Серая вода
Глава 1
>
--- СЕРАЯ ВОДА Повесть Часть первая. Нулевой пациент 1. Дима привез это в конце марта, когда снег уже превратился в грязное месиво, а солнце светило так, будто делает одолжение. Он позвонил мне из аэропорта, чего обычно никогда не делал, и голос у него был странный — не возбужденный, не уставший, а какой-то... выхолощенный. Словно из него вынули селезенку вместе со способностью повышать интонацию. — Приезжай, — сказал он. — Нашел кое-что. Я приехал через два часа, притащив по пути дешевого пива и палку сырокопченой колбасы, потому что у Димы в холодильнике никогда ничего не было, кроме горчицы и засохшего лимона. Дима сидел на кухне и смотрел на пузырек из-под одеколона «Шипр». Пузырек стоял на столе, и в нем плескалась жидкость. Абсолютно прозрачная, как слеза младенца или вода из-под крана. — Это оно? — спросил я, кивая на пузырек. — Оно, — сказал Дима. И замолчал. Я ждал пояснений. Дима обычно пояснял все с избыточной детализацией, он был из тех людей, которые не могут рассказать анекдот, не описав предварительно погоду в день, когда его услышали. А тут молчал. — Рассказывай, — не выдержал я. Дима поднял на меня глаза. У него были хорошие глаза, димины — с постоянной иронией и легким безумием человека, который однажды прочитал слишком много Кастанеды и теперь до конца жизни будет искать дверь в иные миры. — Там, куда я ездил, — начал он медленно, — есть один чувак. Химик. В прошлом светило, а теперь затворник. Говорят, гений. Он сделал это для себя. Понимаешь, он хотел работать. Просто работать, не отвлекаясь. А у него была шиза — мысли лезли, эмоции мешали, страхи, сомнения... Он хотел тишины. — И? — И он сделал это. Вода. Без цвета, без запаха, без вкуса. Принимаешь — и сутки ты пустой. Не обдолбанный, не обкуренный, не в отключке. Пустой. Как чистый лист. Как монитор, на который еще ничего не вывели. Я усмехнулся. Я тогда еще умел усмехаться по-настоящему. — И ты поверил? Купил у какого-то шизика воду из-под крана? — Я попробовал, — сказал Дима. Я перестал усмехаться. — И? — И я знаю, что это работает. Я не буду рассказывать, как это. Не потому что жалко, а потому что слов нет. Слова — это про эмоции. А там эмоций нет. Как описывать отсутствие цвета человеку, который видел только цвета? Он взял пузырек, повертел в пальцах. — Я привез два. Один себе, один тебе. Но я не советую. — А сам зачем взял? — На всякий случай. Если когда-нибудь устану от себя. Знаешь, бывает такое чувство, что ты замыленный, как старая монета? И хочется стать новой, чистой? Ну, вот это оно и делает. Только чистота там такая... стерильная. Как в операционной. Я тогда не понял. Я вообще много чего не понимал в той жизни. 2. Дима был моим единственным другом. Настоящим. Не собутыльником, не коллегой, не приятелем по спортзалу, а тем человеком, которому можно позвонить в три часа ночи и сказать: «Мне хочется выброситься из окна», и он не спросит «ты пьяный?», а спросит «окно открыто?». Мы дружили пятнадцать лет. Школа, институт, первые девушки, первые похороны, первые разочарования в себе. Он был моим зеркалом — иногда кривым, иногда слишком честным, но единственным, в которое я хотел смотреться. После его командировки что-то в нем изменилось. Не сразу, постепенно. Он перестал звонить первым. На мои звонки отвечал, но как-то... вежливо. Как отвечают случайному попутчику, который навязался в собеседники в поезде. Я списывал это на акклиматизацию, на усталость, на чертову депрессию, которая тогда висела над городом, как мокрое одеяло. А потом он исчез на три дня. Телефон не отвечал, дверь в квартиру была заперта изнутри. Я взломал замок (старый, советский, щелкнул как семечка) и нашел его на кухне. Дима сидел за столом. Перед ним стояла чашка с остывшим чаем, на поверхности плавала муха. Дима смотрел на муху. — Ты как? — спросил я. Дима перевел взгляд на меня. И я отшатнулся. Буквально сделал шаг назад, ударился спиной о косяк. В его глазах не было ничего. > Oleg:Не то чтобы пустота — пустоту можно увидеть, у пустоты есть цвет и глубина. Там было отсутствие. Как если бы из телевизора вынули кинескоп, оставив только корпус. — Дима? — Я в порядке, — сказал он. Голос был его, димин. Но интонации... интонации были украдены. — Ты чего пришел? — Ты три дня не отвечал. — А, — сказал он. И это «а» длилось секунды три, пока он переваривал информацию. — Да, наверное. — Ты принял это? — спросил я, кивая на пустой пузырек из-под одеколона, который валялся в раковине. — Да. — И как? Дима посмотрел на меня. Долго. Очень долго. Потом перевел взгляд на муху в чае. Потом снова на меня. — Знаешь, — сказал он наконец. — В детстве я думал, что взрослые — это какие-то другие люди. У них нет страхов, нет сомнений, они просто знают, как жить. Потом вырос и понял, что они такие же. Просто лучше притворяются. А сейчас я понял, что можно вообще не притворяться. Можно просто быть. И ничего не надо. — Это плохо? — Это не хорошо и не плохо. Это просто есть. Как закон всемирного тяготения. Ты же не оцениваешь гравитацию как хорошую или плохую? Она просто есть. Он встал, прошел мимо меня, открыл холодильник, достал горчицу, понюхал ее и поставил обратно. — Дима, ты пугаешь меня. — А зачем тебе пугаться? — Потому что ты мой друг. Потому что я за тебя волнуюсь. Дима остановился. Повернулся. Посмотрел на меня с тем же отсутствием взгляда. — Волнуешься, — повторил он, пробуя слово на вкус. — Это приятно, наверное. Я помню это чувство. Спасибо. И улыбнулся. Это была правильная улыбка — уголки губ вверх, зубы видны, глаза чуть прищурены. Абсолютно правильная, выверенная, как по учебнику актерского мастерства. И абсолютно мертвая. Я ушел от него через полчаса, чувствуя себя так, будто побывал в морге. 3. Дима продержался еще два месяца. Он ходил на работу, потому что ходить на работу было привычкой. Он разговаривал с людьми, потому что разговаривать было социальным навыком. Он даже шутил иногда, потому что знал, как устроены шутки — предпосылка, кульминация, развязка. Но внутри него работал автомат. Я видел это по его глазам. В них больше не загорался тот огонек, когда я рассказывал какую-нибудь идиотскую историю. Он слушал, кивал, смеялся в нужных местах, но я чувствовал себя стендапером, выступающим перед пустым залом. Однажды я застал его на кухне в три часа ночи. Он сидел в темноте и смотрел на стену. — Не спится? — спросил я. — Сплю, — ответил он. — Просто иногда мне нравится смотреть. — На что? — На то, как темнота двигается. Я включил свет. Дима поморщился — чисто механически, зрачки сузились, брови сошлись к переносице. — Дима, очнись. Ты пугаешь меня всерьез. — Я не сплю, — сказал он. — Я просто смотрю. Это единственное, что осталось. — Что осталось-то? — Наблюдение. Раньше я смотрел на стену и думал: "надо бы обои переклеить". Или вспоминал, как мы с тобой в детстве лазили по стройкам. Или боялся, что завтра провалю отчет. А теперь я просто смотрю на стену. Она серая. На ней трещина, похожая на карту Австралии. И это все. Больше ничего нет. И знаешь, это даже удобно. — Что удобного? — Не больно. Он сказал это так просто, так буднично, что я не сразу понял смысл. А когда понял, мне стало холодно. Не в переносном смысле — физически холодно, как будто кто-то открыл форточку в тридцатиградусный мороз. — Дима, тебе раньше было больно? — Всем больно. Ты же знаешь. Мы просто привыкаем. А здесь не надо привыкать. Здесь боли нет. Совсем. Ни физической, ни душевной. Ты просто есть, и все. Я сел напротив него. Взял его руку. Она была теплой, пульс бился ровно. — А я? — спросил я. — Я для тебя есть? Дима посмотрел на наши сцепленные руки. Очень внимательно, как будто видел в первый раз. — Ты сидишь напротив, — сказал он. — Ты держишь меня за руку. Я знаю, что ты мой друг. Я помню, как мы познакомились, как ты вытаскивал меня из всех передряг, как мы хоронили моего отца. Я помню все факты. Но между этими фактами... Он замолчал. — Что между ними? — Ничего. Раньше между фактами было что-то теплое, липкое, связующее. А теперь просто промежутки. Пустые промежутки. > Oleg:Через месяц он перестал выходить на работу. Через два — перестал открывать дверь. Я приходил каждый день, стучал, кричал в замочную скважину. Иногда он отвечал: «Я здесь, все нормально». Иногда молчал. Я носил ему еду. Еда исчезала из-под двери, значит, он брал. А потом в один день еда перестала исчезать. Я снова взломал дверь (вызвал МЧС, заплатил, наврал про больного родственника). Дима лежал на кровати. Худой, прозрачный, с остановившимся взглядом, устремленным в потолок. Он был жив. Сердце билось, дыхание было. — Дима, — сказал я. — Вставай. Надо есть. Он медленно перевел на меня глаза. — Зачем? — спросил он. — Чтобы жить. — А зачем жить? Я не нашел что ответить. Его забрали в больницу, откачали, поставили капельницы. Врачи говорили про тяжелую депрессию, про апатию, про потерю смысла жизни. Они не знали про воду. Дима пролежал в больнице две недели. Потом сбежал. Я нашел его через три дня в его же квартире. Он висел в прихожей на ремне от своей старой сумки. Предсмертной записки не было. Не потому, что не успел или не захотел. Просто писать было нечего. Ему было все равно, что подумают люди. Ему было все равно, что подумаю я. Ему было все равно, что он делает. Он просто перестал быть. На похоронах было человек десять. Я стоял у гроба и смотрел на его лицо. Оно было спокойным. Таким спокойным, каким не было никогда при жизни. При жизни Дима всегда дергался, нервничал, смеялся, злился, любил. А здесь лежала восковая кукла, сделанная по его образу и подобию. Родственники шептались: «Молодой такой, зачем же так?». Кто-то говорил про несчастную любовь, кто-то про долги, кто-то про болезнь. Я молчал. Потому что только я знал правду. Диму убила не депрессия. Диму убила тишина. В кармане его куртки, которую мне отдали в морге, я нашел второй пузырек. «Шипр», полный, с прозрачной жидкостью. И записка, написанная его рукой: «Если захочешь понять — попробуй. Но не говори потом, что я не предупреждал». Я спрятал пузырек в ящик стола и старался не думать о нем. Два месяца. Я старался не думать о нем два месяца. Часть вторая. Тишина 4. После смерти Димы моя жизнь разделилась на «до» и «после». Не как у всех — «до смерти близкого» и «после», а иначе. «До того, как я узнал, что можно так» и «после». Я стал замечать вещи, которых раньше не замечал. Например, шум. Раньше мир просто звучал — машины, голоса, музыка из наушников прохожих, стук колес поезда в метро. А теперь я слышал каждый звук отдельно и все вместе. Этот звуковой коктейль, в котором мы варимся с утра до ночи, казался мне невыносимым. Люди говорили, и в их голосах всегда было что-то лишнее — надежда, страх, желание понравиться, желание унизить, желание спрятаться. Я стал замечать, как много во мне самом этого шума. Я просыпался утром, и еще до того, как открыть глаза, в голове включался радио-приемник. «Надо вставать, надо на работу, надо позвонить маме, надо заплатить за квартиру, что она сказала вчера, а почему я тогда не ответил, а вдруг у меня опухоль, а вдруг я никому не нужен, а вдруг...». Этот голос звучал всегда. Он не замолкал ни на минуту. Он комментировал каждый мой шаг, каждую мысль, каждое чувство. Он был мной — и он был невыносим. Я вспоминал Диму. Его слова про тишину. Про то, что можно просто быть. Я доставал пузырек, смотрел на свет. Прозрачная жидкость, идеально чистая. В ней не было ничего — и в этом «ничего» была смерть моего друга. Я прятал пузырек обратно. Так продолжалось два месяца. А потом случилось то, что случается со всеми, кто слишком долго смотрит в бездну. Бездна посмотрела в меня. Это был обычный вечер. Я сидел на кухне, пил чай, листал ленту новостей. В ленте была война, катастрофа, чья-то смерть, чей-то успех, чей-то гениальный рецепт торта. И под каждым постом — сотни комментариев. Люди злились, радовались, боялись, надеялись, доказывали друг другу, что они правы, а остальные — идиоты. > Oleg:И вдруг я понял, что больше не могу это читать. Не потому, что это ужасно или глупо. А потому, что это шум. Миллиарды голосов, кричащих в пустоту, чтобы заглушить свой собственный внутренний голос, который шепчет им каждую секунду: «Ты умрешь. Все, что ты делаешь, не имеет смысла. Ты просто случайный набор атомов на случайной планете». Я зачем-то подошел к окну. Наш город — типичная спальная окраина: панельные девятиэтажки, редкие фонари, гаражи-ракушки, собаки, бродящие в поисках еды. Обычный пейзаж, от которого у нормального человека не щемит сердце и не сжимается горло. У меня сжалось. Я смотрел на эти дома и видел в каждом окне по нескольку жизней. Люди ели, смотрели телевизор, занимались любовью, ссорились, болели, боялись, надеялись. И все это — в попытке не думать о том, что через сорок-пятьдесят лет от каждого из них останется горсть праха и, может быть, пара фотографий, которые внуки будут рассматривать с вежливым любопытством. А потом я подумал: а что, если не думать? Что, если выключить этот бесконечный внутренний монолог? Что, если стать пустым? Я достал пузырек. Вода была безвкусной. Я выпил ее залпом, как обычную воду из-под крана, и сел ждать. Первый час ничего не происходило. Я смотрел в стену, слушал, как за стеной ругаются соседи (муж пришел пьяный, жена орет, дети плачут), и думал о Диме. О том, что он чувствовал в свой первый раз. О том, испугался ли он. О том, хотел ли вернуться назад. Потом я перестал думать о Диме. Не потому, что забыл. Просто мысли о нем перестали быть важными. Они были — и они были просто мыслями, как мысли о погоде или о том, что завтра надо купить хлеба. А потом я перестал слышать соседей. Я сидел на кухне, в своей квартире, и вдруг понял, что вокруг — тишина. Абсолютная, полная, стерильная тишина. Не та тишина, которая бывает, когда выключают музыку, — после нее еще звенит в ушах. А та, которая бывает, если ты вдруг оглох. Только я не оглох. Я просто перестал обрабатывать звуки как информацию. Я посмотрел на свои руки. Руки лежали на столе. Обычные руки, с порезами от неудачного бритья, с въевшейся грязью под ногтями (возился вчера с велосипедом), с обручальным кольцом, которое я носил, хотя развелся три года назад — просто привык. Я посмотрел на кольцо и понял, что оно ничего не значит. Я попытался вспомнить жену. Лену. Как мы познакомились, как поженились, как она ушла, сказав, что я холодный и не умею любить. Я вспомнил все факты — даты, слова, события. Но между ними не было ничего. Ни боли, ни обиды, ни сожаления. Просто сухая хронология, как в энциклопедии. Я встал и пошел в комнату. На стене висела фотография матери. Я смотрел на нее минуту, две, пять. Раньше от этого взгляда у меня начинало сосать под ложечкой — чувство вины, что редко звоню, что не говорю «люблю», что живу своей жизнью и не пускаю ее в свою жизнь. Сейчас я смотрел и видел женщину. Пожилую, с усталыми глазами, в дешевой кофте. Женщину, которая когда-то меня родила. Факт. Никакой оценки. Я вернулся на кухню, сел и просидел до утра. Я не думал. Я просто был. И это «просто быть» оказалось самым странным ощущением в моей жизни. Потому что впервые за много лет я не хотел, чтобы что-то изменилось. Мне было все равно, каким будет завтра. Мне было все равно, наступит ли оно вообще. 5. Утро наступило. Я открыл глаза (оказывается, я уснул прямо за столом, уронив голову на руки) и первым делом попытался понять — вернулся ли я. Вернулся. Я снова чувствовал. Во-первых, затекшую шею. Во-вторых, дикий голод. В-третьих, облегчение. Боже, как сладко было снова ощущать эту тупую боль в мышцах! Как приятно было злиться на то, что холодильник пуст, а магазин открывается только через час! Я чуть не расцеловал свои дурацкие проблемы, свою тревогу, свой вечный страх не успеть, не справиться, не дожить. Я был жив. Я позавтракал в первой попавшейся забегаловке отвратительными блинами с сомнительным мясом и чувствовал себя именинником. Люди вокруг казались мне прекрасными — с их морщинами, прыщами, усталыми лицами, с их бесконечной болтовней по телефону. > Oleg:Весь день я ходил по городу и улыбался. Я купил цветы незнакомой женщине в метро (она испугалась и отошла в другой конец вагона). Я дал сто рублей бомжу (он сказал «спасибо, начальник», но по глазам было видно, что надеялся на большее). Я позвонил матери и проговорил с ней час, слушая ее бесконечные жалобы на здоровье и соседей, и впервые эти жалобы не раздражали, а умиляли. Вечером я сидел на балконе, пил чай и смотрел на закат. Закат был обычный — серо-розовый, с редкими просветами. Но мне казалось, что я вижу его в первый раз. Я поклялся себе, что больше никогда не прикоснусь к этой дряни. Что тот опыт был нужен только для того, чтобы понять цену нормальной жизни. Что я сильный, что я справлюсь, что Дима просто не смог, а я смогу. Месяц я держался. Потом все вернулось. Не сразу, постепенно. Сначала вернулась тревога по утрам. Потом — бессонница. Потом — раздражение на коллег, на очереди в супермаркете, на дурацкую рекламу, которая орет из каждого утюга. Потом — чувство вины за то, что я не идеальный сын, не идеальный друг, не идеальный человек. Потом — страх смерти. Обычный, липкий, подкрадывающийся по ночам, когда лежишь в темноте и слышишь, как стучит сердце. Я вспомнил ту тишину. Ту стерильную, абсолютную, спокойную тишину. И я захотел обратно. Не чтобы убить себя. Нет. Чтобы отдохнуть. Чтобы перезагрузиться. Чтобы снова почувствовать вкус жизни. Так я уговаривал себя, когда доставал пузырек во второй раз. 6. Второй раз был глубже. В первый раз я наблюдал мир без эмоций. Во второй раз я наблюдал себя, наблюдающего мир без эмоций. Это как если бы ты смотрел фильм про человека, который смотрит фильм. Бесконечная матрешка, в которой не осталось живого места. Я лег на кровать и провалился в ничто. Но на этот раз я не спал. Я осознавал себя — вот я, тело, лежит на кровати, вот мысли, которые пытаются возникнуть, но гаснут, не долетев до сознания. Я попытался испугаться. Сказал себе: «Ты теряешь себя! Ты становишься растением! Бей тревогу!». Но тревога не приходила. Было только наблюдение: «Я пытаюсь испугаться. Не получается». Я попытался вспомнить что-нибудь приятное. Первый поцелуй, море в детстве, запах свежескошенной травы. Я вспоминал картинки, но запахи не возвращались, тепло не возвращалось. Картинки были плоскими, как в старом фотоальбоме. Самое страшное началось, когда я попытался встать. Я понял, что мне все равно — встану я или нет. Что мне все равно — буду я дышать дальше или сердце остановится. Что мое собственное существование — это просто опция, которая может быть включена или выключена, и никакой разницы. Я все-таки встал. Через час, через два — я не знаю. Просто в какой-то момент гравитация перестала меня удерживать, и я поднялся. Подошел к зеркалу. В зеркале стоял я. Те же глаза, тот же нос, те же морщины. Но я смотрел на себя и не чувствовал к этому человеку ничего. Он был мне знаком, как знаком старый коллега, с которым вместе работали лет десять назад. Ты его помнишь, но тебе все равно, как он живет сейчас. Я очнулся через сутки. Как от наркоза — резко, с ощущением, что провалилась целая жизнь. Первое, что я увидел, открыв глаза, — лицо Кати. Катя была моей девушкой. Точнее, мы встречались уже полгода, и я даже думал, что, может быть, это серьезно. Она была хорошая — добрая, умная, с легкой иронией, которая спасала в самые тяжелые моменты. Она сидела на краю кровати и смотрела на меня с тревогой. — Ты как? — спросила она. — Я звонила, ты не отвечал. Пришла, а ты лежишь как мертвый. Я чуть с ума не сошла. Я смотрел на нее. На ее испуганные глаза, на дрожащие губы, на руки, которые она теребила в волнении. И краем сознания я понимал: это любимый человек. Это тот человек, ради которого хочется жить. Это тот человек, который делает мою жизнь осмысленной. Но понимал я это только умом. Внутри было пусто. Не холодно, не больно, не равнодушно. Пусто. Как в комнате, из которой вынесли всю мебель. — Я в порядке, — сказал я. Голос прозвучал чужо, как будто я подслушивал разговор незнакомцев. > Oleg:— Ты бледный, — Катя коснулась моей щеки. Рука у нее была теплая. Раньше от этого прикосновения у меня внутри что-то переворачивалось. Сейчас я просто отметил: температура кожи — 36,6, влажность — нормальная. — Просто устал. — Ты пить хочешь? Есть? — Да, — сказал я. Потому что надо было что-то сказать. Потому что так положено. Катя ушла на кухню, я слышал, как она гремит посудой, как включает чайник. Раньше в такие моменты я чувствовал уют, благодарность, тепло. Теперь я слышал звуки. Просто звуки. Она вернулась с чаем и бутербродами. Села рядом, смотрела, как я ем. В ее глазах была любовь. Настоящая, живая, человеческая любовь. Я видел ее, как видят свет далекой звезды — понимаешь, что она есть, но согреться не можешь. — Ты последнее время сам не свой, — сказала она тихо. — Что-то случилось? Ты можешь мне рассказать. Я посмотрел на нее. Красивая женщина. Добрая. Любит меня. Ждет от меня откровенности, тепла, участия. И я понял, что не могу дать ей ничего из этого. Что во мне нет того, что ей нужно. Что я могу только играть роль — обнять в нужный момент, сказать нужные слова, изобразить заботу. Механика работает, а лампочка на пульте погасла навсегда. — Ничего не случилось, — сказал я. — Просто работа достала. Она не поверила. Я видел это по ее глазам. Но она кивнула и не стала давить. Она осталась у меня на ночь. Мы лежали в одной кровати, она прижималась ко мне, искала тепла. Я обнимал ее, гладил по спине, делал все правильно. А сам думал: интересно, сколько еще я смогу притворяться? И главное — зачем? 7. На работу я пришел в понедельник. Офис гудел, как улей. Люди носились с бумажками, ругались в чатах, пили кофе литрами, обсуждали выходные. На меня налетел начальник отдела — толстый, потный, вечно орущий. — Где отчет? Ты должен был сдать в пятницу! Я из-за тебя перед руководством краснею! Я посмотрел на него. На его налившееся кровью лицо, на лопнувшие капилляры в носу, на дорогой костюм, который сидел на нем мешком. Он орал, потому что боялся. Боялся начальника, боялся провала, боялся потерять должность и кредит на этот самый костюм. Его крик был просто маской страха. — Отчет будет завтра, — сказал я. — Завтра?! Да ты... — Будет завтра, — повторил я. Спокойно. Ровно. Глядя ему прямо в глаза. Он заткнулся. Не потому, что я его убедил. А потому что в моих глазах он не увидел того, что привык видеть в подчиненных — страха, вины, желания оправдаться. Он увидел пустоту. И пустота его напугала больше любого крика. Он ушел, бормоча что-то про выговор. Я сел за свой стол. Открыл компьютер. Посмотрел на отчет, который должен был сдать в пятницу. Обычная работа — цифры, графики, презентации. Раньше я бы нервничал, переделывал, переживал, что не успел. Сейчас я просто смотрел на файл и думал: это просто информация. Она не имеет значения. Ничего не имеет значения. К обеду ко мне подошла Настя, наша секретарша. Молодая, симпатичная, вечно влюбленная то в одного, то в другого. Сейчас она была влюблена в Колю из бухгалтерии. — Слушай, — зашептала она, — как думаешь, если я сама приглашу его в кино, это не слишком смело? Я посмотрел на нее. Глаза горят, щеки розовые, губы кусает от волнения. В ней бурлила жизнь — глупая, наивная, трогательная. — Приглашай, — сказал я. — Чего терять? — А вдруг откажет? — Ну и что? Она удивилась. Наверное, ждала другого ответа — про то, что не откажет, что она красивая, что все будет хорошо. А я сказал правду. Ту правду, которую знал теперь точно: отказ — это просто событие. Оно не имеет значения. Ничего не имеет значения. Настя ушла, немного обиженная. Я доделал отчет к вечеру. Отправил начальнику. Через пять минут прилетело сообщение: «Ну наконец-то! Ладно, работа нормальная, но в следующий раз...». Дальше можно было не читать. Я собрал вещи и ушел. Не попрощавшись. 8. Через неделю меня уволили. Не за отчет — за отношение. Начальник вызвал меня в кабинет и полчаса распинался про командный дух, про инициативность, про горящие глаза. Я сидел и слушал. Кивал. Смотрел в окно, где замерзали последние мухи. — Ты понимаешь, о чем я? — спросил он под конец. > Oleg:— Понимаю, — сказал я. — Вы хотите, чтобы я уволился. Он опешил. Наверное, ждал сопротивления, споров, слез. А я просто озвучил факт. — Ну... это не то чтобы мы хотим... просто... — Я понял. Когда писать заявление? — Да хоть сегодня. Я написал заявление. Собрал вещи в коробку. Настя подошла прощаться, чуть не плакала. Коля из бухгалтерии, кстати, так и не пошел с ней в кино — сказал, что у него девушка есть. Настя переживала, но уже меньше — нашла новый объект для обожания в отделе логистики. — Ты это... заходи, если что, — сказала она. — Мы ж тут все свои. Я кивнул. Вышел из офиса. Сел на лавочку у подъезда. Посмотрел на небо. Небо было серым. Обычным питерским небом, низким, тяжелым, готовым пролиться дождем в любую секунду. Раньше такая погода нагоняла на меня тоску. Сейчас я просто смотрел. Серый цвет. Облака. Влажность повышена. Домой идти не хотелось. Не хотелось вообще ничего. Но ноги сами понесли меня в сторону метро. В метро было много людей. Час пик. Все уставшие, злые, затурканные. Кто-то читал книгу, кто-то тупил в телефон, кто-то дремал, прислонившись к стеклу. Я смотрел на них и думал: все они куда-то едут. У всех есть дела, заботы, цели. Они живут. А я? Я вышел на своей станции, купил в ларьке пива и сигарет (хотя бросил год назад) и побрел домой. Дома было пусто. Катя уехала к родителям на выходные. Я включил телевизор, выключил. Открыл ноутбук, закрыл. Посидел на балконе, глядя на огни города. Пиво было теплым и невкусным. Сигареты горчили. Я достал пузырек. В нем оставалось на один раз. Дима рассчитал точно — три дозы. Себе, мне и еще одна, на всякий случай. Наверное, думал, что мы будем принимать вместе, философствовать, искать истину. А вместо этого я сижу один в пустой квартире и смотрю на смерть своего друга, разлитую по пузырьку из-под одеколона. Я поставил пузырек на стол. Долго смотрел на него. Потом убрал в ящик. Потом снова достал. — Ты слабак, — сказал я себе вслух. Голос прозвучал хрипло, как у старого пьяницы. — Ты просто не справляешься с жизнью. Ты ищешь легкий путь. Но дело было не в легкости. Дело было в том, что я больше не видел смысла мучиться. Зачем просыпаться утром, если не ждешь ничего хорошего? Зачем общаться с людьми, если они тебе безразличны? Зачем есть, если не чувствуешь вкуса? Зачем любить, если внутри пустота? Я вспомнил Диму. Его слова: «Я просто перестал быть». Тогда это звучало как метафора. Теперь я понимал буквально. Я принял это в ту же ночь. Третий раз. Часть третья. Пустота 9. Я очнулся через сутки. Или не очнулся. Я открыл глаза. Это единственное, что можно сказать точно. Я лежал на полу в прихожей. Видимо, дополз до двери и вырубился. Рядом валялся пустой пузырек. Я смотрел на него минуту, две, пять. Потом перевел взгляд на дверь. Потом на свои руки. Потолок. Снова пузырек. Я не пытался встать. Не пытался понять, который час. Не пытался вспомнить, что было вчера. Я просто лежал и смотрел. Это было не трудно и не легко. Это было просто возможно. Потом я все-таки встал. Организм, видимо, решил, что лежать на холодном полу — неоптимально, и подал сигнал мышцам. Я подчинился. Прошел на кухню. Сел за стол. Посмотрел в окно. За окном было утро. Солнце пробивалось сквозь тучи. Дворник метал снег с тротуара. Собака бежала по своим собачьим делам. Жизнь продолжалась. Я сидел и смотрел, как она продолжается. Без участия. Без интереса. Без ничего. Прошел час. Или два. Я не следил. Затрезвонил телефон. Я посмотрел на экран. Катя. Я нажал отбой. Телефон затрезвонил снова. Снова отбой. Потом пришло сообщение: «Ты жив? Я волнуюсь. Перезвони». Я прочитал сообщение. Отложил телефон. Сообщение осталось лежать в телефоне, как и тысяча других сообщений, которые ничего не меняют. Я попытался понять, что я чувствую. Раньше это было просто — чувства приходили сами, без приглашения. Теперь нужно было их искать. Я провел внутреннюю инвентаризацию. Страх? Нет.Тоска? Нет.Радость? Нет.Грусть? Нет.Тревога? Нет.Скука? Тоже нет. Пусто. Полная, абсолютная, стерильная пустота. Как в операционной перед операцией. Как в космосе. Как в могиле.
И самое страшное — мне было все равно, что я ничего не чувствую. Раньше, когда у меня была депрессия, я хотя бы страдал от того, что мне плохо. Страдание — это чувство. А теперь не было даже страдания. Было только знание: «Я ничего не чувствую». Голый факт, без оценки. Я встал, подошел к холодильнику. Открыл. Там было что-то съедобное. Я достал колбасу, хлеб, сделал бутерброд. Съел. Не почувствовал вкуса. Я знал, что это колбаса, что она соленая, что хлеб пресный. Но вкусовые рецепторы работали отдельно, а мозг отдельно. Информация поступала, но не обрабатывалась. Я доел, убрал за собой. Потом сел и стал ждать. Чего — не знаю. 10. Первые дни после третьего раза были самыми странными. Я пытался вспомнить, каково это — быть живым. Вспоминал эпизоды из прошлого: как мы с Димой пили дешевое вино на крыше, как я влюбился в Катю в первый раз, как мать обнимала меня в детстве, когда я разбил коленку. Вспоминал картинки, звуки, даже запахи. Но внутри не откликалось ничего. Как будто я смотрел чужую жизнь. Интересную, но чужую. Я пытался заставить себя чувствовать. Включал грустную музыку, ту, от которой раньше наворачивались слезы. Слушал — и слышал просто набор звуков, организованных по законам гармонии. Никакого щемления в груди, никакого кома в горле. Смотрел комедии, от которых раньше валялся под столом. На экране люди падали, кривлялись, попадали в неловкие ситуации. Я понимал, что это смешно. Понимал умом. Но губы не растягивались в улыбку. Пытался злиться. Включил новости, там показывали политиков, которые воровали, и маньяков, которые убивали. Раньше это вызывало праведный гнев, чувство несправедливости, желание что-то менять. Теперь — просто информация. «Политик украл. Маньяк убил. Температура воздуха +5». Я вышел на улицу. Город шумел, дышал, суетился. Люди бежали по делам, толкались в метро, ругались в очередях. Я шел сквозь них, и никто не замечал, что я уже не человек. Что внутри меня — выжженная пустыня. Потому что снаружи я был таким же, как все. Те же джинсы, та же куртка, то же лицо с утренней небритостью. Я зашел в кафе. Заказал кофе. Бариста улыбнулась, спросила, как дела. Я сказал «нормально», потому что это слово ничего не значит, но его говорят в таких случаях. Кофе был горячим и горьким. Я пил его и смотрел в окно. За окном женщина везла коляску с ребенком. Останавливалась, поправляла одеяльце, заглядывала внутрь, улыбалась. Я смотрел на эту сцену и думал: вот она, любовь. Материнская, безусловная, сильная. Я знаю, что это такое. Я читал об этом, видел в кино, maybe даже сам это чувствовал когда-то к матери. Но сейчас это было как уравнение: мать + ребенок = забота. Простая математика. Женщина поймала мой взгляд и улыбнулась. Наверное, подумала, что я умиляюсь. Я кивнул в ответ. Механика работала. 11. Катя пришла через три дня. Я не открывал дверь, не отвечал на звонки. Она пришла с запасными ключами, которые я дал ей когда-то, в той, прошлой жизни. Она влетела в квартиру, как ураган — растрепанная, заплаканная, злая. — Ты совсем охренел?! Я тут с ума схожу, звоню в морги, а он сидит и в окно смотрит! Я сидел на кухне и смотрел в окно. Я слышал ее голос, видел ее эмоции, понимал, что она имеет право злиться. Но внутри не было ничего. — Извини, — сказал я. — Телефон сел. — Сел?! Три дня сел?! Ты врешь мне в глаза! — Не кричи, — сказал я. Спокойно, ровно, как робот. — Я слышу. Она замерла. Подошла ближе. Посмотрела мне в глаза. Я видел, как меняется ее лицо — гнев сменяется тревогой, тревога — страхом. — Что с тобой? — спросила она тихо. — Ты... ты куда пропал? Что случилось? — Ничего не случилось. Я просто устал. — От чего? — От всего. Она села напротив. Взяла мои руки в свои. Руки у нее были теплые, живые. Мои — холодные и безжизненные. — Посмотри на меня, — попросила она. — Посмотри мне в глаза. Я посмотрел. В ее глазах стояли слезы. Красивые глаза, зеленые, с золотыми крапинками. Раньше я мог смотреть в них бесконечно. — Ты меня любишь? — спросила она.
Вопрос повис в воздухе. Я знал правильный ответ. Я знал, что она хочет услышать. Я знал, что должен сказать, чтобы ее успокоить, чтобы сохранить отношения, чтобы не сделать больно. Но я не мог. Не потому, что разлюбил. А потому, что внутри не было ничего, что могло бы подтвердить или опровергнуть это чувство. Любовь — это не слово. Это состояние. А состояния не было. — Катя, — сказал я. — Я не знаю. Она отдернула руки. Как будто обожглась. — Как это — не знаешь? Ты или любишь, или нет. Это же не температура, которую можно измерить. — Раньше я знал. А сейчас... сейчас я вообще ничего не знаю. Она смотрела на меня долго. Очень долго. Потом встала. — Ты пьешь что-то? Ты на наркотиках? Ты заболел? — Я здоров. Физически. — А морально? — Морально меня нет. Она ушла через полчаса. Сказала, что не может на это смотреть. Что я ее пугаю. Что ей нужен живой человек, а не овощ. Я кивнул. Проводил до двери. Закрыл за ней замок. И остался один. По-настоящему один. 12. Месяц прошел как один день. Я не считал время. Время потеряло смысл. Я просыпался, когда просыпалось тело. Ел, когда тело требовало еды. Спал, когда тело уставало. Я стал придатком собственного организма. Он решал, я выполнял. Деньги кончились через две недели. Я вышел на улицу, дошел до банкомата, посмотрел на баланс. Там было что-то около пяти тысяч. Этого хватит на еду, если не покупать ничего лишнего. А лишнего мне не хотелось. Я перестал мыться. Не потому, что принципиально, а потому что перестал замечать, что грязный. Запах пота просто стал фоном, как шум за окном. Соседи начали коситься. Наверное, я плохо пах. Наверное, у меня был странный взгляд. Однажды старуха из соседней квартиры спросила, не вызывать ли мне скорую. Я сказал «нет» и закрыл дверь. Я перестал отвечать на звонки вообще. Мать звонила каждый день, потом раз в два дня, потом перестала. Наверное, решила, что я обиделся или умер. Мне было все равно. Однажды в дверь позвонили. Я открыл. На пороге стоял незнакомый мужчина, прилично одетый, с портфелем. — Здравствуйте, я следователь, — сказал он. — Вы друг Димы Соболева? Я кивнул. — Мы расследуем обстоятельства его смерти. У нас есть основания полагать, что это не просто суицид. Можете ответить на несколько вопросов? Я посторонился, впустил его. Он прошел на кухню, сел, огляделся. Я сел напротив. — Расскажите, каким он был в последнее время? — Пустым, — сказал я. — В смысле? — В прямом. Он стал пустым. Его ничего не волновало. Следователь нахмурился. Достал блокнот. — Он употреблял что-то? Наркотики? — Да. — Что именно? — Вода. — В смысле вода? Я посмотрел на него. На его умные глаза, на его готовность понять, на его профессиональный интерес. И понял, что он никогда не поймет. Потому что вода — это слишком просто. Слишком обычно. Слишком незаметно. — Это название, — сказал я. — Наркотик называется "Серая Вода". — Откуда он его взял? — Из командировки. — Куда? — Я не помню. Это была правда. Дима называл страну, но название стерлось, как все остальное. Следователь задавал еще вопросы, я отвечал. Потом он ушел, оставив визитку. Сказал, что если вспомню что-то важное — позвонить. Я положил визитку на стол. Она пролежала там неделю, потом я выбросил ее вместе с объедками. 13. Я встретил Катю через месяц после ее ухода. Я вышел в магазин за хлебом (организм требовал углеводов) и увидел ее у входа в метро. Она стояла с каким-то мужчиной. Обычным, живым, улыбающимся. Он что-то рассказывал, она смеялась. Смеялась по-настоящему, запрокидывая голову, как умела только она. Я остановился. Посмотрел на них. Она вдруг почувствовала мой взгляд, обернулась. Улыбка сползла с ее лица. Она что-то сказала мужчине, он кивнул и отошел в сторону. Катя подошла ко мне. — Привет, — сказала она. — Привет. — Ты как? — Нормально. Она смотрела на меня. Я видел, как в ее глазах борются жалость, страх и облегчение от того, что все кончено. — Это Игорь, — сказала она, кивая на мужчину. — Мы встречаемся. — Я рад за тебя. — Правда? — Правда. > Oleg:И это было правдой. Я действительно был рад. Не той теплой радостью, когда желаешь счастья бывшей любимой. А радостью факта: ситуация разрешилась, человек нашел замену, все идет по плану. — Ты... ты лечился? — спросила она. — От чего? — От того, что с тобой. — Это не лечится, Кать. Она вздохнула. Хотела что-то сказать, но не нашла слов. Просто кивнула, развернулась и ушла к своему Игорю. Он обнял ее за плечи, они скрылись в подземном переходе. Я пошел в магазин. Купил хлеб, молоко, дешевые сосиски. Вернулся домой. Съел бутерброд. Лег на кровать. Посмотрел в потолок. На потолке была трещина. Я следил за ней уже неделю. Она росла очень медленно, но росла. Интересно, сколько пройдет времени, пока потолок рухнет? И буду ли я под ним в тот момент? Мне было все равно. 14. Однажды ночью я не смог уснуть. Обычно тело засыпало само, когда уставало. Но в эту ночь что-то пошло не так. Я лежал с открытыми глазами и смотрел в темноту. Мысли не приходили. Чувства не приходили. Была только темнота и я в ней. Я вдруг отчетливо понял, что больше никогда ничего не почувствую. Что эта пустота — навсегда. Что я не болен, не сломлен, не травмирован. Я просто стал другим. Новой версией человека — версией 2.0, из которой удалили все лишнее. А лишним оказалось все. Я встал, подошел к окну. Открыл форточку. В лицо ударил холодный воздух. Кожа почувствовала холод, но внутри ничего не дрогнуло. Внизу, с десятого этажа, город казался игрушечным. Огни машин, фонари, редкие прохожие. Красиво, наверное. Раньше я любил смотреть на ночной город. Чувствовал себя частью чего-то большого, загадочного, живого. Теперь я просто смотрел. Я просунул голову в форточку. Холод стал сильнее. Легкие сжались. Я посмотрел вниз. Высоко. Если шагнуть, то минута полета, потом удар. Больно, наверное. Но боль — это просто сигнал нервной системы. Он продлится секунду, может, две. А потом ничего. Я стоял так долго. Может, минуту, может, час. Просто смотрел вниз и прикидывал траекторию. Потом закрыл форточку и лег обратно. Не потому, что испугался. Не потому, что передумал. А потому что мне стало все равно — прыгнуть или не прыгнуть. Разницы не было. А раз не было разницы, зачем напрягаться? Я уснул. 15. Прошел еще месяц. Или два. Я перестал выходить на улицу. Еда кончилась, но голод прошел. Организм переключился на внутренние резервы. Я худел, но не чувствовал слабости. Просто лежал на кровати и смотрел в стену. Иногда звонил телефон. Я не брал. Иногда стучали соседи. Я не открывал. Мир сузился до размеров комнаты. Потом до размеров кровати. Потом до размеров моего тела. Я перестал замечать, где кончаюсь я и начинается все остальное. Я вспоминал Диму. Его слова про то, что он просто перестал быть. Теперь я понимал, что он имел в виду. Быть — это значит хотеть, бояться, надеяться, любить, страдать. А если ничего этого нет — ты не есть. Ты просто существуешь. Как камень. Как вода. Как пустота. Однажды я услышал голоса за дверью. Женские, взволнованные. Узнал голос матери. Она плакала и просила открыть. Потом мужской — наверное, участковый. Потом звук взламываемой двери. Я лежал и слушал. Как кино. Дверь открылась. В комнату ворвались люди. Мать, соседка, врач, милиционер. Они кричали, суетились, трогали меня, мерили давление, задавали вопросы. Я смотрел на них и видел их страх, их тревогу, их любовь. Это было так ярко, так выпукло, так человечно. Как будто я смотрел спектакль с гениальными актерами. Я понимал каждое их чувство, но не мог разделить его. — Сынок, сыночек, — причитала мать. — Что же ты с собой сделал? Мы же тебя вытащим, мы же тебя спасем, ты только держись! Я посмотрел на нее. На ее морщинистое лицо, на седые волосы, на руки, которые гладили меня по щеке. Я знал, что она меня любит. Я знал, что я причина ее страданий. Я знал, что должен чувствовать вину, благодарность, желание обнять ее в ответ. Но внутри было пусто. — Мам, — сказал я. Голос был хриплым, чужим. — Не надо. Не спасай. Она замерла. Посмотрела мне в глаза. И увидела то же, что видела Катя, что видел начальник, что видел следователь. Пустоту. > Oleg:— Господи, — прошептала она. — Господи, что они с тобой сделали? Никто ничего со мной не делал. Я сделал это сам. Три раза. Триста миллилитров серой воды, которые выжгли во мне все человеческое. 16. Меня забрали в больницу. Психушка, конечно. Куда еще такого, как я. Диагноз — тяжелая депрессия, апато-абулический синдром, потеря смысла жизни. Кололи витамины, кормили через силу, водили на беседы к психологу. Психолог была молодая, симпатичная, с добрыми глазами. Она пыталась достучаться. Спрашивала про детство, про травмы, про обиды. Я отвечал. Рассказывал факты. Она ждала эмоций. Не дождалась. — Вы понимаете, что с вами происходит? — спросила она однажды. — Понимаю, — сказал я. — И что же? — Во мне нет ничего. Совсем. Я как выгоревший дом. Стены стоят, а внутри пустота. — Но ведь вы сидите здесь, разговариваете со мной. Значит, что-то есть. — Это механика. Рефлексы. Я знаю, как надо себя вести, чтобы не вызывать вопросов. Но внутри — пусто. Она смотрела на меня долго. Потом сказала: — Знаете, я читала про такие случаи. После некоторых психоактивных веществ бывает необратимая ангедония. Но обычно это проходит со временем. — Не пройдет, — сказал я. — Это не ангедония. Ангедония — это когда не можешь получать удовольствие, но хочешь. А я не хочу. Я вообще ничего не хочу. Она выдохнула. — Чего вы хотите прямо сейчас? Я задумался. Честно попытался найти желание. Любое. Встать, лечь, поесть, попить, закурить, выйти на воздух, закрыть глаза, открыть глаза. Ничего. — Не знаю, — сказал я. — Мне все равно. Психолог сделала пометку в блокноте. Через месяц меня выписали. Мать забрала к себе. Я не сопротивлялся. Жить у нее или у себя — разницы не было. 17. У матери я просуществовал еще полгода. Она кормила меня, мыла, выводила гулять, как ребенка. Говорила со мной, рассказывала новости, иногда плакала. Я слушал, кивал, иногда отвечал. Механика работала. Я смотрел, как она стареет на глазах. Как седина заливает волосы, как морщины углубляются, как спина сгибается. Я знал, что я причина. Что моя пустота убивает ее быстрее времени. Но ничего не мог с этим поделать. Потому что не хотел. Однажды она не пришла будить меня утром. Я пролежал до обеда, потом встал, пошел на кухню. Она сидела за столом, смотрела в окно. Увидела меня и улыбнулась. Усталой, вымученной улыбкой. — Сынок, — сказала она. — Я поговорить хочу. Я сел напротив. — Я старая уже. И больная. И сил нет. А ты... ты как будто умер. Тело есть, а души нет. Я не знаю, как тебе помочь. Врачи не знают. Никто не знает. И я... я боюсь, что уйду, а ты так и останешься. Кто о тебе позаботится? Я смотрел на нее. На ее слезы, которые текли по щекам, падали на скатерть. На ее дрожащие руки. На ее любовь, которая била через край, но не могла меня согреть. — Не надо обо мне заботиться, мам, — сказал я. — Я сам справлюсь. — Как ты справишься? Ты же ничего не хочешь! — Это не мешает существовать. Она заплакала громче. Я протянул руку, погладил ее по голове. Жест. Просто жест. Чтобы успокоить. Потому что так положено. Она умерла через два месяца. Сердце. Врачи сказали — возрастное, изношенное. Я знал, что это я убил ее. Медленно, день за днем. Своей пустотой, своим безразличием, своей неспособностью ответить на любовь. На похоронах я стоял у гроба и смотрел на ее лицо. Оно было спокойным. Таким же спокойным, как у Димы. Смерть уравняла их. Теперь они оба были там, где нет ни боли, ни страха, ни любви. Родственники шептались: «Как он держится, ни слезинки не уронил. Наверное, шок». Никто не знал, что слез просто нет. Ни внутри, ни снаружи. Я продал ее квартиру, раздал вещи, выполнил все формальности. Как робот. Как программа. Шаг за шагом, пункт за пунктом. И остался один. По-настоящему один. Эпилог 18. Сейчас я живу в той же квартире, где мы с Димой пили чай и смотрели на пузырек с серой водой. Я не умер. Я существую. Я не хожу на работу — денег от продажи маминой квартиры хватит на несколько лет, если питаться самым дешевым. А мне много не надо. Еда — это топливо. Сон — это перезагрузка. Все остальное — просто время между.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
