Обложка Ржавый морок

Ржавый морок

Тина Вереск

0% прочитано
Стандартный
Тина Вереск

Ржавый морок

Глава 1

Ржавый морок

Веретено Пряхи нонче крутится с тихим, утробным рыком, ровно старый цепной пес во сне глухом ворочается. В мягкую, белую овечью кудель вплетает она сегодня жесткую, колючую собачью шерсть. Нить выходит суровая, узловатая, пальцы до крови дерет. Да так и надобно. Бросит Пряха-Хранительница в очаг щепотку сухого чертополоха да крапивного семени, чтоб дым глаза выел, чтоб дурной морок развеял.

Городские-то бабоньки нынче удумали, что присуха — это дело полюбовное, девичье. Книжек начитаются, свечей нажгут, по бумажке слова чужие пошепчут и ждут любви неземной, до самой гробовой доски. Дуры слепые. Приворот — это не любовь, милые мои. Это порча глухая. Это когда на шею живому человеку удавку гнилую накидывают и к чужой, жадной воле намертво вяжут. Душа в таком плену смердит да задыхается, а сам человек сохнет, ровно деревце, чьи корни кипятком ошпарили.

Да только невдомек им, городским, на что способна пойти родная кровь, чтобы свое чадо из этой петли вытянуть. Бают в сказках, что бабки старые только пироги румяные печь горазды, да молитвы по углам шептать. А ведь старые люди такое помнят, от чего у молодых волосья на загривке дыбом встают.

Садитесь-ка поближе. Чай не пейте, он сегодня горький, как полынь-трава. Слушайте долгий сказ о том, как иной раз спасение приходит не со крестным знамением, а с клыками оскаленными да костью переломанной.

***

Жил в нашем заводском поселке, где небо от труб вечно сизое, парень молодой. Илюхой звали. В плечах косая сажень, кулаки — что пивные кружки. На заводе сварщиком робил: металл кроил, швы клал так чисто, что залюбуешься. Дугу сварочную держал твердо, искр каленых отродясь не щурился, мужик земной, сноровистый. В нечисть вашу не верил, смеялся только.

Да только от дурного глаза маской сварочной не заслонишься.

Скрутился Илюха с одной вдовицей местной. Бабе уж к сороковнику шло, изба на самом отшибе покосилась, а слава за ней тянулась темная, как вода в омуте. Шушукались бабы, что муж её покойный не по своей воле в петлю полез. Вокруг Илюхи девки молодые, румяные вились, в глаза заглядывали, а он — ровно белены объелся. Прикипел к этой вдове, как муха к медовой ленте.

И ладно бы просто спутался, дело молодое. Так ведь сохнуть парень зачал. Лицо землей взялось, глаза ввалились. На заводе всё из рук валится, а как гудок вечерний пропоет — он бегом к ней бежит. Все рубли до копеечки ей несет, крышу ей латает, дрова рубит. А посмотришь на него — зыркает исподлобья, ровно зверь затравленный.

Мать его воем воет. Плачет ночами в подушку, голосит на всю избу: — Не пара она ему! Опойца, ведьма старая, приворожила парня! Выпивает кровиночку!

В ноги сыну кидается, умоляет бросить гадюку. А Илюха только скулы сводит, глаза у него стеклянные, неживые: — Не могу, мамка. Тянет к ней, мочи нет. Нравится она мне. Уйди с дороги. Отпихнет мать — и в ночь шасть. Как телок на убой топает.

А век в той избе доживала бабка Илюхина, отца его покойного мать. Старуха тихая, сухая, как жердь еловая. Всё больше на печи сидела, в темный угол глядела да узелки на шерстяной нитке перебирала. Слушала она бабьи причитания, смотрела, как внук тает, да только губы бескровные поджимала.

Ведала старая то, чего сноха ослепшая от слез не видела. Видела бабка, как вкруг Илюхиной шеи путы черные, склизкие вьются, прямо к сердцу тянутся. Вдовица та порченая была, словом мертвым на сырой земле подвязанная. Соки из молодых тянула, чтоб стать свою ведьмачью продлить. И понимала старуха: уговорами тут не пособишь. Клин клином вышибают. Против хтони — только кровь родная выстоять может.

И вот повадилась Илюхе по вечерам псина черная на пути попадаться.

Путь его от вдовьего двора до своей избы лежал через старый пустырь. Место глухое, стылое, только ветер воет. Идет он раз в полночь. Вдруг из-под кустов — тень! Черная, здоровая, шерсть колтунами висит. А глаза во тьме плошками желтыми горят. И не брешет ведь, пустолайка, а рычит нутром, земля под ногами подрагивает.

Бросилась ему под ноги, за полу тужурки рабочей зубами рванула. Илья сапогом махнул, обматерил — псина отскочила, во тьме сгинула.

На другой день спешит Илюха к милке своей, только сумерки пали. Опять на пустыре эта тварь поджидает. Выскочила на тропу, оскалилась, клыки блестят. Шаг в сторону вдовьего дома ступит — она на дыбы, рычит страшно, за штанину хватает, рвет до мяса. А как назад Илья сдаст, к своему подворью повернет — пятится в тень. Еле отбился тогда парень, комьями мерзлыми закидал.

На третий день шел Илюха со смены злой, как черт. Вдовица ему наказала приходить скорее, а кровь мужицкая взыграла: «Я, мастер, или кто?! Меня шавка помойная до бабы моей не пустит?!».

Засиделся в цеху. Взял обрезок арматурины, тяжелой, железины ржавчиной тронутой. В рукав сунул, чтоб не видать было, и пошел на пустырь.

Темень стояла — хоть глаз выколи. Идет Илья, шаг чеканит. Только до середины дошел — метнулась тень. Без рыка, без хруста. Прямо на грудь кинулась, сбила с ног, к самому горлу клыками тянется, к земле гнет.

Да Илюха наготове был. Выхватил железяку из рукава — да с маху, со всей дури своей мужицкой, огрел тварину поперек морды!

Хрустнуло так, что ажно зубы свело.

И тут случилось то, от чего парень сам чуть умом не тронулся. Взвизгнула псина не по-звериному. Зашлась она бабьим, надрывным, полным боли воем. Кувыркнулась в грязный снег, заскулила тонко-тонко и в темноте растаяла, ровно дым. Только капли черные на насте остались.

Подхватился Илья, дух занялся. Колотило его всего. Бросил железяку в снег и бегом припустил. Не к вдовице — домой, в избу родную.

Влетает на крыльцо, дверь пинком распахивает. В горницу вваливается, тяжело дыша... и так на пороге и врос.

Посреди избы, на скамье деревянной, сидит его родная бабка.

Передник её холщовый весь кровью алой улит. Лицо рушником зажимает, а из-под него кровь ручьем льет. Нос у старой в месиво перебит, кость торчит. Сидит она, качается из стороны в сторону, и плачет горько-горько.

Кинулся Илья к ней, на колени брякнулся:

— Бабушка! Родненькая! Кто ж тебя так, изувер?! Скажи, на куски порву!

А бабка рушник тяжелый от лица отняла. Глянул Илюха — и видит, что в глубине глаз её, под мутью старческой, тот самый желтый огонь тлеет.

Говорит старуха тихо, шамкает сквозь губы разбитые:

— Что ж ты, Илюшенька... Что ж ты так со мной... Железом-то... Ты ж меня, старую, чуть не ухайдакал насмерть.

У Ильи сердце оборвалось. Как молнией мозги просветило. Вспомнил он глаза желтые, визг бабий из-под прута железного. И морок вдовий, что разум туманил, от страха этого да от вида крови родной вмиг с треском лопнул. Спала пелена.

— Я ж как лучше хотела, кровиночка моя, — плачет бабка, гладит его по голове рукой дрожащей. — Смертью от бабы той тянуло. В могилу б она тебя свела, сожрала б жизнь твою без остатка. А словами вы не слушали... Оглохли. Вот и пришлось шкуру чужую из сундука вытащить. На тропу лечь, чтоб зубами тебя на порог к ней не пустить.

Плачет старая, прощения просит за то, что дитё пугала. А Илюха, здоровый мужик, что железо каленое плавит, рыдает в голос, лицо ей в окровавленные колени прячет.

Простил, знамо дело. Кровь родная! За него, дурака слепого, под железный прут подставилась, муку смертную приняла.

С той самой ночи к вдовице той Илюха больше ни ногой. Как отрезало, с души воротило даже в ту сторону глядеть. Долго ведьма бесилась, вокруг забора их по ночам крутилась. Да только как выйдет бабка на крыльцо — нос уж сросся, кривым бугром остался — так вдовица, как ошпаренная, прочь бежала. Чуяла, гнида, силу таежную, что ради своего чада глотки рвать будет.

***

Пряха обрывает жесткую, колючую нить и бросает её в короб.

Вот так-то, касатики. Морок — он глаза сладко туманит. Но кровь родная — это магия самая древняя. И когда мать или бабка чуют, что дитё их в топь тянут, они не только слезы лить будут. Они, коли прижмет, и в волчицу перекинутся, и под железо лягут, чтобы зубами свое, родное, от беды отбить. Цените стариков своих. Иной раз их нос кривой — цена вашей жизни беспечной.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге