри, как сжались пальцы, вцепившись в траву. Она смотрела на Land Cruiser так, как я когда-то смотрел на первый фугас, который нашёл в грунте, с ужасом и непониманием одновременно.
— Что это?
— Машина. Автомобиль. Это…
Я не договорил. Потому что из леса, слева, со стороны, откуда она выбежала, донёсся звук. Низкий, утробный, вибрирующий. Не рёв зверя. Не вой, а рык. Протяжный, гулкий, словно внутри бочки провернули каменные жернова. Звук шёл изнутри земли и одновременно сверху, из крон, от которого заложило уши.
Девушка подскочила мгновенно. Боль, растерянность, всё слетело с неё разом. Она вцепилась в мою руку, и я почувствовал, как её пальцы, ледяные и тонкие, впились в запястье с силой, которой я от неё не ожидал.
— Они здесь, — выдохнула она. — Они учуяли.
— Кто?
Ответ пришёл сам. Деревья на краю дороги качнулись. Не так, как качает ветер. Они наклонились, словно кто-то навалился на них сбоку, и я услышал треск. Глухой, тяжёлый хруст дерева, которое не выдержало нагрузки. Одна сосна, старая, в два обхвата, переломилась на высоте метров трёх и с грохотом рухнула, вспоров темноту белым разрывом свежей древесины.
Из-за поваленного ствола показалось нечто. Голова. Круглая, без шеи, посаженная прямо на покатые плечи. Кожа, серо-бурая, покрытая буграми и наростами, как у старой жабы. Глаза, маленькие, утопленные глубоко в черепе, горели тусклым рыжим светом, как угли, которые уже подёрнулись пеплом, но ещё жили. Рот, широкая щель, растянулся от уха до уха, и в ней блеснули зубы, плоские и жёлтые, как обкатанные речные камни.
Существо поднялось в полный рост, и я понял, что сосна сломалась не от его веса, а от того, что оно просто прошло сквозь неё. Задев плечом, походя. Как я прохожу сквозь кустарник.
Оно стояло метрах в пятнадцати. Выше машины. Выше деревьев, которые росли по обочине. Три метра, может три с половиной. Руки свисали ниже колен, непропорционально длинные, с толстыми пальцами, каждый из которых заканчивался тупым роговым когтем. На теле висели обрывки чего-то, похожего на шкуру, и поверх неё тянулись грубые цепи, не железные, а каменные, вырезанные из цельного куска серого минерала.
Второе существо появилось правее, раздвинув стволы, как занавес. Точная копия первого, разве что чуть ниже и шире в плечах.
Я стоял и смотрел. Ноги не слушались. Руки повисли. Во рту пересохло так, что язык прилип к нёбу. Я не чувствовал страха в привычном смысле, не тот страх, когда хочется бежать. Это оказалось другое. Оцепенение. Мозг отказывался принимать то, что видели глаза, и тело замерло, ожидая команды, которая не приходила.
— В повозку! — резанул голос девушки тишину, высокий, звонкий, с нотой приказа. — В вашу повозку, скорее!
Она дёрнула меня за руку, и я очнулся. Тело включилось раньше головы. Ноги понесли к машине, я рванул заднюю дверь, впихнул её на сиденье, захлопнул, обежал капот и прыгнул за руль. Ключ в замке, поворот, двигатель схватился с полоборота.
Первое существо двинулось к нам. Шаг его оказался длинным и неожиданно быстрым для такой громады. Земля вздрогнула. В салоне звякнул карабин на связке ключей.
Я бросил машину вперёд. Колёса провернулись на месте, швырнув гравий в стороны, и Land Cruiser рванулся по дороге, набирая скорость. Стрелка спидометра поползла вверх. Сорок. Шестьдесят. Восемьдесят. На грунтовке и остатках асфальта больше я давать не рисковал, машину и так мотало на неровностях, и руль бил в ладони.
Я посмотрел в зеркало заднего вида. Они бежали. Да, существа бежали за машиной, и расстояние между нами не увеличивалось.
Я выжал газ до пола. Девяносто. Машину подбросило на кочке, и я услышал, как в багажнике что-то тяжёлое перекатилось и ударило в борт. Стрелка дрожала на отметке девяносто пять. Land Cruiser на грунтовке, в темноте, по незнакомой дороге, это безумие.
Они не отставали. Их ноги, толстые как стволы, мелькали в красных отблесках задних фонарей. Земля дрожала от их бега, и я чувствовал эту дрожь через педали, через руль, через сиденье.
Внезапный удар обрушился сзади. Кулак, величиной с мою голову, пробил заднее стекло. Осколки брызнули по салону, и машину подбросило, качнув на правый борт. Я вцепился в руль, выровнял, чуть не вылетев в кювет. В зеркале мелькнула серая рука, отдёрнувшаяся назад, и рыжие глаза, совсем близко, в двух метрах от багажника.
— Держись! — заорал я.
Девушка пригнулась, закрыв голову руками. Осколки стекла блестели в её тёмных волосах, как ледяные крошки.
— Что это за твари?! — спросил я, не оборачиваясь. — Что происходит?!
Она выпрямилась. Лицо белое, ни кровинки, но голос остался ровным, и это поразило меня больше, чем всё остальное.
— Горные тролли. Ищейки барона Ангвара, повелителя Туманных гор заката. Он послал их за мной.
— Какого ещё нахрен барона?! Какие тролли?!
— Барон Ангвар, мой нареченный.
Девушка говорила быстро, но не сбивалась, каждое слово ложилось на место, как камень в кладку.
— Отец отдал меня ему в жёны. Сегодня должно было состояться бракосочетание. Я бежала. Мне помог один из слуг. По-видимому, он открыл магический портал, пробив ткань между мирами. Моя лошадь пала сразу после перехода, ноги не выдержали. Я побежала через лес и выскочила на вашу дорогу.
Второй удар пришёлся в правый задний угол. Land Cruiser вильнул, и я почувствовал, как задняя ось пошла юзом. Контрруль. Газ. Выровнял. Сердце по-прежнему сильно колотилось, и я с трудом сглатывал.
— Они не отстанут, да! — крикнул я.
— Не отстанут, — подтвердила она, и в её голосе я расслышал не панику, а горечь, спокойную и тяжёлую. — Горные тролли не знают усталости. Они будут бежать, пока не настигнут добычу или пока хозяин не отзовёт.
Дорога нырнула вниз, и я увидел впереди нечто, чего здесь точно не должно быть.
Мост. Деревянный, из толстых неотёсанных брёвен, переброшенный через… Через что? Я не помнил никакой реки и никакого ущелья на этом участке. Грунтовка через заповедник шла по пологому склону, без обрывов и оврагов. А здесь дорога обрывалась, и из темноты поднимались вертикальные бревенчатые опоры моста, грубые, с корой, соединённые поперечинами и верёвочными перетяжками. Мост казался средневековым, из тех, что я видел на картинках в учебниках истории или в фильмах о рыцарях. Узкий, на одну телегу, с низкими перилами.
Land Cruiser на нём не пройдёт. Даже если доски выдержат вес автомобиля, ширина колеи шире настила.
Я ударил по тормозам. АБс снова застучала, и машину понесло, разворачивая боком. Грязь выстрелила из-под колёс, и внедорожник остановился метрах в пяти от края моста. Фары осветили бревенчатый настил и пустоту за ним, глубокую, тёмную пропасть, дна которой не различалось.
Существа не успели затормозить. Первое, то, что крупнее, налетело на машину сзади. Его тело перекувыркнулось через крышу, и я услышал скрежет когтей по металлу, оставляя длинные борозды на лакокрасочном покрытии. Тушу пронесло над капотом и швырнуло на мост. Брёвна лопнули, как спички. Настил провалился, и существо ухнуло в темноту вместе с обломками. Долго, долго, долго летел звук, пока далеко внизу не раздался тяжёлый, раскатистый удар.
Второй тролль затормозил. Остановился в трёх метрах и замер, водя головой из стороны в сторону. Рыжие глаза мигнули. Он смотрел на пропасть, где исчез его напарник, и в этом взгляде мелькнуло что-то, чего я не ожидал от такого существа. Замешательство.
Я не стал ждать. Рычаг в драйв, руль влево до упора, газ. Колёса провернулись в грязи, и Land Cruiser рванулся, разворачиваясь на месте. Две с половиной тонны металла, стекла и дизельного мотора. Тролль повернулся, но не успел. Бампер врезался в его ноги на уровне колен, и удар оказался такой силы, что тварь отбросило, как манекен. Land Cruiser вздрогнул всем корпусом, и я услышал, как затрещало что-то в подвеске. Тело тролля перевалилось через правый борт и покатилось к обрыву. Он тщетно пытался зацепиться когтями за землю, но грунт на краю пропасти осыпался под его весом, и серая фигура соскользнула в темноту. Рык оборвался глухим ударом внизу.
Тишина. Я сидел за рулём и не мог разжать пальцы. Дыхание рвалось. Сердце стучало так, что я слышал собственный пульс в ушах, и звук напоминал далёкий барабан.
Девушка на заднем сиденье молчала. Я повернулся к ней. Она сидела, прижавшись спиной к двери, колени подтянуты к груди, руки обхватили голени. Осколки стекла в волосах поблёскивали в свете приборной панели. Глаза широко открыты, и в них стояли слёзы, но они не текли, а просто стояли.
— Ты как? — спросил я.
Голос прозвучал заметно хрипло, что не было удивительно и показался мне чужим.
— Нормально. Вроде.
Она кивнула. Медленно, едва заметно.
Я посмотрел вперёд. Дорога уходила в темноту, и лес по сторонам выглядел иначе, чем полчаса назад. Деревья стали выше, стволы толще. Между ними висел туман, лёгкий, клочковатый, цепляющийся за нижние ветви. Такого тумана здесь не должно быть. Начало сентября, ночь тёплая, откуда ему взяться?
— Лес изменился, — констатировал я, скорее себе, чем ей.
— Да, — отозвалась она. — Думаю, это из-за портала. Два мира сомкнулись, как два листа в книге. Магический разлом, который открыл Хаган, мой слуга, оказался слишком мощным, и ваш мир и мой стали стекаться друг в друга. Я читала о таком в книгах. Этот мост принадлежит моему миру, а дорога, по которой мы ехали, наверное, вашему. Они переплелись, словно нити в полотне. Надолго ли, я не ведаю.
Я помолчал, переваривая услышанное. Портал. Магический портал. Слуга, который открыл дырку между мирами. Всё это звучало как бред, как горячечный морок, но тролли, которые только что висели у нас на хвосте, были вполне настоящими, и выбитое заднее стекло тоже не приснилось.
— Ты сказала, твоя лошадь пала, — произнёс я наконец. — Где она сейчас?
— Там, позади. В лесу, где я вышла из портала. Она мертва.
Голос её при этих словах стал глуше, и она отвернулась к окну, точнее, к тому месту, где раньше было стекло. Ветер задувал в салон, шевелил ей волосы.
— А эти тролли, — спросил я, помедлив, — они вернутся?
— Вы сбросили их в пропасть. Но я не знаю, принадлежит ли сама пропасть вашему миру или моему, без моста. Если моему, барон может добраться до осколков и собрать их заново. Если вашему, то они останутся грудой камней на дне ущелья. Навсегда.
— А если этот твой барон пришлёт новых?
Она медленно повернулась ко мне. В свете приборной панели её лицо казалось вырезанным чуть ли не из слоновой кости, и только глаза жили, блестели, метались.
— Он пришлёт.
Я посмотрел на дорогу. Туман полз по обочинам, скрывая края.
— Когда?
— Скоро. Барон не из тех, кто ждёт. Он привык получать то, что считает своим. А меня он считает своей с того дня, когда мой отец поставил печать на брачный договор.
— Договор, — повторил я. — Звучит как сделка.
— Это и есть сделка. Мой отец получает защиту своих границ от набегов горных кланов. Барон получает выход к торговым путям равнины. И жену из старого рода, чья кровь укрепит его право на земли, которые он завоевал.
— А ты что получаешь?
Она помолчала, а потом ответила, и голос был таким ровным, что я почувствовал, как за этой ровностью стоит что-то пустое.
— Я получаю замок в горах. Слуг. Платья. Драгоценности. И мужа, который смотрит на меня, как на породистую кобылу, которую приобрёл для конюшни.
— Понятно.
— Вы злитесь, — заметила она, и в голосе мелькнуло удивление.
— Да нет. С чего бы мне злиться. Просто не люблю, когда людьми торгуют.
Она снова замолчала. Потом, тихо, почти шёпотом, произнесла:
— Я тоже.
Я молча развернул машину и поехал обратно. Медленно, на второй передаче, объезжая вмятины на дороге и обломки бревна, которые остались от моста. Туман полз по земле, густея. Фары тонули в нём, и видимость упала до десяти метров.
Девица молчала на заднем сиденье, и я слышал только её дыхание, частое и сбивчивое. Я бросил взгляд в зеркало заднего вида. Она сидела, сгорбившись, обхватив себя руками, и смотрела в выбитое стекло, туда, где туман клубился и расползался по дороге.
— Куда мы едем? — спросила она тихо.
— Не знаю пока. Подальше отсюда. Нужно найти укрытие.
— Они найдут меня. Тролли учуяли мой запах. Барон не остановится.
Я притормозил, развернулся к ней вполоборота.
— Послушай. Я не знаю, что здесь происходит. Не знаю, что это за твари гнались за нами. Но я знаю одно. Мы живы. Сейчас. И пока мы живы, есть время подумать.
Она подняла на меня глаза.
— Вы не понимаете. Барон Ангвар не просто воин. Он владеет Словом Камня. Его магия пронизывает горы, и всё, что рождено камнем, служит ему. Тролли не остановятся, пока не выполнят приказ. А приказ один, вернуть меня.
— Тогда объясни мне. Что это за тролли? Как их убить?
Маргалитта покачала головой.
— Их нельзя убить в полном смысле. Они не живые. Это камень, которому придали форму и вдохнули подобие воли. Можно разбить их, расколоть, сбросить в пропасть, но даже тогда барон способен собрать осколки и слепить заново. Пока он жив и его магия сильна, тролли будут возрождаться.
— Значит, надо убить барона.
Она вздрогнула, как от удара.
— Вы не понимаете, кто он. Ангвар из рода Камнерождённых. Его предки правили горами ещё до того, как равнинные герцогства объединились. Он сильнейший мечник западных земель. Четырнадцать поединков, четырнадцать побед. Никто не смог противостоять ему.
— Пятнадцатый может.
Она посмотрела на меня долгим взглядом, в котором читалось и изумление, и что-то ещё, чего я не мог разобрать. Потом отвернулась к окну.
— Вы безумец. Храбрый безумец.
Я развернулся обратно и надавил на газ. Машина медленно покатила вперёд, огибая вмятины на дороге. Туман сгущался, и видимость упала до нескольких метров. Фары тонули в белой пелене, не освещая, а подсвечивая её изнутри призрачным жёлтым светом.
Через несколько минут я заметил справа, чуть в глубине от дороги, силуэт строения. Маленький домик, одноэтажный, с покатой крышей и тёмными окнами. Может, сторожка лесника. Может, какая-нибудь геологическая база, оставшаяся с советских времён. Я видел такие в горах. Фанерные стены, железная печка, топчаны из неструганых досок. А может, и что-то другое.
Я остановил машину. Двигатель работал на холостых, и его гул казался единственным живым звуком в этом тумане. Я выключил мотор, и тишина навалилась разом.
— Пойдём внутрь, — предложил я.
Она утвердительно кивнула.
Я вышел из машины первым. Ночной воздух холодил лицо, сырой, с привкусом палой листвы и чего-то незнакомого, сладковато-горького, чего здесь быть не должно. Я обошёл капот, бросил взгляд на помятый бампер, и направился к домику.
На третьем шаге я остановился. Обернулся. Девушка по-прежнему сидела в машине. Сквозь проём выбитого заднего стекла я видел её силуэт, неподвижный, напряжённый, с прямой спиной и сведёнными коленями. Она не двигалась. Смотрела прямо перед собой, на спинку переднего сиденья, и руки её лежали на коленях ладонями вниз, пальцы чуть растопырены, как у человека, который боится потерять равновесие, хотя сидит на месте.
Я вернулся к машине. Подошёл к задней дверце с её стороны и открыл, потянув ручку. Дверца качнулась. Незнакомка повернула голову, посмотрела на меня снизу вверх. В её глазах мелькнуло что-то, похожее на растерянность, быстрое, тут же спрятанное.
Я протянул руку. Молча, без слов. Просто ладонь, раскрытая вверх, на уровне её плеча.
Она посмотрела на мою руку. Потом на моё лицо. Потом снова на руку. И приняла. Её пальцы легли в мою ладонь, холодные, тонкие, с неожиданно крепким пожатием. Я помог ей выбраться из салона, и она встала рядом, чуть покачнувшись, придержав подол платья свободной рукой.
— Благодарю, — произнесла она негромко, и это слово прозвучало так, как будто за ним стояла целая система правил, заученных с детства, правил о том, как принимать помощь, как благодарить, как не показывать слабость.
Она отпустила мою руку и выпрямилась, одёрнув платье. Повернулась к домику и окинула его взглядом, неспешным, оценивающим. Крыша покосилась, стена потемнела от сырости, и доски в нескольких местах разошлись, обнажая щели.
Дверь подалась с третьего толчка. Петли проржавели, и дерево разбухло от влаги, но замка не оказалось, а только хлипкая щеколда, которая давно выскочила из пазов. Я толкнул дверь плечом, и она открылась с протяжным скрипом.
Запах ударил сразу. Мыши, прелая древесина, застарелая сырость. Я достал телефон и включил фонарик. Луч упал на маленькую комнату. Топчан у стены, застеленный полуистлевшим матрасом. Стол, грубый, из толстых досок. Два табурета. Железная печка в углу, с проржавевшей трубой, уходящей в потолок. На стене гвоздь, на гвозде огарок свечи в жестяной банке.
Я снял свечу, чиркнул зажигалкой. Фитиль занялся неохотно, пламя задёргалось, выпуская тонкую нитку копоти, но свет лёг на стены, и комната обрела очертания.
Девушка вошла за мной. Она двигалась осторожно, ставя ноги так, как ставят их те, кто привык к каменным полам, а не к шатким доскам. Корсет скрипнул, когда она наклонилась, заглядывая за печку. Подол платья тёмный от грязи.
Она остановилась посреди комнаты, оглядела стены, потолок, печку. На лице промелькнуло что-то, что я прочитал как брезгливость, но мгновенную, быстро подавленную. Она выпрямилась и сложила руки перед собой, сцепив пальцы, и этот жест показался мне заученным, привычным, из тех, что вбивают с детства.
— Здесь безопасно? — спросила она.
— Не знаю. Но лучше, чем снаружи.
Я прошёл к окну и выглянул. Туман обложил сторожку со всех сторон. Машина угадывалась тёмным силуэтом в пяти шагах от двери. Дальше ничего не разобрать.
— Садись, — кивнул я на топчан.
Она посмотрела на матрас, на пятна плесени. Но села. Спина прямая, колени вместе, ладони на коленях. Так сидят те, кого учили сидеть красиво, думать о каждом движении, не расслабляться.
Я заметил это ещё тогда, когда она шла от машины к домику. Чуть заметная неровность в шаге, лёгкий перекос на правую ногу, словно при каждом шаге она переносила вес чуть раньше, чем следовало, стараясь не нагружать левую.
— Ты хромаешь, — кивнул я.
Она выпрямилась. Подбородок чуть приподнялся, и в этом движении я прочитал привычку, вбитую годами. Не показывать слабость. Не признавать, что что-то не так.
— Пустяки.
— Нет, не пустяки. Я тебя сбил машиной. Нужно посмотреть ногу.
Она повернулась ко мне, и на её лице промелькнуло упрямство, почти незаметное, но очевидное.
— Это не нужно.
— Нужно, — повторил я спокойно, без нажима, как говорят с теми, кого не хочешь спугнуть, но и уступать не собираешься. — Ушиб может оказаться серьёзнее, чем кажется. Мало ли что. Может быть трещина. Может быть повреждение связки. Если не посмотреть сейчас, то потом могут быть последствия.
Она помедлила. Потом спросила, чуть прищурившись:
— Вы лекарь?
— Нет, — покачал я головой и ответил неопределённо. — Не лекарь. Но мне приходилось перевязывать. Порой.
Она молчала, колеблясь. Пальцы теребили складку платья, и я видел, как она взвешивает, оценивает. Незнакомый мужчина. Чужой мир. Ночь в лесу. И он просит дать осмотреть ногу. Понятно, почему она сомневается.
— Я только посмотрю, — успокоил я. — Быстро.
Она выдохнула. Коротко кивнула, поднимаясь со своего места.
Я опустился на одно колено перед ней. Осторожно, медленно, чтобы каждое движение было ей видно и понятно. Протянул руку к подолу платья и чуть приподнял ткань, открывая ногу в тёмном кожаном сапоге с высокой шнуровкой и выше, где начинался чулок, плотный, серовато-кремовый, из тонкой шерсти.
Девушка дёрнулась. Резко, всем телом, как от ожога. Щёки вспыхнули румянцем, ярким, заметным даже в тусклом свете свечи. Она отступила на полшага и непроизвольно прижала ладони к юбке, удерживая подол.
Я остановился. Поднял на неё взгляд и подождал. Ничего не сказал. Не извинился, потому что извиняться было не за что. Просто подождал, давая ей время.
Про себя я подумал, что скромность у этой девушки была настоящая, не наигранная, не манерная. Такая скромность, которой теперь не встретишь. Покраснеть оттого, что мужчина увидел ногу в чулке. Всего лишь ногу, закрытую от щиколотки до колена. Я знавал женщин, которые не смущались и в куда более откровенных обстоятельствах. Ирина, бывало, ходила по квартире в одном полотенце и не придавала этому никакого значения. А некоторые девицы, которых я встречал после развода, не стеснялись вообще ничего, даже если раздеть их совсем. Мир изменился. Или, может, мир таинственной незнакомки просто не успел измениться так, как наш.
Через несколько секунд румянец на её щеках чуть поблёк, и она медленно, с видимым усилием, разжала пальцы, выпустив подол. Кивнула мне, коротко, не глядя в глаза.
Я снова приподнял ткань. Левая нога, выше сапога, через чулок. Я провёл пальцами осторожно, ощупывая голень, потом выше, к колену. Кость цела. Подвижность нормальная. Она поморщилась, когда я тронул участок чуть ниже колена, и я остановился, надавливая чуть сильнее, проверяя.
— Больно?
— Терпимо.
Я ощупал ещё раз, тщательнее. Отёк есть, небольшой, мягкий. Кость не сместилась, деформации нет, крепитации нет. Связки на месте, колено сгибается и разгибается свободно.
— Ушиб, — заключил я, отстраняясь. — Скорее всего просто ушиб. Перелома нет. Ходить сможешь, но пару дней будет побаливать.
Стоило мне убрать руки, как девушка резко опустила подол платья, одним движением прикрыв ноги до самых сапог. Ткань легла ровно, и она одёрнула складки так поспешно и чётко, как будто каждая секунда, пока нога была открыта, стоила ей отдельного усилия.
Пряча усмешку, я стянул спортивную куртку, лёгкую, на флисе, и набросил ей на плечи. Она вздрогнула от прикосновения ткани и подняла на меня свои огромные зелёные глаза.
— Что это?
— Куртка. Я вижу, что тебе холодно.
Она потянула ворот к лицу, принюхалась. Пальцы прошлись по молнии, по логотипу на груди. Потом кивнула и натянула куртку на плечи поверх корсета, запахнув полы. Спортивный флис поверх белоснежного платья. Я отвернулся, чтобы она не увидела, как дёрнулся угол моего рта.
Я сел на табурет напротив. Свеча стояла на столе между нами, и пламя отбрасывало на стены дрожащие тени. Лицо девушки в этом свете казалось ещё бледнее. Она выглядела измотанной и при этом настороженной, как зверёк, загнанный в угол.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Маргалитта Верентийская, — ответила она, и имя прозвучало как мелодия, длинное, с мягким перекатом согласных. — Единственная дочь герцога Верентийского, хранителя Серебряных пределов.
— Матвей, — представился я.
— Матвей?
— Да. Просто Матвей.
Она чуть наклонила голову, как будто кивок означал больше, чем согласие.
— Матвей. Необычное имя. В нём много твёрдых звуков. Так называют воинов?
Я хмыкнул.
— Так называют мальчиков, если мать любит имена из святцев.
Она не поняла, но не переспросила. Помолчала. Потом произнесла:
— Вы спрашивали, кто я и что делаю здесь. Я ответила вам в повозке, но ответила наспех, потому что мы бежали. Позвольте мне рассказать подробнее.
— Рассказывай.
Она вздохнула. Не театрально, не напоказ, а глубоко и коротко, как вздыхают перед тем, как произнести то, что давно держали внутри.
— Барон Ангвар правит Туманными горами заката. Это обширные земли к западу от владений моего отца. Горы, ущелья, каменные крепости, выросшие прямо из скал. Барон могуществен. Он не просто воин, он маг, один из немногих, кто владеет Словом Камня, древней магией, подчиняющей горный камень и всё, что живёт в нём. Тролли, которых вы видели, его создания. Он лепит их из горной породы, вдыхает в них подобие жизни и отправляет на охоту.
— Каменные тролли, — повторил я.
— Да. Они не знают боли, не знают страха. Только приказ хозяина и цель, которую им указали.
— Зачем он хочет жениться на тебе?
Она посмотрела на свечу. Пламя дрогнуло, и тень на её лице качнулась.
— Мой отец владеет Серебряными пределами. Это плодородные земли, реки, леса, торговые пути. Барону нужен союз, который даст ему выход к равнинам. Политический брак. Мой отец согласился, потому что армия барона в три раза превосходит нашу, и отказ означал бы войну, которую мы заведомо проиграем.
— И тебя не спросили.
Она повернулась ко мне. В зелёных глазах мелькнуло что-то жгучее, острое, но мгновенно погасло, прикрытое привычным напускным спокойствием.
— Меня уведомили.
Слово «уведомили» она произнесла без горечи, ровно, как констатацию. Но я заметил, как её пальцы, лежавшие на коленях, сжались.
— Хаган, мой старый слуга, вырастивший меня после смерти матери, не мог этого допустить. Он обладал малой толикой магического дара. Достаточной, чтобы прочитать старые свитки и найти точку Разрыва. Место, где ткань между мирами тонка и может быть рассечена. Он открыл портал в час бракосочетания, пока гости пировали, а я переодевалась в свадебное платье. Он вывел меня через чёрный ход и отправил сюда, в ваш мир. Точнее, я не думала, что попаду сюда. Мы предполагали, что меня переместят куда-нибудь на побережье, или в Лес эльфов, в земли королевы Цин-Цин.
Я сидел на табурете и слушал. Свеча потрескивала, роняя капли воска на жестяную банку, и тени на стенах вздрагивали от каждого порыва сквозняка, проникавшего сквозь щели. Маргалитта говорила, и я слушал, и самое странное заключалось в том, что я верил. Верил во всё. В другой мир, в каменных троллей, в магию камня, в портал, рассекающий ткань между реальностями. Верил не потому, что хотел верить, и не потому, что был легковерным. Я верил, потому что помятая крыша моего Ленд Крузера, и серая пыль на бампере, и выбитое стекло, и рыжие глаза в тумане, всё это было настоящим. Настоящей, чем любой аргумент, который мог бы подсунуть мне рассудок. Рассудок говорил, что так не бывает. А помятая крыша отвечала, что бывает, и ещё как.
— Что с ним? Со слугой?
Она помолчала.
— Я не знаю. Портал, который он открыл, стоил ему всех сил. Возможно, он заплатил больше, чем просто силы.
Я понял. Не стал уточнять.
— Моя лошадь прошла через портал вместе со мной, — продолжила она, и голос стал тише, — но этот мир оказался другим. Земля твёрже, воздух иной. Лошадь упала сразу, передние ноги сломались в суставах. Я слышала, как она кричала. Я побежала, потому что остановиться значило ждать, пока меня найдут.
— И выбежала на дорогу. На мою машину.
— Да.
Она помолчала, разгладив складки на платье.
— Я думала, что ваша повозка, огненное чудовище, которое несётся в ночи, и есть одно из созданий барона. Только поэтому я не кричала. Я приняла смерть и решила, что лучше погибнуть под колёсами чудовища, чем вернуться к барону.
Я потёр лицо ладонями. Щетина скребнула по коже.
— Послушай, Маргалитта. Тролли, бароны, магические порталы. Я должен верить во всё это?
Она посмотрела на меня спокойно.
— Вы видели троллей собственными глазами. Вы видели мост, которого не существовало в вашем мире. Вы видели пропасть, которой нет на ваших картах. Разве вам нужно верить, если вы уже знаете?
Крыть было нечем.
— Ладно. Ладно. Допустим. Но как мы вообще понимаем друг друга? Ты говоришь на русском, хотя ты из другого мира.
Она покачала головой.
— Я не говорю на вашем языке. И вы не говорите на моём. Я думаю, мы оба слышим то, что можем понять. Это свойство Разрыва. Когда два мира соприкасаются, границы стираются не только между землями, но и между мыслями. Слова проходят через ту же трещину, что и плоть. Мы не говорим, мы…
Она помедлила, подбирая слово.
— мы резонируем. Как два колокола, звучащие в унисон.
Я откинулся на спинку табурета. Тот скрипнул и чуть покосился.
— Хорошо. Тогда расскажи мне больше. Твой мир. Какой он?
Она чуть расслабилась. Плечи опустились, и куртка сползла на локти. Она поправила её, и я заметил, что её руки перестали дрожать.
— Мой мир, — начала она, и голос зазвучал мягче, — называется по-разному. Жители равнин говорят «Обитаемые земли». Горцы зовут его «Камень и Небо». Моряки с побережья называют «Бескрайней водой под звёздами». У него нет единого имени, потому что нет единой власти, которая объединила бы все народы. Герцогства, баронства, вольные города, лесные общины. Война и торговля, война и торговля, без конца.
— Магия?
— Магия существует, но доступна немногим. Слово Камня, которым владеет барон, одна из старейших форм. Есть Слово Воды, Слово Листа, Слово Огня. Каждое привязано к стихии, и обучение занимает десятилетия. Маги редки и могущественны. Простые люди их боятся. Справедливо боятся.
— А тролли?
— Тролли, не живые существа в полном смысле. Скорее…
Она повела рукой.
— глина, которой придали форму и вложили в неё задачу. Они не думают, не чувствуют. Они исполняют. Когда задача выполнена или хозяин мёртв, они рассыпаются обратно в камень.
Я вспомнил рыжие глаза, тусклые и бессмысленные, и то, как второй тролль замер, глядя в пропасть, куда упал первый. Не горе. Не понимание. Просто сбой в программе, если перевести на мой язык.
— Теперь вы расскажите мне, — попросила она. — О вашем мире. О том, что за повозка вас несла, и что за свет бил из неё, и что за дороги здесь проложены, ровные и твёрдые, как полированный камень.
Я усмехнулся. Полированный камень. Если бы она видела наши дороги днём, сравнение отпало бы само.
— Мой мир называется Земля. Повозка, это автомобиль. Внутри него стоит двигатель, который сжигает жидкое топливо и превращает его в движение. Никакой магии. Механика. Физика. Химия. Мы не умеем колдовать, но мы научились строить машины, которые делают работу за нас.
Маргалитта вдруг чуть повернула голову. Её взгляд скользнул мимо меня к столу, где рядом со свечой лежал мой смартфон. Экран погас, и чёрный прямоугольник тускло отблёскивал в свете огня.
Она указала подбородком на телефон.
— Что это?
Я взял смартфон со стола. Самсунг, большой, в потёртом чехле, с трещиной в углу защитного стекла. Нажал кнопку, и экран вспыхнул, залив стены голубоватым светом. Маргалитта отпрянула, инстинктивно, как от вспышки, но тут же подалась вперёд, не в силах сдержать любопытство.
— Это… называется телефон, — сказал я, подбирая слова попроще. — Или смартфон. Маленькое устройство. Много всего умеет.
Я разблокировал экран, провёл пальцем, открывая галерею. Первой вылезла фотография, Лёшка с женой и внуком на фоне ростовской набережной. Маргалитта подалась ближе, и её глаза расширились.
— Это… люди? Внутри? Они живые?
— Нет. Это изображение. Картинка. Застывший миг. Мой сын, его жена и мой внук.
Я пролистнул дальше. Фотография матери за столом, улыбающейся, с тарелкой пирогов. Настя в солнечных очках, с коктейлем, на какой-то террасе. Мой Ленд Крузер на фоне гор, ещё целый, без вмятин и борозд от когтей. Маргалитта смотрела на каждый снимок, и губы её шевелились беззвучно, как у человека, который пытается осмыслить увиденное, но не находит слов.
— А это?
Она ткнула пальцем в иконку видео. Я нажал. Старый ролик, снятый на прошлый Новый год. Лёшка запускал фейерверки во дворе, камера тряслась, гремели залпы, и цветные огни расцветали в чёрном небе. Маргалитта вздрогнула от первого хлопка и схватилась за край стола, но не отвела глаз. Она смотрела, как разноцветные звёзды рассыпаются по экрану, и на лице её сменялись испуг, восторг и недоумение, смешиваясь в одно выражение, которому я не мог подобрать названия.
— Огонь, — прошептала она. — Рукотворный огонь в небе. Как вы делаете это?
— Порох. Химия. Ничего волшебного.
— Ничего волшебного, — повторила она задумчиво, не отрывая взгляда от экрана.
Я открыл музыку. Первый трек, который попался, был старый металл, кипеловская «Ария». Тихие аккорды гитары поплыли из динамика, и голос певца, приятный и узнаваемый, наполнил сторожку. Маргалитта замерла. Она слушала, наклонив голову к плечу, и рот её приоткрылся. Потом она медленно протянула руку и коснулась пальцами корпуса телефона, осторожно, как трогают маленькое живое существо, боясь спугнуть.
— Он поёт, — проговорила она. — Человек внутри этой плоской коробочки поёт. Как это возможно? Как в такой маленькой вещи помещается столько всего? И картинки, и огонь, и музыка, и голоса людей?
В её интонации не осталось ничего от взрослой девушки, выросшей при дворе, обученной манерам и этикету. Передо мной сидел ребёнок. Ребёнок, которому показали чудо, настоящее, неподдельное чудо, и который смотрел на него с тем искренним, жадным, ненасытным любопытством, какое бывает только у тех, кто впервые видит нечто невозможное.
— Это долго объяснять, — отмахнулся я.
— Расскажите. Пожалуйста.
Она произнесла «пожалуйста» с таким выражением, что я не смог отказать. Я стал рассказывать, сбивчиво, путаясь в аналогиях, пытаясь объяснить электричество через молнию, а цифровую память через книгу, только книгу, в которую можно записать миллионы страниц. Она слушала, не перебивая, и в какой-то момент я поймал себя на том, что рассказываю ей не столько о телефоне, сколько обо всём моём мире, и что мне это нравится, потому что она смотрит на обычные вещи так, как не смотрит никто из тех, кого я знаю.
Она слушала, наклонив голову, и в её глазах горело живое, жадное любопытство, от которого лицо её стало совсем юным. Я рассказывал ей про электричество, про лампочки, про самолёты, и с каждым словом видел, как её брови чуть приподнимаются, а губы приоткрываются, как у ребёнка, которому читают сказку.
— Вы летаете? — переспросила она, и в голосе прозвучало чистое изумление.
— Летаем. На огромных машинах с крыльями. Из одного города в другой за несколько часов.
— А звёзды? Вы достигли звёзд?
— Пока нет. Но люди поднимались выше облаков, в пустоту между звёздами. Мы называем это космосом.
Она молчала. Долго. Потом проговорила, тихо:
— В моём мире бытует поверье, что за звёздами живут боги, которые покинули нас в начале времён. Может быть, ваши люди ищут тех же богов, только другим путём.
Я не нашёл, что ответить. Мы замолчали. Свеча оплыла на треть, и огарок стал ниже, а тени на стенах длиннее. За окном стоял туман, плотный и неподвижный, как молоко.
— А вы, Матвей? — спросила она после паузы. — Вы воин?
— Можно сказать, что бывший.
— Расскажите.
Я помолчал. Обычно я не рассказывал. Ни Ирине, ни детям, ни матери. Мать, впрочем, и не спрашивала, она знала, что не надо. Но сейчас, в этой дощатой сторожке, в свете свечи, напротив девушки из другого мира, мне показалось, что можно. Не потому, что она поймёт, а потому, что это не имеет значения, потому что утром, возможно, этот сон исчезнет, как туман, и всё, что я скажу, растает вместе с ним.
— Я служил сапёром. Это человек, который ищет и обезвреживает ловушки в земле. Бомбы, мины, всё, что взрывается.
— Вы ходили по земле, которая могла убить вас в любой миг?
— Да.
— Это требует мужества.
— Это требует внимания, — поправил я. — Мужество, штука бесполезная, если ты не видишь проволочку в траве.
Она едва заметно улыбнулась. Первый раз за эту ночь.
— Вы женаты?
— Нет. Разведён. Жена ушла. Дети выросли. Живу один.
— Мне жаль.
— Не надо. Так проще.
Она снова замолчала, и я увидел, как она потянула куртку плотнее, поёжившись. Ночной холод полз через щели в стенах, и дыхание начинало подёргиваться лёгким паром.
— А ты? — спросил я. — Ты когда-нибудь любила кого-нибудь? Не барона, а по-настоящему.
Она отвела взгляд. Зелёные глаза потемнели, как лесная вода под закатом.
— Я жила в замке отца. Стены, библиотека, занятия с наставниками, танцы, вышивка, верховая езда, церемонии. Мальчиков моего возраста при дворе почти не оказывалось, а те, что появлялись, видели во мне лишь дочь герцога и возможность выгодного союза. Они кланялись моему имени, а не мне. Нет, Матвей. Я не знала любви. Я читала о ней в книгах и думала, что это очередная сказка, которую взрослые рассказывают детям, чтобы те не задавали вопросов о настоящей цене брака.
Она произнесла это без горечи, без жалости к себе. Просто как факт. И от этого стало тяжелее, чем если бы она заплакала.
Время шло. Может, час, может, полтора. Свеча догорала. Когда она погаснет, то останется только темнота.
Я подошёл к окну и выглянул. Туман за это время стал ещё плотнее. Он лёг на землю слоем в человеческий рост, и от деревьев остались только верхушки, торчащие из белой массы, как мачты затонувших кораблей. И тогда я услышал.
Сначала рога. Низкий, протяжный вой, который поднялся из тумана и покатился по лесу, отражаясь от стволов. Потом второй рог ответил ему, правее и ближе. Потом ржание, отрывистое и резкое, не то ржание, к которому я привык, а более грубое, хриплое, как будто лошади здесь привыкли кричать, а не ржать. И поверх всего, тонкий, мелодичный звон металла. Кольчуга. Шпоры. Сбруя.
Девушка оказалась рядом. Она встала так быстро и бесшумно, что я заметил её, только когда почувствовал запах, не духов, а чего-то растительного, терпкого, как можжевельник после дождя. Она стояла рядом со мной у окна, и её плечо касалось моего локтя. Куртка сползла, и белое платье светилось в полутьме, как маяк.
Из тумана появились всадники. Первыми вышли двое. Лошади под ними казались крупнее обычных, с широкой грудью и короткими мускулистыми ногами. Всадники сидели прямо, в кольчугах, поверх которых были надеты стёганые накидки тёмно-бордового цвета. На головах шлемы с забралами, опущенными до подбородка. В руках копья, длинные, с узкими наконечниками.
За ними выехали ещё четверо. Потом ещё. И ещё. Всадники выплывали из тумана один за другим, как призраки, и строились полукругом перед сторожкой. Лошади пофыркивали, переступали копытами, и в тишине каждый звук казался оглушительным. Скрип кожи, бряканье удил, хруст гравия.
Я насчитал двенадцать воинов, когда из тумана появился он.
Конь под ним отличался от остальных. Чёрный, без единого пятна, с гривой, заплетённой в толстые косы, перевитые серебряной проволокой. Всадник сидел в седле так, как сидят люди, которые провели в седле больше лет, чем на земле. Широкие плечи, пластинчатый доспех, не стальной, а из чего-то более тёмного, с матовым блеском, как отполированный базальт. На голове шлем без забрала, и я видел его лицо.
Жёсткое, застывшее, с квадратной челюстью и глубоко посаженными глазами. Борода, коротко стриженная, с проседью. Шрам, длинный, бледный, пересекавший правую бровь и уходивший к виску. Ему на вид можно было дать лет пятьдесят, но возраст ещё ничего не означал. Руки в перчатках из чёрной кожи лежали на луке седла. Спокойные руки. Руки человека, который привык убивать и не считает это чем-то примечательным.
Позади него, за строем всадников, из тумана поднялись три тени. Тролли. Крупнее тех, что гнались за нами. Их рыжие глаза горели в тумане, как фонари на далёком причале.
— Барон Ангвар, — прошептала Маргалитта испуганно.
Барон остановил коня перед сторожкой, метрах в двадцати от двери. Он осмотрел домик, машину, потом повернул голову и взглянул прямо на окно, за которым стояли мы. Я не знаю, видел ли он нас в темноте, но мне показалось, что его глаза нашли мои, и в них не читалось ни гнева, ни нетерпения. Только холодная, размеренная уверенность человека, который знает, что получит своё.
Он заговорил. Голос оказался низким и густым, и каждое слово весомо падало в тишину.
— Маргалитта Верентийская. Я пришёл за тобой. Выйди сама, и никому не будет причинено вреда. Я даю тебе слово воина и повелителя.
Я повернулся к ней. Она стояла, сцепив руки перед собой, и пальцы побелели от напряжения. Лицо застыло, как маска, но нижняя губа чуть подрагивала.
— Ты хочешь пойти с ним? — спросил я.
Она не ответила сразу. Несколько секунд она стояла неподвижно, и только дыхание выдавало в ней жизнь, частое, неровное.
— Нет, — произнесла она наконец, и голос дрогнул. — Нет, я не хочу. Но у меня нет выбора. У меня нет никого, кто мог бы вступиться. Хаган мёртв или умирает. Отец предал меня, продав своему союзнику. Я одна.
Маргалитта стояла у порога, и я видел, как менялось её лицо. Сначала губы сжались в тонкую линию, и подбородок дрогнул, еле заметно. Потом глаза заблестели, но не слезами, а чем-то другим, каким-то яростным, отчаянным огнём, который вспыхивает, когда человек понимает, что бежать больше некуда, а сдаваться он не может, потому что сдаться значит перестать быть собой. Пальцы её вцепились в дверной косяк. Дыхание участилось, грудь поднималась и опускалась быстрее.
Потом она зажмурилась. На секунду, не дольше. И когда открыла глаза, в них осталось только одно. Ровное, холодное, окончательное принятие того, что происходит. Так выглядит человек, который встаёт навстречу неизбежному, не потому что храбр, а потому что устал бояться.
Я смотрел на неё. На это бледное, тонкое лицо в ореоле тёмных волос. На зелёные глаза, в которых стояла печаль без слёз. На мою куртку, наброшенную поверх белого подвенечного платья. На тонкие пальцы, стиснувшие ткань.
И я подумал о Чечне. Не о минах. Не о Самедове и его захватах. Я подумал о деревне под Шатоем, через которую мы проходили в девяносто восьмом. О девочке лет двенадцати, которая сидела на пороге разрушенного дома и держала на коленях младшего брата. Мальчику оторвало ногу ниже колена, и культя была замотана грязной тряпкой, а девочка смотрела на нас, на солдат, и в её глазах не читалось ни страха, ни ненависти, а только то же самое принятие. Мы прошли мимо. Мы не могли остановиться. Приказ, маршрут, график. Мы прошли мимо, и я помнил этот взгляд двадцать с лишним лет, и он не стирался, не тускнел, не прятался за другими воспоминаниями. Я прошёл мимо тогда.
— Есть ли закон, — спросил я медленно, — по которому кто-то другой может встать за тебя?
Почему я спросил об этом? Просто мне вспомнилась какая-то книжка в жанре фэнтези, которую я листал от безделья. И там было о законах, которые нельзя нарушить. А вдруг и у них так?
Маргалитта посмотрела на меня. Губы её приоткрылись, и что-то дрогнуло в её лице, что-то, что я не мог назвать.
— Есть, — ответила она внезапно, и голос едва дрогнул. — Право защитника. Древний закон, старше любого баронства и герцогства. Если свободный воин, не связанный присягой ни с одним из домов, бросает вызов жениху и побеждает его в поединке, невеста объявляется свободной. Этот закон не людьми написан, а самой землёй, на которой мы стоим. Магия Разрыва, соприкосновение миров, делает его нерушимым здесь и сейчас. Если вызов брошен, барон обязан принять, иначе магия отвернётся от него, и его собственная сила обратится в ничто. Вассалы увидят слабость, и он потеряет всё, чем владеет. Вот только…
— Что?
— Вот только, вряд ли кто осмелится бросить вызов барону Ангвару, лучшему воину.
— Скажи мне слова, — попросил я.
Она схватила меня за руку. Пальцы впились в запястье, ледяные и сильные.
— Матвей. Вы не понимаете. Барон Ангвар, лучший мечник Туманных гор. Он убил четырнадцать человек на поединках. Он сильнее вас, он обучен, он одет в доспех. Вы погибнете.
— Скажи мне слова, — потребовал я.
Она смотрела на меня. Секунду, две, три. Потом её пальцы разжались, и она опустила голову.
— «Я, свободный воин, не связанный присягой, именем древнего закона и властью земли, на которой стою, бросаю вызов жениху. Пусть клинок рассудит, достоин ли он той, за кого говорит. Если я одолею, невеста свободна. Если паду я, право его неоспоримо». Так звучат слова. Произнесите их, и закон вступит в силу.
Я кивнул. Повернулся к двери. Остановился.
— Матвей, — позвала она.
Я обернулся.
— Почему? — спросила она.
В её голосе не осталось спокойствия, и лишь только голое, беззащитное недоумение.
— Вы меня не знаете. Мы встретились час назад. Почему вы делаете это?
Я подумал. Долго подбирать слова я не умел, поэтому сказал то, что пришло в голову сразу.
— Потому что однажды я прошёл мимо, и с тех пор не могу это забыть.
Она не поняла. Но приняла. Прикрыла глаза и кивнула.
Маргалитта стояла близко. Так близко, что я чувствовал тепло её дыхания на подбородке и тот терпкий, можжевеловый запах, который шёл от её волос. Она молчала. Потом медленно подняла руку и коснулась моего лица.
Пальцы её прошлись по щеке, по скуле, по щетине. Кончики задержались на линии челюсти и скользнули вниз, к подбородку. Прикосновение лёгкое, осторожное, как будто она трогала что-то хрупкое или очень ценное. Пухлые губы её чуть раздвинулись, приоткрылись, и я увидел, как блеснули зубы, ровные и мелкие.
Я стоял и не шевелился. Внутри меня что-то сдвинулось, тяжело и медленно, как каменная плита. Я смотрел на неё и думал о том, что всю жизнь, наверное, искал что-то. Не женщину. Не любовь в том банальном, затёртом смысле, который вкладывают в это слово песни и фильмы. Что-то другое. Ощущение, что ты на месте. Что ты нашёл то, для чего был сделан. Это странное чувство, когда не знаешь, что тебе нужно, но всё равно ищешь, каждый день, каждый час, не находя покоя, перебирая лица, места, события, и ни одно не подходит, ни одно не ложится в пустое место внутри. И вот, кажется, я нашёл. Девушка из другого мира, в белом платье, стоит передо мной в гнилой сторожке посреди леса, который не принадлежит ни моему миру, ни её, и трогает мою щёку пальцами. И пустое место внутри перестаёт быть пустым.
По-видимому, с ней происходило нечто схожее. Я видел это по её глазам, по тому, как расширились зрачки, по тому, как дрогнули ноздри, по тому, как она чуть подалась вперёд, неосознанно, как подаются к огню те, кто долго мёрз.
Мы стояли так несколько секунд, или дольше, я не считал. Потом я мягко отстранился. Её рука скользнула с моего лица и упала вдоль тела.
Я вышел из сторожки. Туман расступился передо мной, расползаясь клочьями. Всадники смотрели на меня молча. Копья не шевельнулись. Лошади стояли неподвижно, и только одна фыркнула, тряхнув гривой.
Барон Ангвар сидел в седле. Его глаза нашли меня, и я увидел в них лёгкое удивление, мимолётное, быстро подавленное. Он ожидал увидеть девушку, а вышел я, в серой футболке, джинсах и кроссовках. Без оружия. Без доспехов.
— Кто ты? — спросил Ангвар.
— Я, свободный воин, не связанный присягой, — говорил я медленно, вспоминая каждое слово Маргалитты, — именем древнего закона и властью земли, на которой стою, бросаю вызов жениху. Пусть клинок рассудит, достоин ли он той, за кого говорит. Если я одолею, невеста свободна. Если паду я, право его неоспоримо.
Тишина. Плотная, вязкая, как туман вокруг, опустилась на лес. Барон смотрел на меня. Лицо его не изменилось, но я заметил, как дрогнул угол его рта, едва, на миллиметр. Не усмешка. Скорее признание того, что произошло нечто, чего он не предвидел.
Он медленно спешился. Движения скупые, точные. Конь стоял, как вкопанный. Барон встал на землю, и я увидел, что он на полголовы выше меня и шире в плечах. Доспех из тёмного материала сидел на нём, как вторая кожа, и при каждом шаге тихо постукивал.
— Ты не из этого мира, — произнёс он.
Не вопрос, а утверждение.
— Нет.
— И ты не воин. Я вижу по твоей стойке. По твоим рукам. Ты не носил клинка.
— Я воин.
Он помолчал. Потом кивнул.
— Закон произнесён. Земля слышала. Я принимаю вызов.
Он щёлкнул пальцами, и один из всадников спешился, подошёл ко мне и протянул меч. Клинок в ладонь шириной, длиной чуть больше метра, в простых ножнах из тёмной кожи. Рукоять обмотана шнуром, гарда прямая, без украшений. Боевое оружие, не парадное.
Я взял его. Тяжёлый. Я покрутил его в руке, и сразу понял то, что и так знал. Фехтовать я не умею. Я держал клинок, как палку, и любой, кто хоть раз видел настоящего мечника, понял бы это мгновенно. И барон понял.
— Жаль, — произнёс он тихо, и в его голосе мне послышалось что-то похожее на уважение. — Ты смел. Но смелость без умения, короткая дорога.
Всадники спешились и образовали круг. Широкий, метров пятнадцать в диаметре. Туман полз по земле, доходя до щиколоток, и сапоги воинов утопали в нём, как в мелкой воде. Тролли стояли за кругом, тёмные громады, неподвижные и безразличные.
Маргалитта вышла из сторожки. Она стояла у дверного проёма, прижав ладони к груди, и смотрела на меня. Моя куртка по-прежнему лежала на её плечах.
Ангвар посмотрел на Маргалитту. Взгляд его скользнул по ней спокойно, без жадности и без злости, как смотрит хозяин на вещь, которая ненадолго пропала из виду, но скоро вернётся на полку. Потом он полностью повернулся к ней и проговорил негромко, ровно, без бахвальства, без рисовки, с будничной уверенностью человека, который привык делать то, что говорит.
— Это не займёт много времени. Я скоро справлюсь, и мы отправимся в замок.
Маргалитта не ответила. Она стояла у порога сторожки, и лицо её было белым и неподвижным, как маска, и только пальцы, вцепившиеся в мою куртку на плечах, выдавали её.
Ангвар кивнул сам себе, как будто её молчание было ответом, который его устраивал. Повернулся ко мне.
Барон обнажил свой меч. Клинок длиннее моего, уже и темнее, с тусклым блеском, какой бывает у закалённой стали. Он встал в стойку, левая нога вперёд, правая чуть согнута, клинок поднят на уровень плеча, кончиком ко мне. Классика. Я видел такие стойки в играх и фильмах, но вживую они выглядели иначе. Не красиво, а функционально. Как заряженный автомат.
Он атаковал первым. Удар пришёл сверху, быстрый, рубящий. Я едва успел подставить свой клинок, и сталь ударила о сталь с таким звоном, что отдалось в локте и плече. Руку тряхнуло. Сразу же, без промедления, второй удар, горизонтальный, слева, я отпрыгнул, и клинок свистнул в сантиметрах от живота. Третий, снизу вверх, я заблокировал крест-накрест, и меня отбросило на шаг назад.
Он фехтовал легко, без видимого усилия. Каждый удар ложился точно, с расчётом, и я понимал, что он не пытается убить меня сразу, а прощупывает, ищет ритм, привычки, слабости. Профессионал.
Я отступал. Ноги скользили в грязи, и я чувствовал, как кроссовки проваливаются в размокший грунт. Клинок в моей руке ощущался чужеродным, как инструмент, для которого мои руки не созданы. Я парировал его удары больше инстинктом, чем умением, и каждый раз вибрация от столкновения клинков прошивала руку до плеча.
Четвёртый удар я пропустил. Кончик его меча скользнул по рёбрам слева, и я почувствовал жгучую полосу боли. Не глубокий порез, но кровь потекла мгновенно, горячая и липкая, впитываясь в ткань футболки. Воины в кругу не издали ни звука.
Пятый удар. Я заблокировал, но он провернул клинок, зацепив гарду моего меча, и рванул. Меч вылетел из моей руки и воткнулся в землю в трёх шагах. Я остался безоружным.
Барон сделал шаг назад. Опустил клинок. Посмотрел на меня. В его глазах стояло ожидание. Он давал мне возможность поднять меч. Благородство, или скука.
Я не стал подбирать оружие. Вместо этого я сделал то, чему учил Самедов.
Я оценил его за три секунды. Доспех закрывал торс, плечи и бёдра. Шлема не было, так как он снял его перед боем. Ноги от колена вниз защищены поножами, но колени открыты. Руки в перчатках, но локтевой сустав прикрыт только кольчугой, а кольчуга на сгибе всегда слабее. Вес доспеха, килограммов двадцать пять, может тридцать. Он привык к нему, но инерция есть инерция.
— Ну как знаешь.
Ангвар нахмурился. Поднял клинок снова и шагнул вперёд, замахиваясь для рубящего удара справа.
Я нырнул. Не вперёд, не назад, а влево, под руку. Его клинок свистнул над моей головой, рассекая воздух. Инерция удара развернула барона на четверть оборота, и на долю секунды он оказался ко мне правым боком, с поднятой рукой.
Я ударил. Ребром ладони, жёстко, точно в незащищённый сгиб локтя. Кольчужные кольца смягчили удар, но сустав хрустнул, и барон зашипел сквозь зубы. Клинок в его руке дрогнул.
Не давая опомниться, я сократил дистанцию до нуля. Шаг вперёд, корпус к корпусу. Правой рукой я схватил его за запястье, над перчаткой, где кольчуга кончалась и начиналась кожа. Левой зачерпнул грязь с земли и швырнул ему в лицо, в открытые глаза.
Ангвар отшатнулся, мотая головой. Грязь залепила ему левый глаз и часть лба. Он попытался ударить мечом наотмашь, вслепую, но я уже стоял сбоку, удерживая его правое запястье обеими руками.
Рычаг на сустав. Самедов показывал это тысячу раз. Предплечье на предплечье, локоть как точка опоры, давление вниз и от себя. Кистевой замок. Барон выронил меч. Клинок ткнулся в грязь и лёг плашмя.
Ангвар ударил свободной левой рукой, кулаком, тяжело и неточно. Попал в плечо. Я почувствовал, как мышцу обожгло болью, как будто по ней прошёлся молот, но не отпустил захват.
Подсечка. Правая нога за его левую, рывок, разворот бедром. Тридцать килограммов доспеха сработали против него. Его повело, он потерял равновесие, и я дожал. Барон рухнул на спину, тяжело, всем весом, и доспех лязгнул о землю.
Я упал сверху, коленом на грудь. Левой рукой перехватил его горло, не сжимая, а фиксируя, чтобы он не поднял голову. Правой рукой дотянулся до его собственного меча, лежавшего в шаге, подтянул и приставил кончик к его шее, к полоске кожи между подбородком и кольчугой.
Он замер. Глаза изумлённо открыты. Грязь размазалась по левой половине лица, и шрам на виске блестел в свете, который шёл непонятно откуда, может, от тумана, может, от рыжих глаз троллей.
Я тяжело дышал. Бок горел. Кровь текла по рёбрам и впитывалась в пояс джинсов. Правое плечо, куда он попал кулаком, ныло тупой, ноющей болью.
Мы смотрели друг на друга. Секунда. Две. Три. Краем глаза я видел, как воины стояли молча. Ни один не шевельнулся. Тролли за кругом замерли, как скалы.
Барон медленно, очень медленно, положил левую руку на землю ладонью вверх. Жест сдачи. Я узнал его не потому, что знал этот обычай, а потому что такие жесты, наверное, одинаковы во всех мирах.
Я убрал клинок от его шеи и встал. Отступил на шаг. Ноги дрожали, и я чувствовал, как адреналин отпускает, и вместо него накатывает слабость, ватная и мутная.
Барон поднялся. Медленно, тяжело, опираясь на одну руку. Правая, в которой я выкрутил запястье, висела. Он встал, выпрямился и посмотрел на меня. Грязь стекала по его лицу, и он не стал её вытирать.
Воины молчали. Ни один не двинулся с места. Тролли за кругом стояли, как скалы, и рыжие огоньки их глаз медленно полыхали в тумане.
Барон перевёл взгляд на Маргалитту. Она стояла у порога сторожки, прижав ладони к груди, и смотрела на нас обоих, не веря тому, что увидела. Моя куртка сползла с одного плеча, и белая ткань платья светилась в предрассветной мгле.
Барон повернулся обратно ко мне. И заговорил. Спокойно, ровно, без тени поверженного, с достоинством. Так говорят те, кто проиграл сражение, но не войну.
— Ты победил, солдат. Закон произнесён, земля слышала, и я не стану его нарушать. Она не поедет со мной.
Он помолчал. Провёл левой рукой по лицу, стирая грязь со лба. Потом продолжил, и голос его стал тише, но каждое слово вошло в тишину, как гвоздь в доску.
— Но ты, верно, думаешь, что спас её. Что она останется с тобой в этом мире, среди ваших железных повозок и мёртвых огней. Нет. Она не принадлежит вашей земле. Магия Разрыва держала её здесь, пока я находился по эту сторону. Моя сила служила якорем. Когда я уйду, проход закроется, и ваш мир начнёт отторгать её. Она вернётся. Не по моей воле и не по своей. Это закон магии, который старше меня и старше любого из живущих. Этот мир выдавит её обратно, как рана выдавливает осколок, который ей не принадлежит.
Я посмотрел на Маргалитту. Она стояла неподвижно, и лицо её менялось. Спокойствие, с которым она держалась всю ночь, треснуло, как лёд по весне. Губы приоткрылись, брови сдвинулись, и в зелёных глазах проступило что-то беспросветное, незащищённое, чего я раньше не видел. Не страх. Ошеломление. Понимание, что свобода, которую она обрела минуту назад, уже утекает сквозь пальцы.
— Нет, — прошептала она. — Этого не может…
— Может, — оборвал барон, не грубо, а буднично. — Ты знаешь, что я никогда не лгу. Ты чувствуешь это уже сейчас. Тяжесть в груди. Покалывание в кончиках пальцев. Мир начинает тянуть тебя обратно.
Она опустила взгляд на свои руки. Пальцы чуть подрагивали, и я заметил, или мне показалось, что кожа на кончиках стала бледнее обычного, почти восковой.
Барон отдал короткую команду, хриплую, в несколько слогов. Воины зашевелились. Копья поднялись, встали вертикально. Лошадей подвели, и он сел в седло одним движением, подтянув себя левой рукой. Правую держал прижатой к боку. Конь переступил, разворачиваясь, и свита потянулась за ним, один за другим погружаясь в туман.
У самой кромки, где туман уже почти поглотил фигуры всадников и силуэты троллей, став размытыми тенями, барон остановил коня. Повернул голову. Посмотрел на меня.
— У тебя нет имени в моём мире, солдат. Но я запомню твоё лицо. Земля, на которой мы стоим, не забывает тех, кто ступил на неё.
Потом его взгляд скользнул к Маргалитте. Он задержался на ней на секунду, не больше, и угол его рта чуть дрогнул. Усмешка. Короткая, сдержанная, но безошибочная. Усмешка человека, который знает, что время работает на него.
Он не проиграл. Нет.
Конь шагнул в туман, и белая пелена сомкнулась за его спиной. Звук копыт глох, удалялся. Потом стих.
Мы остались вдвоём. Тишина навалилась тяжёлая, давящая. Я подошёл к Маргалитте, чувствуя, как ноет плечо и жжёт порез на боку. Девушка опустила руки и смотрела в туман расширенными, полными отчаяния глазами. Она молчала. Я молчал. Слова барона лежали между нами, тяжёлые, как те камни, из которых он лепил своих троллей.
Она первая отвела взгляд. Посмотрела на свои руки, повернула ладонями вверх, потом вниз. Сжала кулаки. Разжала. Что-то искала, прислушивалась к себе, пытаясь понять, правду ли сказал барон. По тому, как дрогнули её плечи, я понял, что правду.
— Сколько у нас времени? — спросил я.
Она покачала головой. Не поднимая глаз.
— Я не знаю, Матвей. Я не маг. Я не понимаю, как это устроено. Может, минуты. Может, час. Я чувствую…
Она запнулась, подбирая слова.
— я чувствую, как что-то тянет. Изнутри. Не больно, но настойчиво. Как течение, которому трудно сопротивляться.
— Разве нельзя ничего сделать? Остановить это? Как-нибудь…
— Я не знаю, — повторила она, и голос надломился, едва заметно, как надламывается тонкая ветка, если согнуть её слишком далеко. — Это магия, и она запутана. Хаган мог бы… но Хагана нет. Если судить по тому, что сказал барон, я не смогу остаться здесь. А вы не сможете пойти со мной. Проход закроется, а может, он уже закрыт. Шаг в туман сейчас, шаг в пустоту, откуда нет возврата.
Я смотрел на неё. На бледное лицо с резкими скулами. На тёмные волосы, спутанные, с застрявшими в них осколками стекла. На тонкие руки, торчащие из рукавов моей куртки. И на глаза, зелёные, в которых стояла печаль, какой я не видел никогда.
Она подняла взгляд и вдруг спросила, тихо, без требовательности, с одним только чистым, обнажённым любопытством:
— Почему вы это сделали, Матвей? Вы меня не знаете. Мы встретились лишь этой ночью. Вы могли погибнуть. Ради чего?
Я молчал. Потом сказал то, что пришло, не из головы, а откуда-то глубже, из того места, где двадцать с лишним лет лежали девочка из деревни под Шатоем и мальчик без ноги, и все те, мимо кого я прошёл, потому что так положено, потому что приказ, потому что маршрут.
— Потому что однажды я прошёл мимо, — вздохнул я. — И с тех пор не могу это забыть. Ты спросила ещё там, в сторожке, почему я делаю это. Я не ответил тогда. А ответ простой. Я двадцать лет жил с тем, что один раз не остановился. Сегодня я остановился.
Она смотрела на меня. Секунду, две, три. Потом её глаза наполнились слезами, и она медленно, очень медленно покачала головой, не от отрицания, а от какого-то глубокого, горького изумления перед тем, как устроена жизнь.
— Вы странный человек, Матвей. В моём мире не останавливаются. В моём мире проходят мимо каждый день, и это считается порядком вещей. А вы остановились.
— В моём, обычно, тоже.
Небо на востоке посветлело ещё на тон. Серое стало жемчужным. Туман отступал, стекая вниз по склону, обнажая корни деревьев, влажную траву, камни. Лес возвращал себе привычные очертания. Птица где-то вверху, среди ветвей, подала голос, осторожно, пробуя на вкус утро.
Я шагнул к ней. Не думая. Не подбирая слов. Потому что слова кончились.
Я шагнул, и она не отступила. Я обнял её, прижал к себе, и она оказалась лёгкой, невесомой, как ребёнок, и одновременно настоящей, живой, тёплой. Её лоб упёрся мне в ключицу, и я почувствовал, как дрогнули её плечи, один раз, коротко, будто она подавила всхлип.
Потом она подняла голову. Я наклонился, и она приподнялась на носках, и наши губы встретились. Не мягко, не невесомо, а жадно, отчаянно. Как целуются те, кто знает, что это последний раз. Её дыхание горячее, губы сладкие. Пальцы её скользнули по моей шее, по затылку, вцепились в волосы. Мои руки легли ей на спину, на жёсткие рёбра корсета, и я притянул её ближе, ещё ближе, словно мог удержать, не отпустить, вдавить в себя, чтобы её мир не смог забрать то, что принадлежит мне.
Она целовала меня так, как целуют те, кто делает это в первый и в последний раз. Неумело, горячо, сбивчиво. Её ладони скользнули с затылка на мои щёки, обхватили лицо, и она отстранилась на сантиметр, не разрывая прикосновения, и я увидел её глаза совсем близко, и в них не осталось ни печали, ни страха, а только какая-то яростная, обжигающая нежность.
Она провела пальцами по моему лицу. По скуле. По щетине. Её прикосновение менялось. Пальцы становились легче, невесомее, как перо, как дыхание.
Я обнимал её, и она обнимала меня, и между поцелуями мы говорили, сбивчиво, торопливо, обжигая друг друга словами, боясь не успеть.
— Я искала, — прошептала она, и голос дрожал, и губы касались моего уха. — Всю жизнь. Не знала, что ищу. Не знала, кого. Просто знала, что должен быть кто-то. Кто-то, кто увидит не дочь герцога, не выгодную невесту, не кровь старого рода, а меня. Просто меня.
— Я тоже, — ответил я, и голос мой был хриплым и чужим, и слова давались тяжело, потому что я никогда не говорил таких вещей вслух. — Всю жизнь. Не знал, что ищу. Прошёл через войну, через развод, через пустую квартиру, безликих женщин и через годы, когда каждый день похож на предыдущий. Искал и не находил. А нашёл на ночной дороге, в лесу.
— Нашёл, — повторила она и прижалась лбом к моей ключице.
— Нашёл, — подтвердил я.
Она подняла голову. Улыбнулась, и в этой улыбке было столько всего, что я на секунду забыл обо всём. О пропасти, и о бароне, и о троллях, и о том, что эта ночь кончается, и о том, что она из другого мира, и о том, что мой мир уже выталкивает её обратно.
Потом улыбка погасла. Не резко, а медленно, как гаснет свеча, когда воск кончается, и огонёк опускается к самому основанию фитиля, и дрожит, и держится, и всё-таки тухнет.
Я посмотрел вниз. Её руки стали прозрачными. Не кончики пальцев, как раньше, а полностью. Сквозь них проступали очертания моей куртки, ткань и молния, размытые, как предметы за мутным стеклом. Прозрачность поднималась по запястьям к локтям, захватывая предплечья, растекаясь по плечам.
— Маргалитта, — прошептал я.
Она улыбнулась, едва заметно. Вновь провела ладонью по моей щеке ещё раз, и я ощутил, как её кожа холодеет, становится гладкой, фарфоровой, а потом невесомой. Как дым. Как воспоминание.
— Я не жалею, — прошептала она, и голос долетел, словно издалека, приглушённый, как будто между нами уже легла стена, которую не пробить. — Ни об одном мгновении этой ночи. Я думала, что сказка — это выдумка. А сказка оказалась правдой.
Утренний ветер качнул ветви над нами. Луч света, первый, тонкий, золотой, пробился сквозь листву и упал ей на волосы. Тёмные пряди приподнялись, разделились и начали расплываться, как чернила в воде, как дым от погасшей свечи. Контуры лица смягчились, утратили резкость. Платье потеряло белизну, став серым, потом прозрачным, потом ничем.
Мои руки сомкнулись на пустоте. Последнее, что я видел, так это её глаза, зелёные, яркие, спокойные. В них горела благодарность и та самая яростная нежность, которая обожгла меня секунду назад. И тихая печаль, от которой что-то внутри меня сломалось, не с хрустом, а с тихим, едва слышным щелчком, как ломается тонкая ветка под снегом.
Она истаяла. Не провалилась. Не вспыхнула. Растворилась. Фигура из тумана, вернувшаяся в туман.
Моя куртка упала на землю. Легла мягким комом у моих ног, ещё хранившая тепло. Тот терпкий запах можжевельника, который я почувствовал, когда она впервые встала рядом, поднялся от ткани и повис в утреннем воздухе, прежде чем ветер унёс его.
Я стоял. Долго. Не знаю, сколько. Может, минуту. Может, десять. Ноги не шли. Руки повисли вдоль тела, и пальцы ещё хранили ощущение, фарфоровый холод, перешедший в пустоту. Рана на боку тянула кожу при каждом вдохе.
Лес вернулся. Полностью, окончательно. Буки стояли на своих местах, и утренние птицы перекликались в кронах. Где-то стучал дятел, размеренно и деловито, и этот звук казался таким обыкновенным, таким невыносимо нормальным, что у меня подкатил ком.
Пропасти не стало. Там, где дорога обрывалась в темноту, теперь тянулся обычный склон, поросший сорняком, и внизу, метрах в двадцати, блестел ручей, тонкий и невидный. Никакого ущелья. Никакого моста.
В кармане джинсов запиликал телефон. Я вытащил смартфон. Экран мигнул. Две полоски сети. Двенадцать пропущенных уведомлений. Сообщение от Лёшки: «Пап, ты где? Позвони, как доедешь». Отправлено в два часа ночи. Я убрал телефон в карман и пошёл к машине.
Land Cruiser стоял там, где я его оставил. Заднее стекло выбито. На крыше четыре длинные борозды от когтей, содравшие краску до голого металла. Правый задний угол вмят, и крыло топорщилось, как неровно заживший шрам. На бампере, спереди, размазана серо-бурая субстанция, которая подсыхала и крошилась. Каменная пыль.
Я сел за руль. Повернул ключ. Двигатель завёлся. Стрелка топлива показывала чуть больше четверти бака. Хватит.
Я тронулся и поехал по дороге, обратно, туда, откуда приехал ночью. Грунтовка тянулась ровная и пыльная, без следов пропасти, без следов моста, без следов копыт. Только мои собственные колеи, глубокие вмятины в рыхлой почве, оставленные на скорости.
Через двадцать минут я выехал к развилке. Налево, на федеральную трассу. Асфальт лёг под колёса гладкий и тёплый, и внедорожник пошёл ровнее, мягче, как будто тоже устал от ночи и радовался знакомому покрытию.
Рассвет поднимался справа. Небо розовело, и первые лучи косо падали через сосны, золотя стволы и асфальт. Тёплый свет заливал лобовое стекло, и я опустил козырёк, чтобы солнце не било в глаза.
В зеркале заднего вида пустая дорога. Ни одной машины. Ни одной тени. Только серый асфальт, убегающий назад, и сосны по обочинам, и низкое небо, подсвеченное розовым.
Я ехал и думал. На крыше моей машины следы когтей существа, которого не может существовать. На бампере каменная пыль горного тролля. У меня на боку порез от меча барона Ангвара, повелителя Туманных гор заката. Моя куртка пахнет можжевельником, хотя можжевельник в этих лесах не растёт. И на губах привкус сладкого поцелуя.
Да, я проиграл её миру. Да, я спас её от Ангвара, но не смог спасти от закона, по которому она не принадлежала этой земле. Барон знал. Он усмехнулся, уезжая, потому что понимал, что законы мироздания вернут ему то, что отнял поединок. Или не вернёт. Она ушла свободной, не невестой барона, не товаром в политическом торге, а свободной девушкой, которую однажды кто-то защитил не из расчёта и не из долга.
Телефон зазвонил. Лёшка. Я нажал на кнопку, поднёс к уху.
— Привет. Я в порядке. Еду.
— Пап, ты чего не отвечал? Бабушка звонила, говорит, что ты ещё вчера вечером уехал. Мы волновались.
— Связь пропала. Ехал через заповедник, а там мёртвая зона. Всё нормально.
— Через заповедник? Ты чего, пап, там же дорога чёрт знает какая.
— Нормальная дорога. Доехал.
Пауза. Потом Лёшка спросил:
— Ты точно в порядке? Голос у тебя какой-то…
— Я в порядке, Лёш. Честно. Просто не выспался. Приеду, посплю и позвоню. Лады?
— Ладно. Звони.
Я положил телефон на пассажирское сиденье и посмотрел на дорогу. Впереди, за поворотом, показалась заправка. Обычная, с пластиковым козырьком и логотипом сети. Колонки, забегаловка.
Я остановился, вышел, заправил машину. Зашёл внутрь, купил кофе в пластиковом стакане. Кассирша, молодая девушка с пирсингом в носу, посмотрела на мою футболку, бурую от засохшей крови, и спросила:
— Вам помочь? Вы ранены?
— Нет. Просто чуть поцарапался. Ветки.
Она не поверила, но не стала настаивать. Я вышел, сел в машину, отхлебнул кофе. Горький и водянистый, как весь придорожный кофе в мире. Но горячий.
Я посмотрел на пассажирское сиденье. На нём лежала моя куртка. Я протянул руку, поднёс к лицу. Вдохнул. Можжевельник.
Потом я завёл машину и выехал на трассу. Рассвет золотил сосны, и дорога тянулась вперёд, прямая и пустая, как чистый лист.
Где-то, за границей, которую не пересечь на машине и не увидеть на карте, Маргалитта Верентийская шла по своей земле. Свободная от барона. Свободная от свадьбы, которую ей навязали. Я верил в это. И, может быть, когда-нибудь я найду способ открыть дверь снова.
Поступок принцессы
Поступок принцессы
Туман над южными болотами не рассеивался даже к полудню. Он висел над черной водой плотной пеленой, искажая звуки и скрадывая очертания предметов. Эльфледа шла по старой гати уже третий час, и каждый шаг давался ей все тяжелее. Бревна под ногами давно прогнили, покрылись скользким слоем мха и тины, и в щелях между ними чавкала бурая жижа, готовая засосать неосторожного путника по колено, а то и глубже. Она старалась не думать об этом, старалась не думать о том, что осталось позади, о высоких стенах замка Белый Камень и о теплой постели, которую она покинула затемно, пока стража у западных ворот дремала после ужина.
Мужскую одежду она добыла накануне вечером, вызвав к себе старшего конюха, седого старика по имени Орвин, который служил в замке еще при ее деде. Конюх явился в ее покои перепуганным до полусмерти, мял в руках шапку и не решался поднять глаза от порога.
— Ваше высочество, — начал он, но Эльфледа не дала ему договорить.
— Мне нужна мужская одежда, Орвин. Рубаха, штаны и кожаный колет. Подбери что-нибудь по размеру, не слишком широкое.
Орвин побледнел так, словно ему зачитали смертный приговор. Нижняя губа у него затряслась, и он попытался что-то возразить, но голос его сорвался на жалкий хрип.
— Ваше высочество, я не могу… это не…
— Можешь и принесешь. Это приказ.
Он стоял перед ней, переминаясь с ноги на ногу, и его глаза бегали по сторонам, как у загнанного зверя. Эльфледа видела, что он хочет спросить, зачем ей это, и что он боится ответа больше, чем самого вопроса. Она подумала, что старик, вероятно, решил, будто она затеяла ночное свидание с кем-то из гвардейцев, и эта мысль ее почти позабавила. Глупый, добрый Орвин. Если бы все было так просто.
— Иди, — произнесла она мягче. — И никому ни слова. Ты понял меня?
— Понял, ваше высочество, — прошептал он, пятясь к двери. — Никому. Клянусь святым Айдином.
Он вернулся через час с узлом под мышкой, положил его на пол у порога и исчез, не сказав больше ни слова. Руки у него все еще тряслись.
Девушка развернула узел и осмотрела одежду. Рубаха была из грубой шерсти, колет пах лошадиным потом, а штаны оказались широковаты в поясе, но все это было терпимо.
Да, определённо одежда была ей велика и слишком груба. Шерстяная ткань натирала шею, а штаны постоянно сползали. Гораздо хуже было другое. Тяжесть стилета, спрятанного в правом рукаве. Этот клинок принадлежал ее покойному брату, которого погубила ведьма, и в детстве Эльфледа часто рассматривала его, поражаясь тому, каким тонким и изящным было это орудие смерти. Брат называл его мизерикордией и говорил, что таким кинжалом рыцари добивают поверженных врагов, протыкая сочленения доспехов. Эльфледа тогда не понимала, зачем вообще нужно добивать того, кто и так уже повержен, но теперь это знание казалось ей единственной ценной вещью, которую она вынесла из своих уроков. Она не была воином, и глупо было бы надеяться, что она сумеет одолеть ведьму в честном бою, но один точный удар в горло, в глаз, в мягкую ямку под ключицей, мог решить все. Для этого не нужна была сила, а требовалось только мужество и точный расчет.
Она не собиралась умирать. Эта мысль ни разу не пришла ей в голову за все те долгие дни, что она готовилась к побегу, изучала карты, расспрашивала старых охотников о тропах через Серые топи. Она собиралась убить ведьму и вернуться домой, чтобы ее королевство исцелилось от болезни, а отец наконец посмотрел на нее не как на разменную монету для политического брака захудалого королевства, а как на наследницу, способную на поступок. То, что она делала, было опасно, и она знала, что может погибнуть, но гибель не была частью ее плана. Принцесса хотела жить и победить.
Перед отъездом она провела несколько часов в замковой библиотеке, листая старые хроники при свете масляной лампы. Пергамент рассыпался под пальцами, буквы расплывались, и ей приходилось подносить свиток к самому лицу, чтобы разобрать полустертые строки. В одной из хроник она нашла описание обряда, который должен был разрушить проклятие ведьмы. Кровь, пролитая на месте колдовства, очищает землю и снимает порчу. Эльфледа перечитала это место трижды, запоминая каждое слово, и ей даже не пришло в голову задаться вопросом, чья именно кровь имеется в виду, ведьмина или ее собственная. В хронике об этом не говорилось, а она была слишком молода и слишком уверена в себе, чтобы допустить такую возможность. Девушке казалось, что план безупречен, потому что он основан на знании, а знание, как учили ее наставники, побеждает любое зло. Наставники, впрочем, никогда не ходили на болото и никогда не встречались с ведьмой лицом к лицу.
Она также взяла с собой маленький кожаный мешочек с сушеными лепестками зверобоя и дикого чеснока, потому что в одной из книг говорилось, что эти травы отпугивают нечисть. Мешочек болтался у нее на шее, под рубахой, и от него исходил слабый, пряный запах, который она вдыхала, когда становилось совсем страшно. Запах успокаивал ее, хотя от гнуса он помогал ничуть не больше, чем молитвы.
Воздух над болотом был тяжелым и вязким, пахнущий прелой травой, застоявшейся водой. Гнус так и вился над головой серой тучей, лез в глаза и в ноздри, и Эльфледа то и дело утирала лицо рукавом, но это почти не помогало. Капюшон она надвинула низко, почти на самый нос, пряча под ним свои длинные золотистые волосы, которые могли выдать ее с головой любому случайному взгляду, но случайных взглядов здесь не было. Болото было пустынным и равнодушным. Оно не следило за ней, не угрожало ей. Оно просто существовало, огромное и безразличное, живущее своей собственной жизнью, которая не нуждалась в людях. Ветви старых ив свешивались над водой, и с них то и дело срывались тяжелые капли, барабаня по листьям кувшинок и по плотной, затянутой ряской поверхности трясины.
Эльфледа шептала молитвы, перебирая пальцами чётки, и слова, которые она повторяла с самого детства, казались ей здесь чужими и пустыми, как высохшие пчелиные соты.
— Свет ведет меня, и свет хранит меня, — шептала она.
Но свет над болотом был серым и больным, он едва пробивался сквозь пелену испарений, и никакой уверенности в том, что он способен кого-то вести, у Эльфледы не было. Она думала о своем отце, который сейчас, вероятно, уже обнаружил ее исчезновение и рвет на себе волосы от ярости и страха, она думала о своем королевстве, которое медленно умирало от загадочной болезни, пожиравшей посевы и скот.
Болезнь пришла с болот два года назад, и с тех пор все становилось только хуже. Поля гнили на корню, скот дох от неведомой хвори, а деревенские знахари шептались, что это ведьма с Кувшинкового омута наслала проклятие на земли королевства. Эльфледа не знала, правда ли это, но она знала, что, по словам хронистов, королевская кровь способна разрушить любое колдовство. Она собиралась проверить это на деле.
Принцесса представляла себе эту сцену много раз, лежа без сна в своих покоях. Старая горбатая старуха с железными зубами выходит ей навстречу, и она, не дрогнув, вонзает клинок в ее гнилую плоть. В этих фантазиях все было просто и ясно, но теперь, когда она шла по гати, увязая в грязи и отмахиваясь от гнуса, ясность эта стремительно таяла. Она боялась неизвестности. Что, если ведьма окажется сильнее? Что, если она не успеет нанести удар? Что, если все, чему ее учили, было ложью, и мир устроен совсем не так, как написано в книгах? Эти мысли она гнала от себя, потому что, если допустить их, то вся ее решимость могла рассыпаться в прах.
По дороге, примерно через два часа пути, ей встретился труп. Он лежал на краю гати, наполовину сползший в воду, и был уже не первой свежести. Судя по остаткам одежды, это был охотник или углежог, и смерть его была нехорошей. Лицо раздулось и почернело, кожа лопнула на скулах, обнажив желтоватую кость, а изо рта торчал распухший, покрытый зеленоватой пленкой язык. Эльфледа отвернулась и зажала рот ладонью, сдерживая рвоту.
В книгах, которые она читала, смерть описывалась совсем иначе, благородно и чисто, как уход души к свету. Здесь же не было ни света, ни благородства. Только вздувшаяся плоть, вонь и мухи, жирные, переливающиеся зеленью мухи, которые облепили тело, как живая шуба.
Она заставила себя пройти мимо, стараясь не дышать и не смотреть вниз, но образ мертвеца преследовал ее еще долго, вставая перед глазами каждый раз, когда она моргала. Принцесса никогда прежде не видела мертвых тел. В замке покойников обмывали, одевали в чистое и укладывали на катафалк, украшенный цветами и лентами, и они выглядели спящими, а не мертвыми. Здесь же смерть не прикрывалась ничем, и Эльфледа впервые подумала, что, возможно, она недооценила то, во что ввязалась.
***
Брана подняли с постели ранним утром, когда небо над замком только начинало сереть. Вернее, с постели, это ещё громко сказано. Его нашли в углу казармы, на куче прелой соломы, куда он рухнул после ночных возлияний в таверне «Три утопленника», что стояла у подножия замкового холма. Он спустил там почти весь свой аванс и теперь расплачивался за это чудовищным похмельем. Голова раскалывалась при каждом движении, во рту стоял вкус блевотины, а желудок пытался вновь исторгнуть из себя то пойло, которое трактирщик по ошибке называл элем.
Капитан королевской стражи, сухощавый человек по имени Лотар, вылил на Брана ведро ледяной воды, а потом коротко и без всяких церемоний обрисовал ситуацию.
— Принцесса сбежала, — сказал Лотар, глядя на него сверху вниз с выражением брезгливости. — Переоделась мужчиной и ушла через Западные ворота.
Бран сел, вытер лицо мокрым рукавом и уставился на капитана мутными глазами. Его пропитое, рыхлое лицо с сетью лопнувших сосудов на носу и щеках выражало тупое непонимание. Лысина на макушке блестела от воды, а жидкие рыжеватые волосы, росшие по бокам головы, слиплись сосульками и свисали на уши.
— Куда сбежала? — спросил он хрипло.
— На болото. К ведьме. Конюх раскололся. Он проследил её путь и вернулся. Но сразу не доложил, старый дурак.
Бран помолчал, переваривая услышанное, потом тяжело поднялся, покачнулся и ухватился за стену.
— Десять золотых, — произнёс он, громко рыгнув.
— Пять, — ответил Лотар.
— Десять. Или тащи ее сам.
Капитан посмотрел на него с нескрываемым презрением, но спорить не стал. Время поджимало, а из всех наемников, ошивавшихся в замке, Бран был единственным, кто знал болота и не боялся в них соваться. Остальные предпочитали честную работу с мечом на открытом поле, а трясина была не их стихией.
— Десять, — процедил Лотар сквозь зубы. — Но если она будет мертвой, ты получишь только петлю.
— Не справедливо, — ответил Бран и принялся натягивать сапоги.
Пока он собирался, в голове у него шумело, перед глазами плыло, и единственное, что он осознавал с абсолютной ясностью, так это сумма контракта. Десять золотых. Этого хватило бы на небольшой трактир у северного тракта, где не было болот и где можно было спокойно доживать свои дни. Он давно уже присмотрел место, постоялый двор на развилке дорог в двух днях езды к северу, где хозяин помер от лихорадки прошлой зимой, и наследников у него не оказалось. Десять монет и то, что осталось от предыдущих заработков, покрыли бы стоимость, и он мог бы наконец перестать убивать за деньги и начать наливать другим.
Теперь же мужчина двигался параллельным курсом, держась в сотне шагов к востоку от гати, где трясина была чуть плотнее и можно было идти, не проваливаясь выше колена. Он не видел принцессу, так как туман скрывал фигуру на бревнах, но он замечал ее следы, и этого было достаточно. Следы были свежими, не старше пары часов, и вели они прямиком в самую глубь Серых топей. Наёмник знал, куда они ведут, и это ему не нравилось.
«Глупая девка, — размышлял он с раздражением. — Сидела бы в своих покоях, пряла. Так нет же, вздумалось ей какого-то рожна тащиться в это место».
Бран шел тяжело, но размеренно, как человек, привыкший к долгим переходам по скверной местности. Каждый шаг он выверял, прощупывая почву перед собой рогатиной, прежде чем перенести вес тела. Болото не прощало торопливости. Он видел, как люди гибли здесь, провалившись по пояс в трясину, которая выглядела как обычная лужайка, покрытая мхом. Они кричали, барахтались, пытались выбраться, и каждое движение только затягивало их глубже, пока бурая жижа не добиралась до рта и не заливалась внутрь.
Один раз, много лет назад, ему довелось наблюдать, как тонул в трясине мародер, которого он преследовал после стычки у Кривого моста. Парень был молодой, крепкий, на голову выше Брана, и глотка у него была луженая. Он орал почти четверть часа, пока булькающая грязь не залила ему рот. Наёмник стоял в десяти шагах и курил трубку, потому что вытащить его было невозможно, да и не очень-то хотелось. С тех пор он относился к болотам с холодным уважением, как к противнику, который не нападает первым, но и не упустит ни одной ошибки.
Мужчина заметил тот же труп, мимо которого прошла Эльфледа, и задержался возле него на пару секунд. Наклонился, осмотрел одежду, пощупал карманы и нашел пару медных монет и ржавый нож. Монеты забрал, нож бросил в воду. Лицо мертвеца его не смутило. Он видел и похуже.
Ходили слухи, что в сердце болот живет ведьма, и слухи эти были такими же старыми, как сам Белый Камень. Местные крестьяне обходили эти места стороной и творили охранительные знаки, когда ветер приносил с топей сладковатый запах дикого меда и кувшинок.
Бран в ведьм не верил. Вернее, он не верил в то, что они неуязвимы. Все, что живет, можно убить, а все, что можно убить, не стоит того, чтобы его бояться. Это было единственное правило, которого он придерживался, и оно еще ни разу его не подвело. Хотя, если быть честным, с ведьмами ему сталкиваться не приходилось, и он предпочел бы, чтобы так оно и оставалось. Но десять золотых есть десять золотых, а принцесса тащилась прямо в пасть к этой болотной твари, и если он не приведет ее обратно живой, то Лотар повесит его на воротах без суда и следствия. Это Бран понимал яснее ясного.
Он поправил ремень, на котором висел тяжелый сакс, короткий, широкий клинок с утяжеленным острием, больше похожий на инструмент мясника, чем на благородное оружие. Этим саксом он рубил камыш, вскрывал черепа и снимал шкуры с убитых животных, и сейчас, на болоте, где длинный меч только мешал бы, сакс был самым верным спутником.
А в левой руке Бран держал короткую рогатину с перекрестием под наконечником. Такой можно было остановить кабана или человека, не дав ему добраться до тела. Доспехов мужчина не носил. Только проолифенную кожу, защищавшую от влаги и острых стеблей, а также тяжелые сапоги, которые уже промокли насквозь. И признаться, это злило его больше, чем похмелье, так как он потратил на эти сапоги почти половину прошлого аванса, и теперь они хлюпали при каждом шаге, натирая ноги и грозя развалиться к концу дня.
Он остановился на минуту, чтобы перемотать портянку на левой ноге, которая сбилась в ком и натирала пятку. Присел на поваленный ствол, стащил сапог и с отвращением посмотрел на свою ступню, красную, разбухшую от воды, с белыми складками размокшей кожи между пальцами. Если не просушить ноги к вечеру, начнется гниение, а от гниения на болоте лекарства нет, кроме разве что топора. Он видел, как у одного солдата в осадном лагере под Горным Перевалом отняли ногу по колено из-за такой вот мокрой портянки. Лекарь пилил кость пилой, и солдат выл так, что лошади в обозе бесились и рвали привязь.
Бран перемотал портянку, натянул сапог обратно и двинулся дальше, стараясь не думать о ступне и о том, сколько еще ему предстоит месить эту грязь.
Мужчина был наемником уже двадцать лет, и за эти годы он видел столько смертей, что хватило бы на несколько жизней вперед. Он видел, как люди умирали от гангрены, когда маленькая царапина на ноге превращалась в гниющую, воняющую рану, пожиравшую плоть до самой кости. Он видел, как они умирали от дизентерии, истекая зловонной жижей и моля о глотке воды, которая только ускоряла их конец. Он видел, как они умирали в бою, когда кишки вываливались из распоротого живота, а глаза еще несколько секунд сохраняли осмысленное выражение. И он давно уже перестал верить в благородство, в добро и зло, в высшую справедливость и во все те сказки, которыми знать кормит своих детей. Он верил только в золото, в крепкую сталь и в то, что мертвые не платят.
Все, что ему нужно было сделать, так это догнать глупую девчонку, пока она не натворила бед, и доставить ее обратно в Белый Камень. Но догнать ее нужно было тихо, не привлекая внимания, потому что, если она заметит его раньше времени, она может запаниковать и наделать глупостей, а глупости на болоте обычно заканчиваются смертью.
Мужчина перешагнул через корягу, покрытую слоем бурого мха, и почувствовал, как сапог снова зачерпнул воду. Бран тихо выругался сквозь зубы и двинулся дальше, не сводя глаз с отпечатков на мокрых бревнах.
***
Эльфледа вышла к ведьминой поляне, когда солнце уже начало клониться к закату, и свет, пробивавшийся сквозь туман, стал густым и медовым. Поляна была сухой и удивительно уютной. Она возвышалась над топью, как островок посреди моря грязи, и на ней стоял добротный дом из мореного дуба, с крепкой крышей и резными ставнями. Вокруг дома росли травы, которые Эльфледа никогда не видела,. Высокие стебли с мясистыми листьями и бледными цветами, и воздух здесь пах иначе, чем на болоте. Он пах диким медом и кувшинками, и еще чем-то пряным, похожим на корицу.
Принцесса остановилась на краю поляны, переводя дыхание и сжимая рукоять стилета под рукавом. Сердце с тревогой колотилось, ладони вспотели, и она боялась, что клинок выскользнет из пальцев в самый неподходящий момент. Она ждала, что из дома выйдет старуха, горбатая и страшная, с железными зубами и когтями, но вместо этого дверь распахнулась, и на крыльцо вышла женщина, какой девушка не видела ни при одном дворе.
Она была прекрасна. Гладкая, безупречная кожа, ясные глаза цвета лесного ореха, темные волосы, убранные в тяжелую косу, спускавшуюся ниже пояса. На вид ей было не больше двадцати пяти лет, и двигалась она плавно, с уверенностью. На ней было простое платье из некрашеного льна, но держалась она так, словно носила королевские одежды. Принцесса замерла, забыв обо всем, чему ее учили. В преданиях говорилось о горбатой старухе с железными зубами, и то, что она видела перед собой, не укладывалось ни в какие пророчества.
— Заблудилась, дитя? — спросила женщина, и голос у нее оказался мягким, обволакивающим, как теплая вода. — Здесь редко бывают гости.
Эльфледа молчала. Пальцы под рукавом побелели от напряжения, и она чувствовала, как стилет скользит по влажной коже, грозя выпасть. Нужно было действовать, нужно было шагнуть вперед и ударить, но ноги словно приросли к земле. В голове стучало одно и то же, снова и снова. Это не старуха. Это не чудовище. Это красивая женщина.
— Ты промокла до нитки, — заметила красавица, спускаясь с крыльца.
Она двигалась неторопливо, мягко, как кошка, которая знает, что добыча никуда не денется.
— И дрожишь. Давно идешь?
— С утра, — ответила Эльфледа и тут же разозлилась на себя за то, что заговорила.
Голос ее прозвучал тонко и жалко, совсем не так, как она хотела.
— С утра, — повторила женщина и покачала головой с мягким укором. — По болоту. Одна. Что же это за нужда такая, которая гонит молоденькую девочку через Серые топи?
Она сразу поняла, что перед ней стоит девушка, а не парень. Может, по хрупкости тела, по тому, как Эльфледа стояла, сведя колени и вжав голову в плечи, а может, и по другим каким-то только ей известным признакам.
— Я ищу дорогу к Трем Дубам, — буркнула принцесса первое, что пришло в голову. — Деревня на том берегу. Мне сказали, здесь есть тропа.
— Тропа? — улыбнулась женщина, и улыбка ее была открытой и теплой. — Через мою поляну? Нет, дитя. Тропа к Трем Дубам идет северней, мимо Волчьего камня. Ты сильно сбилась с пути.
Девушка почувствовала, как колебание усиливается, как нерешительность заполняет её, словно болотная вода, просачивающаяся в сапоги. Ведьма не должна была быть такой. Она должна была быть чудовищем, и тогда все было бы просто. Тогда удар мизерикордией был бы оправдан и даже благословлен свыше. Но эта женщина, стоявшая перед ней на поляне, не выглядела чудовищем. Она выглядела так, как могла бы выглядеть мать, которую Эльфледа потеряла в раннем детстве и почти не помнила.
— Ты голодна, дитя? У меня есть хлеб. И козий сыр. Свежий, утренний.
— Нет, — ответила Эльфледа, но голос ее дрогнул, потому что она не ела с прошлого вечера, и при упоминании хлеба желудок предательски заурчал.
— Я слышу, что голодна.
Женщина негромко рассмеялась, и смех ее был таким обычным, таким человеческим, что принцесса почувствовала, как решимость, которую она копила все эти дни, начинает утекать из нее.
— Пойдем в дом, я дам тебе горячего отвара. Ты, верно, устала с дороги.
— Вы живете здесь одна? — спросила Эльфледа, и вопрос этот прозвучал глупо, по-детски, но она задала его прежде, чем успела подумать.
— Одна. Уже давно. Люди не любят болота, а я к ним привыкла. Здесь тихо. Спокойно. Никто не мешает.
Она подошла ещё ближе, и девушка уловила исходивший от нее запах, дикий мёд, кувшинки. Этот запах был повсюду, он заполнял поляну, и теперь Эльфледа поняла, что он исходит не от цветов и не от гниющих коряг, а от этой женщины, от ее кожи, от ее волос, от ее дыхания. Запах был сладким и дурманящим, и от него слегка кружилась голова.
— Пойдём, дитя, — протянула она руку.
Эльфледа смотрела на эту протянутую ладонь, чистую, с длинными тонкими пальцами, и чувствовала, что нерешительность, которая до сих пор сковывала ее, внезапно стала пропадать. Но пропадала она не так, как ожидала принцесса, не в сторону решимости и действия, а в сторону покорности, в сторону желания довериться этой ладони, взять ее и пойти за этой женщиной в ее теплый дом, сесть у очага и выпить горячего отвара, и забыть обо всем, зачем она пришла.
Она сделала шаг вперед, повинуясь какому-то древнему инстинкту. Стилет все еще лежал в рукаве, но мысли ее путались, и она уже не была уверена, что сможет им воспользоваться. Ведьма смотрела на нее ясными, теплыми глазами, и в этих глазах не было ни угрозы, ни злобы, а только спокойствие и странная, почти материнская нежность. Нежность, от которой хотелось плакать.
И вдруг, как удар хлыста, в памяти всплыло лицо брата. Не живое, а мертвое. Его принесли в замок на щите, завернутого в плащ, и когда отец откинул ткань, Эльфледа увидела, что лицо Эдвина было высохшим и серым, как у столетнего старика, хотя ему было всего двадцать три. Придворный лекарь сказал тогда, что из него вытянули всю жизненную силу, и что такое может сделать только болотная ведьма.
Принцесса стиснула зубы и почувствовала, как внутри, где-то глубоко, под слоем страха и сомнений, вспыхнула злость. Не горячая, а холодная, острая, как тот стилет, что лежал в рукаве.
— Кто ты? — спросила она, и голос ее прозвучал тверже, чем прежде.
— Меня зовут Морвен, — ответила Ведьма. — А тебя как зовут, дитя?
— Эльф, — ответила принцесса, назвав первое сокращение, которое пришло ей в голову.
— Эльф, — повторила Морвен. — Красивое имя. Редкое. Не крестьянское.
Эльфледа промолчала. Морвен смотрела на нее, чуть наклонив голову, с выражением мягкого любопытства, и в глазах ее мелькнуло что-то, что принцесса не успела распознать. Понимание, может быть. Или голод.
— Ты боишься меня?
— Нет, — ответила Эльфледа слишком быстро.
— Боишься, — кивнула женщина. — И правильно делаешь. В лесу и на болоте нужно бояться всего, что движется, и половины того, что стоит на месте. Тебя этому не учили?
— Меня учили другому, — сказала Эльфледа, и слова вырвались сами, прежде чем она успела их остановить. — Меня учили, что зло нужно истреблять.
Морвен перестала улыбаться. Она посмотрела на Эльфледу внимательным взглядом, и принцессе показалось, что зрачки ведьмы на мгновение расширились, заполнив радужку почти целиком, как у кошки в темноте.
— Истреблять, — повторила Морвен тихо. — Какое тяжелое слово для такого молодого рта. Кто тебя этому учил? Священники? Рыцари?
— Книги.
— Книги, — кивнула и вздохнула Морвен, словно услышала что-то печальное, но привычное. — Книги, написанные людьми, которые никогда не видели того, о чем пишут. Я знаю эти книги, дитя. Там говорится, что я старуха с железными зубами, которая ворует детей и отравляет колодцы. Так ведь?
Девушка ничего не ответила, но лицо ее выдало все, и Морвен снова улыбнулась, на этот раз грустно.
— Я не чудовище, Эльф. Я просто живу здесь. Уже очень давно. Дольше, чем стоит ваш Белый Камень. Дольше, чем помнят ваши хроники.
Она приблизилась к ней и легко, почти невесомо, положила руку ей на плечо, и девушка вздрогнула, потому что ладонь была не холодной, как она ожидала, а теплой и сухой, как у обычного человека.
— Не бойся. Я не причиню тебе зла.
Но Эльфледа уже не слушала. Она думала о своем брате, о его высохшем, сером лице, о том, как отец закричал, когда увидел тело, и как этот крик до сих пор стоит у нее в ушах, хотя прошло уже два года. Она думала о полях, которые гниют на корню, о скоте, который дохнет от неведомой хвори, и о деревенских детях, которых она видела из окна кареты, когда ее везли на ярмарку в прошлом году. Тощих, грязных, с потухшими глазами.
И тогда Эльфледа решилась. Злость, которая тлела в ней все эти минуты, вспыхнула разом, пережигая страх и сомнения. Ведьма лгала. Она лгала так же, как лгала ее красота, ее теплый голос, ее мягкие руки. Все это было ловушкой, приманкой, сладкой оболочкой, под которой скрывалась та самая тварь, что высосала жизнь из ее брата и отравила землю ее королевства.
Принцесса рванулась вперед, выхватывая стилет из рукава, и ударила, туда, под ребра, куда обычно били воины, если судить по их рассказам, целясь в мягкие ткани и надеясь достать до сердца. Удар был неумелым, слишком широким, слишком медленным. Так бьют люди, которые учились убивать по книгам, а не на практике. Но рука Морвен перехватила ее запястье с нечеловеческой быстротой, и пальцы, которые только что были теплыми и мягкими, сжались стальным обручем, выкручивая руку так, что Эльфледа вскрикнула от боли. Стилет выпал из ее пальцев и воткнулся в мягкую землю у ног, а Ведьма, не выпуская ее запястья, посмотрела на нее в упор, и в ясных глазах больше не было ни тепла, ни нежности. Зрачки расширились, поглотив радужку целиком, и глаза стали черными, как болотная вода.
— Ты хотела меня убить? — спросила она, и голос ее стал холодным и жестким. — Ты пришла в мой дом и хотела меня убить.
Девушка попыталась вырваться, но хватка оказалась железной. Она рванулась назад, но Ведьма дернула ее на себя, и Эльфледа потеряла равновесие, упав на колени в траву. Капюшон слетел с ее головы, и золотистые волосы рассыпались водопадом по плечам, открывая лицо. Морвен посмотрела на нее сверху вниз, и на губах появилась улыбка, но в этой улыбке не было ничего человеческого.
— Королевская кровь, — произнесла она задумчиво, и голос ее прозвучал почти ласково. — Я чувствую ее запах. Сладкий, как молодое вино.
Она отпустила запястье Эльфледы, но прежде чем та успела отшатнуться, Морвен схватила ее за лицо, сжав ладонью рот и нос так, что невозможно было вздохнуть. Эльфледа забилась в ее руках, пытаясь разжать пальцы, но сил не хватало. Она задыхалась, перед глазами плыли черные круги, и инстинктивно, не в силах больше терпеть, она дёрнула головой, высвобождаясь и открыла рот, чтобы глотнуть воздуха. В тот же миг Морвен, нагнувшись, впилась в ее губы поцелуем, и звук, который раздался при этом, был влажным и хлюпающим, как у пиявки, присосавшейся к открытой ране.
Принцесса почувствовала, как из нее уходит жизнь. Это не было похоже на боль, а скорее на странное, выворачивающее наизнанку ощущение пустоты, как будто что-то вытягивало ее изнутри, что-то важное, что держало ее тело в порядке и молодости.
Она чувствовала, как уходит подкожный жир, и лицо ее проваливается внутрь, как пустой мешок, как хрустят и смещаются хрящи, и нос теряет упругость, обвисая крючком к верхней губе. Она чувствовала, как кожа на щеках становится тонкой и дряблой, как поры расширяются, превращаясь в безобразные рытвины, и как сморщиваются её груди. Она чувствовала, как ноют суставы, скручиваясь артритом, и как слабеют мышцы.
Морвен отстранилась, и Эльфледа рухнула на землю, не в силах пошевелиться. Кожа ведьмы, напротив, налилась багровым румянцем, вены на висках вздулись темной, почти черной кровью, а из угла рта стекала струйка слюны. Она выглядела сытой и отекшей, как клещ, насосавшийся крови, и ей, видимо, нужно было несколько секунд, чтобы прийти в себя и справиться с чужой молодостью, которую она только что поглотила.
Эльфледа подняла дрожащую руку и коснулась своего лица, и пальцы ее нащупали не гладкую кожу, а сморщенную, обвисшую плоть, покрытую старческими пятнами и буграми. Она закричала, но крик получился слабым и сиплым, как у дряхлой старухи.
Бран услышал крик, когда был уже на краю поляны. Он ускорил шаг, продираясь сквозь кусты, и вышел на открытое место как раз в тот момент, когда Ведьма отстранилась от принцессы.
То, что он узрел, заставило мужчину остановиться на мгновение. Девчонка лежала на земле, и лицо ее, только что бывшее молодым и прекрасным, превратилось в старушечью маску, а тварь, стоявшая над ней, выглядела так, словно только что утолила голод.
Наёмник не стал тратить время на крики и проклятия. Он просто перехватил рогатину поудобнее и бросился вперед.
Ведьма заметила его в последний момент, когда наконечник копья уже был нацелен ей в грудь, но двигалась она быстрее любого человека, которого Бран когда-либо видел. Она ушла вбок, размытым движением скользнув вдоль древка, и рука ее метнулась к поясу, где висел тяжелый нож-крюк на костяной рукояти. Бран ударил снова, целя в живот, но она отбила копье крюком и, нырнув под его руку, полоснула по бедру. Крюк не резал, он рвал, и боль была такой, что Бран взревел сквозь зубы. Мышца на бедре разошлась, как перезрелый плод, и горячая кровь хлынула в сапог, заполняя пространство между кожей и проолифенной тканью. Нога подкосилась, и мужчина упал на колено. Но прежде чем Ведьма успела ударить снова, он перехватил ее за щиколотку и рванул на себя.
Женщина упала в грязь, и наёмник навалился сверху, используя весь свой вес, вдавливая ее в землю. Она попыталась ударить крюком, но он перехватил ее запястье и вцепился зубами в плечо, прокусывая ткань и добираясь до плоти. Ведьма закричала, и крик ее был почти человеческим, полным боли и ярости. Бран разжал челюсти с окровавленными зубами и, уже не думая ни о чем, выхватил сакс.
Он бил ее в горло, раз за разом, короткими точными ударами, и сталь входила в плоть с влажным, глухим стуком, как при разделке туши на колоде. Только когда крик стих и голова почти отделилась от тело, он откатился в сторону и замер, тяжело дыша и глядя в серое небо над головой.
Тело Морвен лежало в траве, и кровь из перерубленного горла текла густая, почти черная, не впитываясь в землю, а растекаясь по поверхности. Бран видел, как тело ведьмы начало меняться. Кожа на лице провалилась, обнажив скулы и челюсть, волосы побелели и стали ломкими, как сухая трава, а руки скрючились, превращаясь в узловатые, покрытые пигментными пятнами клешни. Морвен старела прямо у него на глазах, возвращаясь к тому облику, который должен был быть ее истинным. Через минуту на поляне лежала дряхлая, иссохшая старуха.
Он сплюнул в сторону трупа и пробормотал:
— Значит, не врали.
Несколько минут мужчина лежал так, приходя в себя и прислушиваясь к боли в ноге. Кровь все еще текла, но уже не так сильно, и он заставил себя сесть, а потом и встать, опираясь на рогатину как на костыль. Бежать он теперь не мог, и это было плохо, очень плохо, потому что до замка было несколько часов ходу, и ему требовалось доставить принцессу, пока она не умерла от шока или от старости.
Он подошел к Эльфледе и посмотрел на нее сверху вниз. Та лежала в траве и не двигалась. Только глаза ее, единственное, что осталось прежним, смотрели в небо с выражением ужаса и непонимания. Лицо ее было лицом восьмидесятилетней старухи, и Бран, повидавший на своем веку немало изуродованных тел, с трудом подавил гримасу отвращения.
— Вставай, — приказал он, слегка пиная носком сапога в рёбра, и голос его прозвучал хрипло и грубо. — Вставай, нам пора идти.
Принцесса медленно, с трудом, повернула голову и посмотрела на него. Её лицо было мокрым от слёз, и губы дрожали.
— Я думала… я смогу… я думала, что убью ее, — прошептала она голосом, который больше не принадлежал молодой девушке.
— Ты не думала, — ответил Бран, вытирая кровь с лезвия сакса о одежду ведьмы. — Ты играла в сказку. Явилась сюда со своим гребаным ковырялом.
Он кивнул на стилет, всё ещё торчавший из земли.
— и решила, что книжки тебя всему научили. Книжки не учат убивать. Убивать учит только убийство.
— Мой брат… она убила моего брата…
— Мне плевать на твоего брата. Мне плевать на тебя. Мне вообще насрать на всех в этом поганом королевстве. Мне нужны мои десять золотых. А теперь вставай, пока я не решил, что они не стоят того, чтобы тащить тебя через эти топи.
Эльфледа всхлипнула и попыталась подняться, но руки не держали. Она упала обратно лицом в траву и застонала, тихо и жалко, как раненый зверёк.
— Вернётся? — прошептала она, не поднимая головы. — Она… вернётся? Моё лицо… моё тело… Это можно вернуть?
Мужчина посмотрел на неё сверху вниз и промолчал. Он не знал ответа и не собирался врать, потому что ложь ему ничего не стоила, но и ничего не приносила.
— Мне нужно тебя доставить, — сплюнул он вместо ответа. — Живой. Остальное не моя забота.
Он наклонился, схватил ее за шиворот и рывком поставил на ноги. Она покачнулась, но устояла, и мужчина, не тратя времени на лишние слова, набросил ей на голову ее собственный грязный плащ, скрывая морщинистое лицо. Он знал, что до темноты им не добраться, и знал, что ночью идти через болото будет еще опаснее, но выбора не было. Контракт есть контракт, и он намеревался получить свои деньги, даже если для этого ему придется тащить девчонку за волосы.
Она стояла перед ним, сгорбленная и жалкая, и плащ висел на ней, как на палке, потому что тело ее усохло вместе с лицом. Руки, торчавшие из рукавов, были костлявыми и покрытыми темными пятнами, и суставы на пальцах вздулись уродливыми шишками.
Мужчина нагнулся, сорвал пучок мха-сфагнума, растущего у края поляны, и, морщась от боли, запихнул его прямо в рваную рану на бедре, утрамбовывая грязными пальцами. Потом перетянул ногу ремнем, затянув его так туго, что боль на мгновение стала почти невыносимой, и двинулся вперед, опираясь на рогатину и волоча раненую ногу. Принцесса шла за ним, спотыкаясь и падая, и каждый раз он останавливался, ждал, пока она поднимется, и шел дальше, не оглядываясь.
Болото дышало им в спину, и запах дикого меда и кувшинок еще долго преследовал их на пути к замку.
Они шли всю ночь. Бран не позволял останавливаться дольше, чем на пару минут, и каждый раз, когда Эльфледа падала, а падала она часто, он ждал молча, пока она поднимется сама. Если она не поднималась достаточно быстро, он хватал её за шиворот и ставил на ноги, как куклу. Мужчина не утешал её, не подбадривал, не говорил добрых слов. Когда она плакала, он молчал. Когда она спрашивала, далеко ли ещё, он отвечал коротко и односложно. Один раз она упала в воду и чуть не захлебнулась, и он вытащил её за волосы, и поставил на бревно, и она стояла, мокрая и трясущаяся, и смотрела на него глазами, в которых не осталось ничего, кроме тупой, животной покорности.
На рассвете они вышли из болота. Бран едва шёл. Нога распухла и горела огнём, повязка промокла насквозь, и каждый шаг давался ему через стиснутые зубы. Но он шёл, потому что контракт есть контракт, и потому что десять золотых лежали где-то впереди, за стенами Белого Камня.
К полудню они добрались до замка. Стража у ворот, увидев Брана, окликнула его, и он назвал себя и сказал, что привёл принцессу. Стражники переглянулись, глядя на сгорбленную фигуру в грязном плаще, и один из них хмыкнул недоверчиво.
— Это принцесса? — спросил он, указывая на Эльфледу. — Это же старуха какая-то.
— Это принцесса, — повторил Бран. — Веди к королю.
Их провели через внутренний двор, мимо конюшен и кузницы, по каменной лестнице наверх, в большой зал, где король обычно принимал просителей. Наёмник шёл, опираясь на рогатину, и за ним по камню оставался кровавый след от раненой ноги. Эльфледа ковыляла рядом, придерживаясь за стену, и стражники, шедшие по бокам, старались не смотреть на неё.
Король сидел в кресле у камина, бледный и осунувшийся, и при виде вошедших поднялся навстречу. Рядом с ним стоял Лотар, капитан стражи, и ещё несколько придворных, чьих имён Бран не знал и не хотел знать.
— Где она? — спросил король, и голос его был визгливым от возбуждения. — Где моя дочь?
Бран молча отступил в сторону и кивнул на Эльфледу. Король посмотрел на сгорбленную фигуру в грязном плаще и нахмурился. Он не понимал. Он видел старуху, грязную, трясущуюся, с торчащими из-под капюшона седыми космами, и ничего в этой фигуре не напоминало ему его дочь.
— Что это? — спросил он, обращаясь к Брану. — Кого ты привёл?
— Снимите капюшон, ваше величество, — предложил наёмник.
Король подошёл и протянул руку. Пальцы его дрожали. Он откинул капюшон, и Эльфледа подняла на него глаза. Те самые глаза. Глаза его дочери, голубые, с золотистыми крапинками у зрачка, глаза его покойной жены, которые он узнал бы из тысячи. Они смотрели на него с лица восьмидесятилетней старухи, и в них было столько боли и стыда, что король отшатнулся, как от удара.
— Отец, — прошептала Эльфледа. — Это я.
Несколько секунд в зале стояла ошеломлённая тишина. Потом король схватился за грудь. Левая рука его вцепилась в ткань камзола, скомкав, а правая потянулась к спинке кресла, но не дотянулась. Колени его подогнулись, и он рухнул на каменный пол с глухим, тяжёлым стуком, как падает мешок с зерном. Лотар бросился к нему, перевернул на спину, и все увидели, что лицо короля уже посинело, а глаза закатились, обнажив желтоватые белки.
Зал наполнился криками и суетой. Придворные метались вокруг тела, кто-то звал лекаря, кто-то пытался расстегнуть камзол, кто-то лил воду из кувшина на лицо короля, но всё это было уже бесполезно. Сердце старого короля, подточенное годами тревог, болезнью королевства и бессонными ночами, не выдержало.
Эльфледа стояла неподвижно, глядя на лежащее тело отца, и по её морщинистому лицу текли слёзы, которые собирались в глубоких складках кожи и стекали на грязный воротник. Она ушла в болото, чтобы спасти королевство. Она убила ведьму. Вернее, наёмник убил, но она привела его к ней, она была причиной, и это должно было что-то значить. Но теперь, стоя над телом отца, единственное, что она чувствовала, так это была пустота, огромная и гулкая, как пустой тронный зал.
Король не оставил других наследников. Единственная дочь стояла над его телом, и никто из присутствующих не узнавал в этой дряхлой, сгорбленной старухе принцессу Эльфледу. Впереди ждала смута. Бароны восточных земель давно точили зубы на трон, а западные лорды и без того едва подчинялись короне. Без наследника, которого двор признает, без крепкой руки, способной удержать рассыпающееся королевство, начнётся новая борьба за власть. Кровавая, грязная, беспощадная, как все войны за пустой трон. А постаревшую принцессу, которую никто не узнает и которой никто не поверит, скорее всего просто убьют, тихо и без лишнего шума, потому что она будет мешать всем и не будет нужна никому.
Бран стоял у стены, наблюдая за происходящим, и выражение его пропитого лица не изменилось ни на йоту. Он смотрел, как суетятся придворные, как кричит лекарь, как плачет Эльфледа, и ничего из этого его не касалось. Контракт был выполнен. Принцесса доставлена живой. То, что король помер от вида собственной дочери, не было его проблемой. И то, что будет дальше, тоже.
Он подождал ещё мгновение, убедившись, что все заняты телом на полу и рыдающей старухой рядом с ним, а потом тихо, привычным движением человека, который умеет исчезать, отступил к боковой двери. Никто не обратил на него внимания. Стража была в зале, слуги бегали за лекарями, а коридор за дверью был пуст.
Бран прошёл по коридору, спустился по узкой служебной лестнице, которой пользовалась прислуга, и вышел во внутренний двор через чёрный ход у кухни. Кухарка, дородная баба с красным от жара лицом, посмотрела на него из дверей и открыла рот, чтобы что-то сказать, но Бран прошёл мимо, не повернув головы.
В конюшне он нашёл своего коня, тощую гнедую кобылу по кличке Дрянь, которая стояла у кормушки и флегматично жевала сено. Бран подтянул подпругу, проверил сумки, убедился, что сакс и рогатина на месте, и вывел кобылу за повод к западным воротам. Стража у ворот уже слышала, что в замке творится что-то неладное, и была занята обсуждением. Бран кивнул караульному, тот машинально кивнул в ответ, и наёмник выехал за ворота, не оглядываясь. Лучше ему убраться сейчас, пока кое-кто не решил, что и он лишний на этом свете.
Он давно собирался перебраться на новое место. Постоялый двор на развилке северного тракта, если ещё не занят, мог стать неплохим пристанищем для человека, который устал убивать за деньги. А теперь и повод подвернулся. Оставаться в Белом Камне после смерти короля было бы глупо. Свою плату он не получил, но серебро из ведьминого дома, который мужчина успел обыскать перед уходом, и монеты с мертвеца на болоте, хоть и были жалкой подачкой, всё же позволяли добраться до севера и не подохнуть по дороге. Десять золотых, конечно, были бы лучше, но с мертвого короля спрос невелик, а живые наследники, если таковые объявятся, вряд ли станут платить по контрактам покойника.
Дрянь шла неторопливой рысью по пыльной дороге, и Бран сидел в седле, скособочившись на левую сторону, чтобы не тревожить раненую ногу. За спиной у него Белый Камень медленно таял в дымке, и мужчина ни разу не обернулся.
Ногу нужно было показать лекарю, и чем скорее, тем лучше. Но это было впереди. Сейчас он просто ехал прочь от болота, от замка, от принцессы, которая хотела стать героиней, а стала старухой, и от королевства, которому оставалось совсем недолго.
Тоннель
Тоннель
В тот день, помню, был конец июня. Не просто жара, а пекло. Москва плавилась, как сыр на сковородке, воздух дрожал над раскалённым асфальтом, и даже голуби прятались в тени карнизов.
Мы договорились встретиться у «Партизанской», бывшей «Измайловский парк», станции с богатой и немного мрачной историей, изначально задуманной как «Стадион Народов» или «Стадион СССР». Грандиозный проект, которому так и не суждено было полностью воплотиться в жизнь из-за войны. Ходили слухи, что под ней и вокруг неё есть целая сеть неиспользуемых помещений и ходов, оставшихся от тех амбициозных планов.
Оттуда, зная пару пыльных, заваленных строительным мусором лазеек, которые мы обнаружили ещё лет пятнадцать назад после долгих ночей, проведённых за изучением старых карт и инженерных схем в Ленинке, можно было относительно незаметно проникнуть в служебные ходы Арбатско-Покровской линии.
Наши «лазейки» — это была целая система. Сначала заброшенный подвал старого дома, приговорённого к сносу, потом узкий, едва проходимый коллектор теплотрассы, и, наконец, ржавая вентиляционная решётка, выходившая аккурат в кабельник метро.
— Ну что, тряхнём стариной? — бодро пробасил Серёга, поправляя лямку своего видавшего виды рюкзака. В нём глухо позвякивали не просто инструменты и фонари, а целый арсенал диггера, комплект немецких отмычек «Multipick», аккумуляторный болторез, дозиметр «Соэкс», два мощных фонаря «Fenix» с запасными аккумуляторами и, конечно, его фирменная фляга с «чаем». Так он называл разведённый спирт.
— Тряхнем, ешли только штаны не швалятся, да черепушка на меште оштанется, — прошамкал Димон, широко улыбаясь щербатым ртом. — А то я пошле той заварушки в «Шестнадцатой тонне» ещё не в форме. Башка трешшит, как штарый патефон.
Драка в клубе «Шестнадцать тонн» на Пресне, куда Димон пошёл с какой-то сомнительной девицей, закончилась для него плачевно. Какие-то отморозки, то ли футбольные фанаты, то ли просто обдолбанные мажоры, прицепились к его спутнице. Димон, как «истинный рыцарь», полез заступаться. Итог, сотрясение, выбитые зубы и стойкое отвращение к клубной жизни. Зато теперь он с гордостью демонстрировал справку из травмпункта, как боевое ранение.
— Да ладно тебе, Димон, ты у нас боец прожжённый, почти ветеран Куликовской битвы, — усмехнулся я, проверяя свой планшет с загруженными картами. — Главное, карты не забыли? Я свои обновил, тут пару интересных участков наметил между «Семёновской» и «Электрозаводской». Говорят, там есть старый эвакуационный ход для персонала ещё с тридцатых годов, который потом вроде как соединили с системой ГО, но на официальных схемах его нет. Может, даже на какие-нибудь неразграбленные склады наткнёмся.
Думаю, стоит рассказать немного о нас. Мне тридцать пять, работаю программистом в небольшой, но гордой IT-конторе, клепающей софт для банков. Женат на Люське, моей школьной любви. Дочке Машке семь, и она уже вовсю интересуется, куда это папа вечно пропадает с «друзьями-землекопами».
Серёга, мой ровесник, автослесарь от бога, вечно в мазуте, но с золотыми руками, способными оживить любой, даже самый безнадёжный мотор. Разведён, платит алименты на сына Ваньку, которого обожает и таскает по всем автомузеям и выставкам.
Димон, самый младший из нас. Ему тридцать три. Охранник в ЧОПе «Бастион», живёт с мамой и мечтает накопить на собственную квартиру и новую «Ладу Приору».
Нас объединяла давняя, ещё с подростковых прыщей и первого «Беломора» за гаражами, страсть, почти болезнь, диггерство. Московское метро, эти хитросплетения туннелей, коллекторов, заброшенных веток, бункеров ГО, спецобъектов «Метро-2», о которых ходили легенды. Это был наш Эльдорадо, наша Атлантида, спрятанная под асфальтом мегаполиса.
Карты мы составляли сами, скрупулёзно, годами, сравнивая дореволюционные планы города, немецкие аэрофотоснимки времён войны, рассекреченные архивы МЧС и рассказы старых метростроевцев, которых мы иногда подпаивали в какой-нибудь рюмочной у депо. И вот, спустя столько лет, нет-нет да и тянуло нас под землю, пощекотать нервы, вспомнить юность, найти что-то неизведанное, какую-нибудь «тайную комнату» этого подземного города.
Спуск прошёл штатно, если не считать того, что Димон чуть не навернулся, зацепившись штаниной за торчащую арматуру. Привычный, почти родной запах сырости, креозота, металлической пыли от стирающихся колодок и чего-то ещё, неопределимо-тревожного, всегда витающего в старых тоннелях, ударил в ноздри. Включили налобные фонари. Лучи выхватывали из темноты толстые, покрытые пылью веков пучки кабелей, убегающих вдоль стен, как гигантские подземные змеи; ржавые скобы, вбитые в бетон ещё при Сталине. Массивные чугунные тюбинги, на которых кое-где виднелись литые клейма «ММС», Мосметрострой.
Мы шли по кабельному коллектору, идущему параллельно перегону. Здесь мы бывали десятки раз. Каждый изгиб, каждая выбоина в бетоне, каждая ржавая гайка на стене были знакомы до боли. Иногда где-то рядом, с глухим рокотом и скрежетом, проносились поезда, и тогда по стенам коллектора пробегала дрожь, а с потолка сыпалась пыль.
И вот тут-то и началось. Пройдя очередной поворот, где по нашей карте, выверенной до миллиметра, должен был быть глухой торец коллектора, заложенный бетонными блоками ещё в семидесятых, мы упёрлись в проём. Тёмный, зияющий, как пасть неведомого зверя, источающий холод и какой-то странный, едва уловимый запах. Смесь тлена и карболки.
— Стоп, — выдохнул я, останавливаясь так резко, что Димон налетел на меня сзади, уронив свой фонарь. — Этого здесь не было. Я готов поклясться на своей коллекции винила.
Серёга подошёл, посветил мощным фонарём в черноту. Луч выхватил уходящий вглубь коридор, стены которого были облицованы не привычными бетонными плитами, а каким-то тёмным, грубо отёсанным камнем.
— Лёх, ты уверен? Может, запамятовал? Альцгеймер подкрадывается незаметно. Столько ходим… Может, это технологический проход какой-то, который мы раньше просто не замечали?
— Уверен, как в том, что меня Лёхой зовут, — отрезал я. — Я этот участок три месяца назад лично проверял, сверял с архивными схемами ГО, которые мне один знакомый полковник из МЧС за бутылку хорошего армянского коньяка подогнал. Тут была стена. Сплошная. И на схемах тут тупик. Без вариантов.
— Штранно, — протянул Димон, опасливо заглядывая мне через плечо и поднимая свой фонарь. — Можэт, ремонт какой? Новых тоннелей не штроили вроде. Наоборот, штарые латают. Да и запах какой-то… как в шклепе в Париже на кладбище.
Мы переглянулись. Любопытство, этот древний двигатель прогресса и причина многих неприятностей, смешанное с лёгкой, сосущей под ложечкой тревогой, взяло верх. Адреналин уже начал поступать в кровь, обостряя чувства.
— Ну что, исследователи хреновы, полезем? Или так и будем тут столбами стоять, пока нас крысы не сожрут? — Серёга уже шагнул к проёму, поправляя каску.
— А то! — поддержал я, хотя холодок уже пробежал по спине. — Только давайте осторожно. Сначала проверим на газ и радиацию.
Приятель достал дозиметр. Прибор молчал, показывая фоновые значения. Газоанализатор тоже не показал ничего критичного, хотя отметил повышенное содержание углекислого газа и какой-то неопознанной примеси.
Тоннель оказался не похож на привычные метростроевские. Стены не из чугунных тюбингов, а из грубо отёсанного гранита. Местами виднелась кирпичная кладка старого образца, с характерными, чуть оплывшими от времени и сырости клеймами какого-то заштатного завода ещё дореволюционной постройки. Потолок низкий, сводчатый, как в средневековом подземелье. Пахло пылью, известкой, мышами и чем-то металлическим, как будто ржавчиной и кровью. Да, именно так, сладковато-металлический запах запёкшейся крови. Под ногами хрустел строительный мусор, осколки кирпича, битое стекло и… гильзы. Мелкие, пистолетные.
— Глядите-ка, — провёл лучом фонаря по стене Серёга.
Там, среди пятен плесени и высолов, проступала копоть, словно от факелов.
— Что за…
На камне виднелась полустёртая надпись, выведенная красной краской, суриком, как на старых паровозах: «СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ОККУПАНТАМ! ЗА РОДИНУ! ЗА СТАЛИНА!». Ниже, уже чем-то процарапанное, видимо, штыком или ножом: «Объект № 7-бис. Проход строго воспрещён. Ответственный майор ГБ Ерохин. НКВД СССР». И дата: «Октябрь 1941 г.».
— Ни хрена ж себе! — присвистнул Серёга, наклоняясь и поднимая одну из гильз. — ТТшная, похоже. Это что, сталинских времён бункер какой-то? Или расстрельный коридор? Говорили же, что НКВД тут под «Измайловской» свои дела творило. Может, это один из легендарных «спецобъектов», который строили заключённые Метростроя?
— Похоже на то, — прошептал я, чувствуя, как волосы на затылке начинают шевелиться. Мурашки побежали по коже не от холода, а от какого-то глубинного, первобытного страха. — Смотрите, проводка какая древняя, в матерчатой оплётке, на фарфоровых изоляторах. И патроны для ламп… карболитовые, таких уже лет семьдесят, если не больше, не выпускают. А вон, видите, на стене, следы от пуль?
Действительно, на противоположной стене виднелись многочисленные выбоины, явно не от времени. Некоторые были обведены мелом, как на полицейских фотографиях.
Димон молчал. Только дышал часто и громко. Его фонарик подрагивал, выхватывая из мрака жуткие детали. Он перекрестился несколько раз, хотя в бога никогда особо не верил.
— Братфы, а можэт, ну его к лешему? — наконец выдавил он, и голос его звучал сипло и испуганно. — Штрашновато как-то. Вдрух тут радиафия, или газы какие трупные, или ещё какая гадошть. Или призраки расштрелянных… Я читал, в таких мештах они водятся.
— Да ладно, Димон, не ссы в штаны, — попытался подбодрить его Серёга, хотя в его голосе тоже проскользнули неуверенные нотки.
Он демонстративно сплюнул на пол.
— Раз залезли, надо хоть глянуть, что тут и как. Может, клад найдём? Золото партии! Или архивы НКВД какие-нибудь сенсационные. Представляешь, продадим их какому-нибудь «Шпигелю», озолотимся!
Мы прошли ещё метров пятьдесят. Тоннель немного шёл под уклон, пару раз изгибался под прямым углом, словно пытаясь запутать нас, непрошеных гостей. В боковых нишах виднелись остатки каких-то деревянных стеллажей, истлевших почти в труху. В одной из них валялся противогаз с хоботом, похожий на слоновью голову, и остов немецкого автомата МП-40. Это уже было совсем странно. Откуда здесь немецкий автомат?
Затем тоннель резко обрывался вертикальной трубой, уходящей вверх, в непроглядную тьму. Туда уходила ржавая металлическая лестница. Скобы были старые, некоторые подозрительно шатались, а одна и вовсе отсутствовала.
— Ну, кто первый на штурм Зимнего? — нервно хохотнул Серёга.
— Давай я, — вызвался я. — Я полегче. Если скоба отвалится, хоть не так сильно грохнусь.
Лезть было стрёмно. Ржавчина сыпалась под руками, лестница скрипела и раскачивалась, как пьяная. Каждый метр давался с трудом. Пару раз нога соскальзывала со скоб. Метров через пять-шесть, которые показались мне вечностью, я упёрся головой в тяжёлый чугунный люк, покрытый слоем льда. Поддав его плечом, с трудом, со скрежетом откинул в сторону. Сверху пахнуло морозным воздухом, настоящим, зимним, и не ударил свет.
Морозным? В конце июня? И ночь, когда должен быть полдень?
Я высунул голову. Тьма. Ночь. Хотя наши часы показывали около двух часов дня. И… снег? Мелкая колючая снежная крупа лениво падала в свете моего фонаря, который я с трудом удержал. Я выбрался наверх, на какой-то металлический настил, и помог подняться остальным.
Мы стояли на какой-то узкой, заснеженной улочке, точнее, во дворе. Вокруг, двух-трёхэтажные дома с тёмными, заклеенными крест-накрест бумажными полосами окнами. Светомаскировка. На некоторых крышах виднелись силуэты прожекторов, припорошённых снегом, и бочки с водой для тушения «зажигалок». Воздух был чистый, морозный, градусов десять ниже нуля, не меньше. Пахло дымом из печных труб и чем-то ещё, тревожным, едким, возможно, карболкой.
Тишина стояла почти абсолютная. Только ветер завывал в оголённых проводах, натянутых между обледеневшими столбами, да где-то вдалеке глухо лаяла собака. Изредка доносился скрип полозьев. Кто-то вёз санки.
— Это что за хрень, мать её так?! — прошептал Серёга, озираясь. Лицо его было бледным, как снег под ногами. Даже в слабом свете фонарей. Он судорожно сжимал в руке свой фонарь.
— Я не понимаю, — заметно дрожал мой голос, а изо рта вырывался пар. — Где мы? Это не Москва… вернее, не наша Москва. Похоже на какие-то декорации к фильму про войну, но… слишком уж реалистично. И холод… настоящий.
Димон стоял, открыв рот, глаза его были круглыми от ужаса. Он только мотал головой и что-то мычал, не в силах вымолвить ни слова.
— Мама… — пролепетал он, наконец. — Шнег… Зима… Нам шнег башка попал… Галлюцинафии…
Я посветил фонарём под ноги. На тротуаре, присыпанный снегом, лежал смятый, пожелтевший обрывок газеты. Я поднял его. Руки дрожали так, что буквы расплывались. Газета была плотная, шершавая, не такая, как современные. «Правда». И дата… 12 января 1943 года. В шапке лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Внизу заметка: «Героическая оборона Сталинграда продолжается. Наши войска отбивают яростные атаки врага».
— Ребят… — Я показал им газету. Голос сел. — Смотрите. Читайте.
Серёга выхватил её, посветил своим фонарём. Его глаза полезли на лоб.
— Тысяча… девятьсот… сорок третий? Лёха, ты шутишь? Это розыгрыш какой-то? Декорации, мать твою? Скрытая камера? Наснимают для Ютуба, а потом ржать будут?
— Какие, к чёрту, декорации, Серый? — Мой голос сорвался на крик. — Ты воздух чувствуешь? Запах? Снег видишь? Он хрустит под ногами! Мы… мы в прошлом. Мы каким-то образом провалились в прошлое! Тот тоннель… это был не просто тоннель. Это… это был портал.
И в этот миг, тарахтя и чихая, проехал грузовик-полуторка с потушенными фарами, оставляя за собой облако сизого выхлопного газа. В кузове, прикрытые брезентом, виднелись какие-то ящики. На кабине трафаретом было выведено: «Всё для фронта!». Где-то вдалеке глухо ухнул зенитный выстрел, потом ещё один, и небо прочертили тонкие иглы прожекторов.
Мы стояли, как три идиота, посреди незнакомой и одновременно пугающе знакомой Москвы. Это была Тверская, точнее, улица Горького, как она тогда называлась. Мы узнали её по характерным зданиям, хоть и израненным войной. Но какая же она была другая! Мрачная, с заколоченными крест-накрест досками витринами магазинов, на которых кое-где ещё виднелись довоенные вывески с «ятями» и «ерами». Редкие тусклые фонари с синими лампочками едва освещали улицу. Вместо яркой рекламы, плакаты: «Родина-мать зовёт!», «Не болтай!», «Смерть фашистским гадам!». На перекрёстках, противотанковые ежи, занесённые снегом, и мешки с песком. Дома казались призраками, израненными осколками. И люди… их было мало, они двигались быстро, целеустремлённо, кутаясь в ветхую одежду, и в их силуэтах, в их осанке чувствовалась какая-то запредельная усталость. Но, тем не менее, признаюсь, от них веяло такой силой духа, что нам, сытым и расслабленным детям мирного времени, стало стыдно за свои модные куртки и дорогие гаджеты.
— Братфы, мне жтрашно, до икоты, — заскулил Димон, хватая меня за рукав. — Пошнали обратно! Умоляю, пошнали! Я не хочу тут оштавафься! Меня заметут как шпиёна и к штенке поштавят! У меня и документов-то нет! А если ешть попрошят?
Его паника передалась и нам. Мы не герои боевиков, не попаданцы из дешёвых романов, готовые тут же начать учить Сталина воевать или изобретать ядерную бомбу. Мы, обычные мужики, у которых дома семьи, работа, привычная, комфортная жизнь. И эта зима сорок третьего года, с её ледяным дыханием войны, с запахом смерти и страдания, была для нас слишком реальной, слишком страшной. Это был не квест, не игра. Это была настоящая, суровая, беспощадная реальность.
Всё же желая поглядеть, мы, крадучись, словно воры, проскользнули по узкому проулку между двумя обшарпанными доходными домами. Снег под ногами скрипел жалобно и сухо. Стены были испещрены оспинами от осколков, а из разбитого окна на первом этаже тянуло мёртвым холодом и запахом гари.
Выбравшись из тени дворов, мы замерли на углу. Перед нами лежала улица Горького. И не было слов, способных описать тот тихий ужас и благоговение, что охватило нас.
Это была она, и не она. Знакомые очертания монументальных зданий тонули в серой, морозной дымке. Но вместо неоновых витрин и ревущего потока машин, заколоченные досками окна, сугробы на тротуарах, редкие, закутанные до самых глаз фигуры прохожих и грозные, занесённые снегом силуэты противотанковых «ежей» на перекрёстках. Вместо рекламы, суровые плакаты, смотревшие на нас со стен. «Всё для фронта! Всё для победы!», «Не болтай у телефона, болтун — находка для шпиона!».
Мы смотрели на окна, заклеенные крест-накрест бумажными лентами. За ними, в этих промёрзших квартирах, жили люди. Они топили печки-буржуйки, делили скудный паёк, слушали сводки Совинформбюро по репродукторам и ждали писем с фронта. Они ложились спать, не зная, не начнётся ли ночью очередная бомбёжка. Они не знали, что до победы ещё долгих, мучительных два с половиной года. Не знали, но верили в неё так, как мы, наверное, уже не умеем верить ни во что.
— Мужики… — вдруг хрипло прошептал Серёга, и в его голосе прорезались странные, почти безумные нотки.
Он смотрел на окна, на проезжающий мимо грузовик с солдатами в кузове, и глаза его лихорадочно блестели.
— Мы же… мы же знаем всё! Понимаете? Мы можем им помочь! Рассказать, где немцы готовят наступление, какие у них планы… Мы же читали мемуары, смотрели фильмы, копались в архивах! Мы можем спасти тысячи, десятки тысяч жизней!
Он сделал шаг вперёд, словно собираясь прямо сейчас броситься к первому встречному патрульному и выложить всё, что знал о Курской дуге или операции «Багратион».
— Ты с ума сошёл, Серый? — резко осадил его я, хватая за рукав. Димон рядом со мной затрясся ещё сильнее, то ли от холода, то ли от ужаса перед Серёгиной идеей.
— Лёха праф, — просипел он, стуча зубами. — Ты чего удумал? Наш же перфый патруль шцапает! Кто нам поферит? Нас в НКВД заберут, и там быстро выяснят, чьи мы шпиёны — немецкие, английские или марсианские! В лучшем шлучае — в дурку, в худшем — к штенке! И фсё! Нет больше Серёги!
— Да поймите вы! — не унимался тот, вырывая руку. — У нас есть шанс! Шанс что-то изменить! Сделать правильно!
— Нет никакого «правильно», Серёг! — почти закричал я шёпотом, озираясь по сторонам. — Есть только то, как оно случилось! Мы знаем, что в сорок пятом наши войдут в Берлин. Знаем! Это константа, понимаешь? А что будет, если мы сейчас сунемся со своими «знаниями»? Может, из-за нашего вмешательства какая-то ключевая операция провалится? Может, погибнет тот, кто не должен был погибнуть, или выживет тот, кто должен был умереть? История — это не компьютерная игра, где можно сохраниться и переиграть. Один неверный шаг, одно лишнее слово, и всё покатится к чертям! Может, никакого Берлина в сорок пятом тогда и не будет! И что тогда? Ты готов взять на себя такую ответственность?
Мои слова, кажется, немного отрезвили его. Он сник, опустил плечи и обвёл взглядом эту чужую, враждебную нам реальность. Спор затих, увязнув в ледяном воздухе января сорок третьего.
Мы стояли посреди мёртвой, воюющей столицы, три чужеродных элемента, три сбоя в системе, и остро, до боли в костях, ощущали свою ничтожность и неуместность. Мы были здесь лишь призраками из будущего, случайными зрителями, которым по ошибке продали билет не на тот сеанс. И единственное, чего нам хотелось, так это как можно скорее покинуть этот страшный кинозал.
— Назад! — наконец скомандовал Серёга, и мы, спотыкаясь и скользя на обледенелом тротуаре, бросились к тому двору, откуда выбрались. — Быстро! К люку!
Но уйти незамеченными мы уже не успевали. Из густой морозной дымки, окутывавшей перекрёсток метрах в пятидесяти от нас, мгновенно выросли три тёмные фигуры. Они двигались чётким, слаженным военным шагом, но после того, как мы сорвались на бег, тут же ускорились. Это был пеший патруль комендантской роты.
— Стой! — донёсся хриплый, зычный мужской голос. — Кто идёт?! Стой, стрелять буду!
В темноте переулка тускло блеснули стальные стволы винтовок. Я успел заметить, что двое патрульных были в длинных армейских шинелях и ушанках, с трёхлинейками Мосина в руках, а третий, шедший чуть впереди, начальник патруля в звании лейтенанта, был одет в добротный овчинный полушубок. На его плечах ещё не было погон, на воротнике полушубка темнели старые пехотные петлицы с двумя «кубарями». В его руке уже тускло поблёскивал зажатый пистолет ТТ.
— Окружай двор! — скомандовал офицер, на бегу вскидывая оружие. — Васька, заходи с левого фланга! Стой, пароль!
Мы в панике бросились назад, в узкий, тёмный проход между двумя обшарпанными доходными домами. Всё произошло так быстро, что сознание отказывалось соображать. Мои ботинки и обувь Серёги скользили по обледенелому асфальту, Димон, тяжело дыша и матерясь сквозь зубы, спотыкался о скрытые под снегом обломки кирпичей. Наш страх стал осязаемым, он гнал нас вперёд со скоростью, на которую мы, в обычной жизни, никогда не были способны. В голове билась одна мысль, что мы ведь отошли всего на десять шагов, и где этот чёртов люк, куда бежать?! Но в кромешной тьме двора-колодца все углы вдруг стали одинаковыми.
За спиной раздался резкий, хлёсткий хлопок пистолетного выстрела. Пуля с противным визгом отрикошетила от гранитной облицовки цоколя прямо над моей головой, обсыпав шею ледяной крошкой и пылью.
— Мама родная! — взвизгнул Димон, теряя остатки самообладания. — Стреляют! Они же нас убьют!
От страха он вильнул в сторону, перепутал направление и чуть не врезался в глухую кирпичную стену.
— Не туда, Димон! — истошно заорал Серёга, хватая его за куртку и разворачивая. — Назад, к настилу!
Следом за пистолетом грохнул тяжёлый, раскатистый выстрел из винтовки Мосина. Звук показался нам громом небесным. Пуля защёлкала по стенам, выбивая из старой кладки фонтанчики красной крошки и сухой извёстки. Она ударила в металлический лист сорванного с петель старого навеса, и этот жуткий, дребезжащий удар подхлестнул нас лучше любого кнута.
— Стой, гады! — доносились сзади тяжёлые шаги подкованных армейских сапог. — Ложись!
Патрульные бежали ходко, привычно, они явно знали этот район как свои пять пальцев.
— Васька, режь их у арки!
Мы метались по крохотному пятачку двора, окончательно ослепшие от паники и оглушительного эха выстрелов. Лунный свет едва пробивался сквозь морозное марево, превращая обшарпанные стены в жуткие, нависающие над нами надгробия.
— Пафаны, да ладно вам… Ну хороф хоронить-то!
Димон забился спиной в какую-то нишу под заколоченным окном, и его шепелявый голос от ужаса стал совсем сиплым и детским.
— Вы чё, не догоняете? Это квефт! Ну, игра типа! Фейчас аниматоры выфдут и фкажут, что мы фвё профли! Фа заваруфка без предупреждения, а? Фкрытая камера где-то фто пудов! Организаторы, уроды, у меня чуть фтыд из уфей не брызнул от этой мосинки!
— Закрой рот, Димон! Какая скрытая камера, ты дебил?! По нам боевыми херачат!
Серёга со злостью дёрнул его за рукав, увлекая за собой.
— Да, фсе-таки не бывает таких квефтов, чтобы стены крофило!
Димон почти плакал, спотыкаясь на обледенелых кирпичах и смешно подтягивая штаны.
— Мне фтрафно, Лёха! Реально фтрафно! Пофли обратно, ну их на хрен с их гадфетовыми приколами! У меня фправка из травмы ещё свежая, мне бафку беречь надо! Какие, к чёрту, диверфанты?!
Пространство, которое три минуты назад казалось простым и понятным, теперь превратилось в замкнутую смертельную ловушку. Я судорожно оборачивался вокруг своей оси, хватая ртом ледяной воздух и чувствуя, как мороз обжигает лёгкие. В голове никак не укладывалось, что этот тихий двор-колодец может стать нашей братской могилой.
— Где он?! — задыхаясь, прокричал я, чувствуя, как от паники подкашиваются ноги. — Мы же только что здесь стояли! Где этот грёбаный люк?!
— Да вон же та фтуковина, под ногами! — неожиданно громко шепнул Димон, указывая пальцем в темноту.
— Вот он, под ногами! — буквально упал на колени перед низким железным помостом Серёга, прикрывавшим вход в техническую шахту.
Сзади, из-за угла здания, выскочил первый патрульный. Наверное, тот самый Васька с винтовкой. Он мгновенно оценил обстановку, упал на одно колено прямо в снег и начал вскидывать оружие, ловя нас в прицел.
— Вижу их! — крикнул он. — Руки вверх!
— Лёха, фонарь! — сообразил первым Серёга. — Ослепи его!
Я, не думая, выхватил из бокового кармана куртки свой сверхмощный тактический фонарь Fenix на запасных аккумуляторах. Сдвинув фокусировочное кольцо в режим узкого луча, нажал на кнопку. Двор залило невероятным, неестественно мощным белым светом в несколько тысяч люмен. Этот луч, прорезав морозную мглу, ударил точно в лицо прицеливающемуся солдату.
В 1943 году таких источников света просто не существовало. Боец, привыкший к полумраку светомаскировки и тусклым керосинкам, вскрикнул от неожиданности, инстинктивно закрывая лицо левой рукой и роняя винтовку в снег. Второй его выстрел, сделанный вслепую, ушёл высоко в небо, так что пуля безвредно щёлкнула по карнизу четвёртого этажа.
— Прыгай! — орал Серёга. — Димон, Лёха, прыгайте!
— Прыгайте, я прикрою! — крикнул я друзьям, продолжая удерживать ослепляющий луч фонаря направленным на арку.
А из арки как раз выбегали двое оставшихся патрульных, лейтенант и второй боец. Офицер, сощурившись от невыносимого белого сияния, поднял пистолет и вслепую открыл огонь в нашу сторону.
— Прекратить движение, стреляю на поражение! — гремел его голос.
Пули зажужжали вокруг нас. Одна из них с мерзким чавкающим звуком пробила ткань Серёгиной куртки на плече, но, к счастью, прошла навылет, задев только синтепоновый наполнитель. Белые хлопья искусственного пуха веером взвились в морозном воздухе, смешиваясь со снегом.
— Димон, пошёл! Быстро!
Серёга буквально за шкирку толкнул парализованного ужасом товарища в тёмное отверстие.
— Давай, твою мать!
Димон с глухим воплем исчез в черноте, тяжело загрохотав ботинками по ржавым металлическим скобам лестницы. Следом за ним, не дожидаясь приглашения, рыбкой нырнул Серёга, едва успев перехватить свой рюкзак.
Я пятился к шахте, не опуская фонаря. Патрульные уже приближались. Они бежали на ощупь, прикрывая глаза локтями, но лейтенант упрямо шёл вперёд, выпуская пулю за пулей из своего ТТ. Последняя пуля, кстати, ударила в кирпич прямо в паре сантиметров от моего уха, обдав лицо осколками кладки.
Я резко выключил фонарь, погружая двор в мгновенную, абсолютную темноту, от которой патрульные на пару секунд полностью потеряли ориентацию, и прыгнул спиной вперёд в спасительный зев.
Мы бросились вниз по лестнице, даже не пытаясь закрыть за собой тяжёлый уличный настил, так как на это просто не было времени. Мы скользили, обдирали ладони о ржавчину, летели вниз через ступеньку. Но добравшись до технологической площадки чуть глубже под землёй, где находился второй, уже внутренний чугунный люк самой кабельной системы, мы остановились. Наверху, над нашими головами, во дворе раздались яростные крики, топот сапог по железу брошенного настила и громкий стук. Патрульные добежали до места нашей эвакуации. Мы едва успели убрать головы.
— Ушли, твари! — донёсся сверху глухой, искажённый расстоянием голос прямо над нами. — Васька, фонарь давай! Куда они делись?! Здесь подземный ход!
Сверху, в открытый ствол шахты, пробился слабый, жёлтый луч карманного фонарика. Но мы уже были на два пролёта ниже.
— Тяни, Серёга, помогай! — прохрипел я, упираясь ногами в скобы лестницы и изо всех сил увлекая за собой тяжёлую чугунную крышку внутреннего люка.
Серёга снизу подхватил край, и мы с глухим, окончательным, металлическим стуком захлопнули этот чугунный диск, намертво отрезая себя от ледяного, страшного и безжалостного января сорок третьего года. Потянулись долгие секунды мёртвой тишины, нарушаемой только нашим загнанным, хриплым, прерывистым дыханием и стуком трёх испуганных сердец. Паника постепенно отступала, уступая место осознанию того, что мы чудом остались живы.
Спуск по ржавой лестнице показался вечностью. Каждый скрип отдавался в ушах похоронным звоном. Димон чуть не сорвался, но Серёга успел подхватить его за шиворот. Добежав по сталинскому тоннелю, который теперь казался нам путём в спасение, до нашего, современного коллектора, мы чуть ли не бегом рванули к выходу. Страх подгонял, страх, что тот, другой мир, не отпустит, что люк захлопнется, что лестница обрушится, что мы застрянем в этой военной зиме навсегда. Казалось, за нами гонятся тени прошлого, слышался лай овчарок и окрики конвоиров.
Когда мы выбрались на поверхность, на «Партизанской», нас ослепило солнце. Июньский день был в самом разгаре. Жужжали машины, смеялись люди, из ближайшего кафе пахло свежей выпечкой и кофе, играла какая-то весёлая музыка. Мы стояли, оглушённые, грязные, как черти, покрытые вековой пылью и ржавчиной, тяжело дыша, и не могли поверить, что всё закончилось, что мы вернулись.
Я посмотрел на свои руки. Они были в какой-то саже и старой масляной краске. От нас разило так, будто мы вылезли из склепа. Прохожие шарахались от нас, как от зачумлённых.
Вечером, у Серёги в гараже, среди разобранных моторов и гор запчастей, мы пили пиво. Много пива. Очень много. Сначала молчали, потом снова и снова пересказывали друг другу увиденное, пытаясь найти хоть какое-то логическое объяснение. Каждую деталь, каждый запах, каждый звук. Но его не было. Рациональный ум отказывался принимать случившееся.
— Это был портал, сто пудов, — наконец изрёк Серёга, залпом осушая очередную кружку «Жигулёвского». — Временной разлом какой-то. Кротовая нора. Хрен знает, как это назвать. Может, там какая-то аномалия геомагнитная, или ещё что. Не зря же НКВД там свои дела мутило. Может, они и знали про эту дыру?
— Но почему именно там?
Димон уже немного отошёл и даже пытался философствовать, хотя его всё ещё потряхивало.
— Можэт, его кто-то открывает и закрывает? Шпецслужбы прошшлого или будущего?
— Не знаю, Дим, — покачал я головой, разглядывая обрывок той газеты, который я каким-то чудом сунул в карман. — Может, какое-то стечение обстоятельств. Фазы Луны, магнитные бури, гравитационные аномалии на Марсе, хрен его знает. Может, этот тоннель сам по себе какая-то машина времени, построенная неизвестно кем и когда. А может, мы просто сошли с ума. Коллективная галлюцинация.
Через неделю, немного придя в себя и убедившись, что нас не забрали санитары, мы решили вернуться. Снова собрались, взяли ещё более мощные фонари, дозиметр-радиометр, тепловизор, видеокамеру, даже верёвку прихватили и пару пистолетов. Мы обыскали тот участок коллектора вдоль и поперёк. Мы простучали каждый сантиметр стены, каждый тюбинг. Мы облазили все ответвления, все ниши, все люки. Но прохода в тот сталинский тоннель не было. А была лишь глухая бетонная стена, залитая свежим, на вид, цементом, точно такая же, как на наших старых картах. Ни малейшего намёка, ни трещинки, ни царапины. Как будто его никогда и не существовало. Как будто кто-то очень быстро и очень профессионально заделал все следы.
Мы долго потом сидели на корточках перед этой стеной, молча. Каждый думал о своём. О той ледяной Москве, о тех людях, о запахе войны. И о том, как хрупка грань между мирами, между временами.
Через месяц я не выдержал и позвонил Лёхе Жилину, Жиле, которого знал ещё с десятых. Жила был диггером с колоссальным стажем, спускался под землю не одно десятилетие, знал московские коллекторы, бункеры и заброшенные ветки, наверное, лучше, чем иные картографы. Я осторожно, стараясь не сболтнуть лишнего, рассказал ему про странный тоннель, который мы будто бы нашли в коллекторе у «Партизанской». Про то, что он не отмечен ни на одной схеме, что стены там не тюбинговые, а из дикого камня.
Жила слушал молча, не перебивая, а потом долго хмыкал в трубку и наконец сказал:
«Слушай, ты либо перепил со своими пацанами, либо перепутал. Я там с Кротом лазил раз сто. Никаких тоннелей там нет и никогда не было. Тупик, бетонная пробка, и всё. Так что или тебе показалось, или тебя кто-то разыграл».
Я не стал спорить. Не стал рассказывать ни про снег, ни про газету с датой, ни про патруль. Просто попрощался и положил трубку.
Но с тех пор меня не отпускает одна мысль. Если Жила, человек, который знает подземную Москву как свои пять пальцев, говорит, что тоннеля не было, то, может, он и прав? Может, мы действительно видели то, чего не должно было быть? Или, что ещё страшнее, тоннель существует до сих пор, но открывается только тем, кому суждено в него попасть.
Знаю, многие мне не поверят, скажут, что приснилось, перепили действительно, глюки словили от подземных испарений или метана. Пусть. Но мы-то знаем, что это было. Тот тоннель существовал. И та зимняя Москва сорок третьего года была реальна. Мы видели её своими глазами. Мы дышали её воздухом. Мы чувствовали её холод. У меня до сих пор на ботинках остались следы той ржавчины и извёстки, а в носу иногда возникает тот самый запах, смесь дыма, мороза и тревоги.
Иногда, знаете, думаю: а что, если бы мы тогда не дали заднюю? Если бы остались там, попытались что-то сделать? Может, смогли бы что-то изменить к лучшему? Предупредить кого-то? Спасти? Хотя, кого я обманываю… Мы не герои, и не в кино. Из нас попаданцы, скажем честно, совсем некудышные. Скорее всего, нас бы быстро сцапал патруль НКВД или СМЕРШ, и сгинули бы мы где-нибудь в подвалах Лубянки как немецкие диверсанты или просто сумасшедшие, так и не поняв, как вернуться. И хорошо, если бы просто сгинули… А может, наше появление там уже что-то изменило, запустило какую-то цепь событий, о которой мы никогда не узнаем?
Но тоннель был. Я это точно знаю. И иногда, засыпая, я снова вижу ту заснеженную улицу Горького, тёмные окна с крестами из бумажных лент, силуэты прожекторов на крышах и редкие, как тени, фигуры прохожих, спешащих по своим военным делам. И мне становится не по себе от мысли, что где-то там, совсем рядом, за тонкой бетонной стеной, всё ещё стоит январь сорок третьего. И что однажды эта стена может снова исчезнуть.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
