Обложка Проклятье Марены и другие рассказы

Проклятье Марены и другие рассказы

Эва Нова

0% прочитано
Стандартный
Эва Нова

Проклятье Марены и другие рассказы

Проклятье Марены

По дороге в дом Березовых Маша постоянно чувствовала смутную тревогу. Ночь в поезде она провела в полудреме, пытаясь поудобнее устроиться на твердом сиденье, кутаясь в шерстяную шаль. Только к утру ей удалось ненадолго забыться сном, в котором она вновь была дома. Надоевшее институтское платье висело в шкафу. Было лето, и за окном шумели покрытые нежно-розовыми цветами вишни. Маша собиралась в сад. Она надела соломенную шляпку с широкими полями, завязала под подбородком розовые ленты и выбежала на крыльцо. В саду стоял накрытый к чаю стол. Отец возился с самоваром, мать и сестры раскладывали фрукты и сладости. Младший братец поднял над головой связку баранок, она раскачивались на ветру, и баранки, ударяясь друг о друга, мерно постукивая: тук-тук, тук-тук… Маша открыла глаза – поезд шел по мосту, и рельсы отдавали громким тук-тук, тук-тук. Сон оставил после себя горькое чувство. Потеря состояния, болезнь матери, смерть брата, неудачный брак старшей сестры Анниньки… Давно была продана усадьба, и теперь оставшееся семейство ютилось в небольшой меблированной квартире в уродливом доходном доме, вокруг которого не было никакого сада, только чахлый клен да веревки с вечно сушащимся бельем, да кучи мусора.

Утром, когда первые лучи солнца заискрились в изморози на окнах, Маша обрадовалась, предвкушая погожий день. Однако, когда поезд наконец подошел к станции, обманчивое осеннее солнце быстро скрылось в тучах, задул порывистый, пронизывающий ветер.

Машу уже ждали. Возница, молодой парень в синем латаном зипуне, с кнутом, лихо торчащим из сапога, подошел ней и, неловко поклонившись, спросил:

– Это вы госпожа Старцева?

– Я. Я к Березовым…

– Меня послали вас встретить.

Он подхватил ее чемодан одной рукой, шляпную коробку – другой, и бодро зашагал с платформы. Маша еле поспевала за ним. Извозчик подошел к открытой четырехколесной бричке, в которую была запряжена пегая худощавая лошадь, легко покидал в нее Машин нехитрый багаж и вспрыгнул на облучок. Маше неловко было забираться в бричку, но возница не догадался или постеснялся протянуть ей руку и помочь, а просить его Маша не решилась. Она встала на ступеньку, подтянулась и довольно неловко перевалилась в бричку. Возница, не обернувшись, щелкнул кнутом, и бричка тронулась.

Стылый ветер продолжал дуть, Маша жалела, что у брички нет откидного верха, чтобы хоть как-то от него укрыться. Лошадь шла неспешной трусцой по ухабистой дороге, и Маша, которая поначалу с любопытством разглядывала проплывавшие мимо домики, огороды и сады, в которых полным ходом шел сбор урожая, теперь вперила взгляд в заплатку на спине возницы и думала лишь о том, чтобы тряска поскорее кончилась. Ухабистая дорога сменилась травянистой тропинкой, уходящей вверх на холм, и возница снова щелкнул кнутом, чтобы поторопить спотыкнувшуюся лошадь. Наконец бричка въехала в город, который в другую погоду мог бы показаться симпатичным. Но под серыми тучами и заморосившим дождем стены приземистых домов казались серыми и ветхими, с потемневшими крышами, напоминавшими шапки на опущенных головах траурной процессии. Маша разглядывала редких торговок в пестрых платках, водовоз понукал неспешно бредущую клячу. Они явно подъезжали к центру города – дома стали выше и богаче, а дорога стала мощеной, и тряска возобновилась. Копыта лошади звонко стучали по брусчатке. Борясь с подступившей к горлу дурнотой, Маша закрыла глаза и открыла их, только когда почувствовала, что бричка встала. Они остановились перед высоким, в два этажа, деревянным домом с резными наличниками. Вход с улицы был заколочен досками, которые переходили в плотный забор с калиткой и воротами. Ворота широко отворились, напоминая пасть голодного животного, и бричка вкатилась во двор. Но осмотреть его Маша толком не успела. Какие-то люди подошли к бричке и помогли Маше вылезти из нее. Кто-то взял ее чемодан.

– Господа ждут, пойдемте, пойдемте, – торопила женщина ростом по плечо Маше в красном с зелеными цветами платке. Она взяла ее за руку пониже локтя и уверенно повела за собой по ступеням крыльца, через деревянные сени, в которых пахло сыростью, в комнатку, в которой уже ожидало семейство Березовых. Все плыло перед глазами Маши, в глазах вспыхивали зеленые и красные узоры с платка. Она вздрогнула, когда мужской голос назвал ее Марией Ильиничной, и поспешила вытащить рекомендательное письмо. Оно застряло в коричневой расшитой бисером сумочке, так что Маша изрядно его измяла и также почти вслепую протянула купцу Березову. После короткого приветствия и знакомства рослая женщина вышла из-за спины купца и повела Машу за собой. Снова череда комнат, ступеньки… Девочка Вера, которую Маша приехала учить, без устали скакала вокруг них, рассказывая, что она умеет читать и писать, и рисовать у нее тоже получается, а братик Лека читает все еще по слогам, а еще он постоянно болеет, и за ним ходит нянечка баба Паня, только Вере она не нравится…

– Вот твоя комната, здесь будешь жить, – распорядилась рослая женщина.

– Спасибо, – тихо поблагодарила Маша.

– Меня звать Глафирой, я здесь ключница, – сказала она. – Вещи твои сейчас принесут.

Она развернулась и ушла. Маше было неприятно слышать от нее обращение на ты, но возразить она не посмела.

– Мы весь день вчера наводили здесь уют, – уверенно сказала Вера, без какой-либо робости заходя внутрь. – А прямо напротив – комната, где мы с Лекой играем и спим.

Маша осмотрелась. Комната была большой, в углу у окна стояла кровать с горкой подушек. С противоположной стороны стоял шкаф светлого дерева с резными дверями и китайская ширма, за которой был спрятан умывальник. Посередине располагался громоздкий стол, покрытый вышитой скатертью.

– Вот, я сама вышивала, – Вера уселась на кровать и ткнула пальцем в криво вышитую салфетку на одной из подушек. Маша подошла, взяла салфетку в руки и улыбнулась, разглядывая орнамент из ягод и грибов.

– Очень красиво.

Вера зарделась от похвалы.

– Мы будем читать книжки, да?

– И читать книжки, и учить историю, и французский, и немецкий, и рисовать…

– Ух ты! – воскликнула Вера. – Побегу за Лекой, ему тоже будет интересно! – Она вскочила с кровати и резво убежала из комнаты.

Маша, оставшись одна, вдохнула полной грудью, однако воздух показался ей затхлым и влажным, как в подполе, который давно не проветривали. Она подошла к окну и отворила скрипучую раму, запуская холодный осенний ветер, но уж лучше он, чем странный гнилостный запах в помещении.

Окно выходило во внутренний двор. Маша увидела бричку, которая ее привезла, возница обтирал сеном впалые бока лошади. Откуда-то со стороны конюшни прибежала молодая дворовая девка, на ходу поправляя растрепанную косу. Возница окликнул ее, но она, не удостоив его и взглядом, поспешила дальше в дом. Совсем скоро Маша услышала шаги в коридоре, и в комнату вошла та самая девка, таща тяжелый Машин чемодан, за ее спиной болталась на тесемке Машина шляпная коробка.

– Хозяйка велела принести, – сказала она, опуская тяжелую ношу на кровать. – Я сейчас разложу ваши вещи…

Маша смотрела на ее красные нечистые руки, ей показалось, что из-под рукава показался синяк на запястье. Ей стало нехорошо, когда она представила, что эта девка будет касаться ее платьев, блуз и юбок такими руками.

– Нет, – сказала Маша, – не нужно, я сама.

Девка посмотрела на нее с удивлением, но, видимо, истолковала слова Маши по-своему, и лицо ее смягчилось.

– Меня звать Евдокия. Если что-то понадобится, кликните меня.

– Хорошо.

– Хозяева у нас ничего, обвыкнетесь. Вы с дороги, наверное, голодная, скоро господа будут завтракать, коли вас с собой не позовут, спускайтесь в кухню, Глафира что-нибудь вам наготовит. Она на вид строгая, но ее можно подмаслить.

Евдокия неловко поклонилась и направилась к выходу из комнаты, но в дверях столкнулась с вихрем, состоявшим из Веры и Леки. Дети схватили ее за руки и, смеясь, закружились с ней, рискуя напороться на дверь или угол шкафа. Они кружились и смялись уже втроем, все быстрее и быстрее, а Маша молча на них смотрела, не зная, как остановить это, и стоит ли останавливать, но тут раздался женский окрик с улицы:

– Евдокия! – дворовая девка, виновато опустив голову и подняв плечи, побежала на зов, а дети бросились на кровать и устроились между чемоданом и шляпной коробкой.

– Здравствуйте, – сказал Лека. Он был одет в белую рубашонку, которая была крест-накрест перевязана серой шерстяной шалью. На его ногах были вязаные джурабы. У него были такие же светлые глаза, как у сестры, а русые волосы коротко обрезаны. Маша поспешно захлопнула окно, чтобы еще больше не простудить Леку.

Маша смотрела на детей, дети смотрели на Машу.

– Вы нам привезли интересные книжечки? – умильным голосом спросила Вера.

– Конечно, книги, по которым мы будем учиться, – Маша открыла чемодан и вытащила из-под одежды несколько книг. Это были «Хрестоматия» Галахова, «Письма русского путешественника» Карамзина, сборник од Ломоносова, стихи и переводы Жуковского, а еще любимые и зачитанные до дыр «Приключения Робинзона Крузо»… Маша задумалась, какая книга будет интереснее детям сейчас, но пока она размышляла, Вера углядела в чемодане и вытащила ее берестяную шкатулку с украшениями и теперь с интересом их разглядывала, а Лека деловито расшнуровывал шляпную коробку.

– Ах, какая прелесть, – приговаривала Вера, вытаскивая нитку бисера, браслет из фальшивых жемчужин и серебряное колечко, которое тут же оказалось на ее пальце. – О, а вот это мне нравится больше всего, – на ладони Веры оказалась маленькая янтарная брошь в виде пчелы. – Какая замечательная. Как бы я хотела иметь такую же, – мечтательно протянула она. Лека тем временем вытащил из кармана складной ножик и принялся перерезать не поддавшиеся детским пальцам узлы. Лезвие мочалило веревку, оставляя глубокие царапины на крышке. Наконец тяжелая коробка ухнула на пол, а в руках Леки осталась лишь крышка.

– Птенчики, чем заняты? – в комнату Маши вплыла купчиха.

– Помогаем Марии Ильиничне разбирать вещи, – ответила Вера.

– Какие вы у меня молодцы! Пора завтракать. Умывайтесь – и за стол. Мария… кхм… Ильинична, – продолжила она, – вы тоже будете есть с детьми в детской. Поторопитесь.

Купчиха увела Веру и Леку, и Маша наконец-то смогла закрыть дверь. Собрала разбросанные по покрывалу украшения и от греха подальше убрала шкатулку в шкаф. Наскоро умывшись, она вышла из комнаты и отправилась в детскую. Дети сидели за круглым низким столиком, кроме них за столом восседала сморщенная старуха. Ее седые волосы были убраны под серый платок, черты лица ее были грубыми, словно вырезанными из камня. Как скала, нависала она над детьми.

– Здравствуйте, – сказала Маша, проходя к столу.

– Опаздываешь, – старуха указала на свободный стул. – Меня звать бабой Паней.

Она не смотрела на Машу и раскладывала по детским тарелкам пирожки. Дети пили молоко с пирожками, а бабе Пане и Маше принесли миски со вчерашним супом, только Маше еще поставили хлеб с маслом, ложечку икры и кусочек рыбы, а старухе принесли лишь четверть затвердевшей ржаной булки, которую она с трудом могла прожевать. Они не разговаривали, видимо, детей приучили молчать за столом. Маша прислушивалась к звукам жевания, хлюпанья и чавканья и пыталась есть. Время от времени Лека глубоко и надрывно кашлял, так что Маша не выдержала и спросила у бабы Пани:

– Что с Лекой? Чем он болеет?

Баба Паня с неудовольствием посмотрела на нее, но прежде, чем успела ответить, Вера выпалила:

– Это все проклятье! С тех пор, как нас прокляли, Лека постоянно хворает и скоро умрет.

– Это неправда! – закричал Лека и вдруг разразился слезами. – Все ты врешь! Баба Паня, скажи, что она врет!

Баба Паня тут же подскочила к нему, принялась гладить по голове и охать:

– Лека, Алешенька, птенчик мой, нет никакого проклятия, я над тобой молитовку прочитала, святой водой тебя умыла, все, нет никакого проклятья, слышишь? Ну-ка, гернантка, скажи, чему тебя учили, бывают проклятия али нет?

Маша вздрогнула и не сразу поняла, что «гернантка» – это она.

– Нет, Лека, проклятий не существует. Вера, зачем ты расстраиваешь Леку?

Но девочка не ответила, она как ни в чем не бывало продолжала жевать пирожок и высокомерно посматривать на брата. Лека тоже скоро успокоился, хоть и продолжил хлюпать носом и отказывался слезть с колен бабы Пани.

После завтрака Маша забрала детей в свою комнату, усадила за стол и положила перед ними книжки. Нужно было составить расписание занятий, не забыть про прогулки, про танцы, про французский… Она подошла к окну и увидела, как Евдокия идет по двору с пустыми ведрами, а возница, нагружавший бричку каким-то товаром, провожает ее взглядом.

* * *

Маша и впрямь быстро обвыклась в доме Березовых.

Она привыкла к тому, что, казалось, все старухи города решили по очереди навестить бабу Паню и под этим предлогом поглядеть на «гернантку». В первые дни Маша то и дело натыкалась в доме и во дворе на старух, которые с любопытством разглядывали ее. Однако обычная Маша, видимо, не соответствовала их ожиданиям, и выражение их лиц становилось брезгливым.

– Ох, худенькая какая, – говорила громким шепотом одна такая старуха, у которой не было половины верхних зубов, бабе Пане. – Она хоть по англицки может?

– Не может, – довольно улыбалась баба Паня, – она только хранцузский знает.

– Во-от, – протяжно отвечала старуха, – а гернантка Атласовых – может.

– Да, наша пожиже будет.

Старуха недовольно цыкнула, а Маша с горящим от стыда лицом взяла со стула шаль, за которой зашла в детскую, и поспешила в свою комнату, где ее уже ждали Вера и Лека.

Маше пришлось привыкнуть и к тому, что купец Филимон Михайлович любил время от времени многословно отчитывать своих людей, причем всем присутствующим полагалось отложить дела, которыми они были заняты, и, понурив головы, слушать многословные излияния.

Когда Маша стала свидетельницей этому в первый раз, ее охватил ужас, она попыталась уйти в другую комнату и забрать с собой детей, но Глафира предусмотрительно положила тяжелую руку ей на плечо и, выпучив и без того большие глаза, замотала головой. И Маша поняла, что ей придется остаться до самого конца. Возможно, не останови ее Глафира, она разгневала бы Березова еще больше. Маша с беспокойством поглядывала на детей: как повлияет на них эта сцена? Но Вера и Лека, очевидно, привычные к таким излияниям батюшки, лишь с интересом наблюдали за происходящим и хихикали в ладошки.

Как-то раз купец Березов отчитывал нерадивых работников, стоя посреди двора в своем домашнем засаленном шлафроке, пояс от которого был давно потерян, так что купец был вынужден придерживать его полы рукою, и в восточных туфлях на босу ногу.

– Третьего дня я договорился о поставке двадцати шести пудов пеньки и восьми пудов каната. Кто-то, думаете, попросил у Филимона Михайловича бумагу с подписью? Нет, потому что все знают, что мое слово – твердое, купеческое. А тебе, Федька, я вчера велел залатать крышу в конюшне. Ты мне что сказал? А? Отвечай!

– Да, Филимон Михайлович, залатаю.

– И что, залатал?

– Так с утра дождь… – попытался объясниться возница Федор, которого Филимон Михайлович не в добрый час застал у конюшни. Они с дворником Панкратом сидели на порожке, пережидали дождь и курили.

– Отговорки! – погрозил мясистым пальцем Филимон Михайлович. – Не давши слово – держись, а давши – крепись! И что мне с тобой делать?

– Филимон Михайлович, – развел руками Федор, – да как бы я латал крышу, дождь же…

– Чтобы до вечера все было сделано, не то завтра же прогоню, и возвращайся в свою деревню не солоно хлебавши, понял?

– Батюшка, что ж ты так гневаешься, – заговорила купчиха, – лентяй этот Федор, каких мало, а ты надрываешься. Полно, выпей лучше наливки для петиту…

Тут же из-за ее плеча появилась Глафира с подносом, на котором стояли штоф и рюмка. Филимон Михайлович сразу подобрел, погрозил пальцем Федору, но уже не так строго, налил себе наливку и, не закусывая, выпил. После этого махнул рукой, отпуская зрителей идти по своим делам.

Но с чем Маше смириться было тяжелее всего, так это с заигрываниями старшего сына Филимона Михайловича – Савелием Филимоновичем. Фигурой и лицом он походил на отца, только был моложе, субтильнее и неприятнее. Под его носом росли редкие рыжеватые усики, которыми он, очевидно, гордился, но на которые на самом деле смотреть было неприятно. С Машей он разговаривал редко, но не упускал возможности при случае поставить ее в неловкое положение. Однажды Маша занималась с Верой и Лекой французским.

– Если ваш [vache (фр.) – корова] – это корова, – улыбаясь спросила Вера, – то как будет коровка – вашка?

– А курочка – пулетка [poulet (фр.) – курица], – тут же подхватил Лека. – А собачка – шьенка [chien (фр.) – собака]!

– О, французский, – в детскую без стука заглянул Савелий Филимонович. – Я тоже немного знаю этот язык. То здесь слово услышишь, то там подхватишь. Мария Ильинична, не напомните, как переводится кюль [cul (фр.) – жопа], а то что-то я запамятовал?

– Кюль, кюль, – тут же подхватили новое слово Вера и Лека.

– Я не знаю, что оно означает, – смогла лишь ответить Маша, чувствуя, что краснеет до корней волос.

– Жаль, – топтался в дверях Савелий Филимонович. – А то мой знакомый недавно сказал одной барышне, что у нее un gros cul et de gros seins [большая жопа и большие сиськи (фр.)]. Барышне это так понравилось, она смеялась до упаду. Что бы это могло значить?

– Н… не знаю, – упорствовала Маша.

– Жалко, – ответил Савелий Михайлович и наконец ушел.

Он постоянно пытался сказать Маше какую-то скабрезность и ожидал, что она оценит это и рассмеется. Однажды он даже показал ей коллекцию своего лубка. Стоя к ней неприлично близко, он листал отпечатанные на дешевой бумаге листы, среди которых, помимо басен и анекдотов, встречались и довольно откровенные сцены с полуголыми женщинами и развратными мужчинами. Маше стало так дурно, что, неловко завершив разговор с Савелием Филимоновичем, она поспешила наружу, во двор, где жадно вдыхала холодный колючий воздух, пока он не разогнал липкий сладковатый запах у нее в носу и во рту.

Тем же вечером она услышала из гостиной женский хохот, дверь была приоткрыта, и в щелку она увидела, как Савелий Филимонович показывает тот же альбом Евдокии. Она хохотала и прижималась к нему всем телом. Вздрогнув, как будто она увидела что-то мерзкое, Маша поспешила в свою комнату.

* * *

Холодна и глубока

Течет Смородина-река

Маша спала, и снился ей сон. Во сне она видела девушку – не красавицу и не дурнушку, явно крестьянку. Ее черные волосы были растреплены, заплаканные глаза напоминали провалы. На ней был сарафан и старенький шушун, перевязанный пояском. Она шла напрямик через лес, не разбирая дороги. Раздался шум воды, деревья словно раздвинулись, и девушка оказалась на крутом берегу быстрой реки, через которую был перекинут крепкий деревянный мостик с перилами.

Я нага, и я боса

Расплелась моя коса

Девушка направилась к мостику, так и эдак пыталась она подняться на него, но у нее ничего не получалось, словно неведомая сила не пускала. Но ей зачем-то очень нужно было попасть на другой берег.

Я молвы не убоюсь

От серпа не уклонюсь

Тогда она спустилась к самой кромке воды, собралась с духом и, не разуваясь и не снимая шушуна, шагнула в холодную воду. Вода поднималась все выше, но она упорно шла вперед, даже когда ее волосы, словно водоросли, закачались на поверхности, даже когда ее макушка скрылась под водой…

На смерть или на живот

Перейду Калинов мост

«Ульяна!» – раздался душераздирающий женский крик, от которого Маша резко проснулась.

Но все было тихо. Болезненная сентябрьская луна заглядывала в окно, освещая комнату белым светом. Маша выглянула на улицу: во дворе было тихо и темно, с улицы виднелся зажженный фонарь, так что можно было еще спать. В комнате было тепло, однако Маша почему-то почувствовала озноб. Шепча слова молитвы, она вернулась в постель и накрылась одеялом с головой. Но стоило ее голове коснуться подушки, как Маша снова заснула, и сны ей до утра снились легкие и приятные.

* * *

Маша любила гулять с Верой и Лекой. Они выходили со двора и шли по мостовой вперед, пока она не заканчивалась, а затем сворачивали в рощу. Здесь росли молодые деревца рябины, липы, березы, каштана. Их тонехонькие облетающие ветви трепыхались на ветру, опавшие листья золотым ковром лежали на земле. Вера и Лека бегали, искали на земле каштаны и не успевших заснуть на зиму лягушек, которых тут водилось в изобилии из-за бурного ручья. Маша боялась, что дети могут промочить ноги, и не разрешала им подходить близко к воде. Еще одной причиной было то, что на другом берегу ручья часто гуляла гувернантка с детьми помещиков Атласовых – двумя мальчиками возраста Веры и девочкой помладше. Гувернантка была немного старше Маши, и Маше очень хотелось с ней познакомиться. Однако гувернантка не подходила и не заговаривала с ними, а если дети заглядывались на Веру и Леку, спешила увести в другую часть рощи. Вид у нее при этом был сконфуженный, и Маша догадывалась, что это помещики не хотят, чтобы их дворянские дети водились с детьми купеческими. Маше было обидно, потому что Вера и Лека стали бы им отличными друзьями. Однако она помнила, что и ей с сестрами в детстве было запрещено играть с деревенскими ребятами, они могли только смотреть в окно на пробегавших мимо их дома детей в пестрых рубашонках, которым, казалось, было так весело играть всем вместе в прятки, лошадок и догонялки. И как здорово было бы ей иметь в этом городе хоть одного человека, равного ей по положению и по кругозору, с которым можно было бы дружить, рассказывать о своих бедах и надеждах. Но, видно, дружбе между гувернантками было не суждено случиться.

* * *

Однажды вечером, уложив детей спать, Маша обнаружила, что в кувшине, стоявшем на умывальнике, нет воды, и спустилась вниз в людскую. Ей практически не доводилось там бывать. Сейчас, когда купец и купчиха легли спать, а Глафира занималась чем-то в другой части дома, слуги, почувствовав немного воли, собрались у самовара. Они не смели пить хозяйский чай или есть баранки, они просто сидели в людской – кто у стола, кто просто на табуретке или даже на корточках, привалившись спиной к теплой печке, а кто и просто на полу, и разговаривали или прислушивались к разговорам других. Женщины шили. Мужчины курили трубки. В людской было дымно и душно, хотя окошко было распахнуто. Но все затихло, когда в дверях появилась Маша. Она чувствовала себя странно и не знала, как себя вести с этими людьми. Они были гораздо ниже ее по положению, но то, что купец платил жалование и им, и ей, словно стирало какие-то границы между ними, уравнивало их, с чем ни Маша, ни слуги не хотели мириться. Вот и теперь никто не встал почтительно перед Машей, потому что она не была хозяйкой, однако все ждали ее слова: она могла разрешить им продолжать вести беседы или приказать разойтись, и они беспрекословно послушали бы ее.

– Мне бы воды, – тихо сказала Маша, показывая на свой кувшин.

– Я налью, барышня, – дворник Панкрат поднялся с трехногой табуретки и протиснулся через других слуг к ведру с водой, которое стояло у печи.

В людскую, потеснив Машу, вошел возница, принеся с собой запахи пота и конюшни.

– Фи, – тут же сморщила нос Евдокия, – только сегодня здесь убрала, так снова проветривать!

– Извини, что от меня не пахнет цветами, – едко ответил Федор. На нем был его неизменный зипун, на рукаве которого теперь зияла прореха. – Рукав совсем оторвался, кто б зашил.

Он смотрел на Евдокию, а она смотрела прямо перед собой.

– Попроси у Глафиры нитки. Я тебе что, сестра али жена? Сам порвал, сам и залатаешь!

Возница побледнел и вышел вон, а Панкрат набрал воды и отдал Маше полный кувшин. Маша взяла его и отправилась было к себе в комнату, но увидела стоявшего в сенях сгорбленного возницу. Вид у него был такой отчаянно-грустный, что Маша не смогла пройти мимо.

– Федор, – сказала она вполголоса, чтобы ее не было слышно из людской. – Ты не расстраивайся из-за зипуна. Хочешь, я зашью?

Маша не хотела зашивать его зипун, этот зипун насквозь промок от его пота, впитал уличную пыль, лошадиный дух и навоз, Маше становилось дурно от одной мысли, что ей придется прикоснуться к этой вещи. Однако это была единственная помощь, которую она могла предложить.

– К чертям зипун, – сказал в сердцах Федор, но тут же обернулся и забормотал: – Извините, я не имел в виду… я не должен был…

– Тебе же платит жалование Филимон Михайлович, разве нет? Скопил бы денег и давно купил бы новый зипун, – предложила Маша.

– Не могу, уже больше года отказываю себе во всем, откладываю каждую копейку…

– Да на что?

– Мне много нужно, двести рублей. Евдокия сказала, что пойдет за меня, если я ей двести рублей принесу. С тех пор я коплю. Только ей, кажется, все равно, – жалобно добавил Федор. – Она все на Савелия Михайловича смотрит. А он поступит с ней, как с собакой, надоест – и сапогом по морде… Вы тоже засматриваетесь на Савелия Филимоновича? – спросил вдруг Федор. – Что она в нем такого нашла?

– Он похож на лягушку с рыжими усиками, – неожиданно для самой себя сказала Маша и тут же обернулась: не подслушивает ли их кто. Но ее слова, казалось, обрадовали Федора – он впервые за вечер улыбнулся.

– Спасибо, Мария Ильинична. Иногда здесь так тоскливо становится. Думаешь: может, и правда Березова прокляли, а нас всех вместе с ним.

– Кто проклял? – спросила Маша.

– Есть здесь одна сумасшедшая старуха. Иногда приходит к дому и ругает Филимона Михайловича на чем свет стоит, желает смерти, проклинает его до седьмого колена. Сколько раз ее прогоняли со двора, только, думаешь, унялась, так нет, через несколько месяцев снова приходит и визжит почем зря.

– А почему? Что ей сделали?

Федор посмотрел на нее и с неохотой ответил:

– Разное болтают. Только не нашего это ума дело.

* * *

Маше снились лягушки. Толстые, склизкие, они выползали из-под фундамента дома Березовых, заполняли собой внутренний дворик, шлепали голыми пузами по брусчатке. Маша проснулась больной и усталой. Она почти ничего не съела на завтрак, а ко времени, когда начались уроки, у нее разболелась голова.

– Жил-был добрый царь Матвей; Жил с царицею своей [Начало сказки В. А. Жуковского «Спящая царевна»], – читал по слогам Лека. Вера, которая читала быстрее брата, обогнала его на пару страниц.

– Кто такая чародейка? – спросила она.

– Погоди, я дотуда еще не дошел! – возмутился Лека. – Не говорите ей, Мария Ильинична, подождите!

– Чародейка – это ведьма, ведунья, – отвечала Маша, ей не нравилось, что Вера зазнается и дразнит брата, но пока не нашла способа остановить это. – Пока Лека читает, выпиши непонятные слова в тетрадку, а потом мы их разберем.

Вера надулась и заболтала ногой, зная, что этого нельзя делать на уроке. Маша открыла было рот, чтобы сделать ей замечание, но тут с улицы раздался громкий женский визг, и все трое подскочили к окну. Во дворе худая, одетая в черные лохмотья старуха трясла руками и кричала, слуги Березова ошарашенно стояли как вкопанные и наблюдали. Вой старухи было сложно разобрать, но постепенно он начал складываться в слова:

– Пр-р-роклинаю! Чтобы тебе пусто было, окаянник! Где моя девочка, моя Улечка? Отвечай! Чтобы ты и твои пащенки, и все вы здесь, чтобы всем…

– Довольно, гоните ее прочь, – не выдержал дворник Панкрат и, схватив свою метлу, ткнул помелом старуху прямо в грудь, она упала навзничь и забилась, как в конвульсиях. Маша подумала о рыбе, которую достали из воды и бросили на нагретые солнцем мостки – она так же извивается, задыхаясь. Панкрат и Федор подхватили ее под руки и вытащили прочь за ворота. Только тогда Маша сообразила, что ей не следовало позволять детям наблюдать эту сцену.

– Она, это она, чародейка! – глаза Веры стали совсем круглыми.

– Она меня прокляла, снова, – зарыдал Лека, из его глаз покатились крупные слезы. Маша посадила его себе на колени и принялась успокаивать. Глядя на Леку, она вспоминала своего умершего брата Аркашу, только если Аркаша был чистенький, и она любила обнимать его и прижиматься щекой к его гладким волосикам, которые пахли свежестью и мылом, то на Леке была постоянно намотана шаль, от которой странно пахло, и он умудрялся размазывать сопли по ее платью.

– Тихо, Лека, не прокляла она тебя вовсе.

– Каждый раз, как она появляется, Леке становится хуже, – деловито заметила Вера.

– Что ты такое говоришь, Вера? Хватит дразнить брата. Лучше помоги мне его успокоить.

Но Вера не желала переставать.

– Она приходит, кричит, а потом все идет не так. Лека не болел, а потом она в первый раз пришла, но это не здесь было, а в церкви, и как бухнется на колени перед папой, и как закричит страшным голосом. Лека был у бабы Пани на руках, напугался и заплакал. И я тоже напугалась. Все напугались, даже мама. Баба Паня нас потом мыла святой водой, но Лека все равно начал болеть и с тех пор не поправился, – выдала она почти на одном дыхании. Даже Лека затих, слушая сестру.

– Но почему? Что она так злится на вашу семью?

– Папа воспользовался не той девкой, – пожала плечами Вера, стараясь выглядеть взрослой. Маша вздрогнула всем телом:

– Что ты сейчас сказала?

– Я сама слышала, как мама говорила папе: «Что, не мог другой девкой воспользоваться!»

– Ты знаешь, что это означает?

С неимоверным облегчением Маша увидела замешательство на лице Веры, но девочка упрямо не хотела сдаваться:

– Ну, прислуживать она ему, что ли, не хотела. Он поехал к каким-то помещикам, и там ему сказали, что ему будет прислуживать крепостная девка, а она отказалась, и он разозлился, но девку все равно заставили. А эта девка была вольная, и ее нельзя было заставлять.

– Вот оно что, – сказала Маша, спуская с колен затихшего Леку. – Довольно чтения на сегодня. Лучше поиграем.

– В «летает – не летает»? – с надеждой спросил Лека.

– Да, садитесь за стол.

В течение дня Маше не стало лучше, она чувствовала слабость, голова болела, а Вера и Лека капризничали больше обычного. Когда баба Паня уложила детей спать после обеда, Маша сказала ей, что выйдет пройтись. Она надеялась, что возможность даже ненадолго покинуть дом Березовых поможет ей лучше любого лекарства. Так и оказалось. Хотя дул студеный ветер и накрапывал дождь, Маша почувствовала себя свободнее, едва двухэтажное здание скрылось за поворотом. Хотя Машу отпустили только на час и уходить далеко не следовало, ноги сами понесли ее в рощу. Среди дрожавших на ветру деревьев Маша почувствовала себя такой же тонкой и гибкой веточкой, на которую обрушивается немилосердный ветер. Она дошла до ручья и с удивлением увидела на берегу кучу тряпья. Подойдя ближе, она разглядела, что это не куча тряпья, а распластанная на земле старуха. Маша замерла: живая или нет? Но скоро поняла, что к шуму воды примешиваются горючие всхлипы. Маша хотела тихо уйти, но старуха, видимо, ощутила ее присутствие и подняла голову, а увидев Машу, села. Лицо ее, испачканное в земле, было темным, выдубленным ветрами и тяжелой работой, испещренным морщинами, как мелкой сеткой. Полуслепые глаза были полны слез, на скуле ее виднелся свежий синяк. Маша, повинуясь непонятному побуждению, достала свой платок, намочила в воде ручья и умыла лицо старухи, затем намочила платок еще раз и приложила к синяку:

– Подержите здесь холодное.

– Спасибо, касатка. Ты кто такая? – прошамкала старуха. Выражение ее лица смягчилось, теперь она не выглядела страшной или безумной.

– Я гувернантка.

– У Березовых?

– Да.

Старуха покачала головой.

– Сжили они со свету мою Ульянку. Мы поселились неподалеку от деревни, в лесу. Муж мой рубил деревья, а я травницей… Хорошо жили, спокойно, дочка росла, я ее тоже травам учила. Но как я овдовела, не стало нам защиты. Как же так, вольные люди да на помещичьей земле… Мы травки собирали, лекарства продавали – откупались как могли. Я уже не в том возрасте была, чтобы на новое место уходить. А вот надо было… Не уберегла Ульянку, ушла она утром травки относить и не вернулась. Березов в поместье случился, сделку обмывать приехал. Барин всегда гостям своих девок предлагал. Березов возьми и укажи на Ульянку. Кто разбираться будет, вольная или нет, гостю захотелось, значит все… Вот и схватили ее…

Машу трясло, только теперь не от холода или болезни.

– Не снесла такого стыда моя ясочка, утопилась. И теперь нет у меня никого. Живу только для того, чтобы посмотреть, как мое проклятье доберется до Березовых.

– Делай с Березовым что хочешь. Но детей зачем пугать? Они в чем виноваты?

– Не волнуйся, – старуха ласково коснулась руки Маши своей морщинистой ладонью, – Марена их в обиду не даст.

– Марена?

– Явь и Навь разделяет речка Смородина. Через нее перекинут мостик, и на мостике этом стоит Марена. Она привечает обездоленных, утешает обиженных, карает обидчиков. И пока Марена не накажет Березова, я не умру. А я уже старая, зажилась. Погляжу напоследок, как он мучается, и сама отправлюсь через Калинов мост.

Мурашки побежали по спине Маши.

– Что ж я, окаянная, тебя пугаю, касатка. Вот, – старуха начала рыться в своих лохмотьях, выудила откуда-то небольшую берестяную дощечку и протянула ее Маше. Маша не глядя взяла ее, подумав, что это образок.

– Вот, теперь тебе точно боятся нечего, гнев Марены тебя не тронет. А платок твой я совсем запачкала, старая дура…

– Ничего, оставьте себе, – сказала Маша, проворно поднимаясь на ноги. Марена, шум ручья, морщинистая старуха, утонувшая Ульяна – от всего этого кружилась голова. Маше казалось, что через ручей перекинулся Калинов мост, и она видит его отражение в бурной воде. – Загулялась я, теперь меня наругают.

– Лети, касатка. И доверься Марене, авось, не наругают, – отвечала старуха.

Машу и правда не хватились. Когда она переступила порог детской, то увидела, что баба Паня только поднимает разоспавшихся детей. Вера была в дурном настроении, а вот Лека весело рассказывал сквозь кашель, какой замечательный сон ему приснился.

– Лягвы, – говорил он. – Мне снились лягвы, много лягв. И все зелененькие, хорошенькие. Так и хотелось какую-нибудь поймать, вставить в нее соломинку и надуть.

И Лека радостно засмеялся.

Вечером Маша вспомнила, что практически ничего не съела за день. Есть все еще не хотелось, но на кухне было молоко. Она спустилась вниз и с позволения вездесущей Глафиры налила себе стакан теплого молока, в который Глафира положила кусочек золотого сливочного масла:

– Вот вам, Мария Ильинична, а то вы с утра ходите бледная, как смерть. Хотите, еще пироги от обеда остались.

– Нет, спасибо, Глафира.

Глафира ушла, а она осталась сидеть за темным деревянным столом и пить молоко. Тучи, висевшие над городом несколько дней, наконец разошлись. В окно заглянул месяц. Как всегда осенью, он казался далеким и холодным, но почему-то при виде ночного светила Маше сделалось легче на душе. Вдруг из сеней донесся шум шагов. Маша прислушалась: это была не тяжелая размеренная поступь Глафиры. Кто-то легко и шумно ступал, и вскоре к досаде Маши на кухню вошел Савелий Филимонович. Увидев Машу, он сделал нарочито удивленное лицо:

– Мария Ильинична, не ожидал с вами свидеться в такой час да в таком месте.

– Нездоровится весь день, Савелий Филимонович. Спустилась за молоком. Допью в комнате, – Маша решительно поднялась со стаканом в руке, но Савелий стоял в дверях и не двигался.

– Что же это я, пришел и помешал вам. Мне ужасно неудобно.

– Ничего страшного, я уже собиралась уходить.

– Как же не страшно? Вы весь день учили Веру и Леку, устали, и тут я, нарушил ваш досуг.

– Право слово…

– Нет-нет, оставайтесь. Видите ли, мне самому иногда становится здесь ужасно одиноко. Отец дал мне хорошее образование, и порой, когда я работаю в его лавке или езжу по делам, я понимаю, что мне и словом не с кем перекинуться, с тем, кто бы меня понял, кто думает о чем-то, кроме пудов пеньки и червонцев. Например, как сейчас, об этом месяце, об этой чудесной тихой ночи…

За время этого диалога Савелий Филимонович продвигался вперед, а Маша незаметно для себя отступала и отступала, и поняла это, только когда ей в спину ткнулся подоконник. Савелий Филимонович нависал над ней, голос его был благостным, а глаза – насмешливыми и смотрели прямо на Машу.

– Вы не такая, как все здесь вокруг. Такая стройная, воздушная, беленькая… – он схватил ее за руку, страстно прижался губами к тыльной стороне ее ладони и принялся покрывать поцелуями. Маша почувствовала влажность слюны, легкую щекотку его усов – и тут выпитое молоко вышло из ее рта и носа. Захлебываясь и откашливаясь, она вырвалась и побежала прочь, на двор, к отхожему месту, где ее долго выворачивало, пока не начало рвать желчью. После этого Маша, шатаясь, добрела до колодца, зачерпнула воды на донышке ведра, чтобы не было тяжело поднимать, и затем жадно пила, не обращая внимания на жестяной привкус.

– Он мерзкий, мерзкий, как лягушка, – шептала она. Кто-то положил ей руку на плечо, Маша отшатнулась и обернулась, готовая бежать, но то была лишь Евдокия. С видом победительницы стояла она над Машей, гордо уперев руки в боки:

– Я красивая, я ласкаю его ночами, ловлю каждое его слово. Видишь эти следы на запястьях? Иногда он хочет играть со мной и связывает. Я все ему позволяю, все! Чего он в тебе нашел? Ты бледная и бесцветная.

– Он мерзкая лягушка, зачем он тебе? – отвечала Маша. Голос у нее был хриплый, горло нещадно драло.

– Ну и вид у вас, – опомнилась Евдокия. – Пойдемте тихо в дом, чтобы никто не увидел.

Но Маша лишь сидела на земле, без сил, и дрожала. Евдокия покачала головой и сильно, почти грубо принялась тормошить и поднимать Машу:

– Полноте, вставайте, не нужно здесь сидеть, увидит кто.

Она потянула шатающуюся Машу обратно в дом, освещенный месяцем. Маше казалось, что тень от дома живая и готовится схватить и пожрать их, едва они в нее вступят. Евдокия довела ее до комнаты и пообещала убрать беспорядок на кухне. Маша дрожащей рукой вытащила из-под матраса кошелечек и зачем-то протянула Евдокии серебряный рубль. Евдокия с удивлением посмотрела на подачку, хотела отказаться, но затем взяла и с оскорбленным видом ушла из комнаты.

Маша заперлась в комнате и, вспомнив о старухе, вытащила образок, подаренный днем – она совсем про него запамятовала. Однако это оказался не образок. На дощечке был грубо вырезан идол с тонким туловищем и вытянутым, почти треугольным, лицом. В его руках была коса, а на плече сидела большая птица, которая у неумелого резчика совсем не вышла, однако в неровном свете месяца ее длинный серпообразный клюв напугал Машу сильнее всего. С негромким вскриком она отбросила идола, и он, проскользнул по дощатому полу под кровать.

– Завтра достану. Достану и выброшу, – решила Маша и легла спать. Почему-то в голове возникли строчки:

Я молвы не убоюсь

От серпа не уклонюсь

Маша пыталась вспомнить, чем заканчивается этот стишок, пока сон не смежил ее веки.

* * *

– Пенька сгнила, – громыхал Филимон Михайлович. Широкими шагами он мерил пол своего кабинета, однако дверь осталась открытой, так что его баритон слышали, казалось, все обитатели дома. – Начали доставать, а она вся в жиже и в плесени. Смрад на весь амбар. Крыша ли протекла, снизу ли подтопило – непонятно, да оно и не важно.

– Что ты, Филимон Михалыч, так убиваешься? Образуется как-нибудь. Почистишь амбар, залатаешь дыру – еще лучше будет, – ворковала купчиха.

– Что ты, дура, такое говоришь? Где я тебе возьму двадцать шесть пудов пеньки, которые обещал пароходству? Были и нету их, сгнили, растворились в воздухе. Я давал слово, свое купеческое слово, что поставка будет до начала ноября!

– И что? Не в одном же амбаре ты хранишь весь свой товар.

– То-то и оно, что другого нету. Вернее, есть, но не здесь. А пока отправлюсь в Тамбовскую губернию, пока нагружу воз пенькой, пока вернусь – нет, в оговоренный срок не успею.

– Так пароходству лучше получить пеньку, пусть и с опозданием, чем не получить вовсе.

– Что ж мне, – Филимон Михайлович словно ее не слышал, – теперь ехать на поклон к Игнату Васильевичу, извиняться, как нашкодившему мальчишке, да скидывать цену за простой? Никогда такого не было. Дед мой, Авдей Данилович, сейчас взирает на меня с небес и гневается: где это видано, чтобы Березов так опростоволосился!

– Так и не езжай, зачем тебе самому к нему ехать? Пусть Савва съездит. Он парень молодой, гибкий, с него и спросу меньше. Поговорит с Игнатием Васильичем, извинится, скидочку сделает, трубочку с ним выкурит, рюмочку разопьет – и дело в шляпе.

– Как бы он его вокруг пальца не обвел, да не пришлось нам в убыток себе торговать.

– Полно, Филимон Михайлович, ведь он твой сын, пора ему уже себя показать. А ты спокойно съездишь за пенькой. Видишь, батюшка наш, как все здорово ты решил?

Но Филимон Михайлович только хмыкнул и кипятился весь день, остывая ненадолго только после очередной рюмочки настойки, которую неизменно подавала Глафира.

* * *

Я нага, и я боса

Расплелась моя коса

Я молвы не убоюсь

В доме Березовых кто-то плакал. Маша проснулась ночью от странного звука, будто кто-то хныкал и всхлипывал. Она поспешно поднялась и, накинув на плечи шаль, пересекла коридор и отворила дверь в детскую. По очереди она подошла к кроваткам Веры и Леки – они беззаботно спали, свернувшись калачиком каждый под своим одеялом. Озадаченная, Маша вернулась в комнату. Она легла в постель и попыталась заснуть, но то и дело ей слышались тихие вздохи, и она не могла разобрать, откуда, и не чудятся ли они ей вовсе. Она заснула, а утром забыла о ночном происшествии.

Однако днем, когда Вера с ошибками рассказывала на память «Науки юношей питают…» [Стихотворение М. В. Ломоносова], Маше показалось, что она снова слышит сдержанные рыдания. Она подошла к окну, но во внутреннем дворике никого не было.

Когда дети заснули после обеда, Маша вновь услышала плач и отправилась на поиски. Звук то появлялся, то вновь затихал, но не приближался и не удалялся по мере того, как Маша заглядывала в комнаты, спускалась и поднималась по лестницам, выглядывала в окна, прикасалась ухом к стенам. Наконец она вышла во двор и, пройдя между построек, поняла, что всхлипы наконец-то становятся громче. Она отперла дверь в конюшню, прошла пустующие стойла и увидела, что в углу, на куче сена, сидит Евдокия и тихо плачет.

– Евдокия? – тихо позвала Маша, но та не повернулась к ней, хотя явно ее услышала. Задыхаясь от запахов конского пота и навоза, Маша подошла к ней и аккуратно, стараясь не запачкать платья, опустилась рядом.

– Что случилось? Почему ты плачешь?

Евдокия затихла, ее губы скривились, из-за чего лицо сделалось уродливым, наконец она сказала:

– Тяжелая я, Мария Ильинична. Жизнь моя кончена.

Маша не поняла, что значит «тяжелая», но постеснялась уточнить.

– Что со мной теперь будет, а? Что будет? Раньше, кабы была я крепостная, отправили бы меня с глаз долой в деревню да женили бы… Стала б я крестьянской бабой в избе да в поле… Нелюбимая, с немилым да с нахаленком… А теперь как? Домой вернуться я не могу, мать позора не выдержит. Отец изобьет. Отсюда прогонят, как пить дать, прогонят, а скоро зима-а… – жалобно протянула она. – Буду побираться с пузом, ходить от дома к дому и просить милостыню. А потом я упаду и замерзну, и меня занесет снегом, и я умру-у-у…

Слезы катились градом из глаз Евдокии. Маша догадалась, что она стала беременной.

– Отец – Савелий Михайлович?

– Да, – сквозь слезы сказала Евдокия.

– Он знает? Что он сказал?

– Вот, что сказал, – вскричала Евдокия и в первый раз повернулась к Маше лицом. Правый глаз ее заплыл от синяка, скула была фиолетового цвета. – Как только пузо станет видно, прогонят меня…

Маша ушла, оставив безутешную Евдокию в конюшне. Вернувшись в комнату, она опустилась на колени и заглянула под кровать. Там, в пыли и паутине лежал идол. Она вытащила его и с обидой спросила:

– Так если виноват Березов, почему страдают другие? За что так с Евдокией? За что?!

* * *

Я молвы не убоюсь

От серпа не уклонюсь

На смерть или на живот

Перейду Калинов мост

И снился Маше сон, что шла она по берегу широкой полноводной реки. Под ногами стелилась шелковая зеленая мурава, яркое солнце отражалось в воде. На лугу была расстелена скатерть, на ней пыхтел самовар, стояли блюда с баранками, вареньями, пирожками. Вокруг сидели разные люди, которых Маша знала, но которые наяву вряд ли повстречались. Там были родители, была сестра Аннинька с мужем, были лучшие подруги-смолянки и несколько преподавателей, были даже Глафира, баба Паня в каком-то странном пестром одеянии и Евдокия. Маша хотела подойти к ним, но тут ее внимание привлек большой мост через реку. Он был деревянным, украшенным затейливой резьбой, и высоким, так что доставал почти до неба. Маша удивилась, что никто из пирующих не удивляется такому мосту, и вдруг заметила, что перед ней стоит черноволосая девушка. Она была похожа на Ульяну из прошлого сна, но Маша знала, что это вовсе не Ульяна, а кто-то гораздо древнее и могущественнее. Она взяла Машу за руку и повела за собой через мост. Мост, который пах деревом и смолой. Доски были гладкие, прилаженные одна к другой, нигде ни щепочки, ни занозы.

Берег на другой стороне моста оказался еще краше чем тот, с которого Маша ушла. Здесь росли деревья, которые одновременно цвели и плодоносили. Воздух был напоен ароматом яблонь, вишен, черемухи. Птицы пели на тысячи голосов. Под ногами росли цветы всех возможных форм и расцветок. Маша никак не могла наглядеться на эту красоту, но не-Ульяна торопила ее, тянула вперед. Наконец она подвела ее к яркому черно-красному цветку и показала жестами, чтобы Маша сорвала его. Маша потянулась к стеблю и тут же отдернула руку – обожглась. Присмотревшись, она увидела, что стебель его покрыт мелкими светлыми ресничками, прикосновение к которым причиняло боль. Не-Ульяна покачала головой и протянула ей перепачканный в земле платок. Маша взяла его и сорвала цветок – ядовитые реснички не могли пробраться к ее нежным пальчикам через ткань. Не-Ульяна забрала у нее цветок и отжала его сок в серебряный кубок, который появился у нее в руке. Она отдала Маше кубок и так же жестами показала, что Маше нужно уходить. И Маша пошла по мосту обратно. Солнечный свет отражался от драгоценных каменьев, которые украшали кубок, и синие, зеленые, рубиновые солнечные зайчики скакали перед Машей. Наконец она оказалась на родном берегу. Она отдала кубок Евдокии, та посмотрела на нее с удивлением, но все выпила. На этом сон закончился, но Маша не проснулась. Утром она с тяжелой головой поднялась с кровати, взялась за шаль и едва не вскрикнула от боли. На подушечке указательного пальца красовался глубокий ожог.

Маша не видела Евдокию до самого вечера, но вечером девка сама постучалась к ней в комнату. Увидев ее на пороге, Маша отшатнулась. Евдокия была бледной, как смерть, осунувшейся, под глазами залегли тени, на фоне которых даже синяк казался светлым.

– Все, – удовлетворенно сказала она. – Отмучилась. Свободная я теперь. Видать, сама моя утроба решила, что дите мне без надобности. У меня с утра все кровило, кровило, а потом кровь как полилась – а потом все и закончилось.

Маша дрожащими руками открыла берестяную коробочку, вытащила брошку в виде пчелы и серебряную цепочку.

– На, Евдокия, бери. Пчелка дешевая, а цепочку можно хоть заложить, ежели будет такая нужда…

– Зачем это, барышня? Что вы, право?

– Бери, так нужно, – настаивала Маша, и Евдокия с усмешкой приняла ее дары.

* * *

Дни становились все более короткими, дождливыми и серыми. Земляные дороги развезло, а на брусчатке появились мутные лужи. Дети целыми днями сидели дома, похожие на сонных мух. Они лениво одевались, лениво завтракали, лениво учились. Даже играть им надоело, вместо этого они сидели каждый в своем углу и маялись от безделья, и Маша не могла расшевелить их.

– Гулять хочется, – сказала Вера, с грустью выглядывая в окно, по которому стекали дождевые капли. Маша зажгла лампу, так как в комнате теперь не хватало дневного света, чтобы можно было удобно читать и писать. Лека, шумно пыхтя, делал упражнение и лепил в прописях одну ошибку за другой.

– Лека, душа моя, ну почему «опастность»? Какое проверочное слово? – подсказала Маша.

– Опастен? – равнодушно предположил Лека.

Маша сама еле могла сосредоточиться. Она сама бы сейчас с радостью отпустила детей и… Она не смогла придумать, чем бы занялась в свободное время. В доме Березовых не было места, где бы ей было хорошо и приятно, до любимой рощи было не добраться, а просто бродить под дождем по городу не хотелось. Она почувствовала себя в ловушке, из которой не выбраться.

Вдруг большая черная птица забилась в окно. Маша вздрогнула, а Вера вскочила из-за стола, перевернув чернильницу.

– О! Это черный ворон стучится, это к смерти! – весело закричала она. – Лека, ты скоро умрешь!

Лека, который с приходом холодов начал чувствовать себя хуже, разревелся.

– Вера, что ты говоришь? – строго сказала Маша, глядя в хитрые глаза девочки. – Это неправда, птица искала укрытие от ветра и не заметила стекла. Видишь, она полетела под крышу конюшни. А ты только выдумываешь да пугаешь брата.

– А вот и не придумываю, а вот и не придумываю, – запела Вера, скача вокруг стола. – Баба Паня рассказывала, что это плохая примета, так что Лека умрет.

Вере нравилось дразнить брата, терзать его своими домыслами, поддерживать в нем страх. Она с любопытством натуралиста вглядывалась в зареванное лицо брата: сможет он еще больше расстроиться или уже все.

– Останься здесь, Вера, пока я пойду умою Леку, – строго сказала Маша. Ей захотелось ударить Веру, чтобы ее самодовольная улыбка пропала с лица. – А пока нас нет, закончи упражнение.

Когда она вернулась с успокоившимся Лекой, который раскашлялся от слез, и ему пришлось дать немного жженного сахара, то увидела, что Вера взяла ее берестяную шкатулку и надела на себя все ее немногочисленные украшения.

– А где янтарная пчелка? – с расстроенным видом спросила Вера. – Мне она больше всех нравилась.

– Вера-Вера, – покачала головой Маша. – Нельзя брать без спросу чужое. Что тебе стоило дождаться меня и попросить, посмотрели бы вместе? А теперь убери все, пожалуйста, на место.

Вера надулась и принялась снимать с себя украшения и швырять обратно в шкатулку. Колечко покатилось по столу, бисерная нитка упала на пол. Маша махнула рукой и достала потертую книгу – «Робинзон Крузо». Она принялась читать вслух, пропуская неподобающие для детских ушей моменты. Вера и Лека затаив дыхание следили за приключениями храброго моряка из Йорка. Стоило Маше замолчать, как они просили читать еще, и Маша читала, потому что и сама переносилась мыслями из своей западни на борт шхуны, за кормой которой шумело безбрежное море.

Вечером, пополдничав, дети принялись играть в Робинзона. Они стянули на пол все подушки, которые были в детской. Вера сбегала в Машину комнату и принесла еще подушек оттуда. Снова без спроса, но Маше было все равно: дети наконец-то были заняты, их щеки разгорелись, глаза заблестели. Они играли в кораблекрушение, спасались на утлом плоту в море, выбирались на необитаемый остров. Вера попыталась спустить на подушки пирожки, чтобы они стали пойманной рыбой, но баба Паня строго-настрого запретила играться с едой:

– На том свете черти заставят вас лизать раскаленные сковородки за такое!

Она сидела, нахохлившись, в своем углу и неодобрительно смотрела на расшалившихся детей, но Маше казалось, что и она довольна, просто не желает этого показать. Уголки ее губ то и дело поднимались в верх, когда она смотрела на Леку, хотя тут же, словно одергивая себя, баба Паня шептала что-то негодующее против такой вольницы и качала головой.

– Все, дети, почивать пора, – сказала она наконец.

– Баба Паня, нет, еще минуточку, пожалуйста, – принялись упрашивать Вера и Лека, когда из недр дома раздался надрывный крик.

* * *

Савелий Филимонович умер. Его мертвое тело лежало в гробу на столе, лицо, опухшее и бледное, как окунутая в молоко лягушка, навсегда застыло, словно маска. Его тело принесли поздно вечером. Савелий Филимонович обмывал новый договор с пароходством – и с парохода и свалился – прямо в черную холодную воду, которая обняла его крепко и уже не отпустила.

В доме пахло смертью и ладаном. Купчиха, всегда крепкая и плотно сбитая, осунулась, сгорбилась и поседела. Маша как могла старалась держать детей подальше от страшного таинства, свершавшегося в доме. Притихшие Вера и Лека, оба в черных траурных одеждах, напоминали маленьких мышек. Но хуже всех горевала Евдокия. Она выплакала все глаза и своим видом напоминала побитую собаку. Маша смотрела на расстроенного и злого Федора. Он купил себе новый зипун и, видимо, больше не откладывал деньги на свадьбу.

Савелия Михайловича похоронили на два дня позже, чем положено было – ждали, пока из Тамбовской губернии вернется Филимон Михайлович. На похоронах он всю дорогу молчал и качал головой, немой и суровый, как скала. На его большую руку опиралась купчиха, казавшаяся по сравнению с ним совсем маленькой.

Маша старалась найти в своей душе хоть немного сожаления, но не могла. Стоило ей подумать о Савелии Филимоновиче, как в носу возникал мерзкий запах отвергнутого нутром молока. Но она много плакала за компанию со всеми, так что никто не мог уличить ее в черствости.

В конце октября ударили первые заморозки, и на похоронах было очень холодно. Земля была скована инеем. Отпросившись у купчихи, Маша увела детей, не дожидаясь окончания церемонии. Ей совсем не нравилось, как Лека дрожал на ветру.

В детской их ждала баба Паня, она взяла с кухни, где вовсю готовились к поминкам, горячего бульону, чтобы дети сразу могли поесть и согреться.

– Жалко Савву, – сказала наконец Вера, прерывая тягостное молчание.

– Мы за него будем молиться, – произнесла баба Паня. – Ну-ка, Лека, что ты раскис? Соберись. Ты теперь и не Лека больше, а Алексей Филимонович, тятенькин наследник. Теперь фабрика, амбары, лавки – все твое будет.

Старуха оживилась, Лека был явно ее любимчиком, и она представляла его прекрасное будущее в качестве наследника Березовых.

– Болючий какой наследник, – колко ответила Вера. – Разве может наследник все время болеть и никак не выздороветь?

– Я выздоровею и стану наследником, а ты нет, потому что ты девчонка, – ответил Лека и показал сестре язык. Не успела Маша сделать ему замечание, как он снова закашлялся. Приступ быстро прошел, однако на столе у миски Маша заметила красные капли.

– Баба Паня, смотрите, кровь!

– Чахоточный наследник, чахоточный наследник, – заверещала Вера, и Маше снова захотелось ударить ее.

* * *

– Кобель старый, гульня, курощуп! – кричала купчиха. Ее визгливый голос было хорошо слышно, хотя двери были закрыты. – С любой мог девкой, с любой! Нет, подайте ему ведьмину дочь!

Раздался звук удара.

– Бей, сколько хочешь бей! Только она забирает твоих детей с собой. Сначала Савва, теперь что, Лека? Иди к ведьме на поклон, вались в ноги, проси прощения! Что хочешь делай, чтобы это прекратилось!

Маша сидела в своей комнате, задумчиво разглядывая идола. Неужели нет никакого спасения от Марены? Может, им всем, и ей, и Федору, и Евдокии, и дворнику Панкрату, и Глафире нужно бежать из этого места, потому что оно проклятое и пропащее? И Леку взять с собой, пусть он и пачкает соплями ее платье и странно пахнет.

Возможно, божок услышал ее, потому что утром Маше было сказано, чтобы она с Верой и Лекой отправлялась в Кисловодск.

– Там воды, авось Лекочке и полегчает, – говорила купчиха. Новая напасть словно придала ей сил, по крайней мере, она больше не горбилась. – У Березова в Кисловодске домик. Там не обустроено, но на первое время можно перекантоваться. А скоро приеду я со всем скарбом. Главное, побыстрее отправить Леку на воды. Там совсем другой воздух…

– Хорошо, – коротко отвечала Маша.

Поездку подготовили в ту же неделю. Возница Федор отвез их на станцию. Маша не знала, что сказать ему на прощание. Ее казалось, что она больше его не увидит, и поэтому ей хотелось, чтобы ее слова прозвучали умно и значимо. Но она ничего не смогла придумать, только простилась кратко и перекрестила его.

Дети, которые на станции не могли усидеть от нетерпения, предвкушая поездку, быстро заскучали в вагоне. Однообразный пейзаж за окнами утомлял. Лека устал и капризничал. Вера нехотя ела пирожок, кроша на мягкое сидение. Маша же всю дорогу чувствовала беспокойство. И когда произошел рывок и раздался скрежет, которого быть не должно, Маше даже легче стало: «Началось!» Не отпустит Марена обещанных ей детей. Пол начал уходить из-под ног. В ужасе она схватила одной рукой Веру, а другой – Леку, не понимая, что делать, куда бежать, и почему пейзаж в окне так странно перевернулся. И вдруг ее словно толкнуло в спину, и она оказалась снаружи вагона. Она вылетела из двери купе и больно упала грудью на камни. Маша обернулась на поезд в тот момент, когда обрушилась крыша и вспыхнул огонь. В распахнутую дверь купе она видела три силуэта: Вера и Лека все так же стояли по бокам, но за руки их держала уже не Маша, а та самая черноволосая не-Ульяна. Марена. Теряя сознание, Маша увидела, как она ведет их через мост, а дети радостно скачут. На Вере было надето розовое платьице, заколотое янтарной брошкой в виде пчелы. Грязная тяжелая шаль больше не была повязана крест-накрест через грудь Леки, он дышал свободно и вольно. Они с Верой о чем-то смеялись, смеялась и их спутница. А потом стало темно.

Холодна и глубока

Течет Смородина-река

Я нага, и я боса

Расплелась моя коса

Я молвы не убоюсь

От серпа не уклонюсь

На смерть или на живот

Перейду Калинов мост

* * *

В больнице Маша лежала рядом со вздорной пожилой дворянкой, которая своими едкими словами доводила молоденьких сестер милосердия до слез. Каким-то образом она прониклась добрым чувством к Маше, которая с мягкой настойчивостью заставляла ее принимать лекарства и ходить на процедуры. В итоге она предложила Маше должность компаньонки и забрала ее с собой в Москву.

Березовых Маша больше не видела. Видимо, узнав о крушении поезда, они и не подумали справиться о гувернантке. Да и саму Маша это устраивало. Ведь как бы она смогла объяснить купчихе, что с Верой и Лекой все хорошо, и Марена позаботится о них?

Почтальонша

Она стояла, беспомощно оглядываясь.

– Батюшки, да где это я?

Луна, спрятавшаяся за облако, вышла и осветила памятники и кресты, плакучий дуб и дальнюю решетку забора.

Она приложила ладонь к губам:

– И как это меня сюда занесло?

Она шустро двинулась к решетке, надеясь найти какую-нибудь калитку или лазейку. Но идти было тяжело. В тусклом лунном свете она не видела дорожки и то и дело натыкалась на оградки или поскальзывалась на влажной от росы траве. Страх постепенно нарастал. Инстинкт говорил, что нужно уходить из этого места как можно скорее. Она вскрикнула, заметив сбоку от себя движение, и испуганно развернулась. Там действительно стоял человек. Луна светила ему в спину, отчего он казался совсем черным, словно сотканным из той же материи, что и дрожащие на земле тени.

– Заблудилась? – спросил неизвестный.

– Д-да, – ответила она, ее зубы стучали.

– Ну, давай я тебя провожу. Иди сюда, я стою на дорожке.

Она сделала несколько шагов, снова зацепилась обо что-то ногой и чуть не упала. Незнакомец не пошевелился. Наконец она достигла посыпанной мелким камнем тропки.

– Тебя как звать?

– Ксения.

– Хорошо, пошли, Ксения.

Он развернулся и двинулся вперед, Ксения семенила рядом. Страх начал отступать. Она знала это кладбище – столько раз проходила или проезжала мимо. Что это она, в самом деле, так перепугалась.

– Ты из местных?

– Не совсем, перевели из облцентра на почту.

– Почтальонша?

– Ага. Работы не так много, в основном за столом сидеть да бумажки перекладывать. Письма редко приходят. Только вот раз в месяц пенсию нужно развозить по бабушкам. Они уже старенькие, куда им до почты дойти на своих больных ногах.

– Пенсию, стало быть, возишь?

– Да, у меня и велосипед свой. Зимой, правда, особо не поездишь. Или в грязь. Но я и пешком могу. Я больше, как ее там, финансовой ответственности боюсь. Вдруг недоимка какая или украдут, – она помрачнела.

– Украдут?

– Да, тут в последнее время кражи начали происходить. Сельпо, вон, ограбили, кассовый аппарат аж утащили. На дачу к Смирновым забрались, благо что там брать нечего. Опасно, – добавила она тихо. Унявшийся вроде страх снова сжал сердце.

– Эй, а куда мы идем? Выход-то в другую сторону…

– Правильно идем, – возразил ее спутник.

Ксения хотела развернуться и убежать, но знакомые ориентиры вдруг снова перемешались, и ей оставалось либо бежать в ночь с дорожки, либо следовать за этим странным малоразговорчивым человеком, который уверенно шагал вперед. Он сошел с тропы и свернул куда-то вбок. Ксения поспешила за ним, и тут уж ей стало не до недоимок и финансовой ответственности – незнакомец привел ее к отверстой могиле. Затем неторопливым движением взял заступ.

– Что же это? Зачем мы тут? – прошептала Ксения. Она отступила, но незнакомец замахнулся заступом, сильно и точно ударил ее по голове. Ксения, не издав ни звука, упала в могилу, как сломанная кукла.

Рассвет застал Ивана за работой. Он досыпал холмик и утер пот со лба.

– Беда с вами, с невинноубиенными, – сказал он, глядя на новенький крест. – Никак не привыкнете, что уже всё.

В окрестных деревнях промышляла банда. Ограбили магазин, дачу. Молоденькую почтальоншу подкараулили, выстрелили в грудь и забрали все пенсионные деньги, что лежали в сумке. Убийц нашли, будут судить, только вот… Иван перекрестился, положил заступ на плечо и широким шагом неспешно отправился в свою сторожку.

Поручение

Никита брел по снегу, чувствуя, что обутые в кроссовки ноги начинают замерзать. Вообще, это не он должен был плутать здесь, между двух разделенных полем деревушек, а Илья, который так некстати сломал лодыжку.

«Никита, пожалуйста, я обещал, – говорил он, протягивая Никите тяжелую, упакованную в коричневую бумагу коробочку. – Сам понимаешь, в гипсе я не доберусь, а ты проездом будешь, вот и отдашь». Аргумент Никиты, что, пусть он и едет на север области, заезд в деревню – это крюк на семьдесят километров, на Илью не действовали.

– Я сам не знаю этого Смирнова, какой-то знакомый деда. Что уж он ему собрал такого важного, тоже не знаю, но просил отвезти как можно скорее. Выручи, ну!

И Никита согласился. Коробочка, небольшая, но неожиданно тяжелая, лежала в перекинутой через плечо сумке. Еле различимая тропинка была занесена снегом. Справа от него темной стеной возвышался лес, а слева поле сливалось с дымкой горизонта в белое марево, на которое Никита старался не смотреть. Почему-то от вида этой зыбкой бесконечности у него волосы вставали дыбом, словно там действительно была лишь космическая пустота.

Никита начал задаваться вопросом, не сон ли это, не мираж, не лежит ли он в коме в какой-нибудь светлой палате. Однако свою поездку в деревню с забавным названием Низинки он помнил хорошо. Он почти доехал до места на каршеринговой Киа, когда дорога вдруг уперлась в поле. «Тропа», – подтвердил навигатор. Никита выругался. Видимо, в какой-то момент выставленный маршрут сбился, и теперь ему предлагалось пройти несколько километров пешком через лес. Он неодобрительно посмотрел на сумку, в которой лежала посылка.

– Столько мороки из-за тебя. Надеюсь, что этому Смирнову действительно нужно то, что лежит внутри.

Настроив новый маршрут, он закинул руку за подголовник пассажирского кресла и принялся выезжать задним ходом по скользкому от растаявшего снега асфальту. Он вернулся на несколько километров, с трудом развернулся, выехав в процессе на обе обочины и сильно чиркнув колесом по припорошенному снегом и от того незаметному камню. Теперь он старался чаще сверяться с навигатором, все шло хорошо, и наконец впереди замаячил белый указатель с названием деревни. Никита приободрился и прибавил газу, но его глаза округлились, когда вместо Низинок он прочитал на указателе: «Холмы».

Никита в очередной раз поборол желание развернуться и уехать восвояси – в конце концов, в небольшом городке за семьдесят километров отсюда его ждали. Но быть так близко от цели и не отдать посылку… Никита хмыкнул и решил поспрашивать местных о том, как проехать в Низинки. Он прибавил газу и въехал в деревню.

Возможно, из-за того, что день был особенно серый и слякотный, деревня показалась ему неприветливой. Давно не крашенные дома, кое-где покосившиеся заборы, кривая двунога единственного на деревню фонаря. Деревья тянули вверх свои изломанные ветви, разросшиеся кусты щетинились у калиток. И ни души, ни дымка из трубы, ни машины перед воротами… Никита свернул на соседнюю улицу, которая была словно еще уже, тише и темнее. Наконец в самом конце дороги он заметил огонек и направил машину туда. Огоньком оказалась лампочка, светившая в гараже, обе двери которого были широко распахнуты. Рядом с ним стояли четверо мужчин, Никита подъехал к ним, остановился и опустил стекло.

– Добрый день, – поздоровался он. – Не подскажете, как отсюда выехать в деревню Низинки?

Мужчины, до этого занятые разговором, неспешно развернулись к нему. Никите они почему-то сразу не понравились, хотя ничего особенного в них не было. На вид им было лет пятьдесят-семьдесят, одеты они были в затрапезные пуховики и шапки. Можно было подумать, что они собрались, чтобы вместе что-то починить или выпить, однако гараж был пуст, а запаха алкоголя или перегара Никита не услышал. Четвертый был на вид моложе остальных, у него были черные косматые волосы и борода и блестящие глаза. На нем был длинный коричневый плащ и галоши с меховой опушкой на босу ногу. В отличие от остальных он не мог ни секунды постоять спокойно: он то приближался к машине, то удалялся, то ходил кругами вокруг своих друзей; Никита не сразу заметил, что из-под плаща за ним, как хвост, волочился шарф.

– Куда, в Низинки? – переспросил один из мужчин в пуховике. У него левый глаз был круглым, а правый почему-то открывался только на самую щелочку.

– Да, навигатор шалит, уже во второй раз меня не туда привозит.

– А может, как раз туда, – вклинился второй, при разговоре он оттягивал губу, обнажая редкие гнилые зубы.

– Так на машине вы и не доберетесь, – проигнорировал его первый. – Туда сейчас только пешком.

– Пешком? – раздосадованно повторил Никита.

– Вы не переживайте, – снова вступил второй, – здесь идти не больше километра через поле. Дорога прямая, не заблудитесь, – и он махнул рукой куда-то вперед.

Никита задумчиво потер подбородок, что, видимо, вызвало приступ раздражения у Косматого:

– Да иди уже! Раньше выйдешь – раньше воротишься!

– Позвольте, я подскажу вам, как лучше выехать к тропе, – четвертый, худой человек с ввалившимися щеками и седыми волосами до плеч вышел вперед и опустил руку с нестриженными ногтями на приспущенное стекло, словно он решил придержать машину, опасаясь, что Никита возьмет и уедет. – Выезжайте сейчас на главную улицу, по которой заехали в деревню – и проезжайте ее до самого конца. Там как раз начинается лесок. Спокойно припаркуете автомобиль и пройдете до деревни. Километр – не километр, обернуться не успеете, как очутитесь в Низинках.

– Спасибо, – сказал Никита. Когда незнакомец убрал руку, он быстро поднял стекло и прибавил газу. Искушение наплевать на поручение и уехать было велико, однако он все-таки решил посмотреть, где там Низинки, доехал, как ему было сказано, до конца улицы и действительно увидел лесок. Справа был лес, слева – поле, а между ними тянулась тропа. И, самое главное, даже отсюда виднелись вдалеке крыши деревни.

«Пойду», – решился Никита. Он немного постоял, проверяя, не увязался ли за ним косматый. Но улица оставалась безлюдной, и Никита, проверив, что в сумке лежит посылка, закрыл машину и зашагал по тропе.

Очень скоро он понял, что дорога будет не такой легкой, как ему казалось. Дул зябкий, пронизывающий ветер, в лицо летели капли дождя вперемешку со снегом, а ноги увязали во влажном тающем снегу. Никита знал, что в городе температура всегда выше, чем за городом, но планировал весь день провести в машине и поэтому оделся легко. Флисовая спортивная куртка практически не грела, ноги мерзли в кроссовках – хорошо, что они хотя бы не промокали. Никита подумал, что можно включить музыку, чтобы идти было веселее, но побоялся лишний раз разряжать телефон. Он обернулся назад, на Холмы и, убедившись, что никто за ним не идет, принялся напевать какую-то прилипчивую песенку, при этом размахивая руками и делая танцевальные движения, как в клипе. Поначалу он чувствовал себя глупо, но затем действительно приободрился и начал согреваться. Он еще раз обернулся на деревню: теперь домики были такими же маленькими, как и домики Низинок, виднеющиеся впереди. Кажется, он на середине пути, а раз так, до деревни и вправду рукой подать. Никита перестал петь и зашагал, задумавшись о своем. Снег мерно хрустел под ногами, ветер шумел в ветвях деревьев, стволы которых периодически издавали мерный скрип. Очнуться от размышлений Никиту заставило карканье. Ворона сидела на ветке прямо над ним, а затем взмахнула крыльями и полетела через поле. Никита проследил за ней взглядом, пока птица не скрылась в зыбкой дымке, в которую сливались снег и туман. Никита посмотрел вперед и с удивлением отметил, что домики Низинок не приблизились ни на йоту. Он обернулся назад – казалось, что и дома Холмов не стали меньше с тех пор, как он в последний раз на них смотрел. Решив, что это все оптический обман из-за тумана, Никита пошел вперед. Время от времени он поглядывал налево от себя, на поле, но видел лишь одно белое ничто от земли и до самого неба. Он напрасно вглядывался в него, пытаясь разглядеть хоть какой-то знакомый силуэт: дерево, кочку, птицу. Слева была лишь безмолвная белизна, и Никита начал испытывать смутное беспокойство. Сначала он не понял, что изменилось, но постепенно осознал, что слышит только звук собственных шагов. Ветер стих, и деревья больше не шумели, не скрипела кора, не падал с веток снег. Никита снова посмотрел на Низинки: они не стали ближе. Но и Холмы не отдалились. Сколько бы он ни шел, казалось, что он застрял ровно посередине между двумя деревнями. Никита подумал, не стоит ли ему вернуться обратно. Но ведь ему сказали, что идти не больше километра. И если он действительно не может правильно оценить расстояние из-за тумана, будет глупо возвращаться, не дойдя до деревни пары сотен метров.

Никита упорно продолжал идти вперед. Он попытался петь снова, но слова словно замерзли в горле. Ему почему-то стало страшно издать звук, заявить о своем присутствии в этом месте. Он шагал, прислушиваясь к звуку шагов и гадая, успеет он дойти до Низинок прежде, чем его кроссовки все-таки пропустят воду, или ему повезет, когда его внимание привлек новый звук. Это тоже был звук шагов, словно кто-то шагал рядом или чуть позади и старался идти с ним в ногу, но слегка, буквально на полсекунды, сбивался. Никита шел, прислушиваясь и не понимая, кажется ему это или нет. Может, это Косматый все-таки увязался следом? Никита несколько раз оборачивался, но никого не видел. Он даже рискнул снова окинуть взглядом поле, но бескрайняя пустошь навевала лишь чувство тоски. Наконец Никита не выдержал, резко остановился – и четко услышал чей-то чужой шаг. Он обернулся – никого. Никита вернулся на несколько шагов назад – на еле различимой тропинке шла цепочка его следов. Только его следов. Он прошел еще несколько метров, пока наконец не заметил в одном из своих следов словно вписанный отпечаток чужой ноги. У кроссовок Никиты была ребристая плоская подошва, а этот след явно оставил мужской ботинок с гладкой подошвой и каблуком. Никита почувствовал, как по шее потекла капля пота, оставляя за собой холодную дорожку. Он был уверен, что незнакомец, оставивший след, сейчас стоит у него за спиной. Он очень не хотел оборачиваться. Никита взглянул на Холмы: в некоторых домиках зажегся свет. Наверняка и фонарь на кривой двуноге горит, освещая улицу и его каршеринговую Киа. Медленно, словно нехотя, Никита повернулся спиной к деревне – и никого не увидел. Дорога на Низинки была пуста, разве что дома никак не изменились, и окна в них не горели. И Никита пошел вперед. Он непременно найдет этого Смирнова, вручит ему посылку, а после размахнется и засветит ему лицу, чтобы оставить знатный фингал. И плевать на все. Пусть жалуется, пусть вызывает полицию, Никита даже не знает, что в коробке, ради которой он бредет по этой бесконечной тропинке. Он уже не прислушивался к звуку шагов – что толку, они были; он не смотрел по сторонам, он просто шел из одного ослиного упрямства, пока вдруг не вышел к асфальтированной двухполосной дороге.

За дорогой смутно угадывались очертания деревни, а перед дорогой стоял небольшой одноэтажный дом. У дома, прислонившись спиной к кирпичной стене, курил какой-то парень в кожаной куртке, старше Никиты, но явно моложе четырех мужчин, которых Никита встретил в Холмах.

– Это вы Смирнов? – Никита был слишком вымотан, чтобы здороваться. Он просто хотел выполнить поручение и убраться отсюда как можно скорее.

– Нет, не я, – ответил парень. У него были короткие светлые волосы и глаза необычного янтарного цвета. Он вдруг закинул Никите руку на плечи, как старому приятелю, и подвел к самому краю дороги.

– Видишь деревню через дорогу? – продолжил парень. – Это Низинки, здесь и живет твой Смирнов, дом номер восемь по Яблочной улице. Там все улицы называются в честь плодовых. Есть Яблочная, есть Грушевая, Сливовая, Вишневая – куда уж без Вишневой, – даже Абрикосовая…

Никита услышал, как дверь в дом за его спиной открылась и закрылась, и оттуда раздался звук, словно десятки людей одновременно вскрикнули от ужаса, но очень тихо. Никита хотел обернуться, но незнакомец только крепче сжал его плечо, не давая это сделать:

– Посмотри, ветер поднялся и сносит туман, и все снова четко видно. Вот, как здесь иногда бывает. Ты не мешкай, иди ищи своего Смирнова, скоро совсем стемнеет, как будешь домой возвращаться?

Парень убрал руку и подтолкнул его вперед. Никита, убедившись, что машин нет, перешел дорогу – и тут же оказался под фонарем. Фонарь в Низинках висел на прямом, пусть и стареньком столбе, освещавшем табличку с надписью: «Яблочная улица, дом 6». Никита сделал пару шагов, но обернулся назад: кирпичного дома больше не было. Не было и поля. По другую сторону дороги тянулся лес и стояла одинокая автобусная остановка. Прямо под фонарем у въезда в деревню Никита разглядел свою Киа. Он даже глазам не поверил и несколько раз перепроверил номер, но это точно была его машина. Никита поспешил найти восьмой дом и уже через пять минут стучал в старенькую калитку.

– Иду-иду, – услышал он голос. Ему открыл невысокий коренастый человек в валенках, синей куртке и кепке с меховой оторочкой.

– Здравствуйте, вы Смирнов?

– Я.

– У меня для вас посылка от… – Никита запнулся, вспоминая имя дедушки Ильи, – Валерия Петровича.

Он протянул Смирнову коробочку.

– Вот Валерий Петрович удружил, – улыбнулся Смирнов.

– Извините, конечно, а что там? – не вытерпел Никита.

– Саморезы, – ответил Смирнов.

Он разорвал бумагу и открыл коробочку. И, к разочарованию Никиты, он действительно извлек из нее горсть саморезов.

– А на строительном рынке таких нет? – упавшим голосом спросил Никита. Ему казалось, что над ним жестоко подшутили.

– Таких – нет, – уверенно сказал Смирнов. – Валерий Петрович знает одно место, где делают точно такие, какие нужно. Да что это я вас держу на пороге, заходите, выпьем по чашке чаю, жена сейчас что-нибудь сообразит на стол.

– Нет уж, спасибо, я поеду. Меня ждут…

– Не могу отпустить вас с пустыми руками.

Проводив Никиту и дав ему в нагрузку банку маринованных кабачков, Смирнов взял шуруповерт и отправился в сгущающиеся сумерки. Он перешел дорогу, и перед ним, словно соткавшись из темноты, возник дом. Парень в кожаной куртке сидел на крыльце. Огонек его сигареты светился маленькой оранжевой точкой.

– Здорово, – кивнул ему Смирнов. – Не замерз еще?

– Я уж лучше здесь, чем там, – парень махнул головой в сторону дома. – Твой знакомец сегодня переходил поле, и Зверь следовал за ним. Раз уж не получилось съесть его, Зверь решил пожрать тех, кто в доме.

– Да, Никита оказался стойким парнем. Кстати, он привез от Валерия саморезы. Так что вся эта катавасия с Холмами сейчас закончится. Говоришь, Зверь еще в доме?

Смирнов бросил короткий взгляд на окно, заляпанное изнутри чем-то бурым, достал из-за пазухи шуруповерт. Оторванный железный брус валялся на крыльце. Смирнов аккуратно поднял его, оттер грязь с еле различимой цепочки букв и знаков и приладил поперек двери над замком.

– Раз не хочешь внутрь, так подсоби.

Едва зажужжал шуруповерт, как изнутри начало что-то биться, силясь открыть, но Смирнов и его помощник навалились всем своим весом, не давая двери отвориться на ни на сантиметр. С шумом распахнулось окно, из которого выглянул косматый черноволосый человек в коричневом плаще.

– Отвори дверь! – закричал он. – Не смей запирать! Отвори!

– Это весьма неразумно с вашей стороны, – подхватил его товарищ с седыми волосами до плеч. – Брус не сможет удерживать нас вечно!

Смирнов молчал. Откуда-то из глубины дома послышался утробный рев.

– Чтоб тебя, – выругался Косматый. – Как только я отсюда вылезу, я тебе покажу…

Но Смирнов методично вворачивал саморез за саморезом, а когда он закончил свою работу, давление на дверь внезапно пропало. Да и сам дом начал размываться, терять очертания и растворяться в ночной темноте. Как только дом исчез, Смирнов и парень в кожаной куртке обернулись на Холмы – в ночи сверкнул последний блик фонаря-двуноги и пропал.

– Вот и не стало деревни, – заметил Смирнов. – Чертовы Холмы больше не будут никого сбивать столку.

– Надолго ли? – произнес с сомнением в голосе парень в кожаной куртке.

– Надолго, – ответил Смирнов и любовно похлопал по нагрудному карману, в котором лежали неизрасходованные саморезы. – Валерий знает, где брать такой материал, что выберутся они оттуда к морковкину заговенью.

И они зашагали через асфальтовую дорогу в Низинки.

А Никита ехал за рулем своей Киа туда, где его ждали. Он сильно задержался, уже совсем стемнело, и фонари вдоль дорог разгоняли темноту золотистым светом. На полу под пассажирским сидением, завернутая в пестрый целлофановый пакет, стояла банка маринованных кабачков. Навигатор больше не шалил и четко показывал дорогу, разве что теперь он никак не мог найти деревню Холмы. Но Никиту это совсем не расстраивало.

Зеркало

С зеркалом было что-то не так, в этом Алонзо не сомневался. Когда ему было пять, у него случилась истерика из-за этого зеркала. «Оно плохое, плохое», – рыдал он, но, к сожалению, взрослый Алонзо не мог вспомнить, что же тогда его так расстроило. Зеркало, как и весь особняк, принадлежало деду, которого он навещал несколько раз в год. А после смерти родственника оказалось, что он стал его новым владельцем. В завещании отдельным пунктом были перечислены предметы, которые дед просил не убирать и не переставлять в течение года. К сожалению, проклятое зеркало было среди них. Душеприказчик выглядел так сурово и неприступно, что Алонзо не рискнул предложить ему деньги в обмен на разрешение сделать перестановку. Зеркало висело в глубине холла, и Алонзо не вспомнил бы о нем, если бы, вернувшись поздно вечером домой, не обнаружил, что от него исходит легкое голубое сияние. Да, он вернулся с приема, который устраивал сосед, и был слегка подшофе, но не настолько, чтобы видеть то, чего нет!

С тех пор к нему вернулись былые страхи, и он начал пристальнее следить за зеркалом: бросал на него взгляд, когда проходил мимо, или специально вглядывался в отражение, рассматривал слегка помутневшее от времени стекло, деревянную раму. Несколько дней ничего не происходило, но однажды в зеркале отразился витраж – цветные пятна лежали на полу и мебели. Это длилось всего мгновение, но Алонзо был уверен, что ему не почудилось. В следующий раз он услышал в холле шум волн – зеркало превратилось в иллюминатор на корабле, стекло исчезло, волны переливались через раму, заливали пол, и по дому гулял холодный морской ветер. Алонзо позвал кухарку, бросился вперед – но его рука уперлась в стекло – сухое, чистое стекло, не было и луж под ногами. Кухарка неспешно пришла с кухни, вытирая руки тряпицей. Чтобы не прослыть сумасшедшим, Алонзо принялся обсуждать с ней обед.

Зеркало явно играло с ним. Оно показывало горные хребты, зеленые долины, маковые поля до горизонта. Оно отражало Алонзо то в рыцарских латах, то в кителе матроса, то в грязном нищенском рубище, но лишь на мгновение – наваждение пропадало прежде, чем он мог приглядеться, убедиться, что не бредит, и тем более, позвать кого-то еще.

– Довольно! – решил Алонзо. – Я докажу, что это зеркало проклято.

Поздно вечером, дождавшись, когда кухарка уйдет, он перенес в холл кофейный столик, стул, письменный прибор и бумагу. Алонзо решил просидеть перед зеркалом всю ночь – со злого часа и до утренних петухов – и записать все, что увидит. Однако зеркало отражало лишь его самого за столом в тусклом свете свечи. Алонзо боролся со сном и лениво рисовал на бумаге силуэт хорошенькой соседской дочери. Вдруг ему показалось, что на мгновение холл озарился светом – он поднял глаза от бумаги – ничего.

– Так и запишем – вспышка света, – упрямо сказал он.

– Хотите кофе, сэр? – за его стулом бесшумно появился слуга. – Я взял на себя смелость сварить, учитывая, что вы собираетесь бодрствовать.

– Спасибо.

– Сэр, – снова заговорил слуга, – все-таки, чего вы хотите? Вы целыми днями изводите себя этим зеркалом, в то время как могли бы наслаждаться жизнью, посещать знакомых и даже… – он многозначительно кивнул на рисунок. – Мне кажется, знаки внимания с вашей стороны были бы приняты благосклонно…

– Ты не понимаешь, – нетерпеливо махнул рукой Алонзо. – Это непростое зеркало, и я это докажу!

Несмотря на кофе, глаза его начали слипаться еще сильнее. Видимо, он был в таком нервном возбуждении, что дополнительный стимулятор только истощил его. Он уронил голову на руки, но тут же открыл глаза.

– Я не сплю!

– Позвольте, сэр, – слуга поместил подушку ему под спину и укрыл пушистым пледом.

– Это плед из спальни моего деда, – заметил Алонзо, откидываясь на спинку стула.

– Думаю, что он не возражал бы. Вам нужно спать. А зеркало – пусть его, висит и висит, оно неопасно и ничем вам не мешает.

Голос слуги тонул в шуме деревьев из сна, который начал снится Алонзо…

– У меня же нет слуги! – Алонзо вскочил на ноги. Спал он долго – уже успело рассвести. На стуле лежали подушка и дедовский плед, а на столе стояла недопитая чашка черного кофе.

Луна

Эта история случилась со мной более тридцати лет назад. Я тогда занимал пост врача в местечке Миллерз Фоллз, что в штате Массачусетс. Это был совсем маленький город, большую часть населения которого составляли фермеры и их семьи. Самой большой нашей достопримечательностью была мельница. А в нескольких милях располагалась Гринфилдская каменоломня. Практика у меня была совсем небольшая, работы было мало. В основном я латал фермеров, получивших травму во время работы – или в стычке вечером в баре, принимал роды да иногда лечил приболевших детей, так что скудного оснащения моего кабинета вполне хватало для решения большинства проблем со здоровьем моих подопечных. Я хорошо знал и каменоломню. Своего врача в Гринфилде не было, и я частенько выезжал туда на вызов к очередному надорвавшемуся работяге. Вокруг каменоломен шли железнодорожные пути, по которым сновали полные и порожние вагонетки. Это кольцо соединялось с основной железной дорогой одноколейкой.

Одной лунной ночью меня разбудил стук в дверь. На пороге стоял молодой мужчина в форме железнодорожника. Я очень удивился, потому что до ближайшего вокзала от нас было пятьдесят восемь миль.

– Доктор Мерфи, – обратился он ко мне, – на каменоломнях произошло крушение поезда. Есть раненые, пожалуйста, поедемте со мной, нужна ваша помощь!

Я удивился, но тем не менее поспешно оделся, взял сумку с инструментами и пилюлями и отправился с ним. Мой спутник, которого звали Эндрю, прибыл на повозке, запряженной уморенной клячей. Она потрусила по дороге и, хотя он и подгонял ее, ничего быстрее усталой рыси выдать не могла. На повозке не было фонарей, но полная луна светила в небе так ярко, что в другом источнике света не было нужды. Пока мы ехали вдоль реки, хор лягушек был настолько оглушающим, что мы не слышали друг друга, и только когда выехали на дорогу в сторону Гринфилда, Эндрю смог ввести меня в курс дела.

В восемь часов вечера с четвертью из Бостона в Провиденс выехал паровоз, однако по каким-то причинам он сбился с пути и поехал по направлению к Олбани. Стало известно, что он проехал без остановки станцию Бриджуотер и не появился на станции Аркхэм. Сначала все подумали, что поезд по каким-то причинам опаздывает, но, когда опоздание затянулось на час, начали бить тревогу. К счастью, паровоз очень скоро отыскали, когда он на всех парах проехал станцию Марлборо, чудом не столкнувшись с подходящим составом. Сначала с машинистом пытались связаться, но он не отвечал и не снижал скорости, игнорировал красный свет семафоров. Тогда организовали погоню. Теперь задачей железнодорожников стало обеспечить свободный путь для поезда, чтобы избежать столкновения и лишних жертв. В Олбани спешно возводили баррикаду. Однако поезд внезапно свернул на одноколейку. Ситуация стала еще более опасной, потому что путь не был рассчитан на массу и скорость полноценного пассажирского поезда. Локомотив не затормозил и когда перед ним возникла цепочка вагонеток, – к счастью, пустых, – которые он буквально смел с путей. Теряя скорость, он выехал на кольцо, сделал несколько кругов и наконец сошел с рельсов и затормозил в горной породе.

Я с нескрываемым ужасом слушал рассказ. Когда мы доехали до каменоломен, я увидел поврежденный поезд, который сейчас больше напоминал поверженное морское чудовище, чье черное маслянистое тело поблескивало в голубом свете луны. Мне пришлось помотать головой, чтобы отогнать наваждение, и я бросился к пострадавшим, которых вытаскивали из-под обломков железнодорожники и полицейские.

К счастью, поезд отправлялся в не самый удобный час и в нем не насчитывалось и пятидесяти пассажиров. Большинство из них отделались синяками и шишками, однако несколько человек получили серьезное нервное потрясение. Они не отрываясь смотрели на луну и бормотали какие-то слова на непонятном языке, причем казалось, что они легко понимали друг друга. Я сделал им инъекции снотворного, и они погрузились в беспокойный сон, а утром проснулись здоровыми, без каких-либо воспоминаний о произошедшем.

Хуже обстояло дело с экипажем. Машинист был мертв, причем я сразу подумал – а впоследствии и убедительно доказал, – что он не пострадал в результате столкновения, а был убит раньше. Помощник машиниста и кочегар, которые находились в локомотиве, были ранены – у одного была сломана рука, а другой получил множественные ожоги. Однако оба, казалось, не чувствовали боли. Они были раздеты до пояса, так же смотрели безумными глазами на луну и гортанно пели в унисон песню, чье звучание было настолько ненавистно, что волосы поднимались на загривке, стоило услышать один только ее ритм. По долгу службы я небрезглив, но в тот момент меня одолело такое отвращение, что я с трудом преодолел желание развернуться и уехать. Двойная доза инъекции со снотворным успокоила их, и едва мерзкие непонятные слова из их уст сменились храпом, все, кто присутствовал при этом, издали глубокий вздох облегчения, словно мы только что изгнали опасного и неприятного врага. После этого я смог спокойно заниматься их ранами, при этом обратив внимание, что раздражавшее меня с самого приезда в каменоломню уханье ночных сов постепенно затихло. Первый робкий просвет показался на востоке, и почти электрический свет луны сделался менее ярким, наконец-то уступая место ночной темноте. Разожгли лампы, большинство пассажиров отправили в Гринфилд, тех, кто спал, отнесли в рабочий барак при каменоломне, так как я хотел осмотреть их утром, а помощника машиниста и кочегара заперли в кабинете управляющего как главных подозреваемых.

Люди начали просыпаться после полудня. Я с легким сердцем отпустил пассажиров, предписав им, поддавшись какому-то необъяснимому порыву, подиктованному больше интуицией, чем обстоятельствами, принимать капли от лунатизма. Что касалось помощника машиниста и кочегара, то им предстояло дать показания полиции. Я присутствовал при этом, чтобы засвидетельствовать, что они находятся в своем уме.

Помощник машиниста, мистер Монро, кутался в сюртук с чужого плеча и баюкал сломанную руку. Его коллега, мистер Силва, с удивлением рассматривал бинты и кровоподтеки на своем теле. Их допрашивали отдельно, однако их показания, какими бы невероятными ни казались, не противоречили друг другу. Вот какую примерно картину они оба нарисовали.

В тот день экипаж поезда состоял из четырех человек: машиниста Джеймса Фроста, помощника машиниста Монро, младшего помощника Уолтера и кочегара Силвы.

Смена была тяжелая. Поезд стартовал из Индианаполиса, шел через Цинциннати в Вашингтон, а оттуда в Бостон. Из Провиденса, куда они должны были прибыть за полночь, экипаж должен был выехать в Портленд в пять утра. Поэтому Монро и Силва обрадовались, когда узнали, что от Бостона с ними в кочегарке будет работать некий Уолтер, с которым никто из них раньше не встречался. Это оказался высокий и очень худой парень, так что его форменный сюртук висел на нем, как на вешалке. У Уолтера были пронзительные голубые глаза, взгляд которых иногда останавливался на чем-то, и он замирал, вперив взгляд в пространство. Уолтеру вообще оказалось свойственно замирать и делать все медленнее, чем остальные. А мышцы его щуплых рук были слабыми. Он не мог кидать уголь в топку так же хорошо, как это делал Монро, не мог и подавать уголь в бункер, как Силва: несколько взмахов лопатой – и он покрывался потом, бледнел и высовывался наружу отдышаться. Видимо, ему самому было неудобно, что от него нет никакой пользы, поэтому большую часть пути он сидел на груде угля в кочегарке, упершись взглядом в стену.

Когда совсем стемнело и поезд приближался к станции Бриджуотер, Силва увидел, что Уолтер набирает воду и ковш за ковшом льет ее в топку, из-за чего кочегарка наполнилась горячим паром. Монро куда-то отлучился, и Силва попытался схватить Уолтера сам, однако тот оттолкнул его с удивительной силой, а затем схватил за грудки и, пытливо заглядывая в глаза, произнес:

«Это не мы несемся, это мир несется на всех парах, но… куда?»

Почему-то эти слова оказали на Силву магическое воздействие, последнее, что он помнит, как они с Уолтером открыли дверь кочегарки и принялись смотреть на луну. А потом отправились в будку машиниста…

Монро понял, что что-то не так, когда поезд внезапно начал разгоняться. Он хорошо знал, что скоро будет станция, а значит, скорость нужно было убавить. Он поспешил в кочегарку и увидел, что Силва как одержимый забрасывает и забрасывает уголь в раскаленную печь.

– Эй, что ты делаешь? – воскликнул он. – Прекрати немедленно!

– Все в движении, Монро, все в постоянном движении. Нужно очень быстро двигаться…

Монро попытался вырвать лопату из рук Силвы, но кочегар был сильнее. Он так впечатал его в стену, что от удара Монро чуть не потерял сознание. Осознав, что одному ему не справиться, он поспешил доложить обстановку машинисту Фросту. Однако в кабине машиниста заправлял Уолтер. Фрост с пробитой головой лежал на полу, и Монро почему-то сразу понял, что он мертв.

– Что ты делаешь, Уолтер, черт тебя побери?!

Уолтер отвлекся от многочисленных реле и рычажков, которыми управлял с удивительной ловкостью, посмотрел на Монро и сказал:

– Это не мы несемся, это мир несется на всех парах… – он показал куда-то перед собой. Монро посмотрел в окно кабины машиниста и увидел прямо перед собой луну. Дорога повернула так, что казалось, словно они действительно держат курс на это небесное тело. И Монро вдруг ощутил, как раздвинулись границы его сознания, он осознал себя в огромном бесконечном космосе, где все пребывало в движении. Он словно видел, как вращаются галактики, как в них вертятся планеты вокруг своих звезд, а теперь и их паровоз присоединился к этому движению, прославляя замысел древних богов…

Очнулся он уже в Гринфилдской каменоломне.

Полицейский инспектор сразу же навел справки и выяснил, что на Бостонском вокзале никто не знает ни о каком Уолтере, а во всех документах экипаж значится как состоящий из трех человек: Фроста, Монро и Силвы.

Честно говоря, я не знаю разгадки этой истории. Монро и Силву судили и приговорили к каторге, а мне все это пришлось настолько не по душе, что я поспешил поскорее выбросить этот случай из головы и даже не следил за ходом следствия.

Добавлю еще, что, к тому времени, когда мы разобрались со всеми делами и бумагами и мне наконец-то было позволено возвращаться домой, настала ночь. Но мне настолько не терпелось вернуться в Миллерз Фоллз, что управляющей каменоломней одолжил мне одну из своих лошадей. Я выехал, и путь мой освещала луна. К счастью, пик полнолуния пришелся на прошлую ночь, и теперь светило было не таким нестерпимо ярким и большим. Я ехал трусцой под совиное уханье по знакомой дороге, когда увидел впереди себя силуэт. Это был высокий и очень худой человек в форме железнодорожника. Он медленно шел по обочине, так что я скоро нагнал его. Он поднял лицо, и я увидел большие голубые глаза, которые внимательно смотрели на меня. Но прежде, чем он успел что-либо сказать, я пришпорил лошадь и галопом поскакал в сторону дома. Больше я его не видел, ровно как и такой яркой луны, что светила в ночь катастрофы поезда тридцать лет назад.

Три наказа мадам Радулеску

Мадам Радулеску походила на ведьму из сказки. Она была старая, маленькая и худощавая, ее черные с проседью волосы были собраны в гладкий пучок, а темные глаза рассматривали его с живым интересом. Глядя на ее прямую осанку и царственный поворот головы, Этьен подумал, что мадам Радулеску, видимо, в молодости танцевала в балете. Она приняла его сухо, но с безупречной вежливостью. Узнав же, что молодой человек ищет угол, она смягчилась и, заметив, что начинается дождь, даже предложила Этьену кофе. Он не отказался. Вырванный из привычной, пусть не богатой, но сытой и спокойной жизни в местечке Требабу, что в Бретани, он все никак не мог привыкнуть к Парижу. В Сорбонне он учился лишь потому, что таково было желание отца на смертном одре – он мечтал, чтобы его старший сын стал ученым. Однако все прелести студенческой жизни словно проходили мимо него. Он избегал богемных вечеринок, равно как и интеллектуальных дуэлей. Друзей Этьен толком не завел, сердцем и мыслями оставаясь в родном краю. Жил он в дешевом и грязном пансионе, которым заведовала давняя приятельница матери, мадам Арно. Но даже несмотря на то, что платил он почти на треть меньше, чем остальные постояльцы, он мог едва-едва наскрести нужную сумму, откладывая часть средств, что каждый месяц присылала ему мать, и добавляя свой собственный скудный заработок частного учителя. Так что, когда мадам Арно почила в бозе, а новые владельцы пансионата не только отказали ему в скидке, но и повысили цену за постой, Этьен был вынужден искать себе другое место. Почти месяц он скитался по городу, иногда проводя одну-две ночи у товарищей-студентов, а иногда и довольствуясь ночлежкой. Наконец ему подсказали адрес мадам Радулеску. Жиль, с которым Этьен ходил на философию, сказал, что у мадам Радулеску несколько домов в Париже, которые она сдает постояльцам. Однако он добавил, что жилье это, по слухам, находится в печальном состоянии, а о мадам идет дурная слава, которая не стала лучше после нескольких странных случаев. Этьен находился в таком отчаянном положении, что не стал вдаваться в подробности и, не теряя ни минуты, отправился по заветному адресу. Так что кофе с молоком и теплый рыбный пирожок, которые предложила ему мадам Радулеску, стали его первой горячей едой за несколько дней. Она сидела напротив него и пила кофе из чашечки белого фарфора с синим узором. Ее длинные пальцы были унизаны кольцами. Шаль на ее груди разошлась, и Этьен увидел массивное ожерелье – на длинной толстой цепочке висела серебряная спираль раковины, украшенная россыпью мелких цветных камушков.

– У меня остались незанятыми пара мест, – сказала наконец мадам Радулеску. – Только оттуда до Сорбонны вам будет далековато.

– Это неважно, – заверил Этьен. – Мне бы найти крышу над головой, и за приемлемую цену.

– Что ж, это можно, – она поднялась из-за стола и скоро вернулась с двумя ключами. Один ключ был медный тонкий и блестящий, через него была продета черная атласная лента. Второй ключ был покороче, но украшен затейливым орнаментом, просматривавшимся сквозь ржавчину.

– Какой вы выбираете? – спросила мадам, пристально глядя на Этьена.

– Этот, – Этьен взял короткий ключ.

– Что ж, – сказала она, – выбор сделан. Пойдемте, я провожу вас в ваше новое обиталище.

Дождь на улице и не думал заканчиваться, так что они остановили извозчика и отправились по адресу в экипаже. К удивлению Этьена, «новое обиталище» оказалось не комнатой и даже не квартирой, а целым домом. Правда, дом выглядел заброшенным. Он стоял у самой воды, там, где Марна впадает в Сену. Внутри было тихо, сыро и пахло плесенью. Однако это не смутило Этьена, он лишь боялся, как бы цена не оказалась слишком высокой. Мадам Радулеску показала ему дом. Маленькая прихожая вела в узкий коридор, по обе стороны которого располагались комнаты – большая и малая гостиные. Коридор упирался в кухню, в стене которой была еще одна дверь наружу, закрывавшаяся изнутри на защелку. Мадам распахнула дверь, и они оказались на ступеньках, которые спускались прямиком в реку. Три ступеньки были сухие, четвертую покрывала вода, а шестую было уже и не разглядеть в глубине. Слева от двери висел фонарь в виде рыбьей головы.

– Весной и осенью дом иногда заливает, – сказала она, – но не каждый год. И не переживайте, вода никогда не поднимается выше печной дверцы.

Этьен посмотрел на черную, закопченную печь и кивнул.

– Пойдемте на второй этаж, – распорядилась мадам.

Под наклонной крышей находилась спальня, освещенная лишь светом из круглого чердачного окошка. Наклонный потолок был низкий, и Этьен мог выпрямиться во весь рост, только стоя под самым коньком крыши.

В доме было промозгло и темно, однако он был гораздо больше, чем ожидал Этьен. А уют – что ж, он был непривередлив. Он заранее предупредил мадам, что не сможет платить много, но сейчас терялся в догадках, какую же цену она назовет. Мадам шла впереди, освещая путь стеариновой свечой. Она спустилась на первый этаж и отошла к окну, Этьен опустил ногу со ступеньки и вскрикнул от неожиданности – он встал на что-то плотное и мягкое. Свет свечи выхватил два круглых на выкате глаза и розовую пасть.

– Ах, ты еще здесь! – воскликнула с неудовольствием мадам. – Это старый мопс, он никогда не был моим, но почему-то всегда ошивается поблизости. Я не знаю, чей он. Видимо, его подкармливает кто-то из соседей. Гоните его безо всяких угрызений совести. Как вам дом? – И затем мадам назвала сумму, которая была даже немногим меньше, чем та, что Этьен платил в пансионе. Он возликовал, он готов был сплясать, обнять мопса, да что там, сама мадам Радулеску казалась ему теперь не ведьмой, а доброй феей. От радости Этьен прослушал то, что говорила ему мадам:

– Поняли? Ночью обязательно закрывайте заднюю дверь на щеколду, запирайте все окна, что выходят на реку, и не забывайте зажигать фонарь.

Сказано это было таким строгим тоном, что Этьен не посмел переспросить, зачем это нужно. Может быть, мадам Радулеску все объяснила, пока он позволил себе порадоваться выгодной сделке? Как бы там ни было, он отдал ей аванс и пешком отправился к одному из друзей, у которого оставил на время свои вещи.

Дом был старый и холодный, в спальне Этьен то и дело бился головой о потолок, однако с переездом в его жизни словно настала светлая полоса. Он нашел несколько новых учеников и начал откладывать деньги, семестр шел гладко, и по некоторым предметам он выбился в число лучших студентов. Неподалеку от своего нового дома Этьен нашел недорогую лавочку и теперь частенько заходил туда, чтобы купить поесть или восполнить запасы масла. Постепенно и в доме стало уютнее. Печь горела и дарила тепло, на кровати появилось вязаное одеяло, а пол украсили половики. Кроме того, в одной из гостиных нашлась аргандова лампа, и теперь вечерами Этьен читал в ее ярком свете, порой засиживаясь за полночь. Однако он не забывал о трех наказах мадам Радулеску. Из-за переезда в первую ночь он едва не забыл зажечь фонарь, и ему пришлось делать это в кромешной тьме лишь при свете стеариновой свечи. Зато на следующий день он отправился на заднее крыльцо пораньше, пока не погасли лучи заходящего солнца. Этьен залюбовался вечерней рекой. Справа от него бежала Марна, слева – катила свои воды Сена, и вместе они сливались в одну широкую зеленоватую ленту, в которой отражалось потухающее небо и фиолетовые облака. Вдруг он заметил что-то темное в воде – словно на глубине проплыло крупное животное. Он не успел приглядеться, и, если бы мальки не принялись играть на поверхности воды, словно спасаясь от хищника, Этьен подумал бы, что ему показалось.

Буквально через несколько дней после переезда Этьен снова наткнулся в доме на мопса. Он так и не понял, как пес пробирается внутрь. Это была черная и очень старая собака с практически полностью поседевшей мордой и выпуклыми внимательными глазами. Этьен любил собак и с готовностью отдал нежданному гостю куриную косточку с кусочками мяса на ней. Мопс снисходительно посмотрел на него и широко зевнул, обнажая желтые, полустершиеся от старости зубы. С тех пор Этьен стал покупать у лавочника немного мягких потрохов для собаки, и мопс стал наведываться к нему по несколько раз за неделю.

Тем временем осень все больше вступала в свои права. С реки дул пронизывающий ветер, срывая с деревьев желтые и багряные листья. Уровень воды поднялся, теперь и третья ступенька скрылась под волнами. Поутру окна кухни почему-то постоянно оказывались залиты, словно ночью бушевал шторм, хотя стекла в обеих гостиных были сухими. Мопс все чаще оставался ночевать в доме, Этьен соорудил ему из половиков что-то вроде подстилки и стал звать его Пирожком. А Пирожок сопровождал его, когда Этьен шел прогуляться по набережной или за покупками к лавочнику.

– Вы его приучили к себе, – заметил как-то лавочник, поглядывая из-за прилавка на собаку. – Теперь от него не отделаетесь.

– Зачем мне от него отделываться, месье? – возразил Этьен. – Пес хороший, дома ничего не портит. Что, Пирожок, возьмем тебе потрохов? А мне пирог с мясом, так и быть, поделюсь с тобой.

Лавочник только усмехнулся и покачал головой. В магазинчике больше никого не было, а он явно хотел скрасить унылый вечер беседой.

– Так вы снимаете угол у старухи Дюбуа?

– Нет-нет, я остановился в доме у самой воды…

– Что, неужто у этой румынки? – Лавочник даже в лице переменился.

– Да, месье, меня очень устроила цена…

– То-то и оно, – нахмурился он. – Нехорошие дела творятся в этом доме. Я знал постояльца, который жил там до вас. Месье Пулен, художник, примерно вашего возраста. Мы с ним однажды разговорились, он захотел сделать набросок моей лавки, я согласился. Слово за слово, оказалось, что он из Оверни, как моя Софи. Ну, земляков принято привечать, и мы пригласили месье Пулена в гости. Он оказался очень приятным человеком, ученым, при этом не кичился, что умнее нас с женой. Я, знаете ли, тоже выучен грамоте и стараюсь научить детей, так он еще несколько раз заходил к нам, приносил детям книжки с картинками. Однажды он засиделся у нас допоздна, а когда ушел, то оказалось, что он оставил в прихожей свой шарф. Я решил занести его ему следующим утром. Однако, когда я подошел к дому, то увидел перед крыльцом экипаж, а в экипаж грузили вещи месье Пулена – я видел, как тащили картины, холсты и мольберт. Только вот самого месье Пулена там не было – всем руководила мадам… мадам…

– Радулеску, – подсказал Этьен. Лавочник мрачно кивнул.

– А потом стали говорить, что месье Пулен внезапно собрался и уехал. Никто не стал разбираться, куда он делся, собрал вещи – и поминай, как звали. Но я-то знаю, кто его вещи прибрал. Вы мне очень симпатичны, так что, прошу вас, будьте осторожнее.

Рассказ лавочника выбил Этьена из колеи, он вернулся домой в мрачном расположении духа. Когда он зажигал фонарь в виде рыбьей головы, его охватил внезапный страх, и он старался не поворачиваться спиной к воде. Он несколько раз проверил щеколду и замки на окнах, но это его не успокоило. Наконец он не выдержал, поднял Пирожка на руки и унес в спальню – спать в одиночестве ему было неуютно. Пирожок долго устраивался и крутился на новом месте, но наконец улегся, зевнул и захрапел. Собачий храп подействовал на Этьена успокаивающе, он почувствовал, как тяжелеют веки и заснул, и сны ему снились легкие и спокойные, разве что под утро ему привиделась палитра, которая плыла по поверхности Сены, но ветер усилился, вода начала размывать краски, палитра несколько раз окунулась под воду – и наконец пошла на дно.

Одна дождливая неделя сменяла другую. Парижане бегали по лужам, мокли под зонтиками и говорили, что не припомнят такой сырой осени. Даже Этьен, отличавшийся отменным здоровьем, почувствовал, что начал простужаться. Однако он продолжал каждое утро выходить к реке, чтобы вдохнуть свежесть утра и полюбоваться еще спящей Марной, лениво вливавшей свои воды в Сену. В одно такое утро, когда тучи внезапно разошлись, и нежный солнечный свет смог наконец-то снова прикоснулся к зеленым волнам легким поцелуем, Этьен заметил следы на ступеньке. Сначала он подумал, что ее залило ночью, а с рассветом вода отступила. Но нет, ступенька была сухой по краям, и только в центре выделялись влажные следы, словно кто-то топтался ночью перед дверью. Этьен оглянулся, пытаясь прикинуть, кто и как мог попасть сюда, однако иначе как по воде к крыльцу было не подобраться. Лодки обычно проходили мимо, да и зачем кому-то подгребать к дому, рискуя завязнуть в тине или сломать весло. Этьен вгляделся в следы – они казались значительно больше, чем его ступни. Обувь незнакомца, видимо, была широкой и остроносой – если, конечно, это не были отпечатки лап… Но что за животное могло их оставить? Этьен вспомнил о пропавшем месье Пулене, и холодок пробежал по его спине. Но он покачал головой, отгоняя страхи, и поспешил в университет. Вернулся он поздно – частные уроки заняли больше времени, чем он рассчитывал, а обманчиво ясный день завершился настоящим ураганом, так что Этьен долго не мог найти извозчика, который согласился бы отвезти его. Дома он, дрожа от холода, скинул промокшее пальто и поспешил затопить печь, чтобы согреться. Вскоре огонь весело затрещал за заслонкой, и Этьен согрел свой скудный ужин. Он уже садился за стол, когда вспомнил, что не зажег фонарь. Ему ужасно не хотелось открывать заднюю дверь и впускать на кухню холод. Да и какой смысл, если огонь будет гореть лишь несколько минут – такой сильный ветер все равно его погасит… Этьен вздрогнул, когда услышал, что в прихожей что-то упало. Он взял со стола аргандову лампу и отправился туда, но с облегчением рассмеялся, когда яркий свет выхватил промокшее и дрожащее от холода существо.

– Пирожок, хорошо, что ты зашел сегодня. Теперь ночь не кажется такой невыносимой.

Он забрал собаку и устроил у печки.

– Прости, дружище, сегодня я не был у лавочника. – Он выбрал из остатков рагу кусочки мяса и – не без сожалений – отдал голодному псу, который печально смотрел на него своими круглыми глазами.

Согревшись и отдохнув, Этьен заснул прямо за столом. Проснулся он среди ночи и не сразу понял, от чего. Дождь все еще хлестал за окном. Этьен заморгал и потянулся, когда услышал странный влажный звук, какой слышал иногда в порту в родной Бретани – с таким шумом рыбаки вываливали свой улов из сети на землю. Звук шел из-за задней двери. К счастью, лампа еще горела, хотя масла оставалось на донышке, и в ее свете Этьен увидел, что дверь ходит ходуном, а слабая щеколда вот-вот сорвется. Он подошел поближе, не понимая, что же за сила рвется к нему в дом, когда дверь вдруг с шумом распахнулась, и его сбил с ног поток ледяной воды. Лампа погасла, однако Этьен успел заметить, что вместе с потоком в его жилище проникло нечто – странное существо, напоминающее не то человека, не то огромную рыбу, гораздо выше и крупнее его самого. Он видел его лишь секунду, пока не наступила тьма, но этого хватило, чтобы Этьен поднялся на ноги и бросился прочь с кухни. Вода продолжала прибывать, он слышал, как она шипела, заливаясь в печь. Он выскочил в прихожую, но поток хлынул за ним. От холода у Этьена свело икру, он упал на четвереньки и пополз. Внезапно он почувствовал, что его крепко схватили за лодыжку и потянули назад.

– Нет, – крикнул он, отчаянно сопротивляясь. Он ухватился руками за ножку мраморного столика, но чудовище тянуло с такой силой, что столик поехал по полу. Вода залила лицо, попала за шиворот, и, хотя он продолжал сражаться, Этьен чувствовал, что схватка неравна и силы покидают его.

И тут он услышал лай. Этьен совершенно забыл про собаку. Пирожок вышел из малой гостиной и внимательно посмотрел на Этьена. Только теперь это был немного другой Пирожок – он увеличился в размерах и больше походил на упитанного черного льва. Шерсть на его загривке топорщилась, круглые глаза налились кровью, острые зубы торчали из пасти. Он снова залаял – теперь лай походил на рычание – и пошлепал по воде. Мощный удар лапы – и чудовище отлетело в сторону, отпустив Этьена. Пирожок набросился на него прежде, чем оно успело сориентироваться и вернуться в Сену, вода покраснела от крови, а Пирожок отрывал от него куски и пожирал с утробным урчанием. Этьен все также на четвереньках выбрался из дому, распластался на земле и потерял сознание.

– Что, переехали-таки к старухе Дюбуа? – спросил лавочник, кивнув Этьену, как старому знакомому.

– Да, я решил прислушаться к вашим словам. Все-таки снимать целый дом за такую цену – подозрительно, где-то должен быть подвох. Да и мадам Радулеску говорят, покинула Париж. Я хотел вернуть ей ключ, но пришлось оставить его у ее служанки. Правда, теперь я снимаю весьма маленькую и неудобную комнатку, а мадам Дюбуа берет с меня несколько су сверху за Пирожка, – пожаловался Этьен.

Лавочник посмотрел через прилавок на черного мопса, тяжело дышавшего после долгой ходьбы. Собака ему никогда не нравилась, но не ему судить.

– Как всегда, возьмете ему потрохов?

– Нет, сегодня рыбки. Как оказалось, Пирожок особенно ее любит.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге