Сборник рассказов "Как мало нужно теням..."
Проблемный сожитель
«Астарожна, мокрый пол», — гласила надпись карандашом на разлинованном листке. Листок этот был приклеен над дверью, сама дверь — открыта, а за нею на полу распласталась зареванная Марья Семеновна.
Вопль первой дивы и грохот слышал весь театр. Впрочем, «весь» — это четверо актеров, несколько музыкантов, режиссер Петр Георгиевич, хозяин театра Трифон Болеславович, поломойка Фиска, служанка Васька, мальчик-служка Ванька и сторож Иван Никитич.
Маленькому провинциальному городку — маленький театр. Зато свой собственный, ни в какие столицы ехать не надо. Даже спектакли в нем ставили по воскресеньям для трех или четырех местных купеческих семей. Все чин по чину — с музыкой, тяжелым занавесом, овациями и цветами для несравненной Марьи Семеновны.
Но из-за одного листочка и сухой фразы суета в театре поднялась самая что ни на есть столичная. Топот, беготня, перешептывания: «Опять! Опять!» Актеры сорвались с репетиции, слуги побросали дела, даже сторож приковылял поглазеть. Марья Семеновна перестала реветь за неимением заинтересованных зрителей, не слишком грациозно поднялась с пола и скрылась среди молчаливых созерцателей той самой надписи.
— А ну-ка пропустите! — Трифон Болеславович пробился в первый ряд, мельком глянул на грязную лужу в гримерной, потом перевел взгляд на лист. Лицо хозяина темнело на глазах, слуги одновременно с этим бледнели. Готовился общий разнос.
Бас Трифона Болеславовича звучал гневливо — весь недавно покрашенный пол испортили, мазурики! Месячный доход за ночь угробили:
— Кто посмел?! Кому уши надрать?! Фиска, Васька, признавайтесь! Ваша работа?!
— Никак нет! — Фиска, как старшая и более смелая, ответила за двоих. — Я вчера все чисто прибрала, а Иван Никитич на ключ закрыл.
Мечущий молнии взгляд обратился к ссутулившемуся сторожу.
— Трифон Болеславович, — просительно начал тот, — вы же знаете, я в эти актерские комнаты — ни ногой! Мне мазьки, заколки, шпильки без надобности. На ключик — щелк! — закрою, а входить — ни-ни!
Хозяин еще больше нахмурился, не в силах найти виноватого.
— Марья Семеновна, вы первой туда зашли? Уж не ваша ли это лужа?!
— Как же, — первая дива шмыгнула носом, укоризненно покачала головой. — Нашли самую рыжую! Если хотите знать, мне тогда вообще не до луж было! Петр Георгиевич, родной, я думаю, ту реплику надо все-таки повторять дважды! Ну чего вы заладили...
— Душа моя, — несчастный режиссер, которого вспомнили не вовремя, аж руками всплеснул. — Там и одного раза — много! И нечего плакать по пустякам.
— Оставьте свои споры для сцены, — Трифон Болеславович поморщился. Потом снова оглядел всех хмурым взглядом. — Значит, признаваться не хотим? Все не при делах, значит?
— Трифон Болеславович, — Фиска, почувствовав, что гроза уходит стороной, осмелела. — Разрешите сказать. Я думаю, это опять привидение расшалилось! Ну, помните, про которое я вам говорила, когда все костюмы кто-то побелкой обсыпал.
— Приведение, значит, — хозяин кивнул каким-то своим мыслям. — Расшалилось. Как же! — он порылся в карманах и достал маленький красный карандашик. — А знаешь ли ты, Фиска, что мне здесь не нравится?! — Он в один шаг приблизился к двери, резкими штрихами исправил в надписи «астарожно» на «осторожно». И для полноты картины приписал внизу жирную двойку вместе с гневным «неуч!» — Неграмотное у нас привидение!
И Трифон Болеславович, растолкав слуг, направился назад в свой кабинет — исправлять отношение дохода к расходу за этот месяц.
На следующее утро театр снова гудел от сплетен и шепотков по углам. На листе, так и забытом в суете на прежнем месте, добавилась новая запись: «ну чаво вы абзываетесь?»
— Будет знать Трифон Болеславович, как нам не верить, — мстительно вещала Марья Семеновна, сидя перед зеркалом и накладывая грим. — Пусть теперь за привидением побегает, помучается. Фиска, заканчивай с полом быстрее и беги сцену мыть. Завтра спектакль, а ничего не готово!
— Бегу уже, — девка оттирала грязь от пола вместе с краской, натужно кряхтя и краснея. Гримерная большая: тумбочки, широкие шкафы с костюмами, мягкие вылинявшие стулья, здоровое трюмо. Пока все ототрешь — полдня пройдет.
Марья Семеновна закончила с глазами и взялась за пудру.
— Смотри, вон там пылищи сколько! — актриса лишь взглянула краем глаза на работу поломойки и отвернулась от зеркала, не забывая при этом возить пушистой кисточкой по щекам. — И чем ты тут все утро занималась?!
— Так, Марья Семеновна, вчерашняя грязь не отмывается! — плаксиво оправдывалась Фиска.
— Небось опять перед зеркалом вертелась, — ворчала дива, в недоумении ощупывая щеки. Ей только что показалось, будто пудра не ложится сухими крупинками, а прямо-таки растекается по коже. Глянула в зеркало, а там!..
От визга несчастной актрисы Петр Георгиевич выронил сценарий, оркестр сфальшивил, а Трифон Болеславович заляпал чернилами письмо в столицу — длинный и витиеватый запрос на новый занавес с подробным описанием тяжелых будней театра.
Фиска аж подпрыгнула, роняя тряпку:
— Марья Семеновна, что с вами?!
Та, ревя навзрыд, исступленно терла щеки подвернувшейся под руку шалью, смотрела на себя в зеркало, ревела громче, и снова терла.
— Душенька, ну дайте же я вам помогу! — Фиска быстренько побросала тряпки и швабру и поспешила к актрисе.
— Помо-ожешь?! — сфальшивила та, резко отнимая изрядно пожеванную шаль от лица. — Смотри-иии!
Фиска ахнула и от неожиданности отступила. На лице Марьи Семеновны обнаружился прекрасный боевой раскрас — любой индеец обзавидуется. Щеки и лоб были изгвазданы чем-то насыщенно-белым и густым, крупная капля стекала на шею.
— Душенька, милая, сейчас я вас ототру, — засуетилась поломойка, хватаясь за все подряд. — Только Ваську кликну и мыла принесу! Вы только не волнуйтесь!..
Снаружи послышался топот — похоже, звать кого-то уже не требовалось.
— Фиска, ты там?! — в дверь бесцеремонно забарабанили. Трифон Болеславович рявкнул своим мощным басом что-то, подозрительно напоминающее «засрранец», сверху зашуршал злополучный листок.
— Не открыва-аа-ай! — не своим голосом взвыла Марья Семеновна и снова разревелась.
От краски Марью Семеновну оттирали Фиска с Васькой в четыре руки. Никого из труппы в гримерную не пускали, так что в коридорах праздно бродили любопытные «Ромео, Отеллы и Дездемоны», как шипел на них Трифон Болеславович. Петр Георгиевич шипел не меньше, только по благородной причине «спектакль уже завтра, а Джульетта вся в краске». Зато ни у кого, кроме Трифона Болеславовича, не осталось сомнений — в бедах Марьи Семеновны виновато одно шаловливое привидение, наглое и мстительное. Кому же еще, кроме призрака, может прийти в голову заливать баночку с пудрой белой краской для потолка?..
Так с того дня и повелось — в мелких пакостях и неурядицах винить неграмотное театральное привидение. Пол нечищен? Слуги в один голос: «это привидение ночью наследило». Афиша криво-косо намалевана? Всей труппой отбрехиваются: «привидение ночью приходило — переправило». Сценарий растеряли и страницы перепутали? Все, как один: «привидение под руку дунуло».
Марья Семеновна ревела все чаще — взъелся на нее проклятый призрак. То платье ночью измочит, то парик сажей обсыплет. Может и веер разрезать, если в плохом настроении будет, или слова в сценарии переправить.
А записочки приходили каждое утро, все более безграмотные и все более просительные. Привидение неловко и удивленно вопрошало, отчего же его так не любят? Изредка предупреждало о воде или грязи на полу, вело яростные споры с Трифоном Болеславовичем на тему пунктуации и орфографии. Однажды даже посоветовало заказать новый занавес, а то «старый савсем моль побила». Трифон Болеславович на это ответил глубокомысленным молчанием и повторным письмом в столицу, на этот раз более требовательным.
Репетиции шли все дольше и насыщеннее. По субботам — и вовсе допоздна, пока хозяин не начинал ругаться и стучать ногами, требуя отпустить актеров домой.
Петр Георгиевич выходил из себя, швырял сценарий на пол, кричал.
— Марья Семеновна, вы кого играете — Джульетту или доярку с соседнего двора?! Выше, выше, надрывней! Вас разлучают с любимым навсегда, а не просят его на пару часиков поработать! У вас ария, а не частушка! Да куда же вы идете, клуша?! Фиска — и та лучше бы сыграла! Анастасия Федоровна, вы хоть покажите ей, как нужно!
И Анастасия Федоровна показывала, придавая лицу такое гордое выражение, как будто без ее примера никто бы не уразумел, как правильно ходить и петь.
Первая дива на сцене выдерживала все — ругань режиссера, смешки за спиной, даже едкие комментарии шепотом. Потом, уже в гримерной, по ночам давала волю слезам. Стягивала душный и тяжелый парик, плотное узкое платье, туфли и подолгу сидела перед зеркалом, нашивая блестки на ткань и готовя костюм к утру. Быть первой дивой — не легче, чем хулиганистым привидением. Тут тебе и тычки под ребра во время арии, и выдернутые вместе с волосами шпильки. А насмешек и замечаний — не счесть, целый град ежедневно.
Новый занавес привезли в субботу поздно вечером, когда в театре остался один Трифон Болеславович, плотно засевший над счетами за ткань. Ничего не сходилось: два и два равнялось пяти, а двадцать семь делилось на три с остатком.
Широкий и длинный ящик внесли прямо в кабинет директора. Два молодых человека совершенно одинаковой наружности, даже не постучавшись, еле пропихнули посылку в дверь и в нерешительности замерли перед столом.
— Ага, привезли наконец! — бас Трифона Болеславовича ночью звучал еще громче, чем обычно. — И где же вас носило весь день, голубчики? Вешать занавес когда будем?
Вошедшие переглянулись, не шибко аккуратно опустили ящик на пол.
— Сейчас и повесим, — один безразлично пожал плечами. — Тут вешать-то нечего. Часа за два закончим.
— Да кто же с вами, такими умными, тут сидеть останется? — директор отбросил перо, развалился в кресле. — Сторож тоже спать хочет.
— Пусть спит, кто ему мешает? — второй задумчиво поскреб нос.
— А вы, значит, в это время деру дадите? — ехидно покивал Трифон Болеславович. — Нет уж, ребята, в понедельник с утра вешать будете!
— Так нам завтра в ночь назад ехать нужно, — принялся объяснять первый. — Хозяин, вы, если нам не доверяете, театр-то на ключ закройте. А мы за ночь все повесим. Утром проверите работу, вот и разойдемся без лишнего шума.
— И привидения нашего вы, значит, не боитесь? — съехидничал директор. — Ночью-то у нас такая мистика творится — хоть стой, хоть падай! Ни души в театре не остается, а если кто и есть, так наутро весь бледный сидит, дрожащий! — очень уж Трифону Болеславовичу не хотелось утром перед спектаклем работу проверять.
— Привидения? — молодцы переглянулись.— Не, хозяин, привидениями нас не запугать. Скрутим и в клетку до утра посадим.
Директор тяжело вздохнул. Директор почесал макушку, так и не найдя больше поводов отложить смену занавеса до понедельника.
— Ладно, — проворчал наконец. — Оставайтесь. Но только попробуйте у меня что-нибудь испортить — уши обоим оборву!
Молодые люди покивали и понимающе заулыбались. «Уломали», вроде как.
Поздно ночью, когда все благовоспитанные горожане видели десятый сон, Фиска, воровато озираясь, кралась к черному ходу. Ругала себя на чем свет стоит — сама же вечером обещала Марье Семеновне починить испорченную шляпку от костюма, и забыла ее... где-то. А где — не вспомнить, по всему театру искать придется.
Пальцы замерзли на ночной прохладе, дрожали и не слушались. Тихо везде, и сверчки заливаются в сиреневых кустах. Узенькая дорожка к незаметной дверце серо-лиловая, по плитам тени скользят — то облако набежит и скроется, то ветки шелохнутся в желтом свете фонаря. А холодок спину нет-нет, да тронет — никого нет в театре, только одинокое привидение.
Дверь открылась, привычно щелкнув, — Фиска часто приходила в театр первой, доделывала то, что не успела с вечера. Если не успеешь, Трифон Болеславович разругается.
Темень кромешная, ни звука. И половицы в подсобке скрипят, а под полом мышь скребется. Или не мышь?..
Фиска замерла, прислушавшись. Да нет, обычный мышиный шорох. Всегда такой был, даже до привидения.
Свечка зажглась неохотно — слишком дрожали руки. Пальцы тронуло тепло, желтым высветился ровный круг на полу.
Фиска огляделась. В подсобке, куда целый день никто не заглядывал, искомой шляпки, конечно, не обнаружилось. Поломойка сглотнула слюну — на поиск пропаж в ночном театре она не нанималась!
Дверь из подсобки вывела ее в короткий коридор, темный-темный. Неровный ряд кирпичей рыжел, стоило поднести свечу ближе. Свет мягко переползал от одного кирпича к другому, затемнял трещины, похожие на черную паутину.
Скр-рип!
Крупная дрожь прошла от коленок к плечам. Фиска резко обернулась, свет мигнул.
Ах, да это же просто дверь, которую она забыла закрыть! Вон, и свет тусклый виднеется в щелку. Должно быть, луна взошла и заглядывает в окно подсобки.
Сквозняк еще пару раз повернул дверь на петлях и улетел, бросив надоевшую игрушку. Тени впереди расползались неохотно, Фиска шла, чувствуя, как ноги деревенеют.
А ну как вон там за углом под лестницей сидит... нечто?
Ярко нарисовалось: темный угол, швабры и ведра виднеются, и сидит там притаившийся призрак. Только выйдешь к лестнице — за ногу схватит и утянет в темноту!
Фиска звонко взвизгнула, когда около лестницы ее нога действительно за что-то зацепилась. Замерла, ни жива ни мертва. Ну все, конец пришел! Поминай как звали!
Глянула вниз, готовая вопить и брыкаться, а там! Спокойненько лежит половая тряпка, забытая на проходе.
Как взлетела по лестнице — сама не поняла, но очнулась уже на последней ступеньке. Сердце зашлось — того гляди выскочит. Глухо стукает в висках, а на уме только одно «свят-свят» крутится. Спаслась на этот раз! Пошалил призрак, да не утащил!
Впереди — прямой коридор к сцене, закрытая дверь в гримерную виднеется. Половицы поскрипывают по-ночному протяжно, ходики тикают спокойно так, как днем.
Только слегка сердце унялось, а впереди, там где сцена пустая, вроде, шевельнулось что-то. Пригляделась — нет ничего, темнота.
Перекрестилась дрожащей рукой и пошла медленно вперед. А глаза от сцены не отвести, темно там, тихо.
Шаг, другой. Скр-рип!
И снова дрожь по коже, сердце стукает — на весь коридор слышно. Обернулась — нет никого. Да кому же там быть-то?! Пусто в театре, никого тут по ночам не бывает. Призрак только бродит, завывает и записки свои поганые пишет.
А на сцене снова мелькнуло что-то, задвигалось, заколыхалось.
Фиска так и встала, подняв свечку выше.
На сцене метался желтый свет, мелькали алые всполохи. Что-то огромное колыхалось широкими волнами, черная тень то нависала, то терялась в темноте. Что-то позванивало, шептало на тысячу голосов, шуршало. Вверху, высоко-высоко, зажигались желтые огни, как два глаза, и сразу гасли.
Волосы на загривке встали дыбом, холодный пот обдал спину. Фиска смотрела на пляску нечистой силы во все глаза, боясь шевельнуться.
Но когда в зале что-то загрохотало и взвыло, несчастная девушка не выдержала. Коротко взвизгнула и, изо всех сил вцепившись в свечку, рванула прочь из театра.
— Эй, Петь, а ты в привидений веришь?
В полумраке зала бронзово блестели ручки кресел и мягкие изгибы люстр. Горели лишь несколько свечей у самой сцены — ради пары припозднившихся рабочих никто не стал зажигать основное освещение. Свечи нынче дорогие, опоздали — сами выкручивайтесь.
Только во время спектаклей этот зал светился благородным золотом. Праздничными огнями вспыхивали люстры, перемигивались канделябры на стенах. Краснели обивка кресел и ковры, в стороны разъезжался бордовый занавес. И на сцену выходила божественная Венера, ее прозрачное и чистое, как лесное озеро, сопрано ворожило и притягивало.
Но сейчас в зале были только двое — оба сидели под потолком на стремянках и сноровисто крепили тяжелый занавес к петлям.
— Вань, ты чего? — второй, похоже, не понял. — Нет тут никаких привидений. Это все сказочки чокнутых театралов.
— Ясное дело, нет, — тот, которого звали Ваней, пожал плечами. — Это я так, из интереса спросил. Здание старое, красивое, с историей. Если бы я был привидением, именно в таком доме завелся бы.
— Скажешь тоже, — Петр расхохотался и чуть не выронил занавес. — Эти провинциалы суеверные — жуть, и ты туда же. Привидение придумали и трясутся. Бу-у, придет злой призрак и запугает до смерти! Если бы я был привидением, посещал бы только кладбища.
— Чего это ты про кладбища заговорил? — неприязненно спросил Ваня. — Крестись, давай!
Оба перекрестились, огляделись и продолжили монотонно нанизывать петли на крючки. Огоньки свечей внизу дрожали, только две наверху горели ровно и ярко. По стенам и потолку ползали черно-золотые, гротескно искаженные тени.
— Говорят, на старом кладбище у церкви Николая Чудотворца по ночам мужчину во фраке видели, — вдруг сказал Петр. — Высокого такого и худого, как скелет. Ходит он между могил, на памятники смотрит и вздыхает тяжело, словно всех покойников лично знал.
— Да ну тебя, Петь, — Ваня поежился, снова огляделся. — Нашел время байки травить.
— Ничего не байки! — искренне оскорбился Петр. — Самая что ни на есть правдивая правда. У меня друг старый служит там на конюшне, он и рассказывал. И вот еще — у того же кладбища стоят старые погоревшие конюшни, ну, те еще, которые до перестройки были. Так в них в полнолуние ржание слышится и конский топот.
Оба покачали вихрастыми головами, огляделись и перекрестились.
Работа двигалась медленно. Новый занавес уже успел собрать всю пыль со сцены и стать привычно бордовым из алого.
— А мне, — наконец не выдержал Ваня, — рассказывали, что на Малой Никитской свое привидение есть. Там в купеческом доме, где вдова Захарова умерла, оно является. Приходит в три ночи, по полу топает и в трубу стучит.
«Скр-рип, тук-тук-тук! — тут еле слышно откликнулось из-под сцены. — Бам-с!»
Оба работника замерли, во все глаза глядя друг на друга.
— В-ваня! — заикнулся первый. — Не шути так!
— Так разве ж это я?! — второй сглотнул, сжимая в руках занавес. — Давай-ка быстрее закончим и пойдем отсюда, пока нечисть не явилась!
Петли, раньше охотно надевавшиеся на крючки, теперь норовили выскользнуть из рук, занавес казался необычайно тяжелым и широким, почти бесконечным. Тишина стала напряженной, фитили неприятно потрескивали, огоньки дрожали все сильнее.
Хлоп! Неизвестно откуда взявшийся сквозняк задул свечку.
— Ваня! — заскулил Петр. — Чего ты возишься?! Крепи второй край, и пойдем отсюда, завтра утром поправим!
Скр-рип!
Оба замерли, уставившись в темноту коридора за сценой. А потом быстро-быстро заработали руками, путая петли и крючки.
Скр-рип! В темноте за сценой что-то двинулось.
— Ваня, — хрипло прошептал Петр.— Ты видишь?..
— Угу, — откликнулся Иван, только с третьей попытки попадая крючком в петлю.
Бух! Что-то свалилось на пол, покатилось, бренча.
— В-ваня! С-смотри! — Петр вдруг спал с лица, указательным пальцем тыча в сторону коридора.
Там, среди теней, стояла белая фигура покойницы со свечой в руках. Истинная смерть — только косы не хватает — бледная, болезненная.
— Уу-у! — взвыли работники на два голоса. — Не-ечисть!
И покатились вниз с лестниц, а потом, пихая друг друга локтями, понеслись к окну.
В воскресенье старый театр преобразился. Парадный вход открыли, из кладовки достали бордово-пыльный ковер, весь пропахший сосной, люстры вычистили, лестнице вернули исконный мраморно-белый цвет.
К семи часам в театр начали сходиться и съезжаться зрители — люди шли на других посмотреть и себя показать, обсудить столичные слухи, помериться доходами и новыми сделками. Свадьбы, похороны, рождение — все обсуждалось здесь, перед спектаклями.
В это воскресенье Марья Семеновна готовилась не то, чтобы тщательнее, чем обычно, но как-то озлобленно. Капала в глаза белладонну, терла щеки, терзала волосы. Фиска изредка заглядывала в гримерную, боясь попасть под горячую руку, и судорожно нашивала цветы на шляпку. Только когда последний бутон украсил головной убор Джульетты, Фиска отважилась подойти к актрисе.
— Вот, готово все, — пролепетала она и уже решила исчезнуть с глаз долой, да не тут-то было.
— Помоги-ка мне, — хмурая Марья Семеновна подозвала ее к себе, протягивая белый парик. — Сегодня все должно быть идеально.
— Марья Семеновна, вы очень бледны, — заметила Фиска, помогая ей надеть парик. — Неужто ночью не спалось?
— Не спалось, как же! — почти прошипела актриса. — Ну, Петр Георгиевич! Я вам покажу, как ролями второго плана мне грозить! Все равно никого лучше не найдете!
Фиска только головой покачала — ссоры режиссера и актрисы случались по десять раз на дню, но на этот раз переругались они крепко, хоть Трифону Болеслававичу жалуйся.
— Я ему такую арию покажу — на коленях прощения просить будет! — злорадствовала Марья Семеновна, надевая туфли. — Пусть только заикнется потом... ах!
— Марья Семеновна?! — только отвернувшаяся Фиска вмиг оказалась рядом. — Что такое?!
— Ну, Петр Георгиевич! — сквозь стиснутые зубы шипела актриса, неловко стаскивая туфлю с правой ноги. — Ну, сволочь! Какая же ты сволочь, Анастасия Федоровна, совсем как наше привидение!
Фиска склонилась к упавшей туфле, потрясла. По полу покатились, зазвенели кнопки, капнуло что-то темно-красное.
— Марья Семеновна, — губы не слушались, язык заплетался. — Я сейчас. Врача! Сейчас, одну минутку!
— Стой, дуреха! — актриса еле успела схватить поломойку и вернуть на место. — Сиди тихо! Я этой клуше весь грим испортила и в капли для глаз лимонного сока накапала! На мое место метила?.. Краску в пудру наливала и костюмы резала?.. Войны хотела?.. Будет ей война!
— Но вы, Марья Семеновна, вы... — Фиска никак не могла взять в толк, чего от нее хотят. — Вы ведь не сможете выйти на сцену!
Марья Семеновна нахмурилась, отобрала у поломойки свою туфлю, проверила, чтобы внутри не осталось кнопок. И как ни в чем не бывало ее надела.
— Еще как смогу, — и хищно улыбнулась. — И выйду. И выступлю так, чтобы у нее даже мысли не проскользнуло меня заменить!
В это время в коридоре кто-то засуетился, забегал. Похоже, привидение на этот раз нашло себе новую жертву.
Зрители давно расселись по местам, давно было выпито шампанское, и закончились новости. Обсуждение пошло по второму кругу, но уже вяло, то и дело перемежаясь аплодисментами. Спектакль задерживался.
Солидный столичный купец с семьей занял импровизированный первый ряд — мягкие кресла, выставленные перед сценой исключительно ради дорогого гостя.
— Опаздывают, — кривилась купчиха во втором ряду, медвежьей хваткой вцепившись в бинокль. — Уйду сейчас!
Сзади возмущалась еще одна дама, не пожелав остаться в стороне.
— Постой, мама, похоже, начинают, — мужской голос заставил заглохнуть поднимающийся балаган. — Оркестр пришел.
Оркестр, и в самом деле, пришел, расселся, настроил инструменты. Зрители затихли, готовясь приобщаться к высокому искусству.
С первыми аккордами занавес поехал в стороны, на сцене показалась прекрасная Джульетта, по-девичьи бледная и чистая. Столичный купец ахнул и уставился на нее, не отвлекаясь на горящий взгляд и пинки жены.
Занавес странно колыхнулся, похоже, сраженный неземной красотой актрисы на сцене. Зрители, не в силах пошевелиться, наблюдали, как по нему прошла еще одна подозрительная судорога, а потом вверху под потолком появилась темная щель, и принялась расти, шириться. Бордовые волны дрогнули, пошли мелкой рябью и обрушились вниз водопадом, накрывая оркестр и первые ряды.
В наступившей тишине был слышен только шорох копошащихся под тканью людей, и бас хозяина театра звучал как никогда резко:
— А подать мне этих шельм-работничков!!
Петра и Ивана нашли быстро — в ближайшем кабаке за кружкой пива они травили байки о призраке, нагнетая еще больше страху перед таинственным театром, «в котором нечисть зубастая по ночам бродит и людей пожирает». Скрутили пьяненьких работников без труда, а через несколько минут они предстали перед страшным судом в лице разозленного Трифона Болеславовича.
Хозяин театра уже успел поговорить со столичным купцом, тремя купчихами и одним купеческим сынком, так что был доведен до белого каления и чертиков в глазах.
— «Все за ночь сделаем», значит? — бешеным ревом поприветствовал он заметно струхнувших парней. — «Пойдите навстречу, ничего не испортим», значит?! Ах вы подлецы, даже занавес повесить не можете! Вот напишу вашему хозяину, пусть сам с вами разбирается!
— Хозяин, — у мгновенно протрезвевшего Вани язык все равно заплетался. — Вы не подумайте чего дурного! Мы бы хорошо все повесили, если бы не ваше привидение...
— Ах, привидение! — окончательно рассвирепел Трифон Болеславович. — Я вам таких привидений отвешаю, месяц не встанете! Чтобы завтра же все повесили! Привидение! Изгнать это привидение к чертовой матери!
У Трифона Болеславовича слово никогда с делом не расходилось. Следующим же утром в театре появился старенький батюшка из ближайшей церквушки.
Грядущий акт экзорцизма сперва обсуждался без лишних ушей в кабинете директора, а потом оттуда вышел серьезный и хмурый, словно чем-то озабоченный, священник с тяжелым серебряным крестом наперевес. Походил по театру, читая молитвы, осенил сцену вместе с работающими на ней Петей и Ваней крестным знамением, прочитал несколько молитв перед зеркалом, побрызгал святой водой. Повторил трижды «Amen» перед главным входом и ушел, сказав, что никого в театре нечисть больше не потревожит.
Безвременно почившего и такого удобного призрака оплакивали всем театром. Марья Семеновна готовила страшную месть Анастасии Федоровне, на этот раз от своего имени, Фиска остервенело драила пол, понимая, что уважительных причин отлынивать больше нет. Петя с Ваней вздыхали, жалея, что привидение не было изгнано еще вчера. Один Трифон Болеславович отмахивался, приговаривал «олухи суеверные» и снова пересчитывал доход за месяц.
После этого случая привидение никак не проявляло свою деятельность — записок на дверях больше не появлялось, никто по ночам не завывал, половицами не скрипел и припозднившихся слуг не запугивал. Пару месяцев спустя театр успокоился. Спектакли ставились один за другим, столичного купца задобрили бесплатными билетами, Марью Семеновну успокоили, Анастасию Федоровну привели в себя. Конечно, шло все не слишком гладко — и костюмы, бывало, рвались, и буквы на афишах криво писались. Просто сваливать собственные оплошности стало не на кого.
Правда, по городу вскоре поползли слухи, что в ближайшей приходской школе по ночам стали твориться всякие непотребства — то мелом лавки обмажут, но бранные словечки на досках понапишут. А писали неграмотно так, до смешного, даже дети веселились.
Шалуном, поговаривали, занялись местные учителя, и он под их чутким руководством даже делал успехи. Но дело это было темное, недостоверное и театра никак не касалось.
Как мало нужно теням...
Когда сторож заколотил чердачное окно, у нас стало совсем тоскливо. Скучно-то и раньше было, а теперь хоть волком вой: по углам паутина старая висит, темнота, духота. И половицы скрипят, как кости дядюшки Морри. Мне-то что? Мне теперь только лучше — где хочу, хожу, по углам не прячусь. Но скучно — жуть.
Это раньше семья у нас жила, дети были, бегали тут, меня по вечерам шугались. Бывало, иду, как сейчас, по коридору, а они мне навстречу. И сразу ор на весь дом: «Тень! Тень! Мама, там какая-то тень!» Тут главное не зевать, а то подсвечником в лоб получить можно. И ни звука! Игры — играми, а до сумасшедшего дома бедняг довести — раз плюнуть.
Хорошо жили, а потом выросли все и разъехались. Теперь-то у меня только дядюшка Морри с его дружками остался — по вечерам сидят, в карты играют, байки травят. У дядюшки череп белый, я раньше до дрожи его боялась. А потом ничего, привыкла; дядюшка — он добрый, только костями по ночам гремит жутко.
Бывает, к нам приезжают. Правда, ненадолго и незнакомые все: походят, поглядят по сторонам, ступенями лестницы зря поскрипят и всё — до следующего раза. Никогда не остаются. А зря: дом у нас большой, красивый был бы, если пыль с люстр стереть и чехлы с мебели снять. Кладовка под лестницей очень удобная, жаль, запылённая вся и хламом забитая. Кабы не хлам, я б там жила, а так приходится в платяном шкафу ютиться, днём от солнца прятаться. Я, конечно, люблю солнце-то, но больше утреннее и вечернее. А дневное солнце злое, и небо словно выжженное. От такого у нас все прячутся, даже Арахна на чердак забивается.
Вот как сегодня: чуть рассвет — она на чердак. А мне по дому в обход — чехлы поправить, следы в пыли стереть. Давно дядюшка учил: дома никого нет — всё равно ни следа не должно остаться.
Только со вторым этажом закончила, тут слышу:
— Бабах! — снизу. Я так и подскочила. Опять дядюшка кладовку громит! Чуть потеряет что — сразу в кладовку, точно магнитом его тянет.
Я бегом туда — дядюшку из завалов вытаскивать. Опять, небось, шахматную доску искал.
Бах! — снова слышно снизу. И громко так, словно доски кто от стены отрывает. Да это не дядюшка хулиганит, это пришёл к нам кто-то!
Их было несколько, я насчитала пятерых, но снаружи тоже копошились и гремели. Дверь распахнули настежь, с окна содрали доски, холл залило светом яркого утра. А я и забыла уже, что под лестницей у нас так тесно. Зато обзор что надо.
Видно, как в дом втаскивают лестницы, коробки какие-то, доски. Куда столько?! Ни на какой чердак не поместится! И на пол кучей сваливают. А один, толстый как четыре дядюшки, у окна со складным метром стоит и раму обмеряет, бурчит что-то себе под нос.
Не знаю, сколько они тут ходили, но когда ушли, солнце уж через дом перекатилось. А хлам свой посреди холла оставили, мало нам тряпья в кладовке.
Выбралась из-под лестницы и сразу в ящик ногой вписалась.
— Ох!
Стою, ногу потираю. Ящик большой, зараза, и оттащить с прохода некуда. Разве что вон туда, к стене его прислонить.
— Тень, что это ты делаешь?
Вот и дядюшка Морри явился, стоит на лестнице, суставами скрипит.
— Да притащили дрянь какую-то, надо убрать, — а сама ящик за ручки волоку, тяжёлый он, что кирпичами набит.
А дядюшка уж по лестнице спускается, еле ноги переставляет.
— Тень, так это у нас ремонт делать будут.
Я аж ручку ящика выпустила, он как по полу грохнет — пыль столбом.
— Что делать? — спрашиваю. С потолка Арахна на паутине свесилась, тоже не понимает, вроде.
— Ремонт, — повторяет дядюшка. — Обои переклеят, люстры почистят, окна починят. Помню, как-то госпожа Наталья такой «ремонт» затеяла, я тогда ещё молодой был, совсем как ты, Тень. Чуть не нашли меня, насилу под лестницей упрятался.
— А зачем нам ремонт? — что-то подозрительно это, и прятаться от того толстяка не тянет. Найдёт, и всё, поминай как звали. — У нас и без ремонта неплохо.
— Ремонт — это признак больших перемен, — глубокомысленно скрипит дядюшка. — Наш дом кому-то продали, скоро жилец из людей появится.
У меня так челюсть и отвисла.
— Значит, пора встречать гостя, — Арахна ногами перебирает, ажурную сеть вьёт. У неё на чердаке от сетей красиво — залюбуешься, особенно утром. Солнечный луч серебрит нити, бегают радужные блики, что капельки воды.
— Подожди ты встречать, — фыркает дядюшка. — Сперва от его ремонтников уберечься надо. Тень, ты мою доску, часом, не видела? И куда я её вчера положил?..
Ну что с него взять? Совсем старый стал.
Утром явились всем гуртом. Застучали молотками, я чуть из шкафа не выпала. На лестницу выглянула — мать честная! — всю стену ободрали до кирпича, ковыряют что-то, мазюкают. А тот толстый задумчиво так, одним пальцем, арахнову сеть трогает.
— Ну и пауки тут, — и головой качает.
«Ладно, — думаю, — посмотрю вечером, чего вы тут наворотите».
Ага, дадут мне выспаться, как же! Весь день дом ходуном ходил: то сверлят, то стучат, то вопят благим матом. Только под вечер прикорнуть удалось.
А стену они всё-таки проломили и окно выбили, нелюди.
Дом обошла — вроде, ничего не пропало. К дядюшке бы зайти, не добрались ли до него?
Только свет впереди замаячил, слышу — спорят. В комнату заглянула, а дядя с друзьями вокруг стола сидят, черепа над шахматной доской склонили — думают, вроде. Дядя ноги к камину вытянул, во рту трубку перекатывает. Ничего ему не сделается, даже ремонт нипочем.
Тяжёлым был май, весь месяц у нас хозяйничали, дом вверх дном перевернули. Чердак разворотили, пришлось нам с Арахной в одном шкафу ютиться, а как за комнаты взялись, и вовсе беда пришла. Не спрячешься, во все щели заглядывают. Шкаф мой трижды из комнаты в кладовку перетаскивали, днём! А я-то внутри, мне все синяки получать, когда они спотыкаются. Однажды на улицу выволокли под навес да там и бросили.
Мы с Арахной еле ночи дождались и к дядюшке. А он под лестницей сидит, руки трясутся, коленки сбитые. Все его друзья разбежались. Мы ему втолковываем: убираться отсюда надо. Можно в церковь заброшенную, что у кладбища за лесом, можно особняк другой подыскать, раз в этом не рады. Особняков в округе много — живи, не хочу. А дядя упёрся рогом: «Не пойду ни за что, здесь родился, отсюда мои кости вынесут на свалку».
Не бросать же старика одного. И мы остались. Втроём кое-как переждали пару дней, а там и шкаф с улицы вернули, и друзья дядюшкины подтянулись, побитые все. А как из кладовки выбрались, дом не узнали. Блестят новые люстры, обои цветастые. Где раньше зал для танцев был, теперь диванов понаставили, какой-то техники. Всё чистое, ни пылинки. Хорошо хоть шкаф мой на месте в гостевой комнате остался.
Дядюшка свою коморку как увидел, дар речи потерял. Кресла кожаные стоят, камин мраморный. В кресло упал и говорит:
— Ну и хозяин!
И снова тишина, да надолго. Уж июнь за середину перевалил, а от нового жильца ни слуху ни духу. Дядюшка, как прежде, вечерами карточные посиделки затевает и скрипит по ночам, Арахна на чердаке новую сеть плетёт, а я по дому без цели слоняюсь, прибираюсь, где надо, за дядюшкой слежу. То мышей из подпола выдворю, то летучих мышей — с чердака. Красиво у нас теперь, а что толку? Скучно-то так же.
Утро сегодня солнечное, в сон так и валит. Вся иззевалась, пока до шкафа шла. Только удобно устроилась, слышу — голоса. Я аж зевком подавилась. На лестницу вылетела, смотрю — дверь открыта, и снаружи говорит кто-то. Громко так говорит, ругается, вроде.
«Ремонтники не вернулись бы», — думаю. Под конец-то они именно так говорили, гоготали, как пьяные, гобелен наш подпалили.
Тут с улицы что-то как хлопнет, и сразу шаги по гравийной дорожке. Ну и ну, чемоданы тащат. Один, два, три... не многовато ли чемоданов?! И вверх по лестнице. Еле за углом спрятаться успела, а они чемоданы в салон заволокли и назад. Опять тащат что-то, коробки какие-то, пакеты.
Приехали! Ну наконец-то!
К лестнице поближе перебралась, сижу, наблюдаю, зевки давлю. Интересно же, что за человек.
Вплывает. Сразу видно: хозяин. На улице жара, а на этом рубашка чёрная, и пальто через руку переброшено. А высокий — потолок подпирает, и смотрит мрачно. В одной руке чемоданчик, в другой — аппарат какой-то маленький, и он с этим аппаратом разговаривает. То ли волшебник, то ли дурачок.
Недолго говорил, а потом в аппарат свой пальцем ткнул и наверх. Как отпрыгнула с дороги, не знаю, рефлекс, наверное. В салон вошёл и дверью — хлоп!
Н-да, мутный тип. Чувствую я, совсем тоска нас тут проглотит.
Поздно проснулась, уж звёзды зажглись. Луна светит прожектором, ночной мотылёк кружит — то близко подлетит к окну, то в темноте пропадет.
Что ж, пора вставать. Раньше и вовсе без людей жили, глядишь, и с этим чудиком не околеем.
К дядюшке заглянула, а он за своей доской один сидит, остальные в карты перекидываются. И у них скука расползлась.
Пока до лестницы шла, пару арахновых сетей смахнула. Переизбыток украшений — тоже плохо.
Тут слышу — рычат. Неужели проворонила кого? В комнату заглянула, а там этот на кровати лежит и храпит вовсю. Откуда только звук берётся — он хоть высокий, но худющий. А на стене прямо над головой его, Арахна сидит. Ждёт чего-то.
— Эй, Арахна, ты чего делаешь? — и на гостя кошусь, не проснулся ли? Куда там! Даже не дёрнулся.
— Да я сеть сплести к приезду не успела, — объясняет Арахна. — Может, он обиделся, вот и запирается в салоне? Не встретили же, ничего не приготовили. Думаю, сейчас сплести, что ли?
А идея-то ничего. Может, обидчивый он просто? Помню, как-то дядюшка на меня обиделся, три дня ни слова не говорил, только зубами стучал. А зубами дядюшка стучит так, что дрожь пробирает.
— Ты просто гений, — говорю. — А я на чердак сбегаю, голубиных перьев принесу. Украсим ему комнату, а то уж больно тоскливо у него.
Что тени путь до голубятни и назад? Мигом обернулась.
Арахна узоры над кроватью выплетает, а я стою внизу, любуюсь, жду, когда закончит, чтобы не порвать ничего. Сеть широкая выходит, даже на чердаке такой нет. Тут смотрю, расползается уголок, вот-вот оборвётся.
— Арахна, правый угол.
Гость как всхрапнёт!
— Что? — и сел на кровати.
Арахна от неожиданности на нити оскользнулась, да как полетит вниз. Чуть на колени гостю не шлёпнулась, повисла над одеялом.
Это ж надо так орать! Нас что ветром сдуло, перья во все стороны.
Как до чердака добежали — не помню, на верхней ступени сидим, отдышаться не можем.
— Ему бы в опере петь, — Арахна лапы потирает, прислушивается к затихающему эху. — Такой талант пропадает.
А мне обидно до слёз, мы-то к нему со всей душой, а он сразу в крик.
Чуть утро, слышу, гремят на кухне. Полпятого утра! Совсем из ума выжил.
Спускаюсь туда, заглядываю аккуратно. Нет, солнце сюда не добралось ещё, можно идти.
Заросшие сиреневые кусты в окно ветки тянут, нет-нет, а найдётся в зелёной гуще запоздавшая белая кисть. Хорошо у нас на кухне, только утром солнце здесь показывается.
А что это там такое дымится?..
Фу, экая дрянь! Как можно есть такую лапшу? Она же как червяки и твёрдая. Да ещё водой её залил зачем-то. И воняет — жуть, то ли перцем, то ли маслом. Бывает такой запах у подпортившегося подсолнечного масла — вроде, ничего особенного, а вдохнуть тошно.
Только шаги снаружи — я в тёмный угол. Ну точно, рефлекс!
Заходит этот, и опять со своим аппаратом, к уху его приложил и разговаривает. Да так странно, словно ему отвечает кто.
— Миш, как думаешь, паук размером с кошку — это реально? — пауза. — Нет, я не перебрал вчера. Прекрати ржать, — пауза. — Миш, у меня весь потолок в паутине и перья валяются, — пауза. — Нет, я не перепутал ворону с пауком! И перья там не вороньи, — пауза. — Да он их просто жрёт! Скоро мне на голову будут птичьи трупы сыпаться! Высосанные! Нет уж, съеду я отсюда! Сегодня же!
И опять пальцем в свой аппарат — тык. «Да ведь это телефон!» — вдруг приходит в голову. Как есть, обычный телефон, только маленький. Удобная же штука!
И сразу от сердца отлегло. Выходит, никакой это не волшебник, самый обычный человек. То-то он орал, когда меня увидел. И всё ж интересно, Арахне-то за что досталось? Неужто пауков ни разу не видел?
Не съехал бы, в самом деле. Третий день ворчит, позавчера утром каких-то людей по телефону вызвал, они нам весь чердак загадили. Воняет теперь, словно под крышей пара кошек сдохла. Недели три назад. Интересно, как скоро весь дом провоняет?
Арахна чихает без роздыху, у дядюшки голова разболелась. Да и мне неуютно, в шкафу родном и то запашок чудится.
В общем, сегодня не выдержали, открыли окно. Жилец наш как хочет, а мы следовать его привычкам не намерены.
Всю ночь искали кошек, не нашли. Но воняет, вроде, поменьше. Наконец-то высплюсь!
Только с чердака спустилась — этот навстречу. А бледный, точно мертвец, под глазами синяки. Вот не пойму я, зачем в дом всякую пакость тащить, если сам не рад?
Но успокоился, вроде. Грозиться съехать перестал, в кабинете заперся, дни напролёт не выходит. И чего там такого интересного? Смотрела я краем глаза — бумаги какие-то на столе, на них карандашом нарисовано что-то, ровно так. Ничего особенного.
Взяла пару чистых бумажек, у него их всё равно целая пачка. Карандаш нашли, с Арахной сидим, зарисовываем. В смысле, я зарисовываю, а она советует: «Вот тут тень погуще сделай. Да не так! Сильнее жми, ещё сильнее».
Дядя сперва только головой качал: «кубизм», а потом присмотрелся и предлагает:
— А давайте я вам ленту Мёбиуса нарисую.
И нарисовал финтифлюшку. Ей-богу, дольше название учить, чем рисовать. И ещё много чего нарисовал: треугольники всякие, прямоугольники. Ясное дело, молодость вспоминает. Он у нас в Академии Наук два года служил, там и нахватался. Еле к утру отбились от него.
Вечером просыпаюсь — голова чугунная, ну точно лента Мёбиуса там весь день крутилась. И бумага, как назло, закончилась, а мы-то собирались дядюшку сегодня рисовать.
«Ладно, — думаю, — авось от пары листков не обеднеет».
Насилу дождалась, когда спать уйдёт, листы схватила и к дядюшке. Арахна уже заждалась, сели с ней рисовать портрет.
В общем, к утру пришлось признать, что портрет не вышел, только бумагу зря извели. Арахна считает, что надо с чего попроще начать. А дядя посмотрел и говорит:
— Нет, сюрреализм. Точно сюрреализм.
Нарисовала Арахну. Только ей не понравилось. Говорит, надо восемь ног, а не двенадцать. Посчитала, действительно — восемь. А двенадцать всё равно лучше, равномерно так.
А что наш художник скажет?.. Заглянула я к нему на днях, а он за доской сидит, рисует. Красиво, на холсте синее всё, как предутренние летние сумерки, и паук с человеческим лицом паутину вьёт. Арахна говорит, на меня похож. Наверняка мстит за ноги.
Выбрала пару самых удачных рисунков, на подоконник подложила, будто само с улицы прилетело — как раз окно открыто, дождалась, когда в кабинет зайдёт, сижу под дверью, жду. Интересно, кубизм или сюрреализм?
Слышу — шаги. Вооот, сейчас он своему другу позвонит...
— Миш, — из-за двери слышно, — мне угрожают. Жуть какую-то на подоконнике выложили. На втором этаже.
«Жуть»?! Сам ты жуть! А этот за дверью не унимается, горазд же трепаться.
— Сорвать осеннюю выставку? И что он написал? Вполне в стиле Никитина. Он параллельно выставляется. К чему только такая глупость? Миш, у меня тут чертовщина какая-то творится. Дом с привидениями. Только пауков потравил, теперь это. Если так дальше пойдет, на днях приеду.
Чёрт. Ну вот, доигралась. Сама знаю, глупость сделала, нельзя было рисунки подкладывать. Правильно дядя говорил — от людей в доме подальше держись, с ними, конечно, прятаться приходится, а без них того хуже. Помни, кто ты есть, Тень. Лучше однажды на глаза не показаться, затаиться, чем потом годами на стену со скуки лезть.
Неделю сидим тише воды, ниже травы. Даже бумагу пореже беру, чтобы в глаза не бросалось особо. Рисунков целая кипа скопилась, жжём потихоньку в камине.
Жилец наш сначала по коридорам ходил, озирался, даже на чердак поднялся, автора рисунков искал. А потом отошёл, вроде, успокоился, картину свою домазал.
Однажды просыпаюсь вечером — пусто в доме. Я искать! В кабинете пусто, в салоне пусто, только закатное солнце в окна. Всё, думаю, уехал. И не предупредил ведь, подлюга, даже картину с собой не взял. Жаль стало — жуть, всё ж не один день под одной крышей жили.
В кабинете села, на картину смотрю. А паук-то на ней улыбается! И в самом деле, на меня похож, самую капельку.
Только стемнело, перед домом как затарахтит! Я аж подскочила. В холл наш жилец вваливается, весь сумками обвешанный. Еды приволок, словно на месяц осады, сплошные макароны в банках. Н-да, печальный месяц его желудку предстоит.
Но самое главное — это три пачки бумаги! Вот теперь можно сколько угодно брать.
А ещё из бумаги можно самолётики делать. Нам дядя показал, сложил его из рисунка в два счёта и до камина пустил.
Пару ночей с Арахной на чердаке тренировались — я сложу, а она запускает с паутины — летит, не летит? Под конец наловчились паутину как тетиву оттягивать. Хорошо летают, далеко.
— А давай из салона по голубям? — предлагаю. Как раз с той стороны их леток, чудом в окно не залетают. Давно пора пугнуть.
С утра пораньше пристрелялись, я самолётиков три десятка заготовила. Только голуби полетели — мы по ним прицельным огнём, одни перья кружат.
Тут слышу, шаги в коридоре. Вот ведь, принесла нелёгкая! Мы с Арахной за шторы, чуть не попались. Я из-за шторы выглядываю, наблюдаю. Дверь открывается, наш жилец входит. О нет, самолётики!
Долго над столом стоял, наши самолётики изучал.
Эй, положи на место мою эскадрилью, я на неё два часа потратила! Унёс, зараза.
Потом, кстати, я её в мусорном ведре в полном составе нашла. Ничего святого для него нет!
Второй день пьёт.
Сначала по комнате из угла в угол ходил, то с телефоном сядет, то карандаши схватит. На весь дом вопил: «у нас же договор был! Какого чёрта?!»
А теперь только в себя придёт, в газету смотрит и опять за бутылку. Рисовать совсем перестал, где-то наши самолётики нашёл, в салоне у камина сидит, жжёт их.
А дядюшка только вздыхает, понимает, вроде, отчего жильцу нашему плохо, а не говорит.
— Арахна, может, пугнём его, чтоб сразу протрезвел? — под дверью сидим, наблюдаем за торжественным сожжением эн-ной эскадры. Даже мне, не то что дядюшке, жаль беднягу: совсем лица нет, весь посинел.
— А не рехнётся? — сомневается Арахна.
Так и ушли ни с чем.
И что-то развлечься ничем не можем, дома словно потемнело. Похолодало, как назло, дождь зарядил. Ночью по карнизам стучит, в щелях рам воет ветер, ну точно банши.
Два дня спустя надоело мне это до чёртиков. Дядюшку к стенке припёрла, выкладывай, говорю. А он мне газету под нос суёт:
— Видишь?
Ну, прочитала обведённое, бред какой-то. Какую-то выставку отменяют, подумаешь.
— Нет, — говорю, — нормально расскажи.
— Да что тут рассказывать, — отмахивается дядя. — Жилец наш — человек творческий, а его выставку отменяют. Ему это... ну... как оскорбление. Как Арахне сети порвать и сказать, что они уродливы.
— Так грозятся отменить — не значит «отменяют», — я в заметку вчиталась, а там сплошные размышления, никакой точности.
— А я про что говорю? — фыркает дядя. — Только жилец наш уже обидеться успел и упиться умудрился. Ему до выставки два месяца, а у него конь не валялся.
— Так, — предлагаю, — давай мы с Арахной всё ему нарисуем. В чём проблема?
Дядюшку аж пополам сложило. Неужто плохо стало? Наклонилась, смотрю, хохочет он.
— Нет, — говорит, — на твоё творчество немного любителей среди людей найдётся.
Вот и думай, то ли обидеться, то ли гордиться.
А ждать, когда жилец сам в себя придёт, не хочется. Да и придёт ли — не шутка же, четыре дня в запое. Нет, тут надо что-то делать.
Может, белую горячку ему разыграть? На пару лет заречётся бутылку в руки брать.
Опять в коридоре свет не горит, того гляди на лестнице шею сломишь. Раньше, когда одни жили, мы двери открытыми оставляли, чтобы посветлей было, а теперь хоть глаз выколи. Только мимо салона прошла, как споткнусь! Вот чёрт, чуть носом в ковёр не угодила. Тут в салоне шаги, дверь открывается, этот на косяк облокотился, еле стоит. И заплетающимся языком:
— Кто здесь?
Нашумела всё-таки. Ладно, пусть живёт пока. И тихо так, на одной ноте: «Мяу!»
А он назад не ушёл, оживился даже, вроде, и зовёт: «кис-кис-кис».
Какое я тебе «кис-кис»?! Совсем сдурел?
До угла пробежалась, потопала слегка, ну точно кошка убегает. Назад посмотрела.
Куда ж тебя несёт?! Ты ж от стены до стены шатаешься, еле в коридор вписываешься! А идёт, не споткнётся даже.
«Ничего, — думаю, — меня в потёмках не видно. Пережду».
Еле дошёл ко мне, встал рядом, дышит тяжело и в темноту впереди вглядывается. Потом головой тряхнул и дальше пошёл. А я как обернулась, так и обмерла — впереди, в тупике за углом, где коморка дядюшкина, свет горит. Говорила ведь: закрывай дверь ночью, тебя отовсюду видно, он то и дело забывает.
А жилец-то наш быстро идёт, даром что пьяный! Я ему подножку. Пока вставать будет, до дяди добегу, запру их. Куда там, пошатнулся только и говорит:
— Иди ты...
Я так и встала. Как это: туда и идти?
Ну, дошёл он до коморки и внутрь.
И тишина...
Терять нечего, заглянула туда.
Дядюшка сидит, рот разинул, трубка вот-вот выпадет, за столом друзья его, карты на пол выронили. И этот стоит столбом, глазами хлопает, взбледнул только слегка.
Дядюшка-то не промах у меня, быстро успокоился.
— Заходи, — говорит, — гостем будешь. Чего в одиночку пить?
Этот так и сел прямо на пол и хрипло давит:
— С... с... скелеты!
Фу, как грубо.
Но дядюшка не обиделся, вроде.
— Ну и что, что скелеты? — говорит. — Зато по пустякам не допиваемся до галлюцинаций. А ты-то хорош: чуть не всё гладко — сразу в бутылку. Чем думаешь вообще? У тебя два месяца осталось, а картина только одна, и та кривая. Хочешь, чтоб над тобой все смеялись? Так бы и сказал: «хочу очередную статью в газете с сарказмом Никитина»! Тебе быстро её устроят. А над правдивостью никто долго думать не будет, главное же сенсация! Ну-ка иди, и чтоб без картины не возвращался!
Жильца нашего как ветром сдуло, только дверь хлопнула.
Вот и всё. Завтра не увидим его уже. А мне ведь никогда раньше не было так весело.
Дядя сидит, трубку в руках крутит, сгорбился в кресле. Мне любопытно — жуть.
— Дядь, а откуда ты всё знаешь: про сенсацию, статью, Никитина? Ты ж только в газете заметку читал.
Он на огонь в камине посмотрел, трубку прикурил.
— Это ж люди, Тень, — говорит. — А у них всегда одинаково. Если кто успешнее, топи его, как можешь, избавляйся от конкурента, дави на слабые места. Вот и весь секрет.
... никуда он не уехал. Ни на следующий день, ни через. Я сперва думала — нервы железные. Потом поняла: нет, подход творческий.
Вечером просыпаюсь — сидит в кабинете, рисует что-то. Полстола набросками завалено, а на доске вторая картина висит. Портрет дядюшки, ну точно с натуры рисовал. Сидит дядя в кресле, ноги к камину вытянул и трубку курит.
А за окном льёт, молнии на полнеба, шум, грохот. Воет ветер, на чердаке скрипят балки.
К утру разъяснело.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
