Обложка Северные псы

Северные псы

Наталья Метелёва

0% прочитано
Стандартный
Наталья Метелёва

Северные псы

Глава 1

Лето осталось на родине. На Севере в начале августа была уже осень с льняным небом и пожухлой травой, с зябкой прохладой полярного дня.

С теплохода я сошла одна. У причала сидело на корточках с десяток детей - молчаливых, неулыбчивых, с непроницаемыми щелками глаз. Они никого не встречали. Просто смотрели на теплоход, едва замечая, как выгружают и загружают мешки с почтой. Где-то остервенело лаяли собаки.

В школе так и не решили, куда пристроить новую учительницу музыки. Пожилая физичка предложила временное пристанище в своем доме. Сама она еще не вернулась из отпуска, но директор сообщил по телефону – она оставила ключ в школе, и я прямиком отправилась к деревянному зданию с обвалившимися печными трубами.

С вершины холма открылось нечто непонятное: по широкой, как проспект, грунтовой дороге, огибавшей холм и рассекавшей поселок на две неравные части, ползло кольцо метров пятнадцати в диаметре, с неровным, шевелящимся ободом. Его медленное, то и дело замиравшее движение и сопровождал истошный лай. Кольцо приблизилось. Оно состояло из множества собак. В центре живого круга брел старик-хант - всклоченный, в облезлой малице, с длинной палкой в руке. Капюшон был снят, и седая косица торчала облезлой змейкой с красным тряпичным узлом на горле.

Он остановился, что-то выкрикнул, стукнув высокой палкой о землю. Псы истерично взвизгнули, отскочив, и тут же с удвоенной злобой кинулись облаивать. И ни один яростный комок не пересек невидимую границу. Старик зашаркал, опираясь на узловатый посох. Сохраняя почти идеальную форму круга, собаки сдвинулись: передние пятились, задние наступали. Они уже охрипли, но ярость не уменьшалась. Весь остальной мир, кроме этого древнего ханта, для них перестал существовать.

Как я ни выспрашивала потом об увиденном у коллег, ответы были кратки: собакоед. Северное сердце нелегко растопить чужакам.

Многие избы в поселке спали, прикрыв окна ставнями или занавесками - ждали хозяев. Почти все местные летом на промысле, пока Обь открыта. У покосившейся развалюхи, что стояла на отшибе, метрах в пятидесяти от учительского дома, окна без занавесок серели вековой грязью. Забора вокруг не было - не тратят здесь местные люди древесину на заборы, это приезжие отгораживаются. Потому я решила - это хантыйская хибара, давно заброшенная: к ней не вело ни одной тропинки.

В доме учительницы пахло затхлостью. На кухонном столе лежала записка. Торопливые летящие каракули - просьба забирать почту и номер телефона. Совершенно бесполезные сведения: ни кода, ни названия города, куда уехала Екатерина Петровна. В ящике газет не нашлось, здесь нет смысла их выписывать на лето. Два письма без обратного адреса перекочевали на молчаливый телевизор. Радио тоже не работало. И хорошо. Никаких компромиссов, ни намека на соблазн тундры цивилизацией. В школе до сентября совсем нечего делать. И я погрузилась в безмолвное одиночество.

Разбирая сумку, я наткнулась на пастуший берестяной рожок. Случайный дар на бегу мимолетной встречи, просто лоток сувениров оказался под рукой у дарителя. Провела пальцами по бересте, вспоминая его глаза – равнодушные, опустевшие. Зачем я взяла рожок? Здесь даже коров нет, только олени - некрасивые коренастые невысоклики.

Под вечер следующего дня я вышла мыкать свою неприкаянность на крылечко. Полярный день прекрасен, но длится он бесконечно. Глазеть на закат, невыносимо медленно опускающийся на далекую полоску Уральских гор - весьма надоедливое занятие, полностью исчерпавшее свою прелесть еще накануне. Клубная библиотека оказалась закрыта. И гитара осталась за Уралом. Мне нечем петь. Сердце, которым поют, потерялось там, куда уходит солнце, откуда не возвращаются любимые. И никакой пастуший рожок не поможет найти.

Никогда не подозревала, что береста может породить такой надрывный и одновременно пепельно-печальный звук. В унисон моему настроению, непроглядной тоске. От такого звука должны бы трескаться и плакать каменным обвалом крепостные стены. Но в этом небольшом поселке на берегу Оби не было каменных стен, а Урал, подчеркнувший горизонт на западе, может, и обронил пару глыб, но не провалился.

Зато после первого же трубного гласа ожила соседняя хибара.

Что-то взвыло и кинулось ко мне. Три угольные тени. Собаки. Я вскочила - спасаться в открытую дверь за спиной, но они встали как вкопанные и остервенело выли у невидимой границы, за которой, вероятно, начиналась уже моя территория. Вспомнился старый хант в центре лающего круга. Но ведь я – не собакоед. Или дело в колбасе, купленной на завтрак в местном магазине?

Хозяев хибары я ни разу не видела, но с того вечера там постоянно околачивались псы. Все черные, без единого пятна, поджарые и мощные. Красивые звери. От лачуги они не отходили, не шныряли по поселку, как другие собаки, хотя и не были привязаны. Мне предстояло топать мимо этих бестий каждый день, замирая, когда они кидались под ноги, рычащие, бешеные, ни слова не понимающие по-русски. Судя по заросшей подорожниками тропинке, огибавшей дом, ходить здесь люди откровенно страшились: только псы знали, где начинается их территория.

После второго надрывного соло на рожке даже эти собаки сбежали. Только одна псина осталась молча стоять у пограничной травяной кочки. Получив молчаливое же мое разрешение, осторожно, словно не желая спугнуть добычу, приблизилась и получила в награду кусок хлеба, положенного мной на ступеньку из страха лишиться пальцев. Подношение было вежливо принято вместе с именем Кармен.

С тех пор я подзывала ее звуком рожка, как священную корову, и однажды она позволила себя погладить. Вряд ли кто-то когда-то ее гладил - это простое дружеское "рукопожатие" вызвало столько восторга, что псина потеряла всякое приличие. Из смоляной бело-клыкастой бестии она вмиг превратилась в кувыркающегося, повизгивающего щенка. Да, хозяин хибары не баловал питомцев.

Ее стремительная любовь оказалась всепоглощающей, не позволявшей существовать никому иному в моем мире, кроме нее. Подаренного коллегами щенка она едва не загрызла, стоило ему высунуть нос на улицу. Пришлось вернуть подарок. Куда бы я ни шла – в пустующую школу, в магазин или побродить по дикому берегу Оби, не слишком удаляясь от поселка - Кармен была рядом. Когда мне случалось на улице переброситься парой слов с кем-нибудь из немногочисленных знакомых, черная дуэнья неизменной тенью ложилась у ног и молча обнажала клыки. Знакомые спешно прощались, и никто не выполнял обещания заглянуть вечерком в гости, в том числе и я.

Им был не интересен мой тусклый мир забившейся в щель мухи, уставшей жужжать о хлебе насущном. Мне был не интересен их мир, вращавшийся в противоположную сторону. Нас освещали разные солнца, и наши параллельные миры пересекались как тени, падающие на песок.

Одиночество стало оглушительным.

По вечерам, на крылечке, Кармен укладывала угольную голову на мои ноги и соединяла свое дикое сердце с моей столь же дикой, неотступной, огнедышащей тоской то ли по дому, то ли по миру - по оставленным друзьям, незаконченным спорам, непойманной утке, нечитанным книгам, незагнанному оленю, недогоревшей свече, преданной любви, разрушенной жизни, оставшейся в далеком городе.

Люди начали сторониться меня. Или я их? Паузы в разговорах удлинялись. Еще недавно приветливые, коллеги обращали на меня столько же внимания, как на рисунок обоев в учительской. Они встряхивали головами, удивляясь: «А? Что?», словно только что увидели собеседницу. А вскоре лишь смотрели сквозь, а на лицах появлялось странное, задумчиво-испуганное выражение. Я смущенно топталась и уходила. Может быть, они боялись черной собаки, бродившей со мной по школьным коридорам, пахнущим краской?

Пустота вокруг разрасталась. Даже те немногие, кого я знала в поселке, при встрече лишь ускоряли шаг. Я не останавливала их. Не из гордости. Мне было все равно. Я ждала в чужом доме осени, возвращения хозяйки и топила печь только ради того, чтобы смотреть на огонь и чувствовать, что еще живу.

И не понимала, зачем.

Я призывала звуком рожка мою священную клыкастую корову и уходила на крутой берег. И стояла над рекой, над равниной, плоской и пустой, как жертвенник ушедших богов, над зябким молчанием, простиравшимся до горизонта на запад, чувствуя рядом дыхание моего звериного «я», моей Кармен. Мы смотрели, как блекнет бесконечный полярный день, сгущаются тени, мрачнеет тундровый простор по ту сторону Оби, багровой змеей умирает Урал. И в черных глазах Кармен отражалась бессмысленная, нечеловеческая Вечность.

Вечность, потерявшая пастуха.

Я поняла, почему мир отводит от нас глаза. Музыцирование на пастушьем рожке и дружба с чужой полудикой собакой, наверное, слишком непонятные поступки, чтобы считаться нормальными.

Я предала Кармен.

Забросила рожок и оба выходных валялась в постели, обложившись книгами с хозяйской полки, перечитывая все подряд. И старалась оглохнуть, не слышать вой, доносившийся от соседней хибары. Это собака. Всего лишь собака. Там, за Уралами, я так же выла ночами, уткнувшись в подушку. Преданная. Даже слово само - изуверское. Я зажимала уши и читала. Взгляд скреб по страницам как пальцы по неструганным доскам, и в них вонзались занозы всех «пре». Преданная. Пусть. Мне хотелось вернуться в тот мир, где не смотрит одинокая неухоженная Вечность из глаз черной собаки.

Вой не стихал. Берестяной рожок, висевший на стене, резонировал, гудел, словно хрустальный. Я вскочила – сорвать его и сжечь в печке. Испепелить вместе с берестой взгляд дарителя, швырнувший меня в вечную мерзлоту – равнодушный, стеклянный взгляд тусклых глаз, в которых я еще отражалась, но уже не жила.

Стопка книг рассыпалась, выпал обрывок листка. Никогда не читаю чужие письма, но скользнувший взгляд не остановить, как падающую звезду. И тут что-то треснуло. Ледяное оцепенение, охватившее душу еще там, за Уралами, испарилось снегурочкой, прыгнувшей над доменной печью.

«…люди проносятся, как поземка, колючие и холодные, их нет друг для друга, как тень не существует для тени. Лену я не удержал. Не смог, такие дела. Когда мы разбежались, слов нет, как было… никак. Пусто. Хотел уехать домой. И надо было. Но теперь уже не смогу. Не спрашивай, почему.

Помнишь, ты мне рассказывала в детстве о пожаре в соседнем доме, и как потом вы с сестрой боялись темноты и собак? И говорила, чтоб я не боялся, потому что никакому мальчишке не страшны девчоночьи страхи. Вспомнила? Так вот, напиши мне, как выглядел тот дом, и сколько там собак сгорело, а то я забыл…»

Что-то трещало в пальцах, сжатых до боли. Я раскрыла ладонь, и не сразу опознала мятый берестяной комок. Дешевый сувенир на никчемную память.

Я перерыла книги, но продолжения письма не нашла. Устроить обыск в чужом доме? Если аккуратно, хозяйка не заметит. Я сунула зудевшие ладони поглубже в карманы халата, не решаясь порвать невидимые нити человеческого доверия, протянутые от души к душе. Лежала до утра, не раздеваясь, прислушиваясь к ветру за окном. К затихавшему вою Кармен. К своему ужасу, дребезжавшему в унисон. Я так и не спросила у коллег, что за дом по соседству: без хозяев, но с собаками. Все время как-то забывалось.

Сколько собак сгорело в соседнем доме…

…Обрывок письма нашелся под кроватью, застрял в щели между стеной и плинтусом.

«…я бы не стал тебе писать, а то с ума потом сойду доказывать, что я в здравом уме и памяти, но ты сама просила сказать, если что-то такое всплывет странное. Так вот, переехал я от Лены в новостройку. Из окна панорама как на мою собственную душу - свалки да пустыри. Я и не смотрел никогда. А как-то в выходной вышел с другом на балкон покурить – а пустырь-то, оказывается, жилой. Избушка там какая-то с одним окном, и собаки рядом сидят черные, матерые. Друг как раз рассказывал о сыне - лет пять, темноты боится. Ну, я и вспомнил, как ты меня излечила от страхов. На пустырь показал, типа, вот такой был домишко, а он в упор ничего не увидел, ни собак, ни дома. Пошли, говорю, проверим, у кого зрение лучше.

Спустились, он впереди идет, банки подпинывает. А потом псы к нам кинулись. Метра не добежали, рычат. Я друга оттаскиваю, а он к ним прет – не видит и не слышит. Ну, я врезал ему и бегом, чтоб его подальше увести. Подрались не сильно. Но друга у меня теперь нет. Потом у соседей спросил, что за развалюха на пустыре. Никаких построек и псов никто там не видит. Только, теть Кать, псы были реальнее некуда: у меня ботинок к ним слетел, когда мы с другом дрались, так через миг клочки остались. Такие дела. Все, пиши ответ, жду. Леха».

Утром меня встретила пустота у соседней хибары. Псы не выскочили, даже когда я остановилась на тропинке, не решаясь переступить невидимую границу, издали разглядывая слепые окна, трухлявые серые бревна. Никаких следов пожара. С чего я взяла, что речь в письме шла именно об этом доме и его собаках? Мало ли на свете, да хоть в этом же поселке, развалюх и собак? Я уже смеялась над собой и разыгравшимся воображением. Хозяин забрал, наконец, свою стаю. От исчезновения псов стало легче.

Ненадолго.

В поселковом магазине мне ничего не продали, попросту не заметив, и обратились к следующему в очереди. Скандалить я не умею. Тихо вышла, цепенея от страха. На улице спросила незнакомого ханта, где тут почта, и без него прекрасно зная, что она за углом. Может быть, он не понимал русского, а мой хантыйский из пяти слов оставлял желать лучшего. Но он и этих пяти не услышал. Лишь вздрогнул, растерянно оглянувшись, как будто его окликнул дух небес, пожал плечами и прошел мимо. Словно меня нет, а по утоптанной сухой земле между убогими темными избами скользит тень.

Тень, падающая от сгоревшей собаки.

На двери почты висел замок.

На двери школы замка не было. Тихие голоса доносились из учительской. Я скользнула в директорский кабинет. В столе нашелся телефонный справочник с кодами. В записке, оставленной Екатериной Петровной, был длинный номер. Значит, она где-то в крупном городе, а их в России не так и много. Учительница должна знать об этих псах.

Но сначала – маме. Может быть, она уже простила моё бегство на Север? Ведь обиды мельчают на расстоянии. Руки дрожали, набирая номер.

- Алло? – ответил бархатный голос.

- Мамочка, это я.

- Алло! – бархата в голосе стало поменьше. – Говорите, я слушаю.

- Мама!!!

- Алло! – и кому-то в сторону, приглушенно: - Молчат. Может, это Даша дозвониться не может? – и снова в трубку, влажным, рыдающим льном: - Алло, Дашенька? Даша, это ты?

- Я, мама, это я…

Она повесила трубку.

Еще попытка. После пятой она перестала отвечать. Она меня просто не слышала. И никто из друзей. Никто из людей. Звонить куда-либо не имело смысла. На что я надеялась? Тени безмолвны.

Дверь рывком распахнулась. Хмурый директор – маленький и круглый, как колобок, и такой же лысый - стремительно вкатился в кабинет. Не обратив на меня никакого внимания, он резко придвинул телефон к себе, вырвав из моих рук. Подпрыгнув, уселся на краешек стола, набирая номер. Заговорил, тревожно постукивая кончиком карандаша по столешнице:

- Нина Арсентьевна? Да, это я. Нет, не нашли. Из Салехарда спасатели приезжали. Местных предупредили, рыбаков, охотников. Никаких следов… В том то и дело, что никто не помнит, когда видели последний раз, - директор бросил карандаш, вытащил из кармана клетчатый носовой платок с чернильным пятном в уголке, промокнул вспотевший лоб. – Даже не знаю, как объяснить… Да уж постараюсь, Нина Ар… Да послушайте же! Я-то как раз понимаю, как можно не помнить. Сам словно вчера видел и вроде разговаривал, а вспоминать начинаешь – ничего подобного, недели две точно на глаза не попадалась. Или три. Если бы не ведомость… Домой звонил. Там тоже не появилась…

Я поняла, о ком речь. Они все-таки заметили. Не меня, так мое отсутствие. Три недели! Врет. Меня нет уже вечность. Что они наговорили маме? У нее же сердце не выдержит! Я подскочила к директору – тряхнуть, спросить. Рука скользнула, как по камню.

Директор сразу охнул, побагровел, еле выговорив:

- Подождите, мне что-то нехорошо…

Уронив трубку, он вытащил склянку из кармана пиджака, вытряхнул таблетку под язык. Его руки мелко тряслись. Он нашарил стул, откинулся и, враз обмякнув, остановившимися глазами уставился на стол. Я услышала короткие гудки – его собеседница отключилась. Мне стало страшно – неужели умер? Но директор моргнул, потер седые виски, медленно положил трубку на рычаг. Телефон тут же взорвался звонком.

- Да? – с одышкой отозвался директор. - Уже легче, спасибо… Смотрели с участковым. Пусто, её чемодан стоит не распакованный. Трогать не стали, мало ли. Дом опечатали до приезда Екатерины Петровны… Нет, она еще не вернулась. У нее отпуск неделю назад кончился… Родственники не отвечают. Ни сестра, ни… Да, будем искать. Вы там имейте в виду, у меня двух учителей теперь нет. Я не паникую, но пять дней осталось. Учебный план сами же…

И опустил рычащую короткими гудками трубку.

Дом Екатерины Петровны, действительно, был опечатан. И в дужках висел новый замок с жестким запахом машинного масла.

Я занозила руки, пытаясь отковырять плотно закрытую, разбухшую форточку – шпингалет, как мне помнилось, был сломан. Потом долго искала бесхозный ломик или толстый прут. Даже тени надо где-то спать.

Форточка еле пропустила мою тощую, но отнюдь не бесплотную фигуру. Потирая исцарапанные бока, я радовалась. Люди меня не видят, вещи признают. Значит, жива.

Ночью из темной соседской хибары хлынул вой невидимой Кармен. Надрывный, переходивший в отчаянный визг. От этих звуков не могли избавить ни вата в ушах, ни наваленные на голову подушки - так, что я начинала задыхаться. Измучившись, я вытащила старый разбитый кассетник, замеченный под кроватью при поиске обрывка письма. К счастью, он работал, а на полке нашлась пара пленок. Сборники свадебных частушек.

И разверзся ад.

Вывернутое на полную мощь визгливое уханье «…маево миленочка-а-а…» - и захлебывающийся кровью собачий вой. Разнузданные вопли «…замуж, ничего хорошего-о-о…» - и визг умирающей собаки. Верещанье «И-и-и… у-у-уух!» - и смертный стон.

Трещали барабанные перепонки. Дребезжали стекла. Рвалось сердце. Кнопку «стоп» заклинило. Выдернутая вилка повисла, качая змеиной головой с раздвоенным языком.

Я вылетела на крыльцо с воплем:

- Заткнись! Сдохни!

Тишина.

Звенящая комарами тишина пепельного полярного утра. И ни шороха у дома напротив. Тяжелое небо опускалось на землю туманом. Клубившаяся белым Обь вскрикивала невидимыми птицами. Я рыдала, усевшись на ступеньку.

Комары вернули меня к жизни. Раздавив их с десяток, я осознала, что для тени во мне слишком много плоти. И кровь на ладонях…

…И замок на закрытой двери, которую я только что распахивала пинком.

Жуткий вой сгоревшей собаки завибрировал глубоко в моей груди, рванулся к горлу. И застрял. Дверь не подалась, доски не расступились, когда я попыталась вернуться в опечатанный дом. Сотряслись, оставив эхо боли в шмякнутом о них с разбега теле. Не пустили. Я поплелась к форточке.

Письма, брошенные на телевизор, не имели обратного адреса, но на них стоял штемпель Москвы. Я распечатала то, что пришло первым, судя по дате. Не осуждайте меня, Екатерина Петровна, что читаю чужие письма. Тени неподсудны.

«Теть Кать, пишу вдогонку запискам сумасшедшего. Я там не решился все рассказать, храбрился, а сегодня еще хуже стало. Не дождаться мне твоего ответа, даже если он будет. Такие дела.

После драки с другом я долго за пустырем смотрел. За день там всякого народу побывало. Кто мусор выбросить, кто подобрать. Псы выскакивали с лаем, когда кто-то близко к ним забирал, и люди как спотыкались, поворачивали. Если б я тогда друга не раззадорил, он бы на собак прямиком не попер. А утром узнал: на том самом месте бомжа мертвого нашли. От инфаркта умер якобы. Потом там трое пацанов руки-ноги поломали. Расспросил – собачью зону краем задели. Такой вот пикник на обочине, значит.

Соседи на меня коситься начали - и вопросы странные задаю, и на пустырь повадился. А я о Ленке думал в самой подходящей для описания наших отношений обстановке. Ну, и за домом тем наблюдал. Собак – два кобеля и сука. Как почувствуют движение - кидаются, а на «посмотреть» не реагируют, на окрики тоже. Один, лобастый, чуять меня стал – все башку поднимает и смотрит, что это я на бревнышке своем сижу, насвистываю.

С работы пришлось уволиться – в игнор меня поставили. Наверняка из-за друга, больше не за что. Нашел комнату в старом доме и на двоих со знакомым, чтобы подешевле. Тут-то и началась самая карусель.

«Пустырь» переехал следом за мной. Я как раз кофе пил у окна, смотрю - тот пес лобастый во двор входит, как памятник Командору. Под скамью залег, уснул будто. И, что странно, не лает ни на кого. Невидимый, как ты понимаешь. Мелюзга там бегала, так пара коленок у ребятишек тут же была разбита. О скамью.

Пока я приходил в себя, позвонил знакомый, с которым комнату делили: только что в аварию попал, врезался в столб перед въездом во двор, нога сломана. Я из дома выбежал – пес за мной увязался. И тут как в бок меня толкнуло - мимо товарища прошел, не помог. Видела бы ты его глаза в тот момент. Как две пули в голову. А я сволочью себя чувствовал, но знал откуда-то – нельзя, пока черный пес сзади идет.

С тех пор и ходит он за мной, отделаться не могу. Ладно, призрак есть призрак, читали мы о таких баскервилях. И с чертом за плечом жить можно, если знать, кто где. Хуже другое. Люди меня замечать перестали. Совсем, как тех собак. Словно я умер и не понял, что мертв. Вот тогда-то я и струхнул. Что только не делал, кому только не звонил, тебе в школу пытался - бесполезно. Трубку снимают и не слышат.

Теперь в одном месте дольше суток не остаюсь. Я ведь сходил еще на тот пустырь. Прекратилось там все после моего отъезда. И развалюху как слизнуло – нету. Такие дела. Выходит, я притащил к ним эту дрянь. Только что же получается, теть Кать? Мамка меня пяти лет увезла из поселка. Считай, двадцать лет я по стране кочевал, и нигде такого близко не выросло. Ладно, в привидений я уже верю, как в самого себя. Но это ж не перелетные птицы. Как они с Оби сюда притащились вместе с домом? И почему именно сейчас?

Вспомнил вот что: мама уже после того, как мы уехали, говорила, что в сгоревшем доме собаки были – людоеды, хозяина загрызли, потому их и сожгли. Так ли было? Если, мало ли, ответишь, пиши на старый адрес – я, когда съезжал, предупредил, чтоб почту мою не выкидывали.

Пока. Леха.

Дописываю. Решил отправить письмо, когда совсем до предела дойду.

Я не знаю, сколько так выдержу. Бог бы с ним, с невидимостью. Она сама по себе, может, кому-то и понравится. Да и часто ли мы видим и слышим тех, кто рядом? Привыкнуть к ощущению, что тебя нет для людей, тоже можно, наверное. В столице это не трудно, особенно, для приезжих. Мы здесь и так - пустое место. Я бы привык, если б не Командор. Пару раз он на меня уже набрасывался. Призраку я уже по зубам, а это вам не инфаркт. Кушать нам, теть Кать, хочется совсем не по-призрачному. Вот и меня сейчас нормальная еда уже не насыщает, как не наешься картинкой по телевизору.

Для пса я реален. А раз так, то и Командор для меня должен быть уязвимым. Не бойся, с голыми руками на зверя не полезу. Я, хоть и не существую почти, но с ума еще не сошел. Чукча думать будет, как зверя забить. Не оставляет меня чувство, что кончу Командора – кончится и ЭТО.

Я что пишу – ты, теть Кать, матери ничего не говори, никогда. Я и ей сейчас письма пишу, пока могу, и для нее все у меня хорошо и кучеряво. Может, эти конверты тоже исчезают, как только я бросаю их в ящик на почте, но об этом думать не хочется, шестеренки в коробке передач останавливаются. Так вот, когда я совсем пропаду без вести, придумай что-нибудь посветлее. Не хочу, чтобы она считала, что я забомжевал, или обкололся и сдох как (зачеркнуто). Не хочу, чтобы думала обо мне плохо.

Люблю всех. Леха.

P.S. Вот что меня бесит: ты, теть Кать, что-то важное знала об этих собаках. Не зря же просила и меня, и братьев рассказывать тебе о любых, даже безумных странностях. Почему ты молчала? Кто предупрежден, тот спасен.

P.P.S. Чушь всякая в голову лезет. Может, меня не стало гораздо раньше. Еще до того, как мы расстались с Леной. Мы из-за того и разбежались – тот, кого она любила, остался с той стороны Урала. Я так и не смог приехать сюда весь. Потому псы и нашли меня. Или я их. Знаешь, когда я в глаза Командора посмотрел, меня как током шибануло – не зверь это. И не дух. Командор – это я».

Я распечатала второе письмо. И тысячу раз перечитала единственную строчку, вихлявшуюся через весь мятый, чем-то процарапанный насквозь и немыслимо грязный листок.

«Вывернутый предел».

Я долго медитировала над этим коаном.

Перечитала все три письма. И только тогда осознала, что Лехина избушка никак не может быть призраком моей хибары. У него развалюха в одно окно, здесь – два.

Боже, какое это все имеет значение? – спохватилась я. Какое, если с нами происходит одно и то же? Двух одинаковых сумасшествий не бывает, каждый сходит с ума по-своему. Я уже не одинока в этом мире.

Меня трясло, словно два пальца воткнулись в розетку. Что-то надо делать. Что-нибудь, возвращающее в простой человеческий мир, без мистики, без вечности. Пусть даже без любви и друзей. Какое заклинание произнести, какую пентаграмму начертить, чтобы вернуться? Что-нибудь простое, естественное, как зевок. Человеческое. Хотя бы переодеться. Снять лохмотья, оставшиеся от майки после того, как я протискивалась в форточку.

Я распаковала чемодан. Косметичка повергла меня в тихий шок. Я когда-то была женщиной? Зеркало подтвердило. Серые глаза, русые волосы и курносый веснушчатый нос ничем не напоминали черную собаку.

Омлет пожарить не удалось: забытые яйца протухли в холодильнике. Мягкая, проросшая в погребе картошка пыталась разродиться недоношенными пузырьками картофелин на вытянувшихся, свитых в бледный клубок корнях. Она пыталась жить вопреки - без почвы, без воды. Неразумная, что с нее возьмешь, кроме крахмала? И кроме силы жить вопреки.

Я сварила макароны. И не смогла есть. Перечитала письма.

Три пса. Лобастого кобеля я помнила. Но мало ли черных лобастых собак на свете? Зверь и человек. Леха боролся до конца со своим зверем. До вывернутого предела, что бы это не означало. Если бы Леха остался жив, он бы еще написал. Или Екатерина Петровна нашла племянника? Тогда где они оба?

Она уезжала в середине июня, в страшной спешке, даже мусор не вынесла. Наверное, сразу, как получила самое первое послание, конверт от которого я так и не нашла. Сейчас конец августа. Леха давно уже…

Расползшиеся по всему листу каракули последнего письма выглядели так, словно их рисовала дрессированная мартышка. Или… пес, зажав карандаш в пасти? Отсюда и рваные дыры на бумаге, как от когтей, с трудом удерживающих елозящий по полу лист. Конверт, скорее всего, был надписан заранее, судя по одинаковому цвету чернил и ровному почерку. А вот заклеен…

Я перевернула надорванный сбоку конверт. Сплошная грязь на обороте, словно клапан сначала был смачно облизан, потом с трудом загнут и едва прижат. Из-под мятого края торчала пара черных шерстинок. Слишком жесткие и короткие. Это еще ничего не значит, успокоила я толкнувшееся сердце. Какие у Лехи были волосы?

Где-то мне попадались фотоальбомы, когда я искала остаток порванного письма.

Два альбома гнездились под столом, приютив десятки лиц. Лицо одной женщины было почти на всех снимках. Невысокая, скромно одетая, всегда в толпе учеников. Наверняка Екатерина Петровна. Чаще всех рядом с ней оказывалась такая же черноволосая девочка с серьезными, широко распахнутыми глазами, опушенными длинными ресницами. Потом девочка исчезла с фотографий, а лицо учительницы резко изменилось. Как опрокинутая чашка – та же, но потерявшая смысл. Она старела, трескалась морщинами, иногда лучилась улыбками - и не наполнялась.

Во втором альбоме хранилось лишь два снимка. На первом среди сочинских пальм стояли две женщины (одна – учительница со школьных снимков, вторая - наверное, сестра) и высокий красивый блондин. На переднем плане дружно сгрудились трое парней и смеющаяся девочка, та самая. Дочь, - предположила я. Один из мальчишек был черноволосым.

Я перевернула страницу. На меня, раззявив рот с разрушенными зубами, беззвучно кричал всклоченный старик. На фото он казался таким же древним и безумным, как тогда, в круге, сплетенном звериной ненавистью. Даже, кажется, в той же разваливающейся замызганной малице. И та же узловатая палка, угрожающе поднятая в руке. Он стоял в дверях соседней хибары.

Собаки… Собакоед… Сгоревшие псы-людоеды…

Я поймала себя на том, что утробно рычу, нарезая мелкие круги по свободному от мебели пятачку в центре крохотной комнаты. Рухнула на кровать, взвизгнувшую пружинами. Вскочила, как от укуса. Ужас, рвавший душу в последние дни, вырос до предела. И перешел в ярость.

Леха нашел своего зверя. Я нашла своего.

Мне надо убить Кармен. И прекратить все это.

День плакал холодной зябкой изморосью. Конец августа в Заполярье – почти октябрь. Я запахнула драную телогрейку, позаимствованную у хозяйки, влезла в расхлябанные кирзовые сапоги – ничтожная защита от собачьих клыков. Спрятала волосы под толстый платок – не сразу до головы доберутся. Почему-то казалось важным, чтобы не сразу.

С клапана синего почтового ящика, прикрывшего щель для писем, срывались холодные капли дождя. Я сняла их рукавом, чтобы не замочили письмо. Мне не хотелось, чтобы мама думала обо мне плохо.

Поселок жил, перекрикивался, фыркал КАМАЗами, урчал моторами и взгавкивал - без ярости, по-домашнему. Звуки расслаивались, отдалялись, как при погружении в воду.

Хибара так и не ощерилась злобным лаем, когда я ступила на ее территорию, сжимая одной рукой железный прут, другой – треснувший пастуший рожок. Зачем я его взяла?

Священные коровы когда-нибудь становятся жертвенными.

Дорога страха бесконечна. Я замирала на каждый шорох травы. Полшага к покосившемуся дому. Шаг. Хруст ветки под ногой. Тишина. Наверное, я полдня добиралась до расхлябанной двери хибары. Она оказалась подперта снаружи полешком. Странно. Кто ж на Севере дверь наружу открывает? Заметет снегом – не разгрести, не выйти. Я осторожно убрала полено. Тронула дверь. Она поползла, открываясь с диким режущим скрипом. Я шарахнулась к стене, прижалась спиной, выставив соломинку прута.

Вылетели набившиеся в щели мухи. Дохнуло жутковатым запахом, как от мясного прилавка на рынке. Я зубами подняла воротник свитера, уткнула в него нос. Стало легче. Сколько же крыс здесь сдохло?

Резкий скрежет над ухом – и я обморочно сползла по стене, пересчитав бревна каждым позвонком. Звук повторился. Ччерррт! Муха в паутине. Еще живая, дергается.

Внутри тамбура оказалось не так темно, как виделось снаружи. Напротив входной - еще одна дверь, плотно законопаченная, с вертушкой на гвозде, как в деревенском туалете. Между доской и вертушкой клином вставлен прутик, заплывший паутиной с черными сухими жемчужинами мух.

Я прислонилась к дощатой стене тамбура. Голова сразу загудела.

Идиотская вертушка. Издевательская. Все тут не по-настоящему. Никто не перегрызает горло. Никаких сгоревших собак нет. Я их придумала. Письма приснились. И хибара, и я сама.

Я ущипнула себя за руку. Взвыла от боли.

Слабое доказательство. Ощущение нереальности бытия жило во мне с первого дня приезда в поселок, как пустота в сердцевине пастушьего рожка, пустота, созидающая звук, если он кому-то нужен. Я привезла её с собой. И она меня поглотила. И создала Кармен.

Уже не важно, где и когда я выпала из мира, как монета из кошелька. И встала на ребро: ни орел, ни решка, ни жизнь, ни смерть. Когда я убью Кармен, мир вернется. Я вернусь. Пусть медным грошиком, разменной монетой, которую не жалко бросить в грязь, но я - буду. Вползу в эту грязную, потную, как автобус в час пик, кубышку, где люди трутся друг о друга, каждый со своим достоинством, обеспеченным золотым запасом вечности.

Я сковырнула с двери липкую паутину вместе с прутиком, повернула вертушку. Испорченное дитя компьютерных игр с десятью запасными жизнями. Если псы – там…

Ничего не случилось. Дверь не отошла с готовностью. Даже не шелохнулась от толчка. Плотно закрыта. И ручки нет. Я пошарила взглядом - чем бы подковырнуть. Железный прут, прикипевший к ладони, слишком толстый, и в щелку не пролез.

С поворотом головы гудение усилилось. Ухо прильнуло к перегородке. За досками, к которым я прижалась, жужжало что-то вроде улья. Отлипнув от стены, я обнаружила, что прикрывала телом невысокую, по плечо, дверцу с такой же вертушкой вместо запора. Но без паутины.

Это уже выбор. Нельзя войти в обе двери одновременно. За одной – мертвенная, жуткая тишина. За другой – суетливое кипение жизни.

Я открыла кипевшую.

Когда схлынул черный смерч мух, и запах перестал выворачивать нутро, я вгляделась в то, что лежало за порогом.

Мне не надо убивать Кармен.

Она мертва.

С замотанной цепью мордой, подтянутая за ошейник к крюку так, чтобы и не задохнулась, и не могла двигаться даже со связанными лапами, она умерла от побоев - в ночь, гремевшую уханьем свадебных частушек. Кровавая, уже подсохшая корка покрывала ее вместо шкуры, висевшей лоскутами. Рядом на буром, склизком полу валялась узловатая палка.

В глазах Кармен уже не было вечности. Там копошились мухи.

Я подняла палку Собакоеда. И побрела прочь.

Вокруг постепенно нарастал бешеный лай. Псы сбегались со всего поселка, со всей округи - остервенелые, ненавидящие. Они кидались всей яростью, и не могли прорвать окружившую меня пустоту.

***

Я иду в центре пустоты.

Мне надо найти собаку с глазами Вечности, но вокруг стеной вьются мухи и лают.

Я не знаю правды о судьбах людей и собак. Не знаю, что стало с потерянной душой Лехи, и когда вернется Екатерина Петровна, чтобы открыть истину.

Треснувший пастуший рожок хрипит у моих губ, и пустота откликается, обрастает кольцом жизни, бурлящим, как волны вокруг рифа. И тогда риф обретает черты усталой женщины в драном ватнике и кирзовых сапогах, с растрепанными волосами, выбивающимися из-под старого шерстяного платка. Я вижу это отражение в сотнях глаз, налитых кровью жизни. И понимаю, что еще живу. Только в это мгновенье. Пока отражаюсь.

Где-то там, за яростным кругом, осталась ещё одна неоткрытая дверь с вертушкой, болтающейся на гвоздике. Я уже не ошибусь. Войду, и узнаю все.

Там ждет меня Кармен. Преданная. Живая. Мы сядем бок о бок над тихой рекой, мои пальцы зароются в черную шерсть ночи, и в водах отразятся звезды.

(2008)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге