Поздравить именинника
Поздравить именинника. Фантастическая повесть. Фрагмент 1
Одно из стихотворений Эдварда Гранта, моего друга, о котором здесь тоже будет рассказано, начиналось таким удивительным четверостишием:
«В Галактике моей всего лишь три звезды...
Такая странность вдруг, такая правда в этом...
Под ними золотим и нежим мы глазастые хвосты,
Павлинами курлыча жарптицевы сонеты...»
Меня всегда занимала эта невозможная с точки зрения астрономии космогония. Я воображал себе некий обитаемый мир на самом краю Вселенной, мир, откуда в определенную часть ночи видны только три последних звезды... И вот я нахожусь в этом мире, – живой мыслящий Сфинкс, стоящий на берегу бесконечного океана. Я смотрю на экран Тьмы с тремя последними звездами и жду мгновения, когда моя планета отвернется от него... Это всегда происходит как бы наплывом – миллиарды вновь зажженных светил начнут заполнять надо мной все пространство, которое теперь будет именоваться Небом. Тогда я смогу наконец расправить плечи и спину, вернуть себе все силы и движение и видеть все и сквозь все... Мой мир дарит мне величайший и щедрейший подарок, и я сам тороплюсь прошептать ему мои неизменные гимны и откровения...
Так я нарождаюсь, так пробуждаюсь каждую ночь для каждого дня, начиная отсчет времени от трех последних светил... Да вот они снова...
***
...............................................................................
Ритуальный сон Герда Полонски, или Первое пришествие Именинника
Вам когда-нибудь снились ритуальные сны?
Не спешите отвечать. Сначала хорошенько встряхните память...
Бьюсь об заклад, что большинству из вас сразу хотелось бы спросить у меня, а что такое ритуальный сон? Отвечу определенно. Это время сеанса, когда вы получаете во сне какие-нибудь точные инструкции относительно своей судьбы, безмерно удивляетесь дому, что ваши видения отложились совершенно отчетливо, детально и динамично и еще свято веруете, что ваша вторая реальность подкинула вам некую замечательную метафору, касающуюся только вас и вашего Именинника... Да, конечно, я буду настаивать на виртуальном существовании последнего, ибо ритуальный сон без Именинника – это, пардон, просто развлекательные картинки, и не более того...
Теперь можете встряхивать вашу память. Заранее скажу, что если вы всерьез взялись за такую попытку, ничего не получится. Во-первых, ритуальные сны никогда не забываются; во-вторых, может быть и не надо залезать в темный подвал или чердак своего сознания, подумайте, – а вдруг этот сон снится вам уже сейчас, в данную минуту? Просто поищите вашего Именинника, доберитесь до него во что бы то ни стало.
Именно такой сон приснился мне в одну из спокойных и светлых октябрьских ночей прошлого века...
..............................................................................
Мегаполис состоял из одного строения – небоскреба, о точном количестве этажей которого не содержалось информации ни в путеводителе, ни даже у местных служб охраны и обслуживания. То же самое касалось и его многочисленных лифтов, напоминавших здесь скоростные электрички с вертикальным ходом. Одно было понятно, что население в Мегаполисе убывало пропорционально высоте уровня: вагоны лифта всегда продолжали уходить вверх, даже когда оставались совершенно, или почти совершенно, пустыми. На каждом уровне существовал свой город, со своими же названиями, планировкой улиц, жилыми домами, офисами, центрами развлечений и гостиницами.
В Мегаполис я был приглашен до этого раза лишь однажды: приезжал сюда на экскурсию. Моим излюбленным городом был Вавилон XV. Голос-Правитель хорошо знал меня, ни в каких ситуациях не бросал, предлагал самые удобные маршруты, знакомил с женщинами, советовал,– в общем, был ко мне весьма дружественно настроен, так что желание отключать его у меня никогда не возникало.
На сей раз повод собраться в Вавилоне XV возник как-то неожиданно у меня и у всех моих друзей. Кажется, кто-то из них распространил легенду о том, что наш общий Именинник находится в Мегаполисе, и было бы величайшей глупостью не попытаться найти его... Я согласился приехать. Был у меня, правда, еще один повод, хотя, признаюсь, каждый из нас старался не договариваться друг с другом, выдвигая при этом какие-либо личные мотивы. Общим и гласным предметом общения была выбрана тема поиска местонахождения Именинника...
«Минуту, минуту, Герд, ты так рассказываешь свой сон, будто ты его себе и сочинил, отрежиссировал, логически обосновал... По-моему, ты перебираешь, а верней сказать, недотягиваешь до своих настоящих переживаний. Начни сначала...»
– Кто это? – мой вопрос заставил вздрогнуть меня же самого. – Фу ты, черт! – выругался я про себя и тотчас нащупал на мочке левого уха клипсу мнемофона. Голос-Правитель, он здесь, я совсем забыл о нем, когда ложился спать. – Правитель, – сказал я вслух, – ты нарушаешь свои же правила: влезаешь в мою башку после «отбоя» и контрольной регистрации.
«Герд, не забывай, что ты у меня на особом попечительском счету, и потом, разве ты не рад присутствию твоего ангела-хранителя? Подумай, я ведь не просто голос, я голос Справедливости! Ну прости, не мог стерпеть того, как ты коверкаешь свой первый в жизни ритуальный сон. Ты ведь писатель, а значит, должен быть хорошим рассказчиком...»
– Эти вещи не всегда совпадают. Знаешь, я, пожалуй, тебя сниму, а то ты здорово напоминаешь мне клеща, который впился своими жуткими буравами в мое многострадальное тело.
«Нет, не делай этого, пожалуйста. Ну ради нашей дружбы... Дай мне еще немного послушать... В конечном счете, ты же знаешь, я пойду на любые уступки... Мой Вавилон всегда открыт для тебя. Хочешь, я награжу тебя жезлом почетного вавилонянина? Кстати, уже пора».
– Заискиваешь?
«Заискиваю».
– И тем не менее, критикуешь меня как рассказчика?
«Критикую».
– Ладно, может быть ты и прав насчет ненастоящности...
«Ну вот видишь: ты согласился. Попробуй еще раз и не обращай внимания на клипсу, она тебя ведь нисколько не обременяет. Я же знаю».
– Хорошо. Но тогда помолчи и не встревай в самые неожиданные моменты, а то я начну заикаться прямо во сне.
«Упаси Боже! Конечно, я больше не буду встревать. По крайней мере, до утра. Кстати, тебе утром на завтрак что заказать?»
– Потом, Правитель, потом... Какой завтрак?
«И действительно... какой завтрак! Что это я, в самом деле? Наверное, от волнения...»
– Кто из нас больше волнуется, Правитель?
«Я, конечно, я. Я же со стороны. А ты спишь».
– Я сплю? Послушай... Когда мне снился этот самый сон, тебя еще и в помине не было. В те времена еще не было мнемофонов.
«Ерунда, Герд. Мнемофоны были всегда».
– Ты серьезно?
«Абсолютно».
– Ха-ха! Вот и осечка, Правитель. Я-то слышу тебя сейчас, а не тогда... И сон мой еще впереди.
«Хорошо, хорошо. Ну, так начнешь ты когда-нибудь?»
– Уже начал.
***
На языке – острый и пряный вкус земляничной жвачки. Гул и вкус сливаются, глотаются вместе со слюной... Рейсовый лифт несется без остановок. Жилые города «всплывают» сверху. Весь дом Мегаполиса – вереница аквариумов, поставленных один на другой. Все движение – сквозной «взлет» вертикалки. Иллюзион каждого мира начинается с приближения к небу. Исчезают внизу зеленые лужайки с озерами и розовыми кубиками строений; розовато-белесое небо надвигается всей массой, на несколько секунд становится все фасеточным, еще мгновение – и серо-стальной отлив подавляет все нежные оттенки; мелькают ребра гигантских перекрытий,– небо оказывается всего лишь перегородкой, скорлупой, а за ней снова дневной свет и новый мир... Эскалатор странной формы в виде синусоиды вольтовой дугой расклинивает пространство, змеится из центра одного стеклянного шара в центр другого; на бегущей ленте толпа людей в одеждах покроя средневековых герольдов: облегающее трико, плащи, плюмажи, береты, нагрудные гофрированные воротники... А вот новый аквариум... Пустынные барханы. От края до края песчаное море, голубая клубящаяся пирамида омывается этим «морем», и флаеры, туча розовых флаеров саранчой носится в воздухе, без всякого видимого смысла; в кабинках люди в черных туниках. Они улыбаются, они здесь живут... Уровень называется Новый Ирем пророка Мехди...
Кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь. Руди. Выглядит озабоченно, то есть озабоченно жует попкорн. Рядом Кудряшов, не расстается с бутылкой тоника.
– По-моему, наша идея обречена на провал. Я только теперь понимаю, что не вполне готов...
– Никто никогда не может быть к этому готов заранее, Герд,– отвечает Кудряшов. – Разве я был готов, когда мне подрезали крылья мои же сотрудники? Я писал свою диссертацию о виртуальном браке, и что? Разве мне могло прийти в голову, что кто-то обвинит меня в злоупотреблении экспериментальными данными? Тему закрыли...
– Ну, видишь ли... – тянет Руди и шарит взглядом где-то внутри себя.
– Вижу, Руди, вижу. А твоя история разве менее драматична? Ты никогда не был предвзятым циником. Один год работы в скандальной прессе выкачал из тебя весь адреналин...
– И не только адреналин, и не только! – Руди с хищнической ловкостью подбросил и поймал ртом «крутяшку» попкорна. – Мы все здесь жертвы, жертвы доверия...
– Вот тебе и подтверждение,– заключил Кудряшов, глядя на меня.
– Хорошо, то есть... плохо, я хотел сказать. Что же нам следует делать?
– Воссоединяться с остальными, я думаю. Это первое.
– Скажи, Кудряшов, тебе не странно все это говорить, все это чувствовать? – спрашиваю.
– Что именно, Герд?
– Ну хотя бы то, что мы – эти самые «остальные», друзья юности, мечтатели, писатели, предприниматели... – должны встретиться именно здесь?
– Пожалуй... пожалуй, нет.
Лифт притормаживает. Станция Вавилон XV. Подходим к двери. Я, Руди, Кудряшов. Ждем. С некоторым удивлением я наблюдаю в кабине заметное оживление. Все пассажиры, лиц которых я до сих пор не мог разглядеть, подымаются и выстраиваются за нашими спинами. Оборачиваюсь. Да ведь это...
– Не ожидал, Герди? – это Эд, Эдди Грант, он прямо за мной, подергивает свою бороденку и насмешливо косит глазами на остальных: Ева, Гарсон, Ченчилл, Олаф, за ними... Мидас, Кора, Енох, Нобель, Дива...
– Вот и воссоединились,– невозмутимо сообщает Кудряшов, допивая свой тоник. – Ты был прав. Стоило только подумать, точнее, вспомнить и открыть глаза.
– Я этого не говорил, Андрей.
– Ну не важно... Ты подумал... Теперь привыкай. Одно твое желание наш Именинник уже исполнил: мы собрались. Руди, ты видишь?
– Я, собственно, давно прозрел. Не понимаю, о чем разговор?
– Разговор о том, что Герду придется ускорить свои планы. Герд, ты согласен?
– Согласен на что?– отвечаю вопросом на вопрос.– О каких планах ты говоришь?
Лифт останавливается и опустошается. Мы на платформе. Женская составляющая нашего отряда ссорится. Как видно, давно. Ребята не встревают. Им забавно. Все глаза устремлены на меня, из чего заключаю, что объектом словесного каратэ выбран я. Ева и Кора – изящные звероящеры в юбках. Так было и раньше, и большинство их жертв здесь. Нерастерзанным всегда оставался только Герд Полонски. Вот подходят. Иглы ресниц, гребни когтей, панцири плечей, жала грудей...
– Герди, мы поспорили,– это Кора,– верней, подумали, а почему бы тебе не приготовить свой подарок Имениннику в виде одной из нас. Ты бы мог упаковать массу приятных неожиданностей.
– Разумеется, если бы оценил их сам для начала,– это Ева,– и развил бы, конечно, творчески...
Их разговор слышат все. Разумеется, и Дива. Моя единственная и всегда отстраненная Дива.
– Черт побери! – вырывается у меня с ядовитым восхищением. – Здесь все готовы на щедрые жесты. Может быть, сначала разберемся с полами?
Отвечать взялся Олаф:
– Герд, ты никогда не задумывался, зачем появился Мегаполис и кто его населяет? Представь, что здесь находится и расквартирована целая армия таких же, как мы, поздравителей. Они все жду случая оказаться на передовой. Попадаются и добровольцы,– он делает жест ладонями рук, показывая на Еву и Кору, и добавляет:– А пол, как это ни странно, в данном случае значения не имеет.
– Опомнись, Герд,– разъяснения Олафа подхватывает Кудряшов,– мы живем здесь на разных этажах, кому где больше нравится, а собрались так быстро и дружно потому, что любим тебя и ждали, и девчонки тоже. Они по-своему воспринимают твое появление. Их сексуальность на самом деле давно не агрессивна...
– Это что? – наверное, мой вопрос и растерянность адресуются уже не им, а «молчащей» клипсе мнемофона на ухе. – Это все правда?
Ева и Кора поочередно вздыхают.
– Кудряшов,– Ева смахивает неподдельную слезинку с великолепно разрисованных глаз,– вечно ты все испортишь.
– Да,– реакция Коры и голос полны разочарования,– такой мог бы возникнуть сюжет! Мы же договорились друг другу не мешать. Это нечестно, черт возьми...
– Акция провалилась, не начавшись,– вступает Гарсон. – Ах, Герди, я тебе сочувствую.
– И я сочувствую,– хрипловатый баритон Мидаса докатывается, как рокот морской гальки на океанском берегу.
– Ну ладно,– вздыхает Эдди Грант,– скажи что-нибудь, не молчи уж так...
– Ничего не могу понять! Как все так получается?.. Дива, может быть, ты объяснишь?
– Олаф сказал правду: мы все здесь ждем, дорогой.
– Ждете чего?
– Настоящего приступа безумия: тебя.
– Вот оно и появилось,– смеется Кудряшов. – Вот оно перед нами!
...............................................................................................
– Раз так,– это Олаф, после паузы,– Гарсон, как там у тебя принято говорить... На «первый– второй рассчитайсь»!
– А нас тут как раз двое,– фразу бросает серьезный Ченчилл,– мы и «оно».
И тут включается мой мнемофон. Впрочем, вероятно, не только мой. Голос-Правитель Вавилона XV сообщает: «Продолжение ритуального сна Герда Полонски следует. Всем доброе утро, господа!».
........................................................................................................................................
1.
***
– Вообще здесь не с кем по-настоящему драться, – Урбан Гарсон в своем «гастролерском» комбинезоне напоминает леопарда. Впечатление усиливает большая шляпа, справленная из шкуры этого самого браконьерски добытого хищника. – Ну разве что с местным ворьем, да еще с москитами, – он допивает уже вторую бутылку скотча. – Наш лагерь на том берегу... Сядем в джип... Уж я тебя покатаю.
– А как же пилюли от начальства? – спрашиваю.
– Да какие пилюли, Герд! Вот ты молодец, что захватил с собой ящик виски. Это пилюли. Этим и откупимся. Ты, главное, поменьше здесь свети своей видеокамерой и, Боже упаси,– никаких интервью... Ну, так я думаю, поладим. Прыгай в мое личное авто, дружище Герд! Эй вы, китайские лимоны, открывайте шлагбаум! Таможенный досмотр моего друга окончен... Кстати, Герд, сколько «пилюль» ты заплатил летчику? Сей контингент дерет в три шкуры... Жулье!
– Ури, – говорю я и закидываю свою сумку на заднее сидение джипа, откуда в тот же момент вспархивают две местные заблудившиеся курицы,– ты многословен.
Он с сожалением смотрит на убежавших пташек, потом на меня.
– Сколько ж мы не виделись, Герд?
– Да лет пять-семь, я думаю. Тебя все время где-то носит по наемным местам, а я вроде бы как человек оседлый...
– Ага,– он подмигивает, – кого только ты оседлал на этот раз? Кору? Она, поди, – твоя старая неувядающая любовь – созрела наконец...
Я молча прикуриваю две сигареты. Одну протягиваю ему. Он затягивается и, не рассчитав «вдохновения», начинает икать от дыма.
– Вот тебе ответ, – говорю, – задержи воздух, тогда пройдет.
– Ладно,– отвечает,– поехали по партизанским местам...
«Пришпоренный» на всю гашетку джип выезжает на узкую грунтовую дорогу и, проскочив небольшой отрезок поля, очищенного под территорию аэродрома, заныривает под покров густых джунглей.
Дорога идет под гору, вихляет между тесно стоящих деревьев и высоких папоротников. Гарсон навеселе. Изо всех сил пытается придать шарм своим воспоминаниям о сексуальных «разведках» в местные крестьянские селения, и хотя солдатский юмор в этом плане у него грубоват и прямолинеен, все его рассказы звучат как анекдоты с обычными, впрочем, финалами в виде попоек с траханьем и битием морд тем мужикам, которые вели себя неправильно. Где-то на десятой истории в таком роде я прошу его заткнуться и обратить внимание на дорогу, которая становится все менее проходимой и просматриваемой из-за обилия зарослей.
– Ерунда! – он основательно прикладывается к бутылке. – Ты когда-нибудь видел секретную газонокосилку в действии? Сейчас покажу,– Гарсон вытаскивает из-под своего сидения внушительного размера палаш. – Это, конечно, не Уругвай, здесь так не принято, но плевать... Ты пригинайся, если я немного насорю лишнего, – привстав «в стременах» и держа руль одной левой рукой, он с уханьем начинает орудовать палашом... Зеленые брызги летят во все стороны и в том числе на меня. Через пять минут такой сечи наш джип оказывается доверху завален побегами лиан, ветками и листьями. Сок каких-то растений начинает разъедать мне глаза.
– Гарсон, – кричу я, – прекрати! Прекрати, слышишь... Ты пьян, чертяка!
Он словно невменяем.
– Эй вы, китайские лимоны! – орет он во все горло и продолжает свою сумасшедшую езду. – Ну что попрятались, придурки!.. Я здесь! Ух-ха! Выползайте из-под своих папоротников... гноитесь тут во всех щелях... Эгей, дайте-ка мне в руки хоть одного заложника, для коктейля!.. К черту коктейли, да здравствует скотч-виски чистокровных сортов и долой все суррогаты, долой доп-пайки, долой презервативы, долой партизан! Маскировка!!. А вот вам ваша маскировка, в капусту ее, в кресс-салат с майонезом!.. Притихли?.. Ну где ваши перехватчики, где снайперы, где разведка?.. Где блиндажи, где ваши попугаи пернатые? Ух, палашом пойду на вас, палашом...
Действие, то есть демонстрация секретной лесокосилки продолжается еще добрых минуты две, поэтому, плюнув на все, я успеваю отснять моего друга-наемника «в работе» со спины, поскольку, несмотря на жжение в глазах и чувствах, меня осеняет мысль, что я присутствую просто-таки при исторической, а лучше сказать, историко-истерической хронике, и передо мной яркий представитель последней волны деградирующего военно-политического бизнеса... Все, терпеть больше нет мочи. Отложив видеокамеру, я бросаю в «эфир» свой последний продюсерский аргумент:
– Гарсон, с днем рождения тебя, сволочь!
Доходит. Вспомнил. Тормозит... Садится. Бросает палаш. Кладет руки на руль. Голову на руки...
– Герд... Неужели! Неужели сегодня? Как тебя угораздило прилететь именно в этот день?.. А я... я забыл. Я и месяц-то не помню! Эк меня засосали проклятые джунгли... – он смеется.
Смех у него неподражаемый: полная противоположность всему тому дурацкому, что в образе его действия и сознания; смех выдает в нем мальчишку, которого никто никогда и не заводил в темную и не пугал до икоты, никогда перепившие жулики с мусорным воображением улиц, а позднее жулики, натасканные на сомнительных ценностях доходного ремесла, киллерства и садизма... Смех этот был его настоящим ангелом-арестантом, упрятанным, бравады ради, в жуткую и мрачную дыру, дыру много страшней любых джунглей, человеческих или звериных.
В этом последнем я убеждаюсь очень скоро, несмотря на все старания вытащить на свет его ангела-арестанта, Именинника, то существо, которое обнаруживается у большинства людей. Смех Гарсона вырождается на глазах, – срабатывают рефлексы замещения. Я еще некоторое время пытаюсь выглядеть торжественно-сочувствующим поздравителем... Он смотрит исподлобья.
– Выходи из машины, Герд.
– Нет сомнений, Гарсон, – говорю, – я знал, что ты это скажешь.
– Знал? Ничего ты не знал и знать не мог. Слушай, что я тебе сейчас скажу, и запоминай. В этом поганеньком Богом забытом царстве, как ни удивительно, знаешь ли, каждая тварь новорит играть свою поганенькую значимую роль... Так вот, слушай мою команду и не вздумай изменять назначенное ей содержание. Видишь мой джип?.. Зайди вперед на десять шагов... Так, теперь повернись и медленно, слышишь, медленно иди... Руки, руки на затылок! – он передергивает затвор автомата и трогает машину, на самой малой едет следом. – Не вздумай оборачиваться до самого лагеря, понял меня? И никаких вопросов не задавать... Пошел!
Сволочь. Конечно, он сволочь. Несчастная, притом. Ублюдочная и запуганная, но несчастная, к счастью. Не все потеряно. Интересно, знает ли эта сволочь, как пользоваться видеокамерой? Надеюсь, что да. (продолжение следует...)
Фрагмент 2
***
– Слушай, я думал, к тебе не попаду. У тебя такая мощная охрана внизу. Они что, каждого так фильтруют? Сначала они потребовали мое удостоверение, потом всего обыскали, потом заставили пройти тест на это... как это называется...
– Сексуальную автопсихопатию, – подсказывает Ева и что-то перещелкивает на своем радиокомпьютерном пульте. – Не обращай внимания, ты ведь не наш сотрудник, и потом, этот текст составил мне Кудряшов. Он до сих пор один из моих коньков в эфире.
– Черт возьми, ты знаменитость, Ева! Я всегда подозревал, что это случится, рано или поздно. Как только твоим радиослушателям не пришла идея разобрать тебя на сувениры?
– Уже приходила... Но, понимаешь, я же не телезвезда – меня не видно, но зато как меня слышно!
– Между прочим, ты обещала некую магию в прямом эфире. Как ты собираешься проделать свой номер?
– Как? – она переключается на «пульт» своей внешности, точнее, ее переоблачения: снимает парик перламутрово-каштановых волос, обнажая идеально изваянный череп, татуированный изображением свитой в спираль кобры... – Для чего, по-твоему, я тебя пригласила в студию? Ты помнишь, какой сегодня день?
– Ну, разумеется, я, я... – мое заикание явно забавляет ее, – то есть, конечно, сегодня твой день рождения...
Она достает коробочку какого-то крема и, сосредоточенно глядя в зеркало, принимается втирать этот крем в кожу головы. Свет в студии медленно приглушается. Я сижу, как вкопанный. Музыка хлынет прямо из стен. Дальше происходит что-то невероятное... Татуированная змея на голове Евы раздвигает кольца и медленно... ползет по щеке, по шее, вдоль сонной артерии к яремной ямке, ниже...
– Что это, Ева?! – спрашиваю я громким шепотом.
– Это Шариф. Тебе некогда следить за новинками. Шариф – тактилография. Очень эстетическое и возбуждающее колдовство. Таких всего несколько на земле. Я заплатила за него целое состояние. Теперь мое тело – его обиталище...
– Бр-р! – содрогаюсь я. – А что ты испытываешь?
– Легкий зуд и полное раскрепощение.
– И под таким «допингом» ты делаешь все свои гениальные передачи?
– Да, милый. Если не ошибаюсь, конвенций запрета на этот счет не существует... Иди ко мне, мы начинаем через минуту. У тебя еще есть время снять с меня теснящие покровы...
– Ева! – в моем восклицании смесь борьбы с искушением и желания осмыслить происходящее.
– Герди, ты ведь собирался меня поздравить с днем рождения...
– Да, но не так, Ева, то есть не сразу так...
– Ох, Герди, какой ты щепетильный, совсем не то что мой Шариф! – она быстро надевает радионаушники с микрофоном, что-то опять перещелкивает на компьютере и встает с кресла. Новое чудо происходит у меня на глазах: Ева танцует некую совершенно немыслимо плавную, ломко-дрожащую фуэте-джигу, и ее платье при этом начинает осыпаться, отслаиваться от тела темными ромбическими листиками – бесшумно и фантастично, снизу доверху...
– В эфире Ева Гейтс. Слушайте своими ушами, своим пульсом, своим мозжечком восьмую часть проекта «Безумная слежка». Версия называется «Он». Я расскажу вам, кто такой Он!.. Он – мой величайший трепет, верховный жрец моего тела. Он – тот единственный натянутый лук, та единственная фаллическая парабола, перед которой содрогаются мои гормоны... Лучезарным дождем они срываются, чтобы облепить его сакральную геометрию, сотрясти его непокорное изваяние... Сейчас Он следит за мной, как Полифем любви, как жуткое одноглазое чудовище, которое не усмирить... Что он видит? Он видит мое тело, которое обнимает и выглаживает светящийся тактилографический змей. Тот самый! Да, тот самый... Но он изменился с тех пор. Он стал духовным аскетом, плодом величайшей технологии. Мой Полифем ревнует к нему и вместе с тем продолжает следить. Он понимает, он уже понимает, что не сможет просто так убить змея или скинуть его с моих бедер... Но он не смиряется, он идет, он подходит... Мой божественный стебель, мой лебединый отросток! Он готов стать частью новой триады. Да, он уже здесь. Я обнимаю его и соединяюсь с ним... Не забывайте: мы в прямом эфире. Евы Гейтс, и вы продолжаете следить, продолжаете слушать завораживающие звуки...
Ева лежит на полу. Музыка, шелестевшая и искрившаяся вокруг ошеломляющего представления, мгновенно затихает, и вместо нее в студию врывается нечто невозможное. Я никогда не поверил бы своим ушам... Многократно усиленные звуки нашего соития... Жутковатые, таинственные... Своей влажно-огненной природой они напоминают хруст поедаемого саранчой листа...
Ева шепчет мне свой приговор:
– Что бы, ты думал, это такое, Герд? Это моя месть тебе за Кору. Не правда ли, жуткое состояние? Но знаешь, что самое страшное?
– ...?
– Когда Шариф «доползет» до моего лона, тебе будет очень непривычно. Это один из эффектов тактилографии.
– Ева, я, пожалуй, сорву твой эфир.
– Может быть, ты что-нибудь и сорвешь, но только не мой эфир, негодяй. А теперь продолжай поздравлять меня с днем рождения...
– Ева – ты стерва. Я понял: ты конченая стерва и садистка, и...
– Все точно, Герди, я стерва и садистка, и притом очень дорогая, как и мое шоу, кстати. Представляешь, сколько сейчас нас услышат людей. Я хочу, чтобы они испытали шок, гипершок... Чувственный коллапс, слуховой оргазм...
– Ева, что за безумие! Прекрати... Господи, куда ты вмонтировала свои микрофоны?
– В себя, конечно, в себя. Мне ведь сделали для этого несколько сложнейших операций. Мои поклонники не просто слушают передачу Евы Гейтс, они слушают все тело Евы Гейтс... Я для них – божество эфира.
– Но зачем, Ева?
– Я отвечу, но не вздумай проговориться. Здесь все идет по моему сценарию, от начала до конца. Я ненавижу их и поэтому сделала все, чтобы свести их с ума!
– Боже, какое тщеславие, какое жуткое тщеславие! Ева, отпусти меня...
– Нет, Герд, нет. Приготовься...
– К чему?
– Сейчас ты потеряешь сознание. Ненадолго. Минут на пять. Я тебя потом включу.
– Ты смеешься... Я что теперь – твоя аппаратура?
Она затыкает мне рот поцелуем и нажимает пальцами себе на виски,– вероятно, там расположены какие-то вшитые биосенсоры. Я пытаюсь ее оттолкнуть, но бесполезно. Она смеется и опять шепчет мне в самое ухо...
– Да, Герди, да, ты – часть моего ужасного арсенала. Будь внимателен, и...
– Нет, Ева, твоя игра слиш...
.......................................................................................................
***
Мидас Монк. Он всегда был самым загадочным из моих друзей. И самым трудноуловимым, хотя это свойство должно было противоречить его работе: Мидас был актером.
Никто никогда не навязывал ему его амплуа, но Монк не играл и не соглашался играть роли положительных персонажей. Столь странное упорство напоминало манию. Тем не менее даже знавшие склонности Монка десятки продюсеров по целым неделям безрезультатно выискивали его с кипами заманчивых предложений и готовых контрактов.
Монк шатался по миру в компаниях киношных альтернативщиков, бузил, развлекался, тщательно поддерживал ореол своей несговорчивости, самолично руководил съемками какого-то засекреченного сериала... Было время, когда он увлек и меня идеей «живого видео», правда, ничего стоящего из этой затеи у меня не вышло. Несколько лет назад Монка тестировал опять-таки сам Кудряшов. Разумеется, только мы знали о факте этого тестирования и, разумеется, ни Монк, ни Кудряшов результатами этих тестов ни с кем не поделились. Герои Монка запоминались своим утонченным злодейством, ни в коем случае не кровожадным, а скорее интриганским, полным страсти, а иногда и саркастического или парадоксального юмора. «Время скучного примитива злой силы позади,– говорил Мидас, – кто вообще решил, что Она так остро нуждается в кровавом фарше? Кто решил, что Она так хочет добиваться своих целей? Почему Ее не должна радовать аскетическая чистота в торжестве Ее идей?! Я знаю, что играю не результат, а процесс устремлений. Подлинный трагизм так называемого отрицательного героя всегда остается за кадром – в смутных мыслях и представлениях зрителя... Не слишком ли обнадеживающим выглядит существование этого «подводного» айсберга?! Пусть все помнят, что Мидас Монк – трудный орешек... С ним надо сживаться, сливаться на некоторое время, чтобы, уходя и выходя, лучше понимать свою темную сторону...» Эти слова из последнего интервью с актером гуляли по всем голливудским журналам. «Одиозный Монк», «черный гений иллюзиона», «Кривляка Монк берет за живое» – от названий, эпитетов, трактовок и обсуждений шумело в голове и покалывало на копчике...
Впрочем, я отдаю должное тому должному, которое Мидас отдавал дружеской памяти: каждые два-три месяца он присылал мне факс-открытку примерно следующего содержания: «Герди, если тебе станет совсем невмоготу и захочется все послать к чертям, – я в Колумбии, ныряю в затопленные пещеры...» и тому подобное. Практически в текстах Монка менялась только вторая часть сообщения – название страны и занятие, которому он себя посвящал в данное время. Признаюсь, был момент, когда я ловил себя на зависти к нему, точнее, его способности убегать от цивилизации, неважно, в какой части света... Судя по известиям последнего года, Монк практиковал свой сугубый артистический «драйв» в Южной Америке. Последняя факс-открытка, которая недвусмысленно повергла меня в транс и действительно сняла с места, звучала так: «Дорогой Герди, я в Эквадоре, прячусь в предгорьях вулкана Сангай. Приглашен на роль демона Ивиа советом вождей племени хиваро. Против меня объединились люди тукано, уитото, катукино и даже северных чоко. Намерен гноить их посевы, морить скот и уводить их женщин. Кстати, скоро мой день рождения, если ты помнишь. Ну все. Твой Мидас Монк. Обнимаю». Это походило на сумасшествие. Во что он ввязался? Хотя чему удивляться. Еще меньше я удивился своему внезапному и настойчивому желанию лететь в Эквадор немедленно...
.....................................................................................
В Кито стояла изнуряющая духота. Беспрерывные дожди полоскали город уже вторую неделю. Аэропорт местных авиалиний был открыт, но все рейсы, как и положено, с раннего утра отменялись поочередно один за другим. Прогуляв почти два часа и разделив их между заведениями экзотических забегаловок и кофеен, я выяснил, что какие-то самолеты все-таки вылетали. Добродушный диспетчер-креол объяснил, что некая частная пилотская компания синьора Франсиско Пагуэро-Муньеса готова обслужить только отчаянных смельчаков, готовых к тому же заплатить чуть ли не тройную таксу за возможность отлететь куда-нибудь в районы сельвы-орьенте хотя бы на сто километров. Он также добавил, что все эти рейсы идут вне расписания и объявления. Разумеется, меня это устраивало, и я стал просить диспетчера показать мне местонахождение синьора Франсиско Муньеса и его компании. Диспетчер приосанился, придал себе вольный вид и сообщил, что он и есть этот самый Муньес собственной персоной. Дальнейший наш разговор занял менее одной минуты. Я протянул ему свою кредитную карточку от Банка Шести Континентов (до сих пор не могу вспомнить, каким образом она у меня оказалась, да еще с магнитным кодом моего имени и номера счета! Одно утешает, что такая забывчивость случалась и раньше).
Через десять минут я уже покачивался в кресле шестиместного видавшего виды и весьма допотопного автолета, пытался обмахиваться мокрым носовым платком, слушал вездесущую в радиоэфире Эквадора румбу и, глядя в крохотный иллюминатор, пытался сообразить, на какой высоте может лететь эта посудина, если за бортом ничего, кроме белой моросящей амазонской «обезьяны», и видимость отчаянно нулевая?!
Мои соседи-попутчики (очевидно, это была семья банановых плантаторов: пожилая чета, их разнополые дети и внуки) оживленно беседовали, смеялись, обсуждали на испанском неизвестную мне тему, поедали скрученные в трубочку лепешки с остро пахнущей начинкой, запивали свои яства местным ячменным пивом – словом, вели себя самым непринужденным образом. Кажется, их не заботили ни погода за бортом, ни довольно нерабочее поведение пилота и штурмана, отделенных от пассажирского салона только прозрачной перегородкой с дверцей: господа, которым мы вручали свои жизни, азартно играли в кости, изредка нажимая какие-то рычажки и обмениваясь информацией о данных полета...
С усилием осознав себя добровольным свидетелем этой обыденной вальяжности местного населения, я попытался найти себя в желании закрыть глаза и предаться хоть какой-либо концентрации мысли. Монк. Я думал о нем. Конечно, он псих. Загадочный псих. Псих, внушительно заботящийся о поддержке своей одиозной репутации. Вопрос, который я задавал себе не менее, чем в пятый раз за одни сутки, будоражил мое воображение, но одновременно и как бы заводил в тупик: может ли такой псих войти в доверие индейцев настолько, чтобы получить от их вождей предложение стать частью их традиции, их сакрального знания, их ритуальной игры,– если вообще речь шла об игре?.. Индейцам вряд ли доступна такая нравственно-психологическая оценка чьих-либо способностей, как артистизм. В их словаре наверняка даже отсутствует такое слово. С другой стороны, они знают, что есть люди, которые с детства обучены умению беседовать с духами – шаманы. Следовательно, признать в Монке шамана они вполне могли, а шаман способен взять на себя любую миссию, в том числе запретную для всех остальных – впустить в себя духа, получить силу воплощения или перевоплощения... Хорошо, кажется, на этом этапе все понятно. Другое допущение (!): а если эта игра вовсе не игра; ни для кого не игра – ни для Монка, ни для его заказчиков? Что, если...
– Эй, амиго, как тебя там... синьор Отчаянье! Через десять минут мы войдем в твой квадрат. Ну ты и силен спать! Это ж надо! Где ты отрастил себе такие железные нервы, синьор пассажир?
Я открыл глаза. Обращались ко мне. Обращался пилот через открытую дверцу прозрачной перегородки. Он больше не играл в кости, он держал штурвал. Автолет потряхивало. Семейство банановых плантаторов сидело смирно, вжимаясь в кресла и вцепившись в подлокотники. Кажется, их основательно подташнивало после обильной пивной трапезы. Я медленно включался в обстановку и адресуемые мне слова. Неужели я действительно проспал часа полтора, а то и больше?
– Вы ко мне обращаетесь, командир? – переспросил я на всякий случай.
– К тебе, амиго, разумеется, к тебе.
– Слушаю вас. Мы что, скоро идем на посадку?
Пилот рассмеялся.
– Ну, вроде того, только посадки не будет. Под нами нет ни одной оборудованной полосы, придется прыгать, амиго.
– Как прыгать?! – взвился я переполошенно. – Всем?!
– Почему всем? Только тебе. Стоимость парашюта входит в стоимость перелета. Мы – серьезная компания и на всякий случай такие вещи предусматриваем.
– Как на парашюте?.. Вы предлагаете мне сброситься с парашютом в эти молочные хляби? – я все еще не верил своим ушам.
– Это самое удобное средство в такую погоду, если, конечно, тебя интересует место проживания этих дикарей.
– Дикарей?!
– Ну да. Ты ведь в Кито сказал, что тебе нужны хиваро. Их называют по старой памяти «охотниками за головами». Но не опасайся, здесь этим историям мало кто верит. Когда-то так было, но сейчас другие времена. Рассказывают, что они делают из голов своих врагов такие как бы игрушки, уменьшают их, и получаются они словно кукольные... Ладно, сам все узнаешь. Вот что, амиго, времени у тебя не так много. Слушай меня... У тебя на спинке кресла есть лямки. Найди их. Вот эти... Надень их на плечи и застегни замок на груди и на поясе. Кольцо парашюта в нагрудном замке... Возьмись за него заранее... Так. Теперь слушай: ты уже в парашютном рюкзаке, сейчас я нажму кнопку,– кресло рассоединится, и тебя выбросит вниз. Пока будешь падать вниз, досчитай до пяти, потом дергай кольцо. Парашют управляется. От плечей у тебя будут подыматься два толстых ремня,– это твои рули, уяснил? Ну, все. Да, еще, амиго,– будь осторожен: реки там, внизу, сильно разлились, не угоди в воду и на деревья не садись, на них часто прячутся ягуары... Ну вот и весь инструктаж. Так, теперь всем закрепиться, идем вверх, мучачос-кукарачас!..
Наверное, я что-то хотел ответить пилоту, вернее, возразить, даже с чем-то не согласиться, но автолет с легкой руки моего инструктора сделал какой-то тошнотворный вираж, и я почувствовал, что лечу, оглашая пространство воплем: «Я найду тебя, Монк!»
...................................................................................
Здесь я позволю себе сократить мой рассказ, не вдаваясь в подробности описания того, как владеют искусством управления парашютом осчастливленные новички. Ограничусь только тем моментом, что, когда накал страстей моих достиг своей «точки побежалости», именно в это счастливое мгновение мне открылась хоть и обуженная туманом, но все-таки перспектива земли, неважно какой, с разлитыми ли реками, с ягуарами ли на деревьях, с дикарями ли головорезами... То была Сельва Орьенте – земля восточной части Эквадора, а по сути – лишь малый уголок великой амазонской равнины, распростершей свой вечнозеленый плавник на добрых полматерика.
Несравненной удачей моего «квадрата заброски» оказалось наличие гористой местности и, соответственно, более разреженного лесного покрова.
Стремительный спектакль моих приключений требовал такой же быстрой смены декораций и участников. К слову сказать, эта мысль пришла мне в голову дважды: перед самым приземлением, а второй раз – когда выяснилось, что под куполом моего парашюта в паническом ужасе, как рыба в сетях, бьется индеец-охотник, очевидно, пойманный мной во время его засады на семейку пекари. Напуганная шорохом папоротников и какими-то сдавленными криками семейка пекари с хрюканьем убежала, а я – ошарашенный небесный посланник, – отстегнув ранец парашюта, не веря своей удаче, медленно, в полуприсядку, скользя руками по стропам, как по путеводной нити, стал подступать к моему нечаянному пленнику. Увидев меня, то есть белого человека, который неожиданно вырос перед самым его носом да еще держал в руках проклятые веревки, индеец, вооруженный копьем и духовой трубкой, обронив свое оружие, упал в обморок... Что до меня, то мое сердце дрогнуло, но тело, распрямившись и обмерев, осталось крепко стоять на земле.
– Интересно, за чьими головами могут охотиться эти хиваро, если у них такие хлипкие нервы? – сказал я почему-то вслух самому себе и добавил, расхрабрившись: – Придется брать заложника. Эх, если бы в эту минуту меня мог видеть этот поганец-наемник Гарсон!
С быстротой отчаянного диверсанта я связал руки индейца стропами парашюта, отшвырнул ногой духовую трубку и, подняв копье, стал дожидаться пробуждения моего «живого пропуска» в сельву...
Пришедший в себя и мгновенно осознавший свое положение связанного и обезоруженного пленника, индеец запричитал какие-то жалобные молитвы. Я позволил ему приподняться и сесть на землю, но для верности своих намерений наставил на него копье.
– Теперь ты мой, – сказал я по-испански. – Слушай меня внимательно... Ты знаешь, где живет белый Ивиа, большой белый Ивиа? Ивиа, Ивиа, – повторил я несколько раз, помогая себе жестами руки. Жесты эти для индейца должны были означать следующее: «у него такие огромные глаза, такая кучерявая бородища и еще у него или у его друзей на плечах такая огромная черная птица с таким огромным стеклянным глазом».
– Видеокамера, – неожиданно и ясно произнес индеец. – Мои люди прыгать туда и сразить все видеокамеры, и тебя сразить. Моя люди прыгать всюду, да.
– Твоя, – сказал я, – прыгать со мной туда, где Большой Белый Ивиа с видеокамерой. Твоя прыгать быстро, иначе моя сразить тебя здесь, твоя иметь уши?
– Моя иметь хороший уши, но моя иметь плохой руки, да! – он показал на связанные запястья и опять запричитал в голос.
– Экий ты наглец, – заворчал я, отыскивая свою зажигалку. – Все равно не разжалобишь меня. Вот погоди, сейчас пережгу стропы, и тогда будешь ты прыгать как миленький! (продолжение следует...)
– Как миленький, – повторил он снова неожиданно и ясно и закивал с явным одобрением моих действий. – Моя сильно твоя не любить, – добавил он. – Сильно. Да.
– Твоя заткнуться! – прикрикнул я на него.
Операция с пережиганием строп была успешно проведена. Перекинув оставленные концы ему за спину, я обошел индейца сзади и легонько ткнул острием копья ему в лопатку:
– Твоя прыгать впереди, живо!
Наверное, если бы я был «плохой Кукума», то есть «плохой Белый», я бы мог гордиться моим пленником, но я предпочитал в глубине души оставаться хорошим Кукума, поэтому был сдержан в оценке своего успеха, который, конечно, для первого появления в сельве был просто ошеломляющим. Педро Модесто Кавальес – так звали индейца, которого я вел. Это я узнал позже, как и то, что Педро Модесто Кавальесами звали почти всех людей его племени. Педро Модесто Кавальес был сыном вождя, от роду имел лет двадцать пять, носил красное перо в носовой перепонке, вполне цивильные джинсовые шорты, а также короткий жакет-безрукавку, в полы которого было вплетено несколько ароматических веточек и корешков йоко – местного допинга для охотников. В этом же жакете индеец хранил и свои миниатюрные отравленные стрелы для духовой трубки, с которой ему пришлось расстаться по моей вине.
Мы шли вперед, огибая, очевидно, какой-то горный склон, где росло несколько видов гевей, пальм и папоротников. Туман, который в автолете казался нескончаемым и плотным, здесь, на земле, странно рассеивался, но высоких крон деревьев видно уже не было.
Примерно через час ходьбы индеец остановился и сел на землю, вид у него был весьма нерешительный.
– Моя дальше не прыгать, – сказал он. – Моя должна позвать шамана. Твоя Ивиа совсем рядом, моя должна позвать шамана.
– Хорошо,– согласился я. – Зови, но не вздумай меня дурачить.
– Моя не умеет дурачить, моя знает много другой силы.
Я прищелкнул языком.
– А твоя еще и философ, ни дать, ни взять!
– Ни дать, ни взять! – повторил он конец моей фразы все с той же настораживающей меня ясностью и точностью интонаций.
В следующее мгновение я услышал какой-то то ли заливистый вой, то ли смех, похожий, впрочем, на вопль койота. Разумеется, о койотах в Эквадоре говорить не приходилось, поэтому, вероятнее всего, так могли кричать разве что обезьяны или птицы...
Ответ не замедлил себя ждать, причем он, как мне показалось, пришел сразу с нескольких сторон – в точности такой же пронзительный смехоподобный вой. Что ж, подумал я, пароль сказан – пароль принят. Подождем. Но ждать пришлось недолго... Уже через минуту, словно по волшебной команде, в десяти шагах от нас выстроилась целая шеренга индейцев. Создавалось впечатление, что они незаметной стайкой окружали и перемещались за нами следом, сливаясь с лесом, с его шорохами, всплесками крыльев, прыжками насекомых и еще Бог знает чем... Прошла еще минута, и шеренга застывших пестрых воинов сельвы расступилась, пропуская вперед одного, одетого уже без цивилизованных претензий: набедренная повязка, власяница из трав и перьев, а также головной убор в виде красно-черной маски, изображающей длинноклювого попугая с торчащим в клюве каким-то круглым плодом...
– Шамана,– сказал мой довольный пленник. – Моя шамана. Сильно умная. Сильно живая. Два раза живая, да.
Я покрепче сжал поводья из строп и притянул индейца к себе, держа копье острием у его ног. Шаман сделал несколько шагов в нашу сторону, что-то отрывисто крикнул своей свите. Свита подняла духовые трубки и поднесла их ко ртам. Все застыли. Я понял, что лучше не шевелиться. И здесь мой индеец и шаман начали свой долгий и непереводимый разговор, причем, говорили они одновременно, и каждый – что-то свое, непереводимое. Наконец, шаман удовлетворенно кивнул и первый раз соизволил глянуть на меня.
– Моя говорить с тобой здесь,– сказал он, держа немигающий взгляд иссиня-черных глаз. – Твоя слушать.
– Ну, разумеется, моя слушать. Моя только этого и ждать.
– Этот хиваро, что ты держать на веревке – сын вождя. Этого ты отпускать здесь.
– Сын вождя? – переспросил я в замешательстве. – Как его имя?
– Этот – Педро Модесто Кавальес. Они,– показал он на остальных, – также Петро Модесто Кавальес. Они, воины, хотят этого свободным. Мы следить за твоя сначала, мы посылать одного хиваро к Белому Ивиа. Ивиа должна узнать твоя в лицо. Если не узнать, они, – он снова показал на индейцев с трубками, – будут прыгать по твоя следу долго, сильно долго. Теперь твоя отпускать этого.
– Моя отпускать, пожалуйста,– я бросился развязывать руки индейцу.
Сын вождя остановился, но, вставая с земли, швырнул мне в лицо несколько мокрых комьев...
– Моя прыгать свободная. Моя будет тебе мстить, белая птица, упавшая с неба. Сильно мстить. Да. Моя будет держать тебя в клетке, а потом моя сделать из себя сильная тсантса.
– Что значат его слова, шаман? Он был моим пленником, и я не собирался его убивать...
– Моя верит, но слова белой птицы должна подтвердить Ивиа. Ивиа спешить сюда со своими духами записывающих коробок. Моя предложить ему платить за твоя выкуп. У Ивиа много сильных тсантса. Он будет платить за твоя столько, столько и столько...
– Что такое тсантса, шаман?
– Мы хиваро. Мы делать тсантса из голов наших врагов и ставить их возле жилищ, и тсантса охранять нас и делать сильными.
– И добрыми, – добавил я с ужасом по-английски. – В хорошее место ты меня пригласил, Монк!
– Твоя говорить, но моя не понимать. У кукума так много лишних слов! Как такая кукума будет слушать Ивиа?
– Скажи, шаман, почему вы признали в том, кого я ищу, великого Ивиа, и разве вы не боитесь его?
– Мы бояться, пока у Ивиа много тсантса. Мы заберем у него тсантса, и он потерять своя сила. Ты стоишь много тсантса. Это хорошо.
– Тсантса, тсантса! – передразнил я моего невозмутимого собеседника. – Бред какой-то! Ну и где он, ваш Ивиа? – кажется, я не заметил, что мой голос сорвался на крик, в котором смешались и возмущение, и паника.
............................................
– Я здесь!
............................................
Конечно, эта роль Монка войдет в историю. Она запомнится не только своей натурностью, эффектностью и достоверностью сцен, драматизмом коллизий, но и чем-то более важным, возможно, отсутствием игры при игре. Что может быть выше и ценней!
Услышав голос и увидев появление их роскошного и устрашающего демона во плоти, индейцы, в том числе и мой собеседник шаман, пали ниц... Облачение Монка имело абсолютный адрес. Так могли выглядеть только древние вожди-цари Перу – Дети Солнца – инки... Над полуобритой головой Монка высился целый каскад искусно сплетенных волос-змей, украшенных перьями, золотыми пластинками и обсидиановыми кольцами; накидка-пончо из шкуры леопарда с его же, леопарда, головой на левом плече, золотой диск солнца на поясе и плетеная юбка до колен из тонких сортов кожи горной ламы. В одной руке демон держал тяжелый хлыст, а в другой – курительную трубку не менее двух футов длиной. Свита белого Ивиа состояла из его духов-операторов, вооруженных черными стволами видеокамер. «Духи» были отчаянно запудрены красной глиняной и белой меловой красками, разрисованы поверх фона резкими черными узорами. На поясе у каждого «духа» висели плотно набитые мешки. Я со страхом догадывался об их содержимом...
Демон щелкнул хлыстом и жестом приказал духам совершать вокруг него священный хоровод, сопровождаемый к тому же ритмическим танцем и пением.
Поскольку вся индейская делегация лежала на земле, а единственным оставшимся на ногах был я, Ивиа-Монк, мгновенно оценив ситуацию, приказал духам-операторам двигаться в мою сторону, при этом сам остановился. Вдохнув дыма из трубки, он посмотрел на меня абсолютно суровым взглядом, в котором, пожалуй, только искрящийся блеск в глазах выдал его радость и удивление.
– Сколько маленьких тсантса народ хиваро хочет за жизнь этого кукума? – громким голосом спросил демон-инка.
Индейцы молчали.
– Кто ответит Ивиа?
Наконец-то поднялся шаман. Во всем его облике поселилось скрытое торжество. Увидев, что его обступили танцующие духи-операторы, шаман резким голосом объявил:
– О великий! Твоя щедрость могла бы суметь одарить хиваро за эта бесценная кукума три раза по двенадцать пальцев...
– Грабеж! – сказал Монк по-английски, но, вернувшись к ломаному испано-кечуа, добавил: – Ивиа не ведет торг, Ивиа платит сразу. Искристый Топор, отсыпь сильному шаману три раза по двенадцать пальцев моих тсантса!
Искристый Топор, которого я узнал в «гриме» (это был Лайл Карлайл – голливудский технический гений, приятель Монка), поставил свою демоническую камеру на землю, подошел к нам с шаманом, снял висевший на своем поясе мешок, развязал его, затем, помедлив несколько секунд для того, чтобы каждый из нас успел оценить его театрально-злорадную усмешку, демонстративным движением опрокинул его, держа на вытянутых руках... И тут я отчетливо увидел, как под ноги мне с глухим стуком посыпались небольшие, размером с яблоко... кукольные головки!.. Я охнул, но все же передумал падать в обморок по примеру Педро Модесто Кавальеса, а шаман, который вдруг необыкновенно и радостно оживился, быстро и монотонно заговорил какие-то хиварские молитвы... Я наклонился, пытаясь поднять одну из тсантса, но мой сердобольный опекун подтолкнул меня в спину...
– Кукума идет в пасть к Ивиа, кукума убирается!
Я переступил кукольные головки, за которые был выкуплен, и, подойдя к величественному Монку, усердно пыхтевшему ритуальной трубкой, сказал ему фразу, которую так давно и основательно готовил:
– С днем рождения, Мидас! Я так переживаю за тебя, так хотел увидеть... ты даже себе это не представляешь, мерзавец!
– А то нет! – ответил, улыбаясь, мой друг, великий актер и кинобунтарь Мидас Монк.
Фрагмент 3
***
– Герди, мы с тобой – лучшая парочка на свете, ты это знаешь?
– По каким признакам?
Кора глядит на меня влюбленно-испытывающим взглядом. Она всегда пользуется этим устройством ее внешнего треннинга: сохранять первичную кальку эмоций при желании сообщить нечто пакостное.
– Нет, если ты о «тех» признаках, то они как раз не на высоте, я так думаю... В тебе так много дурной резвости. Меня от нее подташнивает. Я, собственно, о другом– стилистике! У нас близкая стилистика. Только я – твой текст, чистовик, а ты – мой подстрочник. Гениальный подстрочник! Без тебя меня бы не было, это точно.
– Вот как! Спасибо, что я еще не твоя подстилка.
– Милый, не будь болваном, пожалуйста... Ты ни грана не смыслишь в таких вещах. Ты не знаешь, что значит быть настоящей подстилкой. И вообще, давай оставим эту тему. Может быть, лучше пригласишь меня в театр? Сегодня идут «Растерзанные на паперти» Дэвида Опилкина.
– Опилкин... Опилкин... – вспоминаю я. – А эта штука в трех актах – «Пожар в одиночке» – не его ли?
Кора негодующе вспыхивает.
– Эта, как ты выразился, «штука в трех актах» – не его.
– Жаль,– вздыхаю я,– приятная вещь! Опять же, согласись, чисто фрейдистская!.. А эта замечательная находка, когда главного героя бьет током в течение всей первой сцены! А потом он будто пробуждается не в своей жизни... конечно, это притча, глубокая притча! Интересно, что по поводу «Пожара» писали критики? Ты не читала?
– Ты хочешь, чтобы я читала их позорные статьи? Кстати... одна из них принадлежала, знаешь, кому?
– Понятия не имею.
– Руди.
– Руди?! Руди стал писать о театре? Он рехнулся...
– Вот и я так подумала.
– Постой, Кора... Я говорю только о личном недоразумении, а вовсе не о его способностях. Руди... Он умеет писать. Он высекает, как Микельанджело из цельной глыбы, понимаешь, он...
– Да, да, – она нетерпеливо перебивает меня,– я знаю. Я знаю, что ты беспредельный филантроп. Ты хвалишь всех своих друзей. Ты в восторге от них, от любого их телодвижения.
– Кора, я в таком же восторге и от тебя.
– По-твоему, одного восторга достаточно?
– А разве нет? Или ты так основательно потрудилась все пересчитать в жизни, что знаешь принципы любой достаточности, даже достаточности любви, – ты это хочешь сказать?
– Ах, Герди, ну какой ты все-таки черновик! Эти самые принципы давно просчитаны и даже не мной, а тобой... – она наконец состраивает ту самую лукавенько-гнусавую ухмылочку, которую я так ненавижу у всех женщин, на всех рекламах, на всех постерах, на всех телевидениях, во всем макрокосме, с глубины веков... Когда я вижу эту ухмылочку, я знаю определенно: война полов не закончится никогда. И, зная это, я с великим сожалением и жутковатым трепетом проговариваю фразу, ошеломляющую своей злодействующей ясностью и холодом:
– Кора, ты – чудовищная тварь.
Она молчит, поджав губы и словно бы собирая все свои волевые искры, фокусируя их в единый пучок, жгут, которым не замедлит стегнуть меня в ответ. Я уже вижу этот замах.
– Не забывай о том, что я – та самая «тварь», которую ты с аппетитом трахаешь целый год!
– Ах, ну да... – отвечаю. – Только у меня есть поправка: не трахаю, а вынашиваю.
Она смеется как-то спазматически, запрокинув голову.
– Все правильно. Я же с самого начала сказала, что я – твое творение. Так наслаждайся. До родовых схваток тебе еще, по-моему, далеко.
– А вот в этом я не уверен.
– Ты хочешь сказать, что «они» уже начались?
– Кора, почему я здесь, вспомни...
– Да, правда, почему ты здесь?
– Сегодня твой день рождения.
Она подскакивает с места, едва не перекинув столик с двумя чашками кофе для нас...
– Как?!. Неужели?.. Неужели я могла забыть! А ведь, правда... Я – кретинка. Я – идиотка. Такой день потерять! Чем я только живу... Но ведь это же совершенно меняет дело. Я сейчас же приведу себя в порядок, и мы куда-нибудь пойдем, а может, и нет... Может быть, останемся...
– Кора, я знаю, что подобное притягивает подобное, и мы с тобой действительно – убийственная парочка. Но сегодня я подумал, что тебе будет интересно, если я скажу, что готов исполнить любое твое желание...
– Любое?! Звучит заманчиво, как приговор. Ты что же, научился чувствовать меня? Неужели? Даже страшно представить!..
– Ну, вовсе не страшно, Кора. На самом деле я же не настолько безнадежен...
– О нет, ты не безнадежен, милый... и знаешь, я, пожалуй, приму твое поздравление и предложение насчет желания. Послушай... Мне нужен новый Черновик. В прежнем что-то меня не устраивает... Там много разных оговорок и недосказанностей. В прежнем слишком много тебя, но очень мало меня. А мне нужна я другая – обновленная, волшебная, крылатая... Так вот мое желание, Герди: я оставлю тебя здесь на одни сутки самого. В холодильнике куча еды и выпивки. Бери все, что хочешь, исследуй мои полки, шкафы, вещи, записи, книги и... пиши, пиши обо мне новый Черновик. Пусть это будет свидетельством твоего вожделения, твоих фантазий. Восстанови всю свою память обо мне, и пусть все, что ты напишешь, сведет меня с ума, лишит меня покоя, станет моим настоящим текстом...
– Кора, подожди... а если мне придется убить тебя в этом тексте? – я чувствовал, что мой голос дрожит. Она явно перебирала, но я ничего не мог поделать: ей удалось заглянуть куда-то очень глубоко в меня и там, на этой глубине, обнаруживалось неизвестное мне волнение.
– Неправда, Герди, ты не умеешь убивать. Это слишком не твое, я знаю. Скажи лучше, что согласен выполнить мое желание. Оно ведь не похоже ни на одно из тех, какие возникали раньше, правда?
– Пожалуй, правда. Я согласен.
– Тогда я ухожу.
Она действительно очень быстро собралась и ушла, закрыв меня в своей квартире на одиннадцатом этаже. Я абсолютно был уверен, что она отправилась праздновать свой день рождения к кому-то из старых подруг по колледжу, но, как потом узнал, – ошибался... Ее интересовал Кудряшов, и не только Кудряшов... И уже давно. Я лишь изредка разбавлял ее будни. Мысль о нас как о «парочке», вероятно, была ей забавно-привычна, хотя иногда и требовала каких-нибудь ухищрений в виде идей о «Черновике» и «Тексте». Все это, по разумению Коры, должно было льстить прежде всего мне и продолжать оставаться залогом нашей уживчивости в постели, где я вел себя, как «резвый вампир», приручать которого тоже становилось одной из ее «титанических» забот... Вот так все это и покатывалось до сегодняшнего дня. Разумеется, мне не надо было прикасаться к вещам и записям Коры, ловя себя на так желанном ей фетишизме. Память моего воображения совсем в этом не нуждалась. Я просто нашел несколько чистых листков бумаги на ее деловой полке в зале, налил себе рюмку «бурбона», закурил и окунулся в исполнение заветного желания Коры Йенсен...
***
«...в тебе уже нет того ослепительного света, который являлся мне раньше. Мы оба изменились. Впрочем, ты решила искать новые подтверждения своей исключительности. Это опасная дорога, очень часто она делает людей одинокими. Конечно, есть много дорог, но почему-то только эта, по общей моральной убежденности, считается дорогой цивилизованной. Ты хочешь знать, как я вижу тебя? Хорошо. Давай еще раз о внешности...
Есть тысячи причин, которые можно назвать, чтобы объяснить, почему мне запоминаются глаза с серо-зелеными радужками. В таких глазах живет для меня невысказанная, невыспренная мягкость, и мысль замечается ясней. Есть тысячи причин назвать этот овал лица со слегка заостренными скулами совершенным, а высокий скандинаво-славянский лоб – лучшим из претендентов располагать в себе мистический третий глаз, «закрытое веко» которого всегда так хочется целовать...
Есть тысячи причин лично мне любить темноволосых женщин и среди них выделять твой особенный матово-каштановый оттенок... Есть тысячи причин лично мне не любить крупногрудых и низкорослых, но есть всего одна причина находить мне в твоем теле именно ту линию, которая в точности отвечает секрету моей генетической памяти о красоте и соединении всех начал, их сочетаний и форм... Есть всего одна причина, благодаря которой я могу заниматься с тобой виртуальной любовью в любое время суток... дня и ночи... сна и бодрствования – наличие этого одного питает твой эстетический образ – образ, который ты, не зная ни на секунду в качествах и особенностях, понятных мне, так высоко ценишь...
Но так ли сильно нуждаешься ты в моем Черновике? Не изощренный ли это трюк, спазм того яда, что уже давно разливается в тебе: претензия ко всем, кто не принимает твоего лживого величия? Да, сегодняшнее желание – это приказ послушному подмастерью: окрыли меня! Ты так свято веришь в свою непогрешимость? Неужели ты и впрямь рискнула требовать от меня спроектировать тебе «внутренние крылья»? Ты уверовала, что их будет достаточно... У меня есть предчувствие, что твое первое испытание, твоя первая проба полета пройдет неудачно, но... Но только первое. Все изменится в дальнейшем.
Есть тысячи причин изменять курс корабля, когда знаешь, что плаванье все равно состоится. Есть тысячи причин ничего не делать, когда живешь в центре тайфуна. Есть тысячи причин строить каменный дом среди лачуг и тысячи причин жить в бочке среди процветания и роскоши. Есть тысячи причин сгонять стадо и вести его в загон своего порядка и понимания гармонии. Есть тысячи причин не делать этого никогда. Есть тысячи причин для войны и столько же – для ее невозможности. Есть тысячи причин дорожить своей силой и не выказывать слабости. Есть тысячи причин не доверяться тщете и штурмовать крепостные стены врагов. Есть тысячи причин не любить цивилизацию и презирать ее плоды. Есть тысячи причин прощать людям их заблуждения, а себе – сочувствие к ним и терпение. Есть тысячи тщательно разработанных инструкций находить причину каждому шагу, каждой ошибке, каждому стремлению, каждому вопросу...
Но есть только одна причина, по которой нарушаются все законы притяжения и равновесия, тщеты и гармонии, сочувствия и терпения. Есть только одна причина, по которой ты знаешь, что все инструкции и расчеты полетят к черту, и обрушатся каменные дома среди лачуг, и стадо затопчет своих погонщиков,– есть только одна причина, по которой ты полетишь – мои слова, Кора... Ты – проститутка! Но ты этого не знаешь. И потому – полетишь...»
Что я мог еще добавить в мой текст за предстоящие сутки?.. Мне хватило двадцати семи минут, если верить часам, двух сигарет и трех глотков бурбона. Я отложил ручку и отправился в ванную, мечтая окунуться на время в теплые воды забытья и теперь, после исполнения заветного желания Коры, подумать над вечным вопросом: люблю ли я ее так же, как пишу об этом?..
Определенно, я уснул, нежась в ванной, потому что совершенно не помнил своих мыслей на предмет «вечного» вопроса. Это роковое обстоятельство, то есть мой сон, очевидно, и было воспринято Корой как второй, после письма, толчок к действиям.
Уже потом я представил, как она смотрела на меня, спящего в воде, как держала в руках лист бумаги, дочитывая или перечитывая текст... Я не слышал, как она вернулась, не слышал, как вошла в ванную, не видел, как медленно разделась догола... Тихонько обвив мою шею одним из своих узорчатых капроновых чулок, она зашла в воду и, прыгнув коленками мне на грудь, стала душить меня, захлебывающегося в воде... Так начинался ее полет...
Она была очень сильной и, как потом выяснилось, изрядно выпившей. С большим трудом мне удалось схватить ее за запястья и рывком скинуть с себя... Она выскочила из воды, села на циновку и, обвив свою голову, закрыв глаза, закачалась, как буддистский монах в трансе.
– Как мило, что ты вернулась раньше, чем через обещанные сутки, – прохрипел я и, стащив ее мокрый чулок со своей шеи, скомкав его, швырнул ей в лицо. – В мои планы совершенно не входило быть сегодня задушенным и утопленным в ванне со вспенивателем, уж извини, не поддался...
– Ты изгнан, Герди, ты изгнан окончательно... Я изгоняю тебя как человека, не способного любить! Я изгоняю тебя, изгоняю...
– Уж не из Рая ли ты меня изгоняешь, или как еще зовут это замечательное место?
– Это замечательное место зовут «моя жизнь», придурок!
– Вот как! А я было решил, что его зовут «моя жизнь», и что ты из нее меня собиралась изгнать... Но в этом случае я – против. Кроме того, ты допустила немыслимую вольность в трактовке своей акции, милая. Уж если ты решила кого-то изгонять из жизни в своей ванной, то вовсе не обязательно было для этой цели раздеваться догола и залезать туда же...
– Я – голая? – ее голос дрогнул, и глаза наконец раскрылись. – Неужели я голая! Это правда... Боже мой, Герди, прости, прости меня!
Наверное, я засмеялся тем самым гомерическим хохотом, от которого должны сотрясаться стены и трескаться зеркала.
– Что простить, Кора: то, что я изгнан, или то, что ты голая?
– То, что я пьяная...
– Ну, уж это совсем напрасно. Ты такая, какая ты есть, даже пьяная. Успокойся. Когда-нибудь у тебя обязательно получится, только не со мной.
– Да,– она кивнула,– не с тобой. Ты изгнан, потому что я люблю... Кудряшова. А ты уходи немедленно! – она указала мне пальцем на дверь. – Все. Сегодня день истины: прощай!
– Сегодня не день истины, Кора. Сегодня день исполнения твоего заветного желания.
– К черту тебя! К черту желания. У меня нет больше на сегодня никаких желаний.
– Я не сомневался. Я об этом тебе и написал.
– Что ты написал? Ты написал... да, ты что-то написал... Все, что ты написал, как минимум, принадлежит мне... Прощай.
– Прощай, Кора. И с днем рождения тебя... Кудряшов тебя хотя бы поздравил или он уже плавает в своей ванной с высунутым языком и посиневшими от страсти губами?
...............................
Она не ответила. Она спала, мокрая и растрепанная, сидя голой в позе лотоса на мокрой циновке.
***
– Кудряшов, ты всегда был большим умником...
Он поправляет меня, подняв палец перед своим носом:
– Умницей, Герди, умницей...
– Нет, понятно,– соглашаюсь, – и для постоянной тренировки своего ума ты с двадцати лет стал заниматься психологией?
– Если быть точным, то с четырнадцати. В семнадцать я уже учился в Стенфорде и через год получил Золотую стипендию от Академии, и что?
– Чем тебя привлекала твоя работа?
– А чем привлекает любая страсть? Вот этим самым, Герди. Это была моя страсть. Только моя, ни на что больше не похожая. Где я мог найти себе подобных? Я должен был многое узнать о моей страсти, о ее признаках, о ее возможностях... Как потом выяснилось, школа психологии – сама жизнь. Это прописная истина, но каждому приходится открывать ее самостоятельно... Боже мой, что я несу! Какой-то рутинный бред! Герди, в чем дело, что ты хочешь выяснить?
– Ты, вообще-то, собирался угощать меня ужином...
– Ах, ну да... Значит, так: салат из брюссельской капусты с артишоками и спинками кальмаров под белым соусом, настоящая русская кулебяка, рыба по-польски, фаршированная и совершенно потрясающая, под винным соусом, – все это, мой друг, включая хорошее бренди – перед твоими глазами...
– Кудряшов! – подойдя к столу, я спешу с восторгом оценить внешнюю привлекательность блюд и сервировки. – Трудно покривить душой, но, по-моему, ты психолог и в кулинарии.
Он поднимает свой вездесущий указательный палец к лицу:
– Если ты скажешь, что я кулинар в психологии, то тоже не ошибешься. Присаживайся, неугомонный Герди, сегодня есть повод. Признаюсь, когда ты позвонил и поздравил меня утром, я даже растерялся. Я совсем забыл...
– Еще раз с днем рождения, Андрей!
Мы чокаемся и выпиваем. Несколько минут молча едим, старательно пытаясь спрятать возникшее напряжение.
Первым не выдерживаю я.
– Ты позвонишь?
Он кивает, методично продолжая жевать. Я наполняю наши бокалы новой порцией бренди. Он опять кивает, не глядя на меня. Мы снова чокаемся и выпиваем залпом.
– Кудряшов, ты, конечно, знаешь, что ты гений? Особенный и единственный, и хотя ты увел у меня Кору, точнее, она предпочла тебя мне, – мы все равно друзья... Мы не видимся с тобой по сто лет, но мы все равно друзья, ты согласен?
Он кивает. Я продолжаю:
– Так вот, мой уважаемый кулинар от психологии, согласись, что быть твоим другом, но при этом быть в загоне от славы – довольно печальная действительность. Не знаю, как я до сих пор это переживал и выносил!.. Кудряшов, я журналист и писатель, но у меня сейчас застой, понимаешь... Нужна сенсация или что-то в этом роде. Нужен сюжет. Я подумал: у меня такие известные друзья, которые почему-то достались всем другим, но только не мне... Надо исправлять ошибку. Кудряшов, я же знаю, что ты человек не жадный... Поделись со мной каким-нибудь из своих секретов, тех, что ты держишь в заначке... Ведь наверняка не все твои открытия вошли в монографии и отчеты?..
Он перестает жевать и наливает бренди по третьему кругу. Поднимает бокал, чокается с моим, стоящим на столе, потом долгим и пристальным взглядом изучает на просвет свой бренди, ловит искорки, жмурится...
– А если ты ни черта не поймешь из того, чем я могу с тобой поделиться, – вернее сказать, с миром через тебя? Если мир ни черта не поймет из того, чем я с ним поделюсь, как тогда?
– Ты опасаешься за мир или за себя, или за меня? – спрашиваю.
– Считай, что за тебя.
– Поясни, в каком смысле?
– В простом, Герди, в простом. А что, если твоя публикация окончательно дискредитирует твои писательские потуги?
– Тогда я повешусь, Андрей.
– Ну что ж... значит, ты уверен в себе. Тогда договорились. Когда начнем?
– Прямо сейчас, если ты не против.
– Хорошо. Тогда слушай... Долгое время я занимался одной темой... Ты знаешь, так называемое ученое человечество издавна страдает манией классификации. Это ведь удобно, не правда ли: все свести в таблицу, связать в систему, расставить координаты, завести картотеку, выверить доминанты, субдоминанты, собрать справочный материал, засушить гербарий, издать каталог – и главное... главное: самому в него верить и научить верить других. Классификация всегда была лебединой песней любой науки. Все это так, но вместе с тем нет ни одной области знаний, где бы не было осложнений, заведомо больших погрешностей, подтасовок, произвольных и непроизвольных натяжек. Все это в такой же мере коснулось и психоаналитики... Ах, святая простота, ты понимаешь, о чем я?.. Души возможно классифицировать, как деревья, камни, животных, как облака, наконец. Так появилось понятие «психотип». Не я его придумал. Им пользуются давно и небезуспешно... Есть некие штампы в поведении, реакции... Они типичны, их можно просчитывать наперед, предугадывать. Моя гипотеза поначалу казалась мне сумасбродной, бездоказательной, даже шутовской. Но она не давала мне покоя, преследовала, снилась... Ты знаешь, как большинство людей воспринимают меня? Не знаешь. Я отвечу: не более чем древним литературным творчеством, забавным, иногда поучительным, иногда примитивным, выносящим на поверхность дикие природные начала. Большинство людей и не догадываются, что мифы, при всей их деталировке, фасадности и метафоричности, – целиком закрытая информация... Чем больше я размышлял над этим, тем больше убеждался, что мифы и их персонажи – готовая и совершенная классификация психотипов... Боги, полубоги, демоны, духи, герои, разряды существ, – все это типы определенных посвящений, очень древних, очень литературных, но очень точных, живущих и сейчас... Вскоре я открыл амазонок...
– Ах, ну вот, – вздыхаю я, – наконец-то добрались до этих негодяек! Выпьем, Кудряшов?
– Выпьем.
– За амазонок?
– За них.
– А ты не боишься своей трактовкой накликать на нас какую-нибудь беду?
– А ты – своей обещанной статьей?
– Ну, я-то получаюсь вторичен, автор идеи все-таки ты...
Он смеется, впервые за целый час смеется и, разумеется, его указательный палец опять перед ним и служит ему на сей раз живым метрономом.
– В чем дело, Кудряшов, – спрашиваю, – что тебя так развеселило?
– Твоя реакция, Герд. Ты уже начинаешь сомневаться: а дослушивать ли мою историю до конца?.. Что ж такое, дружище, ты только что блистал самонадеянностью и вдруг заметался, с чего бы? Боишься что-то узнать о своих женщинах? Не бойся. Твои женщины прекрасны, и, кстати, они действительно все... амазонки.
– Откуда ты знаешь, умник, откуда ты можешь знать обо всех?
– А вот могу, Герди, могу. Я знаю Кору... Ты притягиваешь таких.
– Каких таких?
– Таких идеальных, но сам о них ничего не знаешь.
– Вот это уже в высшей мере любопытно, Кудряшов... Чего же я не знаю?
– Ты не знаешь обусловленности. Вот смотри... Перед тобой легендарная амазонка – одногрудая воительница, не признающая брака с мужчинами, вообще не признающая мужчин как равных! – захватывающая оных в плен и использующая в качестве оплодотворителей, а затем, по сюжету, убивающая их. Вся модернизация их психотипа претерпевает существенные изменения в последующие времена. Из психогенного кода исчезает кровожадность, но на смену ей приходит мстительность и гордыня, потому что по-настоящему ценным признается только женский опыт наследственности... Мужчина – лишь удобное средство для достижения личных целей. Но в изощренности ее подходов он может дорасти даже до «дела всей ее жизни», «друга-собеседника» или «любовника-слуги»! Амазонка всегда волевая, никогда не признающая своего поражения... Ее новая жизнь среди цивилизации – это сублимат кайфа и битвы. Неукротимое стремление стереть половые различия делает ее заметной в обществе, выдвигает в лидеры ее интеллект, как и желание всегда принимать самостоятельные решения с любыми потерями, возможно, даже включая «видимость» вреда для себя... Теперь, экзальтированная в слове и поведении, она – объект внимания многих мужчин, в их среде она не «кукла», не «крошка», – напротив, она афиширует свою сильную позицию и принимает покровительство только тех, кто берет на себя ее финансовые расходы, при этом, о да, она снисходительна к тем, кто этого не делает, но по воле судеб втянут в орбиту ее общения. Тебе кажется, что она заинтересована абсолютно во всех своих друзьях и знакомых, и что ее любимое занятие – «наводить мосты» взаимной пользы выгоды и интересов. Но нет, – в полноценном прицеле ее суперсветскости всегда могут находиться только ключевые жизненно важные объекты и энергии...
Сублимат «кайфа и битвы» – ее стиль, ее огранка! Все материальное для нее – это «внекастовое занятие» – этим вопросом будет заниматься кто-нибудь другой – вполне впряженный родственник или любовник, хорошо натренированный приятель или коллега... Улавливаешь? Настоящая амазонка мыслит себя в качестве мозгового центра, арбитра и цензора. Любовь и секс – это ее военные атрибуты. Что было в древности – лук и сеть. Точно. Лук и сеть... Любовь и секс... И вот что занятно: амазонка – единственный психотип, который мстит за любовь. Это высший мотив «кайфа и битвы»... Почему? Потому что генетическая метафора одногрудой воительницы – это не единственный, но очень серьезный оградитель ее касты. В древнем ритуале амазонок, – удаление правой груди для более удобной стрельбы из лука, – видится иное стремление: «омужествить» женское тело, по-другому говоря, ограничить его физическую полноту. Уже потом – аскетическая система воспитания и заучивание пунктов кастовой морали. Правая грудь – это принесение в жертву всего материального – такова символика ритуала. Но современные амазонки двугруды, это значит, что психическая метафора касты дремлет в них очень глубоко... Азбука любви всех амазонок ограничена внешне лишь потому, что предельно накалена внутренне. Это внутреннее – «левая грудь» – требует самых пиковых всплесков, самых ярких вспышек. Разумеется, если таковые всплески и вспышки не доставляет амазонкам противоположный пол – их генетическая реакция – бессознательная месть за любовь. Иногда эта месть доходит до полного отторжения... Ты, Герди, был отторгнут Корой по той же причине. Вот чего ты не знал... Как теперь, возмешься писать о моем открытии всерьез или передумаешь?..
– М-да, – вздыхаю я, переводя дух, – и много у тебя таких идей, умник?
– Умница,– поправляет он, вознося свой перст.
– Ну хорошо, умница,– соглашаюсь. – Так много?
– Ну какая тебе разница,– отвечает. – Их есть у меня.
– А этих самых, – я делаю вид, что озабоченно тушуюсь, – «вспышек и всплесков» для Коры у тебя пока хватает?
Он усмехается. И это правильно, думаю я, с какой бы стати такому мэтру-кулинару психологии лезть в драку?! Бедный Кудряшов.
Он словно чувствует мою тему:
– Бедный Герди, твой вопрос поистине трагичен. Кора давно мстит нам обоим, и месть ее, кажется, не намерена угасать. Остановить ее и предвидеть все ходы нам с тобой в ближайшие годы не грозит. Постулаты «кайфа и битвы» амазонками никогда не изживаются до конца... Она просто будет искать любого удобного случая, чтобы пришпилить тебя и меня.
– Андрей, неужели нет рецептов достойного сопротивления?
– Да отчего же, есть, конечно.
– Какие?
– Спокойно принимать свою участь.
................................................
– Что, христианское смирение и мужская солидарность вместе?
– Ну, вроде того. Причем в равных пропорциях, как я понимаю.
– Мило. Это похоже на монашеский орден. Мне нравится. С днем рождения тебя, Кудряшов! А я, представляешь, когда шел к тебе, все хотел найти зацепку, как поругаться...
– Ну, считай, получилось: ты поздравил меня, а я – тебя. Как насчет десерта, мистер Полонски?
Я улыбаюсь.
– Ты хочешь сказать, что, кроме кулинара, ты еще и кондитер в своей науке!..
***
Руди Лиске. Он всегда отлично плавал– и в прямом и в переносном смысле. Воды журналистской стихии держали его, как пенопластовый поплавок, даже лучше. Я только пытался что-то писать для газет, да и то с большими оговорками и натяжками, а Руди, как тренированный дельфин-разведчик, уже проплыл все мыслимые дистанции и своим графо-эхолотом отсканировал шельф публицистики на всем западном побережье. И творил притом, как уже было сказано, монументально. Что собой представляла его нервная система, – для меня, возможно, навсегда останется загадкой. Он писал обо всем в стиле экзальтированного неоклассицизма. Я всегда хотел учиться именно у Руди. Сам Руди, по его признанию, учился у Гессе. Ну, естественно, у кого же ему еще было учиться, как не у своих. Впрочем, Гессе, на мой взгляд, был гениальным экзистенциалистом и соматическим мистиком. Немцы вообще – первостатейные мистикофобы, тут даже не нужно ходить за примерами, достаточно открыть их философию, пройдясь от Канта к Шопенгауэру, затем к Шлегелю и заканчивая Ницше. Неважно при том, чем их философия будет прикрываться – рационализмом или его противоположностью, или вообще полной схоластикой, замешанной на социально-революционных инстинктах.
Помнится, в тот год Руди разрабатывал тему отшельников и так называемых социальных изгоев: бродяг, затворников, антиутилитаристов, – словом, всех, кто так или иначе, ничего не демонстрируя, старался сохранить в кармане живую сакраментальную фигу, чтобы этой фигой постоянно утешать себя, а при крайней неизбежности – припугнуть обнаглевшую харю цивилизации. Нельзя сказать, чтобы тема эта отличалась особенной благодарностью, но Руди оставался Руди: с упорством и изобретательностью своих головастых предков приподнимал он любую завесу неведенья над упомянутой темой и если убеждался в наличии фиги у субъектов своего интереса, – тут же разворачивал необыкновенную картину катарсиса человеческих идеалов, зловеще юродствовал, не забывая морально изничтожить пару десятков своих оппонентов в сфере культурологии и на закуску сочинить какой-нибудь издевательский меморандум. Его статьи печатали без малейших купюр, потому что читать Руди было так же интересно, как читать, например, Кафку или Гоголя. Я уверен, что его газетные публикации вполне могли сойти реальными заготовками для самых изысканных сценариев.
В тот день я встретился с гером Рудольфом Лиске в его неофициальном офисе, который хозяин шутя называл то Раздевалкой Мысли, то Примерочной Духовного Имиджа. Известное представление о том, что журналист в обществе – это почти то же самое, что легальный разведчик, способствовало приживанию в журналистской практике гримерно-театральных приемов работы. Руди, решив развить основы цехового мастерства, положил на ту же полку совершенно новационный принцип: профессиональному журналисту необходимо учиться менять не столько внешность, сколько сами убеждения, привычки и моральные качества. Обладание такой гибкой системой перенастройки обеспечит вам беспрепятственные контакты в любом обществе, а журналистика и есть контакты, притом, главные из них – это контакты сознания со своим Я. Следовательно, чем чаще вы переоблачаетесь внутренне, тем больше у вас шансов увидеть свое Я с разных сторон, и контакты от этого не потеряют ни капли того привлекательного драматизма, которым так чревата человеческая история хотя бы в своей литературной версии.
Что означал последний тезис применительно к его автору, я еще не знал, то есть не знал, насколько далеко Руди зайдет в своем экспериментаторстве. По тому, какой разор и запустение царили в его обычно образцово прибранном помещении, я определил, что Руди находится в конечной стадии внутреннего «переоблачения»: уйма пластиковых контейнерчиков от порционных обедов, пустые бутылки от скотча, банки от «Колы», скомканные бумаги, газеты, разорванные пакетики от презервативов, еще какая-то мишура и ошметки – все это валялось горкой под стеной у двери... Сдвинутая на центр мебель загораживала двуспальную тахту, как цитадель... Сюда же, прямо к постели, был развернут компьютер и кондиционер, вынутый из приоконной ниши...
Дверь в туалетную комнату была открыта, и оттуда несло тухловатым запахом нестиранного и длительно замоченного в порошке белья...
– А-а, ну вот и отдельный живой представитель внешнего мира! – Руди щелкнул костяшками пальцев в подтверждение какой-то своей удачно найденной формуле бытия. – Хочешь статистику?.. Сейчас на Земле пятнадцать миллиардов мирно и не очень мирно пасущегося люда... Так вот, количество визитеров на одного даже спрятавшегося от всех...
– Гуманоида, – подхватил я.
– Будет равна одному Герди в месяц, – закончил он.
– На самом деле Герди – величина непостоянная, – поправил я, освобождая наконец проем двери и проходя в комнату.
– Поэтому ею можно пренебречь, – подытожил Руди.
– Вот только попробуй! – пригрозил я.
– И пробовать не буду. Но лучше бы ты был ею.
– Ты о ком?
– О той, кто иногда приносит сюда кроме соблазнительных форм еще какой-нибудь нелишней жратвы.
– Вы, немцы, все одинаковые: жратва и бабы – других тем нет. Я теперь окончательно раскусил этого вашего Фрейда. Он, небось, так же, как ты, прятался в своей однокомнатной психушке и принимал пациенток с гамбургерами под мышкой...
– Много ты понимаешь в подмышках, польское ты седло!
– Почему «седло»? – я с трудом удерживал себя от смеха. – При чем здесь седло? Сам ты седло, и офис у тебя – конюшня! Кстати, это совершенно очевидно.
– Очевидно не это. Вот мне очевидно, что передо мной стоит разнузданный энтропийный тип, дитя псевдокультурного разврата, дядя моральных упадков и племянник пустозвонства!
– Замечательно! Должно быть, так приветствовать друг друга могут только боги. Почему бы тебе не назвать меня просто родственником?
– А что ж, это мысль!
– Тогда выбирай степень родства правильно.
– Степень родства будет такой – сводный прыщ! Устроит тебя?
– Ладно, Руди, сдаюсь... твоя взяла.
– Ага! Вот видишь... Но ты боролся честно, а посему будь как дома и не стесняйся моего радушия...
– Его у тебя и впрямь предостаточно. И давно ты так забаррикадировался от мира?
– Восемнадцатый день, хотя точную дату знаю не я.
– А кто?
– Она. Мой доктор. Мы договорились, что она будет меня навещать, хотя я теперь думаю, что чистоту опыта мы все-таки нарушали.
– Гм, ну это как-то, знаешь, бросается даже не в глаза, а под ноги,– я многозначительно оглядываюсь по сторонам.
– Нет! – он вдруг как-то слишком оживленно взмахивает руками. – Обстановка здесь не при чем... Беда вся в том, что я еще продолжаю говорить об этом со стороны... То есть я здесь и я знаю, что я здесь, понимаешь... а я должен был забыть...
– О чем ты должен был забыть? О том, что ты – Руди Лиске, известный журналист, пишущий потрясающие статьи, о том, что у тебя есть друзья, которым на тебя не наплевать?!
– Нет, нет, не в этом дело, совсем не в этом. Просто некая новая истина всегда предполагает некое неизвестное и требует жертв. Как познавать жизнь, если не погружаться в нее с головой, как в омут? Как объяснить явление, если не быть его частью? Это была моя идея и мой путь, но я не знал, как к нему подступиться, даже для того, чтобы писать такие статьи... Меня купили, я сам себя купил для таких экспериментов, и виной всему вот это, – он пнул ногой компьютерный столик. – Это страшная зависимость. Она не дает и часа побыть в нормальной отключке от мира, от всех его раздражителей и увещеваний, от информации, комфорта, от собственной распевающей на все лады животной физиологии... Теперь вообрази себе мой материал. Как я должен впустить в себя всех тех, кто давно и совсем не так, как я, отказался от таких тупых порций псевдоподпитки – людей с глубинными представлениями... Представлениями чего?.. Да той же самой жизни, в которой мы все, и эта коробка с экраном смыслит столько же, сколько стакан о налитой в него жидкости!
– Хорошо сказано, Руди, пожалуй, даже слишком хорошо для восемнадцати дней полумнимого заточения. Но как же ты намерен поступать дальше?
– Как в университете. Хочу пересдать экзамен. Попробовать. Без никого: без компьютера, без доктора, без алкоголя, без еды, даже без тебя, прости, что приходится так говорить...
– Ты меня выдворяешь?
– Нет, не сразу. Ты, конечно, можешь еще побыть немного...
– Руди, а если и во второй раз ничего у тебя не выйдет?
– Тогда я попробую в третий.
– А если ты не доживешь до третьего раза?
– Значит, не доживу. Плевать на это. Одно я тебе скажу: никаких суперстатей от меня больше никто не получит. Наш мир – слишком пошлое сборище, чтобы касаться такой темы, как осознанное одиночество. А журналистика и вся эта гимнастика правды – слишком продажная тварь. Я хочу убить эту тварь, убить только в себе. Я не революционер, Герди, не Дон-Кихот, не Фауст, не Лютер и не Конфуций... я просто хочу соскочить со своей ленты эскалатора, со своей окопной траншеи, со своего подвязанного зашоренного существования. Я хочу застыть и осмотреться... это ведь не так много, правда? Хотя, я догадываюсь...
– О чем?
– О том, что это... много.
– Не знаю, Руди, как ты об этом судишь, но думаю: да, много! Для большинства. Представь: ты – оплодотворитель. Ты запустил прямо в их мозги какое-то свое сверхчувствилище, да еще и посадил перед кнопкой «энтер». Они не простят тебе отсутствия «игры». Более того, они ждут раскрытия всех ее источников.
– Источников?! Ну, уж нет. Пусть я сотворил глупость, может быть, величайшую глупость, но она моя... Ящик Пандоры, оказывается, никогда не бывает пуст, Герди! Главные монстры все еще там... Они в воздухе, в вакууме, они выходят по одному, словно из-за невидимой стенки... Незыблемой, невидимой стенки!
Я вижу, как блестят его глаза, и пытаюсь вспомнить, заметил ли я в куче мусора использованные шприцы. Нет, кажется, до этого не доходило. Слава Богу!
– Значит, тебя не устраивают твои монстры?
– Это не тот вопрос, Герди. Я не могу им сказать: остановитесь и возвращайтесь назад, вам здесь нечего делать...
– Ну, мне ты это уже сказал,– говорю с улыбкой.
– С тобой проще – ты телесный, – он потягивается и делает упражнения головой: подбородком достает то до правого, то до левого плеча. – И с доктором моим... Она тоже, знаешь ли, вся плоть и...
– И плоть! – подбрасываю ему сравнение. – И как звучит у тебя основной диагноз?
– Вообще-то у меня их три, с ее точки зрения, и все неизлечимые. Знаешь, какие? Слушай... Интеллектуальная одержимость, половая невоздержанность и социопсихологическая неадекватность.
– И ты с таким набором пытаешься затворничать?
– Вот именно с таким. С другим, то есть с противоположным, это было бы бесполезно, по крайней мере для меня, а так даже плохой результат – результат! Все интересно, понимаешь, и все непредсказуемо. Ну, был бы я каким-нибудь натренированным самадхами йогом – и что? Да ничего. Ну, завязался бы в бантик, ну, телепортировал бы куда-нибудь свой покорный дух...
– Да,– киваю я с сочувствием, – скукотища!
– Вот! – он делает приседание и похлопывает себя по коленкам. – Наконец-то ты меня понял, мой добрый и прекрасный монстр! Но, кстати, а почему мы говорим все время только обо мне?
– Видишь ли... – я беру ту многозначительную паузу, которую так долго готовил и удерживал. – Совсем недавно я обнаружил, что почти у всех моих друзей, а значит, и у тебя, Руди, обнаружился некий новый синдром...
– Так, так, интересно, интересно... И в чем же он?
– Ты не поверишь.
– Поверю, Герди, клянусь, я во все поверю, тем более в сказанное тобой.
– Тогда приготовься и, пожалуйста, прекрати заниматься зарядкой хотя бы пока я здесь. Послушай, тут действительно какая-то тайна или затмение... Вы все как бы в разное время и при разных обстоятельствах забываете о дне, в который я к вам прихожу.
– Ничего не понял, – он трясет головой, но это уже, к счастью, не упражнение. – Мы забываем день... ничего не понял. Объясни подробней.
– Подробней некуда, Руди. Просто сегодня твой день рождения. Вот и все!
– Погоди, погоди, – он подбегает к компьютеру, разворачивает монитор к себе и смотрит на высветку даты. – Боже мой, а ведь правда! Герди, ты и представить не можешь, как я рад! Герди, постой, давай разберемся, что происходит...
– Уже произошло, – говорю я уже в дверях.
– Герди, постой, не уходи, ты же не обиделся... Ты не должен обижаться, – это неправильно, мы ведь друзья. Мы лучшие из лучших. Так всегда было. Мы собирались вместе, мы рассказывали друг другу о своем сокровенном...
– А сколько нас, ты помнишь? У тебя это в компьютере записано?
– Да, конечно, конечно, записано. У меня есть файл... Одну минуту! – он лихорадочно щелкает по клавиатуре.
– Руди, – говорю я тихо, открывая дверь,– удачной тебе пересдачи, и с днем рождения!
Он что-то бубнит, фыркает, ругается, хлопает себя по коленкам. Он живет в своем ритме и в своей стихии, – Рудольф Лиске, замечательный человек, у которого я всегда хотел учиться.
***
Искать Эдди в ночном городе? Искать Эдди Крысу в самых горячих местечках и притонах? Искать Эдварда Гранта среди неуемных «пастбищ» празднободрствующего люда, дикарей, готовых обобрать тебя до нитки, угнать твою машину, под дулом пистолета для забавы заставить драться с накачанной культуристкой или поднимать привязанные к мошонке гантели... Нет уж, увольте, – говорил я себе и продолжал разгуливать по этому самому ночному городу, который днем я называл своей родиной, крестным пространством своей души и свободы, городу, откуда всегда хотелось тайно бежать и куда всегда хотелось явно возвращаться, улыбаясь знакомым домам, площадям, скверам. Поразительно и страшно сживаемся мы с громадиной этой нашей искусственной реальности, растворенные в ней, поглощенные ею, ждем момента вдруг возникнуть сначала для окружающей толпы, а потом, все сужая и сужая поле своего зрения и материальной памяти, окопаться в каком-нибудь сравнительно тихом и почти безлюдном углу, но продолжать ощущать себя воскресшей из небытия песчинкой, которую если и продолжают подтачивать разные волны и реактивы, но зато по ее собственному, «песчиночному», на то согласию. Иллюзии и аффекты, страхи и соблазны – все это рядом, к ним можно приблизиться, резко или плавно, все равно как; можно удалиться, не замечая никого и ничего вокруг, а можно сыграть в нейтралитет, настороженный или доверительный, все равно какой... Просто ты будешь знать, что роль для этого дня или для этих нескольких часов так или иначе будет сыграна и достанется тебе целиком, без дублеров. Величайшее утешение, что потом, где-нибудь в просмотровом зале Монтажной студии Режиссера Всех Отснятых Сюжетов твоему эпизоду будет обещан повтор, возможно даже, не один, возможно даже, что его вклеят в чью-нибудь, кроме твоей, память... или даже судьбу!..
Интересно, что бы сказал Эдди Грант относительно такого виденья своей перспективы, при том, что его «телесная перспектива» постоянно блуждала в ночном городе в крестных пространствах клубно-бордельно-казиношно-салонной жизни? Разумеется, а где еще Эдди мог почерпнуть столько вдохновения образца и пробы Бодлеров своего времени. Впрочем, время у поэтов, как говорят, всегда одно и то же, или их два: одно – «от начала творения», другое – «от начала изгнания»... «Я всеми принят, изгнан отовсюду», – это как раз об Эдди. И надо сказать, что сегодня я понимал, что это и обо мне тоже.
Первая попытка навести справки и получить ориентиры в топлес-клубе «Пупки ангела», несомненно, была первым происшествием этого вечера...
Силиконовые дивы, заполнявшие сверкающие танцевальные подиумы, как всегда, вгоняли в плотоядный транс разгоряченных мужиков. Барные стойки были облеплены до отказа, волны инструментального диско-блюза колыхали публику от края до края. Статные шести– и семифутовые вышибалы в черных очках мрачновато, но тоже слегка враскачку, прохаживались по залу, отыскивая всем своим прилежно обученным чутьем кандидатов в маньяки, бузотеры и сексуальные хулиганы. Нашедшемуся кандидату приходилось или изрядно искупаться, или покидать бодрые ряды выжимателей тестостерона...
К одному из вышибал подошел я.
Он остановился, осмотрел меня с головы до ног и первым делом хлопнул себя по левому борту пиджака, очевидно, убеждаясь на всякий случай в целости своего припрятанного арсенала.
– Какие-нибудь проблемы, приятель?
– Никаких проблем... Точнее, одна... Я ищу человека по имени Эдди Грант. Он такой полноватый, с рыжей бородкой и с серьгой в левом ухе, все время что-то пишет в своем блокноте... Он вообще поэт, очень хороший поэт, но любит толкаться в таких местах...
– А ты кто ему будешь?
– Да так... друг. Друг юности.
– Ага, друг, говоришь... Ну ладно. Эдди?.. Вообще-то у нас есть один Эдди, но он без очков и без серьги, но с блокнотом. Он – хозяин заведения. Могу проводить, только имей ввиду, если ты пудришь мне мозги...
Сам не зная зачем, я соглашаюсь с этим крупномастным блюстителем порядка идти к Эдди, который совсем не мой Эдди, а скорее – его.
Мы пересекаем зал танцующих «пупков» и проникаем в смежные служебные помещения, в которых, оказывается, не менее людно: цветные и белые парни, разодетые на все лады «ночного театра», толкутся здесь, переходят из комнаты в комнату, о чем-то оживленно беседуют... Мы проходим коридор, поворачиваем налево, еще раз налево и оказываемся перед комнатой за стеклянной перегородкой: по стенам несколько столиков, в центре – биллиардный с еще не разбитым на «травке» треугольником шаров, будочки «одноруких бандитов» слева, кресла сидячих тренажеров справа, а «пупки ангелов» здесь меняют квалификацию – прислуживают официантками.
– Внутренний сервис,– то ли шутит, то ли констатирует нечто из привычного ему расклада жизни мой здоровила. – Там, в глубине, за столиком, на котором стоит большое страусиное яйцо, расписанное, как пасхальное, – это Большой Коктейль Эдди, – он сам. Он здесь всем выдает поручения. Иди, не бойся. Скажешь, что ты от Тони Червяка.
– Тони Червяк – это вы? – спрашиваю.
– Как ты догадался?
– Да никак. Просто по смыслу.
– Правильно. Ну все. Увидимся в следующий раз. С тебя чаевые. Запомни меня, – он разворачивает меня к двери и хлопает по спине. – Будешь благодарен!
Разумеется, моя спина так не считала, да я и сам уже жалел, что добровольно впутывался в какую-то игру-неразбериху.
Человек, пьющий из трубочки Большой Коктейль Эдди, явно не сходился с моими описаниями Эдди Гранта, данными здоровиле: он был лыс, толст, круглолиц и все время бегал глазами по сторонам.
– Добрый вечер, мистер Эдди! Я от Тони Червяка к вам...
– А, новичок... Привет. Присаживайся. Чем же ты провинился сегодня, что тебя привел ко мне мистер Червяк? Любишь неприлично подглядывать за девочками, да? Лезешь к ним целоваться, шалишь?.. Ну, это неплохое дело, конечно, но придется тебя за твои провинности трудоустроить. Я дам тебе какую-нибудь из них потискать и даже заплачу тебе сотню, но прежде ты окажешь мне услугу... Видишь вон тех людей? Они тут свои, потому что постоянно оказывают мне услуги. Что скажешь, мистер, как тебя?..
– Полонски. Герд Полонски.
– Полонски... гм, мне не очень нравится. Давай дадим тебе прозвище. Ну, скажем, Шалун... Здорово, по-моему, а? Так как, по рукам, мистер Шалун?
– Погодите, мистер Эдди... Я должен кое-что объяснить. Я обратился к мистеру Тони Червяку с вопросом о том, не знает ли он в лицо одного моего друга, которого я искал. Тогда мистер Червяк сказал, что я могу обратиться к вам, потому что вас зовут так же, как и моего друга. Я и не думал наниматься к вам на работу, у меня есть своя...
– Слушай, я тебя что-то не пойму... Ты, по-моему, пудришь мне мозги. В этом заведении есть только один Эдди – это я.
– А разве здесь не может быть посетителей с таким же именем?
– Здесь нет посетителей, Шалун, здесь, как я уже тебе сказал, все свои. И вот что еще: раз уж ты сюда попал, тебе тоже придется стать «своим», причем соглашаться на это требуется быстро. Вот смотри: я заношу тебя в свой электронный блокнотик. Ты у меня будешь под номером сто шестьдесят восемь: Шалун. Герди. Все, – ты в памяти, и физиономия твоя тоже в памяти. Пока Тони вел тебя по коридору, скрытая камера сняла твою наружность в двенадцати ракурсах...
– У вас здесь прямо ФБР, мистер Эдди.
– У меня не ФБР, у меня индустрия ночной жизни. Это гораздо круче.
– Тогда, мистер Эдди, одна просьба к вам... Сделайте все-таки запрос в ваш компьютер относительно моего друга, может быть, он проходит по вашему списку.
– Ладно, валяй... Однако, имей ввиду: на данном этапе нашего контракта с тебя за услугу будет причитаться. Ровно сотня. Иначе говоря, придется тебе сегодня поработать для меня бесплатно.
– Я согласен, мистер Эдди.
– Называй меня «мистер Толстяк», хорошо?
– Хорошо, мистер Толстяк.
– Вот так лучше. Давай имя твоего приятеля.
– Эдвард Грант, поэт.
– Поэт?! У меня нет таких профессий. Ну да ладно, дело пошло, сейчас отщелкаю... Так, так, придется подождать...
Пока длилась пауза, воротила ночной индустрии, с блаженством закатив глаза, присосался к своей трубочке, – содержимое «пасхального коктейля» ощутимо убывало. Я ненароком посмотрел на экранчик его электронного блокнота.
– Кажется, ответ пришел, мистер Толстяк.
– Да, действительно. Одну минуту. Шалун... Что ж, прочтем. Ох, вот бы не поверил! А ты, выходит, мне все-таки мозги не пудрил. Молодец! Есть такой Эдди у меня. Смотри-ка: и фотография в пакете.. Эвдвард Грант по прозвищу Крыса...Ну, поздравляю тебя, Шалун, везучий ты сегодня. На, читай и смотри, этот, что ли? – он передает мне свой неразлучный электронный атрибут.
Вздох облегчения вырывается у меня из груди. Конечно, на экранчике физиономия Эдди, слегка припухшая от недосыпа и разных возлияний, небритая, но все же его.
– Мистер Толстяк, а почему такое прозвище у него? Я об этом ничего не знал. Почему «Крыса»?
– Наверное, потому, что любит всякие подвалы, а может, потому что рыжий, я уже не помню. Он, видать, не очень-то общительный, раз я о нем забыл. Хотя, постой, тут приписка стоит... «Специальное поручение». И больше ничего? Странно, неужели и это забыл? Ах, досада, одна досада в жизни! Где же его теперь искать? Ты понимаешь, Шалун, специальное поручение – это не шутка! Во всяком случае, я с этим не шучу. Что же делать?
И тут меня осенило.
– Мистер Толстяк, а давайте мы с вами расширим мой контракт!
– Что ты имеешь в виду?
– Очень просто: я отправлюсь на поиски Эдди Крысы, и это будет моим специальным поручением.
Он скребет свою лысину...
– Неплохо придумано, и что дальше?..
– А ничего. Вы дадите мне какой-нибудь ваш пароль или слово, ну, чтобы меня не задерживали разные ваши подстраховщики...
– Ты думаешь, я один в этом городе? У меня серьезные конкуренты, Шалун.
– Но у вас и влияние, разве нет? А вдруг Эдди и занимается вашими конкурентами, а вдруг у него неприятности или его рассекретили?
– Постой, постой, а ведь ты прав! Знаешь что... я дам тебе один адресок... Место опасное, то есть злачное, но похуже моего, конечно, – ночной клуб «Звериные удовольствия». Моих людей там нет. Заправляет этим клубом один интеллигент-выскочка по кличке Наутилус. Кто-то этого Наутилуса покрывает... Попробуй туда внедриться, а заодно и поищи нашего приятеля. Вот тебе семь сотен. Это так, чтобы обеспечить видимость куража. Шалун...
– Да, мистер Толстяк?
– Ты помнишь мое правило?
– Конечно, помню: не пудрить вам мозги.
– Молодец, тогда иди и помни: ты у меня в картотеке. И еще... вот эта самая фразочка про мозги и есть пароль, но только для своих.
Взяв отсчитанные мне деньги, я отправился на выход с мыслью, что никогда еще не брался за более дурацкую затею. В глубине души я накинул себе пару очков за изворотливость и расторопность мыслей, но почему-то никакой особенной радости от этого не испытал, а перспектива числиться в картотеке этого суетливоглазого высасывателя страусиных яиц мне и вовсе не улыбалась. Впрочем, еще меньше мне улыбалось поручение посещать найт-клаб «Звериные удовольствия», даже имея в кармане семь сотен куражных. Наконец я пришел к выводу, что лучшим духовным завоеванием и утешением сегодняшнего дня будет пароль мистера Толстяка, причем повторяемый, как молитва, самому себе.
– Не пудри мне мозги! – обронил я в воздух на улице и тотчас ко мне подкатил «желтокожий» «бьюик» с шашечками... – Слушай, сказал я расторопному водителю-таксисту, – а «Звериные удовольствия» далеко отсюда?
– Прилично, мистер... Кварталов пять прямо, два налево...
– Что буду должен? – я знал, что договариваться заранее о сумме в высшей степени неприлично, да еще для такого района.
– Кредиток за тридцать довезу, – был его ответ.
– Не пудри мне мозги! – сказал я голосом, в котором звучали уже другие «виражи».
– Понял, – сказал он, прислушиваясь к моим внутренним ощущениям, – тогда садитесь, сейчас мигом будем там.
.....................................................................
Врата» Звериных удовольствий» охранялись тройкой плотных джентльменов в касках, из чего следовало, по-видимому, что их часто били по голове. Не исключено, что битье охранников могло входить в программу заведения.
– Вот что, парни, – обратился я к троице с известной долей шутливой агрессии, – поскольку я у вас тут отродясь не бывал, это означает, что я очень хороший клиент,– это первое! Второе: у меня два варианта. Либо я здесь оторвусь на полную катушку и уйду самостоятельно или, наконец, третье: если я окажусь слишком неблагодарным клиентом, то вышвыривать меня отсюда все равно будете вы, а раз так, то дождитесь результата... А пока что моя очередь получать «удовольствия»!
Определенно, столь необычная речь произвела на плотных джентльменов просто обворожительное действие. Разинув рты, они разом расступились, пропуская меня под стрельчатую аркаду неширокого холла, где меня,словно по заказу, подхватил за руку маленький расторопный швейцар и отбуксировал к стойке раздевалки.
– Очень хорошо, очень хорошо, – повторял он, занимая свое место.– Могу предложить экзотический выбор: есть дикобразы, утконосы, белый варан, черный пальмовый гиббон, есть мадагаскарский хамелеон, есть пятнистый амазонский питон, сумчатый волк...
– О чем вы? – недоумевал я. – Какой гиббон, какой варан?!
– Видите ли, у нас необычная обстановка и своеобразные правила. Все это делается для большего веселья.
– Простите, вы что, предлагаете мне блюда вашего меню?
– О нет, нет, простите, я говорю о маске. Все посетители «Звериных удовольствий» надевают маску, заметьте, очень искусную, красивую, – таковы шуточные правила. Все остальное, я имею в виду программу вечера, на ваш выбор.
– Какая чушь, – буркнул я. – Вы что, здесь разыгрываете басни Эзопа?
– Кого, простите? – он улыбался, как полный идиот, выкатывая глаза, и все время то отпускал, то подтягивал к горлу узел своего галстука.
– Так, – сказал я, делая остро необходимую паузу, чтобы достать сигарету и закурить. – Давайте Крысу! – и пыхнул на него дымом.
Он встрепенулся, но продолжал сохранять безнадежно счастливое выражение лица, полез открывать один из многочисленных настенных шкафчиков, выполненных на манер камер хранения.
– О, вам повезло! – он извлек из шкафчика маску весьма оригинальной конструкции: по сути это был увеличенный макет морды животного, надевавшийся на голову, как сомбреро, так что лицо обладателя сего «тотема» оставалось открытым. – Вам повезло: хоть первый номер сегодня уже взят, вам досталась голубошерстая декоративная, кстати, очень благородная порода, абсолютная вегетарианка и страшная чистюля... Примерьте...
– Вы сказали, что первый номер уже взят. Кто же его взял?
– Последнее время его берет все время один и тот же посетитель. Имени его я не знаю, но вы наверняка можете его встретить в каком-нибудь из залов.
– Что же, соплеменники должны искать своих. Если не секрет, то кто вы в этом развлекающемся зверинце?
– Я? О, я всего лишь скромный морской экспонат... Могу представиться, – он полез в одну из своих реквизитных камерок. Через несколько секунд я увидел на его голове сооружение в виде светящейся раковины с торчащими из нее щупальцами с заостренными наподобие метательных ножей концами. – Редкий исчезающий вид: Наутилус Макромпхалус!
– Мистер Наутилус?! Я польщен! Разрешите выразить вам свое неподдельное восхищение.
– Принимаю, принимаю, мистер...
– Зовите меня Шалун.
– Что ж, мистер Шалун, ступайте, ступайте скорей в мой Сказочный вольер! Вы сделали верный выбор, надеюсь, этот вечер запомнится вам надолго.
– Я тоже надеюсь.
По-видимому, мистер Наутилус обладал не только редким оригинальным чувством юмора, но был еще и философом. Мне даже показалось, что он приблизился к разрешению загадки извечной человеческой природы, и для того, чтобы открыть глаза тем, кто был способен понимать происходящее, одновременно участвуя в нем, ему понадобился прием маскарада. Впрочем, только ли маскарада? Как человек, угодивший в необычную обстановку, я старался интенсивно напрягать все свои чувства, дабы не упустить тот секрет, в который меня обещали посвятить, но странно... я не чувствовал никакой сверхидеи или сверхпрограммы. Клуб представлял из себя вереницу одинаковых залов, переходящих один в другой, с традиционными барными стойками, столиками, небольшой площадкой для танцующих пар, полным отсутствием сцены для музыкантов и подиумов... Зеркальные потолки, темная облицовка стен, мягкий зеленоватый свет, чуть слышная музыки – электронные вариации Моцарта, Вивальди, Чайковского, и вот население этого «пассажа страстей» – мужчины и женщины в масках-шляпах теплокровного и хладнокровного зверья: тигры, собаки, обезьяны, козероги, ящерицы, антилопы, змеи, медведи, кабаны, зайцы, – чуть больше сотни спокойно отдыхающих, выпивающих, закусывающих, беседующих друг с другом существ... Ничего необычного или, как я подумал тогда, ничего «адреналинового» не угадывалось в этой компании и в этой обстановке... и все-таки, все-таки... что-то было...
Я нашел Эдди Гранта в пятом зале. Он сидел за стойкой бара в такой же маске-шляпе, как и у меня, пялился куда-то в пространство и неспеша прихлебывал из высокого бокала... обыкновенное молоко!
Я подошел к нему неспешо, но с едва скрываемой радостью.
– Эдди! – выдохнул я. – Наконец-то...
Он посмотрел на меня осторожно, и глаза его вспыхнули лишь на секунду.
– Герди, ну, слава Богу, хоть ты мне поверишь...
– Во что поверю, Эдди? – я был шокирован его реакцией.
– Если мы будем трезвыми, то обязательно доберемся до зерновой башни и пройдем ее беспрепятственно. Люди оттуда давно ушли, все бросили... но я-то знаю, что надо забраться на самый верх и ждать там... Все будет хорошо, но надо быть трезвыми. Ты заметил – пьют только дураки. Они все погибнут.
– Кто погибнет, Эдди, о чем ты?
Он не услышал вопроса или услышал, но не так и не то.
– Ты готов? – спросил он, взяв меня за руку, потом обратился к бармену: – Который час, Лэнс?
– Без четверти полночь, – ответил бармен, занятый протиркой бокалов.
– Включай наши номера, Лэнс, пора уже.
– Как скажете, мистер Крыса. Вы сегодня пойдете вдвоем, а номер вашего приятеля?
– Но у тебя ведь есть блок-карта...
– Да... вы правы, – бармен нажал какую-то кнопку внизу, в результате чего перед ним возникла странного вида святящаяся клавиатура. – На счет пять, джентльмены. Мистер Наутилус желает вам приятных перевоплощений!
...........................
В следующее мгновение в голове моей словно бы что-то вспыхнуло... Молния!.. Я оглянулся и едва успел отпрыгнуть... Колесо, отлетевшее от разломавшейся на ходу повозки, с шумным стрекотом по мокрой траве скакнуло на кочке, тяжко припечатав то место, откуда я успел только что сорваться, и покатилось вниз, разгоняя бегущую к горам беспорядочную толпу горожан...
Море наступало. Вместе с дождем. Город тонул, и черная стена туч отвесно громоздилась прямо над задними постройками царского дворца. Я с сожалением подумал, что больше никогда не увижу его богатых кладовых, не вдохнуих прелестных запахов, не услышу волнующих звуков, под которые так загадочно и ритмично двигаются по гладким мраморным плитам женщины людей... Гром сотряс все вокруг. Оцепенев от страха, я увидел, как разваливаются под ударами морской волны хижины предместья и распарывается, точно взрезанная гигантским плугом, крепостная стена...
Прижавшись к земле, среди колючих травинок я с содроганием сердца ловил взглядом каждые пробегающие со мной и перепрыгивающие через меня ноги и копыта. Люди и лошади. Люди, запряженные в повозки вместо лошадей, потому что те им больше не даются. Снова вспышки. Молнии бьют прямо в каменные здания. Там вспыхивает огонь, но очень скоро гаснет, и снова все повторяется... Черная стена туч уже совсем рядом. Наверное, я остаюсь один на этом жутком поле, перед которым разворачивается картина гибели некогда могущественнейшего города... Я закрываю глаза... Кто-то тычется мне в ухо... Эдди. Он мокрый и запыхавшийся.
– Насилу тебя нашел, – кричит он, – бежим, я знаю, куда. Все забыли о ней, а я вспомнил... тут недалеко зерновая башня!
– Ты, наверное, забыл другое, – говорю я.
– Что же?
– Когда тонет корабль, мы бежим к земле, а когда тонет сама земля, куда бежать?! Мы не на корабле.
– Вот ты сам все и рассудил. Брось дурить, бежим. Все события рассчитаны, поверь. Надо только попытаться попасть в них вовремя.
– Или не попасть, – предлагаю я.
– Или не попасть, – соглашается он и толкает меня в бок.
Мы срываемся с места и бежим вприпрыжку. Приходится тратить много сил, потому что трава кругом слишком высока для нас и мокра...
Зерновая башня. Вот она. Эдди говорит, что зерно здесь стали хранить недавно, а до этого на ее вершине всегда зажигали огонь.
– Ладно, не бойся. Видишь, дверь внизу открыта, значит, там кто-то есть. Подкрадемся к самому порогу и посмотрим...
– А если здесь люди? – спрашиваю.
– Здесь точно люди. Точней, всего один. Я его знаю.
– Смотри, смотри, – шепчу я, – он что-то вытаскивает из башни... Что-то тащит волоком. Что это, Эдди?
– Неужели сам не видишь, – лодка. Этот хитрец притащил сюда лодку, когда все смеялись над предсказаниями блаженного Ноя.
– Кто такой этот Ной?
– Ты не знаешь, ты слишком заелся в своем царском дворце. Я слышал о Ное от других крыс, переселенцев с запада...
– И что он сделал, этот Ной?
– Говорят, он построил большой корабль, такой большой, что в него вместится несколько дворцов.
– Зачем ему это?
– Говорят, он хочет собрать в него всех добрых зверей и уплыть с ними, когда земли больше не останется.
– Добрых? – переспрашиваю я. – А мы в этот разряд не попадаем?
– Как знать... – Эдди пытается согнать воду со своей шерсти на щеках и груди. – Как знать... А только у нас с тобой есть свой Ной. И, кстати, он, кажется, собирается загружать свою лодку мешками с зерном...
– Тогда самое время забраться нам в эти мешки.
– Нет, еще не время.
– Почему?
– Потому что надо сначала убедиться в том, что лодка не дырявая, а вдруг она не поплывет вовсе, а вдруг нам что-нибудь помешает?
– Откуда у тебя есть время обо всем этом думать?
– Не знаю. Просто я не теряю голову, как некоторые дворцовые крысы!
– Что ты меня этим коришь! Разве я тебе не предлагал место у нас? Ты всегда отказывался...
– Видишь, как оно оборачивается... Наверное, я правильно делал, что оставался свободен. Я много размышлял, много разного узнал... Теперь вот и тебе помогаю.
– Я в долгу не останусь, – отвечаю, шикнув на него.
– Глупости говоришь, какие могут быть долги! Пойдем, самое время забраться в башню и все там хорошенько обследовать.
Человек, которого Эдди назвал «нашим Ноем», тем временем вытаскивал из башни какие-то тюки с тряпьем и кожаные свитки. Разместив все это на лодке, он сел на кормовую полку и стал смотреть в сторону города, точней, моря, потому что города уже не было. Черный жгут дождя сошел с места и отделился. Море, или прилив, заметно наступало на остатки суши. Человек принялся выкрикивать какие-то незнакомые и все время повторяющиеся слова. Я только теперь успел разглядеть, что он был стар и сед.
Мы прошмыгнули в башню. Увидев в полумраке за деревянной огородкой целую насыпь из зерна, я ошалело бросился к ней, но Эдди догнал меня и больно царапнул когтями по хвосту.
– Не сходи с ума! Успеешь поесть потом.
– Когда потом, может, у меня этого «потом» больше не будет, сам же говорил, а вдруг что-то помешает...
– Хорошо. Закинь несколько зерен за щеки и давай забираться наверх – это самый короткий путь.
Мы побежали наверх, ловко и быстро перепрыгивая со ступеньки на ступеньку. Ими здесь служили толстые деревянные балки, одним концом заложенные в стену башни. Чуть повыше балок в стене изредка попадались какие-то ниши. Я догадался, что это могли быть места для установки факелов. Эдди неожиданно вскочил в одну из этих ниш.
– Подожди меня здесь или скачи на смотровую площадку, я догоню тебя.
Я не стал любопытствовать и побежал дальше. Через несколько ступенек на лестнице стало заметно светлее. Свет падал сверху, отвесно. Еще через несколько моих скачков лестница закончилась, и я выскочил на самый край каменной кладки стены. Сама смотровая площадка оказалась несколько ниже. Эдди был прав. Здесь действительно когда-то зажигали огонь: в большом железном котле, стоявшем посредине крепкого дубового настила, лежал толстый слой мокрой и спрессованной древесной золы... Эдди появился очень быстро, как и обещал.
– Ну что, поделишься своими зернышками?
– Ты знаешь, – оправдываюсь я виновато, – я их съел по дороге...
– Да ладно, я шучу.
– Куда ты бегал? Это какая-то тайна?
– Пока да... но хотя... нужно было кой-кого предупредить.
– О чем? – спрашиваю
– О том, что корабль готов к отплытию. Подойди сюда... Отсюда видно нашего Ноя. Он все еще молится. Хороший старик.
Я осторожно подошел к краю и глянул вниз.
– Как высоко! А море уже совсем рядом, Эдди... Но ведь там уже двое людей... Откуда взялся этот второй?
– Наверное, следил за нашим Ноем, а теперь решил тоже попроситься к нему в лодку...
– Нет, Эдди, нет. У него в руках нож!.. Смотри, он крадется вдоль стены...
Эдди вздыхает и отворачивает взгляд. Поднявшись на задние лапы, он нюхает воздух и щурится...
– Я же говорил тебе: события определены. Мы ничего не можем сделать. Сейчас этот незнакомец убьет старика, это его последний час!
– Но, Эдди! – я тоже встаю на задние лапы, все мое тело кажется наэлектризованным, шерсть встает дыбом. – Ты говоришь так, как будто все знал заранее...
– Да, знал. Вот до этого момента.
– А дальше?
– А дальше... времени у нас больше нет. Прыгай!
– Куда?
– Вниз. Еще немного, и вода подымет лодку, тогда нам ее не догнать.
– Но мы разобьемся, мы...
– Странные мысли перед лицом того, что уже свершилось, не так ли? – в ту же секунду он прыгает и толчком сбивает меня со стены, увлекая следом...
Я ничего не ощущаю, кроме колотящегося сердца, свиста в ушах и, в последний момент, – удара, но только не о землю, а о воду... Она еще неглубока, но меня отчаянно тянет зацепиться за что-то твердое. Вздрагивая всем существом, я в ужасе обнаруживаю, что цепляюсь лапами за мертвое тело старика... Эдди подплывает, хватает меня за загривок и рывком поддергивает вверх. Мы заскакиваем на окровавленную спину нашего Ноя... Корма лодки лишь в одном прыжке от нас. Человек в пурпурном плаще сидит в лодке и разворачивает длинное весло над головой, упирает один конец в тело старика, чтобы оттолкнуть его от лодки...
– Только бы они успели! – шепчет мне в ухо Эдди и устремляется по веслу в лодку. Я за ним...
Увидев двух крыс, карабкающихся по веслу, человек вскрикивает и пытается сбросить нас каким-то неуверенным тряским движением. Я падаю на мешок с тряпьем, а Эдди продолжает подползать к убийце. То, что происходит дальше, ошеломляет меня: Эдди с отчаянным визгом и шипом бросается на человека, и прежде чем тот успевает что-либо сообразить, мертвой хваткой впивается зубами в его горло... Человек вскакивает на ноги, всплескивает руками и, покачнувшись, валится за борт... Приливная волна несет раскачивающуюся лодку от места падения...
Тело мое страшно ломит, я пытаюсь добраться по днищу лодки и забраться на ребро ее борта. Нужно позвать Эдди, если еще не поздно, если он еще жив. Чувствую под тюками какое-то смутное шевеление и писк... Малыши... их четверо. Они выползают один за другим из какого-то кожаного свитка... Следом самка. Глаза ее полны страха и смятения... Я поднимаю голову и вижу ладонь, человеческую ладонь. Она кажется мне огромной, больше лодки, больше башни, больше неба...
.........................................
Эдди стаскивает с меня маску-шляпу и отшвыривает ее на пол.
– Очнись, Герди, все позади! Мы выбрались! Ты – молодчина, ты крепко держался!.. Ну, как тебе развлеченьице? Кстати, какого черта тебя принесло в этот клуб?
– Меня прислал.. меня прислал мистер Толстяк, а вообще-то... вообще-то я сам искал тебя.
– Так ты – мое живое сновидение, вот так раз! Ты думаешь, я здесь застрял?.. Да, я застрял. Но то, что здесь происходит – уму непостижимо! Я даже думаю, что это и не игра вовсе. Да, Герди, никакая это не игра! Я стал писать стихи, я думал, что забыл, как это можно уметь. Хочешь, прочитаю?.. Таких раньше не было... – он стал читать, закрыв глаза, медленно проговаривая каждое слово.
Камень увековечил образ.
Растение спрятало камень.
Животное скрыло растение.
Человек заключил зверя.
И Бог притаил человека.
Кто жмурится?
..........................
– Я так понимаю, Эдди, что это о вечном Единстве всех мировых стихий и сил, нет? – спрашиваю.
– Все о Единстве: ты и я, и эта история, в которую мы попали еще раз.
– Еще раз? – переспрашиваю. – А ты не проверял, может, другие маски участвуют в других историях?
– Не знаю, но скорее всего – нет.
– Тогда мне понятно, почему хозяин этого клуба – Наутилус: морским обитателям потоп не грозит!
Эдди задумался.
– Да, пожалуй...
– И не все истории заканчиваются так, как наша,– продолжаю я. – Ты сам, кстати, остался жив после схватки с этим чужаком, убийцей нашего Ноя?
– Кажется, да... Я выплыл и увидел лодку в отдалении, но...
– Что «но», Эдди?
– Понимаешь, какая странная вещь... я уже не был крысой. Я был им – чужаком! В это невозможно поверить, но я так себя ощущал.
– А как же твоя маска, Эдди, где она?
– Ее нет. Кто-то снял ее с меня там! – Эдди начинает мелко трясти.
– Где – там?! – переспрашиваю я недоуменно.
– Ну там – в воде.
– Эдди, ты знаешь, я люблю мистику, но не настолько. Ты разыгрываешь меня?
– Нет, Герди, нет!
– Хорошо. Скажи мне тогда, на чем закончилась для тебя «та» реальность?
– Я доплыл до лодки и схватился за борт... и, очнувшись, увидел тебя здесь в баре.
– ...Знаешь, что,– говорю я настороженно и серьезно, – давай отсюда выбираться... Пойдем в какое-нибудь простецкое и нормальное казино с девицами, крутнем колесо и выпьем. Кстати, сколько мы должны за сеанс?
– Здесь ничего не платят за сеанс. Только бармену...
– Эй, приятель! – я подзываю бармена.
Он подходит, и я жестом прошу его наклониться поближе, а сам кладу ему на стойку сто кредиток. Он берет их молча.
– Слушаю вас...
– Здесь есть другой выход? Мы хотим покинуть заведение незаметно. Это можно устроить?
Он кивает.
Через несколько минут мы оказываемся на улице, точнее, в каком-то вполне тихом переулке, где вполне буднично мигают неоновые рекламы маленьких кофеен и магазинчиков.
Я протягиваю Эдди сигарету. Он как-то неуверенно оглядывается, горбится, закуривает от моей зажигалки.
– С днем рождения, – говорю я. – С днем рождения, Эдди! (продолжение следует...)
Фрагмент 4
***
Уже прошло несколько месяцев с начала моего Поздравительного Турне, а точнее, семь, и однажды я поймал себя на некоторых мыслях, очевидность которых показалась мне шокирующей, но еще большим шоком и открытием было то, что по каким-то странным причинам раньше я был то ли огражден от них чем-то, то ли сам не мог ни на секунду заподозрить в своих действиях и в обстоятельствах, их окружавших, даже намека на некую безымянную постороннюю Волю.
Внешне все выглядело достаточно объяснимо: я просто отыскивал своих друзей и просто поздравлял каждого с днем рождения. Единственное, что казалось мне необычным, это то, что некоторые из них забывали о своих датах, и первым поздравителем их оказывался именно я. Мне не приходило в голову спрашивать их о том, делал ли это кто-нибудь еще кроме меня. Я считал неудобным спрашивать о такой подробности. На самом деле мне действительно был необходим только мойм о-м е н т п р и х о д а и только мойм о м е н т по з д р а в л е н и я...
Вопрос, почему мне был необходим этот м о м е н т, загонял мой рассудок в тупик. Не найдя ответа ни в чем внешнем, я стал искать внутри... Я попытался извлечь хотя бы кроху понимания из условия, которое ставил себе, и которое с завидным повторением выполнялось для меня и для остальных. Чего же я добивался, в конце концов? Причина?! Какова причина этих стараний и этого фатального попадания в цель, в точку, в нужный момент?.. Ответ ускользал... Таился где-то рядом, но ускользал...
Понемногу я стал отвлекаться, думая, что ищу вообще не там и не то, что подсказки могут быть и необязательно в моей психике, а, скажем, просто в календаре.
Я взял ручку и стал записывать даты рождения всех тех, у кого уже побывал: числа в месяцах были разные, но вот месяца! Месяца шли подряд, один за другим, по порядку... Сначала Урбан. Потом Ева. Потом Мидас. Кора. Кудряшов. Руди. Эдди Грант... Получалось по одному человеку в месяц– всего семь! Чуть не сойдя с ума, я с замиранием духа и сердца,– наверное, они в тот момент соединились (если, конечно, не прятались друг от друга!),– написал даты еще пяти. И снова месяца продолжали выстраиваться подряд. Следующим за Эдди был Ченчилл, потом Нобель, за ним Ен, следом Олаф Каин. Последней в этом списке получалась Дива – наши месяца с ней совпадали. Я попробовал успокоиться и вспомнить о разных теориях вероятности и прочих якобы случайных комбинациях некомбинируемого бытия... Выходило примерно следующее: всех, кого я считал своими близкими друзьями, было двенадцать человек, при этом каждый из них родился в свой отдельный месяц. Никто из нас никогда не обращал внимания на эту круговую выстроенность. Обратил внимание на нее только я, причем, сделал это спустя семь месяцев с начала своего «марафона».
Что же произошло эти семь месяцев назад? Что подвинуло меня на эту целеустремленную упрямую миссию? Другой вопрос: что должно или что может произойти через пять месяцев, когда завершится круг моих головокружительных приключений? И здесь, как бы ненароком, в продолжение всей этой мистической арифметики, я подумал, что семь месяцев назад я отмечал с о б с т в е н н ы й день рождения, и по всем правилам простого временного счета это событие повторится через пять месяцев... Я напряг память, стараясь вспомнить что-нибудь из подробностей своего прошлого дня рождения...
Прошло минут пять, я закурил сигарету, отправился на кухню, сварил себе чашку крепкого кофе, вернулся в комнату, зачем-то снял с полки свою детскую фотографию. Прошло еще минут десять... Кофе уже был выпит, я по обыкновению устроился в кресле полулежа, включил пультом телевизор, убрал звук (последние месяцы любил смотреть только на бегающие картинки), прошло еще полчаса... Неожиданно моя медитация прервалась звонком телефона. Я поднял трубку.
– Алло?!
– Это я, – голос Дивы. – Неужели ты еще когда-нибудь бываешь дома?
– Нет, почти не бываю.
– Мы можем увидеться?
– Наверное, можем.
– Когда?
– Когда-нибудь.
– Когда-нибудь – это когда?
– Когда захочешь.
– Тогда я не хочу.
– Тогда я тоже, – и кладу трубку, вернее, даже просто роняю ее на телефонный аппарат.
Господи, Боже мой, я ведь я ничего не помню о том моем дне рождения семь месяцев назад, ничего! Моя память словно заблокирована... тишиной. И только беззвучные картинки какого-то фильма мелькают на экране. Гипноз? Сон?.. Никто не приходил ко мне тогда. Никто не звонил. Я сам лежал здесь в кресле и видел сон. Очень необычный, очень не похожий на что-то сюжетное. Скорей – текстовое, программирующее... Какие-то символы и значки. Цифры!? Были цифры, точно, а потом лица, лица, лица, лица...
***
Среди всех наших умниц, и умниц по преимуществу, Ченчилл отличался наименьшей, так скажем, одиозностью. Пышная и публичная слава ему не льстила, а дурная, если и была – угрызениями совести не мучила. Этот баланс ума, таланта и здоровья (для дурной же славы, по моему сугубому представлению, надобность возникает только в последнем!) – всегда вызывала у друзей и недругов Патрика по крайней мере два друг другу не противоречащих чувства: уважения и азарта.
Патрик Джеральд Ченчилл (маэстро Пати-Джи!) принадлежал к той плеяде художников, чья усидчивость и кропотливость могла граничить только с безумием молекул, если, конечно, с помощью молекул кто-нибудь взялся бы описывать некий предмет, имеющий законченную форму и содержание... Патрик мог часами и сутками напролет детально описывать и объяснять картины, а точнее, проекты, которые изображал, – он был архитектором, и, как однажды пошутил Кудряшов, архитектором с глазами стрекозы. Почему именно стрекозы, не знаю, возможно, потому что сравнение подразумевало фасеточное строение глаз этого насекомого или их удивительную способность без хлопот видеть развернутый угол, то бишь иметь обзор на 180 градусов, если не больше. В любом случае Ченчилл «мелочился» настолько, что брался проектировать целые города. Сопровождались эти проекты техническими описаниями в несколько томов.
Оставаться незамеченным с таким потенциалом было бы странно, и маэстро Пати-Джи уже несколько лет подряд выполнял заказы какой-то безумно богатой компании, обосновавшейся в Канаде. Тонкостей контракта с Ченчиллом я не знал совершенно, да и, признаться, желания такого не имел бы до сих пор. Все произошло весьма неожиданно... когда два года назад я получил по почте частное туристическое приглашение посетить Мегаполис-билдинг...
Разумеется, я читал об этом строительном проекте в каких-то журналах, что-то мелькало в новостях телевидения, но информация была крайне скудна, сдержана: никаких супер-реклам или чего-то подобного не звучало. Тем удивительней была моя реакция, когда, открыв приглашение (а это был вместительный красочный проспект), я обнаружил на одной из страниц список имен почетных учредителей Мегаполиса, и среди них красовались четыре мне знакомых: Еноха Беншайама, Олафа Каина, Винсента Нобеля и Патрика Джеральда Ченчилла... Оставалось только сообразить, каким боком, какой стороной своего Я каждый из них мог быть причастен к проекту, причем, как следовало думать, уже давно.
В тот же день я позвонил Ченчиллу. Он отшучивался, говорил, что это просто дружеский сюрприз, а мое незнание объяснял моей же занятостью, а вовсе не своей скрытностью или какими-нибудь там «недоговорами», между друзьями неуместными. Я поверил. Я еще больше поверил, став гостем Вавилона XV-го, другом его Голоса-Правителя, испытав шок удивления и восторг от того, какие Миры уже объявили свою очевидную реальность нашему миру...
Архитектурные фантазии Патрика Ченчилла получили свое воплощение в Мегаполисе. Пожалуй, только одно обстоятельство появления такого монстра урбанизации и инженерно-строительной мысли вызывало недоумение. Нет, оно не навязывалось, а проступало исподволь, как логический ребус, да и то, видимо, далеко не у всех: Мегаполис возвышался посреди красивейшей и девственно чистой канадской тайги; к нему не вело никаких дорог, никаких коммуникаций; ему не подходил ни статус города с постоянным населением, ни ореол курорта, скорее он воспринимался как некий не имеющий себе равных полигон... Вопрос о том, что и кем предназначалось здесь к испытанию, оставался за семью печатями.
Теперь, когда на очереди Именинника возникал Ченчилл, я подумал, что пришло время узнать о Мегаполисе немного больше, чем напоминали о том мои личные впечатления вкупе с недоумениями.
К дому Пата я подъехал поздним вечером, предварительно покружившись по предместью и несколько раз проезжая мимо его приметной усадьбы, огороженной кустами можжевельника. Мне определенно хотелось убедиться, что гостей у него или уже никого не осталось, или не было вовсе.
Свет в доме горел, но неяркий. Площадка для машин была пуста. Выключив двигатель и фары, я тихо вкатил свой легкоходный «порш» под охрану цикад и упоительно-чистого бархатисто-лилового света луны, выкатившей над миром свое на треть прищуренное око.
Прошагав дорожку и зайдя на помост дощатой террасы, я поймал себя на том, что почему-то не испытываю уверенности ни в мыслях, ни в ощущениях, ни даже в походке... Ченчилл уже несколько месяцев как развелся со второй женой, заплатил ей какие-то бешеные деньги со своих гонораров, и она уехала,а он продолжал жить здесь в старомодном деревянном бунгало, совершенно вне светского общества и его забот. С друзьями общался исключительно по телефону, и я, признаться, брал на себя большую «свинскую» смелость, явившись сюда без предупреждения, даже несмотря на повод. Ну что же, что же...
Постояв еще с полминуты перед дверью, я наконец нажал кнопку звонка. Мне ответила тишина. Очевидно, звонок не работал. Все может быть... Тогда я постучал: дробными настойчивыми ударами костяшек. И снова ни малейшего движения и шороха в ответ… Нажав рукоятку защелки, я толкнул дверь и сделал два решительных шага вперед...
Предмет, который в следующее мгновение уткнулся мне меж лопаток и заставил продвинуться еще на два шага, должен был оказаться дулом весьма солидной «пушки» типа полицейского кольта. Ну, разумеется, подумал я, у нас без этого нельзя! Всякий разговор по душам должен начинаться именно с этого, а иначе жанр засады и слежки будет дисквалифицирован. Увы...
Я стоял с поднятыми руками. Тип, который держал меня под своим «аргументом», быстрым движением и молча обыскал меня от подмышек до лодыжек. Убедившись, что я не вооружен, он подтолкнул меня к проходу в гостиную, а из нее– в рабочий кабинет Ченчилла.
Патрик сидел по центру комнаты, прикованный двумя парами наручников к ножкам стула, с кляпом во рту. Еще один тип, лысоватый, в роговых очках, твидовой жилетке и белоснежной сорочке с закатанными рукавами, потрошил стеллажи с деловыми папками, быстро пролистывал их и бросал на просторный письменный стол.
Увидев меня, Ченчилл заерзал на стуле и, закатив глаза к потолку, что-то промычал. Очкастый тип несколько секунд изучал меня взглядом, потом сделал знак своему приятелю пальцем вниз, означавший, вероятно, приказ посадить меня рядом с хозяином. Свободный стул оказался под рукой у моего сопровождающего, он пододвинул его ко мне. Я сел спокойно и улыбнулся Патрику. Очкастый вернулся к своему методичному занятию с папками. Стоявший за моей спиной тоже молчал. Тогда заговорить решил я:
– Пат, кто эти милые люди, и почему ты связан?! Эй, – обратился я к очкастому, – может быть, вы освободите вашего пленника от кляпа, он же не собирается изображать из себя сирену, насколько я понимаю.
Очкастый посмотрел на меня внимательно.
– При одном условии, – сказал он неожиданно, – если мистер Ченчилл прекратит свои грязные ругательства.
Я опешил.
– Пат, дружище! – вероятно, моим голосом звучала сама проникновенность. – Эти джентльмены просят тебя не оскорблять их. Удивляюсь твоейлегкомысленности...
– Браво! – очкастый бросил на стол еще одну папку и снова посмотрел на меня внимательно. – Ваш гость, мистер Ченчилл, гораздо лучше оценивает ситуацию. Кстати, как ваше имя?
– Герд Полонски, сэр, – ответил я бодро.
– Превосходно. Полонски... кажется, я знял одного Полонски, мошенника, торговца антиквариатом... Впрочем, увы, это было слишком давно. Мистер Ченчилл, я дам вам еще один шанс, – очкастый подошел к Патрику и вытащил его кляп...
– Недоноски фэбээровские! Падальщики! Мерзавцы! Крысы!...
– Пат, Пат, погоди, – поспешил я остановить поток ругательств Ченчилла. – Ты нарушаешь мое ручательство, и не обижай крыс, будь так добр, ты о них ничего не знаешь.
– Извини, Герди, но ты сам видишь, я немного не в себе. Согласись, у меня есть основания так выражать свое отношение к этим двум при...
– Прекрасным людям, – закончил я его мысль. – Отвлекись и успокойся. В конце концов, я ведь пришел к тебе в гости просто потому, что очень захотел увидеть тебя. Скажи мне спокойно, что хотят эти двое доблестных рыцарей нашей безопасности, почему ты довел себя до такого унизительного положения?
Очкастый снова отвлекся и снова посмотрел на меня внимательно.
– Вот, вот, мистер Ченчилл, расскажите вашему другу о том, почему ваше упрямство заставило нас приковать вас к стулу. Все дело в том, мистер Полонски, что глубоко уважаемый нами мистер Ченчилл наотрез отказывался ознакомить нас со своим документальным архивом, а нам этого очень хотелось. Мы пытались убедить мистера Ченчилла, но он стал хвататься за разные предметы, некоторые даже очень тяжелые, и поочередно запускать их в нас... Моему коллеге очень сильно досталось от серебряной пепельницы.
Я обернулся и первый раз посмотрел на «коллегу» очкастого, того, кто так старательно прятался у меня за спиной. И действительно, голова у «коллеги» была перевязана какой-то тряпкой, – кровавое пятно расплывалось чуть повыше левой брови. Вот уж никогда бы не подумал, что Ченчилл способен был нанести кому-нибудь физические увечья. Я даже присвистнул от неожиданности.
– Пати-Джи, – сказал я и подмигнул нашему стрекозоглазому зодчему, – да ты вояка!
– Понимаешь, Герди, они мне просто надоели. Ты подумай: если бы они работали как-нибудь поаккуратнее, посекретнее. Ну посмотри, что это за методы!
– Пат, но ты сам напросился…
– Черт возьми, Герди, я у себя дома, понимаешь, а у них оружие, кстати... Я что, должен был удовлетворять все их дурацкие прихоти? Сейчас им захочется залезть в мои разработки, завтра они залезут мне... сказал бы я куда.
Очкастый рассмеялся коротким и неявным смешком.
– Господа, мне нравится ваша беседа. Нет, правда, вы так старательно перемываете наши кости в нашем присутствии! Может быть, вы еще рапорт составите для нашего начальства или выступите в штаб-квартире с критическим докладом?
– Послушайте, вы и вы! К сожалению, не имею чести знать ваших прозвищ, или номеров, или что у вас там принято... У меня есть предложение... Вызовите свою машину и забирайте мои бумаги. Я сам помогу вам забросить их в багажник, можете забирать и дискетный архив с компьютером в придачу...
– Вы хотите так легко от нас отделаться, мистер Ченчилл?
– В каком смысле легко, черт возьми! Уж не хотите ли сказать, что вам нужны деньги?
– Нет, нет, ваши деньги нас не интересуют.
– Тогда что, что?! – от негодования Патрик весь покрылся испариной.
– Интервью, мистер Ченчилл, маленькое добровольное интервью, здесь и сейчас.
– Какое интервью? О чем? Что за бред вы несете?!
– Нисколько не бред, мистер Ченчилл. Мы включим диктофон, и вы в течение одной минуты рассекретите организацию, которая в действительности, слышите, в действительности стоит за проектом «Мегаполис».
– Ах, вот оно что!.. Герд, будь так добр, закури для меня сигарету. Вы позволите ему дать мне сигарету?
Я посмотрел на очкастого. Тот кивнул. Я отыскал пачку в карманах, закурил и протянул сигарету Патрику для затяжки. Ченчилл некоторое время молча курил, держа сигарету в зубах и закрыв глаза.
– Нечего сказать, формулировка вашей проблемы впечатляет! Это напоминает мне странную аналогию: музыканты в оркестре так отчаянно и так самоотверженно прикованы к партитуре, что сама мысль о наличии дирижера для них невозможна. Поистине, сие есть ересь, не достойная идеи Великого оркестра! Я должен вас безмерно огорчить, господа агенты, никакой сверхорганизации в моем оркестре не существует, а если даже предположить обратное, то уверяю вас, контролировать ее– задача бесполезная и для десяти федеральных бюро! Нет никакой сверхорганизации в проекте «Мегаполис». Развяжите меня!
Очкастый задумался, поглаживая свой подбородок, обошел стол и остановился рядом с «коллегой».
– Мистер Ченчилл, – сказал он, вперив свой цепкий взгляд в лицо Патрику, – вам не кажется ваше отрицание слишком тенденциозным? Вы отрицаете то, во что сами готовы поверить, не так ли? Мегаполис-билдинг – целый город в одном здании, и не просто город, а как у вас там написано: «экологический комплекс, воспроизводящий природу и климат различных мест Земли». Это что? Зачем все это? Разве на 3емле уже нет места для жизни?
Все это время я старался не упустить ни одного движения, ни одной черточки на лице Патрика. Очкастый задавал вопрос, который я сам мысленно выстраивал, еще когда ехал сюда на машине. Ченчилл был очень напряжен, веки его подрагивали.
– Развяжите меня, – выдохнул он, – в конце концов! В конце концов, вам не кажется, что я слишком в идиотском положении для такой беседы.
– Клод! – очкастый махнул головой. – Отстегни нашего подопечного!
Я встал со своего стула, давая возможность Клоду освободить Патрика. Очкастый отступил на два шага и положил руку на пояс, подтверждая тем самым, что его профессиональные рефлексы не дремлют ни в какой ситуации. Ченчилл поднялся и принялся массировать затекшие предплечья.
– Вероятно, нам будет лучше перейти в залу, – сказал он. – Но уверяю вас, от меня вы не дождетесь никакого добавления к тому, что уже сказано.
– Я это чувствую, мистер Ченчилл, – согласился очкастый с неожиданной легкостью. – Вероятно, нам будет лучше покинуть вас. Клод, мы уходим. Мистер Полонски, вам я приношу свои извинения, а вам, сэр, мне бы хотелось сказать еще вот что: я рад, что заронил в вашу душу неуверенность и сомнения. Иногда именно эти вещи помогают человеку установить истину, какой бы недоступной она ни казалась. Прощайте, мистер Ченчилл, думаю, наше интервью еще ждет нас!
– Мне бы этого искренне не хотелось, мистер агент.
– Как знать... а что бы вы сказали, если бы продолжение нашей встречи состоялось в самом Мегаполисе?
– Мистер агент, я уже давно замечал, что моя доброжелательность не знает границ. Я желаю вам счастливого внедрения!.. И скорейшего изобличения...
– Как агент агенту? – усмехнулся очкастый.
– Ну, если других «качеств» в нашем мире больше не имеется...
– Поверьте, это так. Хотя никто не знает почему, ни единая душа на свете.
– Я запомню эти слова. Прощайте, мистер ФБР.
– Прощайте, мистер гениальный архитектор.
Они ушли.
Ченчилл обнял меня.
– Ну, наконец-то! Герди, дружище, как я рад тебя видеть! Ты не представляешь, до чего они меня возмутили и испугали... Но ты... почему ты не позвонил хотя бы, или у тебя тоже секретность? Какого уровня? – он шутил, естественно.
– Уровня памяти, Пат, только памяти.
– И что там, на этом уровне?
– Твой день рождения, Пати-Джи.
– Как мой день рождения? Когда?
– Сегодня. Сейчас. Я пришел поздравить тебя.
Он молчал. Стрекозиные глаза блуждали где-то далеко.
– Мы что, так и будем здесь стоять, или займемся уборкой? – спросил я.
***
Все Нобели были изобретателями. Все Нобели были естествоиспытателями. Кто этого не знает?
И дело не только в их плодовитом роде и постоянном желании вторгаться в эвристические закрома Пандоры. Тут было что-то особенное, не совсем от них зависящее. Это не совсем от них зависящее имело величайшую силу и власть над несколькими поколениями Нобелей.
Винсент привез эти качества из своей родной Швеции, захватив с собой, как он выражается, «задекларированный интеллектуальный банк». За десять лет с того счастливого момента он успел жениться, родить двух детей и задекларировать, точнее, запатентовать девяносто шесть изобретений в самых неожиданных областях: от кухонных комбайнов до вибропоглотителей в сейсмостойких конструкциях, от магнито-оптических дешифраторов до молекулярных сканеров, от теплоизоляторов до специальных роботизированных конвейерных линий.
Никто не удивился тому факту, что именитый и удачливый конструктор, отказавшийся, впрочем, от правонаследуемого членства в Нобелевском комитете, учредил и возглавил три года назад независимый центр изобретений, собрал под одной крышей несколько десятков самых продвинутых ребятушек с дипломами и без оных, компьютерных гениев-хулиганов, начинил несколько лабораторий самым что ни есть эрзац-оборудованием, отгородился, а лучше сказать– отодвинулся от мира всей этой компанией и занялся выполнением каких-то неафишируемых заказов. Ситуация очень напоминала ту, что сложилась вокруг Патрика Ченчилла, с той лишь разницей, что Винсент не был таким законченным одиночкой, обожал свою жену и детей, любил комфорт, умел развлекаться и не пренебрегал благотворительностью. Его заигрывания с властью если и имели место, то только в узко личном отношении: Винсент дружил с Олафом Каином, а Олаф был сенатором и одним из нас.
За две недели до нашей встречи Винсент отправил свою жену и детей в Стокгольм к их любвеобильной бабушке и на свой день рождения должен был полететь туда сам. После серии каких-то экспериментов сотрудников своего центра он премировал и отправил в отпуска. Сам Нобель пребывал в отличном расположении духа, но собирался еще поработать в одиночку, перепроверить и протестировать результаты, полученные его подопечными. Поскольку большая часть его шефского контроля состояла в длительных математических вычислениях, Винсент намеренно окопался в пустом Центре, усадил себя на кофе и заказные обеды. Несколько раз я звонил ему по телефону, не называя, впрочем, мотив своего желания увидеться, договаривался о встрече. В конце концов я решил дело просто: прикупил несколько бутылок отличного вина, загрузил их в свой кейс и поехал к нему в гости...
На повороте в переулок, ведущий к фасаду центра и площадке для парковки машин, меня остановил полицейский кордон. Оценив ситуацию, я с волнением от предчувствия, к полному своему недоумению, убедился, что здание «Нобель-центра» полностью блокировано со всех сторон, более того – десятка два полицейских в бронежилетах, вооруженные скорострельными карабинами, окружили весь периметр парковочной площадки. Четверо человек в штатском, загородившись двумя «фордами» с включенными мигалками, устроились на маленьких раскладных стульчиках и о чем-то оживленно переговаривались. Отъехав от поворота метров на двадцать, я остановился и через зеркало заднего обзора стал наблюдать за происходящим. Подъехал размалеванный рекламой «Паблиш-ньюс» репортерский джип и пристроился за моей машиной. Трое молодцев, обвешанных видео- и фотокамерами, а также «дальнобойными» микрофонами, устремились к окольцованному фасаду Центра...
Недолго думая, я решил последовать за проворной троицей, из благоразумия оставив дипломат, могущий показаться подозрительным, в кабине. Что, черт возьми, происходит? Вопрос, который застыл у меня на лице, был задан одним из репортеров, причем с расстояния, которое заслон из карабинеров счел безопасным для любых присутственных лиц, а именно шагов с двадцати до руководящей четверки в штатском. Не нужно было напрягать память, чтобы вспомнить одного из них: это был уже знакомый мне очкастый фэбээровец. Сейчас я пожалел, что не удосужился узнать его имени еще тогда, на вилле у Ченчилла. Но, к счастью, глаза наши встретились почти сразу... Проговорив какую-то тираду своим коллегам, он направился ко мне. Репортеры обрадованно нацелили на него свои камеры. Очкастый прикрывал лицо тыльной стороной ладони. Подошел. Схватив одного из охотников за сенсациями за узелок галстука, слегка поддернул...
– Значит, так, – глаза очкастого при этом внимательно смотрели на меня, – снимать можешь всех кроме меня, понял? Дважды повторять не буду, иначе получите прикладами по объективам, ясно?
Жертва этого внезапного выпада побледнела и закивала головой.
– Понял, сэр!.. Один вопрос позвольте, сэр?
– Валяй.
– Что все это значит? Почему здесь столько полиции?
– Террористы. Захватили здание. На переговоры не идут. Пытаемсявыяснить, кто такие, и кто находится в доме, сколько заложников. Это все. Рассредоточьтесь и не сбивайтесь в кучу. Не хватало мне еще тут с вами разбираться.
– Да, сэр, конечно, сэр!.. Ребята, расходитесь...
Очкастый наконец подошел ко мне.
– Мистер Полонски... – в его голосе появились нотки этакого игривого торжества, – чем обязан на сей раз вашему визиту? Я вижу, у нас с вами много общих дел. Рад! Рад встрече. Ну, так может быть расскажете, почему вы здесь?
– Винсент Нобель – мой друг, и я знаю, что он сейчас в здании. Он и еще двое человек из охраны.
– Мило. И откуда вы знаете больше, чем мы?!
– Я же вам сказал: мистер Нобель мой друг. Я звонил ему сюда прошлым вечером. Что с ним, скажите?
– Увы, мистер Полонски, этого я не знаю. Наверное, то же, что было с вашим другом-архитектором месяц назад, но, возможно, с худшими последствиями. Сочувствую...
– Простите, – я попытался собраться с мыслями, – простите, как мне вас называть?
– Называйте меня просто Джон. Джон Эворт.
– Послушайте, мистер Эворт, у меня созрел неплохой план... Отправьте меня к этим террористам, я выясню, что им нужно... Вы мне дадите только свой радиотелефон. Минут через пятнадцать вы позвоните им или они– по своему номеру. Я вам обещаю...
Очкастый усмехнулся.
– Вы обещаете! Как мило. А откуда мне знать, не один ли вы из них. А может быть, вы их лазутчик?
– Бросьте, мистер Эворт, вы наверное уже поднимали мое досье после нашей встречи у Ченчилла. Я вам дело предлагаю.
– Вы интересный субъект, мистер Полонски: если не наскакиваете в порядочную переделку, то сами на нее напрашиваетесь. Вы всегда себя так ведете?
– Почти всегда, – соглашаюсь, – и надо вам сказать...
– Что надо мне сказать?
– Что часто выхожу сухим из воды. Так мы договорились?
– Вы знаете, как мне дадут по голове, если в последующем разбирательстве этой истории вы будете фигурировать как пострадавший?!.
– Но ведь я доброволец!
– Не имеет значения.
– Тогда я откорректирую свое предложение...
– Каким образом?
– Я сейчас выхвачу у вас радиотелефон и пойду к дверям здания. Единственное, что потребуется вам,– это успеть дать приказ своим вооруженным парням не стрелять...
Очкастый нахмурился, у него даже запульсировала сонная артерия на шее. Вероятно, он знал, как бороться с этим тиком, поэтому придавил ее пальцами правой руки. Я решил ему помочь другим образом...
– В каком кармане у вас радиотелефон, мистер Эворт?
– В правом. Только не вздумайте бежать... Идите как парламентер, с поднятыми руками. Мне еще придется долго объяснять вон тем трем джентльменам, кто вы такой...
– Я – друг мистера Нобеля, который хочет его спасти. Я– непредвиденное развитие сюжета, лунатик, свалившийся вам на голову... Так что, начнем?
– Начинайте.
– А можно вас толкнуть, для пущей убедительности?
– Толкайте, но не сильно.
– Почему?
– У меня рефлексы.
– Что, неуправляемые?
– Скорее наоборот.
– Проверим, – говорю я и, вытащив радиотелефон из кармана очкастого, толкаю его в грудь. Разворачиваюсь и стремительной походкой направляюсь к парадной аллее. Завидев меня, один из карабинеров выскакивает откуда-то из-за стриженой кустарниковой изгороди. Не долго думая, я бодаю его головой в нос. Он вскрикивает, хватается за лицо и падает на колени...
– Прости, приятель, – бросаю я, – нет времени объясняться.
Позади меня щелкают затворы.
– Не стрелять! – кричит Джон Эворт. – Пусть подходит к зданию. Не стрелять!
Явно чувствуя, что у меня все холодеет внутри, я поднимаю руки и неспеша иду к двери Центра. Сверху на меня смотрит не менее тридцати затемненных оконтрехэтажного дома. Кабинет Нобеля на третьем в левой стороне. Все-таки я псих. Джон Эворт думает сейчас, наверное, то же самое. Хотел бы я знать, что думают те, кто держит меня на прицеле, из стоящих там, за затемненными окнами?..
Но вот уже две ступеньки и двери с кодовым замком, переговорным устройством и телекамерой. Пытаюсь разглядеть через стекло, кто находится в вестибюле... Никого. Пост охраны пустой. Видны только экраны двух включенных мониторов. Кабины лифтов, очевидно, наверху, но обе их внешние двери открыты: видны шахты с тросами противовесов. Левая и правая стороны коридора блокированы защитными решетками, значит, проходы к лестницам закрыты. Возможность штурма здания с первого этажа абсолютно бесперспективна. Насколько я помню, внешних аварийных лестниц Нобель-Центр не имеет. Тем хуже для мистера Эворта и его команды. Интересно только, как сами террористы, если их было несколько человек, могли проникнуть сюда. Впрочем, это дело их техники и сообразительности... Бьюсь об заклад, что система входных дверей оборудована и термосканерами. Они в одну секунду дадут ответ о наличии у вас нежелательных металлических предметов, в частности, оружия. Винс – не дурак, он прекрасно знал, в каком мире живет, и наверняка предусмотрел все эти меры. Что ж, увы... Картина будет выглядеть гораздо убедительнее, если предположить, что в числе сегодняшних террористов окажется часть «вчерашних» сотрудников Нобеля, неожиданно вернувшихся из отпуска... Кстати, любопытно, как и в каком виде поступила информация о захвате Центра, а главное – кому? Возможно, мне еще предстоит об этом узнать...
– Послушайте... Я друг мистера Нобеля и не имею никакого отношения ни к полиции, ни к властям. Я не вооружен. Вы можете впустить меня и присоединить к заложникам, которых держите здесь. Все, что я хочу, это оказаться рядом с моим другом...
Ответа не последовало. Слышно только, как что-то клацает в объективе видеокамеры. Надо продолжать болтать, – так, по крайней мере, легче переносить дрожь в коленках...
– Если вы держите мистера Нобеля где-то рядом – подведите его к монитору слежения, пусть посмотрит и назовет вам мое имя. Послушайте, я говорю правду...
Пропел замок, створки стеклянных дверей разъехались. Убедившись, что никакого подвоха нет, я вошел в вестибюль и неспешо направился к лифту. Когда одна из запущенных кабин лифта открылась, я увидел человека в шлеме-переговорнике и черной театральной маске, он жевал жвачку и держал в руках короткий пистолет-автомат.
– Эй, ты! – крикнул он, не выходя из лифта. – Руки на затылок и в лифт, быстро!
Я зашел в кабину.
– Не вздумай шутить, парень. Лицом к двери! Прима, Прима! – продолжал он, – Я – Болеро-5, поднимайте нас. Непредусмотренный визитер со мной...
Болеро! Прима!.. Что за балетная партия? – подумал я. От таких можно ожидать всякого. Впрочем, стиль – вопрос вкуса даже для террористов. В чем же, собственно, их террор?
Лифт остановился на третьем. Болеро-5 подтолкнул меня сзади. Мы вышли в коридор. Здесь меня встретил точно такой же Болеро, только маска на его лице была малинового цвета. Ну, естественно, надо же им было как-то отличаться, а то как их распознает Прима?..
Болеро в малиновой маске повел меня по коридору, Болеро-5 остался на дежурстве у лифта. Места расставлены по времени исполнения каждого «па», жаль, что музыка не звучит!
Возле кабинета Нобеля нас ожидал еще один Болеро в зеленой маске. Он принял эстафету, то есть меня, сделал несколько условных ударов в дверь, напомнил моей спине о наличии того фрезерованного железа, которое бралось все решить в случае моего неправильного рефлекторного поведения, и, наконец, мы вошли, – я бы сказал, мягко вплыли на авансцену.
Нобель сидел за своим рабочим столом под охраной еще одного Болеро в голубой маске. Вид у Винса был весьма озабоченный, но не подавленный. Прима,– а это была-таки она,– слава Богу, оказалась весьма строгой леди средних лет. Ее весьма куртуазный наряд в виде обуженной сиренево-серебряной пачки и черной широкополой шляпки с вуалью, из-под которой постоянно клубился табачный дым, окончательно сбивал в толку. Прима держала в руках небольшой пульт с крохотным монитором и разными кнопками, которыми, очевидно, и контролировала не только своих Болеро, но и все в здании Центра.
– Герди! – Нобель встал с кресла и пошел мне навстречу. Ему никто не препятствовал.– Да опусти ты руки. Не волнуйся, я вижу, что ты весь вспотел от волнения. Проходи, дружище. Я помню, что мы вчера разговаривали по телефону, но, видишь, я всю ночь готовил новое оборудование, надо было провести последние эксперименты... Господи, как здорово, что ты здесь, – он подвел меня под руку к столу и усадил в свободное кресло.
Прима продолжала курить под вуалью, нажимать кнопки и перемещаться по комнате то вдоль окон, то вдоль стен. Моя личность ее совершенно не интересовала.
– Болеро 7 и 8, как там ваша позиция на крыше? Контролируйте противника, следите за всеми их передвижениями. С задней стороны дома полно копов!.. Да, я знаю. Болеро 6, вы установили антенны радиоперехвата?.. Никаких отклонений! Мы должны запустить полную схему имитации...– она продолжала отдавать команды, уточнять время, согласовывать оперативные данные, одним словом, работать, как заправский шеф технической разведки, и, что было самым невероятным, – мне показалось, что Нобель поглядывал на нее с нескрываемым восхищением...
– Расскажи о себе, Герди... Ты сам понимаешь, по телефону какие могут быть разговоры! Ты пишешь? Как поживает Кора?.. Или, я слышал, у вас все рассыпалось?.. Ну не молчи. Я понимаю, тебя смущает обстановка… Согласен, это выглядит довольно дико, но не переживай, скоро все кончится.
– Что кончится, Винсент? – вспылил я. – Чего хотят эти люди, кто они? Сколько твоих людей в заложниках?
– А-а... – Нобель понимающе кивнул и нахмурился. – Не считая нас с тобой, еще три: двое охранников и уборщица, миссис Лоренс. Ты же знаешь: я всех своих ребят отправил в отпуск...
– Ты действительно всех отправил в отпуск?
– Герди, откуда столько пристрастия! Оставим эту тему. Ну, так рассказывай, рассказывай...
– Винс, извини, пожалуйста, я наверное большой идиот, что так рисковал, пробравшись сюда, но я ничего не понимаю. С кем мы имеем дело?
– Ты все поймешь, подожди еще немного. Самую капельку. Сейчас мисс Прима доложит мне обстановку.
– Тебе!? Доложит?! Уж не хочешь ли ты сказать, что ты с ними в сговоре, Винс?
– Не-ет, ну нет, конечно! Как я могу быть с ними в сговоре?.. Они– мои клиенты.
– Твои клиенты?! Ты шутишь...
– Да вовсе нет, Герди. Ты такой неугомонный... Ну посиди спокойно, помолчи, хорошо? Нам ничего не сделают плохого, просто не успеют... Я потом все объясню. Пожалуйста, Герд, люди должны быть довольны моими результатами.
Нобель занял свое место за рабочим столом, достал лист бумаги и принялся вычерчивать на нем какую-то схему из стрелочек, кружочков, квадратиков и треугольников. Все это он делал очень быстро, успевая при этом поглаживать свою лысину и сверкать глазами на предводительницу террористов. Оба Болеро вели себя совершенно спокойно и ни во что не вмешивались.
– Миссис Прима, – творческое напряжение Нобеля так же внезапно прекратилось, как и началось, все его лицо и фигура излучали кванты торжества.
Прима походкой топмодели подплыла к столу, погасила в пепельнице то, что коптилось у нее под вуалью, – а сим оказался весьма приличных размеров окурок первосортной кубинской сигары.
– Мистер Нобель, наша схема полностью выполнена. Слово за вами.
– Прекрасно, леди! Что касается моих расчетов, то они готовы. Я знаю о полном количестве ваших людей, вне зависимости от того, зафиксированы они или нет. Я использую мнимую и направленную рекомбинацию вашей общей памяти... Иначе говоря, любезные мои террористы, я включаю мнемоконструктор!– с этими словами Нобель поднял со стола ту самую авторучку, которой пользовался еще минуту назад, произвел какие-то несложные и характерные приемы вроде двух-трех оборотов нажимной части, затем щелчок и... в моем кармане раздался зуммер радиотелефона. Наверное, я сильно побледнел, потому что почувствовал, как кровь буквально отхлынула от лица, и по ногам побежали мурашки. Нобель улыбнулся.
– По-моему, тебе звонят, Герди, – сказал он.
– Да, – кивнул я ошарашенно и посмотрел на Болеро, сидевшего рядом с Винсентом, а потом на Приму. Вроде бы никакой реакции с их стороны не наблюдалось.
Я неуверенно поднес радиотелефон к уху и даже не узнал собственного голоса.
– Слушаю вас!
– Мистер Полонски?
– Да, конечно, он, то есть... я...
– Будьте так добры, передайте телефон мистеру Нобелю.
Я пожал плечами.
– Это тебя, Винс.
– Меня?.. Ах, ну да, все возможно. Давай, я отвечу, – Нобель взял у меня из рук злосчастный аппарат Джона Эворта, о существовании которого я, признаться, забыл. – Ах, это вы, Джон?.. Ну разумеется... У вас уже прошел сигнал?.. Что же, все идет по плану. Минут через пять-семь вы будете принимать всю «банду»... Автобус уже подогнали?.. Прекрасно... Только вот что, Джон, вы немного опешите и не узнаете своих людей... Старайтесь с ними поменьше разговаривать. Оружие они, по-видимому, все оставят на местах... Да, и пожалуйста, Джон, у них у всех появится одно странное и общее желание на всех... не отказывайте им... Вы еще не верите мне?.. Жаль. Поверьте, нам всем гарантирован крупный успех. Я бы вам посоветовал впоследствии купить несколько сотен акций у производителей «мнемоконструктора». Не век же вам мыкаться на службе вашего бюро... Вы смеетесь? Напрасно. Я не даю плохих советов... Секретность? Секретность проекта? Она долго не продержится, уверяю вас. Хорошо, пока что ждите. До встречи. Передать привет моему другу? Да, спасибо, передам.. Нет, нет, с ним все в полном порядке... Сидит здесь рядом... Завидуете?.. Отчаянный человек?.. Да, вы правы, с его стороны все именно так и выглядело, как вы сказали. «Конец связи»?.. Первый раз слышу, честное слово...– Нобель положил радиотелефон на стол.
– Герди, тебе привет от Джона Эворта. Ты его знаешь? Вот бы не поверил. Ну да ладно, потом расскажешь. Извини, я должен еще кое-что сказать моим гостям: одно ключевое слово... Миссис Прима, посмотрите на меня внимательно! Так, а теперь повторите вслед за мной: театр! Театр! Театр!
– Театр! – повторила госпожа террористка.
– Прекрасно. Теперь соединитесь, пожалуйста, со всеми вашими людьми и повторите им это слово так же, как я вам – три раза.
На моих глазах происходило что-то невероятное. Сеанс гипноза. Перестройка памяти. Она касалась всех террористов или «псевдотеррористов», всех вооруженных людей в черных шлемах, находящихся в здании... Как это могло работать, я и предположить не мог, но я понял, наконец, что попал в свидетели нового и потрясающего эксперимента Винсента Нобеля.
Не было никакого захвата Центра, никакого чрезвычайного происшествия, все действо было изначально инсценировано, все, кроме последствий работы умопомрачительной техники моего друга-изобретателя.
Леди Прима вызвала на связь всю группу своих Болеро, трижды произнесла слово «театр», после чего, рассекретив все имена «сообщников», милым и, я бы даже сказал, магически страстным голосом попросила «мальчиков» оставить «докучливые хлопоты», собраться внизу и немедленно, немедленно вместе с ней, с их любимой Дорис, ехать в театр смотреть представление нового мюзикла Энтони Радзевского « Камышовые купальщицы»...
Когда «балетная труппа», озабоченная, обескураженная, но одновременно с тем волнующаяся и счастливая, покинула Центр, Нобель подвел меня к окну.
– Смотри, не правда ли, забавно сработала моя новая игрушка?! А вот и мистер Эворт, бегает, суетится... по-моему, он в шоке. Вся его отлаженная натренированная команда, которая должна была сыграть роль заправских террористов, в мнемокорректорной сомнамбуле. Они не смогут дать никаких вразумительных объяснений еще часа два-три, это точно. Боюсь, Герди, что я совершил новую революцию в технологии борьбы с организованной преступностью!
– А другая сторона, Винс, ты думал об этом?
– Что ты имеешь в виду?
– Да все просто: ключевые слова можно менять, разве нет? Можно вместо слова «театр» сказать «самоубийство», «насилие»...
– Ты прав, – Нобель вздохнул. – Я думал об этом. У всего есть другая сторона, черт бы ее побрал! Но такова природа вещей – в их преумножении и совершенствовании всегда есть место разрушению и хаосу...
– Винс...
– Да, Герди...
– Я задам тебе один вопрос, позволишь?
– Конечно.
– Винс, ты ведь принимал участие в работе над «Мегаполисом»... Скажи, там много твоих «игрушек» упрятано?
– Игрушек может быть и не так много, готовых, а вот идей... Только видишь ли, Герди... все мои идеи в «Мегаполисе» развивал уже не я.
– А кто, Винс?
– Не знаю...
– А ты никогда не хотел узнать?
– Хотел.
– И что тебе удалось?
– Ничего.
– Почему, как ты думаешь?
– Существует какое-то препятствие, только я не могу его вычислить, понимаешь, не могу.
– Все равно, как если бы ты сам попал под мнемокорректуру с неизвестным ключом? – предложил я.
Он вздрогнул и весь внутренне напрягся...
– Ты знаешь, Герди, я долго молчал, долго искал... но я, наверное, брошу к чертовой матери всю эту науку. Закрою Центр, отойду от дел, уеду в Швецию...
– Погоди, Винс, я могу тебе предложить очень отвлекающую сомнамбулу на весь сегодняшней день. Тебе понравится, обещаю. Так как?
– Ну, я постараюсь. Герди, ты же знаешь, постараюсь. Говори...
– С днем рождения, уважаемый магистр, с твоим днем рождения!
***
Одно из чудесных свойств некоторых людей состоит, по-видимому, в их умении подбирать и использовать то, что для других, по каким-то причинам, не представляет интереса, выбрасывается на свалку или продается за бесценок. Сейчас едва ли возможно вспомнить, когда и чью голову осенила идея так называемого «вторичного сырья», но даже очень нехитрой фантазии и еще более нехитрой философии достаточно для того, чтобы понять, что под категорию «вторичности», в принципе, может попасть любая вещь, любой продукт цивилизации: от самого сложного до самого примитивного.
Предположим, вы предприниматель и у вас есть неплохой начальный капитал... Вы никому не хотите переходить дорогу, ни в прямом ни в переносном смысле... С одной стороны жаль, что вы не отпрыск привилегированной семьи, что до настоящего времени все еще не наследовали прииск или нефтяную компанию, не вывезли золото нубийского экс-монарха, не встряли в наркокартель, не женились на дочери владельца «Электроник индастриз», но не жалейте, начните с малого... Распространите объявление о покупке, скажем, у курящего населения использованных одноразовых зажигалок. Далее, запаситесь каким-нибудь «ноу-хау» в отношении того, как эту зажигалку сделать «одноразовой» повторно: посчитайте экономику вложений и производства, убедитесь в том, что ей нет равных в мире, и когда процесс будет запущен, – готовьтесь к крупным переменам в жизни. Они не замедлят последовать. Миллионы делаются на мелочах.
Не знаю, нужно ли впадать в пессимизм настолько, чтобы описывать какие-либо детальные схемы для проверки столь простой и очевидной истины, сам дух которой несет в себе просто-таки соломоново благословение! Разумеется, пример с зажигалкой – всего лишь утрированная иллюстрация того, что в действительности доступно предприимчивым умам. Меня же всегда интересовал вопрос о порядочных последних. Первый человек, который, как мне казалось, попытался ответить на него, был миллиардер и наш общий друг Енох Беншайам.
Его финансовая удачливость могла граничить только с необычайностью его судьбы. Если бы сказки «Тысячи и одной ночи» писались о евреях, то Ен занял бы в этом собрании одно из первых мест и, возможно, имел бы все шансы стать таким же любимым героем народных сказителей, как Али-Баба или Синбад-мореход. Не исключено, что даже пресловутое и легендарное Сионское Ложе не пренебрегло консультациями и советами г-на Беншайама...
Однажды Ен стоял на берегу Атлантического океана и размышлял о досадной несправедливости, которая постигла его в какой-то очень душещипательной любовной истории. Девушка, которой он вот уже полгода как собирался сделать предложение, бросила его и вышла замуж за другого, ничем не объяснив свой поступок, уехала на край света, даже не сказав куда; оставила несчастному влюбленному ухажеру только фотокарточку своего полуобнаженного, ни разу не тронутого им тела в купальном костюме.
Ен стоял на пустынном берегу, смотрел, как пенные приливные волны растекаются по широкому песчаному пляжу со все нарастающей мощью, тихо жалел себя и вместе с тем, повинуясь колдовскому рокоту океана, чувствовал, что мысли его словно бы проясняются, а слова в них замирают. Так ощутил себя Ен в величественном резонансе с неукротимой силой природы и ее творцом. Уже не думая ни о чем, он разделся, с автоматической аккуратностью сложил одежду горкой, пригрузил оную парой камней и, неотрывно глядя на океанский горизонт, стал заходить в волны прилива...
Вот уже вода дошла ему до пояса и намочила домотканую набедренную повязку, которую он всегда носил вместо банальных трусов, и которой' так гордился, потому что это был подарок рэбэ Ракшмака, друга и пастыря их многодетной и многострадальной семьи... Губы Ена растянулись в улыбке, хотя вся кожа на теле вздыбилась от пронзившего ее холода. Подавив в себе сопротивление этим крепким и колючим объятьям стихии, Ен остановился, чтобы повернуться назад и кинуть последний, прощальный взгляд на землю… В ту же секунду очередная волна сбивает его сзади, он кувыркается и летит, погружаясь с головой в мутную от песка воду. Левая его рука скребет по дну, а правая... правая сжимает рукоятку, то есть ручку, да, именно ручку тяжелого кожаного саквояжа... В том, что это саквояж, а не что-либо иное, Ен убеждается очень быстро, вскочив на ноги, поднимая и ошарашенно пялясь на находку, которую Господу было угодно вложить ему в руку, именно вложить в самый критический момент жизни, и где? В океане, в сотнях миль от дома, на пустынном берегу, в день его драматических переживаний потери любимой... О, какая ирония и какое чудо свершил Всевышний над возлюбленным своим чадом!
Что же оставалось пораженному до глубины души Ену? Разумеется, поспешить на берег осматривать содержимое своего непреднамеренного улова. Уловом оказались весьма неплохо сохранившиеся акции местной хлопко-прядильной и ткацкой компании «Фергюссон коттон продакшн». Все номиналы акций были не менее пятидесяти и ста кредиток. Пересчитав формальную сумму находки, Ен понял, что отловил клад в размере трех миллионов. Дальше все было вопросом техники и знания правил игры с ценными бумагами. Вернувшись в город, Ен в течение трех дней высушивал и выглаживал свой улов, после чего, «выловив» на бирже курс «Фергюссон продакшн» (а курс был положительным, стабильным и наращивал обороты), Ен отправился в банк, составил депозитный договор, по которому получал беспроцентный кредит на сумму в одну треть стоимости акций. Усмехнувшись судьбе, Беншайам решил, что непременно заведет новый душещипательный роман с любой понравившейся ему девушкой и в случае фиаско обязательно вернется на берег Атлантики, где его, конечно же, будет ждать Золотая рыбка, всегда готовая при необходимости вручить утопающему «спасательный» саквояж. Кстати, с тех самых пор Беншайам нигде и никогда не расставался со своим кожаным другом, носил в нем разную полезную всячину для себя: свежие сорочки и галстуки, бизнес-компьютер, мини-парикмахерскую, семейный альбом, а также некое уникальное издание «Торы», помещавшееся в книжице размером с портсигар...
Между тем из года в год жизнь Ена менялась в сторону неограниченного богатства. Он стал одним из признанных мировых «утильщиков», а его фабрики елочных игрушек, производившихся из любого промышленного, бытового и даже небытового мусора, не имели себе равных. Здесь все шло в ход: отходы ткацких фабрик, древесные опилки, использованный гофрокартон, битое стекло, алюминиевая жесть консервантов всех типов и видов, пищевая резина жвачек и непищевая противозачаточных средств, фольга, полиэтиленовые пакеты, сигаретные фильтры, химволокно, кажется, даже обыкновенная пыль с обыкновенных подоконников обыкновенных домохозяек. Все игрушки, выпускавшиеся Еном, были отменного качества и практически вечны: они не бились, не ломались, не тускнели, они сверкали всеми красками спектра, обыгрывали фольклор всех народов, их можно было коллекционировать, дарить, передавать по наследству, наконец, они не оставляли никаких шансов конкурентам.
Трудно не предположить, что подводная часть айсберга по имени Беншайам не простиралась в другие области бизнеса, однако и той, что красовалась на виду у всех, хватило, чтобы за десять лет увеличить состояние Ена почти в тысячу раз. Так распорядилась добрая Золотая Рыбка одного из Великих океанов, и никто не вправе был оспаривать этот ее выбор, кроме ее самой. Так сказывалась сказка... Но сказка на том не закончилась.
Пять лет назад Беншайам учредил собственный банк, открыл золотые шлюзы своего капитала и стал самым крупным финансистом проекта «Мегаполис». Собственно, из этого факта никто никогда не делал тайны. По настоящему необъяснимыми и загадочными оставались только мотивы. Впрочем, для большинства людей такое, скажем мягко, идеальное обстоятельство, как мотивы, обычно не вызывает подозрений: кому придет в голову сомневаться в логической оправданности многомиллионных вложений бизнесмена с Олимпа, человека, делающего лучшие в мире елочные игрушки, человека, освобождающего наш благословенный мир от мусорных завалов?!
Обычно попасть на аудиенцию к господину Великому утильщику доставляло немало хлопот и забирало несколько часов: положение обязывало Ена завести солидную личную охрану, целый штат секретарей, делопроизводителей и разных информаторов, отслеживающих так называемые «истории предложений и отношений», на которые претендовал визитер. Исключение составляли только родственники и очень близкие друзья.
И хотя я попадал в число последних, сегодняшний мой приезд осложнялся приемом двух раввинов, с которыми Ен вел традиционные богословские беседы, плавно переходящие в организованный в помещении домашнего пассажа аукцион антиквариата. Аукцион обещал быть весьма представительным. Список лотов заранее не объявлялся, впрочем, как и список гостей. Меня охватило бурное любопытство. Ен ничего раньше не рассказывал о своем аукционе, пресса же, как выяснилось, на такие собрания не допускалась вовсе.
Секретарь Беншайама Аарон Цвигун, с которым я весьма пространно побеседовал по телефону утром, с вкрадчивой вежливостью уклонялся от прямых вопросов и вместе с тем весьма уверенно и твердо отказывался соединять меня с хозяином. Раздраженный таким санкционированным безобразием, я обложил Ена парой запомнившихся мне еврейских ругательств, – для уверенности назвал его также «обожравшимся саквояжем», после чего, слегка поостыв, решил, что весь ближайший час своих сборов в гости посвящу любимому занятию детства, – а именно клоунаде, но отнесусь к этому серьезно, с достоинством и знанием дела. Примерно так мог бы поступить на моем месте Мидас Монк, рассудил я. А Мидас в своё время сделал мне один замечательный, хотя и авантюристский подарок – это был целехонький набор первоклассной пастижерской оснастки: различные парики, накладные бороды, усы всех видов, брови... Туда же входил и полимерный грим, позволяющий менять лицо до неузнаваемости...
......................................
Ровно в 18.30 вечера шикарный белый «шевроле» (взятый напрокат) подкатил к воротам владений мистера Беншайама. За рулем сидел мужчина средних лет, латиноамериканского типа. Он был смугл лицом, носил длинные черные волосы, забранные в косичку, мушкетерские усы и бородку, квадратные голубые очки в тонкой золотой оправе, курил сигару. Одежда гостя состояла из черных брюк, белоснежной шелковой рубашки и бордовой бархатной жилетки, расшитой черным галуном, с бортовками и карманами. Разговаривал мужчина на весьма странной смеси двух одинаково ломаных языков: испанском и английском...
В ответ на просьбу охранника ворот предъявить свою пригласительную открытку владелец шевроле вытащил из нагрудного кармана чековую книжку, фломастером на отрывном листочке нарисовал череп с костями, а рядом поставил свою подпись и полное имя четкими латинскими литерами: Педро Модесто Кавальес. Вручив ошарашенному охраннику такой «пригласительный чек», иностранец раскатисто захохотал и нажал на клаксон руля, подтверждая тем самым свое жуткое нетерпение... Охраннику ничего не оставалось, как открыть ворота и пропустить шевроле с экзотическим незнакомцем...
......................................
Так, с успехом отыграв этот маленький эпизод, я решил, что непременно буду придерживаться такого же напористого стиля и дальше.
Пассаж Беншайама, более напоминавший ультрасовременный ангар для «Боинга», находился в полумиле от его дома. Здесь, под шатровой стеклянной крышей из опалового стекла, Ен сосредоточил свою внештатную деловую жизнь: несколько офисов с особо приближенными сотрудниками, несколько галерей с постоянно обновляющимися выставками, рекламная студия, мастерские дизайнеров и технологов, бары и, наконец, конферец-зал на двести мест, где, как я помню, кроме миниконцертов проводились также частные синагогальные собрания. Перед пассажем уже выстроился целый автопарк. Гостей с подобострастием и расторопностью принимали отлакированные до блеска слуги, обносили их подносами с коктейлями и дорогим кофе, препровождали в здание.
Большинство этих людей я не видел ни разу в жизни. Оставалось только догадываться, какое количество личной охраны уважаемых гостей должно было окружать владения Беншайама. Мысленно я присвистнул. Подумав немного, я присвистнул мысленно еще раз, удивляясь своему везению и нахальству. Наконец, завершая свои контакты с совестью на сегодня, я подумал, что мы все-такисчитаемся близкими друзьями, и если уж мой иллюзион-визит повлечет за собой какие-либо издержки, то ведь это укладывается в моральные сайты прогрессивных наций. Правда, у разных до разного предела...
С этим утверждением, больше похожим на вопрошение, я и занял одно из кресел в конференц-зале по соседству с милой парочкой: он– солидный джентльмен лет шестидесяти, во фраке, с седой бетховенской копной всклокоченных волос(но явно не композитор), она – лет тридцати пяти, в малиновом облегающем и расклешенном внизу платье с бриллиантовым колье на шее, стреляющая глазками (но явно не Мерлин Монро)...
Надо полагать, что в лице этой парочки и других я имел в своем окружении высший свет делового мира, людей, способных сорить миллионами иногда ради прихоти и азарта… Причем, что самое замечательное, узнать, каковы их прихоти, мне предоставлялось сейчас, через несколько минут. И вот они прошли...
На арену, точнее, на трибуну главного аукциониста поднялся Аарон Цвигун. Зал зааплодировал. Аарон Цвигун сначала поддержал овацию, а затем поднял руки вверх, успокаивая собрание:
– Не мне, не мне должны быть адресованы ваши аплодисменты, леди и джентльмены, а в полной мере тому человеку, которого мы с вами знаем, уважаем и любим! Да, я не постесняюсь этих высоких слов. Мой патрон и один из великих подвижников современности, рыцарь, бросивший вызов силам хаоса в лице отходов наших промышленных урбанизированных монстров, друг всех детей мира и их родителей, а также джин всех новогодних елок, леди и джентльмены... – мистер Енох Беншайам, приветствуйте!
Мужская часть населения зала поднялась и принялась аплодировать стоя. Ен появился из-за кулис в эффектном смокинге небесно-голубого цвета, такой же бабочке и такой же шапочке поверх кучерявой пшеничной шевелюры, в серебряном пенсне с серебряной же цепочкой, закрепленной в нагрудном кармашке. Подвижник современности держал небезызвестный кожаный саквояж,– предмет, который, по моей личной версии, мог поспорить со скипетром русских самодержцев или жезлом египетских фараонов. Определенно, то был ритуальный символ беншайамовской власти и благополучия. Символ был благочинно установлен рядом с трибуной, открыт, и из него извлеклась скромная книжка-компьютер, после чего публике был отвешен единственный, но продолжительный в своей «низкой фазе» поклон. С распрямлением спины мистера Беншайама аплодисменты умолкли почти синхронно. Ен, да ты у нас, оказывается, венценосная голубая акула, купающаяся в волнах отшлифованного годами пиетета и почета! Ах, как забавно! Ну продолжай, саквояж ты кожаный!..
– Друзья мои, коллеги, гости, дамы! Все вы знаете о том, какую неустанную дополнительную работу ведет моя корпорация в поисках мировых отбросов... Я высоко ценю тот факт, что большинство присутствующих здесь господ являются членами учрежденной мной Хартии чистильщиков. Я готов предоставить вашему вниманию целый доклад на эту тему, но, конечно, делать это сегодня было бы весьма обременительно, и вы знаете почему. Потому что сегодня каждый из вас может внести свою практическую лепту в дело нашей Хартии. Друзья мои, прошел ровно год со времени нашей прошлой встречи. 3а это время усилиями многих агентов моей корпорации были выкуплены участки под свалками в самых экологически нечистых, неблагополучных странах, где нестабильные и безнравственные режимы и поныне процветают, засоряя нашу планету. Разумеется, вы понимаете, что я потерпел некоторые накладные расходы, которые хотелось бы компенсировать (смех в зале)... Итак, леди и джентльмены, я объявляю двенадцать лотов, лучших из лучшего, двенадцать претендентов на право называться новыми клондайками!..
Сначала мне показалось, что я ослышался, потом, когда я неловко дернул себя за бороду и она поддалась (о ужас!), то есть я начисто забыл о том, что на моем лице с треть фунта разных театральных ухищрений, включая парик черных волос с хвостом, – тем не менее, пережив шок, я вдруг подумал: а не в театре ли я? Может, гипнотическая технология Нобеля сработала и во мне, только с большим опозданием? Аукцион мировых свалок! Сказать, что это слово звучит, я не мог. Поистине. Но эти люди, эти разодетые дамы и господа, их энтузиазм, их представительные экипажи, их секьюрити, облепившие все кусты во владениях Ена, – они здесь всерьез! Они на торгах. Но покупают здесь не драгоценности, не скульптуры, не картины, не автографы знаменитостей, а... заваленные многолетним хламом терриконы свалок!
Стучит деревянный молоток аукциониста, выбрасывается его рука: «кто больше?», объявляются лоты, при этом в качестве материального свидетельства в ряды пускаются заранее распечатанные фотографии объекта торга, цветные, снятые как минимум с высоты птичьего полета, сообщаются цифры: площадей в квадратных милях, ориентировочных запасов полезных отходов, глубин «культурных» слоев, начальной стоимости...
Проходит не менее часа. В моей голове все переклинивается от летящих от ряда к ряду миллионов, я, совершенно вспотевший и даже на время забывший о целях своей интермедии, выбираюсь из зала в ближайший пассаж-бар. Пью текилу. Хмелею. Заказываю еще. Наконец чувствую какое-то соматическое оживление всех внутренних процессов. Продолжаю прикладываться к бокалу. Еще через пять минут обнаруживаю себя в компании с той самой дамой в облегающем малиновом платье с бриллиантовым колье на шее, моей соседкой по ряду. Она оставила своего пылкого пожилого супруга на месте, продолжающим битвы нулей. Ей хочется поговорить. Бесспорно, я с моей внешностью ее очень заинтересовал, и она это не скрывает. Я вспоминаю, что по сценарию не могу говорить ни на нормальном английском, ни на нормальном испанском. Текила делает меня чертовски смелым, но я сдерживаюсь, как подобает кабальеро с хорошим воспитанием и богатой асьендой.
– Ну как дела? – спрашивает она. – Ты новичок. Я раньше тебя здесь не видела. Что, тоже приехал поторговаться за какую-нибудь «вонючку» в надежде выплавить из нее пару десятков золотых слитков? Здесь все помешаны на этом. Ах, как я устала от всех! Как тебя зовут? Меня – Трейси...
– Моя Педро, – отвечаю. – Моя новичок тут, правда. А твоя поможет мне купить «вонючку»? Твоя умеет советовать?
– Ты так забавно разговариваешь... Педро?.. Мило. Это значит Питер. У меня был однажды один дружок с таким именем. Но ты круче. Ты, наверное, наполовину индеец... А знаешь, Питер, ты мне нравишься. Ты романтичней, чем любой из этих членов Хартии. Я даже согласилась бы переспать с тобой где-нибудь здесь... Не хочешь убежать со мной?
– Моя хочет сначала покупать «вонючку», а потом спать.
Она вспылила. Рванула меня за полу жилетки...
– Ты идиот, размалеванный идиот! Хочешь быть наравне с ними? Они сотрут тебя в порошок, они не дадут тебе и дохнуть. Неделю не протянешь на своей свалке!
Я усмехнулся и оторвал ее руки от себя.
– Твоя меня неправильно пугает. Моя не боится. Моя пьет текилу… Другую текилу. Высокую текилу. Текилу Небесного Ягуара! Твоя не понять.
Она посмотрела мне в глаза, прямо в зрачки. Ее взгляд метнул мне в мозг тысячу огней. Я вздрогнул. Какое сходство! Так смотреть на меня умело только одно человеческое существо на свете – Дива. Но Дива не оставила бы от меня камня на камне. Трейси была все-таки другой. Откровенной, но пошлой самкой. Я успокоился, когда посмотрел на бриллиантовую диадему. Она заметила. Я отступил от стойки на шаг с намереньем прикончить остатки текилы в бокале... Она выхватила мой бокал и залпом опустошила его. Скорчила гримасу...
– Иди, иди, торгуйся за свои слитки, да смотри не разорись, Педро. Я все равно до тебя когда-нибудь доберусь!
Я сделал вид, что задумался над этими словами, потом посмотрел на нее еще раз, только уже со своей собственной улыбкой.
– А знаешь что, – начал я на очень хорошем английском, – ты, возможно, ни секунды не ошибешься, если попросишь своего мужа купить тебе путевку в Мегаполис, пусть он похлопочет за тебя перед мистером Беншайамом. Я надеюсь, ты еще не все потеряла в жизни. У каждого есть шанс, правда ведь? Береги себя и, главное, не отдавайся первому встречному, и второму тоже.
Она остолбенела. Я понял, что ей будет так хорошо еще несколько минут, замечательных минут, самых необычных минут, которые вряд ли когда-нибудь для нее повторятся с такой легкостью...
На аукционе разыгрывался последний лот. Текила шумела в моих висках. Я поменял свое прежнее место и сел на несколько рядов ближе к вершителю событий. Ен глянул на меня мельком, без малейшей тени хоть какого-нибудь воодушевления. Зал гудел, как улей. Тогда я решил побыть «трудовой» пчелой и, едва услышав последнюю сумму, повторенную Беншайамом с его методическим «кто больше», выкрикнул в пространство:
– Семь миллионов четыреста пятьдесят!
– Семь миллионов четыреста пятьдесят, раз! Кто больше, леди и джентльмены?
– Девять миллионов! – раздалось сзади.
– Девять миллионов, превосходная цена, мистер Бигль. Итак, девять миллионов... Девять миллионов, раз! Девять миллионов, два! Кто больше?
– Пятнадцать миллионов! – крикнул я, ни секунды не смутившись тем, что мой хвостатый затылок, по-видимому, начинали сверлить уже с любопытством.
Та же реакция последовала и от держателя молотка. Наконец-то...
– Пятнадцать миллионов от мистера, от сеньора... – Ен пытался вспомнить мою физиономию по прошлым аукционам. Но поиски в памяти были безрезультатны. – От сеньора, которого не имею чести знать, джентльмены, но это неважно... Итак, пятнадцать миллионов, раз! Пятнадцать миллионов, два!..
– Двадцать миллионов! – сказал я в совершенно притихшем зале.
– Сеньор, которого не имею чести знать, торгуется сам с собой?! Оригинальный способ избавляться от конкурентов, не правда ли? Итак, двадцать миллионов, раз! Двадцать миллионов… Два!.. Леди и джентльмены... Двадцать миллионов... Три! Продано. Я поздравляю вас! Я поздравляю всех в этом зале! Что ж, уважаемая публика, на этой прекрасной и неожиданной ноте разрешите сообщить, что аукцион Хартии Чистильщиков в этом году закрыт. Мистер Цвигун, который вел все сегодняшние протоколы, попросит всех господ, совершивших покупки, выписать чеки на заявленные вами суммы. Все документы на право владения вашей новой собственностью вы получите у моих юристов. Благодарю вас, господа, за сотрудничество. Увидимся в кулуарах...
– Одну минуту, мистер Беншайам, – я поднялся с кресла, – я очень сожалею, но мне придется признаться, что мои финансовые возможности не позволяют оплатить ваш последний лот... Более того, мне придется признаться в том, что все вы стали жертвой розыгрыша с моей стороны...
– Как изволите вас понимать, сеньор незнакомец? Что значит розыгрыш? Может быть, вы посчитали, что приехали на цирковое представление? Кто вы такой? Немедленно объяснитесь, или я прикажу охране вышвырнуть вас вон...
– Могу ли я просить вас о том, чтобы мое разоблачение произошло конфиденциально?
– Надеюсь, вы знаете, о чем просите. Мистер Цвигун, прикажите охране доставить этого человека ко мне в офис, немедленно!
.............................
Спустя несколько минут я уже стоял под ручки между двух рослых малоразговорчивых ребятушек.
Ен сосредоточенно массировал свои виски средними пальцами рук. Не знаю, от чего у него болела голова: от последнего инцидента или от усердных упражнений с аукционным молотком.
– Слушаю вас. – сказал он, не глядя на меня. – Очень внимательно.
– Видите ли, мистер Беншайам, исключительная расторопность некоторых сотрудников вашей корпорации делает почти невозможным попасть к Вам на прием, в особенности тем людям, которые по ряду причин считают вас своим, как бы так выразиться... другом.
– Другом?! Вы издеваетесь, я вас не знаю.
– Извините, мистер Беншайам, попросите своих охранников отпустить мои руки.
– Отпустите его!
– В моей жилетке, мистер Беншайам, лежит вот эта чековая книжка, я позволю себе кое-что напомнить вам...
Без лишних объяснений я сделал на отрывном листке следующую надпись: «С днем рождения тебя, саквояж ты близорукий», и подпись: «агент Золотой Рыбки, Герд Полонски». С недоверием покосившись на меня, но не читая текста, охранник положил чек на стол патрону. Патрон продолжал методично массировать виски, вдруг, как бы нехотя, опустил глаза на листок и... взвился с места. Охранники сначала покачнулись, как от взрывной волны, а потом уже с ожесточением схватили меня по новой.
– Герди! О, клянусь Моисеем! Но что за маскарад?.. Нет, не может быть! Да отпустите вы человека, олухи! Оставьте нас вдвоем.
– У тебя найдется во что переодеться? – спросил я и принялся снимать с себя полимерный грим, парик, накладные усы, бороду... Через пару минут шоколадный латиноамериканский идальго исчез, и появился вполне белокожий славяно-кельтский потомок польской шляхты из Кракова и рыбаков из южной Ирландии.
– Знаешь что, Ен, ты мне прости, что я внес некоторый диссонанс в твои планы по продаже мировых свалок, но мне правда хотелось тебя увидеть, не сердись...
Ен смеется. Весело и счастливо. Конечно, ему не нужны мои оправдания. Они глупо звучат сейчас.
– Слушай, откуда у тебя такой божественный набор камуфляжа?
– И ты не догадываешься? Мидас подарил...
– Мидас... Как бы я хотел, чтобы все мы когда-нибудь собрались. А знаешь что, Герд, я тоже хочу сделать тебе подарок, только не говори, что откажешься.
– Э-э, погоди, Ен, сегодня твой день рождения...
– Пусть так, но это неважно… То есть, важно… Но послушай... Этот последний лот на аукционе,– он твой. Я дарю тебе его. Можешь его продать, можешь заняться разработкой. В конце концов, это просто земля, хорошая земля. Двадцать миллионов – не потеря для меня.
– Ен?!
– Да, Герди...
– Это не по правилам.
– О каких правилах ты говоришь? Я еще разберусь с теми, кто не пускает ко мне моих друзей, очень даже разберусь, это им так не пройдет...
– А может, не стоит, Ен, прости их. В конце концов, мог бы я так тебя повеселить, если бы они не мешали?
– Что ж... пожалуй, ты прав. Кстати, я помню весь зал. Вначале ты сидел и ошалело пялился на все происходящее, потом куда-то исчез… И куда тебя унесло?
– Пить текилу, Ен. Я должен был немного опомниться и взбодриться.
– И что, взбодрился?
– А как ты думаешь? Меня даже пытались соблазнить между делом, но я устоял.
– Серьезно?
– Да, представь.
– С трудом представляю. Вот как увижу себя на твоем месте, так сразу с таким трудом представляю... Как бы я устоял?
– А знаешь, Ен, у меня есть идея...
– Да, Герди, какая?
– Я оставлю тебе весь свой реквизит, включая костюм идальго. Когда у тебя следующий аукцион? Тебе ведь не обязательно самому его вести... (продолжение следует)
Фрагмент 5
***
– Ты знаешь, Герди, у меня было много разных увлечений в жизни. Когда-то я мечтал даже заняться фермерством. Присмотрел себе одно ранчо. Хозяин его разорялся, гноил землю, спивался... А я, ты представляешь, явился к нему наниматься в работники. В первый же день он посадил меня на необъезженного быка и заставил проехать на нем полмили... Бык так выплясывал, что чуть не отбил мои «медяшки». Я работал у него почти год, поднял его дела... Потом он решил, что его жена изменила со мной. Мы подрались. Дело кончилось тем, что я привязал его к быку и повторил с ним ту же шутку... Давно это было. И честно говоря, я немного жалею о тех временах...
– То было совсем другое время, Олаф. Ты сенатор, ты сделалблестящую карьеру... А твой охотничий домик– хорошая мужская забава, возможность снять напряжение. Ты, кстати, обещал, что мы завтра пойдем на лисицу...
– Завтра, Герди, мы пойдем на лиса! На старого индейского лиса по прозвищу Спикер. Это я его так назвал, правда. Местные охотники меня поддержали. Спикер тут возглавляет верхнюю палату местных лесных бродяг. Он шикарный плут, пронырливый и умный. В него до сих пор никто не стрелял, клянусь! А все почему? У нас давний спор с ребятами. Каждый год цена за поимку Спикера возрастает на энное количество сотен... Уже собран солидный призовой фонд за поимку Спикера, сам понимаешь, если человек пятнадцать скидываются по сто кредиток уже года четыре... М-да, популярность нашего рыжего парня не растет, а пухнет на глазах... Вот это карьера, ха-ха!
Я вижу, что Олаф уже заметно пьян, и соображаю, как у него отнять эту неиссякаемую бутылку, которую он постоянно держит на расстоянии вытянутой руки. Оглядевшись вокруг, я с ужасом замечаю, что бутылок виски разной степени приконченности не одна, а несколько, и стоят они где попало: на каминной полочке, на столе, на подоконнике, на полу, на телевизоре, а одна даже заложена в лопатку лосиных рогов, прибитых к стенке.
– Олаф, послушай... Мы с тобой наливаемся в этом домике уже несколько часов. Странно... Ты производишь почему-то двоякое впечатление... Ты азартный политик и усталый человек в одночасье, как это можно сочетать?
– Сочетать?!– переспрашивает он, и я чувствую, что такого уровня откровенности его задевают, но, как хорошо тренированный боксер, он умеет уворачиваться от любых ударов или, по крайней мере, смягчать их защитой.– Азартный политик и усталый человек! Могу себе представить, как бы я выглядел, если бы все было наоборот. Да, черт возьми, это похоже на правду... Боже мой, но знаешь, в чем парадокс таких, как я? Выигрывая всю дистанцию на беговой дорожке, я потом и шагу не могу ступить без своих гирь! Я все время должен разнашивать хоть какую-нибудь тренировочную мерзость, жевать надоедливую жвачку формальностей, убеждать себя в том, что давно умею распознавать подлинный вкус и запах интриги... Я могу быть дисквалифицирован, если перестану это делать... Кто-то сказал, что политика – это деньги. Наверное. Но деньги в руках немощных – полное дерьмо, фикция. Поэтому мне по душе другая сторона: я спортсмен, атлет, бегун, метатель диска, стрелок... И чем трудней мои тренировки, тем я более профессионален. Потом у того, кто сделает на меня ставку, проигрыша не будет...
– Я сделаю на тебя ставку, Олаф, но в твоей теории есть один минус.
– Да неужели? Какой?
– Ты рискуешь надорваться.
– Да, черт возьми, ты прав. Но у меня всегда есть шанс уйти самому, без объявления войны, добровольно... Немощные останутся воевать, останутся проигрывать свои миллионы, подставлять и друзей и врагов. У немощных не может быть того, чем дорожу я: азарта рассчитывать только на себя, на свои способности…
– М-да! – я, кажется, сам того не понимая, впадаю в сочувствующий алкогольный иронизм. – Одного только жаль, Олаф...
– Жаль?! Чего тебе жаль, Герди?
– Жаль, что ты с такими мыслями все еще остаешься на своем поприще. По-моему, тебе надо не расслабляться и срочно подымать другое дело.
– Завтра утром мы подымем, Герд! Этот чертов лис, этот Спикер, попадется в мою ловушку.
– Ладно, Олаф, давай спать.
– Не буду спорить, Герд, твое предложение или, как мы говорим, «поправка» принимается без изменений абсолютным большинством в два голоса!
– Спокойной ночи, сенатор!
Признаюсь, мое состояние после усердных вечерних возлияний печально подтверждало лишь одно известное правило о том, что гражданская позиция напившихся избирателей – весьма шаткое основание для набора рейтинга любым кандидатом, даже если дружеская физиономия последнего украшает чертову гибель всех рекламных щитов и газетных страниц в полусотне городов. Наверное, эта самая мысль, только в более растрепанном виде, посетила мое несчастное сознание в тот самый момент, когда подкошенное гражданской слабостью тело рухнуло на кровать и отправилось в путешествие на избирательный симпозиум альтернативных сновидений.
Мне снился огромный олимпийский стадион, полный немых зрителей; высокая трибуна в центре поля, с которой вещал Лис по кличке Спикер; перед трибуной со стороны в сторону бегал трусцой и разминался физзарядкой сенатор Олаф Каин; он грозил Лису кулаком, показывал ему средний палец, неотчетливо ругался, но отчетливо повторял следующую фразу: «У немощных не может быть того, чем так дорожу я...»
Утром я проснулся от собственного смеха. Не знаю, какое чудо произошло, но чувствовал я себя ни капельки не разбитым, без малейшего намека на похмелье. Возможно, причиной всему был свежий лесной воздух.
Когда я вошел в гостиную, Олаф, уже собранный и подтянутый, заканчивал погружать в походную сумку контейнерчики с замороженными порциями гуляша и банки с темным пивом.
– Привет, Герди! Ребята уже на джипах прикатили. Остановка только за нами. Восемь джипов, шестнадцать человек, две собаки, силки, сети, трещотки, удочки для рыбалки, надувные палатки, параплан для самоубийц, ружья, фотоаппараты, рации каждому участнику, куча жратвы, но спиртного ни капли, только пиво, но пива много... Как тебе такой расклад?
– Неплохо. Только для одного Лиса, по-моему, многовато. А как насчет твоей охраны?
– Я всех отпустил. Да и зачем они мне здесь? Ребята-охотники не хуже. Ну ты подумай, кому нужен сенатор, который за три года не внес ни одного законопроекта в парламент, не предложил ни единой поправки?
– Вот как! 3а что же тебе платят государственное жалование?
– За стабильность. За статус кво. Я понимаю, это звучит несколько странновато...
– По меньшей мере странновато. Только кто мне вчера втирал баки насчет того, что он, видите ли, политик-многоборец и все такое?
– Я?! Неужели я говорил такую чушь, Герди?
– Да, Олаф, и очень убедительно.
– Что ж, так мне и надо! А ты, разумеется, во все это поверил?
– Как я, по-твоему, могу не поверить другу?
Олаф усмехается, но глаза его грустны.
– Все говорят, что политикам нельзя верить, они безнадежные двуличники, да к тому же с короткой памятью.
– Ты это серьезно?
– Это не я, Герди, это история клеймит нас. Ну все, пошли, – он берет сумку и идет к двери. Я останавливаю его за рукав куртки.
– Олаф... Зачем ты стал сенатором?
– Чтобы понять, чего все это стоит.
– Может, ты выполнял чей-то заказ?
– Нет, черт возьми, нет! Я знаю, я просто знаю, что многим так бы хотелось думать, так привычней и понятней. Когда по-другому – боятся. Очень боятся. Даже могут устроить охоту.
– Примерно так, как мы собираемся охотиться на лиса Спикера?– спрашиваю.
– Примерно так, но на самом деле гораздо опаснее.
– А знаешь, Олаф, я почему-то думаю, что сегодня повезет мне.
– Почему именно тебе?
– Потому что я с тобой в одной упряжке.
– Да, но что это объясняет?
– Я вспомнил одну важную подробность из твоей жизни...
– Вот как! И что же это за подробность, с позволения узнать?
– Твой день рождения, Олаф! Сегодня твой день рождения...Такая, видишь ли, веха, и я тебя с ней поздравляю. А поскольку мой подарок вам, мистер сенатор, еще бегает в лесу, я предлагаю немедленно отправляться на его поимку.
***
По всем вероятностям судьбы, по всем ее ощущениям и неслучайностям, по всем шкалам всех трансцеденций моей души именно эта женщина должна была сыграть в моей жизни если не роковую, то какую-то весьма поворотную роль.
И Ева, и Кора были очень особенные, волевые и экзальтированные, но они и мечтать не могли о такой естественной и притягательной, бесконечно изменчивой, прозрачно-струящейся, неуловимой и стопроцентно внутренней гармональной дикости, которую наследовала от своих загадочных хорватских предков Дива Младовач. Она не ставила над собой никаких сверхсексуальных экспериментов, как Ева, и не программировала свой гибкий ум на тестах любовной дрессировки, как Кора. Она была само воплощение смиренной власти женских чувств. В этой безумной власти было столько же архаической варварской деспотии, сколько и всенапояющей безотчетной свободы. Любовь для нее была каким-то удивительным лакомством, светящейся божественной амброзией, реликтовым кайфом, сомнамбулой, проповедью и заклинанием. Меня никто и никогда не переубедил бы в том, что большинство современных женщин давно и начисто утратили такие силы и такое восприятие самихсебя в нашем извечном единоборстве полов, предпочитая унифицированные кодексы жесткой телесной дисциплины, сменные сексуальные энерджайзеры, бронежилеты и парализующие «стволы» с лазерными наводками, одним словом, – технологии взамен магических искусств. К величайшей моей печали, я, похоже, не знал, как совладать с последним и в глубине души своей побаивался Дивы. Страх этот появился у меня еще до беседы сКудряшовым. Странный по ощущениям, ни на что не похожий страх перед женщиной, к которой меня влекло, на орбиту которой втягивало, словно в водоворот. Красота и сложность наших отношений объяснялись еще тем, что мы никогда не были любовниками. Более того, мне начинало казаться, что мы никогда ими не станем. Может быть, только в мыслях. На расстоянии устойчивого телекинеза. Но это расстояние, по-видимому, не имеет четких пространственных измерений, для него в одно мгновение любая бездна ужимается до шага, до шепота в затылок, и наоборот, любая зримая близость вполне реально грозит разделить вас галактическими просторами! Надо полагать, что именно такой близости мы и боялись. Боялись, что однажды с ужасом обнаружим себя жителями слишком разных миров, и, узнав об этом, больше никогда не захотим выходить на связь. Такой парадокс двойного страха с одновременным отторжением и притяжением делал наши отношения чудовищными. Мы словно бы выжидали друг от друга чего-то, с чем не могли смириться, и без чего, однако, вся остальная жизнь казалась бы нам пустым звуком. Это «что-то» было слабостью и признанием своего поражения в высоких чувствах.
В тот день я пришел к Диве с мыслями о своем поражении...
Она заканчивала свою новую скульптуру. Резала по влажной глине. В студии ее, как всегда, царил волшебный творческий беспорядок: эскизы на стенах, столы с инструментами, красками, эмалями, бочонки для фильтрации глины, переносные лампы-треножники, муфельные печи, книги, какие-то бесконечные коробки и работы на полу, на столах, на печах, завершенные и незавершенные, поломанные, неудавшиеся копии и версии оригиналов, поиски и фрагменты... Все это окружение составляло ее мир– особый, странный, символический, немного деформированный, а в общем, никем до конца не познанный. Не познанный и ею самой.
У меня почему-то сложилась необъяснимая привычка заходить в ее студию тихо, без стука и без спроса, молча застывать и ждать момента, когда она обернется, вздрогнет, заметив меня. Эти несколько секунд, которые были у меня в распоряжении, я посвящал молчаливому созерцанию.
Дива стояла на коленях, держала в зубах сменный мастерок-резец; пальцы рук ее совершали затейливые движения – снимали глиняную стружку, потом ныряли в ведерко с водой и снова набрасывались на материал; вминали, царапали, стягивали или разглаживали с поверхности «жирную волну» наплывов, сбрасывали их на пол, потом вдруг замирали и напряженно подрагивали. Она лепила тело, лежащее, а лучше сказать, поверженное. Я вспомнил, что в одной книге по палеонтологии видел фотографию окаменевшего скелета древнего птицеящера. Там был такой характерный излом в форме буквы «зет» – как-то нелепо раскинутые конечности непомерно длинных крыльев-рук. Все то же самое или почти то же самое я увидел здесь, с той лишь разницей, что тело скульптуры не имело ничего общего с ископаемыми формами птицеящера, а было человеческим, сиречь телом мужчины... Это потрясло меня.
Она услышала. Резко повернулась к двери...
– Ты здесь... Кто же еще? Ты, как всегда, подсматриваешь. Ты всегда подсматриваешь, когда я это делаю не с тобой. Что ж, проходи. Тебе повезло. По крайней мере, ты не станешь отрицать, что я гораздо чувствительней тебя.
– Не стану, – отвечаю я, вспыхивая,– но пусть этот вопрос тебя не беспокоит сегодня. Здравствуй.
– Здравствуй, – в ее глазах светятся теплые и пока еще безобидные лучики. – Сегодня или всегда?
– Ты же знаешь, как я отвечу, но тебе почему-то не нравится такой ответ, а тем не менее вот он: сегодня и значит всегда.
– Риторика.
– Нет, Дзен.
– Ну хорошо, – соглашается она, – пусть Дзен! Но все равно – риторика.
– Ладно, – соглашаюсь я,– Риторика. А что-нибудь вообще есть, кроме нее?
– У меня есть, видишь, – она показывает на скульптуру.– Нашла его здесь несколько дней назад, вот пытаюсь спасти, отчаянно бьюсь за его жизнь, как реаниматор, как сиделка, как жена...
– Это Икар, кажется? – спрашиваю и присаживаюсь к ней на пол.
– Нет, скорее, ангел, – отвечает.
– А Икар не был ангелом? – я улыбаюсь, по-моему, еще вполне искренне.
– Мне кажется, он пытался, но они... они ему не захотели поверить и сожгли…
– Разве это сделал не Гелиос?
– Нет.
– Все, – я поднимаю руки, – я пас. Знаешь, а я чертовски рад тебя видеть иногда. Иногда это происходит, и я теряюсь... все перестаю понимать и вспоминаю о тебе.
– Я тоже вспоминаю о тебе. Однажды я целую неделю подряд набирала твой номер, не снимая трубки...
– Не снимая трубки? – переспрашиваю я. – Правда?
– Правда, – она кивает.
– Боже, – я пытаюсь прикоснуться к ее локону, – Дива, ты не знаешь, почему мы такие безнадежные одиночки?
– Знаю.
– Почему же?
– Это не вопрос разума. Когда-то я много думала и поняла, что это не вопрос разума. Мы поляризуемся по-разному. Все наши возмущения, все напряжения, все внутренние силы и качества разворачиваются по-разному – не симметрично… Наши ритмы не совпадают, наши желания расходятся, наши мечты отталкиваются...
Я опустил ладонь на ее плечо. Она прижалась щекой к моей руке. Взгляд ее плыл в совершенной безмятежности. Я решил задать ей ужасный вопрос:
– Скажи, ты веришь в то, что говоришь? Ты веришь всему этому риторическому кошмару?
Она облегченно вздохнула и закрыла глаза.
– Нет.
– Нет, – подхватил я. – Вот видишь, все-таки нет! И я не верю. Но что нам делать, если наши «нет» совпадают?
Она вздрогнула, как-то плавно вздрогнула, подняла голову и, широко открыв глаза, посмотрела на меня с примесью какого-то еще незнакомого мне восхищения...
– Герди, я скажу тебе сейчас что-то особенное. Ты никогда от меня такого раньше не слышал...
– Никогда?
– Никогда.
– Тогда скажи, что это, пожалуйста.
– Герди, помоги мне. Сейчас. Помоги прямо здесь. Ты можешь мне помочь?
– Да, могу. Что я должен сделать?
– Это просто. Ты только не бойся... Ты должен раздеться и лечь на пол рядом с ним, с моим Ангелом...
.........................................................
– Ты хочешь сказать... ты хочешь, чтобы я позировал тебе?!
– Да, Герди, хочу. Мне не хватает настоящей линии настоящего тела. Это не придумаешь. Это ключ, с помощью которого я смогу оживить моего Ангела.
– Ты хочешь сказать: придать ему большей выразительности?
– Пусть так. Называй это так.
– Ты никогда раньше не пользовалась услугами натурщиков?
– Нет. Верней, однажды... Это было еще в Вене, когда я училась. А зачем тебе это знать?
– Так просто. Довольно необычное сочетание: женщина-скульптор и мужчина-натурщик... Обычно все бывает наоборот.
– Но вот ты и столкнулся с первой необычностью... Ты согласен?
– Никогда не страдал эксгибиционизмом, но ради сегодняшнего дня... Да, я согласен.
– Тогда давай поскорей, Герди, мне не терпится продолжить работу, – она снова принялась окунать свои руки в ведерко с водой.
Я встал с пола и начал раздеваться. Не знаю почему, но мне было легко и непринужденно, даже радостно. Поразительно, как часто за последний год мне проходилось ходить по краю самых непривычных ощущений. Я отчетливо понимал, что большинство из них никогда не повторятся. И это тоже.
Я стоял голым посреди студии и ждал ее приказаний. Мне было интересно, смутится ли она хоть на секунду, и пытался прочитать это в ее лице... Смутилась, все-таки смутилась! Кожа чуть повыше яремной ямки запульсировала... Вот оно, подумал я,– наше древнее и священное дыхало! Этот трепет ничем не скрыть.
Дива подошла ко мне, взяла за руку...
– Смотри, видишь, как он лежит?.. Попробуй повторить эту позу. Ложись, я помогу тебе.
Я лег на бок. Она стала укладывать меня в точности, как своего «ископаемого» Ангела: бедра на боку, плечи наоборот – плашмя к полу, руки чуть вверх и набок, ноги поджаты в коленях, предплечье правой руки закрывает верхнюю часть лица...
– Остынь, замри, – была ее последняя команда. – Тебе не холодно?
Я молчал. Я входил в роль.
– Боже, как прекрасно! – она стояла надо мной и созерцала, улавливала так желанную ей пластику. – Все, теперь работаю...
Я лежал все время к ней спиной и, конечно, не мог видеть ее работы, но я слышал, – слышал шлепки по глине, слышал ее шаги, как она обходила меня вокруг, вновь возвращалась к скульптуре; слышал ее дыхание, ее пришептывания. Вот, думал я, это и есть наш единственно возможный секс с Дивой: близость на расстоянии поверженного ангела, на расстоянии творческого кайфа, на расстоянии телекинеза в одну сторону.
Прежде чем я заговорил с ней снова, прошло, наверное, не менее сорока минут.
– Дива, скажи, почему ты стала скульптором?
Она ответила не сразу:
– Человека создал Бог из глины. Я хочу слепить Бога.
– Ни много, ни мало! В таком случае как тебе мой сегодняшний подарок?
– Подарок? Что ты имеешь в виду?
Я ответил не сразу:
– Твой день рождения, Дива, твой настоящий день рождения, а подарок – это, по-видимому, я сам. К слову сказать, на моей пятке приклеена этикетка: «Незапломбированный эрзац-натурщик скульптурного проекта «Поверженный Ангел»... Что будешь делать со мной, запакуешь обратно?
Она ответила не сразу...
***
Где-то далеко и близко шумит Мир, текут реки, высятся горы, парят пустыни, простираются леса, живут и дышат миллиарды людей... Бесконечность. Бесконечность внутри и снаружи. Бесконечность событий! Вихри надежд и стремлений, тайфуны любви, смерчи ненависти, озера слез, ливни радости, потоки энергии, всепроникающий эфир высших и низших планов, ноосфера, макроцивилизация городов, бесконечные просторы и глубины океанов, миллионы оплодотворений... ледяные материки, непрекращающееся движение, звери, птицы, рыбы... жертвоприношения, пиры, вакханалии, эшелоны добычи, моления и камлания, пепелища... армия бессонных и армия спящих... виртуальные пространствадля бесконечной памяти...
Снова работает мой телевизор, но звука нет. Искушение включать его давно пропало. Когда? Не помню. Возможно, даже год или несколько месяцев назад крутанул ручку и оказался в тишине! Был такой экстатический ход или порыв: оставить только энергию, без комментариев к ней. Тогда-то и выяснилось, что великий Немой – Великий Иллюзионист и Гипнотизер. Его манипуляции движением и светом, его динамический эквилибр тенями и цветными пятнами открыл во мне эффект подсознательной лавины.
Вот же, подумал я тогда, вот же откуда идет настоящая передозировка нашей податливой субреальности!
Лавины стали покрывать меня каждый день.
Никто этого больше не мог знать: ни авторы программ, ни ведущие, ни телеоператоры, ни актеры, ни светотехники, никто не знал, какие на самом деле они создают букеты сверхощущений, какие гейзеры эмоций, какие подарки страстей и стихий...
Все эти планы давно и страшновато бурлят в людях. Наворачиваются на их души, подтасовывают выбор...
Не было сомнений, что тогда-то я и отловил в потоке этих лавин Нечто. Нечто, предназначавшееся только мне. Еще не поняв и не узнав своей перемены, я стал действовать, стал агентом этого Нечто. Все же я должен был обладать достаточным самоконтролем и руководствоваться целью. Какой? Какой же, черт возьми?
Великий Немой на экране телевизора ничего не мог ответить, он крутил вечернюю детскую передачу: кукольный пришелец Альф (дедушка), герой известного в прошлом сериала, беззвучно читал какую-то забавную сказку, привезенную им с его родной планеты Ур-ан...
...............................................
ПРОДОЛЖЕНИЕ РИТУАЛЬНОГО СНА ГЕРДА ПОЛОНСКИ
Голос-Правитель Вавилона XV препроводил нас в один из своих неподражаемых дворцов. Увитая гибридом вьющейся розы, гималайского кедра и голубого папоротника, сия обитель словно бы нарочно абсолютизировала все традиционные представления о комфорте и его составляющих. Изысканнейшая мебель всех времен и стилей обставляла очаровательные комнаты и залы; беломраморные коридоры, широкие террасы внутреннего двора, галереи с витражными потолками; фрески в духе Рафаэля, Дали и Чюрлениса; фонтаны, бассейны, ротонды-пагоды, каменные сады, аквариумы, площадка для игр, увеселений и пиров; нескончаемая роскошь неиссякаемого изобилия и абсолютный кредит времени; ночи с имитациями полярного сияния; бризы морской свежести прямо со стен; виртуальные миражи высочайших гор и подводных глубин, населенных русалками, чья причудливая виртуальная страсть опустошает твои плексусы и чакрамы до дна.
Подстерегаемые удовольствиями изо дня в день, оказавшиеся так близко друг с другом, мы все как-то неловко растерялись. В сущности, эта реакция могла быть объяснена разностью характеров и интересов. Когда постепенно интересы отступили на задний план, остались характеры, но прошло еще несколько дней, и я заметил поразительное изменение: как-то сами собой стали испаряться прежние узнаваемые, или, так скажем, опознавательные черты. Исчезла бравурная грубоватость Гарсона, воинственная самовлюбленность Евы, артистическая невозмутимость Монка, шутливая рассудительность Кудряшова, наивная сострадательность Руди, творческая зацикленность Эдди Гранта, всепроникающая интуиция Ченчилла, драматическая неуравновешенность Коры, самодостаточность Нобеля, недипломатическая откровенность Олафа, поэтическая загадочность Дивы и многое, многое другое, милое и разное в глазах, лицах, мыслях, реакциях стало словно бы выпадать из портретов моих друзей...
Печальнее всего было то обстоятельство, что они таких перемен в себе, кажется, даже не замечали. Каждый из нас носил мнемофон Голоса-Правителя, мог общаться с ним в разное время дня и ночи, задавать ему вопросы и получать ответы, делиться впечатлениями, шутить, откровенничать или исповедоваться, получать советы и, по-видимому, настолько привыкать к этой стороне жизни в Мегаполисе, что уже не мыслить себя без нее.
Голос-Правитель замещал нам нашего внутреннего собеседника. Более того, получалось, что наш внутренний собеседник актуализировал свое присутствие не со стороны, а, я бы сказал, «свыше», и притом делал это вне зависимости от того, нравится ли сей факт кому-то или нет. Он, впрочем, никого ни на что не провоцировал, ничем не искушал, но правила пребывания в Мегаполисе обязывали к контакту с ним. Сие означало постоянное ношение мнемофона. Поначалу необычное и даже чем-то привлекательное условие, или правило, со временем перерастало в естественное, само собой разумеющееся.
Дни проходили за днями. Мы спали, ели, беседовали, устраивали дансинги с фуршетами и виртуальными русалками, читали книги, летали на флаерах, объездили все шестьдесят четыре уровня Мегаполиса, выяснив, что уровней для населения всего двадцать два, – остальные этажи служили ландшафтными парками. Так незаметно мы стали забывать о Большой Земле, о ее проблемах, о своих родных, о привычных заботах и делах... Забывали, или не хотели помнить, – уже никто не мог определить эту разницу, и опять-таки: не мог или не хотел? Скорее, последнее...
Однажды я задумался над простым вопросом: ведь если Голос-Правитель общается одновременно с несколькими тысячами людей, значит, он не может быть одним человеком. Он или сверхмощный компьютер, не имеющий больше аналогов в мире, или вовсе что-то Иное, не человеческое... Я знал, что долго не смогу удерживать эти мои сомнения и рано или поздно выдам себя. Но все мои друзья, все, кого я в разное время поздравлял с днем рождения, «счастливели» на глазах – с ревностью, даже с каким-то самопожертвованием, так, словно бы все прошлые их жизни ничего не содержали, кроме темной ограниченной борьбы за нелепые права, за нелепые узы и нелепый статус личности... Теперь они не хотели ничего пропустить из своего нового Обращения. Почему же я не хотел того же вместе с ними? Почему я сопротивлялся? Почему начал сопротивляться только, когда оказался в Мегаполисе? Но разве я звал их сюда, разве я действительно вербовал их сюда? Как? Когда? С помощью каких слов? Разве я говорил эти слова? Все, что я делал,– это поздравлял их с днями рождения. Но это я делал лучше всего, надежней всего, изобретательней, ценой усилий, о которых почти не задумывался, как одержимый... И даже если я хотел хоть однажды изменить маршрут, то все равно не менял его...
По-видимому, мое поведение, выражавшееся в желании уединяться, и мое молчание стали казаться Голосу-Правителю подозрительными...
«Ты больше не хочешь мне рассказывать о своем ритуальном сне, Герд. Что случилось? Ты перестал мне доверять?»
– Да, перестал.
«Но почему, Герд? Это так не похоже на тебя...»
– Это вполне похоже на меня, Правитель. Это даже вполне похоже на любого из людей. Разве ты не изучал нашу природу: мы не может доверять тому, кто держит нас в клетке, пусть даже в очень большой.
«Ах, вот ты о чем! Да, я ждал, я ждал момента, когда кто-нибудь, хотя бы один, скажет мне эти слова... Меньше всего я мог представить, что таким одним окажешься ты, Герд...»
– Ты думаешь, я расстроюсь и начну конфликтовать со своей совестью?
«Ты уже конфликтуешь. Но я не оставлю тебя в таком состоянии. Оно слишком опасно и непредсказуемо для Мегаполиса. Твой «ритуальный сон» получит продолжение через несколько дней. Ты сможешь отвлечься от войны со своей совестью в точности, как остальные! Кстати, двенадцать замечательных человек сделали это благодаря моим Ключам, и я тебе за это очень благодарен. Как минимум, семеро из вас – настоящие гении. Остальные тоже станут ими очень скоро, разумеется, с моей помощью!»
– Что такое эта твоя помощь, Правитель? Что такое эти твои Ключи? В чем их действие? Если ты не боишься моей реакции, скажи мне о них заранее.
Голос-Правитель замолчал, и я вдруг почему-то с ужасом подумал, что это наш последний разговор, то есть первый настоящий, без малейшей игры. Тот самый единственный и откровенный, после которого мое личное время останавливается, не имеет значения.
«Мои Ключи, Герд, – это то, посредством чего вы, Адепты, собираете мне необходимую жатву среди людей, то, чем приводите их ко мне, то, чем вы сами помогали мне строить Мегаполис, как его называют на Земле. Мои Ключи – это то, чем я спасаю вас!»
......................................................................................
– Ты спасаешь нас, Правитель, но от чего или от кого?
«Для большинства мой ответ может звучать так: вас от вас самих!»
– Ты, конечно, знаешь, что в нашей истории и религии уже были спасители, и мы продолжаем в них верить...
«Вам придется поверить и в меня!»
– Разве ты Бог?
.......................................................
«Я – Гроссмейстер Белого Ложа. Я слишком давно знаю Землю, почти столько же... но у меня всегда был Противник. Мы никогда не сможем объединиться, хотя наши цели похожи. Мы – Жнецы Разума. Только каждый видит его в разном. Ты ведь боишься потерять свой разум, иначе как тебе понять, спасен ты или нет, жив или мертв?!. Вот это качество я сохраняю, а мой Противник приносит его в жертву. У тебя еще есть вопросы, господин противленец?»
– Есть.
«Говори».
– А если я буду продолжать оставаться противленцем?
«Увы, это невозможно. Я сказал уже, что должен помочь тебе. Мне придется обратить тебя еще до того, как Мегаполис покинет Землю. Таковы мои правила».
................................................
– Значит, Мегаполис покинет Землю?! Мегаполис – твой корабль?
«Один из моих кораблей».
– Я понял, все понял, Правитель. Скажи, как ты собираешься меня обращать?
«Пришлю к тебе человека».
– Какого человека?
«Скоро твой день рождения, не так ли?
– Скоро? Разве так скоро... неужели я забыл, неужели?..
Он смеется. Он доволен. Он торжествует.
«Я пришлю к тебе Поздравителя с моими Ключами!»
***
Никто из них не поверил ни единому моему слову.
Они отказались даже снять мнемофоны на время нашей беседы, когда я попросил их об этом. Я был в отчаяньи. Я понимал, что ничего не смогу исправить. Ничего и никогда. Я потерял их. Сам того не желая, я потерял их одного за другим, собственными стараниями, как слепая марионетка в чужой игре, я приговорил их, украл их волю и свободу. Я лишил их возможности выбора. Моя любовь и привязанность к ним навсегда останется только щемящим воспоминанием. Они останутся здесь, они получат неведомые мне посвящения, увидят другие миры, станут истинными воинами, гениями-исполнителями Белого Ложа, до последнего своего дня будут верны своей новой избранности...
Сначала они будут жалеть меня, а потом и вовсе забудут, если только... если только я не окажусь в их числе...
Мое бегство из Мегаполиса не выглядит таким правдоподобным, как большинство предыдущих историй, хотя мне оно кажется более реальным и подлинным событием, несмотря на то, что как бы полностью лишено временных «переборок» и сливается в некий единый фантасмагорический квант...
Лифт-электричка довозит меня до самой конечной станции «низа». Этим низом оказывается не первый, а, предположительно, седьмой уровень. Из числа прибывших пассажиров я оказываюсь в единственном числе, но это меня ни капельки не удивляет. Покинув кабину, я выхожу на станции и обнаруживаю, что она совершенно безлюдна. Поблукав немного в окрестностях, я нахожу стоянку довольно архаических автомашин. Людей по-прежнему не наблюдается, поэтому без лишних сомнений я направляюсь к первому попавшемуся «бьюику». Ключи в машине, и она не закрыта. Сажусь за руль. Включаю приборы щитка. Все в норме: полный бак бензина, аккумулятор заряжен. Завожу мотор и срываюсь с места... Дорога очень хорошая, скоростная, похожая на автобан. Указателей с надписями нет, только стрелки, причем все в одном направлении,– в моем. Непонятно зачем я начинаю считать эти стрелки. Досчитав до девятнадцати, останавливаюсь... Впереди неосвещенный туннель. Огромный дорожный щит справа сообщает: «Внимание: лабиринт!» и ниже: «Заправочных станций и авторемонтных мастерских нет. Добро пожаловать!».
Жалую... Включаю фары и газую с места. Приглашение принято. На скорости в пятьдесят миль начинаю колесить по лабиринту. Ни одной встречной. Стены и дорога фосфоресцируют... Поворот влево... Перекресток... Поворот вправо... Разгон... Тормоза...Тупик... Разворачиваюсь... Вперед... Поворот вправо... Поворот влево... Перекресток... Разгон... Тормоза... Тупик... Разворачиваюсь... Возвращаюсь до перекрестка. Останавливаюсь. Выключаю двигатель. Оставляю фары дальнего света. Прилегаю на руль... Все это похоже на какой-то заранее спровоцированный абсурд! По самым скромным подсчетам, бензина в баке хватит еще надолго. Настолько надолго, чтобы успеть свихнуться. Ужасно хочется курить, но сигарет нет и, по-видимому, давно... Нет никаких сигарет... Сигарет нет, и лучший способ хоть что-то понять – ни о чем не думать. Где-то давно я почерпнул эту сакраментальную формулу. Почерпнул и уже применял однажды. Вот только не помню, был ли успех? А если и был, то как я мог его оценить, вернее, чем?
Вопрос, почему я собственно остановился здесь, на перекрестке, показался мне не менее интересным... Люк. Я увидел люк на дороге... Заметил и проскочил мимо... Теперь он в пяти шагах от меня, вот он, в свете фар – четкий круглый абрис стальной крышки с заглублением для рычага запора. Если это люк, ведущий к каким-то коммуникациям, то он может сойти и за альтернативный выход из автолабиринта... Проверить мои предположения я мог лишь одним способом...
Люк открылся не без усилий. К счастью, никакой электронной блокировки на нем не оказалось. Черный зев узкой шахты дохнул на меня то ли воздухом, то ли предупреждением прохладно-стальной неизвестности. Стальная лестница, перекладины которой я нащупал, опустив ноги в шахту, отнюдь не обещала быть короткой. Я начал спускаться, и пока мое сердце билось с явным перебором ритма, а глаза неустанно пялились вверх на круглое пятнышко света, мысли отчаянно пытались освоить какие-то затрудненные философские сравнения и формы. Я определенно уже долгое время жил и находился в неком обширном сюрреалистическом пространстве, безоговорочно принимая в нем все и вся, даже свое отчаянье. Но, к удивлению своему, я обнаружил, что именно это последнее чувство, которое можно было бы отнести к пробным человеческим состояниям, во мне одном преобразуется в сверхзащиту. Я становлюсь неуязвимым. И это мое качество не имеет никакого отношения к Белому Ложу, кажется... Кажется, не имеет...
Шахта все еще продолжала оставаться шахтой, а попросту говоря, довольно узкой металлической трубой с лестницей на «борту», как вдруг моя левая нога, привычно опустившись вниз, не нащупала очередной перекладины. Лестница закончилась, но труба еще продолжалась... Дорога в одну сторону! – подумал я и, не раздумывая, разжал пальцы...
.............................................
Свет показался мне таким нестерпимо ярким, что я даже вскрикнул. Светились склоны холмов, светились кустарники, и даже песок подо мной отливал какой-то искрящейся перламутровой флюоресценцией. Услышав тонкий мелодичный звон колокольчиков, я обернулся... По одной из ложбин между холмами прямо на меня катились какие-то ажурные сиреневые шары. Стремительные и легкие, они напоминали мне большие плетеные из разноцветных проволок корзины. Не прошло и секунды, как я оказался в окружении этих корзин. Звон колокольчиков усилился... Еще через мгновение все они одновременно стали раскатываться очень причудливым порядком. Все движение напоминало собирающиеся по створкам большие и пестрые китайские веера: мелькнули руки, плечи, лица, белые трико, изукрашенные многочисленными пластинками с тиснеными на них значками. Металлические веера как-то сами собой запахнулись за плечи, и люди начали вставать, поднимаясь один за другим с полуприсядки. Никого из них я раньше не видел, разве что... Я только успел вздохнуть и перевести взгляд на «небо» яруса, чтобы хоть приблизительно представить, откуда и с какой высоты мне пришлось падать, Гарсон был уже рядом.
– Мы ждали тебя, мы не думали, что ты появишься так быстро. Вставай, нам нужно уходить. Очень скоро сюда придут Клонированные, – будет большая драка, и вообще здесь нельзя находиться без специального снаряжения... Полигон совершенно непредсказуем...
– Полигон? – переспрашиваю я. – Ты сказал: полигон? В Мегаполисе?! И что у вас тут, военные учения?
– Не совсем. Просто Полигон постоянно создает новых Клонированных. Они первоклассно вооружены и очень агрессивны... нам необходимо учиться.
– Вы убиваете их, Ури?
– Нет, что ты!.. Всего лишь нейтрализуем и потом высылаем...
– Высылаете? Куда же?
– Эта тайна не подлежит разглашению. Ты должен понять: Полигон– достаточно грубый уровень. Есть тонкие, очень тонкие. Я хочу пройти их все.
– Разве ты не проходил что-то подобное на Земле? Ты ведь уже был однажды наемником, помнишь?
Он не ответил, но как-то странно покачал головой.
– Послушай, Гарсон,– я поймал его правую пятерню, хлопнул по ней своей правой и, схватив морским пожатием, подтянулся, встал наконец-таки с песка. – Это ведь не сложно,– продолжал я,– окажи мне любезность... Представь, что Герд Полонски – Клонированный, и высели меня отсюда, лучше если сразу домой. Я все равно не пойму твоих забот, так уж лучше высели меня. Наверное, ты чем-то рискуешь, и эти люди тоже. Но разве здесь, в Мегаполисе, совсем нет места такому риску?
– Пойдем,– он подвел меня к одному из людей. – Грэгори, у нас есть запасной ранец, хотя бы один?
– Ни одного.
– Тогда слушай меня: я отдам ему свой. Ты поведешь его к Воронке и отпустишь.
– А ты? Что будешь делать ты? Здесь будет жарко, очень жарко!
– Это неважно, Грэгори... Я включу свой радиомаяк бедствия. За мной прилетят минут через десять, не позднее. А до тех пор успею отбиться.
– Хорошо, Урбан, я сделаю все, как ты просил.
Гарсон снял свой ранец и протянул мне:
– Это твоя броня, твой лучший друг и спаситель на Полигоне. Повинуется мысленному приказу. Его имя на одном из самых древних языков Галактики звучит так: Павшадэл Сиарх. Можешь обращаться к нему по имени. Павшадэл Сиарх проведет тебя через Воронку. Вернуть его мне обратно ты не сможешь, поэтому береги его, он – чистейшая драгоценность. Прощай, Герди, и спасибо тебе от всех нас!
– За что, Гарсон?
– Ты сам знаешь – за поздравления. Теперь идите. Грэгори, научи его пользоваться ранцем.
....................................................................
Грэгори научил меня пользоваться «ранцем». Я приказал Павшадэл Сиарху «образовать меня в центре» и двигаться со всеми рядом.
Наверное, это было самым замечательным и приятным передвижением в моей жизни: я словно бы летел, скользил над землей внутри прозрачной сферы, сверкающей по поверхности набегающими отовсюду мозаичными узорами. Я не испытывал ни малейшей тесноты и зажатости. Мне будто бы поставили под все тело упругое облачающее кресло; свежесть озона придавала бодрость; я мог размахивать руками и даже вставать в полный рост; со мной разговаривал Грэгори, его голос звучал так же естественно и ясно, как если бы мы сидели за одним столиком; я слушал шум ветра и шорох песка, потревоженного движением кустарника. Называть такое чудо «боевым обмундированием» язык не поворачивался. Совершенно ясно, что Павшадэл Сиарх был живым существом.
Внезапно я услышал тревожный голос одного из людей нашей группы:
– Грэгори, слева от нас футах в двухстах сверкнули стекляшки перископа-бинокля. За нами следят.
– Рассредоточимся и ускорим движение, в бой вступать не будем. Дадим им шанс подумать. Мы не должны рисковать здесь, нужно постараться вернуться к Урбану целыми.
– А если они ударят гранатометом?
– Рене, ты гадаешь. Давай доведем сначала нашего выселенца до Воронки. Ведь это наша задача сейчас?
– Никто не гарантирован от того, что Воронка тоже может быть окружена, даже чисто случайно. Если они увидят ее воочию, то где уверенность, что не воспользуются ею сами?
– Ты опять гадаешь, Рене.
– Я не гадаю, Грэгори, я опасаюсь: мы можем потерять свои ранцы.
– Рене, по-твоему, Урбан потерял свой ранец? Он им пожертвовал.
– Я не очень понимаю, ради кого.
– Это не твоя забота.
– Тогда я не понимаю, почему моя забота сопровождать этого человека. Он чужой для нас.
– У нас нет чужих.
– А Клонированные, они какие? Откуда я знаю, что этот человек не разведчик Клонированных?
– Вот ты о чем!
– Да, о том.
– Все так думают, как Рене? – голос Грэгори изменился.
– Нет...
– Нет...
– Нет, конечно, нет, – послышалось с разных сторон.
– Слышишь, Рене, ты в одиночестве, что будешь делать?
– Постелю себе землю.
– Что это значит?
– Останусь здесь и вступлю в бой.
– Я думал, мы команда, Рене...
– Уже нет. Я разговаривал с Правителем минуту назад...
– Ты не имел права это делать. На Полигоне нельзя обнаруживать связь с Правителем...
– Что же, я уже это сделал, Грэгори. Однако я не буду вам мешать, продолжайте свой путь.
...............................................................
То была ничем не примечательная циркообразная впадина футов сто двадцать в диаметре, притом неглубокая и даже со смещенным центром. На всем внушительном ярусе Полигона таких или подобных этому мест могло быть несколько сотен. Грэгори почувствовал мое недоумение и «зашел» в мой шар. Павшадэл Сиарх вздрогнул и резко поменял цвет своих узоров на поверхности...
– Им тоже иногда нужно общаться,– объяснил Грэгори.
– Это и есть Воронка? – спросил я.
– Она самая.
– Удивительно, как вы ее находите среди такого песчаного однообразия.
– Не мы, – ответил Грэгори со значением. – Они! Они, похоже, жили когда-то в таком мире. Мы только не знаем, кто были их первоносители, их облик нам неизвестен. Кстати, у них разные имена. Моего зовут Кавирадж Сиарх.
– Очень приятно! Скажи, Грэгори, а на Земле они еще есть?
– Не думаю. А если честно, то не знаю.
– Что ж, я буду надеяться, что есть. Хотя, может быть, мне оставить его с вами, ведь он все-таки не мой?
– Нет. Только Павшадэл Сиарх может вернуть тебя в твой мир. Если пойдешь без него, то рискуешь заблудиться и попасть к настоящим Выселенным... Скажи, почему ты уходить из Мегаполиса? Урбан шепнул мне, что ты был самым лучшим в Вавилоне.
– Вот это вечная проблема, Грэгори,– ответил я со вздохом. – Наверно, все дело в том, что я не умею быть практикантом даже у очень высокой школы. Я привел сюда всех своих лучших друзей, но у меня почему-то чувство, что я предал их. Мне нужно время обо всем этом подумать, но только не здесь.
– Что ж, иди, Герд, тебя ведь так зовут?
– Так.
Он пожал мне руку – высокий, красивый воин, а может быть, даже уже и Ангел Белого Ложа.
– Ничего не бойся, Герд. Павшадэл Сиарх любит твои мысли. Вас двое, и он никогда не бросит тебя, где бы ты не оказался!
Грэгори вышел из моего шара, а с ним и его Кавирадж Сиарх. Я подумал о Воронке, и Павшадэл медленно стал сползать к ее совершенно недвижному таинственному центру...
..........................................................
Свет вздрогнул и поплыл с нарастающим и очень знакомым гулом.
Никакой ошибки – я ехал в вагоне метро. Настоящем вагоне настоящего метро. Ехал, стоя у дверей, держась за верхний поручень. На мне был приличный вечерний костюм горчичного цвета, белая рубашка, темно-синяя бабочка, золотистый браслет с часами на руке. В боковом кармане пиджака лежала початая пачка сигарет, во внутреннем – вполне ощутимый бумажник. Я был аккуратно причесан, побрит, излучал свежий запах хорошего мужского дезодоранта, чем приводил в восторг нескольких пожилых леди, сидевших напротив. В правой руке я держал новехонький саквояж, и тем не менее, несмотря на этот деловой атрибут, все намекало на то, что я ехал куда-то проводить время, отдыхать – расслабляться, ужинать. Содержимое саквояжа я не помнил, но знал, что оно представляет для меня величайшую ценность. Я никому не назначал ни встреч, ни свиданий, но был уверен в своем маршруте, а значит, и место, куда я стремился, было мне необходимо, желанно, притягательно, паче того, оно имело для меня какой-то глубинный символический смысл, все равно что ритуал...
Поезд начал тормозить и через десять секунд вырвался из черного кабельно-рельсового туннеля на свет. На станции прогуливалось человека три-четыре, и еще один чернокожий уборщик, разматывая бесконечный электрический шнур, толкал впереди себя старенький пылесос-контейнер, напевая мелодию из джаз-рэпа. Глянув на меня, он крутнул головой, оскалился на пол-лица своей очаровательно-отталкивающей улыбкой и продолжал «пританцовывать» свою работу. Поднявшись наверх по ступенькам отключенного эскалатора и пройдя холл подземки, я наконец вышел к полуночным огням знакомой улицы... Впрочем, тогда все выглядело немного иначе и, кажется, с другой стороны... Секунду, опять уточнение: не с другой стороны, а через стекла из кабины такси. Все верно, футов через двести от метро мы повернули налево... Теперь вспомнил. Можно поробовать успокоиться. Внутренняя проекция некогда виденного пространства совпадала с внешними очертаниями. Вопрос о том, повторится ли при этом время, показался приятным и даже нисколько не надуманным. Зачем-то, зачем-то мне нужно было еще раз пройти те ощущения, перевоплотиться...
....................................................
Я закуриваю уже вторую сигарету и продолжаю ждать мгновения внутренней решимости, чтобы зайти, наконец, под неоновую вывеску «Звериных удовольствий». Я знаю, что тот, кто побывал здесь однажды, будет искать возможность вернуться... Почему? Но ведь это, как все игры, где участвуют не только ощущения, но и сам дух!.. Может быть, только он и участвует, он один, все остальное в тебе ему просто служит на разных уровнях, в разных материях и эфирах... Что-то подобное я уже видел. Почему же отказался от той игры и пришел сюда? Там бы ты мог сыграть множество сюжетов с очень сильными, очень могущественными ролями и, кстати, среди друзей. Среди любимых. Среди реальных врагов. Под защитой сильного и могущественного режиссера. Здесь тебе не найти такого... Впрочем, есть одна возможность – стать таким режиссером самому. Пробовать стать. Ты ведь надеешься, что выбрал именно эту возможность?
Я вздрогнул и выронил сигарету... Голос! Мне показалось, что я разговаривал не сам с собой... Но на мне не было мнемофона! Я оставил его в Мегаполисе, в Вавилоне XV-ом, перед самым побегом. Это правда. Правда еще состояла в том, что сегодня был мой день рождения, но никто в городе, кроме меня, о нем не знал. Этот день уже заканчивался, а я все еще чего-то ожидал... Ожидал в напряжении, в постоянной схватке с чем-то внутри себя. Я приехал к «Звериным удовольствиям» и опять не мог избавиться от постоянного напоминания, от жуткой какой-то «мигалки», которая, как шпион на слежке, все время где-то прячется, а иногда вполне четко я видел ее в перспективах моего меняющегося окружения, иногда она очень демонстративно выглядывала из-под разных предметов, иногда она прыгала прямо на стены домов или, что вообще невероятно,– на спины людей... Это становилось невыносимо...
.........................................................................
Я захожу в холл «Удовольствий» и медленно двигаюсь к стойке мистера Наутилуса. Он, конечно, на месте. Он ухмыляется, кланяется и нежно поглаживает искусственные щупальца свисающей с его шляпы маски. Я ставлю свой саквояж на пол и обращаюсь к мистеру Наутилусу. Зачем-то поправляя запонку на рукаве сорочки, я пытаюсь смотреть не прямо в его глаза, а как бы рядом, на самом деле я пытаюсь разглядеть за его спиной «арсенал» заведения. Он отвечает, кивает чуть в сторону и тоже смотрит не прямо мне в глаза, а как бы все время на каких-то проходящих за моей спиной посетителей... Я хочу привлечь его внимание каким-то вопросом, он опять кивает, опять улыбается, но вдруг весь словно бы натягивается, как швартовочный канат на корабельном приколе, и я слышу его речь:
– С днем рождения, – мистер Наутилус говорит эти слова с подобострастием, с чувством некой непонятной зависти, и я, все еще не веря в происходящее, жду его продолжения. Затормозившееся почти до полной остановки время вдруг ускоряется. – С днем рождения! Еще раз с днем рождения, мистер Гриффитс! Вы уже покидаете нас? Как жаль...
И ту я соображаю, что нужно обернуться, что за моей спиной пристроился кто-то другой. И я оборачиваюсь... Я вижу счастливого молодого человека. Счастливый молодой человек кладет на стойку маску-шляпу отчаянно рыжей лисы, что-то весело бормочет, и я уже вижу его удаляющуюся спину с забавным школярским ранцем... В какую-то секунду мне кажется, что на ранце этого удаляющегося нереально счастливого молодого человека вспыхивает ярко белым светом неизвестно откуда возникшая мигалка...
....................................................................................................................................................
– Что-нибудь будете заказывать? – мистер Наутилус – сама учтивость и любезность. – Могу предложить отличный экзотичный выбор: есть дикобразы, утконосы, белый варан, черный пальмовый гиббон, есть мадагаскарский хамелеон, пятнистый амазонский питон, сумчатый волк...
– Нет, нет, – отвечаю я. – Нет, нет, спасибо, я передумал... тем более я почти уверен, что мне... что у меня самого сегодня неплохой выбор. Вы когда-нибудь слышали о таком волшебнике по имени Павшадэл Сиарх?
– Никогда в жизни.
– И это правильно, мистер Наутилус. Прощайте.
– Прощайте... гм... извините, забыл ваше имя...
– Это неважно.
Я поднимаю с пола свой белокожий саквояж и направляюсь к выходу.
Кажется, я никогда не смогу состроить в жизни такую счастливую физиономию, как у того молодого человека по имени Гриффитс. Но это и к лучшему. Определенно, к лучшему...
Декабрь 1999 – декабрь 2001 гг.
Симферополь
Вместо эпилога
Муравей на Пирамиде
« Вам Трудно поверить в то,
что муравей это Бог?»
автор
***
«…днем я изучал муравьев. Сидя на ступеньках у парадного входа издательства «Галактика», где последнее время работал вахтером. Я только что пообедал, съев полукопченую испанскую сосиску и пару кусочков чесночного хлеба. Самый хвостик от сосиски я есть не стал, и собирался его выбросить в мусорный бачок, но тут почему-то передумал, и положил его у основания большого каменного вазона для уличных цветов. Пусть муравьишки попируют, подумал я. Время на вахте в издательстве это мое время: тут есть о чем подумать… Уже через два часа, муравьишки, совершенно потеряв голову от «щедрот небесных» пировали во всю. Я стоял, курил сигарету, и созерцал их пир…»
Из дневников Герда Полонски, писателя
***
– Ну вот и открытый космос! – Урбан Гарсон зажмурился, но лишь на несколько секунд, чтобы втянуть копчиком неприятный, как показалось десантнику, похожий на ртутный столбик термометра холодок на спине. – Как ты, зверюга?
Этот всегда добрый вопрос Гарсон адресовал своему живому модулю Киршиану Сиарху. Сиарх отреагировал тем, что запустил любимый Горсоном бархатно-синий неон на внутренность своей оболочки.
– Да, приятель, можешь не называть, с какой скоростью мы сейчас перемещаемся…
Киршиан Сиарх никогда ничего не называл. Он разговаривал цветами и узорами. Судя по плавным линиям и симметрично повторяющимся рисункам, дело шло нормально.
– Если надо, ты знаешь – подключай мою энергию… Согласен? Значит, договорились.
Киршиан Сиарх не договаривался, он просто расплавил и придал максимальное удобство «пилотскому креслу» Гарсона, одновременно создавая экран, для чего сделал половину своей сферы прозрачной.
– Киршиан, ты бравый парень, клянусь бездной! И знаешь, если бы вся икра, которую мечет наш Творец… Нет, нет, не так… Если бы каждая икринка этой самой икры обладала такими же возможностями… Всегда хотел узнать откуда вы Сиархи. Может когда-нибудь ответишь, зверюга? – ртутный столбик всех неприятных ощущений уже не выдавал ни единой отметки на своей «шкале».
– Ты знаешь, а мы чем-то похожи… М-да! Ты управляешь собой, используя мой эмофон, ноты исполняешь и приказы, как солдат. Я был солдатом в прошлой жизни… Бузотер, хулиган, грубиян… Наемник, одним словом. Все это теперь так далеко. Но видишь, и нашему «Вавилону» нужны солдаты. Так что, поздравляю тебя, зверюга, и как твой постоянный напарник и командир, присваиваю тебе звание сержанта. Отдать честь сержант!
Сержант Киршиан Сиарх отдал честь серебристой побежалостью по синему неону оболочки.
– Начнем разведку, сержант! Ух, и куда же это нас, твою маму, занесло!
Матери у Киршиана Сирха, как собственно и пола, по-видимому небыло никогда. Так считали Большие Мастера. Все Сиархи самовоспроизводились обычным делением, другое дело, что деление их совершалось раз в пятьдесят лет. А жили Сиархи долго. И служили долго. И, что примечательно, до людей они служили какому-то другому разумному виду. Проблема состояла в том, что выведать у Сиархов такую информацию было невозможным делом. На какие только ухищрения не бросались Большие Мастера… Сиархи не подкупались, Сиархи не испытывали страха, Сиархи не обладали памятью в человеческом смысле. И вообще, это не люди выбирали Сиархов, а Сиархи людей. На Земле так себя вели только кошки – наш древний вид «союзников» по освоению миров.
– Чтоб меня тут черти катали! – произнес Гарсон, почти физически чувствуя как расширяются его зрачки.
На экране, заслонив собой все обозримое на десятки тысяч километров пространство, вырисовалась открывшаяся, наконец, под светом двойной звезды, стена. Стена Пирамиды… Киршиан Сиарх вынырнул из теневой стороны этого циклопического монстра, который еще из «Вавилона» выглядел как одна светящаяся линия, уходящая в апогей, и где-то там, в апогее преломлявшейся в точке вершины, уходя такой же линией в сторону красных пещеристых волдырей близкой туманности. Только бешеные астрономы Больших Мастеров могли назвать эту красную губку с перепончатыми щупальцами «Древесной сказкой».
Пирамида закрывала собой сдвоенные светила – тяжелого белого карлика и его обычную оранжевую сестрицу с массой двух солнечных. Этот самый карлик, чертовски быстро поглощал энергию своей соседки, танцуя вокруг нее «танец надоедливого шмеля». Гарсон, не отличавшийся склонностью к излишней метафорике,после того как навсегда привязался к Сиарху, стал замечать в душе некоторую робость перед завораживающими картинами мироздания. Ясно, что солдатский юморне всегда служил приличным «дегустатором» чувств и эмоций в жизни. Киршиан определенно влиял на самокритику бывшего десантника.
И все-таки злополучные фразы о чертях сорвались с языка Гарсона еще раза три, прежде чем десантник вышел на связь с кораблем:
– Вышли на освещенную сторону. Объект в пределах прямой доступности. Предполагаю совершить пробную посадку и попросить моего друга Сиарха на время обследования модифицироваться в скафандр высокой защиты. Разрешите исполнять?
«Вавилон» разрешил. Да и кто бы не разрешил? Сам бы себе Гарсон точно разрешил. Такого даже в самых диких снах на Земле не представишь: внеземной объект, вероятно один из самых древнейших в галактике! Так ли Это? Оправдаются ли прогнозы Больших Мастеров? Гарсон не скрывал своего восхищения и гордости за себя и друга «сержанта», живого биомодуля, питающегося (предположительно) «кварковым планктоном», бесстрашного, могучего, способного веками дрейфовать в открытом космосе в поисках единственного друга, ради которого он, Сиарх, готов был бы на все, безраздельно и до конца.
***
Из архивных записей хронологов «Вавилона», ковчега цивилизации землян
«… мы были теми, кого Большие Мастера готовили не к переселению, к масштабной исследовательской работе в нашей Галактике. Нас отобрали на корабль приземлившийся в 2017 году в Канаде. Чтобы развить изначально ложную легенду в мировой Интернет была запущена информация о неком супер-конкурсе для ученых, инженеров, людей искусства о приеме их авторских проектов на участие в строительстве и открытии супетуристического комплекса с ландшафтами всей земли. С помощью специальной мнемокодировки Большие мастера также запустили в действие программу «Рекрут».
К концу 2020 года в «Вавилон» прибыло в общей сложности 25 тысяч человек, так называемых «именинников» – гениев всех направлений и способностей.
Часть земных разведывательных служб начала проводить негласное расследование относительно участия элит-ученых привлеченных к разработке проекта. В целом благодаря таланту Больших Мастеров эти расследования на 99% случаев были запутаны, заведены в тупик или замкнуты сами на себя.
В декабре 2021 года корабль «Вавилон» покинул Землю. Никакой утечки технологий Больших Мастеров на Земле не было зафиксировано, за исключением единственного случая: один из реципиентов-вербовщиков, некто Герд Полонски, при неизвестных обстоятельствах похитил из корабля биомодуль по имени Павшадел Сиарх. Таким образом, землянин Герд Полонски является и ныне обладателем технологии цивилизации Сеятелей. Тем не менее, мы не можем свидетельствовать о том, что Сиарх Павшадел вступил с Гердом Полонски в действующий тандем-симбиоз.
Спустя Четыре года после своего вылета «Вавилон» достиг намеченной цели своей
программы: объекта известного Большим Мастерам под названием «Пирамида».
Первый контакт с Пирамидой осуществил рекрут 15 уровня бывший военный наемник Урбан Гарсон, поступивший в «Вавилон» по вербовке уже упомянутого здесь Герда Полонски. Сопровождал Урбана Гарсона Сиарх по имени Киршиан.
Пирамида или Гипераквариум древнейшей цивилизации Сеятелей преподнесла исследователям землянам множество сюрпризов и загадок.
Прежде всего мы установили, что Пирамида техногенное устройство такого масштаба, что может и смогла заключить в себе целую планету. Планетой находящейся в центре Пирамиды оказалась точная копия Земли, притом с живущим на ней населением.
После того как Большие Мастера санкционировали массовый десант на Пирамиду, картина произошедших событий ошеломила нас: цивилизация Сеятелей составлявшая экипаж Пирамиды предположительно пятнадцать тысяч лет назад перемещалась по просторам Галактики в поисках новых обитаемых планет. Тогда же Сеятели после удачного биопеленга добралась до Земли. Убедившись в существовании разумной жизни на планете, Сеятели по каким-то причинам отказались от своих обычных протокольных экспериментов (в наших дополнительных томах отчетов даны описания этих экспериментов), а вместо того решили воссоздать Землю на их базовой лаборатории, Пирамиде, с помощью своих сверхтехнологий. Сеятели записали генетические коды большинства живых видов населявших нашу прародину, включая человека. Однако потенциальных бионосителей кода землян на вновь созданной копии планеты не оказалось. Опыты с разными животными зашли в тупик. Тогда часть Сеятелей решила провести масштабный эксперимент на себе и подвергла себя генетической бомбардировке, предварительно переселившись из технотаунов Пирамиды на макет-полигон Земли. Спустя примерно шесть тысяч лет после этого в работе программ самой Пирамиды произошел какой-то колоссальный сбой.
Цивилизация Сеятелей-переселенцев практически полностью скалькировало земную историю.Однако в результате сбоя программ Сеятели-наблюдатели Пирамиды погибли. Их друзья по тандем-симбиозу, Сиархи, оказались изолированным и автономным населением Пирамиды на долгие две тысячи лет. В последствии большая часть Сиархов ушла в космос в поисках других миров, а оставшаяся колония, насчитывавшая двадцать пять тысяч осталась в Пирамиде. Удивительным открытие вавилонян оказалось то, что Сиархи Пирамиды никогда не вступали в контакт с мутировавшим населением Земли по причинам нам неизвестным.
Опять-таки единственным воплощениемтандем-симбиоза на планете оказался человек по имени Гориус Гессерах и Сиарх по имени Морион. Удалось установить что Гориус Гессерах и уже упомянутый нами землянин вербовщик Герд Полонски являются носителями одного генетического кода.
Большие Мастера приняли решение о переселении вавилонян в технотауны Пирамиды.
Колония живущих там Сиархов без малейших сомнений вступила в тандем-симбиозы с землянами.
По прошествии пяти лет освоения Пирамиды, наши исследователи пришли к весьма обескураживающему выводу: связь или контакт с настоящими Сеятелями безвозвратно утрачен. Живущие на Земле-копии люди являются перерожденными существами. Их память, как представителей древней цивилизации, стерта в результате деструктивных социальных потрясений происходивших на планете за последние сотни лет. Вместе с тем, часть наших ученых убеждена, что на планете до сих пор живет представитель древних Сеятелей и это не кто иной, как симбиоз-тандем Гориус Гессерах и Морион.
Чтобы проверить эту версию Большие Мастера приняли решении о попытке вступления в контакт с Гориусом Гессерахом. В качестве контактера на Землю-копию отправлена женщина-рекрут, гениальный скульптор по имени Дива Младович с дружественным ей Сиархом по имени Миканджель…»
***
– Ты знаешь, Гор…– она тянула меня по какому-то длинному святящемуся коридору, держала за руку, и смеялась – я покорно следовал за ней и ничего не понимал.
Нет, сначала все шло по ее сценарию: ее привезли в мой дворец из южных провинций
странствующие рыцари-доминьеры. Она представилось ученицей великого Бенциануса и сказала, что возьмется сотворить мою скульптуру. Я позволил ей открыть во дворце мастерскую. Она начала работу. Я приходил к ней один раз в день. Позировал обычно полуобнаженным…И вот, сегодня произошло событие, которое не укладывается в ее легенду…Я проснулся с ней вместе в одном из наших городов на Пирамиде….
– Я была глупой, но я поняла…Ты всегда оставался только моим, только моим, даже там на Земле….Сколько бы искушений тебя не посещало, ты был моим . Ты словно бы жил моих руках…Герди!
– Постой, – я останавливаюсь и усилием воли стряхиваю с себя остатки сна, такого необычного сна…
Что со мной? Я вижу ее глаза, чувствую ее и свое тело. На мне и на ней плащи – это наши Сиархи. Но под плащами и я и она без одежды, и мы оба с ног до головы покрыты глиной, розовой глиной со странным запахом земляники.
– Откуда на нас это? – спрашиваю я.
Она опять смеется. Открывает какую-то дверь и заводит меня в темную светящуюся лишь звездами комнату. Я ступаю по абсолютно прозрачному полу, и понимаю, что пола нет, так же как и стен. Мы в космосе. Очевидно под силовым куполом. Она стаскивает с меня плащ и снимает свой…Бросает их на отсутствующий пол. И вдруг дождь… Струи теплой чуть солоноватой на вкус воды падают сверху.
–Эта глина, Гор…Мой Сиарх Микаджель сам показал мне где ее нужно было искать, уже после того как он перенес нас с тобой сюда…Ты заснул там во дворце у меня в студии, а я воспользовалась моментом. Потом я стала лепить тебя из этой новой глины и тоже заснула. Я никогда не была такой счастливой…
Я смотрю то на нее, то на звезды вокруг, дождь смывает с нас земляничную глину, и здесь я вижу чудо: наши плащи, наши Сиархи, словно бы истаивают, сплетаются… Голубоватыми протуберанцами, перьями, разводами и заключают нас обоих в сферу. И мы уже в ней взмываем в воздух. Теперь мне нет смысла ничего скрывать от Дивы…
– Значит, они нашли эту глину здесь? Генетический эликсир любви. Это они вылепили нас с тобой, Дива, как, наверное, и себя теперь…
– Я не понимаю тебя, Гор, о чем ты?
– Сиархи никогда не соединялись раньше. Это их первое слияние, их первая пара…
Она целует меня вместо ответа…
– Значит, ты все знал? Ты знал, что это может произойти?
– Яне знал, я ждал.
– Скажи, почему Сиархи не приняли других на твоей планете, Гор?
– Агрессия. Они как-то ее по-своему различают. Разве на твоем корабле у всего экипажа были Сиархи?
–Нет, Гор не у всех…
– Вот видишь. Мы послали Вавилон на вашу Землю, чтобы собрать тех, кто по чутью Сиархов был лишен этого внутреннего дефекта…
– Вы!? Вы послали корабль? Кто «вы»?
– Все те, кого приняли Сиархи на Земле.
– Ничего не понимаю! Выходит, вы сами за собой и отправили Вавилон, и сами его строили?
– Его строили Сиархи, те, которые потом выбрали вас.
– Но это замкнутый круг… Разве они могут что-нибудь создавать без людей?
– Как видишь, да. Они все побывали моими модулями в разное время. На протяжении веков они сменяли друг друга, и так поддерживали мою жизнь.
– Кто тогда они такие, Гор? Кто такие Сиархи?
– Сеятели. Настоящие Сеятели. Они выбирали нас. Теперь это произошло с вами.
– Ты так похож на одного человека, Гор… Я любила его давно на Земле, на моей планете…
– А если я скажу, что знаю этого человека, что мы с ним нерасторжимы, ты поверишь?
– Поверю… Наверное поверю… Как я могу не поверить самому могущественному существу на Пирамиде… Скажи, Гор, а если ты сумеешь настроить программу Пирамиды, что ты сделаешь?
– Я выпущу планету-пленницу. Ей нельзя больше быть в клетке. Эксперимент закончен. Той древней цивилизации, к которой я принадлежу, больше нет.
– Но ты же есть? Ты и твой Сиарх…
– Теперь уже не только мой, но и твой, Дива…
– А если бы я попросила тебя исполнить что-нибудь для нас, что бы ты пожелал?
Она любит задавать сложные вопросы. Это я понял еще там во дворце, когда она весьма искусно играла свою роль…Но ведь и я тоже играл. Я смотрю ей глаза, глажу ее по мокрым волосам и отвечаю, легко, как, если бы всегда только так и умел:
– Новую планету. Одну на четверых.
***
«…я изучал муравьев. Я созерцал их пир, и думал о том, как мы, в сущности, похожи… Я был в «Вавилоне». Я собрал там всех моих любимых друзей. Я отправил их в дальний космос. Я и был тем первым муравьем, который оказался на Пирамиде. Я позвал их туда, и они пошли. Пошли на пир. Лет через сто они освоят эту циклопическую Пирамиду и сложат обо мне легенду. И будут называть меня Большим Мастером. Что же из всего этого?
Да ничего. Сейчас уже полночь… Отправлюсь-ка я с моим другом Павшаделом на прогулку. Недалеко…. Сиарх сам выберет нам подходящий мир. К утру вернемся. Как раз к пересмене.
Дива, любимая моя жрица, ваятельница, будь счастлива. Со мной и без меня. И ты будь счастлив, Гарсон, и вы, друзья, именинники, рекруты, вавилоняне…»
Из дневников Герда Полонски, писателя
Ноябрь 2010 года
Симферополь
Бабочки и нетопыри. Мистическая повесть. Фрагмент 1
***
Они все помешаны на свете. Конечно, это их великая причуда... или пристрастие... Нет, я знаю, что одно от другого далеко не ушло, поэтому, если бы я подобрал с десяток разных определений, я бы все равно увидел их на расстоянии такой абстрактной болезненности, которая (вздумалось бы мне только применить ее к себе!) в ту же минуту принесла бы мне пальму первенства среди всех недоразумений мира сего, а заодно объяснила мне, что добровольное взаимоуважаемое умопомрачение – единственное, что может нас уравнять и по-настоящему сблизить...
Они любят свет. Безотчетно. Безбоязненно. Помню, кто-то из остроумных пещерных «висельников» заметил, что любовь к свету равносильна по своей значимости любви к смерти. Я думаю, столь сильное заявление высоко поднимает планку философской мысли всей нашей касты, приобщая ее к практикуму величайших мировых школ. Но, если в процессах всего мирового изощренный нетопыриный ум способен был разглядеть хотя бы намек на самодостаточность, то оказывается, что и впрямь существование таких парадоксальных истин, вроде любви к смерти, не нуждается ни в судьях, ни в защитниках, и что осуждение или неприятие одних принципов другими есть всего лишь некоторый весьма иллюзорный развлекательный жанр... И тогда надо отметить, что все мы (и не мы), без исключения, занимаемся этим жанром, досадуя на склонности чужаков или же приветствуя их, при свете или же без света... И делать что-нибудь другое никто из нас (и не из нас) не в состоянии...
Все-таки они любят свет, все-таки они... (или нет, – мы!), нет, все-таки они – уроды...
***
Вы спросите, как ее еще могли называть после всех этих похождений и выходок? Маньячка. Как же еще! Сегодня Офелия пошла на крайнюю меру – она заперла свою сестру в ее же комнате наверху.
– Орлет, поверь, это самое лучшее, что я могу сделать для тебя на ближайшие сутки как старшая сестра. Угонять мотоциклы по ночам, разбивать витрины в магазинах наших кредиторов и шляться по дискотекам в компании этого твоего мамонтобоя Дастина – занятие, по-моему, убийственное. Ты прости, дорогая, но и веревочную лестницу я сегодня лично отстригла за твоим подоконником. Прыгать не советую – там футов десять, а внизу бетонные клумбы... Отдыхай, любимая, утром я принесу тебе чашечку капуччино. Все остальное у тебя в комнате, даже ночной горшок... И кстати, Орлет, я положила на телефонный столик новый роман Мартина Брауна, он очень занимательный... Я знаю, ты давно ничего не читала. Но заметь, тебе следует лишь немного поскучать в одиночестве, да и помедитировать. Орлет?..
– Да, Офелия, я здесь.
– Чем ты собираешься заняться?
– После всего, что ты мне наговорила, я, конечно, займусь нанесением татуировки на бедра. Дастин подарил мне для этого классную машинку. Восемь цветов...
– Орлет?!
– Да, Офелия!
– Ты так презираешь свое юное привлекательное тело?
– Вот именно, что настолько не презираю, – отвечает с мнимой гордостью. Она скребется в дверь, прислоняясь к ней ладонями и щекой...
– Орлет, – голос Офелии с «той стороны», – прости, прости... и потом, кто из нас писаная красавица?
– Ты, Офелия.
– Нет, Орлет, – ты, ты! Я так мало вижу тебя... Я так мало успеваю тебе сообщить... Ты где-то носишься все время, а я...
– А ты ходишь на свою чертову службу, где все шушукаются у тебя за спиной... А меня любит Дастин. Да, он, как ты выражаешься, – настоящий мамонтобой, сорви-голова, но он... он и пальцем меня не трогает. А тебя лапает твой дурацкий шеф... Ты же сама мне плакалась, дура!
– Орлет?..
– Да, Офелия.
– Почему ты так жестока?
– А почему ты стала любить разговаривать со мной через дверь?
– Разве... разве я когда-нибудь это любила?! Ну, хочешь, я зайду, и мы... мы запремся вместе, так, словно нас обеих закрыла мама. Хочешь?
– И мы с тобой обе наказаны?..
– Да, Орлет, обе – ты и я. Как в детстве. Хочешь?
– Нет, Офелия, не хочу.
– Почему?
– Потому, что мамы давно нет. Потому, что я не спорю с твоими преимуществами. Потому, что ты нашла в себе силы сделаться такой, какая ты теперь – смирившаяся и нравоучительная... Оставь меня, пожалуйста, и иди к черту! Я буду слушать музыку, лежа голой на полу. Дастин рассказывает, что это может получаться круче любого секса.
– Он учит тебя таким штукам, Орлет?
– Он ничему не учит. Он живет, – понимаешь ты эту разницу, сестрица? Закрыла меня, вот и проваливай теперь!
– Орлет, – Офелия скребется последние секунды. – У меня никого никогда не будет лучше, чем ты. Исправляйся. Я еще подожду тебя...
– Катись... И не забудь про обещание: чашку капуччино утром...
***
Бабочку звали Медведица. Знатоки и ценители прибавляли к этому имени еще одно: Госпожа. Очевидно, они знали, за что. Бабочка этого не знала.
Сегодня на рассвете Ползунья подарила ей жизнь. Ползунья обитала на диком малиннике, росшем под развалинами крепостной стены очень древнего города. Ползунья Медведицы Госпожи была очень медлительна, сварлива и жадна. Правда, в один прекрасный день все ее скверные качества прекратились разом и уступили место совершенной противоположности: Ползунья ушла из мира и принялась трудиться, беззаветно растрачивая всю накопленную ею энергию. Она знала, что делает это ради Великой Любви и еще непознанной, но так сильно предчувствуемой Свободы. В ее теле в это время стали уживаться два существа, одно их которых (она сама!) все заметнее слабело, теряло привычные ощущения и как-то нежно и податливо окуналось в беспамятство, а другое – сильное, властное и стремительное в обладании своих собственных сил – укреплялось, беспощадно отбирая плоть и дыхание и всю высоту их взаимного созвучия...
Вскоре ощущение созвучия пропало, и Ползунья поняла, что полностью заключена в той, перед которой открыла она все телесные тайники и залежи, начисто, теперь уже начисто, вычерпанные.
Ползунья и представить себе не могла никакого сожаления, мысль же о том, будет ли новорожденная Госпожа испытывать к ней хоть какую-нибудь благодарность, казалась ей просто кощунственной...
Черно-зеленые глянцевые крылья с красивейшими белыми пятнами и карминного цвета закрылки Медведица Госпожа обсушила на легком утреннем ветерке. Трепет, охвативший ее при этом первом испытании, казался ей высочайшим восторгом – пресвятой и радостной мессой чистейшей всемогущественной реальности.
***
Орлет не спалось. Впрочем, как обычно. Однако ситуация с заточением забавляла ее не меньше, чем повторные проигрывания в памяти всех последних похождений. Офелия, так мало способная на авантюры и вообще на всякую аффектную «бессознанку», явно исправлялась в глазах младшей сестры. Роль тихо взбешенной тюремщицы, даже в эпизодическом плане, заслуживала уважения и участия. Правда, Орлет не нравилась только одна особенность этого участия, а именно то, что узник всегда должен оставаться в некотором пассиве.
Нет уж, если и бывают на свете какие-нибудь неубедительные заблуждения, то это как раз именно они! Орлет рассмеялась. Хорошая получилась фразочка: «неубедительные заблуждения»! Что же тогда делать с убедительными?.. А ничего... Ничего с ними не делают, с ними живут, их принимают безоговорочно, благоговейно, ими гордятся даже.
Орлет почувствовала что-то необычное в своих размышлениях. Откуда эта игра ускользающих смыслов, неужели она может доставлять удовольствие? Или таков настоящий пассив затворников? То есть он единственный предлагает побыть наедине с собой – так, как это невозможно, находясь по другую сторону заточения, – вынужденного или добровольного, – какая разница!
Вещи и предметы... Они словно бы отдаляются. Они замираю впервые, они чего-то ждут, чего-то, не относящегося к твоему прошлому отношению к ним. Они совсем не то, что ты знаешь о них... И более того – они совсем не то, что ты знаешь о себе... И это замечательное переживание все-таки твое. Ничье больше. Бери телефон и нажимай кнопки, наугад, шестнадцать раз... Да, вот перед тобой еще вазочка с кубиками замороженной воды, – возьми один и положи его себе на лобок под трусики. Так будет эффектней разговаривать по телефону...
Голос в трубке довольно низкий, но приятный, как и тот холодок, что анестезирует кровеносные «корешки» сердца твоего...
– Привет, с вами говорит автоответчик. Пожалуйста, не стесняйтесь того, о чем вы подумали несколько секунд назад. Расслабьтесь и болтайте любой вздор после звукового сигнала. Для всех, кто еще не предупрежден: в моем распоряжении сачок, охотничьи силки, капканы, траулерная сеть, багры, «кошки», магнитные ловушки, а также безотказная именная мышеловка образца 1893 года! Приятного сообщения, ваш Оливер Гораций Пол Семнадцатый...
Дальше последовал сигнал.
Орлет нашла в себе решимость не колебаться и не тратить время на переживание шока, однако кубик льда там, внизу, на «сердечных корешках», испарился мгновенно...
– Оливер, это Орлет. Я не запомнила ваш номер, потому что набрала его случайно, но мне кажется, ваша именная мышеловка сработала исправно, хотя, напоминаю, – я забежала в нее случайно и даже не от скуки. Совсем наоборот. Дело в том, что я нахожусь под домашним арестом у моей родной сестры, которая внесла залог за меня в суде... Мы с моим дружком Дастином угнали «харлей» и разбили витрину дорогого магазина, до сердечного приступа напугали продавца, и так далее... Дастин сбежал и где-то прячется. Дома его нет. Я одна знаю, где он может быть... Все это покажется вам странным, но мне некого больше просить... Не могли бы вы его разыскать в грузовом порту на Темзе, в доке «Курящий альбатрос». Скажите ему, что он – предатель, что он нарушил наш кодекс, и что я его презираю. Пусть найдет хотя бы смелость позвонить! Оливер... я не знаю, сколько вам лет, и не имею представления, чем вы занимаетесь, но почему-то мне хочется говорить вам «ты», как своему другу и спасителю!..
Орлет положила трубку, чертыхнулась и перевела дыхание. Идиотская затея. Абонент, один из нескольких миллионов... Какая чушь! Какое ему дело до какой-то глупой девчонки с испаряющимися ледышками на лобке! Тоже, видишь ли, интимные фантазии в духе начинающих нимфоманок! Но тело?!.. Тело и впрямь ведет себя как-то не по-человечески... А этот Оливер Семнадцатый, похоже, настоящий и классный псих, если таким текстом на автоответчике встречает звонки своего ближайшего окружения...
Ну все, хватит. Если тебе действительно интересно дождаться развития этого сценария, – отключись от бесполезных догадок и разных измышлений. Лежи и жди. Спать не обязательно, но приглуши свет в светильнике. Ты, конечно, посчитала оскорблением выдать себя Офелии, но далеко ли ты ушла, выдавая себя этому Семнадцатому?
......................................................................................................................................
***
Пискливая и шумная толпа влетела в пещеру на рассвете...
Разумеется, ночная охота прошла на славу – или почти на славу...
Крупноголовый сереброшерстый вожак был доволен и первым прилепился лапками к своему любимому выступу на черном, обильно обгаженном высохшим нетопыриным пометом, Царском сталактите. Теперь отдых. Ближе к ночи служивые висельники приведут ему в гарем Серую с крапинками. Девица новенькая, и, конечно, у него будет предостаточно времени оценить ее уродство... Он не торопится. Он понимает, что возрождать царские привилегии и порядки – вещь хотя и не новая, но и не быстрая...
Низложенная династия Желтобрюхих почти вся перебита. У них не осталось даже достойных самок, не говоря о служивых... Хотя благоразумные из этих последних быстро почувствовали в Сереброшерстом сильного вожака и приняли его сторону. Ему же хватило хвастливого ума оценить их отступничество: Желтобрюхие лучше разбирались в вопросах прежнего установленного этикета, пиетета, суверенитета, паритета и тому подобного бреда... Случилось однажды, он схлестнулся с приближенными Желтобрюхих в некотором щекотливом вопросе. Те настоятельно рекомендовали Сереброшерстому проследить свои родовые корни и представить хотя бы малые доказательства благородного происхождения, дабы таким образом узаконить кровожадную узурпацию. Он слабо разбирался по части наследственного права династий, а из своих предков с трудом мог вспомнить только мать, да и то по единственному эпизоду, когда она однажды унесла его малышом вглубь пещеры, откуда он не мог бы отзываться на внимание Внутреннего уха никого из собратьев. Мать не решилась просто мягко придушить его за то, что он мешал ее похотливым хлопотам... Она не захотела просто бросить где-нибудь своего недоношенного уродца, потому что тогда бы, повинуясь Внутреннему уху, он нашел дорогу обратно, или малыша-нелетуна подобрали бы сочувственные мамаши. Она поступила вернее: швырнула своего сереброшерстого выродка в лапы уготовленной ему участи... Будущего узурпатора подобрала шайка Дырявых Перепонок. Эта шайка стала его семьей на долгие годы.
Дырявые Перепонки учили приемыша отнюдь не премудростям царских интриг, а промыслам крепкого рукокрылого висельника. Из всех ритуалов лучше всего он усвоил обгаживание головы побежденного противника. По правде говоря, гений честолюбия им не владел вовсе, однако в качестве врагов Сереброшерстого поперебывало превеликое множество нетопыриного народа, начиная от нареченных братьев воровской семьи и кончая князьями Желтобрюхой династии. Примечательным достоинством вожака-уродца было то, что его не расслабляла ни власть, ни лесть, ни домогательства блудниц. Жатва его побед не кружила ему голову. Его огромный гарем все расширялся, а количество желающих услужить исчислялось тысячами, но он не воспринимал эти тысячи как свою армию. От его неистощимого хищничества веяло какой-то неизменно-надменной наводящей ужас пустотой. Деспотической пустотой. С этим ореолом и в этом состоянии он стал превращаться в страшного царствующего пророка...
***
Поистине, ну кто мог всерьез пострадать от его романтических настроений? Какая чушь. И все же некоторая часть его знакомых – людей преуспевающих, удачливых в бизнесе, а проще сказать, пожелавших так запрограммироваться, – утверждали, что те дозы мечтательности, которыми Оливер «доброумышленно злоупотреблял», могли бы напрочь свести усилия доброй половины всех законопослушных семейных граждан города. И причина тому, как должно понимать, – природная невостребованность романтизма, его предательская сущность. Предательская потому, что любой романтик рано или поздно вынужден предавать свои идеалы и спускаться на землю. Хорошо, если он при этом разбивался вдребезги, а если выживал?.. Вывод, однако, следовал однозначный: романтизм, может быть, болезнь и приятная, но требующая неусыпного самоконтроля в любом возрасте, в любой ситуации. И, кроме того (это был их главный непробиваемый аргумент!), ресурсы любого чувства и мироощущения исчерпаемы в принципе. Не стройте вечных планов, и тогда вам не придется страдать от частых поражений...
Моралисты! Моралисты... Они все взвесили, все поняли, все рассчитали! Они знают заранее, где им нужно пересаживаться с велосипеда на комфортабельный «ролс»; они свято веруют в то, что сумели так организовать собственную и чужую жизнь, что она от этого становится более предсказуемой, менее опасной, более настоящей, менее хаотичной, более достойной, менее зависимой... Более-менее... Более... Менее. Всегда и всюду – более-менее. Вот они – разновесы морали! Пользуйтесь ими и вводите друг друга в заблуждение. Вы застрахованы. Более-менее...
Оливер прослушивал запись на автоответчике уже в пятый или шестой раз. В шестой или седьмой... Да, он сам придумал для друзей эту чудодейственную ловушку и теперь не верит, что она сработала, и в нее попалось... поселилось нечто особенное. Голос! Чужой, незнакомый, доверившийся среди ночи, среди огромного спящего города... Телефон, естественно, записал номер абонента. Теперь можно просто сделать ответный звонок. Просто? Разве это просто? Она просит найти какого-то ее парня в доке и сказать ему, что он – предатель. Просто. Просто передать ему ее слова. Стать связным. За что? За возможность слышать ее голос еще много раз, держать ее голос в магнитной ловушке сколь угодно долго. Вечность. Боже, какое чудо! Какое это непростительное чудо – Вечность!
В дверь постучали...
Оливер вздрогнул. Отец. Конечно, он, кто же еще. Решил сам спуститься со своего чердака. Навестить. Не случилось бы с ним очередного приступа! Чего доброго, опять придется использовать калипсол. Последний раз это было?.. Да, неделю назад. Оливер едва успел отправить вновь прибывшего «гонца» в обратное путешествие... Впрочем, обратное или какое-то иное, – это обстоятельство могло запечатлеть только само раздвоенное сознание бедного Горация Гордона.
Оливер расспрашивал его и, кажется, убедился, что рецидивов больше не повторялось: отец продолжал мирно заниматься своей любимой работой – переплетал и реставрировал старинные фолианты. Оливер разрешил ему даже вести дневник. Теперь он подумал, что такое попустительство оказалось-таки лишним: Гораций Гордон Пол Шестнадцатый стоял в дверях, наряженный в желто-черную мантию, с заплетенной косицей на голове и большой платиновой серьгой в левом ухе. В глазах «родственной особы» метались те самые знакомые беспокойно-повелительные огоньки. Ну вот, теперь готовься к худшему, – подумал Оливер и, пропуская отца в комнату, отступив на шаг, отвесил родителю приличествующий моменту поклон...
– Как ты понимаешь, мы сегодня не одни! – голос Горация Гордона, разумеется, отличался от голоса известного лондонского библиофила и книжного реставратора. Это окончательно убедило Оливера, что все симптомы «прихода Гонца» наличествуют в исключительной достоверности.
Шутки в сторону! Игра должна быть сыграна. Вопрос только в том, до какого момента.
– Кто же у нас в гостях, отец? Представь меня... Я бы хотел удостоиться чести лицезреть означенную персону...
– Ты смеешься, Оливер! Ты прекрасно знаешь, что Посланник сам не может предстать перед тобой... Ушан, познакомься... Оливер Гораций Пол Семнадцатый, мой сын, принц крови и законный наследник... Оливер, это Ушан Белозубый, вассал моего покойного царственного брата, твоего дяди, великомученика Когтереза Участливого!
– Как мило... гм, гм, мистер Ушан, вам, очевидно, немало пришлось рисковать, прежде чем вы добрались до нашей скромной резиденции?
Лицо Горация Гордона Пола Шестнадцатого кисло поморщивается...
– Ну и глупые же вопросы ты задаешь, Оливер! Прошу тебя, не позорь меня, а лучше налей нам чего-нибудь с Ушаном из моей коллекции... О, нет! – голос отца плавает, радужки глаз закатываются, он начинает бесцельно блуждать по комнате. – «О нет, мой принц, о нет, божусь клятвой святых висельников!» Скорей, дай мне выпить... Ушан, ты бы мог не так сильно лягаться в моей несчастной голове... Давай присядем. Поверь, я тоже хочу выслушать твой рассказ, но прежде... О, нет!
– Кто из вас двоих сейчас говорит «о, нет»? – спрашивает Оливер и направляется к шкафчику бара.
– Не я... «и не я», – отвечает Гораций Гордон, мгновенно выпрямившись. – Не мы! – и вдруг заливается искрящимся смехом. – Какое замечательное слияние, ты только присмотрись, Оливер!
– Я уже присмотрелся, Ваше Старшее Высочество. Вы бы действительно присели – все-таки церемония. А вы вместо этого бегаете по комнате... Мистер Ушан, ваш визит, разумеется, сильно обрадовал моего отца, но вы как-то неуместно беспокойны... Вот ваш виски.
– Нам двойную порцию, будьте добры!
– Я догадался, – Оливер протягивает бокал Горацию Гордону Полу и одновременно незаметным движением прячет в правый карман домашнего жакета небольшой пластиковый пакет.
«Шприц и ампула с калипсолом... В ампуле – кубика три... Вообще-то, это предательство –держать такой «камень» за пазухой, но с ним мне будет спокойнее. Будет?.. Почему мне должно быть спокойнее с этим?! Бедный отец!.. Посадил его на наркотики. Какой ужас. Но разве не ужас то, что с ним стало происходить? Все же я не хочу отдавать его психиатрам. Я сам должен разобраться в происходящем. Сам...» – Оливер снова почувствовал что-то неприятное в своих мыслях.
«Я двуличен. Я рассуждаю, как безобразная двуличная скотина! Разве я не люблю отца? Разве я не могу любить его просто настолько, чтобы элементарно считать его новоявленную болезнь обыкновенными стариковскими фантазиями?.. Да, я двуличен. Ведь с самого моего детства он был для меня бесподобным примером романтика и чудака. Я всегда принимал его игру, потому что она была увлекательна и много интереснее того, что окружало меня в городе, в этой «более-менее цивилизации»... Почему же я так изменился? А он? Наверняка он просто очень затосковал, мой добряк-книголюб. Одиноко ему со мной. Господи, и откуда у него эта желто-черная мантия?.. Да, все просто. Просто... Я – двуличное равнодушное отродье. Семнадцатое по счету. Кстати, почему семнадцатое? Потому что я это принял – эту часть нашей игры, – давно принял. Она мне импонирует и льстит. Она нравится моим друзьям. Боже мой, так что делать с этим Ушаном Белозубым? А с собой?.. С собой что делать? С этим двуличием, с этим камнем за пазухой?..»
– Мистер Ушан, – начал Оливер с проникновенностью в голосе, – если теперь вы чувствуете себя более спокойно, я, думаю, разделю мнение моего отца, что пришло время выслушать ваш рассказ о тех злоключениях, которые творятся в королевстве нашего покойного дяди Когтереза Участливого. Кстати, Ваше Старшее Высочество, если я ничего не путаю... ведь это прошлый посланник поведал нам историю о том, что всю власть в нашем далеком отечестве узурпировал какой-то уродливый выскочка по прозвищу Сереброшерстый? И нас с вами призывали вызвать этого неуемного плебея на политическую сатисфакцию?.. Какие же сейчас произошли изменения в обстановке и расстановке сил, мистер Ушан?
– «Изменения!.. О, да! Иногда мне кажется, милорды, мы глядим в глаза самой неотвратимости... Сереброшерстый, больше известный как Гладоумок, по прозвищу Гадливый, – великий разрушитель Иерархии. Он – сумасшедший, не имеющий себе равных по размаху и цинизму! Все традиции Висельного королевства пущены по ветру... Да, он циничен. Он ни в чем не повторяет опыт своих предшественников – самозванцев, желавших только личного благоимства... Его гарем, милорды, насчитывает тысячи самок, но это страшный гарем: сборище уродов и калек. Он их боготворит... Это так странно, так странно, милорды!.. Он – или святой, или исчадье неведомого порока. Но мы предполагаем худшее... Гладоумок – между пороком и святостью. В это трудно поверить, милорды, но он действительно объединяет эти две крайности. Он – не диктатор, милорды, он – посланник, непостижимый перст судьбы! Когда наш народ поверит ему окончательно, уже будет поздно... Вот почему мы считаем, что Гладоумок должен быть уничтожен – ритуально уничтожен. Он – преступник и для Иерархии, и для Хаоса. Он – преступник, потому что лишен идеалов преступности, так же, как и идеалов религиозности и царственности. Он – химера, милорды, величайшая химера абсурда! И он – ваш враг... бездарный до гениальности, косноязычный до пророческой проникновенности!» – последние слова Гораций Гордон – Ушан выдохнул, как перегретая паровая машина выбрасывает струю раскаленного пара, благо, что не горючего!
Впервые от общения с «гонцами» отца Оливера охватил не испуг, а смятенный страх. Нечто подобное мог бы ощутить любитель-ныряльщик, ступивший на мостик запретной высоты, – рассеянное облачко этого чувства вспыхивает на затылке, сжимается в пульсирующий шарик и медленно опускается на крестец. Устойчивый и «голодный» дух страха ничего не излучает. Он может только насыщаться, опустошая своего носителя изнутри... Реакция была безотчетна: личинка в мякоти еще зреющего плода, камень за пазухой, – шприц в кармане...
«Это слишком серьезно... Это – не театр чудака и не болезнь психики. Это возможно понять, только включившись, став на место того, кто этим обладает. Как поступить?.. Перестать быть болваном цивилизации с вечной химией в башке и продолжать игру с радостным ужасом, с веселящей тоской?.. Неужели? Неужели я могу?..»
– Отец, – голос Оливера звучал надтреснуто, хотя Его Младшее Высочество и пытался не выдавать своего необычайного волнения, – я недостойно призывал тебя к соблюдению королевского церемониала, прошу простить меня... Однако, если сведения мистера Ушана Белозубого обладают такой высокой ценностью для тебя и принимаются безоговорочно, то каково твое суждение относительно моего места в происходящем?
– Все просто, Оливер. Ты тот, о ком мы думаем как об исполнителе приговора. Да, да... Ты еще молод и многого не знаешь, но ты должен вернуть Висельное королевство нашей династии. Это долг, сынок, долг, который рано или поздно догнал бы тебя!
– Ты хочешь... Ты считаешь, что я должен совершить ритуальное убийство этого самого Гладоумка, как его там... Гадливого?.. Ты хочешь, чтобы я?..
– Именно, Оливер, только ты.
– Но, отец... да простят мне эти слова уши мистера Ушана, я сомневаюсь в подлинности той картины, которую он нам представил... Нет никаких доказательств, никаких подтверждений...
– Разве опала нашей семьи не главное подтверждение?
– И все же, все же, Ваше Старшее Высочество! Вы вспомните предыдущего посланника... Он был у вас две недели назад...
– Затрудняюсь вспомнить... Помоги мне. О чем тогда шла речь?
– Все о том же, отец... но тогда ты гордился своей опалой. Ты проклинал трон и всех, кто когда-либо боролся за обладание им. Ты называл себя частным лицом и был без мантии...
– Оливер! – лицо Горация Гордона побелело. Он подошел к сыну вплотную и заглянул ему в глаза с угрюмой пристальностью. – Оливер! – он говорил так, словно звал кого-то из-за невидимой загородки.
– Да, папа, я слушаю...
– Оливер... Без мантии это был не я!
– Папа, по-моему, ты устал. Давай отправим мистера Ушана Белозубого восвояси. Ему не следовало беспокоить тебя. И вообще, его появление не нравится мне...
– Мне тоже, – ответил Гораций Гордон тихо и снова позвал: – Оливер!
– Я здесь, папа...
– Посмотри-ка, что у меня в левой руке...
В левой руке Гораций Гордон Пол Шестнадцатый держал среднего размера «магнум». Оливер молча попятился. Такого «кролика за подкладкой» он не ожидал.
.................................................................
– Сынок, в прошлый раз у меня этой штуки в руке не было?
Оливер нервно рассмеялся.
– Нет, отец, не было...
– Я так и думал. Стало быть, это он, наш посланник, защищается...
– Защищается?! От кого?
– От тебя, сынок.
– Чушь! Чушь, отец!.. Вы с ним в сговоре, или... или ты просто кукла в его руках. Он начисто лишил тебя воли. Положи пистолет, умоляю тебя. Брось его на пол...
– Нет, Оливер.
– Нет?! Что значит – нет? Не собираешься же ты стрелять?
– Я-то нет, но он... он может нажать курок.
– Что ты хочешь от меня? Чтобы я отправился в какое-то несуществующее Висельное королевство? Бред, воспаленный бред! Я и с места не сдвинусь...
– Ошибаешься, сынок... у нас нет другого средства уговорить тебя.
– У нас?!. Вот! – закричал Оливер. – Вот вы себя и выдаете, Ваше Старшее Высочество!
– Считай как хочешь, но ты скоро сам убедишься в нашей правоте. Скоро, когда окажешься там, на родине. Собирайся, у тебя нет выбора.
– Господи, – Оливер, сцепив зубы, стукнул себя кулаком в лоб. – Господи... ведь не снится же мне этот кошмар?!
– Еще нет, – голос Горация Гордона был полон угрожающей мертвенно-холодной решительности.
– Хорошо, – Оливер чувствовал, что сдается. – Хорошо. Я готов. Допустим, я готов... Вот, собрался. Что мне делать, спроси у своего дражайшего посланника?
– Достань то, что припрятал в правый карман.
Оливер вздрогнул. Неужели он заметил? Неужто все рассчитал наперед? Но почему – «он»? Может быть, в самом деле, – «они»?
– Надеюсь, сынок, шприц у тебя стерильный? – издевательски-циничный вопрос поверг Оливера в шок.
– Стерильный! – огрызнулся он. – Стерильный, как все в этом сумасшедшем доме...
– Сколько кубиков препарата в ампуле?
– Три. Три кубика...
– Что ж, три... На твой вес, я думаю, достаточно. Готовь себе инъекцию, Оливер.
– Но, отец, послушай...
– Никаких возражений мы больше не потерпим. (продолжение следует...)
Фрагмент 2
***
Ах, что же могла знать обо всем этом огромном мире жалкая сварливая Ползунья, изо дня в день тащившая свое ненасытное мохнатое тельце по ветвям и листьям дикого малинника! Сама ее жизнь представлялась Медведице Госпоже тенью ужасающего самоограниченного рабства. Разве это привязанное, лишенное малейшей грации существо способно было предаваться мечтам и вообще иметь что-либо заветное в голове, вооруженной только мощными резцами и челюстями? О, наверное, эти орудия не прекращали своей методичной работы даже, когда Ползунья спала... Впрочем, умела ли Ползунья спать и видеть сны? А если да, то какие?
Что могла знать она о таинствах грядущего перерождения? Неужели где-то там, в утробе своего вечного голода, неведения и страха одинокая душа гусеницы могла изваять сколько-нибудь окрыленный образ ангелицы, пьющей нектары из чудесных душистых чашечек, в обилии расставленных на зеленых пирах лесостепи?! О нет, нет, ведь не может быть иначе, не может быть, чтобы их связывала только одна трансформированная беспамятная плоть. Могила плоти!
Медведица Госпожа наслаждалась своим совершенством. Она наслаждалась даже этими короткими, забавно-далековатыми мыслями о Ползунье.
Ах, родство... Это что-то по-настоящему милое, для приятного душевного созерцания. Но не глупость ли это также настоящая – испытывать самогубительную тревогу за место, которое тебе уступили, когда бы самим этим местом не была вся твоя жизнь?!
Медведица Госпожа продолжала свой грациозный воздушный аллюр над факелами степных маргариток.
В полумиле от нее, в одном из промежутков древней каменной кладки крепостной стены, чуть поодаль от пышных зарослей дикого малинника, сухой нитяной трубочкой покоилась вскрытая колыбелька-кокон – все, что осталось от материальных трудов и забот неуклюжей толстухи Ползуньи...
***
Офелия приготовила на кухне свое любимое лакомство – абрикосово-ананасовый коктейль, вытащила из холодильника пару запечатанных ореховых тостов, все это поставила на катящийся столик и вышла в гостиную.
Ужасно не хотелось отправляться к себе в спальню, да и вообще подниматься наверх, зная, что Орлет там заперта в комнате, и что ключи при этом, ключи, которыми никто раньше в доме не пользовался для целей насильной или добровольной изоляции, - у Офелии в кармане халата, и будут там находиться, видимо, до утра.
Телевизор вещал беззвучно. На экране кто-то беззвучно и медленно спаривался. Действо не меняло ракурса: камера статично снималасвященный процесс сверху...
Офелия вспомнила о книге, оставленной здесь вчера. Книга лежала на диванчике раскрытыми страницами вниз под большим махровым полотенцем. Орлет, конечно, не взялась бы читать такое никогда: иллюстрированная энциклопедия животных, Лондонской академии, том третий «Насекомые мира»... Кстати, к вопросу о спаривании: почти в каждом описании присутствовали те или иные подробности из этой милой области. К чести натуралистов всех времен и народов, они старались проследить «венерин комплекс» несчастных земных тварей в полном соответствии с интересами науки, идиотская претензия которой на «зооинтим» выдавала неизживаемые комплексы самих исследователей и классификаторов.
Офелия поймала себя на том, что и сама уже давно выступает в роли такой бессознательной классификаторши... и ей это занятие нравится. Собственно говоря, нравится ей нечто отдельное в этом занятии – медленное преодоление брезгливости ко всему уродливому. Поэтому и энциклопедия насекомых… Поэтому и любимое лакомство рядом, и ореховые тосты, и все, – соединяется в некоторый соматически-вкусовой видеокайф...
«Я порочна. Да, я порочна, – размышляла Офелия, перелистывая бесконечною череду фотографий увеличенных субъектов хитинового племени. – И мне легко в этом признаваться... Легко заглядывать в самое сердце... Легко находить в себе любые изъяны... Но мне так же легко их маскировать и чувствовать, что я при этом уязвлена... Орлет делает вид, что знает обо мне абсолютно все, но на самом деле жутко боится остаться со мной наедине. И разговор через закрытую дверь, между прочим, это ее способ общения, а вовсе не мой... Сегодня это выяснилось окончательно. Она в тихом восторге от моей затеи закрыть ее в спальне... Ключ у меня в халате, но этот ключ открывает дверь только с одной стороны! Я не войду в ее комнату раньше, чем она не отомкнет ее изнутри... Боже мой, что же с нами происходит! Когда это началось?..»
Офелия вздрогнула от какого-то неясного звука, раздавшегося позади нее. Кто-то быстрой походкой со стороны дворовой аллеи прошествовал по дорожке, мощёной мраморными плитами, и остановился у парадной.
Темный силуэт высокой фигуры нарисовался за матовыми стеклянными переборками двери.
– Что за глупые шутки! – крикнула Офелия. – Кто там? Мы никого не ждем... Отвечайте, кто вы и что вам надо? Имейте в виду, дом под сигнализацией...
– Не дразни честных рокеров, Офелия. Уж я-то знаю, что никакой сигнализации у тебя и близко нет. Открой мне, слышишь... Здесь тот, кого ты так недолюбливаешь.
– Дастин?!
– Он самый, Офелия. Он самый.
– Зачем ты здесь? Имей в виду, Орлет я тебе не позову, даже не рассчитывай. Достаточно ты натворил для двух дней.
– Послушай, сестрица, ты, наверно, не понимаешь, с чем тебе предстоит смириться, так что лучше открой. Мне тоже не будет так страшно, если ты это сделаешь добровольно.
Офелия растерялась... «Он говорит правду, какую-то темную правду... С чем я должна буду смириться? В его голосе и угроза, и безнадежность... Откуда, откуда такой холод? Он не похож на того Дастина, которого я знала. Тот не умел приказывать. Тот был глупее...» – руки Офелии сами собой проделали все манипуляции с дверными замками.
Он не ворвался. Он подождал, пока она отступит в сторону, пропуская его в холл. Он был одет совершенно не по-рокерски: никаких черных полурваных джинсов, кожаных наколенников и запястных шнуровок с шипами, – темно-зеленая клетчатая рубаха-шотландка и серые вельветовые брюки... Только волосы на узелке и небритость та же.
– Ты не похож на сбежавшего от полиции, – сказала она. – Где теперь тебя носит?
Он не ответил. Обошел холл без всякого видимого интереса, остановился у столика с «яствами», ухмыльнулся, оценив «достоинства» немого фильма на экране, присел на корточки, пролистал энциклопедию насекомых, снова встал, вытащил из заднего кармана брюк небольшую пачку купюр, бросил деньги на диван.
– Это возмещение за твои хлопоты с Орлет. Шесть тысяч фунтов. Деньги настоящие. Сумма залога. Даже больше. Можешь убедиться...
Офелия могла убедиться только в одном - ее шок нарастал с паническим холодком...
– Деньги настоящие, - выдавила она, едва решившись сдвинуться с места. – Но ты, какой ты?
– Я – Дастин, – ответил он и как-то странно уставился в потолок. – Пока еще, – добавил, – пока Дастин... Где Орлет? Мне нужно сопроводить ее.
– Сопроводить?! – Офелия почувствовала, как у нее мгновенно пересохло во рту. – Ты уверен, что употребляешь верные выражения? Что значит «сопроводить»? Куда?
– Это тебя не должно интересовать, сестрица. Ее призывает одна важная особа. Я не имею инструкций тебя в это посвящать. Сходи за ней.
– А если не сделаю этого?
– Тогда я свяжу тебя. Просто свяжу.
– Просто свяжешь?
Он подумал. Снова ухмыльнулся.
– Ну, хочешь, не просто... Я ведь предлагаю тебе самый короткий путь, подумай, сестрица...
– Самый короткий путь в другом, Дастин.
– Правда? Вот не знал... Ну предложи его.
.................................................
- Ты возьмешь меня вместо Орлет. Это и есть другой путь. - Офелия определенно чувствовала в себе невыразимое нарастающее трепещущее согласие со всем происходившим. Ничего похожего на моральную защиту сестры и принесения себя в жертву новых обстоятельств. Просто, только что, с приходом нового незнакомого Дастина, начались события не для Орлет...
Дастин молчал, прибитый столь неожиданным предложением, если не сказать - откровением. Взгляд его соскользнул сначала с потолка, потом с телевизора, потом с книги. Взгляд его остановился на собственных кулаках, зажатых между колен, когда он сел на диван и весь напряженно подался вперед. Он больше не ухмылялся. Он чувствовал то же самое - согласие с происходившим. Быть может, даже с тем, что кем-то навязанная ему роль впервые показалась ему интересной, понятной и оправданной. Он не сделал ни одного лишнего движения, ни в чем не ошибся, нигде не переиграл...
– А ты достаточно безумна, сестрица! Ты ни в чем не уступаешь Орлет или даже превосходишь ее...
– Но ведь я не гоняла с тобой на краденом мотоцикле!
– Сегодня у меня машина, – ответил он, задумавшись.
– Что, тоже краденая? – Офелия улыбалась.
– Нет, нет!.. мне дали, то есть одолжили... она там, недалеко от дома.
– Значит, мы сейчас к ней пойдем. Ты только подожди меня минуту. Я поднимусь наверх, чтобы отомкнуть дверь в спальне Орлет... – Офелия помедлила, а потом добавила то окончание фразы, которое ее так удивительно искушало, и, верно, не зря: – с моей стороны!
***
Об этой особи Гладоумку сообщили, что у нее какой-то особенный врожденный дефект, который исключает детородность, однако-де создает возможность испытать нечто уникальное. Царствующий пророк принял подарок почти с интересом, велел тотчас своим записным грамотеям-висельникам не позднее как через три дня предоставить ему подробнейшее описание дефекта и его «эффекта», далее особи этой приказал отвести место среди первых своих избранниц, исправно кормить, потчевать деликатесами и всячески баловать, поддерживая дефект в «нормальном состоянии».
Назвать Сереброшерстого, даже за глаза, извращенцем никто не решался, ведь он проявлял сердоболие, собирая живую коллекцию из ущербных.
По временам ритуал коллекционера проходил по одному ему понятному сценарию: Гладоумок с открытым презрением высмеивал уродов, но тут же принимался восторгаться ими и своим же презрением, делая это так, словно имел дело с чувствами, глубина и святость которых подобна коленопреклоненному раскаянью. Такие контрасты приводили в замешательство приближенных. Те просто теряли голову, не зная, петь ли ему осанну, или, не сходя с места, проклинать последними словами. Но проходило время, и росла Коллекция, и менялось окружение Гадливого нетопыря...
Пасьянс из увечных и юродивых, изощренных гениев «пола» и «потолка» (в смысле – интеллекта) и их органических разновидностей, – пасьянс этот раскладывался ежедневно, подкрепляя якобы некую декларацию Гладоумка: «Свобода цинична... Когда вы устанете от всех страстей своего непрекращающегося самоутверждения - вы найдете способ, как удавить друг друга. И вы сделаете это на моих глазах. Будьте свободны, висельные соплеменники! Отныне и для вас нет запретов и нет закрытых дверей!»
Судить о том, где и когда была высказана Сереброшерстым эта мысль, изобличающая его «истинную» пророческую преемственность – вопрос, касающийся летописцев бывшего королевского двора, однако именно в таком виде она была доведена до народа, и в таком виде служила приманкой для большинства досягнувших на какое бы то ни было единоборство или примирение с личностью узурпатора....
Но вот пришел тот из Желтобрюхих, в глазах которого, через поволоку смятения, светился холодный вызов. Желтобрюхий был молод, однако ни природная сила, ни королевская стать не выдавали в нем претерпевшего бойца... Гладоумок оценил это сразу и... (вот это-то и надломило нежданного визитера еще больше) распростер ему, как говорят, «объятья своих перепонок», изрядно меченых зубами и шипами соплеменников...
« – Хочется знать мое отношение к тебе, господин опальный наследник престола? Кстати, сколько вас, Желтобрюхих, на самом деле? Я, признаться, думал, что гораздо меньше... Возможно, я ошибался. Но сколько бы ни было! Так вот, об отношении... У меня его нет. Представь себе... Каждый несет в себе столько свободы, сколько имеет от природы. Несколько поколений ваша династия заботливо лепила свою великолепную гору дерьма, на которую всечасно и с великим почетом громоздила одного холеного висельника... Вам был понятен процесс воздвижения этой горы... Она символизировала могущество тех, кто лепил ее и занимал места. У меня есть только одно серьезное отличие от вас. Хочешь знать, какое? Это просто, господин опальный наследник... Мне плевать на могущество. Какой 6ы стороной оно ко мне не поворачивалось, какой бы стороной не пыталось обольстить... А твое место я занимаю лишь потому, что степень моей природной свободы намного выше, чем у большинства! Но я скорблю... Да, я скорблю притом, господин опальный наследник. А знаешь, почему? Потому что моей свободе земля не может предложить более достойного места, нежели эта самая царская гора дерьма… Посуди, разве я не в ужасном положении, я, с моей искренностью и открытостью всем, разве я – не самое сверхстрадающее существо на свете? Разве я могу воспитывать себе так называемых «преемников»?.. Разве я могу хоть кому-нибудь доверять? Нет, нет и нет! Что скажешь, Желтобрюхий?»
« – Только то, что должен убить тебя, Гладоумок.»
« – А кому ты это должен? Ты размышлял над этим покушением, ты не спал по целым дням, вынашивая свой план, ты выстраивал цепочку событий?! Я спрашиваю, ты это делал? Ты это выстрадал, заслужил, я спрашиваю?.. Ты пробирался через охрану, подкупал смотрителей дворца?.. Нет, конечно, нет... Ты пришел ко мне беспрепятственно. Никто тебе не помешал. Никто и ничто. А хочешь знать, почему? Потому, что ты никому ничего не должен. Не будь марионеткой, открой глаза...»
« – Ты слишком много болтаешь, Гладоумок. У меня нет времени выслушивать твои полубредовые мудрости... Лучше приготовься к своему последнему часу!»
« – Я всегда готов. Это как раз и есть высшее измерение моей свободы. А ты нет, ты не готов?»
« – Что я не готов?»
« – Чувствовать то же самое. Ну подумай, подумай как следует, Желтобрюхий... Посмотри на себя и посмотри на меня... Видишь разницу? Ты видишь ее, я знаю. А теперь представь, что ее видят еще сорок тысяч моих братьев! Мне незачем отгораживаться от них, мне не нужны двойники, чтобы обманывать заговорщиков. Ты называешь меня узурпатором... Что же я, по-твоему, узурпировал? Ваш династический домашний горшок?.. Не думал ли ты, Желтобрюхий принц, что в твоем поганеньком королевстве впервые установилось хоть какое-то подобие справедливости? Не думал ли ты, что такой удаче нет цены?.. Нет цены, понимаешь! А твоя попытка судить меня и приговаривать - это тюрьма твоей душонке! Тысячелетнее заточение! И никакой религии не выкупить тебя из него... Посмотри же на меня, самоубийца! Кто твоя жертва? Какова твоя жертва? Тебе кажется, что она одна, а на самом деле - все сорок тысяч братьев. Сорок тысяч любимых ничтожеств! Ты думаешь, они будут любить тебя, доверять тебе и продолжать мостить пьедестал кумира?! Нет, Желтобрюхий, ты еще не познал вкуса скорби, подобной моей! Уходи. Ты не можешь причинить мне вреда. Уходи, как пришел. Однако знай, когда кончится мое время, и ты вернешься, тебе уже некем будет править в Висельном королевстве. Я обещаю. Только когда ты это увидишь и поймешь, только тогда мы можем оказаться рядом. Прощай!»
Желтобрюхий отступил. Поволока смятения в его глазах окончательно победила. Она победила даже его статную фигуру, пригнув ее, заставив опустить полы рукокрылого плаща. Правый коготь опального принца венчало серебряное навершие – «ритуальный чехол»... Теперь это оружие было бесполезно. Желтобрюхий клыками стащил навершие и швырнул его в пропасть над головой...
« – Кто бы ты ни был, Гладоумок, но я оставляю за собой право почитать тебя своим недругом, даже если мы когда-нибудь окажемся рядом.»
« – Будь осторожен, Желтобрюхий».
« – Ты тоже».
***
Они разговаривали через дверь из темного бронированного стекла. Он непринужденно сидел на ступеньке лестницы, светил фонариком и докуривал свою вторую сигарету. Она выглаживала лицом и руками холодный глянец отгороженной ночи.
– Ты держишь меня в этом доме уже девятнадцать часов, негодяй! Ты обманул меня. Зачем ты все это придумал?.. Нет никакой важной персоны и не будет! Ах, я дура, я просто дура набитая, что поверила тебе. Здесь нет даже нормального телефона. Что ты сделал с Орлет, придурок, отвечай?..
– Опомнись, сестрица! Ты сама уговорила меня взять тебя вместо нее. Разве тебя что-то стесняет? Весь дом в твоем распоряжении. Там внутри так много интересного... Клянусь, если бы я был на твоем месте, я бы... Я бы набрался терпения и не спешил расстаться ни с одной минутой моего ожидания.
– Не ожидания, а заточения. Отвечай, что с Орлет?
– Неужели ты думаешь, что с ней может что-то случиться?.. Нашла деньги, которые ты оставила на кушетке, и кутит сейчас в какой-нибудь компании. Ей вообще плевать на тебя, сестрица.
– Не смей! Не смей, слышишь, ты!..
– Ах да, прости. Конечно. Она уже объявила тебя в розыск. За поимку твоего тела назначено вознаграждение в размере шести тысяч фунтов. Именно столько мне и будет причитаться, когда верну ей твое тело.
– Ну хорошо, Дастин, хорошо... Я оценила твой сарказм. Но теперь, когда наши роли сыграны, и довольно неудачно, - выпусти меня отсюда. Я хочу домой.
– Уже не могу, Офелия. Твой спаситель прибудет с минуты на минуту.
– Спаситель?! – она взвилась в новом приступе возмущения и досады. – Ты ничего не перепутал в названиях?
– Нет, абсолютно, нет! – ответил он, закинув руки и потягиваясь. – С минуты на минуту. Я, собственно, пришел тебя предупредить. Все только начинается, сестрица...
– Ах, так! Ты, значит, пришел меня предупредить... В таком случае предупреди моего спасителя, что когда он вернется в дом, первое, что я сделаю – это разобью какую-нибудь первую попавшуюся этажерку о его голову!
– Не вздумай, сестрица! – он подскочил с места. – Ты ужасно навредишь себе этим. Постой, слышишь, куда ты?..
– За этажеркой.
Дастин извлек карманный пульт управления. Бронированная стеклянная дверь поплыла в стену. Еще недавний рокер и дружок Орлет бросился догонять строптивую узницу. Весь свет в доме был приглушен. Быстро пробежав аркаду высокого коридора, увитого побегами комнатной лианы, Дастин ворвался в гостиную первого этажа и чуть не сбил с ног опешившую и неподвижно застывшую Офелию. Разумеется, ее реакцию можно было понять без слов: посреди зала в роскошной желто-черной мантии, осененный королевской благостью своих предков, стоял Его Старшее опальное Высочество Гораций Гордон Пол Шестнадцатый с двумя рюмками коньяка в руках...
– Как мило, согласись, Ушан, не успели мы с тобой немного прогуляться, а в дом уже пробрались местные лазутчики! Я так думаю, что мы поймали их с поличным... Однако, прежде чем закончится эта уличающая сцена, и мы выслушаем их объяснения - твое здоровье, мой добрейший компаньон и вассал! – Гораций Гордон подобострастно чокнулся право- и левосторонней рюмками, дважды выдохнул и ловким откидом венценосной головы отправил их содержимое внутрь. – Браво, браво, Ушан!.. Браво, милорд! Что же, молодая леди, надеюсь, теперь вы нам что-нибудь расскажете, а молодой джентльмен уточнит детали вашего разбойного плана. Мы ждем...
– Но кто вы такой, откуда вы взялись? Я обходила все комнаты... Вас здесь не было!
– Нас здесь не было... Ах, вы слышите, Ушан? Нас здесь не жило!.. Да будет вам известно, леди, мы в своем доме и можем появляться здесь и исчезать, когда нам заблагорассудится. Мы вернулись отпраздновать наше близящееся будущее... Я правильно излагаю наши мысли, Ушан? Мой сын скоро вернется, выполнив доверенную ему высокую миссию! – Гораций Гордон принял самый торжественный вид, хотя пустые рюмки в его руках, на фоне мантии, смотрелись весьма комично.
– Дастин! - Офелия резко обернулась и с негодованием набросилась на своего пленителя. – Ты меня сюда привез, ты запер меня здесь со вчерашней ночи... Ты сказал, что я чья-то почетная гостья... Кто этот выряженный джентльмен, который разговаривает сам с собой, пьет сам с собой и поздравляет самого себя?
.............................................................................................
– Это мой отец, мисс Орлет. Не смущайтесь, прошу вас. И вы – моя гостья!
Дастин и Офелия разом отпрянули... В пяти шагах от них прямо из воздуха возник и, вытянувшись от пола до потолка, беззвучно завращался огненно-голубой жгут – нечто вроде плазменной юлы диаметром не меньше трех футов... И как бы то ни было, однако вместо мелодичного гудения огненная юла издавала совершенно нормальный человеческий голос...
– Мисс Орлет, если не ошибаюсь? Могу надеяться, что моя помощь не была слишком навязчива?
Медленно отступая к центру зала, Офелия в совершенном замешательстве качала головой. Перепуганный Дастин, пятясь на подгибающихся ногах, дышал ей в затылок... Он вдруг отчетливо осознал, что совершенно ничего не может вспомнить из событий двух последних дней: кто вытащил его из тайного пристанища в доке, кто передал деньги, кто одел в этот дурацкий цивильный костюм, и что здесь делает Офелия Принстон, и почему ее называют другим именем...
Плазменная юла приближалась, и тогда пожилой джентльмен в черно-желтой мантии, отстранив парочку, решительно заступил вперед и, простерев руки для объятий, сделал шаг навстречу вошедшему «нечто»...
– Сын, – сказал Гораций Гордон, – позволь обнять тебя...
Тело пожилого джентльмена прикоснулось к плазменной юле и мгновенно поглотилось ею. На паркетный пол залы упали и звонко разбились две хрустальные рюмки.
***
Бабочка устраивалась на ночевку. Ее первый день, первый проводник к маргаритковым нектарам, первый советник в девственных солнечных грезах уходил, унося за плечами яркую развевающуюся плащаницу небесной сини, под которой было так легко угадывать желания и различать краски и голубить, до самозабвения голубить даренное новой жизнью сердце...
Завтра все повторится, говорила себе Медведица Госпожа, нет, правда, все повторится, и я буду еще трепетней и богаче... И я устрою настоящую небывалую коронацию моим любимым цветам! Я подниму их пыльцу радужными душистыми фейерверками! Я буду кружиться, вспархивать над каждым ароматом, как небывалый сфинкс... Сфинкс полета! Я буду сводить с ума тайнами моего чувствования, лоском линий, неуловимостью метафор моего волшебного тела!
Она все еще продолжала подсчеты своих сокровищ, собранных за один день, но становилось прохладней и темней, а белый чашелистик дикой мальвы, выбранный ею для ночевки, и не старался скрутить свои шершавые лепестки на манер знакомого кокона, - напротив, запретно и страшно разворачивался к небу.
Она попыталась успокоиться, не дрожать, перебороть в себе это ни на что не похожее чувство. Но все попытки сопротивления приводили лишь к обратному – чувство росло, беспощадно выкрадывая все ее робкие сокровища, одно за другим. Тяжелое и глубокое, она исходило, кажется, от самого воздуха, притихшего, обретшего немыслимую прозрачность. Темную прозрачность...
Что это? Неужели так всегда было и раньше? Неужели так всегда выглядело ее существо, спеленутое жертвенными простынями толстухи Ползуньи?
Неужели и все другие ночи будут снова вскрывать тайники и растворять покровы, жадно и бесцеремонно вторгаться в каждое мгновение и с таким же циничным безразличием выставлять напоказ жалкую молящую о пощаде плоть?
О том, что происходило теперь на всем необозримом пространстве цветочных лугов, Медведица Госпожа не имела ни малейшего представления. Ночь по-разному приспосабливала существа к своему господству. Пожалуй, только мечтательные цикады лучше всех остальных вписывались в это царство неразличимых теней, шорохов и холодного звездного мерцания... Но вот голоса чарующих литейщиц ночи разом прервались...
Темный вал какого-то разудалого то ли хохота, то ли свиста пронесся над землей. Воздух пришел в неистовое движение. Собственно, двигался даже не он сам, а в нем бешеной стригущей массой неслись над полем какие-то угловатые порывистые тела...
Медведица Госпожа пришла в несказанный ужас.
Эти вопящие гудящие тела сдували своей верной сворой полусонных, запуганных до смерти насекомых и пожирали их на лету.
...........................................................................................................
***
– Никогда бы не представила себе, что могу так сорваться... То есть, настолько... Мне… мне просто хотелось возмутить себя... Свой... свой образ жизни... Одно топкое и размеренное существование... Одни и те же действия, одни и те же телодвижения... Время! Время заводится, как будильник, а с ним заводятся и чувства, и память, и речь... Где же, где же то, что происходит по-настоящему, когда в настоящем ничего не происходит!.. Боже, Боже, ты это понимаешь, ты задаешь вопрос, но разве тебе нужен ответ? Читай непрочитанное... Смотри неувиденное... Мысли немыслимое... Живи непережитое... Одним - допрос с пристрастием, другим – возможность уклоняться от пыток!.. Когда-то... когда-то в детстве мне грозили: смотри, оставлю без сладкого!.. Слышишь? Вот же настоящее наказание за любой опыт!.. Непослушание! Несогласие! Но ведь и они тоже опыт... Кому-то он страшен, потому... потому что оставляет тебя в неведеньи... Мы все боимся не ведать о себе... И ты, и я... Боишься ли ты, Господи, не ведать обо мне?.. Тогда это пришло ко мне, и я... я стала понимать, что если нет любого страха, то нет и неведенья! Я стала отталкивать страх изнутри, вот как сейчас...
– Твои признания очень сильны, Офелия, но что ты чувствуешь теперь по отношению к моим признаниям?
Он задал этот вопрос там... то есть, прямо там, между ее широко расставленных ног... Он слизывал «там» остатки их ночного «пиршества». Ее била нервная дрожь, но они при этом разговаривали. «Господи, ну и сцена!» – думала она, закрывая глаза тыльными сторонами ладоней...
– Ты странный. Ты двойной, и ты хищник! Да, да, я знаю, ты – хищник...
– Но, согласись... Мои признания не уступают твоим... Они... они так же нетленны, потому что считываются прямо с твоего генетического кода... Опыт ума, опыт страха или бесстрашия – просто дурашливые шуты. Но то, что ты слышишь, то, что чувствуешь сейчас – это история... настоящая история Грехопадения!
– Да, я понимаю... Вернее, я помню, что нас ждало изгнание.
– Но есть одно отличие от классического сюжета. Знаешь, какое? Изгнание наших душ началось раньше, чем они встретились!
– Да! Да! - она все еще не отрывала рук от глаз. Все ее связки пульсировали. – Это чистая, изумительная ложь...
...................................................................................................
– Хочешь услышать того, кого ты так стремилась различить во мне этой ночью? У него странное имя. Его называют врагом моей династии... Он здесь, в моем теле...
..................................................................
– Но он ведь не такой хладнокровный убийца, как ты! Пусть говорит...
Оливер наконец отстранился от своего занятия. Подобрал с пола одну из разбросанных по ковру сигарет, попробовал закурить, но сигарета смялась в его руках, и тогда он, обессиленный, растянулся на полу лицом вниз. Его бледная худоба и все состояние напоминали монаха, чей «обряд» бичевания плоти мог завершиться только таким аскетическим поражением...
...................................................................................
– Гладоумок, ты здесь, я знаю... Я догадывался... Ты перехитрил меня, чудовище!.. «Кто из нас больше чудовище, Желтобрюхий?! Впрочем, наше с тобой совместное заклание на «алтаре» этой самки мне не совсем понятно... Ты что, старался выесть ее семя? Если так, то почему бы тебе ее не выхолостить сразу?.. В моем гареме так поступают с некоторыми...» - Оливер с воплями схватил себя за голову. - Заткнись, плебей! Твои гнусные комментарии только для твоих же висельных подопечных... Ты ни черта не смыслишь в моем мире! Я все равно найду способ, как отправить тебя обратно... Мне противна сама мысль, что ты мог к ней прикасаться через меня, мерзкий урод!..
Кажется, до Офелии наконец дошло. В голове Оливера творился ад. Ад замещения. Все, о чем он говорил, все, что делал до сих пор, было попыткой противостоять этому любым способом. Он избрал самый взрывоопасный – страсть. Всепоглощающую, жутковатую, голодную, самосжигающую... Сделанное и сказанное Офелией уже через несколько секунд повергло их обоих, а вернее сказать, «троих» в шок. В этом смысло-действии также смешалось, кажется, все - и чувственно-человеческое и угрожающе-огненное демоническое: Офелия сползла с дивана, стащила с себя последний покровный атрибут – золотистый вязаный свитер, и всем телом улеглась на Оливера сверху, строго, словно слепком, повторив рисунок его фигуры...
– Оливер... Оливер, – зашептала она ему в затылок, – если он не уйдет сам, если он не захочет уйти, давай будем его медленно умертвлять вместе с собой!
............................................................................
ЗАВЕЩАНИЕ ГЛАДОУМКА,
или
ОТКРЫТИЕ МИФА О ВЕЛИКОМ ПЕРЕСЕЛЕНИИ ЦАРСТВ
Со времени захвата престола царственным узурпатором-пророком Гладоумком Сереброшерстым никто в Висельном королевстве слыхом не слыхивал о каких-либо указах или декретах Сереброшерстого, поэтому рассуждения о новых регламентациях действительности в племенной среде носили предположительный характер.
Одни предполагали, что прежняя иерархия нетопыриного общества полностью разрушена, другие утверждали, что с уходом Желтобрюхих прежний порядок достиг высочайшего уровня жестокости. Ни тем, ни другим не мешали существовать в ореоле своей версии. Одно, пожалуй, было понятно и тем, и другим, и третьим - добиваться от Гладоумка специальных публичных объяснений в вопросах иерархических ценностей - дело заведомо безнадежное, да и, на всякий случай, опасное.
Каково же было потрясение досточтимых висельников, когда во всех без исключения племенных слоях и прослойках был обнародован единственный в своем роде документ – письменное свидетельство узурпатора-пророка, размноженное и распространенное благими и тайными усилиями его личной канцелярии. Сей документ вошел в историю под названием «Завещание Гладоумка, или Открытие мифа о Великом переселении царств».
Мы приводим названный текст на ваш суд без малейших купюр, в его, поистине, разоблачающем «целомудренном» откровении...
«...Вы будете перепуганы. Вы ужаснетесь. Вы получите в распоряжение необыкновенные ключи. Пришел мой день, когда я могу их вам передать, зная, а точней, предвосхищая последствия.
Мое настоящее имя – Огюст Флагримон. Я родился в городе Вероне в 1438 году по летоисчислению, принятому у людей от времени рождения сущности, которую они называют Христос, – верховного миссионера и спасителя мира.
Отец мой, Гилберт Флагримон, выходец на южной Франции, принадлежал к гильдии врачей, был образованным человеком и, разумеется, испытанным христианином. Особой сферой приложения своих знаний родитель мой почитал душевнобольных. В те времена церковный суд (он же – суд от имени упомянутой сущности), называвшийся Святой Инквизицией, не благоспособствовал лечению всякого рода психических болезней. Если же и допускались какие-то меры, то основанию их редко служил здравый смысл: некоторых несчастных держали в клетках при тюрьмах. Иные из этих причислялись в особо опасные разряды – вредоносные наваждения и одержания...
Виной и истинным злом человеческого рода издавна считалась его греховность, а душевная болезнь являлась как бы метой - знаком в подтверждение тому, кто несет кару и прямое отпадение от лона Божественного. Впрочем, наравне с убежденностью в Биче Господнем, издавна распространенным было мнение и о некоем блаженничестве иных психопатов, шутов или же слабоумных. К чести отца скажу, что он не разделял ни ту, ни другую точки зрения.
Законное желание Флагримона-старшего привить мне страсть к наукам и медицине оказалось для нашей семьи роковым. Будучи еще подростком, я стал проявлять большое усердие и к семнадцати годам уже мог ассистировать отцу при операциях, самостоятельно определять симптомы различных недугов и готовить сложные аптекарские фармации. Отец был чрезвычайно доволен мной и поговаривал о том, что непременно выхлопочет мне блестящую рекомендацию от гильдии для отъезда и поступления на знаменитый медицинский факультет Болоньи. Мне не хотелось покидать родную Верону и, чтобы оттянуть время, я упросил отца разрешить мне до совершеннолетия заниматься врачебной практикой среди простолюдинов и бедных горожан, причем, делать это инкогнито. Отец был премного озадачен моими юношескими устремлениями, но все же не стал чинить мне препятствий, ибо в нем всегда уживался образованный филантроп и неугомонный экспериментатор. Меня же распирала гордыня и нескрываемая уверенность в том, что очень скоро я совершу какое-нибудь уникальное открытие в медицине и смогу обнародовать его в университетских стенах...
Так я стал часто отлучаться из дома, посещать бедные кварталы, рыночные площади и общинные дома ремесленников. В один из дней фебруариума судьба свела меня со странствующим монахом-францисканцем, братом Фесилио. Бесконечно погруженный в себя и размышления о высшей благодати, человек этот, происходивший из знатного туринского рода Ди Альверди, являл из себя нечто особенное, отличавшее его от многих сподобившихся самотреченному служению Господу.
Впоследствии я узнал, что знакомец мой отчаянно сторонился служителей церкви, редко посещал храмы, никогда прилюдно не молился, не просил подаяния, а зарабатывал себе на хлеб излечением весьма странных недугов: забывчивости, рассеянности, косноязычия, сонливости, умственной вялости, также завистливости, навязчивого беспокойства, мигреней, необъяснимых приступов страха и даже... мракомыслия... Стольнеобычный список «избранных» болезней, которые и болезнями называть было сложно, заставил меня обратиться к брату Фелисио за разъяснениями...
Суждения францисканца повергли меня в трепет. Они скользили на грани ереси и откровения.
«...Душу, – говорил брат Фелисио, – врачевать нельзя, а если и можно, то занятие это вовсе не человеческое. Оберегать ее от того, что зовется «мир», – все равно, что оберегать море от рыбы. Но все, что зовется «миром», – обиталищем душ, – все равно приемлется каждой душой, и Господь не равно приемлется каждым человеком. И нет ничего, что было бы равно принято умом, чувствами и сердцем... Твой отец видит тебя иначе, чем мать, и уж совсем иначе видит тебя, ну, скажем, вот этот жук-ползун... Это так просто, Аугусто! Нет одинаковых условий для разных событий. Твоя душа есть Событие, Событие, которое нельзя остановить! Оно происходит по единственному сюжету с множественными ходами... Но вот представь, что участниками этого События является всё, что несет сей мир. Этот камень, на котором мы сидим при дороге... Этой нищий через дорогу с перекошенным лицом... Твои мысли обо мне, о камне, о нищем... Мой взгляд только потому так поражает тебя, что я смотрю, не отвлекаясь от непрерывного потока моих внутренних событий. Мой взгляд, даже когда это взгляд врачевателя, - одна непрекращающаяся молитва. Попробуй, не бойся менять слова в твоей молитве, допускай в нее большее количество участников, позволь им жить с тобой рядом, переступай пороги, даже когда это кажется невозможным, когда начинается сомнение... Смотри, Аугусто, тебя не удивляет, что лицо у того нищего немного повеселело, да и не так косит правый глаз и щека?.. Что происходит, мальчик мой? О печаль моих сомнений, о события моих печалей! Я называю этот путь простым греческим словом «транс». Потому говорю тебе, сынок, - смотри в себя, как «через» дорогу...»
Эти слова брата Фелисио были самым удивительным уроком в моей жизни, я не мог их сравнить ни с чем, прочитанным в десятках книг. Простые и ясные, лишенные ханжества, слова – события... Тогда я подумал, что их мог говорить только очень светлый и одинокий человек. Человек этот вскорости будет гоним теми же «лицедеями» болезней, а точней – недостатков, которые он исправлял...
Больше я не видел брата Фелисио в Вероне и о его дальнейшей судьбе ничего не узнал, но с того самого дня нашей последней беседы и встречи моя собственная судьба стала вести меня через странные события...
Прежде всего я оставил занятия медициной, паче того - ощутил к ней свое внезапное и полное безразличие. Пораженный этой переменой, отец мой сильно обеспокоился, но по своему опыту решил, что его сына наконец-то таки припекли сердечные дела... Я не стал разочаровывать Флаг-римона-старшего в ложности его догадок... Однако, самое поразительное, что я действительно влюбился. Поистине, это покажется диким, но моя первая страсть к Лючии, уличной проститутке, стала и моей единственной любовью...
Лючия, подобно брату Фелисио, открыла мне тайники иного «транса» –телесного. Чувства мои блаженствовали на грани греха и восторга, сила их каким-то удивительным образом соединялась с моим обновленным духовным состоянием, дарованным странствующим францисканцем. И эта связь, это переплетение становилось все отчетливей, все магнитичней...
Я решился на невозможное. Я предложил Лючии бросить все и бежать со мной, покинуть Верону, покинуть Италию, пуститься в странствия, искать очищения, искать свой земной Эдем, будь он хоть в землях Леванта или Египта...
Вы, мои теперешние читатели, можете усмехнуться и высказать что-нибудь о наивности самонадеянных птенцов, но будете разочарованы... Моя Лючия, моя прелестная Лючия согласилась, ибо силы перерождения коснулись и ее - ее душа и тело обрели чудесную непорочность в нашем союзе.
В тайне от родителей я стал готовиться к уходу из дома: написал и положил в отцовский ларец письмо, где объяснял свой поступок, собрал в мешок нехитрые пожитки, заложил в ювелирную лавку одно из трех дорогих серебряных блюд, выручил немного денег и отправился искать мою возлюбленную синьориту...
...............................................................................
В домике, где она жила, точней, снимала комнату, Лючии не оказалось.
...Ее нашли заколотой в одной из дворовых конюшен соседнего дома. Клеймо проститутки на ее плече отсутствовало...
...Я не мог находиться в толпе тех людей, что выносили ее тело на улицу... Я стоял и смотрел через двор на похоронную процедуру, состоявшую в простом зашивании в груботканый холщовый мешок, помещении тела на деревянную повозку и увозе покойницы на кладбище для нищих...
Когда подвыпивший круглолицый монах-извозчик, он же похоронщик, громко икнул, вместо того, чтобы хлестнуть кнутом, и повозка тронулась, громыхая на уличном булыжнике, я быстрым шагом пошел следом за ней. Я молил Бога, чтобы тело Лючии оставалось в единственном числе до самых северных ворот, чтобы «жатва» мертвых нищих не пополнялась по ходу, чтобы никто не успел остановить повозку раньше... раньше, чем это сделаю я.
Монах-похоронщик не спешил, лошадь шла почти шагом. Через три-четыре квартала, в одном из тесных и малолюдных переулков, я догнал повозку и, осенив себя крестным знамением, вскочил на козлы... Без долгих объяснений я предложил святому отцу все свои деньги. Я сказал, что знал эту несчастную женщину и хотел бы похоронить ее сам. Наверное, мне повезло. Я же выглядел не сумасшедшим, не маньяком, не шпионом, не сектантом. Когда все закончится, я обещал оставить повозку и лошадь у часовни на кладбище. Он поверил мне, и не только потому, что ему хотелось промочить горло. Он спросил, научен ли я чтению отпускной молитвы. Я кивнул, но он, невзирая на то, проговорил мне на латыни несложный текст, который я, впрочем, тут же забыл. Похоронщик спрятал мой кошелек за полы своей монашьей рясы и слез с повозки. Больше я его не видел...
Город медленно, квартал за кварталом, исчезал позади... Уже далеко виднелись на закате серые домики хилого предместья. Безлюдная дорога шла в горы, через лес... Потом и дорога исчезла...
Я остановил повозку вблизи нагромождения невысоких скал. Отчетливая картинка из детских впечатлений и воспоминаний привела меня именно сюда. Несколько укромных, закопченных кострами бродяг гротов... В одном из них, в розоватом известняке, – долбленый колодец, собирающий воду с поросшего мхом потеющего капельками влаги «каменного лба»... Чуть поодаль, правее от колодца, вход в пещеру... Если даже ползти без факела, локтей через сто двадцать обнаружится чудесная слуховая зала... Тихо сидя на сухом прохладном днище, можно слышать, как поет пещера. В дальних глубинах ее обитают, должно быть, тысячи и тысячи летучих мышей. Это целый мир неизвестной и страшащей людей жизни. Чудесная акустика пещеры воспроизводит вопли этой темной жизни, превращаясь в строгое гулкое пение... Оно так похоже на пение соборных хоралов!..
...Сюда, в слуховую комнату, «привел» я тело моей возлюбленной Лючии. Здесь зажег я для нее факел из моего плаща... И пока он горел, я взрезал мешок и уложил ее растрепанные каштановые волосы прелестным узором, напоминающим морскую раковину...
Так я последний раз полюбовался чертами Лючии «через» пространство той Дороги, которая разделяет тайну жизни и нежизни, с расстояния не более вздоха. Мне некому было мстить за ее смерть, кроме себя...
........................................................................
Неизмеримое душевное потрясение овладело мной с того дня. И, несмотря на молодой мой возраст, вернуться к прежней жизни и прежним занятиям я уже был не в силах. Тайна моей связи с Лючией Рескано, нашей трагической любви и ее чудесных превращений, оставалась тайной для всех. Я не предпринял исповеди ни в церкви, ни в семье. Единственным человеком, которому я бы мог доверить свои признания, был брат Фелисио...
Физически я оставался вполне здоров, однако, по временам ноги мои беспричинно подкашивались и, вместе с головокружением, в сознание стали словно бы вплывать некие удивительные картины. Они несли в себе ощущения совершенно иной жизни. Назвать ее темной и потусторонней я не решался, скорей, она просто не принадлежала миру людей, но не теряла от этого своей особенной разумности и логичности... Я перестал любить яркий свет и большую часть суток бодрствовал в вечернее и ночное время. Именно в эти часы наибольшую отчетливость для меня стали приобретать звуки: неясные, древние, порой необыкновенно тонкой гармонии... Таковыми представлялись мне звуки летающих насекомых... Однажды в кромешной темноте я ловким движением руки поймал ночную бабочку и... Признание мое странно, но я едва удержался от желания съесть ее...
Наконец, вершиной моего психического метаморфоза явилось видение Лючии, причем, я видел ее именно там, где был уготовлен ей вечный склеп – в пещере. Но, Господи всеблагой! – я был там в теле летучей мыши... Я кружился над светящимся лилово-алым пламенем лицом моей любимой и издавал полные жути визгливые возгласы. И только ненормальное мое сердце уже знало, что так произносятся слова величественного любовного гимна...
Этот последний в моей человеческой памяти «транс», это виденье «через» иное пространство и время послужило мне проводником в тот мир, где я обнаружил себя спустя несколько веков, где получил мое теперешнее рождение... Тогда же я покинул тело Огюста Флагримона в возрасте неполных девятнадцати лет в год 1457 от рождества сущности по имени Христос... (продолжение следует...)
Фрагмент 3
***
Неужели... Неужели? Она проведет хотя бы несколько дней сама, без надзора своей въедливой сестры, без глупых вопросов о том, куда потрачены деньги... Кстати, деньги... Если это подарок или компенсация за домашний арест, то, пожалуй, слишком щедрый. Откуда у Офелии столько? А хотя, не все ли равно! Может, они и не ее. А впрочем, довольно странное совпадение. Ведь именно столько Офелия внесла за нее судебному исполнителю, или немного меньше?.. Да какая разница! Орлет чувствовала себя совершенно свободной и никому ничем не обязанной. Дастин ее больше не интересовал. Ни секунды.
Она чудесно выспалась. Хотя, по правде говоря, это чудо несколько странно затянулось - почти на сутки. И сновидения ее долго не отпускали... Наверное, такие сновидения приходят только к детям. Бесконечные солнечные луга с яркими цветами... Какой-то старинный город в живописной долине, какие-то руины, скала, увитая плющом, в отдалении... И вся эта «порайская» реальность воспринималась через полет, похожий то на вращение карусели, то на удивительную «порхающую» скачку! Ну да, скачку, – другого слова не подберешь. И еще было некое чувство, непередаваемое, почему-то щемящее, почему-то не вполне человеческое... Наверное, она еще попробует объяснить его себе, потом, по прошествии времени. Теперь же – только развлечения и исполнение желаний.
Орлет задумалась. С чего начать? Вообще, с чего начинается безнадзорная счастливая жизнь свободного человека? Возможно, эта версия находит подтверждение во множестве светских мнений всех времен и народов, – с внешности... То есть – с одежды. Нужно «выглядеть», или «стараться выглядеть» согласно принятого достоинства... Фу, какая лицемерная буржуазная чушь! Неужели Орлет действительно могла прийти в голову мысль потратить деньги на наряды? Разумеется, ее «личный скафандр» (это о теле и фигурке) действительно хорош, и модное облачение ему не помеха, но как-то все эти размышления, особенно в свете представляющихся возможностей, мельчат и раздражают. Так что такое безнадзорная жизнь счастливого человека? Ответ всплывал сам собой: впечатления. Новые впечатления. Поездки, странствия, путешествия... Они – тот стержень, на который благополучно позволительно нанизывать любые светские и не светские мнения о свободе. Причем, их с одинаковым успехом можно и ниспровергать и возвеличивать, ограничиваясь пределами одной души и одного опыта. Виват!
Орлет с восхищением приветствовала свой выбор и уже через каких-нибудь два часа налегке вбросила себя в шумные волны Хитроу, а еще через час, покинув сырую воздушную пристань большого Лондона, направлялась к обетованиям теплых южных ветров и морей. Отголоски и фрагменты прошлых сновидений по-прежнему занимали ее, но в этом пока еще поверхностном расследовании не проглядывало и тени навязчивого беспокойства.
***
Была ночь. И дом, разумеется, не спал. Ровно без двадцати четыре все собрались в празднично убраной гостиной за столом.
Дастин, в ливрее покроя начала 19-го века, с завитой из собственных волос косичкой, ввез из кухни высокий пятиэтажный столик-тележку, сплошь заставленный блюдами со всевозможной снедью и бутылками крепких напитков. Верхний этаж этого роскошного сооружения венчал большой королевский канделябр на семнадцать свечей (по числу престолонаследников династии), специально зажженный и доставленный сюда по случаю торжеств.
За столом восседало четверо: Гораций Гордон Пол (естественно, в своей наглаженной желто-черной мантии «опального» образца), Оливер Гораций Пол, Офелия Принстон и еще один человек, чье имя нам с вами мало что скажет, тем не менее его звали Альберто Гвардини. Это был невысокого роста и неопределенного возраста коренастый итальянец с лысеющей макушкой и несколько странноватой артикуляцией рта: казалось, зевавшего в самые неподходящие для этого моменты. Другая версия относительно этого нервного явления охотно выдала бы в госте оперного певца, готового вот-вот затянуть какую-нибудь драматическую арию, но, увы, – ария не звучала, а хрипловатый голое с ужасным акцентом пытался объясниться на смеси английского с другими европейскими языками.
Появлению синьора Гвардини в Лондоне семейство Полов было обязано многолетней переписке сэра Горация Гордона со своим итальянским коллегой-библиофилом. Давний повод обменяться некоторыми секретами ремесла реставрации корешков и «досок», а также данными из частных каталогов и коллекций возымел счастье осуществиться. Кроме всего прочего, синьор Гвардини привез своему лондонскому цеховому собрату памятную медаль от Римского Клуба Букинистов и, конечно же, оная медаль на белой шелковой ленте сегодня красовалась на груди сэра Горация, вознося его умиляющуюся гордость просто-таки к альпийским высотам. Впрочем, как явствовало из объяснений, данных гостем, главным поводом к торжеству являлась вовсе не медаль, а нечто иное. Что же это был за повод, еще предстояло выяснить по ходу пиршественной церемонии. Итальянца, однако, несколько озадачивало выбранное для торжества время суток. Но, не растерявшись, он принимал происходящее как должное, относя это, должное, на счет необычности малознакомых английских нравов. Вот только подводила артикуляция, ввиду недосыпа...
– Что же, что же, – лицо Горация Гордона приняло наконец оживленнее выражение, он явно спустился с Альп своего величия к более насущному процессу сервировки стола, – бодримся! Бодримся, друзья мои... Ушан, любезный мой, – он обратился к Дастину, - мне кажется, сперва вам следует раскупорить бутылочку шампанского и вот этого прекрасного белого «Кьянти»... Леди Офелия, как вы находите мистера Ушана? Ваш Дастин оказался беспримерной кандидатурой! Признаюсь, я рад. Моя душевная раздвоенность действительно обременяла. Кроме того, мне постоянно приходилось удваивать порции коньяка, яиц, гренок и бифштексов... Я ведь и так не пушинка, ха-ха! Нуте-с, Альберто, я хочу наконец признаться тебе в том, что сегодня мы отмечаем помолвку моего сына Оливера и прелестной леди Офелии... Вы достойно выбрали друг друга, дети мои! Ушан... и вы, пожалуйста... Не стесняйтесь, наполните бокал... Теперь, если не ошибаюсь, у вас есть собственная и, заметьте, довольно молодая печенка, пусть одна на двоих, но все-таки... ха-ха! Что же, за вас, мои милые наследники!.. Альберто, скузи, нон престо, пер фаворе... Ты понимаешь, мои бокалы, как выясняется, не рассчитаны на размер твоего ловкого зевка, ха-ха! Шутка, шутка, Альберто! Твое здоровье, соратник!
– Все правильно, папа, здоровье твоему «соратнику» еще понадобится, – мрачно изрек Оливер. – В точности так же, как оно понадобилось мистеру Дастину – Ушану Белозубому.
– Мне не нравится твое настроение, сын. Разве мы не накануне великих событий? Или ты что-то скрываешь от меня? Офелия... может быть, вы объяснитесь за моего неуравновешенного сына?
– Ваш сын, сэр Гораций, неуравновешен по причине, которая заставляет страдать нас двоих... Оливер вернулся к вам из Висельного королевства не один. Он привел... Он привел вашего заклятого врага. Его имя... – Офелия осеклась. Оливер жестом руки остановил ее.
- Его имя, папа, его настоящее имя Огюст Флагримон. Он родился в 1438 году и ушел из жизни в трансцедентном сне в возрасте девятнадцати лет в Вероне... Он больше не враг нашей династии, он отрекся от висельного трона и не намерен возвращаться туда, откуда пришел и, кстати... Хочу тебя предупредить - я тоже!
Гораций Гордон Пол Шестнадцатый вскочил с места. На несколько секунд все увидели дивную картину: мантия опального герцога, а точней, черный плащ поднялся и расправился за его спиной, как будто его наддул снизу поток воздуха от мощного вентилятора.
– Ты хочешь сказать... Этот Гладоумок, это ничтожество, которое объявило себя чуть ли не пророком, вселилось в тебя тогда, когда ты должен был убить его священным серебряным когтем четыре дня назад?!... Ушан, Ушан, ты слышал? Силы небесные!.. Но как, как ты об этом узнал? Когда?..
Оливер закурил сигарету и несколько смущенно посмотрел на Офелию.
– Прошлой ночью, отец. Я узнал об этом прошлой ночью... Собственно, даже не я один... Нас оказалось «трое» в одной постели, если тебе интересно.
– Господи, Господи! Во что превращается мой мир, страшно подумать! – голос Горация Гордона притих, и его артистический гнев, влияющий на левитационные способности мантии, высек последнюю искру.
– Я поправлю тебя, папа, если позволишь... Не «мой мир», а «наши миры». Но ты сам виноват: твое воображение и твоя безвинная игра в «опальную династию» оказалась чем-то большим, чем-то более заразительным для всех...
– Я виноват? Да, я виноват... Но я не могу доверять твоим словам, если ты нечист, и в тебе живет этот...
– Огюст Флагримон, - повторил имя своего «заплечного» духа Оливер. – Но еще вчера, папа, ты сам был «нечист»... – он вдруг засмеялся, глядя на трагическое выражение лица Дастина-Ушана, застывшего у многоэтажного фуршетного столика. – А знаешь, папа, как бы мы не старались с этим спорить, среди нас всегда были и будут оказываться нечистые, как ты их называешь... Мы сами им это нечистое существование будем дарить... По-королевски, разумеется... С подобающими резолюциями!.. Офелия! – на лице Оливера продолжала играть мрачноватаяболезненная улыбка.
Офелия со вздохом протянула ему правую руку, унизанную антикварными кольцами и браслетами. Он стал демонстративно медленно целовать ее, подымаясь в этом действе до локтя и привставая с кресла...
Неожиданно до всеобщего слуха донесся протяжный и немного жалобный храп. Не выпуская пустого бокала из соединенных на груди пальцев обеих рук, итальянский гость спал, и спал притом весьма крепко.
Пришло время разрядить обстановку. Гораций Гордон Пол занял свое место. Лицо его снова просветлело, но на сей раз несколько странно: глаза уставились куда-то поверх зажженных свечей...
– Как ты сказал, Оливер, «дарить с подобающими резолюциями», ты так сказал?
Не прерывая своего целовального акта, Оливер ответил:
– Кажется, это сказал не я, папа, это была «его» мысль!
– Тем лучше. Ушан, любезнейший, очнитесь, будьте добры. Поднимитесь в мой кабинет, загляните в бар, найдите там упаковку одноразового шприца и ампулы калипсола, также захватите баночку со спиртом. Все это принесите сюда. И давайте, наконец, ужинать...
– Папа, ты решил повторить свой опыт? – опросил Оливер, провожая взглядом образцово-показательного, обшитого с головы до ног золотым галуном Дастина-Ушана.
– У меня нет выбора... Придется подарить этому твоему Огюсту Флагримону новую реинкарнацию. Кстати, можешь его предупредить и поздравить от меня лично.
– Кого же вы выбрали для своего опыта, сэр Гораций? – вопрос Офелии как бы подтверждал ее новоиспеченную семейную заботу. - Неужели опять нашего покорного Дастина?
– Зачем же, милая... У нас ведь есть... синьор Альберто... Я думал, вы догадались...
– Я догадался, – кивнул Оливер и полез в карман жакета за портсигаром.
– А можно мне присутствовать? – Офелии изо всех сил хотелось изобразить наивную овечку. – Вы не расскажете, как это будет выглядеть?
– Сущий пустяк, детка. Вы все увидите... Мне понадобится только небольшая пункция крови Оливера. Затем в смеси с «наркотиком путешественников» мы отправим эту пункцию в вену синьора Гвардини... Спящий, он едва почувствует укол, а после уснет еще крепче. Процедура архипроста. Если дверка действительно откроется, то Оливер может усилием воли «переселить» господина Флагримона по магнитам крови в новое тело. Точно так же я поступил с собой, чтобы изгнать Ушана...
– Изгнать! – воскликнул, усмехнувшись, Оливер и почему-то перешел на шепот: – Вот именно – изгнать!.. Я же сказал: «нечисть»... Мы – разносчики нечисти! Реинкарнаторы нетопыриных уродцев! Ненавижу наркотики...
– Милый, ты слишком категоричен, – с голосом Офелии случилось то же самое. – Разве у тебя есть выбор?.. Надеюсь, ты сделаешь это самое волевое усилие, о котором говорит сэр Гораций. И потом, разве тебе не симпатичен этот Огюст Флагримон? Он рассказал нам всю свою печальную историю... Представляешь, сколько ему пришлось страдать!.. Мы ведь спасаем человека, Оливер!
– Да, да, да... Может быть, мы действительно спасаем человека, жившего пятьсот лет назад, если все это не вранье... Но от чего мы спасаем ни в чем неповинного синьора Гвардини?
– От зевоты! – с ухмылкой зевнул Гораций Гордон Пол Шестнадцатый. – Всего лишь от зевоты и от прескверного, очень прескверного английского произношения.
***
Теперь она была совершенно уверена, что здесь, в Италии, это неподдающееся отвлеченному описанию нечеловеческое чувство усилилось. Нет, назвать это нечеловеческое чувство, ставшее какой-то внутренней пристрастью, живущей самостоятельно и не зависящей от настроений и времени суток, – назвать это чувство психозом Орлет все-таки не решалась.
Впрочем, мысль посетить врача здесь, в пестрых оживленных и так завлекательно-незнакомых городах и городках Италии, Орлет отбросила сразу и навсегда. Что угодно, но допускать белые халаты к своей особе, подвергаться тестированию или еще какой-нибудь изощренной психоаналитической мерзости - ни за что! Уж лучше сразу признать себя жертвой мании... В конце концов, так даже интересней: наблюдать, в какие дебри может погрузить тебя неопробованный твой вольноотпущенный ангел. Если он так любит играть, используя тебя, как острастку для тебя же самой, то стоит принять эти правила и пойти туда, куда он поведет. Противиться ему – значит, бороться, значит, ставить себе условия. Какие-то из них обязательно окажутся невыполнимыми... Так ты и сломаешься. А желает ли он этого?.. Хотя бывают ведь, кажется, ангелы, которые ведут игру «не на жизнь»? Некоторые умные книженции не боятся утверждать, что этим ребятам вообще везет больше, и подходы у них изысканней... Вот именно – изысканней! Значит, никаких тестов психоаналитиков, а доброе доверие своему ангелу, кто бы он ни был. Разве не замечательно, что он привел тебя в страну, где уже сбываются твои грезы!
Рим. Рим подарил ей ощущения торжества и неприхотливой всеизменчивости. Город Волчицы мог бы рассказать обо всем, что случается с человеком за одну жизнь, и, кажется, именно здесь легче всего было узнать, что у искусства, как и у души, не бывает руин, и что верность (или то, что так похоже на нее!) перемешивает камни времен с заботливостью игрока в домино. Тем удивительнее потом наблюдать и понимать: случайных сочетаний нет, а магия чисел, как и магия камней, может построить в совершенстве только один Колизей, и затем (слегка передохнув), так же в совершенстве его разрушить... Недоразрушить. Что в этом мире может существовать в своей законченной форме? Ведь если Любовь к условному рождает искусство, то Любовь к естественному ничего, кроме Природы, родить не может...
«В моих сновидениях нет и намека на кавычки, но моя болезнь может быть только условностью... Мне позволено заворачивать в эту условность все что угодно, поэтому я до конца не знаю, что с ней делать... Я могу завернуть в мою условность какой-нибудь роман и растопить себя в тиглях любовной алхимии... И сотни сексапильных самонадеянных дурочек только бы этим и занимались на моем месте. Но на «моем месте» не осталось и одной такой дурочки. И вовсе не потому, что я англичанка... И даже потому, что я англичанка! Я знаю, как приготовить из себя самой соблазнительный коктейль со льдом на «сердечных корешках»!.. Но я вырвалась из дома, я сбежала не ради этого коктейля...»
Она решила не задерживаться в Риме больше, чем на сутки. Подыскав для ночлега небольшой мотель в Монте-Сакро, поужинав в местном ресторанчике, Орлет отправилась к себе в номер листать целую кипу столичных журналов и путеводителей, приобретенных ею в небольшом туристическом агентстве, открытом при мотеле. Мотель кишмя кишел «автопарочками» из Швейцарии и Австрии. С одной из них Орлет познакомилась за ужином. Марк и Фреда утром отправлялись на своем «корвете» в Итальянские Альпы.
Разумеется, все эти события: выбор средства путешествия и тех, кто должен был сопровождать Орлет в дороге, да и сам город, куда ей необходимо было добраться, - разыграл он - ангел сновидений и трансцедентных игр судьбы...
Через несколько часов пути Орлет окажется в Вероне. Она простится с веселой автопарочкой, оставит им свой лондонский адрес и телефон, и очень скоро отчетливо почувствует, как удивительно начнут сходиться, совмещаться картинки реальности с теми яркими образами, которые жили в ее отнюдь не воспаленном мозгу...
***
В большинстве своем мы все – уроды... Опять-таки - мы или они, которые отличаются от нас? Но пусть и Они тоже... Наши уродства так похожи... О внешних рассуждают простаки и болваны, – так проще и как бы не страшней... И впрямь, ведь не страшно понимать, что любой природный урон ничуть не ужасней, чем любая подлинная красота и совершенство!
Внешнее уродством – от несовпадения с миром. От неудовлетворенности. От нетопыриной претензии к миру. Внешнее уродство – всего лишь спекуляция на толпу. Не все понимают, что этими разновидностями занимаются только выскочки и шуты... Но для тех из нас, кто наблюдает и ощущает свое уродство внутренними вспышками, росчерками, символами - для тех все иначе...
Этот шепот, в который мы вслушиваемся... Эта исступленная дрожь нутра. Этот холодящий глянец там... там, откуда несутся все частицы, вся плотность существа! Вся его истинная Бесплотность! Уродство наших тел ничто в сравнении с последними. Они, которых мы презираем за их помешательство, за их светолюбивое шутовство, - они так же испытывают свой ужас Бесплотности... Это с ней, с этим исчадьем, подписали Они и Мы наш Договор.
О памяти судьбы договорились мы, об именах и событиях, которые согласились исполнять здесь. В обмен. В обмен на... себя. Этот Договор с Бесплотностью, этот холодящий глянец, этот драгоценнейший поток частиц оттуда... – он источник нашего уродства. Мы благословляем его, мы поклоняемся ему как святыне, мы принимаем все формы, чтобы не потерять его, и мы всегда заботимся о жертвах ради него...
***
Что-то чудесное... Что-то чудесное произойдет здесь с ней. Встреча? Возможно. Но с кем или с чем? Где и когда ждет ее эта встреча? Орлет отдыхала. Впервые. Нет, состояние, которое она переживала, нельзя было сравнить ни с какими из тех способов времяпровождения, которые она уже успела попробовать в свои неполные двадцать. Как отодвинулось от нее прошлое!
Ее лондонская бравада с рокерами, дурашливые уикенды с лицейскими подружками, скучновато-романтические прогулки на катере по ночной Темзе, – кажется, нигде больше не могла она уловить такой ясной естественности во всем своем, столь заметного отсутствия формул типа: «моя ответная реакция», «мое лицо», «моя походка», «мои жесты». Она знала этот город всегда. Его окрестности, его воздух, его мостовые... Замок Кастельвеккьо, Романский собор... Само вдохновение его жизни было понятно до малейшего ветерка. Она поглощала это пространство когда-то... Но когда, Боже мой, когда?.. Возвращенное чувство детства и... голода. Непрекращавшегося, но теперь уже нисколько не мучительного, голода, – скорей, наоборот, – сладкого, утешительного и праздничного... И только что-то звало ее. Еще один штрих оставался неузнанным. Он мог быть обстоятельством, признанием или открытием.
Когда Орлет попыталась вспомнить и даже немного примерить к себе другие известные ей формулы самодостаточности, ни одна из них не принималась за намек или догадку: ни «сестрина сиротка», ни «умница и красавица», ни даже «сексуальный коктейль со льдом на «сердечных корешках». Она боялась запутаться, не поверить своему ангелу. А он вел ее. Вел точно.
Муниципальный музей истории... Разумеется, время от времени сюда наведывалась некоторая часть любопытствующих туристов, в особенности из числа тех, кто хоть когда-то слышал о временах Венецианской республики, о ее великолепных ремесленных мастерских и школах. К чести веронцев, да и самой истории, хроника цивилизаций заключалась в обнаружении и предъявлении не только общедоступных и общепонятных свидетельств. Иногда даже такой сверхутилитарной науке, как археология, везет нарваться на какой-нибудь не вполне физический феномен, объяснить который ей совершенно не под силу. Более того, феномен этот может лишить сна не одно поколение любителей вскрывать землю, разбирать древние кладки и смахивать пыль с черепов и пергаментов. Тогда уж в гости к нашим копателям начинают наведываться все кому не лень – медики, физики, астрологи, философы, церковники... Не последними оказываются и психиатры. Феномен окружают суетой и заботой, прячут под бронированное стекло, подключают сигнализацию, воссоздают систему жизнесохранности в уникальной среде, и вот, наконец, перед нашим взором предстает «полуфабрикат Вечности», упакованной, маркированной, привлекательной, неразгаданной!
Должно быть, тысячи тысяч глаз созерцали этот уникальный термосклеп.
Должно быть, тысячи тысяч странных мыслей возникали в сознании тех, кто приходил сюда однажды и, в подтверждение этой странности, никогда не смог бы, да и не решился, прикоснуться к экспонату из страха и еще потому, что делать это запретила папская курия.
Церковь неоднократно предпринимала усилия провести собственные расследования, но так и не приняла никакого решения. Ватикан отказался канонизировать безымянную музейную реликвию и признать в ней действие святой божественной санкции.
Тысячи тысяч глаз созерцали это и... уходили, пораженные собственным смятением или недоверием, но, кажется, только в одних глазах отразилось безмолвие величайшего шока - в глазах Орлет Принстон...
Глаза Орлет Принстон неотрывно глядели на «сцену». Похоже, ее действительно построили перепуганные, «вдохновленные» на смерть люди.
Внутри огромного термобокса из бронированного стекла помещался выпиленный из пещеры известняковый блок размером с небольшой гараж для авто. Внутри этого блока, в естественной карстовой линзе, подсвеченное мягким розовым светом, покоилось тело молодой девушки. Кажется, ее положили еще вчера...
«Вдохновленные» на смерть люди установили внутри термобокса, а лучше сказать, термосклепа, четыре небольших стенда с объяснительными текстами на четырех европейских языках и фотографиями места, где была обнаружена находка...
Предусмотрительные до смерти люди сообщали, что возраст погребения определялся исключительно по возрасту волокон на платье радиоуглеродным методом, и он равен 543 земным годам, 69 дням и 11 часам... Цифры высвечивались на табло электронного таймера. Отсчет шел со времени погружения тела в термосклеп уже четырнадцатый месяц...
Орлет стояла, прижавшись к стеклу лбом, и зажимала ладонями рук свой рот. Вопль, который она вовремя заглушила для слуха других посетителей, звучал в ней. И он продолжал звучать до явственной почти жути, накаляя любимые, успевшие так прихотливо разветвиться по всему телу, «сердечные корешки»...
В пещерной полости, за стенками освещенного термосклепа, ни на одну черту не тронутая ни тьмою времен, ни уродством смерти, лежала... она сама – безвестная «покойница», Орлет Принстон, жившая пятьсот сорок три года назад в итальянском городе Вероне.
***
О нет, нет, ведь не может быть так. Не может быть, чтобы их связывала только одна трансформированная и беспамятная плоть. Могила плоти...
Медведица Госпожа встрепенулась...
Ужасный сон застал ее этой ночью в цветке белой мальвы: черные визгливые монстры, чавкающие на лету своей живой добычей... Они пролетели. Они не вернутся больше сюда, в мир ее светящихся ароматов и смеющихся фонтанчиков пыльцы. Она снова – все совершенство! Она снова Госпожа своей всемогущественной реальности!
Сегодня она изобретет новый танец полета. Она посвятит его... а почему бы нет?! Она посвятит его этой глупой толстухе Ползунье, чей домик уже так далеко, и этот дикий ненавистный малинник с пыльной обглоданной листвой... Ах, ей все-таки было жаль Ползунью. Ах, если бы она могла хоть на мгновение восстать из ее беспамятной тьмы, – что увидела бы она? Неужели только океан несъеденной травы? Неужели эта неповоротливая мохнатоспиная уродица и рабыня пищи, сама того не ведая, навечно поселилась в сновидениях будущей Госпожи? Наследство памяти страха и голода так велико в каждом существе, но разве это все наследство?
Рабыня Ползунья без малейшего страха и колебания отдала сокровище своего тела, наполненного энергией, в предначертанную жертву. Сокровище – вот же чем владеют теперь эти пурпурные крылья!.. И океаном поющих растений, и всеми тонкими нектарами земли...
Медведица Госпожа больше не страшилась своих воспоминаний о пережитой ночи. Жизнь, которую она наследовала утром прошлого дня, показалась ей прекрасным многоликим монстром, в смертно-живом семени которого лучился бесконечный целомудренный свет, и день служил одним существам, а ночь – другим, но все они, благословенными волнами и знаками, плыли друг над другом, словно сияющие неистребимые покровы небесного их Носителя...
Мы – узоры. Мы – узоры одежд твоих, Господи! Переплети же нас в явности воли твоей нетленной! Мы – узоры, мы –узоры твои...
К О Н Е Ц
Апрель 1998 – апрель 1999 г.
Симферополь
Солнце псевдонима. Фантасмагорическая повесть. Глава 1
Глава 1
ЖРЕБИЙ ВЫПАДАЕТ
Жил-был человек…
Минуту, минуту, я попрошу!.. Начало такое… я бы сказал, гиперреалистическое… нет, так нельзя… так уже начинали… да, в конце концов, – так даже страшновато. Ничего себе – «жил-был человек»! И как звали счастливца? Деньской. Рафаэль Карпович.
Деньской? Интересно. Такой себе день-деньской! Ежечасная фамилия. Ладно, пробуйте. Валяйте насчет «жил», уж коли вы о тех «корнях», что в нас «ветвятся тайными путями»… И я начал снова…
Жил-был человек. Рафаэль Карпович Деньской. Жил, конечно, неплохо, но если сказать, что все-таки средне, то получится – не так уж и хорошо. Другое дело – был! А был Рафаэль Карпович не слишком (слишком он не был никогда), но ответственным редактором при Некоем Отделе Резюмирования, Критики, Отзывов и Заметок.
Следовательно, если месяц назад Рафаэлю Карповичу стукнуло сорок пять, то позавчера, на праздничном вечере, ему стукнуло те самые юные и неповторимые восемнадцать с момента начала творческой ответственной работы. А именно – с двадцати семи.
Жаль, конечно, что мы опоздали на этот праздничный вечер, но, думается, поздравить именинника никогда не поздно, тем более с такой растяжимой датой, как совершеннолетие, и тем более, что в течение шести ближайших глав мы собираемся взбаламутить душу нашего редактора до такого состояния, что в «этой мути» можно будет разглядеть то, что в иных прозрачных средах даже не нащупаешь.
Разрыхлим воображение и подготовим благодатную «воду».
Однажды на заре, когда осеннее небо с незаметным коварством осветляло чудесный сумрак обманутой засыпающей ночи и чувство упорядоченности жизни вызывало раздражение, когда каждый упавший под ноги лист казался визитной карточкой какого-то болезненного тщеславного существа, а вовсе не зимы грядущей, словом, в одно из таких морально обостренных утр Рафаэль Карпович появился перед своим учреждением примерно за три часа до начала работы.
Сторож по прозвищу д`Отель поднялся с вахты и, крадучись, подошел к стеклянной двери.
– Это я, – сказал Рафаэль Карпович, – откройте.
– Тс-сс! – сторож д`Отель смотрел совершенно отсутствующим взглядом, но интонации его голоса звучали верхом драматизма. – Вам сюда лучше не входить. Войдете – погибнете… Лучше уходите. Концерт все равно уже начался. И он здесь… он ужасен… у него там пульт! Бедные наши грешные души!..
Рафаэль Карпович отпрянул. Что несет этот полоумный полотер? Какой концерт? Кто погибнет? Пьян он, что ли?
– Послушайте, откройте мне. Вы понимаете, мне нужно сюда попасть, вы слышите, я здесь работаю…
Неожиданно сторож очнулся, тряхнул головой, после чего обмяк и жалобно завращал глазами.
– Фу, черт! – сказал он. – Это ж надо – приснилось! Десять лет такого не снилось. Где я? Вы кто? Нет, вы не тот… не похож. А!.. Я вас знаю. Вы иногда оставляете мне ключи. Вы кто-то из них, – он поднял указательный палец, – ну, понял. Извините, я сейчас.
Сторож д`Отель вернулся на вахту, включил настольную лампу, что-то методично перелистал, наконец вернулся и, ругаясь, вроде: «Кто бы вас тут разобрал в такую рань!», – открыл дверь. Вновь перерожденным обликом он давал понять, что ничего предыдущего не помнит.
Рафаэль Карпович вошел в полутемный вестибюль, на всякий случай обронил про себя душеспасительное «тьфу-тьфу-тьфу» и попросил ключ от своего кабинета.
Сторож д`Отель вытащил ключ из похожего на соты пульта, но отдавать сразу не стал, а, прижав его к груди, точно любимую игрушку, сказал каким-то уж совсем другим, лукавым голоском:
– А пропуск покажете?
Для полноты сравнения Рафаэль Карпович мысленно перевел эту фразу на детский манер: «А ты мне что?» – вышло забавно, однако смешок, сорвавшийся с его уст, прозвучал нервозно и со стороны, наверное, даже диковато.
Поиск удостоверения проходил следующим образом: ответственный редактор хлопал себя по разным частям тела, где, как он считал, находились карманы, затем, неотрывно глядя перед собой, он не спеша извлекал содержимое каждого из них, прощупывал и возвращал на место. Удостоверение нашлось в пятом по счету кармане, лежало оно в мятой пачке сигарет вместе с единственным «задушенным» окурком и было обильно присыпано пеплом. Откуда взялась эта пачка и недокуренная сигарета, Рафаэль Карпович не знал. Чиркнув документом перед носом завороженного сторожа, он взял ключ и, деловито покручивая им, стал подниматься по лестнице.
На площадке между вторым и первым этажом ключ вместе с массивным номерным брелоком, оформленным в виде ядра, соскользнул с пальца редактора, ударился о стену, срикошетил, да так случайно, что сбил с его головы любимую темно-серую шляпу, вздыбил клок шевелюры, а упав на пол, завращался, как бешеный. Рафаэль Карпович присел на корточки, поймал ключ и поднес его к глазам. На лоснящемся «темени» ядра значилось число – 86. Это был номер кабинета Главного.
– Тю-лю-лю! – послышалось снизу. – Номер не удался!
– Это по поводу чего? – спросил себя Рафаэль Карпович. – Это что за выкрики? Нет, все-таки у нас придурошный сторож. Вот так взять и перепутать ключи!
Утешив себя этой слабой догадкой, ответственный редактор решил поправить дело.
«А надо ли? – пронеслась в голове шальная мысль. – Ну какая разница, где скоротать три часа?»
«А как же я верну ключ?»
«Так же, как и взял».
«Странно ты рассуждаешь».
«Да уж как есть».
И Рафаэль Карпович крепко сжал свой жребий.
В кабинете было чисто, феерично и пахло неистребимой типографией. Темно-бордовая дорожка, идущая вдоль стола к окну, казалась продолжением восхода. Зарешеченная батарея, впрочем, приближала перспективу. Слишком. О, да! Накатистая волна оторопи подхватила ответственного.
«Да это шпионство какое-то», – подумал он.
«Ничего подобного. Будь как дома».
Рафаэль Карпович стал «как дома». Артистично защелкав пальцами, отчеканив профиль в манере достоинства и скрытой страсти, короткой порывистой дробью танцора фламенко устремился он к шкафу, набитому гранками газет и журналов за последние лет десять. Пожалуй, это был единственный шкаф во всем Некоем Отделе, с которым ответственный личного знакомства не имел, а только лишь визуальное. В его кабинете, впрочем, стоял точно такой же громоздкий красавец, но духовная начинка этого манила с большей силой. Пытливым взором пробежал Рафаэль Карпович по ровным рядам однообразных папок разной упитанности. Заранее предвкушая эффект, наугад вытащил самую тощую. Ба! – какая ирония. Какое мелкое, слабосильное честолюбие у его начальника! «Он прячет мои опусы в самые захудалые папки, – сказал себе Рафаэль Карпович, – ему так нравится. Ах тебя, мой ласковый!»
С этим безжалостным пожеланием ответственный уселся на «рабочий дуб» начальственного стула, причем так, что задние ножки послужили ему центрами неустойчивости и покачивания.
Находясь в состоянии максимального комфорта, смелости своих действий, а также не желая более изображать танцора фламенко, Рафаэль Карпович открыл папку и углубился в чтение. Что-то отдаленно-мучительное и творческое захватило его существо…
Вот о чем я здесь пишу, о чем? Ах, да. Вот статья… «О повести «Одинокий конь, или Куда бежит табун?»… Чередой показываются в к н и г е взлеты и падения в жизни коня. И именно здесь отчетливее всего слышен скорбный голос а в т о р а. Лошадь, которая никому не причиняла зла, которая всегда ожидала только случая показать свою охоту и любовь к труду, зачастую встречала со стороны людей несправедливость и жестокость… В результате она показывается чужой в табуне собратьев… Табун прежде всего и олицетворяет силу, противостоящую главному герою… С мерзким садизмом, глумливо и безжалостно избивает он хворого и беззащитного мерина… Топот и ржание нападающих лошадей прорезаются стонами жертвы, во вспышках света мелькают на страницах подпрыгивающие, ударяющиеся фигуры, шатающееся, поднимающееся тело коня, лик его искажен гневом, страхом… братское общее коллективное подменяется в произведении стадным, скотским…»
На слове «скотским» Рафаэль Карпович остановился, ибо дальше на полях бледным карандашом была сделана запись: «Пышно. Коряво. Грубо. Убрать!».
«Ах тебя! А ведь я этого разбора не видел. Он мне другой показывал, а за «лик коня» еще и похвалил». С нарастающим чувством незаслуженно поруганного Рафаэль Карпович стал дожигать глазами кровные перлы.
«…табун как образ одержим у автора разными чувствами. Но едва ли не доминирующим оказывается томление похоти. Все окружающее являет собой всеокружающую власть плоти. Так постепенно создается и нагнетается атмосфера сексуального экстаза… Истории первой несчастной любви коня автор уделяет всего несколько строк. Она развернута в самостоятельный драматический сюжет со сценами ревности и страсти, с соперничеством двух жеребцов…
Зоологические мотивировки сюжетного действия сплетаются в достаточно…»
Между этой и следующей строкой снова замаячил бледный карандаш: «Очень симпатичный бред. Убрать!»
«Лжешь! – вскричал всей своей немотой ответственный редактор, – лжешь, как сивый мерин!» Впопыхах он позабыл даже, что сивый мерин вовсе не лжет, а ржет, притом с завидным постоянством. «Вот, смотри, смотри!» – отчаянно зароптал Рафаэль Карпович и решился прочесть вслух: «Таким образом, создается впечатление, что высокая драма его жизни сведена автором к животно-биологическим неудачам, на которые он обречен как «пегий» и как «мерин». На самом деле это не так, на самом деле надо спросить: «куда бежит табун?». А табун знает, куда он бежит! Оттого-то в сознании читателя прочно удерживается образ живодерни…»[1] – на этом месте Рафаэль Карпович споткнулся основательно.
Бледный карандаш был тут особенно бледен. «Все! – говорил карандаш. – Все, больше не могу! Бред! Сивый бред! Убрать!»
Ответственный редактор понял, что разбит вдребезги, что воскрешать его будет некому, что никому не захочется возиться с такой грудой обломков. Он положил раскрытую папку себе на колени, сплел пальцы в «замок горести» и, насупившись, просидел так минут пять. Мысли его таинственно кружились, а сердце пророчески щемило.
«Идиотство, – подумал он, – зачем я пришел на работу так рано?» Риторический вопрос благодарной аудитории не нашел. Шкаф-гордец продолжал любоваться своими внутренностями, стены, задернованные и оглушенные шикарной искусственной отделкой, видимо, простых слов уже не понимали, а багряный рассвет, продолжавший дорожку, близкого окончания не обещал.
«Господи, так я, выходит, – бездарность. Я, выходит… Нет, это кошмар! Куда, куда? Нет, не может быть!.. Стоп. Да стоп же!» Он вдруг отчетливо понял, что карандашные приписки сделаны не рукой Главного. Главный не мог так писать. Не мог он все время твердить одно и то же: «Убрать!» А кто? Кто мог? Статьи выходили, их печатали, а некоторые очень давно.
Рафаэль Карпович заполошенно вскочил с места, рванулся к шкафу, вытащил первую попавшуюся кипу папок и не очень-то миролюбиво швырнул ее на стол. Кипа ухнула и рассыпалась. Прошло секунд десять, и вдруг папки, увлекаемые незримой рукой гадалки, снова собрались стопкой, взмыли в воздух и с высоты полуметра принялись раскладываться по столу, точно карты магического тарота.
Наблюдая весь этот явный непорядок, Ответственный лишний раз убедился, насколько беспомощны и надуманны все ему известные в мировой литературе портреты страха. Нет, нельзя назвать это чувство каким-то запредельным, но холодок, но неизменные мурашки, подкашивающие ноги, легкие обмороки, а иногда и просто остекленевшие глаза – чушь! Истина проще. Истина честней. А истина заключается в следующем: Рафаэль Карпович засмеялся! Скрестив руки на груди, вытягивая шею, как тетерев на току, обошел он кругами чуждый рассудку иллюзион, а когда безумие зашло так далеко, что из ажурной фарфоровой вазочки выпрыгнул карандаш и поочередно на каждой папке стал подписывать размашистое: «Убрать! Убрать!», – Рафаэль Карпович обессиленно рухнул на стул.
Кто знает, если бы не чудесная «багряность», засевшая в сознании редактора, то ни его смех, ни какая другая попытка оригинальности не убедили бы нас, что Рафаэль Карпович заслужил обратить внимание на одну очень важную деталь в сервировке начальственного стола. Деталь эта была аккуратно вмонтирована в торец массивной дубовой крышки, и самое ее существование настраивало на детективный жанр. И впрямь, для чего здесь была эта странная кнопка? Что за темная история? Решительно изолировав указательный палец из числа своей левой пятерни, Рафаэль Карпович нажал…
Велика сила любопытства. Долгих ей лет, а нам… а нам, как вы догадываетесь, скучно не будет.
В дверь постучали.
– Войдите, – только и успел сказать Ответственный. Внутренний мир хитро «подмигнул» ему мыслью, что разоблачение рано или поздно наступит. «Рано, – возразил редактор, – слишком рано».
В кабинет вошли. То есть вошел. Молодой человек. Сразу можно было сказать: Ален Делон в ракурсе. Внешность привлекательная, в одежде – классический «набросок» темно-синего костюма, в руке – золотистый "дипломат" редкой работы дерева.
– Здравствуйте, – сказал молодой человек, – я секретарь. Как ваше самочувствие?
– Простите… – Рафаэль Карпович содрогнулся. В какое-то одно мгновение он почувствовал себя свежепришпиленной бабочкой в коллекции энтомолога. Стальная иголка пришлась чуть повыше брюшка… – …чувствие… чувствие после чего?
– Ну как же! – молодой человек сделал какое-то мельтешащее движение, в результате чего во рту его задымилась сигарета, и сидел он уже с противоположной стороны стола, где и был раскован совершенно, вплоть до расстегнутого пиджака и приспущенного узла галстука. – Я неплохо постарался, правда?
– Правда, – Рафаэль Карпович понурил голову, – я с самого начала не хотел сюда приходить, но честно, так получилось… эти ключи и потом соблазн…
– Нервничаете? – молодой человек вроде бы улыбнулся.
– Нервничаю, – вроде бы ответил редактор. – Скандал будет…
– Какой скандал? – молодой человек стряхивал пепел себе на ладонь. – Никаких скандалов. Я честный сотрудник. Меня вызывают, я прихожу. Вот он я, вполне натуральный.
– Постойте. – Рафаэль Карпович тряхнул головой, извлекая звук, очень похожий на перебалтывание воды в колбе. – Вы что же, никому не скажете, что видели меня здесь?
– Никому. А зачем? Впрочем, подождите, есть одна бумага, куда все можно записать… Отчет вас устроит?
– Отчет! – Рафаэль Карпович заерзал. Так, наверное, делаются открытия. Привычные слова, тягучие и невразумительные, становятся вдруг четкими и устрашающими, как росчерки молний на грозовом небе.
– Я пошутил. – Ален Делон в ракурсе чиркнул ногтем по столу. – У меня другие инстанции. Да вы не переживайте: инкогнито – мой любимый стиль и лучшее лицо.
«Инкогнито… – внутренний мир некстати предлагал свои замечания, – есть что-то в этом слове от инков, огнива и погибели. Славный набор! Тебе нравится? Нет? Ну, смотри…»
– И все-таки, кто вы такой?
– Я же говорил, я – секретарь. Секретарь по ответственным работникам. Ну – кто еще? Тоже немного занимаюсь критикой, как видите. – он широким жестом обвел всю настольную выставку.
– Стойте, так это вы?! Ваш почерк?
– Мой. А что, правда, смело?
– Смело, – мрачно согласился редактор.
– То-то же! Я всегда так думал. Но разве можно в этом кого-то убедить? Вот смотрите, стоит полный шкаф моей критики!
– Критики на критику, – сказал Рафаэль Карпович.
– Верно, – молодой человек засветился, – критики на критику. Такой разгром учинил я вашему брату, такая вдохновенная аннигиляция! Одно плохо – безвестность.
– Что же здесь плохого? Безвестность – не порок. Взять хотя бы меня…
– Да-да, – молодой человек дунул на окурок, и он исчез вместе с запахом дыма в комнате. – Давайте вас. Вас и возьмем.
– Нет, я-то не страдаю, – продолжал «сердечную канитель» Рафаэль Карпович. – Но, понимаешь… все, что я написал, лежит на поверхности… Мне трудно тебе объяснить… Я копошусь в чужих мыслях, роюсь в чужой памяти… Я всегда знаю, где мне нужно подхолостить, где нетерпимость, где прочая совесть… Я умею перекрывать кингстоны. Я знаю целую диагностическую систему, но понимаешь… Свобода интеллекта! Но глубина!..
– Скажите проще, – молодой человек поднял руку, как на голосовании. – Талант!
– Талант! Я боюсь этого слова. Оно слишком беззащитно. Работая с ним, чувствуешь себя линчевателем.
– Неужели так искренне?
– Именно, – сказал Рафаэль Карпович. – До того доходит, что просто руки опускаются. Говоришь себе: «Не трогай, не трогай, пусть лежит».
– Жаль.
– Что жаль?
– Жаль, что у вас бывают такие настроения.
– Почему?
– Я думал, мы будем договариваться.
– Простите. – Рафаэль Карпович потянул себя за мочку уха. – Договариваться о чем?
– Ну, видите ли, – молодой человек закинул ногу за ногу, – я могу вам предложить талант в чистом виде. Заметьте, не просто талант, а самую его острую разновидность. Скажем так: талант тончайшего критического чутья!
– А-а! – Рафаэль Карпович ничего не понял. – Это что-то вроде вашего «Убрать!»
– Нет-нет, гораздо гуманнее!
– Еще гуманнее?
– Еще. Только, видите ли… я не могу дать вам такой «неноский» товар на примерку. Тут надо решаться.
– Хорошо, – сказал Рафаэль Карпович изменившимся голосом, – а плата, плата какая?
Здесь мы вынуждены сделать паузу. Во-первых, для того, чтобы дать голове Ответственного отдохнуть от «гипнотического неуюта», во-вторых, момент был сам по себе значительный, в-третьих, очень хочется посмотреть за ширму слова «плата». Дело в том, что видится за ним что-то очень неприкрытое…
Итак, не впадая в софистику: что такое плата? Плата – ума палата. Кто-то сказал «плата за долг», кто-то добавил «в долгах, как в шелках». Причем здесь шелк, когда долг? И когда «долг платежом красен»?
Оказывается, заплата даже на шелковой одежде – шутка невеселая, и такими шелками не похвастаешь. В моральном же смысле (мы так смелы!) «плата»значит «заплатывать долг», грубо говоря, зашивать дыры. А это уже достойное занятие. Что же означает тогда «не платить»? А «не платить» буквально и печально означает быть голым. Голый человек чем заплатит? Нет, Рафаэль Карпович голым себя не считал, он умел считаться с долгами и долг почитал…
Секретарь между тем снова закурил сигарету, несколько раз обмерил бордовую дорожку шагами, подошел к окну и, просунув руку сквозь стекло, стряхнул пепел. Все это выглядело очень буднично.
– Должность! – сказал он. – Вы отдадите мне свою должность.
– Должность! – Рафаэль Карпович испытал чувство, похожее на «отпадение ножки у стула». Ответственного стало кренить куда-то вниз и в сторону, в результате глаза его очумело покосились. – Но как?! Как можно отдать должность?!
– Как? Да очень просто. Как старые поломанные вещи – в утиль или в починку…
– А с чем же я останусь?
– С талантом. С критической мощью вдохновенного дара!
– «Ах тебя! – подумал Рафаэль Карпович. – Неужели это и есть мой жребий?! Проклятые ключи! Проклятая кнопка!..»
– Сколько у меня времени? – спросил он.
– До завтра.
– А как я вас найду?
– Вы сами решите, как. Время – шесть тридцать шесть утра. Думайте…
И молодой человек, поправив галстук, захватив "дипломат" редкой породы дерева, вышел из кабинета с необычайной поспешностью. Рафаэль Карпович убрал папки и все прочие следы хозяйничанья. Спустя три минуты он стоял в вестибюле, мирно болтая с вахтером по прозвищу Швейцар. Сторож д`Отель ушел на ущербе багряного рассвета. Швейцар был весьма суетливым и невнимательным вахтером. Рафаэль Карпович незаметно подсунул ему ключ с брелоком 86 и, сказав, что, пожалуй, еще немного погуляет на улице, вышел. Быстренько поймав первое попавшееся такси, он уехал к себе домой, а еще спустя час позвонил оттуда на работу.
– Передайте, что я заболел, – сказал он в трубку и добавил. – Очень заболел.
Заболеть и вправду было от чего.
В мятой пачке сигарет, где лежало удостоверение, добавилось еще два характерных окурка. Когда же появился тот, самый первый?
[1] Автор имеет серьезные опасения, что приведенные выше выдержки из статьи принадлежат не Рафаэлю Карповичу, а перу просветленного критика М. Любомудрова (а статья вышла в свет в одном из периодических изданий за 1976 год. В подлинности выдержек автор ручается, кроме подчеркнутых).
Глава 2
Глава 2
НЕКОТОРЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ БАГРЯНОГО ВОСХОДА
Весь день Рафаэль Карпович просидел один в четырех стенах. Смута его была так велика, что, боясь испытать любое беспокойство, он поочередно отключил телефон, радио, дверной звонок, остановил будильник и даже перекрыл воду в квартире, ибо назойливый кухонный кран брал на себя слишком много чести и расхлябанности. Редакторский желудок, кроме того, находился в состоянии «временного коллапса». Принятие любой пищи он авторитетно считал оскорблением и моральным надругательством. Компромисс нашелся в виде воды, которую заблаговременно запас в эмалированном ведре. Ею же, водой, наш избранник аскетически позавтракал, пообедал и поужинал, не считая коротких «запивок» между прочим.
Рафаэль Карпович не знал очищающей силы поста, нигде не прочел он, почему и сколько великомучеников прошло это испытание. Но одна мысль, что вдруг так теперь будет всегда, приводила его в оцепенение. Нет, правда, кто из живущих знает последствия покупки таланта?
«Впрочем, – он тут же себя счастливо одергивал, – я еще ничего не купил. Ничего. Я думаю».
А думать было нелегко. Думать было все равно, что поддаваться соблазнительным и жутким уговорам: ну что ты?! Ты уже разогнался, смотри… Да не назад смотри – вперед!.. И землю… отпускай землю, дурак!
Рафаэль Карпович отпустил.
В коридоре.
Когда потянулся открывать антресоли, чтобы достать шерстяное одеяло, потому что мерз, и встал на стул очень опасливо, когда увидел свой раздробленный силуэт лежащим на потолке, – а иначе настенное зеркало просто не рухнуло бы с ликованием подтаявшей сосульки и не разлетелось бы… на 86 осколков. Почему 86? Разве ты посчитал? Нет, ты просто любил это число. Оно тебя и спасло. Ты упал мягко, без единого ушиба, вниз головой, прямо на косые клавиши паркета. Да, клавиатура была почти органная, но сыграть на ней – ты догадался – мог только сумасшедший! Тогда же ты увидел, что осколки отражают тебя на потолок.
Вечером Рафаэль Карпович стал искать утешение в книгах. Закутавшись в одеяло, подрагивая от озноба, он забрался на диван и полулежа, изредка поглядывая на стеллажи, начал сочинять следующий «парад» объявлений:
Купец Лопахин купит вишневый сад. Желательно вырубленный.Королева Бробдингнега раскошелится на подходящего во всех отношениях Гулливера. Примечание: иностранца ростом с подсвечник.Во избежание воровства господин Раскольников приобретет топор у любого приличного дворника.Художник Чартков купит гипнотические глаза азиата лет семидесяти. Последующее помешательство и смертельная ревность к подлинному искусству гарантируется. Примечание: «глаза» выполнены в масле.Прекрасный военный тактик и мудрейшая голова мсье Панург, сподвижник и друг величайшего из ужаснейших мсье Пантагрюэля, готов купить того самого златорунного барана, последующее потопление которого повлечет за собой потопление всего бараньего стада вместе с продавцом, а мсье Панургу принесет душевное успокоение по части поруганной чести. Аминь!..(Список продолжается.)
Наваждение! Рафаэль Карпович замерз окончательно. Ни бурная фантазия, разгоревшаяся на почве эпизодов из книг, ни комната… Да комната ли это? Да его ли это комната?
Толстенные дубовые балки перепоясывали потолок, в центре зала ржавый кованый крюк подвешивал растянутый на цепях стальной обод с несколькими масляными коптилками… на высокой, рыжей от подтеков стене прилепился арсенал каких-то черных принадлежностей… окон вообще не было, а там, где по вечерам изредка «врубался» и что-то рассказывал пестрый «антенный бог», теперь стояла приземистая, вся в медных стяжках и заклепках кафедра. Ваза с единственной, пластмассовой гвоздикой, водруженная на «бога», обернулась массивной чернильницей, проклюнутой увядшим гусиным пером… но самым значительным было здесь присутствие шкафа, с которым Рафаэль Карпович личного знакомства не имел, а только визуальное. Оставалось еще неясным, на чем лежал сам редактор. Редактор не лежал. Он сидел. Ну да, сидел, притом, так неудобно и твердо, что это чудовище (а Рафаэль Карпович сидел именно на нем), жутко неповоротливое, нет, просто каменное, взметнуло свои мраморные крылья и… Ни тебе копытом стукнуть, ни заржать, притом, – что интересно, – все тело коня (а Рафаэль Карпович сидел именно на нем) было сплошь задрапировано холоднющей чешуйчатой кольчугой, и лишь глаза.. да, вот глаза казались по-настоящему живыми и горели, нет, кипели неукротимым азиатским пламенем!
Пахло копотью, овчиной, сыростью и… типографией.
Рафаэль Карпович закинул правую ногу впереди себя, но задел голову истукана. Тогда Рафаэль Карпович закинул левую ногу позади себя, но задел крылья.
«Нет, нет, нет! – подумал он. – Какого черта, какого черта, какого черта?..»
Нервозность усугублялась жаждой. Жажда показывала себя самой проворной жизненной силой – Ответственный редактор спешился с третьей попытки. Тут же он положил конец средневековым бредням и суррогатам своего жилища, а именно – зажмурился. Бронированный пегас исчез, и весь прежний вид комнаты был восстановлен. Рафаэль Карпович перевел дух и отправился на кухню утолять жажду.
В квартире было так тихо и отстраненно, что если бы только по этой причине пошатнулся известный нам проект реальности, то Рафаэль Карпович по дороге мог бы зайти еще куда-нибудь. Например, в параллельное пространство. По многочисленным свидетельствам, параллельное пространство – это что-то всегда очень разное. Чаще позитивное, ибо поиски «страны счастья» у многих пессимистов того же Запада устремлены именно туда, чаще иррациональное, как полагают наши оптимисты. Чаще эзотерическое. Чаще и чаще… – словом, терминов, как в чаще! Ерунда.
Есть мнение, что параллельным пространством может быть и майская ночь при луне, и даже отдельные помещения наших квартир. Есть мнение, что некоторые предметы, то есть вещи с бытовой подноготной, к нам явно запараллелены. Мы ими пользуемся, а разглядеть по-настоящему не умеем, то есть предметы – «золотые ключики» от золотых дверей! Как бы такое выглядело? Да очень просто…
Предположим, сидите вы на кухне, и сквозит на вас со всех сторон кафельной белизной, и нагнетает свою фреоновую Антарктиду «белый хранитель вчерашних обедов», и заплетены вы в такую стерильную геометрию полок, шкафчиков, чашек и чувств, что не пора ли очнуться? Но смотрите… – чуть подсиненные левиафаны облаков плывут в аквариуме окна, и закипает чайник, и вы льете «расплавленной водой» в стакан, а там клокочущий грифон уже рождает цвет, а в цвете – аромат, а в аромате – терпкость и свежесть! Нет, не спешите. Опыт еще не завершен. Когда торжественный подстаканник заключит в себя весь, словно отлитый, кристалл темно-красного чая, тогда откроется сахарница и посыплется с ложки белый, но теперь уже совсем непростой сахар, потому что он будет снегом, сдуваемым с крыши… и вот! – не станет вас больше для этой кухни, для это стерильности – исчезнете. Куда? Естественно, в пространство белого листа, потому что больше некуда! Потому что больше никуда не надо!
Рафаэль Карпович мог исчезнуть и, видимо, исчез, но только в другом смысле. В смысле – вспомнил.
Он вспомнил… эту первую сигарету и ее пепел в мятой пачке удостоверением оставил он сам, молодым человеком, восемнадцать лет назад… Вот так!
И была ночь.
Ночь. Когда-то она подкрадывалась на цыпочках, подобрав в складки свое сиреневое платье, когда-то она дышала ему в чуткий загорелый затылок, немо шевеля губами, и звала туда, в сиреневую морось бьющейся о мол волны, когда-то билась тонкая жилка на ее влажном веке… Сиреневая… Господи! Да он считал ее пульс!.. и петляла тропа, теплая, туда, на плато Ночи, туда, где маленькая лунная сосна, распушив гребешки хвои, причесывала вихрастый сиреневый ветер, а сама уже почти не держалась на крутом надлобье скалы… звала, звала в клекот Ночной чайки, в ракушечный шорох, в небывалость! Господи, ну зачем тогда, возвращаясь, он говорил себе: «Глупость! Все это глупость!» – и чуть погодя: «Светает. Светает…»
Ночь. Когда-то она, смутная, зябкая и счастливая врывалась в его неуют, заполошенная стояла в дверях, соображая, с чего начать, как объяснить… А он… он подходил и так вроде бы обыденно предлагал: «Вашу облачность, мадам!» – и обыденно, обыденно вешал ее пальто на идиотский утиный нос идиотской резной головы шута, что висела в прихожей вместо вешалки. Чей-то идиотский подарок…
И была ночь, полная света, радости, робости… когда-то.
Ну, пей воду, аскет, что тебе еще остается!
Оставалось полведра.
Рафаэль Карпович зачерпнул кружкой и с сожалением покосился на хлебницу, где, как он совершенно отчетливо помнил, лежал гоголевский сухарь имени Плюшкина и ждал приговора. Рафаэль Карпович с тоской подписал помилование сухарю и медленными глотками употребил безвкусное питье. Внутренний огонь был подавлен. Редактор отдернул сиреневую с золотистой клинописью занавеску, открыл форточку и осторожно высунул голову на улицу.
Ответственный был высокого роста, и поэтому его подбородок пришелся как раз впору оконной фрамуге. Подбородок лежал на оконной фрамуге, руки интеллигентно на пояснице, но голова, очерченная холодком на шее,вдруг закружилась. Голова представила, как она летит, отделившись от тела, туда… туда… вниз!
– Господи! – Рафаэль Карпович буквально отпал от окна. – Да я же так до утра не доживу! Я же…
«…восемнадцать лет назад мне дали эту должность, ну да – дали. Нет, я, конечно, был заметен, как потом выяснилось! Добивался, рос, накапливал. Отмечал. Проводил. Подчеркивал. Разгребал муть. Нарочно свечей не гасил… Нет, ну я, как выяснилось, был правильным и никогда вредом для других себе не вредил… Никогда! И вот – подняли. Подняли!!! В тот день я позвонил друзьям. Кто-то пришел. Пришли. А повод я замаскировал. Хотел ошарашить… Они пили, не знали, что происходит, метали шутки… а потом они думали, что я пошутил. Но я не шутил. Я сказал: «Вот теперь, ребята, мы все пойдем в гору. Со мной в гору!..» Они засуетились, подбежали трясти руку. Трясли. Потом, это был, кажется, Игорь, сунул мне сигарету и сказал, что я должен выкурить хоть одну и посыпать голову пеплом, потому что достоин, потому что это Великое Отречение, потому что… Я сказал, что не курю с детства и, кроме того, не знаю, от чего мне отрекаться. «Это не важно! Потом узнаешь, давай!» Я сказал, что ничего на голову сыпать не буду. Тогда они подложили мне мое новенькое удостоверение и сказали, что там тоже моя голова, только на плоскости. «Это не важно!» И я выкурил, и думал, что совершил что-то замечательное, значительное, и спрятал пепел. На память. Потом они ушли…
Ах тебя! Неужели эта пачка пролежала в моем кармане восемнадцать лет?!»
О чем еще думал Ответственный, какие образы строил, какие последствия багряного восхода пережил, кто знает!
Ровно в шесть тридцать шесть утра он оделся, вышел на лестничную площадку, закрыл за собой дверь и, постояв минуту-другую в полной растерянности, нажал кнопку собственного дверного звонка.
Звонок, естественно, не сработал, поскольку был отключен, но в прихожей раздались шаги, и уже знакомый голос сказал:
– Входите. Входите, я давно жду.
Рафаэль Карпович протер ноги о сухой половик и вошел… И проболел еще сутки.
Глава 3
ГЛАВА 3
ИНЕРЦИЯ
На следующий день обладатель критического дара появился в Некоем Отделе. Некий готовился к забегу. Разминал мышцы, подбивал локоны, обсуждал планы, острил, курил, стучал на машинке, мигрировал внутри себя и «приглаживался» по-всякому. Рафаэль Карпович по привычке кивал всем встречным, кивал даже тем, к кому привычка не относилась. Лица встречали его то колким прищуром анфас, то поднятой бровью в профиль, руки – то отряхиванием пиджаков, то тереблением бус. Многие владельцы анфасов и профилей оборачивались и смотрели вслед с беспокойством и оживлением, как если бы по коридору прошел живой слух.
Рафаэль Карпович не чувствовал скованности. Рафаэль Капович чувствовал новизну. Она, новизна, заключалась в нескончаемом любопытстве, а любопытство – в одной фразе: «А что я?»
«А что я?» – и Рафаэль Карпович распахнул дверь Общей части. Общая часть, самая общительная, в общем организованная, выполняла самую общую за всех работу. Сотрудники Общей части были влюблены в знаменитое и лихое: «Ну, ты обще!» Если бы кто-то из них, сидящих за единокровным общим делом, смог услышать эмоции вошедшего, то на вопрос «А что я?» тот бы, заслонясь от света прикрытием лобной доли, ответил: «Ну, ты обще!»
Общая часть развивала эпистолярный жанр. Она получала, сортировала, читала, писала и откладывала письма. При этом было неизвестно: делала ли она все эти операции или только какую-то одну.
Рафаэль Карпович бодро втянул подхмыкивающий, поерзывающий воздух, затем опять же не без помощи носа спросил:
– Ну, что у вас для меня, други?
Други перекинулись взглядами. Вдох Рафаэля Карповича образовал в помещении вакуум и заставил их вынуть головы из песка. Ощутив, с каким приятным щекотанием кубометры его вдоха застыли в легких, увидев, как он властен над объемом и всем сущим, Рафаэль Карпович поставил диагноз: «Все. Грех бездарности умер» – и выдохнул.
– Так что же, – сказал он, – почему молчание крамольное? Письма есть?
– Были, – сказал человек по прозвищу Сима, – были вчера. Я оставлял для вас одно, откуда – не помню… сейчас! – человек Сима стал бегать по комнате и ворошить прошлое.
– Вы что ищете, Сима? – спросила девушка, молодая экстра в небесно-голубом. Вспышка ее белокурых волос отдавала тем же невыносимым цветом.
– Вы не видели тут конверта? – спросил человек Сима.
– Не валяйте дурака, Сима. – экстра в небесно-голубом «вытащила» из набора своих средств самый экстрасенсорный взгляд и полоснула им Рафаэля Карповича. – Извините, мы ничем не можем вам помочь.
– Жаль, – сказал Рафаэль Карпович. – А я всегда так любил вашу приятную атмосферу.
– Вы о чем?
– Да нет, все в порядке… – и Рафаэль Карпович вдохнул во второй раз. Он не хотел ничего плохого. Он думал о работе.
Выйдя в коридор, обладатель дара столкнулся с пожилым литкорректором Неренеевым. Александр Сильвестрович Неренеев, отличавшийся уникальным слухом, дошел до того, что на приветствие «Доброе утро!» обронил свой тертый-перетертый портфель, приставил младенческую ладошку к младенческой ушной створке и спросил, как абсолютный глухарь: «Вы мне что-то… вы мне?» – «Что с вами, Алексирвич?» – «Эликсир, – ответил Неренеев. – Электрон. Элеватор… А у вас в кабинете труп!» – и, подняв свою «потертость», заклубился по коридору…
Стремительно взмыл Рафаэль Карпович на второй этаж, оберегающейся улыбкой скользнул по табличке с номером 86, никем не узнанный остановился перед своим кабинетом и прочел, водя пальцем по дерматиновой обивке: «Учет-ремонт!»
Вот так вот! – через тире!.. свежим мелом! размашисто и отвратительно! Рафаэль Карпович попытался открыть дверь своим ключом, но та оказалась запертой изнутри. Для читателя сообщим, что это четвертая и последняя дверь, на которую мы обращаем внимание, все остальные – случайные или проходные.
«Так… Кажется, мне это начинает надоедать!» – Рафаэль Карпович отправился «трясти» Главного.
Главный был сложной фигурой. Геометрия его характерно напоминала синусоиду, завернутую в кольцо, а проще говоря – шестеренку, но такую, что понятие «зубец» заменялось в ней на более плавное – «горбец». Мягко вращаясь вокруг своей оси, Главный так плавно входил с вами в сцепление, так развивал высказанную вами идею, так притирался к ней, что вы всерьез начинали сомневаться: а ваша ли это идея? Нет, Главный не вступал в сцепление с каждым пятым-десятым. Во-первых, он боялся зазора, во-вторых, биения, в-третьих, могли пострадать и окончательно сточиться эти самые «горбцы». А сточенным до состояния колеса сами знаете как приходится! К ним со своими идеями не идут – по ним скользишь…
– Зиновий Палыч, что такое этот «Учет-ремонт» у меня на двери?
– Кхы! – Главный смотрел на вошедшего макушкой. – Вот вы задаете вопрос, а вы знаете, почему?
Рафаэль Карпович признал, что волосы на голове Главного как росли, так и растут – один в километре от другого.
– Потому что я не могу туда попасть, – объяснил Рафаэль Карпович.
– Нет, – возразила макушка, – вы задаете вопрос… Кхы!.. потому что сами себе на него уже ответили.
– Зиновий Палыч, у меня там куча неотложных материалов.
– Неотложных – это хорошо. Значит, не от лжи! А то ведь знаете… Кхы… за дачу ложных показаний…
– Упаси, – с трудом пошутил Рафаэль Карпович.
– Это правильно, но только… Кхы!.. кто пасет, тот и спросит. А мне, знаете… всех пасти трудно.
– Не знаю, – сказал Рафаэль Карпович, раздражаясь все больше, – я еще никого не пас!
– А вы попробуйте, ей-богу, впрочем… Кхы!.. слушаю вас.
– Зиновий Палыч, что это за странная надпись у меня на дверях: «Учет-ремонт»?
– Ну, ничего, поучитывают…
– Да что «поучитывают»? Что там можно «поучитывать»?
– Ну что? Я думаю, материалы! Хотя бы и эти – неотложные.
– Зиновий Палыч, скажите честно: у нас что – милиция?
– Милиция?! Да что вы…
– Хорошо. Кого вы тогда назначили?
– Кого назначил? Ну, кого… Я, видите ли, ни кого не назначил… тут, видите ли… Кхы!.. вчера обнаружили мы лишнюю комнату в здании. Ума не приложу, как мы ее раньше проглядели! Представляете, отдел уже – ого! – как построился, и вдруг – пустая комната, никем не учтенная…
– Но это же моя комната, эта самая, с надписью!
– С надписью? Ваша?
– Зиновий Палыч, скажите честно, я похож на идиота?
– Вы – на идиота? Да что вы… О, кстати, хотите – развлеку? Недавно в старой энциклопедии прочел. Идиот у древних, оказывается, – человек, не принимающий участия в государственных делах, представляете? Ей-богу!
– Не представляю, – процедил Рафаэль Карпович. – Я не представляю, почему я здесь и не могу попасть на свое место.
– Зачем вам место? – Главный положил растопыренные пальцы на стол. – Место – это тесто. Каждый месит по-своему.
– Да. – Рафаэль Карпович понимающе кивнул. – Крутой замес у нас на местах!..
Пауза. Главный собирался с мыслями.
– Кхы! – сказал он. – А хотите тему? Пойдет как проблемная статья. Звучит так, слушайте: «Нет совести ответственней на свете…»
– Чем та, что погубили мы в поэте!.. – бросил Рафаэль Карпович.
– Нет, зачем же так печально, это… СЛИШКОМ.
– С душком? – переспросил Рафаэль Карпович и почувствовал, что от его шевелюры уже отрывается огненный шлейф.
Главный не видел шлейфа. Он просто не верил в происходящее.
– Кхы!.. Ну, так берете тему?
– Уже взял.
– Уже? Да что вы! И когда начнете?
– Уже начал.
– Да что вы!
– Я – ничего, – в голове Рафаэля Карповича вертелась бездна. – А вы как?
– А что я?
– А вы берите ручку и записывайте.
– Записывать? – Главный не верил вновь своим ушам. – Нет, записывать надо вам, вам!
– А я буду сочинять!
– Сочинять! Вот сочинять – ни в коем случае!
– Ладно, – сказал Рафаэль Карпович. – Но где? Где, если у меня там «Учет-ремонт»?
– У вас там… – ладонь Главного плюхнулась на лысину, точно лепешка сырого теста. – Ах, ну что же… походите по коридору, ей-богу, подумайте… пристройтесь…
– Я-то пристроюсь, – сказал Рафаэль Карпович, а про себя подумал: «Ей-богу!.. Но ты у меня покрутишься!»
В следующую минуту он уже забыл о своей угрозе. Сопровождаемый огненным шлейфом, он покинул «заведение № 86», в котором еще два дня назад испытывал себя то жалкой никчемностью, то распушившим перья петухом. Сейчас, как и следовало, склонность к пернатым возрастала, ибо сидел в Рафаэле Карповиче и шевелился удивительный внутренний риск. Это был тот самый риск, что был тем самым Девятым валом творческой энергии, перед которым будут неметь завистники, но… Ему не давала покоя атмосфера. Откуда все: намеки, надписи, закрытые двери, трупы, непомнящие глаза?!
Он шел по коридору с чувством человека, в одиночку впущенного в полутемные залы картинной галереи. Стенды и настенные газеты сверлили его не меньше, чем глаза и взгляды каких-нибудь великих портретов.
Выход Рафаэля Карповича во внутренний двор Некоего Отдела ускорил следующее событие: в вестибюле рядом с вахтой стоял и протестующе озирался по сторонам маленький человек Сима…
Человек Сима подбежал.
– Верните нам воздух!
– Я не занимаюсь экологией, – ответил Рафаэль Карпович сурово.
Человек Сима проводил его след в след до самого «черного парадного», но там отпал, возможно, провожатого обжег огненный шлейф.
Рафаэль Карпович действовал сообразно намеченному плану.
Во дворе Некоего Отдела, с другой стороны здания, находилась мастерская. Единственным ее обитателем был безотказный Федул Белоглазка. Федул Белоглазка ухитрялся обслуживать все соседние, примыкающие ко двору организации, в результате чего заимел славу универсал-мессира широкого ремонтно-поделочного профиля. Профиль, кроме того, включал и поэтические наклонности универсал-мессира. Запатентованный им жанр назывался «YES-поэзией», а вводное стихотворение жанра звучало так:
СОБРАТЬЯМ МЫСЛЯЩИМ
Процесс познания небес –
Нешуточный эксцесс.
Эксцесс влиял бы на прогресс,
Когда б не бес…
А впрочем, – YES!
Войдя в мастерскую, Рафаэль Карпович застал универсал-мессира за скромным занятием – изготовлением мышеловки. Собственно, мышеловка была уже изготовлена, и Федул Иванович отрабатывал на ней технику прибития пальцев. Сидя за массивным верстаком, попыхивая сигареткой, универсал-мессир отводил скобу, закреплял крючком стопорную планку, затем, надеюсь, вы понимаете, – потревоженная мышеловка хлопала с энтузиазмом стенобитной машины.
– Привет, – сказал посетитель.
– Привет, привет… Заходи… Ну-ка, давай, клади сюда палец!
– Да нет, – сказал посетитель. – Спасибо. Мне бы лестницу…
– Лестницу! Хо, ты хитер! Зачем тебе лестница?
– Федул Иванович, ты не спрашивай. Дашь лестницу или нет?
– Лестницу, говоришь. Ну, есть у меня одна… Тебе длинную?
– Метра четыре.
– Хо, метра четыре! Ну, есть у меня одна… Куда полезешь?
– Федул Иванович, ты не спрашивай, дай лестницу.
– Ладно, дам, я ее сам сконструировал. Раскладывается, как пасьянс!
Так Рафаэль Карпович заполучил хитроумную лестницу универсал-мессира. Выйдя с нею на оживленный двор, который помимо стоянки машин служил еще массовой курилкой разношерстных служащих, он отыскал глазами окно своего кабинета, прислонил шаткое творение к стене, поплевал на ладони, поправил галстук и… полез.
Вот когда тайное становится явным!
Держась за подоконник и отражая себя в стекле примерно на треть, Рафаэль Карпович посмотрел туда… за черту!
За чертой, на фоне совершенно разоренной «Учетом-ремонтом» комнаты, за единственной тумбой на единственном стуле, сгорбившись и сосредоточившись, сидел… труп! Труп занимался тем, что подбивал какие-то сложные цифры на калькуляторе. Трупом был не кто иной, как старший бухгалтер отдела Илья Андреевич Кадетный. Услышав стук в окно, бухгалтер обратился «близорукими» очками к источнику внезапных помех. Источник подействовал настолько, что увеличил оптический обман в «близоруких» очках до редкостной карусели. Бухгалтер уронил челюсть в прямом и в переносном смысле – у него выпали вставные зубы…
«Ну вот, – подумал Рафаэль Карпович, – за целый день хоть один по-человечески отреагировал!»
– Откройте, пожалуйста, окошко, Илья Андреевич! Вы не бойтесь… я тут на трапе… вы слышите!..
Старший бухгалтер был человеком впечатлительным, но добрым и от впечатлений отходчивым. Подняв выпавший зубной протез, он заглотил его с таким обыденным видом, словно положил в карман оброненный кошелек. Затем… окно было открыто, и обрадованный Рафаэль Карпович протянул руку для пожатия.
– А еще говорили – труп! – объяснил он свой приветливый жест.
Очки у товарища Кадетного запотели. Услышав странное слово, он отдернул руку и медленно попятился назад к тумбе.
Рафаэль Карпович лихо залез на подоконник, отряхнулся и, сказав «Ух!», спрыгнул на пол. Возникла пауза, в течение которой свет показался лестничному каскадеру сквозняком. Спелым глянцем обтекал свет разбросанную листву бумаги, ножки стула, синий телефон, не находя препятствий, струился сквозь всю комнату, завихряясь под потолком, приподняв его до высоты собора, растянул еще бледнее тени людей по голой стене, как фрески.
– Вы, собственно… – сказал бухгалтер Кадетный, – не по поводу ли гонорара?
– Нет, – ответил Рафаэль Карпович, – я по поводу аванса.
– Так вы бы постучали в дверь… зачем же в окно! Я ни от кого не прячусь…
– Нет, окно – это замечательно. Вы посмотрите, как замечательно!
– Да, – сказал бухгалтер, – действительно. А как ваша фамилия?
– Деньской.
– Так! Деньской! – он стал раскапывать бумаги на тумбочке. – И где же вы работаете?
– Здесь! – сказал Рафаэль Карпович просветленно.
– Извините, но здесь работаю я... беспорядок тут, конечно, порядочный, но ничего, обживусь. Деньской, говорите…
– Илья Андреевич, вы что, меня не узнали?
– Может, и узнал… – бухгалтер Кадетный как-то нервозно вытягивал шею. – Но сделать ничего не могу.
– Стойте! – Рафаэль Карпович «протрезвел» от света. – Стойте, я ничего не пойму… может, вы объясните, что тут происходит, в конце концов? Я – Ответственный редактор, почему со мной так обращаются?
– Инерция, – шепотом сказал бухгалтер Кадетный. И громче: – Вы извините, у нас такой должности нет, упразднили. Я сам читал копию приказа.
– Инерция… – кажется, Рафаэль Карпович услышал то, что хотел. – Вы правы, – сказал он, погружаясь в себя, – все это было моей инерцией… Я начну новую жизнь, совсем не такую… Скоро… Скоро начну…
Глава 4
Глава 4
СОЛНЦЕ ПСЕВДОНИМА
С чего начинается солнце?
Солнце начинается с утра.
Это прекрасно!
С чего начинается слава?
Тут масса рассуждений…
Вопрос для кого-то одиозный, для кого-то несерьезный, ответ поэтому может быть совершенно… метаморфозным!
Гений, сброшенный с корабля на бал, разве почувствует себя обманутым? Лишенный прожиточных средств разве задумается о них всерьез? А слава? Разве не начинается она для него из карнавала.. из подвала… из полного провала?! А слава – разве это не лава? А лава разве кого-нибудь щадит?
Нет, вы понимаете, на работе о нем забыли за день, большинство знакомых – за неделю, а те немногие, кто еще пытался сохранить память о нем, были ЖЭКом, соседями и женщинами. Женщины вскоре также перестали воспринимать его «потерявшую профессионализм» натуру. Несправедливость состояла здесь в том, что женщины в душе почитали Рафаэля Карповича изрядным надувателем и пенсионером. Но почему? Что же произошло?
Ничего особенного.
Впопыхах от увлекательной и обновленной жизни Рафаэль Карпович запустил непредвиденно-седую щетину и к тому же целый месяц ходил в одной и той же чахлой пепельной «тройке», которую запрягал одним и тем же тонким, похожим на сыромятную вожжу, галстуком. В манерах Обладателя дара появилась какая-то отпугивающая простота, ему одному понятная. Но зачем так глубоко? Рафаэль Карпович не утратил общительности, наоборот – он оснастил ее универсальными свойствами. Он стал человеком светским и одновременно Диогеном в бочке. Кстати, о Диогене! Рафаэль Карпович любил созвучие имен и перекличку с историей. Он придумал псевдоним. Свое имя, отчество и фамилию он сократил до девяти значащих букв: РАФКАРДЕН. Теперь все было в порядке.
Псевдоним посещал кофейни города, весело пристраивался в очереди, успевал завязать беседу либо с крайним перед собой, либо с «крайним за», либо с двумя сразу, расположить обоих до крайности, напоиться чашкой кофе и исчезнуть. Через день после этого псевдоним приходил в сберкассу, снимал со своей книжки трояк, захлопывал его между страниц какой-нибудь тонкой брошюры и исчезал. Через два дня после этого псевдоним объявлялся в ломбарде, закладывал свой демисезонный плащ на сумму сорок три рубля и исчезал. Через шесть дней после этого псевдоним снова приходил в сберкассу, уплачивал за квартиру двенадцать с мелочью и исчезал. Через день после этого псевдоним регулярно выигрывал в спринт пять рублей, проигрывал четыре, посещал кофейни, где успевал завязать беседу, угостить кого-нибудь чашкой кофе, занять на пару дней трояк… так создавалось впечатление, что он имеет дело с добровольно-принудительными случайностями. На самом деле Рафаэль Карпович, как все мы, занимался глубоким программированием. Он программировал судьбу. И судьба его принимала чудесные очертания…
Уже сменил краски пернатый ноябрь; вылинявшие, бурые, пали на землю пернатые доспехи деревьев; шуршали обочины улиц; пернатые домочадцы с вертикальным взлетом – голуби – взмывали перед мордами рыскающих машин, город – ажурный макет, начиненный искусственными секретами, – выгнал на улицы всех, кто еще не устал разгадывать искусственные секреты. Солнце – древний тотем – глядело на город и ничего не понимало…
Солнце грело листву, которую топтали…
Было воскресенье. Рафаэль Карпович прогуливался и думал о луговых ромашках, о бархатном рыжем венчике, о протуберанцах белых лепестков. Еще вчера он засеял ромашками целое поле и сегодня, как настоящий садовод воображения, пожинал плоды. Собственно, плодов никаких не было. Просто с самого утра его преследовали два этих цвета: рыжий и белый. Нет, понятно, белый преследовал его еще в той, прошлой жизни, а рыжий… и почему-то не откровенно-алый, маковый, а вот рыжий… может, все дело в возрасте? Или потому, что осень, или – солнце?.. А вот и кофейня, кофюшня, кофеек!
В кофейне, в доверительной изоляции, в «свободе излияний» расположились пятеро молодых. «Цивилизация цветов и других растений», – подумал Рафаэль Карпович. Пятеро обступили высокий столик и обсуждали перспективы.
– …я тебе говорю. – этот парень, скорей всего из клана Репейников, всклоченный и возбужденный, проливал свет на природу какого-то «их явления». – Я сам не видел, но мне рассказывали. Так слушай… этот кудесник разводит руки в стороны и говорит: «Подними меня». Ну, мой приятель сам такой – будь здоров! – подходит и его поднимает. Ничего особенного. «А теперь, – тот говорит, – засеки минуту и повтори». Мой приятель опять подходит и… ни черта! Камень, живой камень! «Я, – говорит, – его даже сдвинуть не мог, понял?!»
– Так, может, он камень и поднимал? – сказал сосед Репейника, цветок явно легкомысленный, возможно, Одуванчик. Две Орхидеи, которых он опекал, хихикнули. Хихикнул и сам Репейник. Третий парень из цивилизации, Лопух, оставался серьезным. Он изучал темную Орхидею и дул на кофейный парок. Светлая Орхидея подмигивала Репейнику. Репейник расцветал.
– Ни черта! – говорил он. – Ни черта!..
– А вот я знаю случай, – Одуванчик охранительно приобнял светлую Орхидею за плечи. – Один чудак нарисовал Венеру Милосскую. Ну, такую Венеру – абстрактную, тоже, правда, без рук… да, а за ней – тень черную, огромную, летучую… и все на красном фоне. Ну и все. Рисунок так себе – ерундовый. Тогда мой чудак возьми и напиши снизу: «Она будет моей», – и еще поставил это самое знаменитое «Ом!» Ну и все. Проходит неделя – ему – бац! – звонок. Приходит Венера. Он и думать не думал. А она, представь, чудная такая… одинокая… и мерзла все время. Донором была. Кровь сдавала…
– Хорошо мерзнуть на белом свете, – сказал Лопух.
– При каком свете? – спросила Орхидея.
– Не «при каком», а на… Ты слишком конкретна для Димы, – сказал Репейник.
– Ах! – улыбка у темной Орхидеи была живородящей. – Юра, ты разве не знаешь наши любимые темы!.. Музейные экспонаты, Венеры, Минервы!.. Это так лично…
– Минёры, – Репейник прыснул. – Минёры Венеросские!
– Дурачье, – сказал Лопух отстраненно.
– Ты не прав! – Юра опустил ему на плечо медвежью лапу. – Ты в корне не прав… Мы все в корне не правы, потому что описанные случаи – это искусство, это биополе, старик.
– Гуляй-поле! – Одуванчик тряхнул своей легкомысленной копной, которая все больше напоминала гриву льва.
– Я бы занялся искусством, если честно, – сказал Лопух Дима, – но я боюсь, вы меня съедите.
– Ты сам себя съешь. – темная Орхидея блеснула маленьким зеркальцем и принялась изучать левую бровь. Шерстка брови лежала исключительно.
– Так вот, – радостно заключил Репейник Юра, – ты у нас теперь самоед! Давай бросай это каннибальское дело и переходи к нам на здоровую подножную пищу, так сказать…
– Простите, – вклинился Рафаэль Карпович, стоявший у соседнего столика, – вы сказали «самоед», по-моему, съесть себя в искусстве не так уж мало на первых порах.
– Папаша, вы кто есть? – Репейник Юра наслаждался своей «медвежестью». – Вы какой субстанции будете?
– Сегодняшней, – ответил Рафаэль Карпович, – если следовать духу вашей беседы.
– Это интересно! – Львиный Одуванчик все глубже проникался ощущением приобнятых плеч светлой Орхидеи.
– Более, чем интересно! – Рафаэль Карпович решительно шагнул и решительно потеснил круг биологической цивилизации. – Мое имя Рафкарден, будем знакомы!
– Будем! – все дружно чокнулись чашками.
– Папаша, а вы, простите за выражение, чем занимаетесь?
– В настоящий момент, – сказал Рафаэль Карпович воодушевленно, – я творю потомство.
– А, это по их части, – сказала темная Орхидея, пряча зеркальце.
– Не понял… – Репейник Юра становился серьезным всегда по мере перегруза словесной шаланды. – Это как понимать?
– А так, ребята, что вы зря ссоритесь и остро нуждаетесь во мне.
– Это с какой стати, собственно? – Львиный Одуванчик уже окутал светлую Орхидею сплошным завлекающим «гуляй-полем».
– Тут надо быть осторожным, ребята. – Рафаэль Карпович вслушивался в невидимый камертон. – Я один в состоянии предвосхитить вашу эволюцию и научить тайне слова.
– Черт возьми! – Репейник щелкнул костяшками пальцев у самого Диминого носа. – Вы мне нравитесь, папаша. Слушай, – он обратился к Лопуху, – поехали к тебе и папашу с собой прихватим. Таня, – он обратился к темной Орхидее, – ты не сердись на Диму, он хороший, лучше поучи его телепатии.
– Скучно, – сказала Таня.
– Поехали, – сказал Лопух и разом осушил свою чашку.
Биологическая цивилизация покинула стоянку. Не побоимся сказать, что оставляла она после себя маленький «пикник на обочине», оценить последствия которого едва ли возможно. Рафаэль Карпович представил, как немолодая, с больными ногами и мохнатыми лапками уборщица Марта выходит в тесный зал в поисках пустой посуды, что-то ворчит себе в немолодой, но все еще заметный усик и вдруг… у крайнего столика, возле стенки, натыкается на какое-то невидимое, совершенно воздушное заграждение: ребята впопыхах забыли снять силовую защиту. Там, внутри нее,они и мечтали… агрессивно и наигранно мечтали о любви… о силе. Как неловко! Но что делать? Рафаэль Карпович, впрочем, когда внедрялся, препятствия этого силового поля не почувствовал, а другие? Пусть учатся, решил Обладатель дара.
Лопух Дима пользовался отсутствием родителей, уехавших в совместную командировку на остров Кергелен. Папа и мама защищали совместную диссертацию по каким-то морозостойким лишайникам. Способности этих лишайников звучали как-то очень свежо и ново на фоне научной мысли и на теле природы. Сам Дима, если помните, мечтал о «совместном» замерзании с телом Венеры Милосской и в этом желании его никто лопухом не считал… кроме Тани, разумеется.
Итак, цивилизация отказалась от эффективных способов перемещения, дождалась троллейбуса и поехала. Вскоре водитель троллейбуса таинственно объявил: «Товарищи, не задерживайтесь в задней части, проходите в переднюю!» Товарищи незамедлительно хлынули в указанную часть, и в этот момент у троллейбуса слетели штанги. Сделали они это как раз напротив Диминого дома, на перекрестке.
В квартире на третьем этаже Лопух Дима снабдил всех тапочками, рассадил по местам и познакомил Рафаэля Карповича с кенаром по кличке Бетховен. Бетховен сидел в клетке насупившись и размышлял. Он страшно любил пшенку, размоченную в пепси-коле, и исполнял преимущественно классику. Собственные сочинения ему не удавались. Личная жизнь тоже. Неделю назад в эстетическом экстазе умерла его двенадцатая жена Изольда. Бетховен в тот день «зарядил» «Лунную сонату», и как ни пытался Лопух Дима его остановить – ничего не получилось. Изольда медленно угасала. Тогда негодующий импрессарио заткнул уши, впал в транс и в таком состоянии сделал отчаянную попытку спасти Изольду. Очнулся Лопух Дима от оглушительной тишины. Бетховен сдвинулся на краешек жердочки, а внизу, задрав лапки, лежала она – двенадцатая жена этого ненормального. «Ты какой-то жестокий, – сказал Лопух Дима кенару. – Все! Больше тебе жен не покупаю!» Но Лопух Дима сделал еще одно важное заключение для естествознания: транс экстазу не помощник!
– Славный воробышек, – сказал Рафаэль Карпович и провел пальцем по прутикам клетки, как по струнам.
Цивилизация обустроилась. Репейник Юра вытащил на середину комнаты приземистого «четвероногого», Одуванчик Саша задействовал японское «многолетнее качество» и нагнал «волну» – музыку специфичную не только для Бетховена. Появился изыск: лимонный ликер, сигареты, хрусталь… Комната запрозрачила…
– Дорогое сообщество! – слово взял Юра. – Сегодня мы приветствуем в наших рядах папашу, человека во многом таинственного, но, я надеюсь, такого же спектрально чистого, как этот субтропический ликер! За вашу лекцию, папаша, и долой всяких там подстреленных! – он покосился на мрачного Бетховена.
– Ребята, – сказал Рафаэль Карпович и пригубил рюмку, – вы даже сами не представляете, в какое удивительное кружево сплетаетесь! Я не знаю вашей ранимости, но люблю сверхчувствительные существа. Я сам такой. Это трудно. Это почти всегда означает молчать. Вы помните, как говорил покойный Пикассо: «…я б выкалывал глаза художникам, чтобы лучше работали!» Он мог так говорить, потому что сам был сверхчувствительным безумцем…
– Это красиво, но совсем не наглядно, – сказала Орхидея Таня, разминая сигарету и выясняя, кто же здесь окажется человеком с огнем.
– Из искры возгорится… спичка! – воскликнул Львиный Одуванчик. – А вы продемонстрируйте нам своего Пикассо.
– Действительно, папаша, рискните. Все ведь начиналось с арены, с хлеба и зрелищ, я прав, Бетховен?
Бетховен сказал: «Пи!»
– Все этим кончилось, – возразил Рафаэль Карпович. – Ну хорошо… Вот вам нравится слово «демонстрировать», а что-то в нем есть от демонов и монстров, но вы этого не замечаете… Я могу поместить вас в космический корабль или в древний замок, нарисовать любой антураж, сделать вас узнаваемыми, изощрить до тонкости, но ничего не понять!.. Мой сюжет меня же самого и обманет, обведет вокруг пальца, вы будете безбрежно искреннее и неповторимее… Я хочу услышать эхо, найти отражения, запоминать рисунки, а мой калейдоскоп, моя память сложнее… здесь нет алгоритмов, здесь миры рождаются и умирают ежесекундно! Здесь все освещено священными историями… местью нелюбимых и обманутых женщин, кознями мачех, братоубийственными войнами, героями, получившими сказочные дары или посягнувшими на небесный суверенитет!..
– Папаша, – сказал Репейник, – если честно, мы простые эллины, но какой вывод?
– Надо себя съесть! – изрек Львиный Одуванчик и показал пальцем на Диму.
– Нет, – темная Орхидея, щурясь, потягивала сигарету. – Надо перестать размножаться, по-моему, этого ваша мифология еще не знала.
– Может быть. – Рафаэль Карпович принялся в такт музыки покачивать свою рюмку. – Но ребята! Вывод проще: мы живем в фантастическом мире! Выходите на крышу и смотрите туда!.. В небо!.. сами, без свидетелей… очень скоро вам захочется сказать себе какие-нибудь малосвязанные, непрактические слова – вот оно, зрение сверхчувствительного существа! Сверхчувствительное – это не всевластное, не самоуничтожение даже… Вы не хотите подавлять, вы за свободу, но только для своего пантеона!
– А вот у Димы, – сказала темная Орхидея, – не зрение, а лазерная установка. Вы на него в упор не смотрите, он вам катаракту поставит!
– Мы можем сразиться. – Рафаэль Карпович парировал на лету. – Не в этом дело. Я – не препятствие…
– Дуэль! – воскликнул Юра и подскочил, чуть не опрокинув четвероногого со всеми самобраными ядами. – Оружие выбрано! Браво! Папаша, сколько вам лет? – пятьдесят… семьдесят… сто двадцать? Клянусь, еще немного, и я первым приду помогать вам в реставрации вашего язычества!
– Мы присоединимся. – Львиный Одуванчик охранительно приобнял сразу обеих Орхидей.
Таня не возражала.
Лопух Дима переживал. У него не было никаких «лазерных глаз», а если бы и оказались, он не решился бы ими испепелить даже газеты из любопытства.
– Спасибо вам, товарищ Рафкарден, – тихо сказал он. – Спасибо, что вы меня понимаете.
Это была его первая шутка.
– Сообщество! – Репейник Юра ликовал. – Надеюсь, вы сверхощутили, какой стремительный стимулятор мы обретем в лице папаши! Не будем же эгоистами и выпьем! Дима, не имеешь ли ты напитка, менее похожего на этот сгущенный сироп?
Дима имел. Он принес коньяк.
Компания оживилась.
Компания забыла о цивилизации. Цивилизация спряталась за компанией. Теперь они были просто Димой, Юрой, Сашей, Таней и Светой. Они слушали «волну», танцевали вокруг клетки с Бетховеном, цитировали юмористов, вытаскивали книги и художественные альбомы, подтрунивали друг над другом, смеялись, пели, курили, вспоминали курьезы, дышали, жили… Рафаэлю Карповичу ничего не стоило органично влиться в этот поток, но он вдруг остро почувствовал, как мешает ему собственная внешность. Взволнованный таким необычным комплексом, Рафаэль Карпович подошел к Диме и тихо спросил, нет ли у него в доме бритвенного прибора и можно ли им воспользоваться тотчас, втайне от коллектива. Дима побелел и похолодел одновременно. Свойство вопроса не только поставило его в тупик, но заставило содрогнуться. К несчастью, к большому несчастью, Дима оказался тихим неврастеником. Он проводил просителя в ванну, снабдил его бритвенным прибором, английским лезвием «Ландэн Бридж», мылом, помазком и удалился, пошатываясь от подозрений, в комнату. В комнате, не заглушая музыки, Дима нашептал что-то на ухо Юре, а потом Саше. Оба подскочили, оставив девушек в полном аффекте, и рванулись в ванную. К несчастью, к большому несчастью, Рафаэль Карпович в этот момент успел только распечатать «Ландэн Бридж» и залюбоваться удивительным зайчиком, сверкнувшим по режущей кромке…
Все, что произошло дальше, напоминало лихой приключенческий сюжет. Юра и Саша – техничные ребята! Изящным ударом ноги в предплечье Саша лишил Рафаэля Карповича всякого хватательного инстинкта. Дальше действовал Юра. Он заломил руки «папаше» за спину, накрепко связав их своим кожаным поясом, мгновенно вытянутым из джинсов, и вытолкнул в прихожую, где их уже встречали Дима и девушки. Рафаэля Карповича посадили на крем-брюлейный диван вместе с клеткой Бетховена. Бетховен саркастически подмигнул и вдруг разразился «Турецким маршем» Моцарта. Смех стал душить Рафаэля Карповича и задушил до икоты. Дима принес бутылочку с нашатырем и стакан воды. Сел рядом.
– Товарищ Рафкарден, – сказал он голосом корреспондента, – что привело вас к мысли о самоубийстве?
– Борода! – ответил Рафаэль Карпович, – борода…
– Папаша… – голос Юры наполнился «оконьяченным» раскаянием.
– Увы, ребята, увы, – это драма жизни! – Рафаэль Карпович отходил от смеха, как от наркоза.
– Да развяжите вы человека! – закричала Таня. – Я больше не могу, слышите, вы, психи! И заткните своего воробья! Господи! – она демонстративно выбежала на балкон перекурить с «господи». Света пожала плечиками, как бы убеждаясь, что никто их охранительно не обнял, и последовала примеру Тани.
– Ух! – сказал Рафаэль Карпович, освобождаясь от пут. – Ух! Как хорошо и свободно! Дима, да не переживайте вы так! В конце концов, это даже не шутка, это забота о ближнем.
– Мадонна миа! – сказал Юра. – Какие же мы идиоты! Папаша, вы не простите нам эту обиду…
– Обиду? Ну, это слишком сильно сказано и не о том. Я возвысился, ребята, я вдохновился!.. Я хочу просить вас, Дима, Бетховена в подарок… Я хочу сказать, что благодарен вашей цивилизации. Родился замысел великого труда! Он потрясет основы!.. Помиритесь с девушками, ребята, у вас они нервные… Скажите им, что с вами можно сварить отличную наваристую кашу… вы мои, ребята, с ног до головы!.. Какие ОБИДЫ! Надо бежать… Ну так что, Бетховен мой? Да? Вот это здорово!.. Ребята, помните, что я говорил… залезайте на крышу, залезайте, верьте в слово!.. Бетховен! Так, где моя шляпа? Бегу, бегу… А, ну ясно – руки, руки, руки… Куда? Туда? Вниз? Потом налево… Ступеньки? Спасибо. Ну, Бетховен, чирикни что-нибудь на прощанье! Вы, ребята, держите голову выше плеч!.. Никаких обид!.. Солнечные ромашки не осыпаются!.. Бегу, бегу… творю… пою… ю… ю!..
Солнце псевдонима еще не взошло. С гулом летящего ветра вращался наш странный, странный именно тем, что круглый и приплюснутый, мир: слитки материков, залежи океанов, россыпи городов. Солнце-ладья искало причал и не находило. Гребцами ладьи были пиротехники. До сих пор никому не приходило в голову зажечь солнце с помощью бикфордова шнура… но Пиротехники солнца – не вымысел.
С этой верой невымышленный герой стал работать, создавать шедевр критического, или «пиротехнического», искусства. Цветочная тема в его настроении сменилась пламенной. Бенгальский огонек зажег Рафкарден, искрометный, серебристый, звездчатый ежик поселился в его душе, давний, обещанный, желанный, особенно радостный в отдельных сумрачных углах и еще – на фоне снега… Зимний фейерверк! Ах тебя, почему-то именно зимой так хотелось запаха дыма и летящих во все стороны рыжих, чарующих искр!
Никто не приходил к нему в гости, никто не звонил, никто, кроме Бетховена, не наблюдал его медитирующим за машинкой, за книгой. Никто не знал, как неожиданно, а порой и до неузнаваемости по-новому, он пролистывал эти книги, как объявил войну жанрам, с какими акцентами цитировал Гомера и Пушкина, как именно лукавил его Рабле, что искал его Лев Толстой, какой бисер метал его Гессе, какой космической болью кровоточил поэт – Гоголь…
Никто ничего не знал, и только сотрудница главпочты Раиса Сергеевна Заступ регулярно, каждую неделю отправляла ценные письма с запутанным обратным адресом и какой-то непонятной надписью, наверное, названием организации: Рафкарден. Интересно, рассуждала она, Рафкарден – это что: институт, проектная организация или конструкторское бюро?.. это самоназвание или аббревиатура?.. Хотя, конечно, здесь ведь стоит номер квартиры, но все равно – интересно!
Прошел год. Ни разу не получил Рафаэль Карпович ответа на свои статьи. К середине следующего лета он решил снять осаду. Счет в сберкассе к тому времени истощился, а демисезонный плащ, то выкупавшийся, то закладывавшийся, в ломбарде принимать наотрез отказались. Как ни старался Рафаэль Карпович создать циклическую систему жизнеобеспечения – ничего не получалось. Долги и займы не уравнивались…
И снова ноябрь… прель, свежесть, пернатые духи… снова шуршат обочины улиц, снова кофейни и цивилизации… Удивительное дело с этими цивилизациями! Иногда один человек – уже цивилизация, иногда несколько – только травмированный осколок. Много их… каких только не попадалось! И насекомые, «ветром носимые», и насекомые домашние, и просто микробы, мыслящие камни и даже облака, но особенно заметный след оставила цивилизация символов. Каждый из них воплощал в себе что-то вечное и щемящее. Помнится, Рафаэль Карпович взял себе символом Лестницу. «Лестница, – говорил он, – это всегда кусочек дороги вверх. Золотой эталон высоты! Это, ребята, ходули познающих и костыли искушенных…» Ему поддакивали, его хлопали по плечу, приглашали, но близок был кризис идей…
И вот 8 ноября в шесть часов вечера Рафаэль Карпович случайно зашел в книжный магазин просмотреть свежие поступления. Как хорошо, что был у него при себе валидол с мятой, а кругом заботливые покупатели… В разделе «Философия и эстетика» стоял объемистый том его сочинений – Рафкарден – рыжим, то есть бронзовым по белому коленкору: «Поэтическая теория критики». Дрожащими руками, с заходящимся сердцем автор открыл свой опус и на форзаце прочел: «Печатается с сокращениями, перевод с английского по французскому изданию, Нью-Йорк… год такой-то…»
– Не может быть! – Рафаэль Карпович почувствовал, что подошвы его ботинок раскаляются, как утюги в режиме отпаривания, – этого не может быть!
Все могло быть в такое время. Час пик.
Глава 5
Глава 5
НЕКОТОРЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ СЛАВЫ
Городской сквер – маленький живой лоскут, стянутый по краям асфальтовой гладью, стиснутый среди каменных кварталов-карманчиков, куда прячутся люди, сквер – гравюрное творение… сквер – импрессия, цветные тени… вот походка старика, вот ребенка: оба растворяются, оба – дирижеры. Поет симфония веток! И рядом – колеса, колеса, колеса… выстреливают из луж вчерашним дождем, свистят, точно мечтают о мщении этому скверу и всем, кто в нем. «Сквер, сквер!» – скрипят тормоза на поворотах. «Сквер… сквер!… скверно!»
Рафаэль Карпович сидел на скамейке в болезненном состоянии. Он слушал колеса и ощущал полную солидарность с ними. День назад скончался кенар Бетховен. Поклевал замороженных иностранных вишен и умер, оставив после себя скромное завещание в виде отпечатка лапки на донышке клетки и фонотеки из трех кассет, да и то чужих, записанных на чужом магнитофоне.
Но даже это – полбеды! Дело в том, что по ночам внутренний мир Рафаэля Карповича стал отделяться от своего носителя. Внутренний мир уходил из дому, беспризорно шатался где-то и приходил только под утро, мрачный, нетрезвый, и рассказывал истории. От этих историй Рафаэль Карпович просыпался, во-первых, настоящим марсианином, во-вторых, настоящим перепуганным марсианином. Хладный пот орошал его марсианский лоб и щеки… «Сюр меня! Сюр меня!» – остолбенела как-то соседка с первого этажа, проворная бабуля-ягуля, активистка домового комитета, когда ни свет ни заря столкнулась с Рафаэлем Карповичем, несшим себя и свой разухабистый чемодан вниз. А что было делать? Рафаэль Карпович решил буквально бежать из квартиры, которая стала для него испытательным стендом. Бегство, конечно, не удалось: пустые карманы поймали его и усадили на скамейку привокзального сквера, и с тех пор сквер этот самый стал местом его замечательных самоистязаний. Вот и теперь…
«Ну какой же ты гений, если не в состоянии насладиться своей славой?! Ты – псевдоним? Нет. Ты хуже. Ты – аноним! И жизнь у тебя анонимная, подпольная! Господи, да кто же там получал твои статьи, кто их читал?! Ты не критик, ты – диверсант. Шутка сказать, книга за считанные месяцы, и где? Где, Господи, где? Ну вот, покричи теперь во все горло, кто тебя услышит?..» Рафаэль Карпович, впрочем, уже покричал. Сегодня утром он успокоил в себе марсианина и написал письмо в Комитет Защиты Авторских Прав. Письмо звучало так:
«Уважаемый Комитет, обращаюсь к вам со следующим заявлением: книга «Поэтическая теория критики», вышедшая у нас с такой небывалой скоростью и всколыхнувшая литературный мир, является детищем одного из ваших малоприметных сограждан, а ни в коем случае не какого-то там мифического Рафкардена. Таким образом, бессовестная заграница присвоила себе мое имя, а точнее – псевдоним, который расшифровывается не иначе, как Рафаэль Карпович Деньской, русский, 1941 года рождения. По воле диких и несуразных обстоятельств статьи, составляющие сейчас «Теорию…», попадали, вероятно, в чьи-то шулерские, крайне аполитичные руки, переправлявшие их за рубеж. Мириться с фактом подобного морального ущерба нашей стране нахожу невозможным и возлагаю надежду на компетентное разрешение назревшего конфликта в области идейных и культурных трений между обеими странами…»
Проще не сказать. Но муки, какие муки! Проклятый марсианин! Сколько всего бессвязного хочет он связать в этой воспаленной голове! Какие испытания еще готовит! Кто он, в самом деле? Молодой человек «Ален Делон в ракурсе», секретарь по ответственным работникам? Может, нечистый, как говорили в старину? Нет, боюсь, что его подлинную природу не знает никто. Он – секретарь твоей совести, или хуже…
Рафаэль Карпович возвращался домой. Кто-то за него выбирал дорогу чужими улицами, кто-то распорядился, чтобы номера домов все время шли в убывающем порядке и по нечетной стороне; чтобы на одном из перекрестков стояла на бордюре и голосовала редкие, в большинстве своем набитые машины нервная привлекательная шатенка убывающего возраста в черном велюровом плаще и шляпе; чтобы вдруг, прекратив сокрушать глазами обнаглевший транспорт, она повернулась к тротуару и сделала отмашку Рафаэлю Карповичу. Чтобы подошла к нему, такому же непредсказуемому в своих действиях…
– Вы извините, я, наверное, очень злая сегодня… Вы идете с таким видом! Вы, случайно, не писатель? Мой муж – писатель… Шизофреник! Он смеется мне в лицо вечной своей идиотской улыбочкой Будды, о, как бы я хотела ему отомстить!.. Вы не очень торопитесь? Эти придурки носятся! Который час? Я опаздываю!.. Скажите... можно я с вами пройдусь? Немного... Вы – старомодный человек... Ваши бури уже отгремели, да? Хотите, я устрою вам бурю, я умею… Знаете, мне кажется, женщина всегда должна подводить мужчину к роковой черте! В этом одна из превосходных ее миссий… Я уже десять лет ничего не могу сотворить со своим мужем. Он скользит, как веревка, натертая мылом, до чего противно!
«Вот, – подумал Рафаэль Карпович, – от чего только не сходят с ума!» И тут его ударила лихая.
– Веди меня, о жрица! – воскликнул он. – Веди на свой ведьмий костер! – и начал читать стихи:
«Мы – два грозой зажженные ствола,
Два светоча занявшейся дубравы:
Отмечены избраньем страшной славы,
Горим… Кровь жил – бежит смола!..»
– Ой! – сказала она. – Неужели поэт?! Опять…
Он продолжал выхватывать строки из сонета Вячеслава Иванова:
– «…И вам, волхвы всезвездного дозора,
Два толмача неведомых имен…»
– Стоп! – рассуждала она. – Поэты – это ведь не писатели!
Он продолжал:
– «…Мы понесли восторги огневые…
Всю боль земли и всю пронзенность зла…»
– Тс-с! – она огрызнулась из-под шляпы спело-карими глазами. – Не говори так сразу. Не выдавай себя! Ты ведь одинок, а значит, мы доживем до утра!
– До костра, – сказал он.
– Не знаю, – сказала она. – Но что-то будет. Я больше так жить не могу!
– Я тоже! – он вдохновенно всплеснул руками. – Женщина, ты хочешь отомстить скользкой намыленной веревке?.. Но ведь намыленной веревкой легче затягивать петлю! Стало быть, твой муж – улыбающийся Будда, а ты стоишь над ним с намыленной веревкой, а он не поддается… поздравь себя! Я – не Будда, меня можно… меня можно!
– Ты прав. – она вдруг заплакала, размывая тушь, размывая таинственно убывающий возраст, и положила голову ему на плечо. – Ты прав, я мщу собственному бессилию…
– Не дрожи так. – он привлек ее к себе, поднял черный воротник ее плаща, нечаянно поцеловал ее в висок. – Ты кем работаешь? – спросил он.
– Я врач, – ответила она, – реаниматор.
Под утро следующего дня Рафаэль Карпович услышал голос:
«Привет, – сказал Внутренний мир, – ну что, будем лечиться? У меня такая история для тебя… подвинься… Э, да ты не один!»
Марсианин Рафаэль Карпович отклеился от чего-то теплого за спиной, натянул одеяло поверх головы, оставив просвет только для глаз и носа. «Может, не стоит в такое время, – сказал он, – сам видишь…»
«Вижу. Но прости, я здесь ни при чем! Она привела тебя сюда, ты все это пережил, меня ты прогнал, а теперь изволь не бунтовать».
«Ладно, рассказывай свою историю, я потерплю».
«Ничего ты не потерпишь. Вставай, одевайся, нас ждут».
«Ты что-то сегодня трезвый. Я тебя не пойму…» – Рафаэль Карпович откинул одеяло и сел, поставив ноги на сырой каменный пол. Посмотрел вперед, наверх, назад…
Толстенные дубовые балки перепоясывали потолок, в центре зала ржавый кованый крюк подвешивал на цепях растянутый обод с несколькими масляными коптилками, справа, на высокой стене, рыжей от подтеков, прилепился арсенал каких-то черных принадлежностей. Здесь же в отдалении стояла вся в медных стяжках и заклепках кафедра. Пахло копотью, овчиной, сыростью и типографией. Куда-то подевался бронированный Пегас и отсутствовал шкаф. За кафедрой в теле рельефной стенной кладки проступал отчетливый контур потайного хода. Впрочем, тут не делали тайн. Табличка, висевшая в центре контура, так прямо и говорила: "Потайной ход для служебного пользования № 86". Перед кафедрой вытянули спины две черных скамьи…
«Ты бы оделся, – сказал Внутренний мир, – сейчас придут».
«А с ней как, а с ней как?» – Рафаэль Карпович покосился на диван.
«Оставь ее в покое».
«Не могу. Она – мой Вергилий».
«Вергилий бы в такой переделке не спал».
«А кто из нас больше…» – марсианин Рафаэль Карпович хотел было развернуть гипотезу, но почему-то в смятении, пятясь и оглядываясь, стал отыскивать свою одежду окрест постели. Спустя минуту этот прекрасный мираж из простыней, подушек и спящей женщины исчез, канул… Рафаэль Карпович погоревал, повздыхал, наконец, вполне упаковался в известную тройку и затих.
Бесшумно открылся потайной ход. Пахнуло затхлым холодком. Вскоре зал заполнила пестрая оживленная процессия.
Самым первым, с зажженной фарой коногонки в одной руке и вековой потертостью портфеля в другой, вошел Александр Сильвестрович Неренеев, литкорректор. Следом появился человек Сима с глазами окуня и с аквалангом на спине. Сторож д`Отель. Экстра в темно-синем поверх небесно-голубого, державшая странный предмет – хула-хуп. За ней – Ирина Алексеевна Заступ, сотрудница главпочты. Главбух Некоего отдела Кадетный. Лопух Дима в трауре. Процессия выстроилась в шеренгу справа от кафедры, обратилась взглядом к темному провалу в стене, зааплодировала и… вошел тот, который никогда не был ни марсианином, ни Рафкарденом, ни Обладателем дара, ни лестничным каскадером, вообще никаким цветастым эпитетом – вошел Рафаэль Карпович, который всегда был только самой Должностью. Вошла сама эта Должность. Должность моргнула, кивнула и поклонилась. Бесстрастно посмотрела на Рафаэля Карповича, стоявшего в отдалении.
– Он уже здесь, – сказала Должность. – Начнем.
Процессия с хрустом, шорохом и притоптыванием повернулась на девяносто градусов, несколько секунд изображала восторг, граничащий с недоумением, после чего расселась на скамейки. Должность облюбовала место за кафедрой.
Поднялся Александр Сильвестрович Неренеев.
– Товарищи! – сказал он и продолжил: –Тема у нас запутанная и вечная. Работаем по свежим следам. Никаких шпаргалок! Говорим – в лоб, слепо, то есть, простите, смело, кратко. Режем правду-матку. Отходных не берем, карту не кропим. Все свои.
– Возражения есть? – спросила Должность, грузно опускаясь локтями на кафедру, и опять бесстрастно посмотрела на Рафаэля Карповича. – Вы почему там прячетесь, это вас касается?
– Я – ваше будущее, – ответил Рафаэль Карпович.
– Вы – мое прошлое, и притом горькое и тусклое. Не обольщайтесь.
– А что здесь происходит? – спросил Рафаэль Карпович, обходя скамейки и чувствуя на себе взгляды теперь уже не процессии, а комиссии, – Дима!.. Вы тут на каких правах?
– На птичьих, – изрек траурный Дима. – Я скорбел о смерти Бетховена. Цивилизация распалась. Меня пригласили на суд вероотступника.
– Какую же веру я продал?
– Мою, – сказала Должность.
– Нашу! – воскликнул человек Сима с аквалангом. – Вы украли наш редакторский воздух! – он ожесточенно закусил загубник и прикрутил кран редуктора.
– Лично я, – начала экстра, – свидетельствую о насылании вами порчи на дорогого мне человека, на нашего главного редактора Зиновия Павловича Зенькина. Он превратился в этот ужасный… ах, Господи! – в этот безобразный предмет! – она подняла алюминиевый хулахуп и потрясла им.
– Клянусь! – Рафаэль Карпович взялся за сердце. – Я об этом ничего не знал. Но, по-моему, Зиновий Павлович больше обязан своим собственным наклонностям… вы понимаете… Кручение! Зиновий Павлович, вы меня слышите? Я сожалею…
Алюминиевый хулахуп – Зиновий Павлович – лежал на коленях экстры и молчал. Возможно, что в своей судьбе он рассчитывал на худшее, а теперь, оказавшись гимнастическим снарядом, да еще у такой женщины…
«Ба! – подумал Рафаэль Карпович. – Какая у них экзотическая любовь!..»
– Список обвинения продолжается! – Должность осклабилась и с удовлетворением и злорадством припечатала кафедру кулаком.
Вероотступник внимал.
Претензии Ирины Алексеевны Заступ носили «космический характер» и потому были совершенно невнятны. Ее клиент – приятный мужчина лет сорока с небольшим, она – одинокая сотрудница главпочты. В течение года он вносил беспорядок в работу по отправке бандеролей и ценных писем, клиент постоянно перевирал адресаты, поэтому она запуталась совершенно, извелась, переругалась с начальством, которое ее уволило. Виной тому – неблагодарность клиента, бесшабашность и бессердечность, свойственные натурам, которые сначала приглашают в кино, льют воду на великие проблемы, но проблемы не создают и пользуются слабостями одиноких сотрудниц главпочты…
Внутренний мир Рафаэля Карповича аж присвистнул.
– Да ты, оказывается, блудный сын, – сказал он. – Почему я ничего не знал?
– Все знать вредно! – сказал вероотступник.
– Бухгалтер Кадетный заявил, что после внедрения Рафаэля Карповича в кабинет через окно у него вблизи открытых окон появляется нервный тик в виде выпадения зубного протеза, и кроме того (это было апофеозом), он настолько потерялся в вычислениях, что теперь путает таблицу умножения с календарем, и никакая электроника ему не помощник…
– Список продолжается! – Должность снова припечатала неповинную кафедру, на что та недовольно крякнула.
Само удивительной была история д’Отеля.
В тот день, когда Рафаэль Карпович постучал в стеклянную дверь учреждения, сторож спал и видел сон, будто к нему в двери стучится человек и требует открыть, что он, дескать, столичный музыкант, опоздал на концерт, что его ждет публика и так далее… Сторож спросил: «На чем вы играете?», тот радушно распахнул деревянную коробку и показал инструмент… в страхе сторож проснулся и… в этот момент с улицы постучали. Д’Отель распознал посетителя, ругнулся, что в такую рань, потребовал пропуск, но когда Рафаэль Карпович, поигрывая ключиками, стал подниматься на второй этаж, страх снова обуял несчастного сторожа. «Не дай Бог, я их перепутал, – подумал он, крикнул на все здание что-то ободряющее, дерзкое, вроде: «Тю-лю-лю! Номер не удался!», и в тот же миг его окликнул чей-то голос. Позади стоял музыкант с деревянной коробкой в руках и вежливо улыбался. «Не бойтесь, – сказал он. – Я секретарь по сторожам. Я прочел все ваши мысли и могу исполнить ваше давнее желание. Хотите стать прирожденным сторожем, уникальным, всесильным, равным богам?! Отдайте мне свою должность и принимайте полномочия…». Сторож согласился и к ужасу своему, видимо, больше не просыпался, поскольку служит теперь Цербером на Альфа Центавра… а у него жена еще не старая, хозяюшка, дома осталась, «Наполеон» и кулебяки печет.
Александру Сильвестровичу Неренееву шутка с трупом даром не прошла. Необъяснимая темная идея засела в нем, оманьячила голову его, неведомая рука слабо стала водить его литкорректорской рукой. А суть здесь такая: как только где-либо в тексте он натыкается на сочетание «руб», его мгновенно тянет исправить «ошибку». Так незаметно в книги, газеты и журналы проникли характерные и странные опечатки, появились новые слова и фразеологизмы: «в клетчатой трупашке», «трупиян», «работал трупанком», «одолжил десять труплей», «лесотрупы»… Самое печальное, что попытка лечиться гипнозом результатов не дала.
Жалость захлестнула Рафаэля Карповича. Вот, выходит, какое страшное влияние оказал он на судьбы людей! Сколько жертв позади! Сколько впереди!
– Дорогие пострадавшие! – начал свою речь Рафаэль Карпович. – Потерянные и близкие! Велики мои заслуги, но тяжелы ставни, закрывшие их подлинный смысл! Все, что я хотел дать нашей критической литературной мысли, – это чувство поэтики, это новые взгляды, новые недра… Не шкалу цен я открывал человечеству, а тайну зрения! Не просто истину, а узор ее инкрустации… Горе мне, поверившему в иллюзии…
Так продолжал клясться Рафаэль Карпович, и свет в полумраке зала стал казаться ему паутиной. Страшно, когда свет превращается в паутину! Мир, зачехленный в эту особую призрачность, отпугивает вас своей обморочной тишиной. Здесь может твориться любой содом, но там, за едва колышущейся вуалью – другое время, иная пыль, и редкие руки рискуют просто так смахнуть паутину!
Рафаэль Карпович смахнул…
Рухнула кафедра, опрокинулись скамейки, стряхнув этих жалобщиков, этих заседателей и этих ничтожеств!
– Разнести! Все разнести! – закричал Рафаэль Карпович в ярости. – Попались, тар-р-ра-каны! Вот вам! Не видать вам пирога рождественского!.. Не видать вам моей погибели!.. Сдохните. Ну, где ты, где ты, мой трусливый двойник?.. где ты, ядовитая шкура мехом вовнутрь? Молись!!
Рафаэль Карпович проснулся во второй раз… поймал глазами золотистый маятник, поднялся по свисающей цепочке в старинный деревянный терем часов и прочел там: без восьми полдень. Глаза еще что-то искали по стене, по занавескам, по лаковой темно-вишневой фурнитуре, бросились на паркет, на декоративный каштановый палас, отметили на нем следы – пепельницу в виде стеклянной черепашки, пустую клетку из-под Бетховена, фужер, несколько книг, тапочки, телефон и рядом с постелью аккуратно сложенную салфетку со следами помады и слов, то есть букв… Записка! Рафаэль Карпович пришлепнул ее левой пятерней, смял торопливыми пальцами в комок, комок этот точно лечебный компресс он прижал ко лбу и на лбу же стал разворачивать и разглаживать его обеими руками. Поднес к глазам.
«Милый поэт! – писала она. – Ты спал так беспробудно и крепко, что я подумала, что ты… Боже, как я испугалась! Роковая черта! – неужели? Нет, мне было бы слишком обидно, я же все-таки реаниматор. Ты просто спишь. Я ухожу. Желаю тебе счастья, мой фантастический реалист и страстный меланхолик».
Глава 6
Глава 6
ЗАЯВЛЕНИЕ
Итак, продолжим. В один из жарких вечеров августа солнце, истопив городу душную баню, закатывалось за горизонт…
Стойте, стойте… как это понимать? Только что был ноябрь… и потом, разве это еще не вся история? Вы взяли такую светлую ноту: «…желаю тебе счастья…», каких вам еще медных труб не хватает? Неужели так трудно не причинять человеку страданий? Отпустите его. Что вы все время щелкаете выключателем: темно – светло, темно – светло…
Простите, мне кажется, до сих пор я щелкал только «включателем». Тут мы поспорили, а Рафаэль Карпович то ли ожидал какого-то нашего согласия, то ли вовсе не нуждался ни в чьем мнении. Он стал действовать самостоятельно. Ему, видно, наболело. Плюнул он в сердцах и нашел себе занятие – уличного и дворового уборщика. Это было решением многих проблем, но давайте по порядку и с чувством…
Рафаэль Карпович аккредитовался в Неком Отделе Резюмирования Критики Отзывов и Заметок. Нашлось вакантное место.
Неким Отделом Рафаэль Карпович не интересовался совершенно, приходил туда в зарплатные дни, имел свою маленькую каптерку неподалеку от мастерской, где обитал универсал-мессир-поэт Белоглазка. Белоглазка все еще встречал его с прежним безотказным братством щедрой философской души. Он по личной инициативе смастерил Рафаэлю Карповичу метлу «малогабаритную, в плохую погоду совместимую с зонтиком». «Мети, Рафаил, на радость, - сообщил Белоглазка в день вручения. – Раскладывается, как пасьянс». Надо сказать, что новая библейская транскрипция из Рафаэля в Рафаила прочно засела в сознании Белоглазки, он даже с гордостью стал частенько перевирать свое собственное имя, по поводу чего говорил:«Мы с тобой, брат, непризнанные архангелы и пророки, а?! Я, пожалуй, начну сочинять что-нибудь от Федуила, как мыслишь?»
Рафаэль Карпович мыслил. С упоением делился он своими переживаниями от работы.
– Ты представить себе не можешь, Федя, – говорил он, – что за чудо на заре! Город – как именинный пирог с задутыми свечками фонарей… Тихо. Деревья в росе… теплынь… и первые звуки во Вселенной – твои… А ты чиркаешь совком по асфальту, подметаешь… и светофоры желтые… Кстати, ты не знаешь, почему по ночам светофоры всегда желтые?
– Не знаю, - отвечал универсал-мессир, – мигают…
Так говорили они между собой.
Так говорили и в тот жаркий вечер августа, оставшись в мастерской, коротая время за крепким чаем, экспромтами и разночтением.
Видимо, к большому несчастью, в числе экспромтов универсал-мессир предложил сегодня гостю сто пятьдесят чистой медицинской амброзии, а в числе разночтения – увлекательную статью в "Литературке". Статья начиналась выдержками из письма в Комитет Защиты Авторских Прав, далее следовало:
«…Не утихает ажиотаж вокруг известного нашему читателю издания «Поэтическая теория критики». Как известно, автор основывает свою концепцию на исключительно семантическом, мифотворческом строе литературных произведений… Собственно, критический анализ в традиционном смысле перерастает в яркую панораму метафорического отражения жизни…» Далее в статье комментировался цитатный набор выдержек из письма честолюбивого выскочки, который утверждал, что известный труд, подписанный, якобы, псевдонимом Рафкарден, является его творением. Имя присвоителя не называли, но зато в конце статьи следовало интервью, взятое у подлинного Рафкардена нашим корреспондентом в Париже. Рафкарден, как следовало, не псевдоним, а настоящая фамилия одного французского литературоведа, уникального полиглота, овладевшего доброй половиной европейских и мировых культур…
Все это и успел прочитать Рафаэль Карпович перед тем, как универсал-мессир поставил перед ним чашку с дымящимся чаем, на что дворовый уборщик, тупо глядя перед собой, сказал:
– …Чай!… темно-красный кристалл вдохновения, поползновения… чай-привечай… пейте на здоровье молоко коровье!..
– Что с тобой, Рафаил? Что ты там прочел? Тебе плохо?
– Нет…
– Тогда в чем дело?
Рафаэль Карпович вдруг подскочил и схватил универсал-мессира за ворот рубашки.
– Дай, дай, дай мне ключи от черного хода! Дай отвертки!.. Дай отмычки… дай что-нибудь!..
– Рафаил, милый, да что тебя так взяло-то, неужели амброзия не впрок пошла?
– Дай дрель… Дай ножовку!..
– Господи, да оторвись ты от меня, клещ ненормальный!
Рафаэль Карпович оторвался и плюхнулся на скамейку, закрыв лицо руками.
– Рафаил, ну послушай меня… объясни, что тебе надо?
– Мне надо попасть в Отдел.
– Когда?
– На рассвете. В шесть тридцать шесть.
– Тайно? – универсал-мессир весь заострился в ушах, глазах и предчувствиях.
– Тайно… - вздохнул Рафаэль Карпович.
– Ладно, есть у меня один ключ! Войдешь в любую дверь, даже нарисованную… Эх, Рафаил, смотри, не потеряй, не дай Бог, попадет в дурные руки – я тебе не прощу…
Рафаэль Карпович заполучил ключ и спустя минут пять, бережно уложенный на кушетку поверх малоухоженной ветоши, уснул. Снился Рафаэлю Карповичу бронированный Пегас. Пегас то пикировал в воздухе, то завязывал "мертвые петли" одну за другой…
Участливый и безотказный Белоглазка разбудил приятеля в те самые часы.
– Слушай, Рафаил, вставай! – сказал он с сонной хрипотцой. – Тебе пора. Бери ключ!!
Рафаэль Карпович включился не сразу. Густой белесый туман опустился на город на ночь. В нем, как в теплом киселе, наш уличный уборщик пробирался, надев на себя предупредительный оранжевый жилет. Ключ универсал-мессира открыл черное парадное, и Рафаэль Карпович проник внутрь Некоего…
Нисколько не сомневаясь, что туман продолжается и здесь, Рафаэль Карпович прошествовал по коридору в вестибюль. Цербер с Альфа Центавра не спал. Он читал «Мифологический словарь» под настольной лампой и жевал кулебяку.
Хитроумный ключ вонзился в скважину замка заветного кабинета… Серый полумрак царил здесь. Не зажигая света, Рафаэль Карпович шагнул к столу, и тут что-то металлическое взвизгнуло под ногой его, отлетело к окну. «Обруч, – подумал Рафаэль Карпович. – Что же она, его здесь, что ли, крутит?.. Как интересно! Слышите, – дворник Рафаэль Карпович говорил в пустоту, – Зиновий Палыч, вы уж извините, дошел до ручки!»
Сел. Облокотился. Нетерпеливо постукивал указательным пальцем. Ожидал. Требовал, негодовал, тратил… Два года! Два года прошло! Два года полетов и откровений. И снова ты здесь… Почему ты пришел сюда? Ну скажи, почему? Не сходи с ума. Разве тебе плохо сейчас? Я знаю, ты пришел, потому что НЕ СПРАВИЛСЯ. Да. С собственным рождением не справился. Метрики ты захотел, штампа действительного… архива, опять архива! Ну, еще что? Ты раздражен, понятно… Он не торопится сейчас. Он дает тебе время… Жми кнопку, жми, не отпускай!
В дверь постучали. Вошли.
– Здравствуйте! – сказал молодой человек. – Я секретарь по дворовым уборщикам. Ну, как вам погодка?
– Погодка дрянь.
– Знаю, – молодой человек поставил свой деревянный "дипломат" и, засунув руки в карманы, небрежно прислонился к стене. Посмотрел пристально. – Знаю, что дрянь, потому и пришел.
– Зачем же тогда спрашивать?
– А так, на всякий случай. Вдруг обманусь…
– По-моему, вы никогда ни в чем не обманываетесь. Обманулся я. И жестоко.
– Вы?
– Да, я. Поверил вам…
– Зря поверил. Я не требовал веры.
– Вот как? Ты, значит, не требовал? А кто поставил меня в такие невыносимые условия? Кто подсунул мне дурацкие цивилизации? Кто коварно оболгал меня с ног до головы? Да ты преследовал меня, как кошмар! Я замечтался… Знаю: ты не демон, ты даже не пришелец, ты, ты… просто безумный! Безумный Орфей, и в "дипломате" у тебя – излучатель этого безумия!
– Вы ошибаетесь. – молодой человек блеснул ослепительной, как электросварка, улыбкой. – Надо говорить: Морфей, Морфин. Наркотик. С вами все хорошо! Вы проболели с удовольствием, вы грезили, а теперь, когда запас кончился, вы закричали. Держу пари, новая порция вас успокоит! Вы за нее пойдете на любую сделку. На любую!
– К черту сделки! Я хочу, чтобы мне верили, чтобы вернули мне МОЮ должность, больше ничего!
– Чудесно! Но кто вам сказал, что и за это не придется платить?
– Я готов.
– Вы готовы?! Вы – блеск! Нет ничего проще, чем формальность: пишите заявление.
– Какое заявление?
– Стандартное. Форма два. Пишите, пишите, я потом все объясню.
Рафаэль Карпович вытянул ящик стола, нашел там чистый лист бумаги и ручку. Изготовился…
– Диктуйте.
– Диктую, – сказал молодой человек. – Я, Рафаэль Карпович Деньской, он же Обладатель дара, он же неопознанный летающий объект на склоне неба литературы и критики… пишите, пишите, все правильно… далее: прошу вернуть утраченную должность взамен ПРОДАВАЕМОЙ ДУШИ МОЕЙ. Все. Подписывайте.
– …Это!..
Рафаэль Карпович выронил ручку.
– Это! Никогда!.. это подло!.. это спекуляция!
– Смешной вы человек, – секретарь по дворовым уборщикам был грустен. – Сколько пережить! Ну да ладно, я НЕ УЧИТЕЛЬ, я, как вы и предполагаете, СОБЛАЗНИТЕЛЬ, ЧЕРНАЯ КРОВЬ! Но такая слепота!! Неужели вы думаете, что подпись в состоянии решить исход дела?! Завидую вам, завидую вам и сожалею. Крепитесь… А бумажку выбросьте, ваш жребий еще не выпал. Хотите, открою секрет? Знаете, что означает число 86? Это БЕСКОНЕЧНОЕ СОЛНЦЕ! Ваше БЕСКОНЕЧНОЕ СОЛНЦЕ, Рафаэль Карпович!.. Знаете свою самую страшную ошибку? С самого начала вы были Обладателем дара, понимаете, – ДАРА! Не было никакой сделки. Был Дар. Прочтите наоборот «дар» – «рад». Милый мой Рафкарден, радость! Вы поняли? Прощайте.
– Ложь! – закричал Рафаэль Карпович отчаянно. – Слышите – ложь! Я заплатил… Вы сами меня вынудили, вы сами… Стойте! Куда вы?.. Стойте…
Молодой человек, Ален Делон в ракурсе, безумный Орфей, секретарь по дворовым уборщикам исчез.
Бесконечное солнце прогоняло туман. Оно еще грело не проданную, но уже ущемленную душу нашего героя. Еще плескалось в ней своими живительными лучами, давая Зрение, открывая Ясный Горизонт… Какие чистые дожди шумели рядом! Какие ветра дышали! Никто не собирался придумывать для них точного расписания. Бесконечное Солнце светило только сейчас… а значит – всегда!
Что же произошло с человеком, который «жил-был»?
Он стал молодеть!
Каждый последующий день отнимал у него год прошлого. Ровно через двадцать дней, когда Рафаэлю Карповичу должно было исполниться сорок семь, – ему исполнилось только двадцать семь.
В тот же день имениннику позвонили.
– Рафаэль Карпович, – голос Главного редактора вещал на торжественно-приподнятых нотах, – дорогой… поздравляю! Решением совета вы назначаетесь Ответственным. Поздравляю. Почему молчите?
– Я слушаю.
– Кхы! Это полезно. Кстати! Интересная новость. Вы, конечно, знаете об этом, как его… Рафкардене?
– Слышал.
– Ну так вот, его профессор Липняковский, говорят, лично развенчал. Липняковского знаете? Молодой профессор, большой знаток…
– Ну и что?
– Как «ну и что»! Надо подхватить авторитетные веянья. Готовьте разгромную статью на этого Рафкардена. Кхы! Считайте это первым взносом за новую должность. Ну как, идет? Почему молчите, кхы?
– Кхы! – сказал Рафаэль Карпович. – Я согласен.
Вот и все. Рафаэль Карпович по-прежнему работает в Некоем Отделе, и должность его звучит теперь так же, как и звучала всегда:
ОТВЕТСТВЕННЫЙ ПРОКРУСТОР.
Навестите как-нибудь. Лучше под утро, а, впрочем, не важно. Все равно придется брать фонарик, а то там эти подземные, потайные ходы…
Апрель – декабрь 1986 г.
Симферополь
Сто лет искушения. Символическая повесть. Часть первая
ЗЕЛЕНАЯ ТЕТРАДЬ
***
Кажется, у нас грядет очередное семейное торжество. Сегодня получил телеграмму... как чувствовал. Стоило бы воспользоваться приглашением Стива и на неделю слетать в горы с девицами, все одно – оттянул бы торжественные и трепетные сборы на родной «птичий двор». У Стива – катамаран и вся куча удовольствий, а у меня... Ведь и сессия кончилась, и все бейсбольные геймы прошли. Нет, как порядочный придурок я потащился в свою «башню» слушать музыку этого парня из Омахи. Надо же мне было его поселить у себя, навязался на мою голову! Синтезатор у него, видишь ли, в багажнике, а багажник ему продырявили, а дожди идут, а от денег у него уже, как я понимаю, в карманах одни дырки остались. А ему бы во Фриско добраться, а там – пароход в Китай... Все понял и взял на постой и даже синтезатор ему помог втащить к себе, гробина порядочная! Как втащили, он все распаковал, разложил, поставил пюпитр с нотными листами и сообщил, что к вечеру выдаст мне «Литосферную симфонию» и я буду первым ее слушателем. Я сказал «О’кей», только предупредил, что хозяйские комнаты внизу, а еще – насчет Аэркрафта. Этот котяра имеет привычку выть в дымоход от слишком высоких музыкальных тонов и не менее высоких собственных чувств. А ежели Аэркрафт начнет выть, то стащить его может с крыши только добровольная пожарная дружина, да и та – по специальному звонку-заказу. Омахаянец чистосердечно отверг все возможные неприятные последствия от своих тишайших упражнений, при этом он зачем-то несколько раз постучал себя снятым ботинком по голове, и я ушел в колледж. Я решил, что он хиппи, – эти не врут. Ладно, и вот вечером, вместо того, чтобы принять приглашение Стива, я, как чокнутый, приперся домой. Маэстро из Омахи встретил меня с воодушевлением у дверей, сообщив, что у него для меня куча неожиданностей. Неожиданностей оказалось действительно много для одного дня. Во-первых, он пригласил мистера и миссис Орбик на свой вечерний «гала-концерт», во-вторых, он собственнолично поймал Аэркрафта, запер его в моей ванной, в-третьих, миссис Орбик испекла чудесные яблочные тосты, а ее сын Дэниэл и его подруга уже сидят в комнате и пьют какую-то чертовски вкусную жидкость, привезенную из Венгрии в кожаном мешке, и всех угощают, наконец, в-четвертых, я получил телеграмму от своих родителей, чему, конечно, должен радоваться больше всего. Я вздохнул и стал читать телеграмму: «Милый Алекс, мы ждем тебя с нетерпением. Приехало много наших близких и друзей. Все просто мечтают увидеть тебя. P.S. Дядя Тим хочет сообщить тебе что-то очень важное. Бога ради, не сверни себе шею где-нибудь по дороге. Мама».
Итак, значит, торжество. Что такое торжество в нашей семье, я знаю и не особенно радуюсь по этому поводу: два дня респектабельных и банальных церемоний, в ходе которых будет выясняться и дополняться родословное древо, причем многие прошлые ветви окажутся липой, а многие новые – привитыми черенками; дом заполнится потомками самозванных польских и русских князей, теперешними владельцами маленьких фирм по производству медицинского нашатыря, электросветильников или еще какой-нибудь вполне доходной дряни. Будут пить виски по-американски, чай по-русски из самовара, мамочка устроит смотрины очередной невесты для меня, будут продолжительные застолья, сбор пожертвований на постройку часовни, демонстрация изустных талантов и талантов коллекционеров, бал-маскарад, гадание на блюдцах, пение «под цыган», снова чай при свечах, чье-нибудь покаяние, и все до тех пор, пока странный обамериканившийся призрак русской идеи не материализуется вдруг и станет чокаться шампанским с подвыпившими вполне телесными владельцами «крайслеров» и «бьюиков». Наконец, изрядно накачавшись, призрак этот отчается, затоскует, сядет на крылечке и запоет, затянет «Окрасился месяц багрянцем» под гармошку, с акцентом...
Наш дом помнит и не такое! Вообще-то он благословлен свыше, как я думаю. В нем, кроме разговоров о делах и людях, витает еще что-то. Дядя Тим называет это «что-то» русским космизмом. Сам-то он не очень разбирается в таких вещах, но где-то откапывает, приводит к нам нуждающихся на ниве философии соотечественников. Многие из них нуждаются еще и просто в деньгах. Дядя Тим страшно любит их слушать, одаривает деньгами и почти со всеми ведет переписку. Есть в его картотеке и последние бродяги, которые так и не сумели приспособиться здесь, защититься от внешних ритмов, им вообще везде плохо на земле – болеют самыми земными своими болезнями страшней других, разорительней как-то.
Итак, каникулы я проведу дома. Единственный сын у единственных родителей, не считая приемной сестры. Мне, конечно, предстоит оставить часть своего оперения в руке мамочки, потому что наверняка придется отбиваться от претендентки на фамильный герб рода и фамильную казну, изрядно истощившуюся ввиду отсутствия у рода хотя бы той же мафиозной структуры, столь необходимой для выживания в неестественных условиях. А поскольку в «естественных» условиях в прошлом род и его отдельные представители занимались, в основном, хроническим проматыванием состояния, то вывод напрашивается сам собой. Я просто изо всех сил экономлю стратегический запас бриллиантов и собственной молодости. Ну что же, ради такого случая стоило бы тряхнуть слегка нашу тотальную кредитную систему и, по крайней мере, ссудить себе билет на недельный круиз вокруг Мексики, а уж там, так и быть, переплыть Карибское море на каком-нибудь романтическом корытце, высадиться на цветущий сосок Флориды, а потом – самолетом в сердце континента к тем, кому прихожусь я чадом, кровинушкой, но, увы, нет у меня недели. И тут я понял, что ищу способ отсрочить свой приезд домой, ищу какие-то удлиненные траектории, словно опасаюсь чего-то. Чего же? Может быть, какой-то еще большей внутренней траектории? Может, того, что душа моя давно в пути, и теперь, когда она видит, что тело собирается в дорогу, тревожится короткими дорогами и быстрыми средствами?
В этом я определенно не американец, но и не русский. А кто? Черт знает, какое это имеет значение? Черт знает, почему я думаю об этом. Вот лучше бы подумать, как помочь моему безденежному гению-композитору добраться до Китая. Совершенно ясно, что именно в Китае его ждет ошеломляющий успех. Американцы не любят столь сложной прозрачности ощущений и эфемерности. Они, скорее, готовы все, что иногда делает их переживания такими, списать на счет экзотики, от которой они триумфально лечатся собственным образом жизни. Мой парень из Омахи абсолютно нуждается в китайском восторге. Неплохо было бы стать его менеджером хоть на недельку. Опять неделька. Да что со мной? Какая-то в голове сплошная география бегства...
И тут я вспомнил о машине моего приятеля. Интересно, дотянет ли эта колымага до Миннеаполиса? Взять новую на прокат – не хитрое дело, особенно для тех, кто любит гарантии и комфорт, а если без этого? Да, вот если бы без этого! Отчаянный прорыв на встречу с незабвенным кланом. По всему видать, очень мужественный шаг. Кто вообще говорит, что не стоит иногда подпилить ножки у любимого стола и стула или попросить сделать это дорогого супруга? Кто говорит, что надежность – лучшая составляющая в этом мире, и что предпочтительней ее уважать. За что предпочтительней? Я знаю, за что, но это неинтересно, а такому вольнослушателю, как я, особенно.
И, не откладывая в долгий ящик, я заключил договор с моим музыкальным соседом о найме (если не сломе) его тачки в обмен на билет до Шанхая. Он сразу согласился, объяснив, что данный «лимузин» также не его собственный, а взят на прокат у знакомого его друга его приятеля, который, в свою очередь, является другом приятеля его знакомого, так что истинное происхождение «табуна» неизвестно и никакой ответственности за падеж отдельной «лошади» я не несу...
Что ж, три-четыре дня, проведенных за рулем, могут, по крайней мере, объяснить мне, как я соскучился по миннеапольским газонам. Наконец-то все ближайшее будущее предстанет передо мной в желанном туманном облаке, а перспектива времени никогда и нигде не убежит от меня дальше пятнадцати минут, зато перспектива пространства примет небывалый, катастрофический размах. Поехали! И я стегнул кнутом...
Увы, наши надежды! «Лимузин» омахаянца нигде не застрял более, чем на время заправки, более, чем на те часы, которые я посвятил сну. Этот потрепанный злодей работал исправней швейцарских часов, кроме того, у него была какая-то врожденно-вмонтированная, уж не знаю, осторожность. Он совершенно не умел и не хотел лезть на рожон, он позволял себя обгонять самым занюханным бензовозам, в горах все время жался к обочинам, не приставал к девушкам у колонок и даже не подвез никого в пути. Наверное, именно так я объяснялся бы моей матушке, если бы все это не было правдой...
И вот я дома. Усадьбой нас Бог не жаловал, так, разве что лужайкой для гольфа, в который никто у нас не играет, кроме двух остриженных абрикосовых пуделей Сциллы и Галиафчика. Эти господа, конечно, всегда неутомимы, общительны и, как ни странно, увенчаны любовью наших славянофилов.
Мама... Ну, конечно, мама, как обычно, приковывает внимание гостей. Кто там «под палатями» на террасе – не разгляжу никак?.. Крестная Агния Стрембовская, Долли и Спенсер Подвигины, Вольдемар Костомаров, сестрица, а еще кто? Наверное, в доме. Славный набор! Галиафчик, сделай милость, дружок, доложись о приезде, только не обдирай мне штаны, пожалуйста! Сцилла, я всегда подозревал, что вы плохо влияете на своего мужа. Ну как же это может быть по-другому: все видят меня, идущего по дорожке в дом, женщины всплескивают руками, мужчины придают себе более выразительную осанку. «Боже, как он похудел, – шепчет мама знаменитую фразу всех времен и народов, а потом добавляет, оценивая весь комплекс моих данных: – И все-таки это мой сын, господа, вот он какой! А знаете, когда я его рожала, он запутался в своей пуповине и чуть не умер. Он счастливый ребенок».
– Мама!! – это я про себя произношу.
– Ну я знаю, знаю, как ты относишься, когда я говорю об этом, милый Алекс.
– Понимаете, мам, – говорю я, целуя ее руки, – это настолько не связанные друг с другом события...
– Мне кажется, тебе следует обратить внимание на гостей, по-моему, ты даже не поздоровался с ними.
– Мама, я всем кивнул и подмигнул, никто не в обиде. Ну, если ты настаиваешь... – я сделал широкий жест рукой справа налево и поклонился в пояс. – Господа, я вас всех люблю, почитаю и буду продолжать этим заниматься и впредь. Ныне прошу вашего разрешения удалиться в дом, дабы принять лобзания моего отца и, кстати, нацепить кое-какие домашние шмотки.
– Алекс!! – мама хотела всплеснуть руками, но вместо этого резко втянула воздух в себя, так что получился короткий и звучный присвист.
Напряжение, впрочем, было тут же снято невинностью и радушием всех глаз, устремившихся друг на друга. Комментарии к смеху предложила Агния:
– Наташа, дружок мой, не обижайся. А ты, Степан...
– Что, тетушка? – Спенсер Подвигин покраснел.
– Да, да. Чем, скажи пожалуйста, ты занимался сегодня с утра? Я слышала... ты бил бутылки за окном. Там еще до сих пор стекла валяются. Ну-ка, выверни карманы, великосветский денди! Что у тебя там? Рогатка у него там, клянусь! Рогатка ручной работы. Наташа, твой нежный свист и жаргон Саши – это просто невинные шалости.
Тут уже мама не выдержала. Ее заводной смех, это я знаю наверняка, – вне всякой конкуренции.
– Степа! – крикнул я, забегая в дом. – Дашь стрельнуть?
Отца и дядю Тима я нашел в кабинете за игрой в вист. Вистовал дядя, так, по крайней мере, мне показалось, ибо он был очень серьезен, держал карты в одной руке, как пластинки домино, до того забавно, будто старался закрыть их от самого себя, что вообще нередко для азартного и суеверного игрока. В молодости он, говорят, обставлял лучших рулетчиков Лас-Вегаса, успев получить там довольно странно произносимое на английском прозвище «Жги-мотай». Кажется, он именно так обращался к крупье, когда тот собирался завести пресловутое колесо. Сказанное под руку «жги-мотай» имело крупные последствия: когда не оставалось больше денег на жетоны, дядя демонстративно снимал свой перстень с синим сапфиром, клал его на стол, крестился и выигрывал, потом переходил за другой стол и там снова говорил: «Жги-мотай!..». Уж не буду утверждать, но где-то я читал о том, что один из игорных домов Лас-Вегаса сильно пострадал от пожара в пятидесятых. Не дядиных ли это заклинаний дело?
– Добрый день, – говорю я, высовываясь в приоткрытую дверь, – добрый день, Тимофей Александрович.
– Сашка! Приехал...
– Привет, папа, как здоровье?
– Привет, если так можно сказать нашему сыну.
– Филипп, ну ты строг! Смотри, какой у него веселый цветущий румянец. Это не шутка, брат, это Вертеньевский род таковский. Ну, как дорога, пыльная, Сашута? Кордильеры стоят?
– Стоят, дядя, куда им деться.
– Вот и я ж про то. Ты, небось, на своих четырех, экипаж, поди, чужой взаймы брал?
– Как вы догадались?
– Как да почем – будешь бит калачом! Ты кто такой, скажи на милость? Ты юрист, и притом, будущий, а я юрист – прошлый.
– Ну и что же, дядя?
– Я тебе потом объясню, ладно? После ужина. Мы тут, видишь, заигрались.
– В котором часу ужин, папа?
– В девятнадцатом. Надеюсь вас увидеть в приличном платье.
– Да-да, Сашута, непременно в приличном тюрбане, – подтвердил дядя. – В этот торжественный день нашей семье предстоит принять очень важное решение, оно напрямую «кусается» вас, мой дорогой племянник. – дядя в точности передал интонации моего отца с таким же псевдоокаменевшим лицом.
Шутка папой не воспринималась в виду поглощенностью картами. Дядя подмигнул мне и продолжал, хмурясь и чеканя слова:
– Имейте в виду, мой магистр, ваши дела представляются мне не такими уж радужными, мне пришлось заложить дом вашего папеньки, чтобы выкупить некоторые священные акции для вас.
Тут папа наконец-то включился:
– Что происходит? – спросил он, перейдя на английский, и уставился на брата. – Не понял?!
Дядя готов был облегченно вздохнуть, но отец продолжал:
– Может, ты мне объяснишь, почему у тебя в прикупе два трефовых валета?..
– Фил, перестань меня разыгрывать, у меня самые честные карты во всех Америках. По-моему, ты просто завидуешь моему везению.
– Во-первых, ты не считай себя исключением, мой дорогой.
Я ровным счетом ничего не понял из их спора и решил, что лучше мне будет залезть под душ, пока суть да дело. Кстати, куда подевался наш управляющий? И вообще, у меня предчувствие заговора, хорошо, если бы не ареста.
***
Не знаю, какой такой большой смысл описывать наш американский дом, уподобляясь сочинениям авторов прошлых эпох, дошедших в этом искусстве до величайшего созерцательного одухотворения. Дом – большой ребенок, который рад всем, кто рад ему. Дом – большой всезнайка, потому что он тот, кто все знает о мире со времен, когда жизнь, развивая божественное творение, выплеснулась на мелководье суши. Дом – это театр и одновременно самый углубленный, серьезный и молчаливый актер, из века в век играющий только центральные роли. У дома не бывает неудачно сыгранных ролей. Каждая его роль – много жизней и воплощений. Есть дома, которые пережили сотни наших воплощений, им впору превратиться в храмы и любоваться собой внутренним взором. Есть еще одна одаренность дома – у него не бывает естественной смерти. Он гибнет. Рано или поздно мы сами или мы вместе со стихийными знамениями причиняем ему насильственный урон. Он знает это и продолжает нас любить. Мы это знаем и любим его. Но иногда это происходит по особому верховному поручительству, наш дом трансцендентно расширяет свои пределы, открывает невидимые двери, поднимает потолки или вовсе их растворяет, укорачивает лестницы, сближает раздельные комнаты и, кажется, словно выходит из-под привычного контроля, на самом деле это путь нашего понимания и слияния с ним, это протянутая к освобождению рука.
Крепости закрепощали нас, замки замыкали, но мы, словно помня о законе выхода из круга, снабжали наши спасительные кровы потайными ходами, известными только немногим. Так невольно мы решали удивительную философскую задачу центра! Ибо центром спасения из наших каменных галерей становится тайный выход. Это на него, на этот центр нанизывали мы всю сложную геометрию замкнутых объемов. Поистине, не есть ли выход за круг в движении к его центру в том, чтобы, раскручивая спираль, сделав пару глубоких вдохов, войти в эту затягивающую воронку без страха, но с надеждой и верой.
Нам больше не нужны замки, но заточение грозит нам всегда. Точнее, мы всегда грозим себе заточением, и вот, когда опасность возрастает до невероятия, находим мы незримые двери нашего дома и открываем их и выходим... Вот и теперь я снова будто слышу эту опасность при всей видимой умиротворенности стен, и я опять хожу из комнаты в комнату, непримиримый к чему-то, чего сам не знаю. Снова все валится из моих рук... Мама, отец, дядя, все родственники здесь, и, слава Богу, они еще не потеряли своей непосредственности. Они постоянно находят применение своим силам. Это не делает их очень русскими. Но что делает их очень русскими? Далекость всего остального мира, быть может. Далекость при том, что они убеждены в своей причастности ко всему мировому...
Если бы хоть на минуту они могли стать искренне равнодушными, я бы им поверил. О, боги, почему мне так плохо в моем доме? Где Глеб, где мой спокойный и неделанный ничем и ни под кого человек, где человек, проживший с нами 25 лет на правах няньки, повара, шофера, управляющего, слуги, самый близкий человек. Где? Ну конечно, он у себя на мансарде поливает фикусы и фиалки, курит кальян. Пойду к нему, вот пряма так, мокрый, в плавках, сейчас. С разгону по узкой крутой лестнице!..
Я выскочил из душевой и побежал, шлепая мокрыми подошвами по паркету, и чуть не сбил на повороте с ног отца.
– Алекс! Что за вид?
– Папа, где Глеб?
Он насупился и как-то искоса посмотрел на меня, словно увидел впервые.
– Мы уже сообщали тебе с мамой, Глеб умер. Мы просили вас не приезжать на похороны, это помешало бы вашей учебе. Вы что, забыли? Постыдитесь.
Я стоял перед отцом, вода мелкими капельками продолжала стекать у меня между лопаток и вдруг стала холодной-холодной...
– Отец, я могу попросить у вас ключи от мансарды?
– Можете.
***
Здесь жил Глеб Арцизов – свободный, окрыленный человек, сын бежавшего из Крыма фельдъегеря Николая Арцизова. Родился Глеб Николаевич в Нью-Джерси в 28-м году. Своей семьи не создал. В молодости поступил на фрахтовое судно, плавал по волнам мира, бросал якорь и вблизи русских берегов – во Владивостоке. Где-то в конце 50-х встретил моего дядю и поступил к нам в дом еще совсем молодым человеком. Весь свой малый капитал отдал на строительство русской школы. С тех пор получал только небольшое жалование и редкие гонорары, воспитывал нас с приемной сестрой. Умер два месяца назад от сердечного приступа, оставив после себя... впрочем, все здесь: офорты, гравюры, целая полка цинковых матриц ручной резки, библиотека, кальян, стопка писем (тридцать лет писал какой-то женщине на Цейлоне). Свободный, окрыленный человек Глеб Арцизов своей фамилии на английский манер не переделывал, скитаясь по волнам мира в прямом и переносном смысле, предавался размышлениям (думать любил на русском) и находил себя в том, в чем и найти себя было трудно. Казалось Глебу Николаевичу, что жил он когда-то на земле и служил у русского князя Гостомысла сокольничим... Вот такая причуда.
Почему Гостомысл, этого он и сам не знал. Где-то вычитал это имя, и привязалось оно к нему... И вот Глеб Николаевич отправился на поиски сокола в наших благословенных штатах. Пришлось ему поколесить изрядно, в конце концов, где-то в Юте, в резервации, выменял он у вождя двух подростков-соколов, отдав за них отцовскую реликвию – саблю, клейменную уральским мастером-оружейником Иваном Игнатьевым 1848 годом, убедительно перерубив оной саблей семимиллиметровую подковку местной «чеканки». Так занялся Глеб Николаевич в пожилые годы «врожденным» своим ремеслом, стал этих соколов обучать...
Уж как он это делал, никто доподлинно не знает, и каких результатов добился – тоже. Я в то время поступил на первый курс юридического, уехал в Калифорнию, знаю только, что очень сильные препирательства на счет этих соколов были у Глеба с моими родителями. Отец непрестанно давил на Глеба, а уж как высокомерно-презрительно он это умеет, я знаю, и хоть считались они крестниками, да только, похоже, не могли найти примирения в этом вопросе. Сокольничий князя Гостомысла умер, а птицы его с того момента словно канули, пропали...
Одиноко в доме без Глеба, без его неторопливой приветливой речи и всегда будто что-то заговорщески утаивающих глаз, но тебе понятна эта утайка, она тебе всегда рассказывает о самой преданной человеческой радости – о грусти. Что бы ни говорили мне о нем, Глеб был центром нашего дома, призванным его хранителем и друидом.
Я открыл дверь мансарды и вошел внутрь. Все здесь пронизано прикосновением наших рук. Кто может смотреть на это, как на музей одного человека? Какая слепота нужна? Почему эту комнату закрывают, страшатся дыхания ее?.. Я понимаю, ей заклеили рот черным траурным пластырем, ее задушили, изъяли из обращения, из кровообращения! Что случилось – укол фосфора или серы, может, укол страха? Ампутация! Чуть больше устали руки, ноги и сердце, но только устали, не более – душа выбежала отсюда лишь на минуту... Но всем угодно думать, что это конец, и поспешить, поспешить закрыть двери и заклеить замочную скважину и уложить пустой саркофаг в заготовленную нишу. Поразительна расторопность всех живых перед усопшими. Ушедшими. Быстрей пожарной команды.
Где вы, Глеб Николаевич? Вашего настоящего больше нет, смотрите, не ступайте ближе, тут красная ниточка повсюду натянута!.. И все-таки я буду здесь жить, я переберусь из своей комнаты сюда и плевать мне на предосудительность сторонних лиц. И в подтверждение своих мыслей я лег на диван ушедшего Глеба Николаевича Арцизова.
Странное ощущение. Абсолютное равновесие. Закрываю глаза и чувствую, как все мое тело мягко вдавливается в диван; закладывает уши; какой-то толчок, и меня словно отстреливает катапульта... Живой спрессованный комок мгновенно пробегает от затылка к пяткам... Чувствую висками, что плавно кувыркаюсь в невесомости и... кто-то трогает меня за плечо.
– Хотел бы я посмотреть, как ты будешь ехать верхом, если так спишь!
– Уже утро, Глеб?
– Раннее-раннее.
– А почему верхом? Ты сказал – верхом?
– Я сказал – верхом. А ты сказал – пешком? – он смеется. – Вставай лучше.
– Ничего не пойму. Ты что, не умер, Глеб?
Он смеется.
– Да знаешь, как-то не успел, недосуг, видать...
– Глеб, а что позади было?
– Позади, Саша... Ходил я на Сурож с князем искусства византийские выкупать...
– Искусства-то довез?
– Довез, да половину дорогой отдал.
– Глеб, а что теперь?
– А теперь... Ты учиться-то будешь моему ремеслу? Хватит бока отлеживать, я уже коней изготовил. Хорош дрыхнуть, встань, умойся. В роднике вода – чистейший огненный лед!
– А время у нас какое, Глеб?
– Третий день... творения!
***
Мы врезались в высокотравье на полном скаку. Сокол, сидевший у меня на правой руке, вскрикнул и взмахнул крыльями. Росы еще не сошли, и под ударами ног коней они взвивались в воздух мелкой водяной пылью. Глеб скакал впереди, держа сокола на вытянутой руке, чтобы его не достала вода. Но то, что не досталось соколам, в полной мере вознаградило коней и нас самих: уже через две минуты этой скачки мы были по пояс мокрыми. Я с некоторой тревогой смотрел на моего сокола. Он, в отличие от того, которого держал Глеб, был привязан к моему запястью тонким кожаным шнурком. Я боялся, что он спрыгнет с руки и начнет биться, перепугает коня. Но птица, повинуясь, быть может, какому-то знаку своего старшего собрата, вела себя смирно, крепко закогтившись на рукаве, и при каждом толчке я чувствовал, как она пружинит, помогая сохранить мягкость нашего общего движения.
Глеб коротко присвистывал, прищелкивал языком, испускал трели, в общем, он беседовал с птицами и лошадьми, и это было удивительно. Я ему кричу:
– Глеб, а когда отпускать будем?
– Рано, Сашка, сокол еще не твой, ты его не взял, слышь! Ну-ка, поравняйся со мной, рядом пойдем.
Я пришпориваю коня, пытаясь догнать Глеба, но он с гиканьем поворачивает от меня вправо и уходит широким кольцом. Слышу – смеется, дразнит. Ну, лукавец, думаю, и делаю такой же заход в другую сторону, погоди, встретимся! Тут, смотрю, мой сокол забеспокоился, и до того остер его взгляд – голову низко опустил, хвост лезвиями перьев развел, – вылитая химера. Что задумал? И такая острота и сила в нем появились, чувствую, впивается когтями в запястье мое немилосердно, не иначе, как собрата ищет, а может, небо повеяло на него.
Да, это небо веять могло. Поистине, третий день творения... Еще не создал Бог, думаю, тварей земных, оттого и небо такое, не зачало еще... И солнце не вскипело страстью своей, мальком плавает оно вдоль берегов, не знает течений вершины, и свет от него ровный, во все края, и, кажется, по-детски не умеет это небо спрятать звезды, – белыми камешками просвечивают они на светлом дне. Нет, брат сокол, тебе туда еще не нырнуть – расшибешься. Подождем, отъедем подальше. Тут уже слышу, Глеб мне кричит. Вот, опять нагоняй его!
И снова мы несемся высокотравьем, только уже рядом, плечом к плечу.
– Глеб, – говорю я, – лошадей загоним...
– Каких, этих? Нет, Сашка, этих не загнать.
– Тогда всю дичь распугаем.
– Какую дичь ты ищешь?
– Зайца!
– Заяц выше!
– Где выше?
– Там, выше. Ты все поймешь.
– Я и так ничего не понимаю. Мы в Америке сейчас, или где?
По-моему, его злили мои вопросы. Хлестнув коня и резко уйдя вперед, он крикнул:
– Следи за мной и отвязывай птицу, когда я скажу. Кстати, его имя Каршиптар[1].
Мы пересекли поле рос, как я про себя его называл, и теперь скакали посуху, меж редкостойных куртин держи-дерева. Кажется, нашей скачке не будет конца. Каршиптар все острей вглядывается в пространство. Сдавалось, что я его совершенно не интересую – исключительно как опора. Каршиптар ждал творений. Напряженно и терпеливо ждал, пользуясь своей живой опорой. Он будто начисто забыл о своих крыльях. Может, берег их для какого-то немыслимого рывка?!
Звезды под солнцем. Они все еще видны, но народилась уже просинь и растушевала свод. Так руки красильщика, взявшие белое полотно, окунают его в чан с освященной краской, добытой от соков жизни, и яркий пигмент запечатлевает свое единство по Единству. Могущая показаться черной краска, могущий показаться беспощадным огонь не таковы... Свет рассеивает смятение, и красильщик извлекает из своего «горна» еще дымящуюся, но уже глубокую синеву...
Все было только минуту назад: быстро летящая земля, неутомимые мышцы коня, затаившийся Каршиптар, словно вылитый из бронзы, и вдруг все остановилось... Нет, это я что было мочи осадил коня, потому что расстояние между мной и Глебом сократилось так стремительно, что я чуть было не снес его, спокойно стоящего в стременах и смотрящего куда-то вдаль и вниз... Кажется, он даже не заметил, что я едва не свалился перед ним, он только подал мне знак рукой: «Замри!» Я замер, то есть мы трое замерли на склоне уходящей вниз долины.
Это был огромный амфитеатр, населенный светом и прерией. Зелено-бархатистый покров ее совершенно не походил на тот, что остался позади, но самое удивительное в другом… Я потер глаза, думая, что не могу отогнать от себя какой-то мной же придуманный флер, но ничего подобного, просто мое зрение стало другим. Я видел много дальше прежнего. Я увидел в километре от нас спокойно сидящего зайца, он стоял на задних лапах и так же ясно смотрел в нашу сторону. Сумасшествие какое-то, он нас тут, что ли, дожидался?..
– Развяжи ему ноги, – сказал Глеб, поглаживая своего сокола, точно это был почтовый голубь, и добавил: – Спокойно.
Я сделал то, что он просил.
– Каршиптар, – сказал Глеб, – сегодня мы хотим испытать твою силу и твой полет. Гнездовик будет следить за тобой. Благословляю тебя, сынок. – и тут голос Глеба сорвался на крик: – Сашка, давай разом, подбросили их! Ноги в стремена!
Вот теперь я понял, какие крылья берег Каршиптар, сидя у меня на запястье. Сердце вздрогнуло... Соколы обрушились в воздух, как фейерверк; если бы не мысль о том, что это живые существа, то я бы подумал, что через считанные секунды они и впрямь рассыплются огнецветными японскими георгинами. Но случилось другое: зависнув на высоте футов сто, они с клекотом, да нет, просто с какой-то песней устремились вперед, крепко и яростно отталкивая воздух черно-белыми веерами крыльев. Какое-то повелевание было в их полете... Не силы и даже не красоты – восторга! Именно восторга... откуда? Уже не помня себя, я хлестнул круп коня ладонью и с гиканьем рванул по полю, опередив Глеба на целую голову.
Только теперь раскрылось мне значение этой широты, и ясного глубокого неба, и моего ремесла. Я понял, что ни Каршиптар, ни Гнездовик не будут нападать на зайца. Не этому учил их Глеб, не тем порывам и приемам, которые нужны сокольничему. Но сокольничему князя Гостомысла нужны были именно эти приемы. И тогда я понял, что Глеб сумасшедший... Я засмеялся от радости, засмеялся от нахлынувшей на меня прерии, от запахов, от света, пронизывающего все вокруг. Я не мог, не хотел отставать от этого летящего птичьего повелевания...
Кажется, земля тоже засмеялась, и от ее сотрясения мой конь оступился, и мы кувыркнулись с ним вместе где-то на краю бескрайнего поля и потеряли сознание. Тогда же, в полубреду или во сне я увидел Каршиптара, который камнем падал мне на грудь с высоты ста футов, и еще я увидел Зайца – голубого, светящегося Зайца; он медленно пятился навстречу солнцу, и я подумал, что мы все, мы все – живущие и жившие люди – делаем и делали то же самое...
............................................................................
– Дайте нашатырные капли. Ему плохо... Скорее, Тим. Сделай же что-нибудь.
– Какой нашатырь, Наташа... Тим прав, он просто заснул. Мальчик устал...
– Но почему здесь, у него что, нет своей комнаты?
– Я дал ему ключи, он попросил. Сказал, что хочет побыть у Глеба. Мне самому не понравилось, но что я мог сделать? Глеб их воспитывал с колыбели.
– Да что вы тут философствуете? Посмотрите, какие у него бледные веки... Говорю вам, это сердце...
– Сердце! Это чье сердце, у кого сердце? А ну-ка, дозвольте старому фельдшеру! Вы все тут сговорились, вы хотите испортить мою праздничную речь... Ужин ждет, а мы не можем добудиться нашего героя. Америка разбудит своего героя!
– Тим, мы целый день с Филиппом думали об этом извещении, мы очень беспокоимся... Отпускать его одного туда! Но ты понимаешь, что я имею ввиду... Пойми, Тим, это безумие, это нонсенс. Какое наследство он может получить в России?! Кто ему передаст это наследство, боже мой? Его арестуют вместе с завещанием и увезут в Сибирь, и тебя арестуют, если ты с ним поедешь...
– Наташенька, там уже никого не сажают.
– Что же там делают?
– По-моему, там... По-моему, там все выпивают, делают революцию и спят с женщинами.
– Тим!
– А что я такого сказал? Это нормально, понимаешь, Наташенька, нормально. Или ты думаешь, там такого не бывает?
– Господи, ты меня сбиваешь с толку... Ты мне заговариваешь зубы... Я совсем не это хотела сказать... Филипп, помоги мне собраться с мыслями.
– Ну что тогда, что!
– Ах, вот, надо взять с него слово, чтобы он говорил там только по-английски и в случае чего просил политического убежища в нашем посольстве...
– Гениально придумано. Я думаю, что он согласится, слово дворянина.
***
Я согласился. Конечно, я согласился. Хотя, признаюсь, тот повод, который так тщательно от меня скрывали мои родители и родственники, воистину казался мне не менее фантастическим, чем считали они со своей русской мировой сопричастностью.
И все-таки что-то не вязалось. Не в том ли дело, что мы уже давно и традиционно отказывали нашей родине в моральном праве простереть свою длань над кем-то из бывших, изгнанных и бежавших. Этот аргумент никогда даже не оспаривался, настолько был очевиден. Мы сами, мы считали себя могущими завещать далекой родине наши капиталы, коллекции, наши умы и души.
Старший из оставшихся двоюродных братьев Вертеньевых жил там, знал о нашем существовании и молчал: больше пятидесяти лет молчал... И мы знали и молчали, спокойно считая его в числе усопших могикан, и то ветвистое генеалогическое древо, которое растет у нас под стеклом в рамке над рабочим столом отца, всегда имело одну пунктирно обозначенную ветку, на которой память не могла ничего привить, кроме двух-трех инициалов. Что же еще к этому добавить?
И еще целых три дня в доме были посвящены заламыванию рук, скепсису, восторгу, уик-эндам, распитию старых вин, вечерним чаям, семейным советам и прочим хлопотам, которые у нас, к радости, имеют совершенно плавный характер в виду известной плавности течения наших кровей. Любое непроизвольное бросание камней в эти реки вызывает только поглощение оных камней. Впрочем, извините, если речь не идет о перегородке русел! Но не говорите о какой-то там искусственной ядерной дамбе, не касайтесь явления частного глобализма каждой отдельно взятой души, Бога ради! – вы получите русский бунт, дворцовый переворот или стрелецкое восстание, а может, и все это вместе взятое в масштабах частного глобализма. Не пытайтесь нарушить плавного течения страстей наших... Вы посягаете на святое.
После моей встречи с ушедшим Глебом, после нашей удивительной соколиной охоты и скачки в неведомой прерии я переменился. Первым моим тайным решением было не зависеть больше от любого будущего, бросить университет, бросить этот выхолощенный проторенный путь, которым я до странности легко шел. В позолоченном ошейнике. Это тоже вопрос частного глобализма. Не знаю, кем я стану, но если вопрос рода будет сводиться только к тому, чтобы вернуть мой позолоченный ошейник золотым, извольте... Я предприму такую попытку, как каждый из рода предпринимал ее в свое время. Мне будет скучно этим заниматься, но я, наверное, привыкну... Часть меня привыкнет. Мне кажется, я не буду слишком долго дорожить этой частью и в один прекрасный день покончу с ней... Может быть, эта поездка уже сейчас предлагает мне такую возможность. Ни я, ни дядя, никто не догадывается о смысле завещания. В письме, полученном из департамента, ничего не сказано, какое наследство я должен получить, но один человек, кажется, знает точное – сокольничий князя Гостомысла Глеб...
***
На редкость ветреный и ясный день. Мчимся в аэропорт. Все молчат. Придавлены. Самолет до Лондона через полчаса, дальше пересадка... Хорошо, думаю, что удалось отговорить дядю Тима лететь вместе со мной. Да он и сам спасовал в последний момент. Как осунулись и постарели их лица, взведенные тоской и надеждой. Это тоже часть их вечного ритуала. Они не любят аэропорты, как нераскаявшиеся грешники чувствуют они себя в них. Подвластные горькому зову, они теряются перед странной мыслью: однажды оторваться и уйти, раствориться в отдаленном пространстве...
Их родина, их кровосмешенный православный Восток загадочен для них. Сколько великомученических значений обрел он для них, какого простора и стремлений! Они любят этот театр русской драмы, играя в нем наследованные роли без суфлера. Правда, им добавляется немного американской школы, и это слегка портит сюжет, суетит как-то, но никто не может сказать, что фабула остается нечестной...
Аэропорт – языческое капище со своими неизменными идолами, не повергнутыми и сильными, вобравшими в себя шум миров!.. И почему-то именно здесь исполняются желания всех: и жертв, и стерегущих жертвы, и одиноких, и счастливых, уносимых идолами согласно их желаний и маршрутов. И может, им страшно, что путь возвращения лежит через капище, через искушение, вкус которого они ведают, наследуют и передают. Как осунулись и постарели их лица, там, за стеклом...
Мне как-то не по себе, я почти ничего им не сказал, и уже у трапа я попытался их разглядеть, но не увидел...
Уткнувшись лбом в иллюминатор, я смотрел, как мелькает желтая и красная разметка на асфальте, «Боинг» выруливал на полосу, или его тащил тягач, словно тело выбросившейся на берег касатки, тащил к воде, к разбегу, всеми плавниками... Да что со мной? Вот он, гражданин воздуха, прогревает турбины, и мне все время видно его протянутое, несгибающееся, его «протезированное» крыло чуть сзади... Разбег!
Он слишком грузен, этот идол, но не настолько, чтобы не успеть вдавить меня в кресло. Что еще... Да, ему нужен маневр, разворот... И он делает это очень плавно, на восходящих потоках, и вдруг я увидел сокола...
Каршиптар! Беглец! Откуда-то вынырнул, откуда-то... Кажется, я закричал на весь салон, кажется, я рванулся из своей упряжки страховочного пояса, но куда?.. Секунды его жизни оборвались у меня на глазах: «протезированное» крыло идола этого даже не заметило. Красное пятнышко на месте удара быстро задувал и сметал холодеющий с подъемом ветер...
– Леди и джентльмены, благодарим вас за то, что вы воспользовались услугами нашей компании. Командир и экипаж приветствуют вас на борту... Наш полет будет проходить... продолжительность полета...
Я не слушал. Я преступал границу привычных измерений... Все происходившее вокруг еще продолжало казаться реальностью... Еще продолжало...
Пожилая леди, сидевшая через сидение слева, дернула меня за рукав:
– Вам плохо? Вы кричали, может быть, вызвать стюарда? Здесь наверняка есть врач или хотя бы аптечка...
– Благодарю, мэм, мне уже легче.
– Ну, как знаете.
Но я еще ничего не знал. Я не знал, что уже через несколько минут моего перехода дрожащий истерический голос за пластмассовой сеточкой динамика на стене объявит наш приговор: «Леди и джентльмены, командир корабля и экипаж просят вас соблюдать максимум спокойствия... Только что мы потеряли связь со всеми радиомаяками на земле... По данным эхо-локатора мы имеем дело, очевидно, с какими-то неизвестными аномалиями, в считанные минуты поверхность земли поднялась на три с половиной мили... под нами океан... бесконечный океан... Запас горючего рассчитан на восемнадцать часов беспрерывного полета, в течении этого времени мы будем подавать постоянные радиосигналы с нашего борта в надежде обнаружить хотя бы один островок жизни или одно сохранившееся морское судно...»
........................................................................................................................................................
НА ЭТОМ ОБРЫВАЕТСЯ РУКОПИСЬ «ЗЕЛЕНОЙ ТЕТРАДИ»
КНИГИ «СТО ЛЕТ ИСКУШЕНИЯ»
[1] Каршиптар – (авестийское, “быстролетящий”) в иранской мифологии – крылатое существо, владыка водной стихии. Согласно преданию, Каршиптар умел излагать “Авесту” на языке птиц и вместе с другими владыками животного мира наставлял Заратустру. Вообще олицетворял изначальность водной стихии и мироздания (Авт.)
Часть вторая
СИНЯЯ ТЕТРАДЬ
***
– Спите, домочадцы, спите, кошки домочадцев, рыбки аквариумные, пауки настенные, прихоти и похоти, верные и неверные рабы наши спите, спите, уставшие материи, пытающие любовью и любовью питающиеся, спите, костыли человеческие, мощи железные, стеклянные, окаянные! Спите, фетиши и занозы, коих не просветить, не нащупать, не вытащить из голов наших даже под самым общим для всех наркозом, но спите хотя бы и под наркозом, если по-другому не можете, и тогда пусть шевельнется в вас искушение ваше... не осудите себя за костыли и протезы, грубы ведь инструменты все! – но дайте их в руки искушенных, и превратятся они...
***
...и однажды на нотных листах он прочел, что время подобно стакану спирта: если выпить его залпом, можешь ты жестоко отравиться, но стоит растворить стакан спирта в Океане вечности, и можно пить Вечность с привкусом времени...
***
– А я тебе вот что скажу: открывай ты свой домашний ящик с инструментами, доставай свою ювелирную пилочку и поднимайся на последний этаж. Там дверь напротив лифтерной, знаешь?.. А на двери – «замок-кладенец». Главное, что ювелирной пилочкой ты можешь перепилить стальную дужку в палец толщиной. Столько уж раз ты думал об этой двери, а тут кто-то, скажи на милость, закрыл ее от тебя, – разочаруй этого человека! Разочаруй его снова, если завтра тебе придется повторить свое Настоящее дело. Какие чистые, девственные, нетленные звуки извлечет твой ювелирный смычок, вообрази!.. Как заполнится тесное пространство, освежатся силы и внушатся надежды тем спящим, тем, кто прибудет.
***
Ну вот, и снова три звезды взошли. Значит, есть у меня еще ночи неутолимые, значит, еще позовут Вестники, исполнят сердце добычей его, значит. Еще срываются спирали с волчков небесных, обращаются волнами и придут скоро, перехлестнут буны, перехлестнут берега, отстроенные и отглаженные!.. значит, и мой причал я буду строить высоко в горах.
Это потому я буду строить причал мой в горах, чтобы успеть к приливу, ко всей его нежности неодолимой... когда выдохом зыбей густых отвяжет он лодку мою да подымет ястреба из гнезда его. Тогда положу я птенцов ястреба у изголовья в лодку и скажу, что готов. И будем мы сходить кругами в пространстве, не ведая границ. ...Станут глаза ястреба моими глазами, станет лодка моя его гнездом... Нет иной добычи сердцу.
И мы уплывали с уходящим морем, в отливе этого безумного Потопа, много дней... И много дней я знал, что скоро, скоро море стремительно уйдет из-под нас, а лодка будто и впрямь повиснет в воздухе, и так же плавно, с легким креном в корме, медленно пойдет она над землей, а после увидим мы тот всегда Затонувший город, мой город, и мне непременно нужно попасть в него. Ястреб с птенцами покинет меня, но я буду обещать вернуться к следующему приливу. Найду ли их? Найду. И причал буду строить высоко в горах. В этом смысл...
***
У жителей города Н. нет никакой Космогонии. Знаете, почему? Потому что каждый день у них своя Космогония, и каждый день – абсолютно справедливая. Справедлива она хотя бы тем уже, что никому не приходит в голову опровергать ваши личные убеждения на этот счет. Опровергать, считают жители города Н., вообще неинтересное занятие, и лучше, если им будет заниматься кто-то, кому на роду или на лбу о том написано. Такой общепризнанный «неинтересный» человек в городе Н., конечно, есть, он редактор единственной местной газетенки «Тучки небесные». Неинтересный человек ходит по городу и собирает на слух все для своего неинтересного дела. Преданность этого человека своему неинтересному делу, справедливо говоря, делает его внемасштабно интересным, и, конечно, все жители города Н. почитают себя бессменными читателями «Тучек...».
Так что, ежели не говорить строго о Космогонии, а только подразумевать это милое дитя наличествующим в его колыбельке... тогда откроем, распахнем стены и улицы, как одежды тяжелые, от века несносные, от века железного – тюрбаны железные! Тогда позовем друг друга в празднество Танцующего бога. Он – та безумная пчела, что освободила соты свои в смутном желании услышать в них необычайную песню просеваемого ветра!
О, это совсем не пчелиная Космогония, наш праздник! Но все гнезда в мире поют! Все инструменты, все камни всех морей, все капли дождей! Но это еще не вся стихийная Космогония! Это еще только мы, дети, собравшись гурьбой, с бубенцами на икрах и запястьях, несемся... Так мы хотим сопровождать наше всеведущее незнание. И знайте, скоро гирлянды новых звуков украсят вашу смутную память, чтобы вместе слышать нам самый чистый и древний пульс. Знайте, скоро мы придем! В краях ваших прищуренных глаз будем мы стоять, неизгонимые. Но это еще не вся огненная Космогония!
Яркие зажженные лоскуты принесем мы тем, кто сошьет платье нашему Танцующему богу! Каждый из нас подарит ему то платье, ибо в платье обнажается наш Бог, в платье становится зримым его призрачный танец. Потому песня наша о ниспадающих водах и восходящих лавинах, потому танец наш всегда на краю, на тонкой кромке бытия, откуда начинается кружево и шлейф! Но это еще не вся солнечная Космогония!..
Так я кружился на своей лодке, отыскивая удобное место для посадки, и вскоре увидел крышу моего родного дома, где я и мои друзья жили еще до Потопа...
Я узнал эту черную засмоленную площадку, серую кирпичной кладки трубу... где-то у самого ее основания был наш заметный выемной кирпич, за которым мы, малыши, умудрились сделать тайник и прятали в него разную мелкую священнодейственную оснастку: бинокль, спички, катушку лески для запуска змеев, мотки алюминиевой проволоки, столь необходимой для изготовления шпилек для метательных шпилечных ружей, пластилин – вечную глину нашей фантазии и ловких рук... Да, точно, мы ведь лепили из пластилина маленьких астронавтов и поднимали их на змеях. Змеи обрывались, терпели крушение, улетали на соседние «уличные системы», и мы организовали многочасовые экспедиции по их поиску: астронавты и змеи воскресали, как фениксы. Фениксы разных времен...
Причалю здесь и спущусь по пожарной лестнице, завитой плющом. И открою тайник. А вдруг... там еще сохранился хоть кусочек моей волшебной глины?
Я привязал лодку к одному из крюков, на который были натянуты распорные тросики для антенны.
– Пожалуйста, не уходи без меня! Я скоро вернусь, мне хватит двух дней, наверное, но если тебя поднимет прибой, если ты будешь тонуть и захлебываться – рви веревку, тогда уж не жди меня, вот тебе на память, – я положил на носовую полочку маленького человечка, вылепленного мной из голубого пластилина. – Прощай, я буду думать о нас!!
Лестница обрывалась в трех метрах от земли. Я спрыгнул на серый речной песок, который лежал здесь целую вечность для всех дворовых детей. Двор пустовал. Я не стал привлекать к себе внимание, быстро направился к воротам. За воротами – вереница белых акаций и тротуар, который мне почему-то всегда казался каким-то венецианским. Он больше напоминал систему перекидных асфальтовых мостиков, чередующихся с участками голой утрамбованной земли. Асфальтовые мостики были зажаты между заборами дворов и полосой нешироких клумб, зато уж на клумбах этих что только не вызревало: кроме вездесущего одуванчика и дикой мальвы, наши добрые гулящие собаки и кошки, наши беззаботные шмели и бабочки селились в этих тенетах, наши сторожевые дозоры первобытных поселенцев и снежные крепости зимой – все жило в этой полосе и до этой полосы. Так я пойду по моим асфальтовым мостикам, переступая дворовые протоки, покоряясь звукам и уходящему ясному дню и нежащемуся вечеру, вишневому, шелестящему, целительному!
Сегодня я разбиваю копилки моей радости, знаю, что бросал я в них не медь, не серебро, не прочую платину. Не платить я пришел, но творить милостыню. Пришел я к тебе, потому что снова родился здесь. Кто помнит меня, кто взглянет мне в глаза?
И тут началось что-то совершенно непривычное. На противоположной стороне улицы, почти вровень со мной, шел, слегка пошатываясь... римский легионер. Кожаная юбка с закрепленными ровными рядами стальных пластин, пурпурная рубаха под нагрудной кольчугой и шлем-щетка, короткий у пояса меч, гладко выбритое, слегка заостренное лицо. Несмотря, однако, на столь блестящие боевые реквизиты, вид у него и настроение были, по-моему, совершенно не завоевательские. Это было особенно заметно по тому, как он неумело, даже робко курил сигарету, ну просто как шкодливый пацан: прятал огонек в полусжатом кулаке. Все это в сочетании с мелькающими голыми коленками на фоне близкого уму и сердцу города как-то надавило на меня. Я прибавил шагу и во что бы то ни стало решил проследить маршрут легионера.
Очень меня заинтересовала реакция других прохожих, но то ли их было слишком мало, то ли реакция ускользала от меня, как солнечный зайчик. Когда же спустя два квартала моего ненавязчивого преследования легионер распахнул парадное пошивочного ателье, я, кажется, был сильно разочарован, настолько, что уселся на скамеечку рядом с ателье и стал смотреть перед собой невидящим взглядом. Правильно, ничего страшного... человек заказал костюм в ателье, должен был отправиться на примерку, и надо же... Все домашнее висит постиранное. В чем пойти? Порылся в шифоньере, – ну, конечно! Есть одежонка-то: и меч, и плащ при ней...
Прошло, наверное, минут десять, прежде чем дверь ателье распахнулась, и я увидел моего легионера в мешковатом сером костюме. С ним вместе вышел на улицу и сам портной – улыбающийся сухонький дядя лет шестидесяти. Он покрутил своего заказчика направо, налево, кругом, несколькими утюжными движениями обеих рук «шлифанул» свое произведение по плечам, по бортам, издавая при этом звучные прищелкивания языком и выпаливая какие-то иносказательные напутствия. Дверь ателье снова распахнулась, и появился мальчишка лет двенадцати, явный подмастерье. Он выносил на плечах все то неноское громкое железо, что оставил клиент. Кряхтя и фыркая, как недоспавший котенок, он сгрузил драгоценные реквизиты, включая меч, у обочины проезжей части, похлопал в ладоши и, возвращаясь обратно, скорчил физиономию за спиной мастера, показав этой спине длинный, на редкость противный язык...
Легионер, то есть бывший легионер, поблагодарил своего портного и, перейдя на противоположную сторону улицы, поравнялся с моей скамеечкой, прошел мимо. Я последовал за ним, твердо решив досмотреть и домыслить логику всей интермедии.
Мы оба шли прогулочным шагом, нас обоих намагничивали близящиеся сумерки и поэтическая причастность к неизвестности, впрочем, последнее обстоятельство больше касалось меня, ибо очень скоро я заметил, что «ряды» моего мешковатого костюмера-легионера пополняются, в то время как мои «ряды»продолжают оставаться в единственном числе... еще одно странное наблюдение бросилось мне в глаза: буквально на каждом шагу валялись у обочин улиц и подъездов домов брошенные доспехи, оружие и одежда... Что за массовое переодевание?
Вместе с тем вокруг нас происходило то, что я бы назвал важным надуванием мыльных пузырей вечереющего города. Еще не засветилась неоновая лимфа, которая, может, в иных мирах и спасает от уныния и серой бетонной геометрии, но здешней лимфы всегда хватало только на Демократический проспект, ибо за ними от него простирались улицы иных эпох. Именно оттуда, из иных эпох, вероятно, и сходились, съезжались мы все, переодетые в неоновый отмерок проспекта, заполняли летние кафе, вечерние клубы и дансинги, площадки Доверия, где в популярной форме за чашечкой чего-то пьющегося исповедовали свою Космогонию. Нам легко здесь, даже если не всегда находится место.
Здесь философы из других эпох подрабатывают чистильщиками обуви и продавцами родниковой воды, а настоящие чистильщики заполняют уличные бочки Диогенов. Каштановые карфагенянки пролетают в красных кабриолетах, богатые мусульмане покупают антиквариат прямо с рук, а иногда и вместе с руками, опрятная интеллигенция в кожаных куртках, застегнутых на все пуговицы, беседует на «кондитерские» темы о мировых прослойках. При этом в разрезе берется всегда какой-то «другой» мир. Но, слава Богу, если даже и вырываются иногда из уличных отростков боевые революционные тачанки, то до конца неизлечимых в нашем городе нет: всюду полно частных вывесок от бесплатных врачевателей, ядознавцев и психиатров.
Теперь мне очевидно, что жизнь до Потопа мало чем отличалась от теперешней, разве что как-то не так заметен был весь этот исторический конкурс одежд и взглядов. Представители разных эпох старались придерживаться одной Космогонии...
Ну, разбейтесь, копилки моей радости! У меня еще хватит моего волшебного пластилина. Я отпускаю вас, легионеры! Впитывайте этот город и его пристрастия. Ваш поход завершился неудачей.
Вы хотели быть господами здесь, ждали сопротивления и ран, но не получили ни того, ни другого... отчего смутились ваши силы и азарт воинов, а колесо ненависти так и не раскрутилось? Хрупкими, пустыми оказались спины его и посыпались от первого же качка! Вы искали смерти врагам своим, а вас обнимали, успокаивали и предлагали праздник Танцующего бога. Вы били себя в грудь и кричали: «Мы ваши завоеватели!» А вам говорили: «Ничего, это пройдет». Расскажите-ка мне лучше о том, как вы ждали ясной и строгой схватки, обозначающей ваши существа так болезненно и нестерпимо, что уже там, под слабой броней металла, кожи и мышц, слабой даже пред воздухом, пред высотой, на которой стираются ваши очертания и переходят только в складку, в морщинку природы – там, под слабой своей броней, вы ощутили вдруг желание и крик, точный смысл которого отрывал вас от жизни и уносил на страшную высоту, откуда себя не разглядишь, на высоту морщинки земного лица!..
Так ждали вы схватки, которая не состоялась. Мой вечно Затонувший город не сдался вам, хоть и вошли вы в него, но ничего не сумели разрушить, и лишь одинокие среди вас, сумасшедшие поэты среди вас сказали: «Мы погибли здесь еще раньше, чем могли представить себе свободу тех, кого пришли погубить. И никто не знает, какую свободу мы представляли при этом себе...» Так говорят среди вас, поэты среди вас, и я радуюсь, оставляя вас вашим поэтам...
Кто-то тронул меня за плечо, когда я остановился у витрины восковых фигурок. Я сразу подумал, что человек этот из ближних эпох: лопасти соломенных усов, кожаная фуражка, клетчатый «модерн» костюма, на строгом галстуке – голубой скарабей.
– Нравится? – спросил он то ли с утверждением, то ли с вопросом и поднял левую бровь так высоко и выразительно, что, кажется, все остальное лицо, как укушенная пчелой дворняга, подпрыгнуло за ней, издав неопределенный звук, средний между единичным «р-ряв» и кашлем. – Простите за неумелый способ завести разговор, сударь. Разрешите представиться: бургомистр города Гарибальди Петр Николаевич, гражданин свободных земель Юга, кавалер ордена Лернейских гидр, пацифист...
– Понимаю, – ответил я многозначительно. – Вертеньев Александр Филиппович.
– Очень рад, очень рад! Знаете, город сегодня такой оживленный, просто на редкость... Много незнакомых лиц. Признайтесь, вы не частый завсегдатай нашего Демократического проспекта?
– Совершенно точно, не частый. А почему вы решили?
– Ну, это, как вам признаться... Многолетний практикум, хотя, вы, как я думаю, подлинный уроженец наших мест?
– Совершенно точно, подлинный.
– Вот это, право, меня сильно искушает...
– Чем же?
– Видите ли, любезный Александр Филиппович, в свободное от моей должности время я осваиваю воздухоплавание. Но дело в том, что примерно на высоте двухсот английских футов, в связи с потерей привычного давления... со мной происходят сердечные приступы с частичной потерей сознания... Так вот, не согласились бы вы, Александр Филиппович, ассистировать мне... в том смысле, что там, на высоте, дать мне таблетку или сделать искусственное дыхание?!
– Помилуйте, Петр Николаевич, но почему я?
– Ну, это, как бы вам признаться, расположение я к вам почувствовал... Кроме того, мой прежний ассистент Берцелиус Юлий Павлович, царствие ему небесное, свалился два месяца тому с гондолы и расшибся в дым, то есть, простите, я хотел сказать – в прах на мостовой Андреевской улицы. Не откажите, Александр Филиппович, в честь нашего знакомства... Может, вам надобно времечко, так я не тороплю, погуляйте, а утром – милости прошу ко мне, я за вами и кибитку прислать могу, и рикшу, и такси. Изволите адресок ваш...
– Да зачем же адрес, Петр Николаевич, вы так быстро взяли меня под уздцы, я просто в раздумье... Такое случайное и быстрое предложение! А вы-то сами не опасаетесь? Вы ведь меня знаете ровно столько, сколько я рассматриваю витрину. Так все смутно в жизни, господин Гарибальди! Вот вы – человек известный вашему городу, а я?..
– Но ведь вы же знаете, по теперешнему уложению у нас все известны.
– Что вы говорите! Может быть... Но кто-то ведь все равно остается за бортом, не так ли?
– Ах, вы о Берцелиусе! Юличка был, конечно, человеком прекраснодушным, кстати, педагог светлый, историограф города, но ведь случайность дикая, я сам позаботился... Город помянул его, напечатали некролог в «Тучках»...
– Что же вы на орбиты историографов отправляете, Петр Николаевич, не бережете народ?
– А я и себя не берегу, вы заметьте, с приступами этими, как их... с шоками устремляюсь в голубиный простор... Да у нас все такие! Вы думаете, я бургомистр – только и всего! Нет, милостивый государь, я задыхаюсь, у меня природное безрассудство, милостивый государь... Вот вы опешили, а вы не опешивайте, берите залетную и ко мне – на полигон, то есть на пикник, у меня сегодня большой пикник. Кстати, вы патриот?
– В том-то все и дело, что не совсем, и потом, знаете, господин Гарибальди, мне как-то трудно представить себя в корзине... на шаре каком-то... болтаться там где-то... включать форсунку опять же. Вы говорите, вас придется откачивать – зачем? Что мне там делать, подвешенному, вы же понимаете, я даже сам себя не позабавлю... Напряжение какое! Ну кому оно что принесет? Ей-богу, Петр Николаевич, я вам, хотите, лучше одну такую правду скажу... возьмите с собой женщину. Уверяю вас, это решение всех проблем. Они крепкие. Нет, действительно, я свидетель, как некоторые из них останавливают даже автомобиль на ходу, не то что лошадей... Ну почему у вас такое грустное выражение лица? Поверьте, я искренне поддерживаю ваше увлечение воздухоплаваньем... Но, господин Гарибальди, только между нами: у меня хроническая боязнь высоты...
Кажется, усатый бургомистр огорчился до невменяемости от этих слов. Я протянул ему руку для пожатия, а он отступил назад, сделал большие глаза и обмерил меня презрительным взглядом с головы до ног.
– Не удосужился узнать ваше происхождение, милостивый государь! Но предупреждаю вас: хоть мы с вами одного поля ягоды, но пока еще я один являюсь официальным высотобоязником. И не вздумайте устраивать против меня заговор! А ваши намеки на женщин мне просто оскорбительны. Честь имею.
Мы расстались. Я поспешил поскорее отойти от витрины восковых фигурок. Чтобы, не дай Бог, не привлечь к себе внимание какого-нибудь заправского чиновника, увлекающегося, скажем, автогонками и засыпающего за рулем на скорости восемьдесят миль...
Однако я, по-моему, слегка отстал от действительности. «У нас все такие». Все – это кто? С каких пор? А может, тут новая неотъемлемая часть общих верований: все ущербны на каком-то определенном пределе? Но тогда они – глубоко несчастные люди, если уже измерили свой предел... Да нет, одергиваю себя, постой, так ведь во все времена и было – несчастные всегда знали свой предел.
Да нет, какие же они несчастные, если устремляются, всякий раз устремляются побыть на пределе! Пусть даже на пределе их маленьких оболочек. Разве пределы эти – не те тонкие кромки бытия, откуда начинаются кружево и шлейф, разве не там пространство простирания и перехода? Не может ведь душа зачерпнуть от вод Предела и оставаться неподвижной? Хотя вот именно такая она более всего непонятна.
Душа Танцующего бога – она в хороводе и в центре хоровода одновременно. Боже мой, я потерял мой хоровод! Зачем я один остался жить после Потопа? Зачем не обновился вместе с ними... и теперь чужие глаза, сумасшедшие любимые глаза вижу я по ту сторону темного стекла... Снова падаю в теплые волны, снова обтекает плавник мой соленое густое время, и я бьюсь и волнуюсь в сетке, собирающей бессчетный, бесправный, безумный улов! Кольцо сжимается снизу, сверху, отовсюду, и уже почти нет места для разгона... Но кто сказал, что меч-рыбу можно взять какими-то сетками!
Вы там, кто дышит воздухом, который нельзя пить, как пьем мы свой! Добрый, добрый мой пиратский меч-нос! Подвиньтесь, господа сардины и сайры, я буду бить наотмашь, и вы ринетесь в этот «пролом» вслед за мной! О тучные стада, мы больше не пленники времени. Чистыми, чистыми живыми слитками тел серебритесь позади меня, впереди меня, ветерана этой Долгой войны! Я – легионер среди рыб, но забудьте имя мое. Лучше пусть вашей религией будут слова: «один среди нас». Один среди нас – сильнее угроз, братья и сестры рыбы. Помните, что время конца Потопа – это время начала Лова. Опасайтесь Лова. Лова тех, кто не пьет свой воздух, как вы.
Мой прекрасностранный миф, чудны твои монополии и темны. И что так держите вы в объятиях своих? Ведь не знаете тому ни цены, ни охраны, ни силы истребления!
Пока я шел, так размышляя, пальцы мои творили сосредоточенную работу – лепили человечка. Можно было подумать, что я перебираю четки, но я искал глазами кого-то, кому мог бы подарить мое произведение. Это должна быть непременно женщина, сидящая одиноко за столиком и рисующая что-то на клочке бумаги. Русая прядь упадет на ее слегка напряженный лоб, почему-то она будет дышать на свои пальцы, словно отогревая их от холода... и все будет такое витое за ней!.. Старый забор витой... Пусть даже только маленький фрагмент такого забора и прижатый к нему красный клен... Сенью веток выстроит он свою облетающую молитву. И пусть это будет осень, а может, какой-то сплав сезона, а может, только этот красный клен и эта женщина будут по-осеннему мягки, погружены в себя... Что там у нее на клочке бумаги? Или там слова?.. Но мне отсюда не разглядеть. Нечто, что не отпускает и заставляет ее вчитываться в непостижимость сказанного. «...Я вежды – живое – живым». Я – вежды – живое живым... Из какой она эпохи? Из моей. Так где же, где же этот островок осени, где тонкие зябнущие руки и русая прядь, упадающая на лоб, и пряные миндалины светло-карих глаз?
В какое-то мгновение толпа людей загустела и увлекла меня в один из переулков между двух высоких колоннадных домов. Что-то творилось в этом переулке. Я увидел несколько человек, жмущихся к стенам на противоположной стороне. Они что-то энергично обсуждали, показывая пальцами на окна второго этажа и на кофейный «мерседес», стоявший под самым подъездом дома с высокими мраморными ступенями. Совершенно ничего особенного, но я почему-то задержался между ступенями входа и этим «мерседесом». Чья-то рука подтолкнула меня к лестнице и протянула револьвер. Последовало вежливое обращение. Я недоумевал. Молодой, совершенно взмыленный долговязый парень, тощий, с молитвенно прижатой к груди рукой, дрожащий и заикающийся.
– Пожалуйста, помогите мне... Я тут первый раз. Получил вот вызов, а пойти туда страшно... Не умею, не получится, я вам клянусь! Вы – первый и последний, кого я прошу, а они не поймут, понимаете, они там другие. Один выстрел, и сразу назад, пожалуйста.
– Ладно, – говорю я, – рассказывай, что делать.
– Сейчас. – он перевел дыхание. – Поднимитесь на второй этаж и зайдите в комнату 237. Администратор гостиницы и все жильцы уже предупреждены.
– Это гостиница?
– «Альба коррида», самая известная в городе.
– Ну, и что дальше?
– Дальше... действуйте, как сможете, главное – быстро и ни о чем не думать. Я вас здесь обожду.
– А ты-то меня вообще дождешься? – спрашиваю я с двусмысленной усмешкой.
– Ну конечно. Это моя машина. Хотите, разгоню сейчас всех этих зевак?
– Слушай, – говорю, – ты не сумасшедший, или, может, ты думаешь, что я сумасшедший?
– Да нет, нет... – он медленно, ступенька за ступенькой подгонял меня к двери гостиницы. – Это все теория.... смотрите, вот здесь курок, шесть патронов, но нажать нужно один раз или два, словом, больше трех не нужно, и запомните – 237.
– Да, парень, смелость у тебя, конечно, хитрая. Значит, ты говоришь, дождешься?..
– Обязательно. Вы, главное, там долго не будьте и лишнего ничего не спрашивайте.
Кажется, что в следующее, мне самому неуловимое мгновение, я, как один револьверный патрон, был вставлен в стеклянную ячейку двери-вертушки и повернут так, что незамедлительно оказался в холле гостиницы перед глазами очередных наблюдателей, которые тут же шарахнулись в стороны, а лица их вытянулись и побледнели. Особенно потрясенно выглядела администратор: телефонная трубка примерзла к ее правой щеке как перепуганный желтый котенок, вредно мяукающий в ухо имя и фамилию будущего клиента, правая же ее рука продолжала автоматически водить в воздухе, словно она что-то записывала, и получилось это так, что меня вроде бы перекрестили...
Держа одеревеневшей рукой револьвер, я нерешительно, но никого не замечая, стал подниматься по лестнице, устланной синим с белыми разводами ковром.
237-й обнаружился без труда. Я постоял минуту, собираясь с мыслями. Бог ты мой, неужели правда, что это я спустился в лодке, что у меня в кармане лежит человечек из волшебного пластилина? Дверь тихо ушла внутрь. Номер, конечно, люкс. Черная лаковая мебель, телевизор с выключенным звуком, низкий стол посередине комнаты, на нем несколько раскрытых книг, чистая пепельница, листы бумаги, сломанные карандаши. Дверь в спальню закрыта. Меня все еще продолжает занимать обстановка и особенно бумаги на столе, но вдруг высокий мужской баритон заставляет обернуться. Голос за дверью в спальне:
– Слышу шаги... Что ты там скребешься? Ты – крыса, потому и скребешься. А прогрыз ли ты триста этажей Великой башни, триста дверей и триста лож?.. Да, наверное, – ведь ты пришел. А скажи, крыса, обладаешь ли ты душой? Я мыслил усмешку над миром, но, кажется, усмехнуться теперь хотят надо мной... Ты подглядел мое одиночество, крыса!
– Слушайте, – возражаю я, – мы что, так и будем через дверь разговаривать?
Голос крякнул что-то неопределенное, а я, оказавшись возле стола, поднял один лист. В глаза брызнули какие-то сумасшедшие каракули: торопливые, аляпистые, угловатые и растянутые строчки напоминали линии кардиограммы... Когда уже с превеликим трудом мне показалось, что я разобрал первое слово, в спальне гулкий и певучий голос заговорил:
– Живые в помощи, Вышнего в крови, Бога Небесного! Водворится речь Господнего! Заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой и уповаю на Него. Яко той избавит тя от сети ловча, от словеса мятежна. Плешмя своими осенит тя и под крыле Его надеешься...
У меня перехватило дыхание... Он молился. Затем резкий толчок распахнул двери, и в комнату неслышной и медленной поступью вошел пожилой человек в шафрановом хитоне... Аккуратно убранные назад длинные волосы, пепельно-седые; крупное лицо закутывал снизу черный шарф. Глаза! Вот тут я, наверное, осекусь, потому что если можно представить себе зеленый мерцающий бархат, погруженный в ночь, и можно представить себе, что ты – высокая секвойя, макушкой упирающаяся в мягкий алеющий живот повисшего облака, которое тебе при этом что-то нашептывает, и ты, то есть я – зеленая секвойя, а облако – моя живая летучая шляпа... Мы гуляем вместе на рассвете на берегу вулканического острова, тревожа птичьи базары, которые разом фейерверками взмывают ввысь, – то вот это такие были глаза.
– Я так и знал, что ты с оружием. Тебе его дали, правда? Оно не твое.
– Не мое...
– Хорошо, тогда стреляй.
– К-куда стрелять? – спросил я, чувствуя, что все холодеет у меня внутри.
Он остановился у окна, отвернулся и стал смотреть вниз, на улицу.
– Лучше, если не в ноги.
И тут до меня дошло. Мне дали пистолет... Меня попросили убить эти глаза, эту зеленую секвойю, этот мой волшебный пластилин... мою лодку, моего ястреба и детей его! Что творится в проклятом городе?! Какую Космогонию исповедует тот парень с его кофейным «мерседесом»? Это, что ли, эпизод из праздника Танцующего бога?
Молчание, вежды любимые! Но какое молчание заточили вы? Почему ваше молчание не светло, почему не говорит оно о спасении? Кто этот человек, столь величественный в своем облике? Может, это древний Соломон – поэт поэтов, или это сам блистательный Сурья – вестник утреннего солнца и первый, кто ведет весь божественный поезд?! Молчание. Как прервать молчание? Он ждет. Я не враг ему, но я кто-то темный, стоящий за шторой и наносящий удар...
В телевизоре сцена: полузверь-получеловек преследует на белой машине мальчишку. Мальчишка скачет на велосипеде по узким грязным улочкам, все время куда-то сворачивает, жмется к грязным, заставленным мусорными контейнерами тротуарам, а тот на белой машине едет не спеша... Я вытащил волшебного человечка из кармана, положил его на стол, потом, не глядя, выстрелил в... телевизор! Голубой взрыв устроил, должно быть, короткое замыкание на всем этаже, потому что свет в номере сразу погас, и я, уже ничего не слыша и не говоря, бросился бежать к тому, кто меня поджидал внизу...
Он дождался-таки. Бледный, напуганный, жалкий.
– Заводи машину, – бросил я. – Поехали.
– Куда?
– Ужинать.
Он сразу обрадовался, услужливо открыл мне дверцу. Публика, так ничего и не поняв в разыгравшейся сцене, стала расходиться. Мы выехали на сверкающий неоновой лимфой проспект.
– Твоя девушка далеко живет?
Он опешил.
– Да нет... близко... квартала четыре отсюда, а что?
– Одна?
– Одна.
– Вот отлично, у нее и поужинаем, ты не против?
Ну, конечно, как он мог быть против. И вообще, за рулем он смотрелся отлаженно, да ему и самому это нравилось. Но он тянул какую-то мучительную паузу, хотел, что ли, расписаться в своей признательности. Я это понял и сказал:
– Благодарить потом будешь.
Он вдруг резко затормозил.
– Что такое?
– Я вспомнил, мы договаривались сегодня встретиться в одном уличном кафе... Дома ее нет.
– Тогда жми в кафе.
Он расхрабрился, вытащил сигареты, закурил и предложил мне.
– Я тебя познакомлю, – говорил он, – познакомлю, обязательно познакомлю. Она такая, знаешь... она очень странная. Все в ней такое, как тебе сказать...
– ...витое, – помог я.
– Да. – он обрадовался. – Ты точно сказал. Я ее даже немного боюсь.
– И правильно делаешь, – обрезал я.
– Почему правильно?
– Потому что я попрошу ее тебя застрелить.
Мне показалось, что он проглотил сигарету. Машина дернулась, заскочила одним колесом на тротуар и замерла в дюйме от фонарного столба.
– Ну что ты так разволновался? Давай по чести... Ты начал эту эстафету, я продолжу... Ты не очень задумывался, когда просил меня там, у гостиницы, просто я оказался ближе всех. Теперь ближе всех мне ты, точнее, твоя девушка. Я ее придумал еще раньше, чем ты появился. Кстати, мы что, приехали?
– Слушай, зачем ты так... зачем ты так шутишь? Я ведь не по своей воле. Мне позвонили – заказ, понимаешь? Это был заказ, просто нашелся какой-то псих, который хотел покончить с собой, только и всего!
– Только и всего... – повторил я с той же интонацией.
– Только и всего.
– А ты на дежурстве.
– А я... – он осекся, медленно, очень медленно соображая. Я не мешал ему. Пусть охватит свою голову руками, пусть проколет свой рыбий пузырь, чтобы хоть на секунду ощутить, что такое иное давление, иная глубина.
– Где твое кафе? – спросил я.
– Тут рядом, слева от площади.
– Слушай меня, легионер. И запомни: пистолет будет у нее... Когда ты будешь ее обнимать, целовать, раздевать – пистолет все время будет у нее... Каждый день... Много дней. Потом, может быть, что-то изменится. Прощай.
Он не ответил, да и не нужен был мне его ответ. Я пошел, не оглядываясь, и уже через минуту смешался с разнаряженной гуляющей публикой. Что-то неудобное отяжеляло мой правый карман. Заметив ближайшую канализационную решетку, я подошел к ней и с полным душевным спокойствием утопил пистолет, протолкнув его в шестигранную стальную ячейку... Стальную крысу в стальную ячейку.
Наверное, я поторопился, мой добрый, затонувший город. Тебя можно завоевать, и у всех этих легионеров есть шанс. Ведь ты все еще держишь свою оборону внутри самого себя, ты еще продолжаешь защищаться, ты еще изобретаешь себе «службы» самоубийств, тебе еще страшны закрывающиеся в спальнях старики, пишущие кардиограммы своих смутных писем! Да неужели, неужели еще можно тебя завоевать?
Успокоюсь. Слеплю еще одного человечка. Осень! О, осень! Где ты, мой витой уголок под красным кленом? Но может, мне перенести это не назначенное свидание? Я опоздал на пару тысяч лет... и теперь мое место, мое время и пространство вытеснил другой. Ждут его, а не меня. Да и кто сказал, что это мое место – там, рядом с ней. И пальцы эти, которые я так хочу отогреть, и волосы, и русая прядь на лбу? Да и записка эта, которую она зачарованно перечитывает в сотый раз... Кто сказал, что там мой почерк? Он просто похож...
Когда-то очень давно мы были с ней одним минералом. Но потом меня заместили... Поначалу что-то ей еще напоминало меня, но скоро стал меняться голос, потом лицо, потом фигура, потом все, что было за лицом, фигурой и голосом... Она привыкла к этому. И вот только иногда приходила сюда, в Осень, пила кофе и вертела перед глазами обрывок моего стихотворения. Это был код, который она не знала, теперь не знала, но от этого незнания почему-то становилось ей хорошо, зябко и светло.
Господи... Вот я здесь, и она там, мое витое существо! И я теперь знаю, что минерал, вытеснивший меня, – дрянь. И мне скверно. Я знаю, что ничего не изменится во времена Лова. К ночи, к полуночи, к утру все эти люди вокруг снова разбредутся по своим эпохам, как по норам, все перелицуются, переоденутся и будут покупать утром свежие «Тучки небесные» со свежими опровержениями их вчерашних мыслей, поступков, чувств и радостей... Неинтересные статейки неинтересного (сумасшедшего!) редактора...
Подожди, говорю я себе в панике, подожди, ты ведь пришел на праздник. Посмотри на все другими глазами, почему ты так закрыт? Разве ты подарил кому-то свою Космогонию, разве рассказал кому-то о причале в горах, о лодке и ястребе, о волшебном пластилине? Ты бы мог вернуться к тому человеку из «Альба корриды» и поговорить с ним. Разве ты хочешь, чтобы кто-то придумывал твой праздник за тебя? Очнись... Ты так неестественен сейчас. Так беден твой язык. Что же, будешь терпеть самого себя в утешение прошлому? Ну, пойди в гости к бургомистру, сердечный ведь человек... Ну, найди этого редактора «Тучек небесных»! Что ты сам-то тучи сгущаешь? Яд, много яда, а ведь лучшее лекарство от яда – перерождение. Ох, и свалился же ты на мою голову!..
.....................................................................................................................................................................
***
– Слушай, где я?
– Ты у меня.
– А что, так бывает? Я же так и не нашел тебя в городе. Я долго плутал, но где – ничего не помню... Господи, голова-то как гудит. Меня что, ударили, да? Сзади? Когда?
– Ты лучше лежи. На, выпей вот это.
– Что это?
– Терновый уксус.
– Зачем?
– Ты выпей...
– Ладно...
Приноравливаюсь к чашке и пробую питье.
– Неправда, – говорю я, – тернового уксуса не бывает.
– Бывает. Ты, главное, лежи сейчас, и все как рукой снимет.
– Твоей рукой?
– Моей, ну, конечно, моей. А почему ты меня по имени не зовешь?
– Я зову.
– Как?
– Аннушка.
– Здорово!
– Почему здорово?
– Потому. Не спрашивай. Тебе легче?
– Легче...
Я оглядываюсь. Наконец-то это можно сделать. Маленькая комната, почти клетушка, но до умопомрачения уютная. А чем? Невозможно понять. Ковер, прибитый под самый потолок, спускается вниз по стене и устилает всю комнату. Низко прибитые стеллажи напротив, на полках сверху – вазы с сухими травами, иконами и восковыми фигурами, в точности такие я видел тогда в магазине, на полу – проигрыватель с пластинками и телефон. Я лежу, обложенный подушками со всех сторон, укрытый пледом. Пью терновый уксус, которого не бывает. Аннушка... сидит на коленях и гладит мою руку... Ни в сказке сказать, ни пером описать.
– Аннушка, кто меня ударил? Твой жених из «Службы милосердия»?
– Нет, он не смог бы.
– Не смог, говоришь? Смог! Трус и сволочь. Ты хоть знаешь, чем он занимается?
Она качает головой.
– Он просил меня тебя не выпускать отсюда.
– Что?! – я вскакиваю, я дергаю ее руку. – Он что, меня сюда привез?
– Ну, разумеется. Ты лежал в его машине, он сказал, что тебя ударили сзади бутылкой. Он подобрал тебя возле канализационной решетки. Ты был весь в крови.
– Врет... Он сам и ударил...
– Нет, Саша, он не мог.
– Теперь уж не знаю, он, по-моему, все может, я его недооценил. Ты и в самом деле не собираешься меня выпускать?
– В самом деле.
– Послушай, Аннушка, я здесь первый день, мне нет никакого дела до всех ваших интриг мадридских, я не собираюсь втягиваться ни в какие истории. Отдай мне мои вещи, и я пойду.
– Нет.
– Что значит нет? Меня лодка ждет.
– Какая лодка?
Я понял, что сказал лишнее. Вот уж никогда бы не поверил, что встречусь с ней при таких обстоятельствах.
– А знаешь, я тебя другой представлял.
– А я – нет.
– Ну, это твои заблуждения. Мы давно потеряли друг друга.
– Саша, почему ты злишься? Клянусь, никто тебе не сделал ничего плохого... Арнольд очень волновался, он сказал, что вы с ним столкнулись на улице случайно. Он хочет бросить свою службу, но это не так просто.
– А мне плевать на его трудности.
– Саша, это не ты говоришь.
– Это вообще не я перед тобой.
– А кто?
– Никто... посмотри, только сейчас, там, в моей куртке был пластилин. Быстрее, пожалуйста...
– Ты что, с собой пластилин носишь, зачем?
– Ну, это мое дело, хочу – и ношу.
– Куртка и рубашка в ванной. Я бросила их туда постирать. Сейчас...
Она вышла. Я быстро взял телефон. Справочная. Какой тут номер? Попробую старый. Есть!
– Алло, домашний номер бургомистра, пожалуйста... Зачем вам нужно знать, кто говорит?.. Курьер, личный курьер! Можете соединить? Соединяйте. Алло... Петр Николаевич, это ваш утренний знакомый. Помните? Вы предлагали мне с вами на воздушном шаре... Я согласен... Сейчас? Можно и сейчас. Я не знаю, где я нахожусь. Только номер... Выясните сами: 18-73-81... Быстрее, прошу вас... – я положил трубку и сделал вид, что задремал. Она вернулась.
– Вот, возьми, тут совсем небольшой кусочек.
– Ничего, этого хватит, спасибо.
– Как ты себя чувствуешь?
– Как человек, лишенный памяти. Вот моя память, видишь, больше нет. – я принялся любовно разминать пластилин. – Хочешь, слеплю тебя, слеплю тебя настоящую, садись...
– Ты правду говоришь?
– Правду. Выключи свет.
– Зачем?
– В темноте я лучше сосредотачиваюсь. Кстати, где Арнольд?
– Он уехал, у него срочное задание.
– Понимаю. Садись и слушай... Грааль истинного сердца пью я!.. Грааль истинного сердца неиссякаемый, добытый в странствиях искушений. Знающий силу, торжественен я... знающий радость – спокоен... знающий свет – улыбаюсь!.. Торжественный, спокойный и улыбающийся, иду я, неся Грааль мой!.. Не возмутятся воды миров, отразив мой облик, не возмутятся твари богов и боги тварей и существ... и существа мои не возмутятся во мне, и я в существах моих!.. Повторяй...
– Не могу.
– Ладно, слушай... Ты будешь первой, кто это услышит. Три года назад переродилась жизнь на Земле... Я единственный, кто уцелел из прошлого. Как это произошло – не знаю... Наш самолет упал где-то в океане, возле небольшого атолла, кажется, это были вершины Кавказа, но, может быть, и нет, может быть, это были Драконовы горы... Несколько месяцев я занимался тем, что отлавливал любые щепки, любые обломки, которые вымывал океан... Вода все еще прибывала. Тогда я решил, что построю причал в самой высокой точке, которая была мне доступна. Собственно, это был не причал, а просто место, куда я привязал лодку... И строил я лодку, и вот пришло время, когда мою лодку поднял очередной прилив. По счастью, или по какой-то божественной иронии, судьбе, рядом с моим причалом оказалось гнездо ястреба.... Это был именно он... ее не было. Погибла, наверное... Но там были еще птенцы. Он кормил их, чем мог... Да чем он мог их кормить? Он бросался в воду, как баклан, и доставал редкую рыбешку... Наверное, он презирал себя за это. Я часто слышал его безумный и жалостный крик среди пасмурного дня. И вот когда вода подошла так близко к его взгляду... мы оказались последними близкими соседями. Больше не было скал, с которых он мог бы прыгнуть вниз. Я пришел и рассказал свою историю... представляешь, он слушал, уставившись молча на меня... Он все понимал! Я указал ему на лодку, – это очень странное сооружение без единого гвоздя, – потом я взял его птенцов и посадил в нее. Так началось наше отплытие... Ястреб стал моим смотровым и рыбаком. Он много летал, иногда очень далеко, так что я не знал, вернется ли он, найдет ли наше дикое плавучее сооружение среди однообразной зыби. Но он возвращался, садился возле птенцов и засыпал, совершенно измученный. По счастью, у меня был с собой нож, которым удавалось вырезать на дереве засечку, выпотрошить рыбу и побриться... Птенцы подрастали, он стал их учить летать. Это было очень трудно. Птенцы шлепались в воду. Чтобы научиться летать, им надо было хоть немного свободного пространства для падения... Мне приходилось плавать и доставать их из воды, мокрых и перепуганных. От страха они клевали мне руки, иногда до крови. Но что оставалось делать? Я помогал ему, подбрасывал их в воздух, ловил, царапался, падал за борт... В конце концов у них получилось! Страшное это было плавание... что нам только не попадалось среди волн! Последним подарком был чудом уцелевший английский корабль без единой души. Я поднялся на него по якорной цепи, нашел кое-какие припасы и эту одежду... Больше я оттуда ничего не брал, снова спустился в мою лодку, потому что доверял только ей... Настало утро, когда мы проснулись и увидели, что лодка плывет в воздухе! Этот безумный кармический Тетис исчез так же, как появился, за одну ночь... Я увидел землю и новое человечество... Я увидел свою родину и свой вечный город. Так я очутился здесь.
– Я знала, что ты любишь разговаривать притчами, но ты всегда отказывался переводить себя.
– Разве?
– Да. Это неудивительно. Ты по-другому не можешь, верно? Ты всегда жил своими странностями, но в одном ты сильно ошибаешься.
– Скажи в чем, Аннушка?
– Нового человечества не получилось.
– Я это знал...
– И тебя нового не получилось.
– Ты ошибаешься.
– Я не ошибаюсь. Ты меня никогда не любил. Ты и сейчас погасил свет только для того, чтобы рассказать мне очередную выдумку...
– Я слепил тебя, Аннушка, вот ты сидишь у меня на ладони... Хочешь посмотреть? Я больше не буду морочить тебе голову, прости. Сейчас вернется Арнольд с заседания, и все будет хорошо.
– Ты ничего не понимаешь, ничего! Арнольд хочет тебя спасти.
– Спасти? О, это мило с его стороны. Передай ему мой поклон!
– Саша, ну почему ты не веришь?
– Кто сказал, что я не верю? Я верю. Я же поверил, что это не он об меня бутылку разбил, верю! Включи свет, и ты поверишь!
Она протянула руку к выключателю торшера, а я быстро спрятал мое чудесное маленькое обнаженное творение, что сидело у меня на ладони, поджав ножки...
– Ну и где я?
– Прости, Аннушка, скульптура не получилась. В следующий раз.
– Ты ведь обещал!
– Не знаю.
– Что ты не знаешь?
– Не знаю.
– Ты болен? Что ты не знаешь?
– Не знаю, зачем я вам нужен. Где этот твой милосердный, где мои вещи... Отпусти меня.
– Саша!..
– Отпусти меня.
– Нет.
– Отпусти, пожалуйста, меня лодка ждет.
– Нет.
В дверь квартиры тихо постучали. Аннушка пошла открывать. Кто раньше – бургомистр или Арнольд? Оказалось, Арнольд в костюме легионера, с каким-то свертком под мышкой. Кроме того, он, похоже, не мог остановить одышку от резкого взлета на верхний этаж, прижимал правую руку к кирасе, словно хотел таким вот образом успокоить сердцебиение...
– Пришлось оставить «мерседес», – говорил он в прихожей Аннушке, – кругом патрули... Еле нашел двух лошадей... и вот это – дай ему – дай ему, пусть переоденется. Тут шлем, рубаха, наколенники и сандалии, а его тряпье сожги или спрячь, надо торопиться!.. На соседней улице «красные атланты» строят баррикады из утильного сырья и макулатуры, в ночных ресторанах одни «кожанки» и отставные раздевают девчонок, легионеров пока не трогают... Но ателье почти все захвачены! Костюма теперь и по справке не обменяешь! Да, еще одна новость: «Тучки небесные», говорят, со следующей недели только на азбуке Морзе будут печатать. Точка – тире, точка – тире... Вот ужас.
– Хорошо, хорошо, Арик, проходи на кухню, там ветчина и кофе. Я сейчас его соберу. Арик...
– Да?
– Будь с ним подобрей, он такой странный, знаешь, как ребенок...
– Не думаю, он человек сильной натуры, я перед ним – мальчишка...
– Да что ты, он... идеалист, понимаешь?
– Может быть, но я тоже, видишь ли, идеалист... Собирай его.
Собирать меня? Да что это? Куда? Я сам соберусь, я скоро, очень скоро соберусь, так что меня больше не останется! И опять, Господи, – неужели это моя Космогония? Я пришел на праздник, милостивые государи! Кто же, черт побери, ткнул меня лицом в мостовую, кто отобрал у меня заветную глину?! Где вы, господин бургомистр, почему вы не приезжаете ко мне? Простите меня, господин бургомистр, я так неловко и грубо обошелся с вами. Я слабый человек, я только-то и успел в своей жизни – пережить потоп! Со мной были другие. Мне бы только вспомнить, зачем я сюда...
Зачем?! А зачем тогда, в самолете, зачем на острове, зачем в лодке?.. Ты бы радовался тому, как тебя судьба ведет? Вот видишь, как тебя любезно приглашают в игру, в которой ты ни грана не смыслишь, с тобой даже нянчатся, как со своим. Со своим! Занятно это мне подумалось! А может, я свой, действительно свой, то есть ихний? Может, я даже больше ихний, чем свой?.. Это я для себя – зеленый виноград, для себя – и меч-рыба, разрезающая сети, а для них... какая тягостная утопия, боги мои! Вот я сейчас буду трепыхаться... вот... Аннушка!..
– Саша, ты все слышал, Арнольд просил тебя переодеться.
Я смотрю на нее в упор, без тени сочувствия, так нужно смотреть на «своих».
– Ты разве не угощаешь его терновым уксусом?
Она понимает, она все понимает, прекрасная моя, и отвечает тихо и жестко, без тени сочувствия:
– Он не заслужил.
Я больше ничего не спрашиваю. Она уходит отстирывать мою рубаху и куртку, она их не сожжет и не спрячет, она их вывесит сушиться... Что же, стоит, пожалуй, примерить новый наряд.
– Арнольд, – зову я громко, – помоги мне разобраться с этой вашей спецовкой!
Тишина. Не отвечает.
– Арнольд!
Пурпурно-стальной легионер выходит из кухни с дымящейся чашкой кофе и сигаретой.
– Что здесь?
Обнаженный по пояс, с перевязанной головой, я наклоняюсь к свертку с намерением развязать его. Он молча чередует затяжки с глотками кофе, смотрит на меня как биолог-испытатель на экспериментального питомца. Подходит ближе, почти вплотную. Удобно, думаю, вот сейчас, из этой позиции – ногой в пах, как своего, без сочувствия! Напряжен. Левое веко дергается у него...
– Тебе не кажется... – я спокойно разворачиваю сверток.
– Что не кажется?
– Тебе не кажется, что ты слишком рано успокоился?
– То есть, в чем, объясни.
– Да ладно. Допивай свой кофе. Без тебя обойдусь.
– Я, собственно, это... Ну, как хочешь. – отступает к двери. – Поторопись, прошу тебя.
– Слушай, – говорю я, – какая у тебя формула: ты щелочь или кислота?
– Не понимаю.
– Я тоже не понимаю. Слушай...
– Что?
– Я говорю: слушай, по-моему, стучат...
– Где?
– Не где, а куда. В дверь.
– Не может быть.
– Может, это к нам.
Он сразу присел на корточки, поставил чашку на пол и прильнул всем боком к двери... И в эту секунду дверь сотряслась под тяжелым ударом... Арнольда контузило. Упав на пол, он вяло, с ошалелым лицом стал отползать от двери в комнату, барахтаясь на террасе, как перевернутая черепаха. Аннушка выскочила в цветастом переднике, обтирая мыльные руки, застыла, оценивая эту перестановку фигур.
– Что это?! Саша, что с Арнольдом?
– По-моему, это лошади, – говорю я. – В подъезде. Лягают твою дверь. А он подслушивал.
– Что он подслушивал? Ты шутишь.
– Ничуть не бывало. Я думаю, не стоит дожидаться второго удара, лучше откроем им.
Аннушка открыла дверь.
На пороге, одетый в отличный белый фрак, стоял Петр Николаевич Гарибальди с двумя коренастыми карабинерами в касках на самые глаза.
– Добрый вечер, – сказал Петр Николаевич, заступая на порог, улыбаясь и снимая цилиндр. – Добрый вечер. Все арестованы. Все. Именем закона!
***
Петр Николаевич, очевидно, хотел сказать: «именем Космогонии», но у него вырвалось «закона». Старое наследие, знаете! Ну что делать, если настоящая Космогония строит баррикады на улицах из бывших в употреблении законов? Настоящая Космогония в плечах и в песнях обнявшихся у костра людей, приветствующих своего незримого Танцующего бога. А какая же она еще настоящая? Настоящая ведь о спасении, а подлую и так видно, согласитесь, господа? Согласитесь быть арестованными именем Настоящей Космогонии. Согласитесь! Выдайте себя ей со всеми вашими секретами, слабостями и страстями. Клянусь, она мудрее нас, она – самое чистое Искушение, и она не карает, если только карой не считать искренность, если только карой не считать самораздвижение...
Итак, в эту злосчастную прекрасную ночь мы трое: Арнольд, я и Аннушка были арестованы именем Космогонии и ее же именем под прикрытием взвода молодцеватых карабинеров препровождены в дом-усадьбу бургомистра города на отправление, чего бы вы думали? – именин.
А надо сказать, что в этот светлый день (ночь!) воплотилась душа Петра Николаевича Гарибальди, и именно в этот день (ночь!) каждый год праздновала эта душа свое воплощение. Признаться, в наибольшей степени от ареста пострадал Арнольд, хотя бы потому, что подогреваемый им накал политических страстей не получил должного оправдания. Дорогой он еще пытался храбриться и фигурально кусать свои локти, дескать, не доглядел, не дообезопасил, не допредпринял, и вот результат... Но результатом оказался банкет с «цыганочкой», с праздничной пиротехникой и с радушием добролюбящего хозяина, усадившего за один стол самую разномастную публику, кстати, частично собранную и доставленную соответствующим образом.
Не то чтобы это стало таким уж правилом сбора гостей, но Петр Николаевич пользовался им на служебном своем основании, имея в кармане заранее заготовленную пачку ордеров на арест, разъезжал по городу и выбирал тех, кто очень ему полюбился, кого он очень хотел видеть. Этот очень наш, очень русский способ многократно, под разными ракурсами попадал на страницы «Тучек небесных» и посему никого не страшил, скорее, даже уважался, вызывая трепетные апелляции к временам царственных потех, развивал фантазии и одновременно укреплял гражданский рассудок.
Все с пониманием относились к бургомистру, говоря, что он вот так заботится о Космогонии. Все – так, а он – вот и эдак, так и эдак... Очевидно, что вопрос компаньона по стратосфере тоже мог решиться таким манером, но Петр Николаевич не злоупотреблял. Трагическая гибель на последнем запуске Юлия Павловича Берцелиуса была огромной личной утратой бургомистра, несмываемым пятном на девственной оболочке его души. Гарибальди лишился своей страсти к воздухоплаванию на целых два месяца. Приумножая скорбь, он арестовал известного городского скульптора, которому тут же предоставил в распоряжение две гостевых комнаты в своем доме, где тот упорно трудился над макетом памятника Берцелиусу. Петру Николаевичу непременно хотелось соединить образ Икара божественного с образом Юлички, выразить то невыразимое, качественно ценное, что добывали они у пространства, стоя под гудящей форсункой, экипированные одинаковыми круглыми очками, высокими перчатками, похожими на ботфорты, и всем блеском и светом их ренессанского подвига (я говорю, естественно, о паре бургомистр-Берцелиус!).
Итак, по известной традиции банкет у бургомистра должен был продлиться два дня и две ночи и завершиться полетом воздушного шара под оркестр, фейерверк и, что характерно, под десерт с шампанским.
Большинство арестованных-приглашенных чувствовали себя, несмотря на ночное время, весьма бодро и даже в чем-то по-салонному непринужденно... Иллюминированный сад с гирляндами лампочек выглядел нарядно, почти маскарадно и венчался фонтаном с условным названием «Геркулесово шествие». Роль Геркулесов здесь исполняли тщательно бронзированные живые культуристы, специально арестованные для этого в местном клубе. Атлетам был выделен отдельный столик, куда они регулярно наведывались выпивать и закусывать и откуда вели свои периодические выходы обнаженной натуры на сцену, то бишь залезали под струи фонтана для показа очередной групповой фигуры. Определенно, любой из гостей мог заказать любую фигуру этим богатырям.
Сопровождаемое скрипкой и гитарой, трубой и литаврами «Геркулесово шествие» имело непрекращающийся успех... Гости аплодировали, взрывали шампанское, светские, полусветские дамы восхищенно хлопали веерами по столикам или спинам танцующих кавалеров, тут уж в зависимости от обстоятельств. Некоторые модно свистели через пальцы... Бургомистр, сверкающий своим белым фраком, расхаживал между столами в сопровождении Личного Подноса, уставленного ровными рядами фужеров и «стопарей», которые опустошал бессчетно, галантно кланяясь и оправляя пропеллеры рыжих усов. Воздухоплаватель был на высоте. Я как-то сразу вспомнил его рассказ о сердечной недостаточности, случающейся с ним в воздухе, – ничего удивительного, если такая «достаточность» имела место на земле!..
Тем временем верные бургомистру части, руководимые помощниками, продолжали доставлять на праздник все новых арестованных гостей. Были среди них и очень искренние, прямо сказать, не готовые сограждане, которые приезжали сюда, захватив чемоданы со сменами белья и зубные щетки, торчащие в нагрудных кармашках... увы, чемоданы приходилось заносить в дом, а щетки вежливо отбирать и вместо них вставлять сложенные вдвое белые салфетки...
Так причудливо раскручивалась спираль Космогонии, которую я теперь уже прочно зацепил и вращался вместе со всеми, не зная, что готовит мне это движение и чего ожидать в следующий момент. Это не новое состояние уже испытывалось мной.
Я помнил свет мира одиночества, свет моей кармы, мысленно я много раз видел мой прежний путь, но координаты его оставались неразрешимой загадкой, все равно если бы на каждой паузе желания осознать и привязаться я тут же попадал в четвертое измерение, где ничего не нужно было объяснять, ни одного моего телодвижения... Но телодвижение-то я свершал здесь, когда смотрел оттуда... Но мне, вернувшемуся оттуда, хотелось согласия здесь...
Значит, я мог вынести оттуда только согласие, только желание его. В чем же заключалось мое согласие с собой здесь? Я знал, что оно уже существует в этом перерожденном мире, но на каких координатах? Я знал, что мне даны были атрибуты и снасти, намеки на цель, даже проводники мне были даны – птицы... Но никто не сообщил мне время, на которое я могу рассчитывать здесь, чтобы найти согласие, а вдруг украдут атрибуты, вдруг переправят намеки?.. Тогда, не найдя согласия здесь, я должен буду вернуться туда. Это значит, я умру... Не успев отстроить новый причал в горах, не успев спасти моих вестных ястребов-соколов...
– Арнольд, у тебя есть сигареты?
– Ты ведь не куришь.
– Это не важно, так есть или нет?
– На. – он протянул мне всю пачку. – А ты куда?
– Пойду прогуляюсь по саду, надеюсь, здесь ты меня не будешь опекать.
– Отчего же, можно и здесь...
– Нет уж, уволь, я хочу побыть один. Развлекай Аннушку, и вообще, ты помни, я тут на особых правах.
– Это почему же?
– А ты спроси именинника, если духа хватит.
– А то и спрошу, не сомневайся... потом.
– Когда потом?
– Неважно когда, когда надо будет.
– Ты что, получил новое задание, Арнольд? Интересно, какое же на этот раз?
– Этого я тебе не скажу и никому не скажу.
– А я и не спрашиваю, смотри только не провались. Спасибо за сигареты, сыщик!
– Не называй меня сыщиком!
– Так ты не сыщик?
– Я революционер. Но тебе не понять...
– Почему, Арнольд, кое-что я уже понял...
– Кое-что! – он усмехнулся и плеснул себе из шкалика водки, залпом выпил и запустил вилку в ломоть ароматной вяленой семги. – Романсов хочу! – сказал он, медленно жуя подпираемым рукой подбородком. – Тоски хочу! – и постучал себя по кирасе. – Кой черт я эту дрянь нацепил... Еще в самом деле подумают, что я какой-нибудь генерал...
– Еще пристрелят ненароком, – добавил я ехидно.
Тут он взбеленился, вытянул гневно указательный палец передо мной и покачал им, губы его при этом были презрительно поджаты: мучила отрыжка.
– Мен-ня! Мен-ня не прист-релишь! Я сам, кого н-надо... понял? А ты вот с-сам, сам ты – хоть и честный, но д-дурак! Все вы дураки, близор-р-рукие! – он схватил суть своей мысли в щепотку и теперь мотал этой щепоткой над столом, пугая семгу. – Близорукие, как...
Я зажег сигарету и больше не стал его слушать. Отыскал глазами Аннушку, она подсела за столик к какой-то очень обильно-чувственной компании дам, комментирующих культуристов в бассейне, и мужчин, комментирующих дам. Я пошел по аллее в темную сторону парка, надеясь там найти немного тишины и уединения. Но я напрасно понадеялся на это, потому что, не пройдя и пятидесяти шагов, я увидел плывущий мне навстречу белоснежный айсберг. Это был бургомистр в сопровождении Личного Подноса.
– Иван, – говорил Гарибальди, – ты все проверил?
– Все, как велено, Петр Николаевич...
– Пиротехника?
– Пиротехника как штык.
– Ты что – солдат? Надо говорить не «как штык», а в «полном ажуре»...
– Как штык в полном ажуре, Петр Николаевич!
– Иван, ты не спотыкайся... Погоди, я фонарь включу.
– Не надо, Петр Николаевич, от вас мне светло.
– Да ты дороги не видишь.
– Вижу, я все вижу. Вот кто-то идет – вижу...
– А-а! – сказал бургомистр.
– А-а! – сказал я в ответ.
И расстояние между нами сразу сократилось. Бургомистр взял меня под руку и медленно, враскачку, повел по аллее в сторону имения. Личный Поднос семенил следом.
– Ну-те-с, милостивый государь Александр Филиппович, ловко я вас выкрутил из вашего плена? Ловко-ловко, не скрывайте. Вы довольны? Не скрывайте...
– Да, признаюсь, да, доволен, Петр Николаевич.
– Ну а что насчет полета, согласие свое даете?
– Так ведь уже дал, Петр Николаевич. Когда?
– На рассвете, на рассвете, скажу я вам, на восходе солнца! Будет море огней и трогательных приготовлений. Я вам уже экипировку подобрал.
– Ох! – я вздохнул. – Сколько раз мне, Петр Николаевич, экипировку всякую предлагали. Надоело.
– Да? А от чего же, милостивый государь?
– Не знаю, честное слово, не люблю я этих переодеваний.
– Не любите, Александр Филиппович? Это оттого, что вы в нашем городе раньше не жили и никогда не жили... отродясь не жили! Вы пришелец, Александр Филиппович... И это хорошо... И вы от нас что-то хотите, я правильно выражаюсь? Можете не отвечать, Александр Филиппович. Я дам вам совет: среди моих гостей есть редактор «Тучек». Скажу вам по секрету, он, как и вы... Он страшный человек. Он все про всех знает и всех презирает. Вот вам крест, я его боюсь. Иван! – позвал бургомистр.
– Я здесь, Петр Николаевич.
– Ты опять спотыкаешься? Проводи господина Вертеньева к редактору.
– А где они, Петр Николаевич?
– Они арестованные в моей канцелярии. Верстают номер. Кстати, отнеси им поднос. Весь! Там с ними господин скульптор...
***
В канцелярии висел топор… то есть, дым. Иван пинком распахнул дверь, вытащил из бокового кармана жилета бельевую прищепку и, зажав ею нос, с разгона вбежал в полутемное помещение. Остановившись посередине, он стал отыскивать глазами рабочий стол редактора и его самого с тем, чтобы как можно более стремительно расстаться с обременявшим его подносом. Я вошел следом. В комнате догорали четыре свечных огарка, два из них были поставлены на чайное блюдце, один держала бронзовая Терпсихора, а четвертый горел на низкой полочке служебного трюмо. Отражая свет, трюмо ловило всякого посетителя и, кажется, даже размножало.
Терпсихора стояла на самом угловом, прижатом к глухой стене комнаты, столе. Там же стоял черно-кожаный старинного типа диван, там же, на диване, по разные стороны, в полуоборот друг к другу сидели: в полосатом бархатном жилете рыжебородый скульптор, мастерски жонглирующий на пальцах левой ноги плоской, как блин, тапочкой, и плотный высоколобый господин небольшого роста в просторном груботканом свитере, поверх которого зачем-то были надеты подтяжки. Господин что-то вычитывал из газетного листа, бубнил, сбивался, черкал ручкой, курил и время от времени, оттягивая левую подтяжку на добрых полметра, бил себя ею, словно стрелял из рогатки. По центру дивана стояла шахматная доска с имевшим на ней место «пешечным» эндшпилем: роль пешек играли рюмки. Рюмки настойчиво ползли на край доски, где их опустошали...
– Мстислав, – обратился к редактору рыжебородый скульптор, – отвлекись, новые фигуры принесли... Иван, поставь поднос. Что за тварь у тебя на носу сидит? Немедленно сними, пожалуйста...
– Пгщепка, не обгыщайте внимания... Со мной гище гость! Гет Николаевич к гам напгвали...
– Мстислав, отвлекись, к нам гость. Для натуры, что ли?
– Боюсь, что нет, – сказал я, выступая вперед.
Рыжебородый некоторое время изучал меня, подавшись корпусом вперед и тараща глаза.
– Мальтийский крест имеете? – спросил он вдруг серьезно.
– Зачем? – я недоуменно пожал плечами.
– Мстислав, ты слышал, как тебе ответ? Да отвлекись ты, в конце концов... Твой ход, между прочим! А ты иди, Иван, пожалуйста, поднос поставь! Вот, молодец... Прощевай, Иван. Постой, ты не забыл? Днем придешь со скулами. Только побрейся. Слушай, Мстислав, забыл тебе сказать: у Ивана гениальные скулы, это я тебе как анатом заявляю...
– Ерунда, гениальными бывают только уши. Здравствуйте, Александр. Извините мне мою невнимательность. – редактор встал с дивана и дружески протянул руку. – Как видите, я не так страшен, как вам, наверное, обрисовал меня Гарибальди. Много работы, пишу, знаете, почти все сам, никто больше не хочет. А газеты им каждый день подавай! Они же сами без меня в шнурках своих запутаются, носы сопливые! Не-е-ет, человеку древнему тяжко! Похихикать, поорать, морды друг другу поцарапать – это они знают. Грустно веселится человек на планете своей, горько пророчит, как думаете, Александр? Вот вы, я вижу по всему, человек древний, то есть у вас есть то, чего нет у тех, внизу, – ритм древний. Ну, а скажите мне, можно ли вас исказить?
– Я об этом никогда не думал, Мстислав...
– Ну, бросьте, вы об этом думали вчера, и сию минуту думаете, а если не вы, провидение ваше за вас думает... А что, нравится вам наш городок? Долго добирались? Да вы садитесь, берите стул, тут их много.
Беру стул и молча сажусь. Рыжебородый так же молча берет с подноса полную стопку и ставит на доску.
– Ферзь, – говорит он и хлопает меня по плечу с демонстративной внушительностью. – Штрафной ферзь. Твой. Закуска на Д-3, через два хода. Конь! Можешь съесть слона... Ты правила знаешь? На ком поведешься – от того наберешься...
– Таких не знаю.
Редактор неодобрительно посмотрел на рыжебородого.
– Борис... А почему бы тебе не пройтись или почитать пластическую анатомию. Там много полезных правил.
– Ты думаешь, Мстислав?
– Ну, конечно, думаю, а ты?
– Да я...
– Ты не бойся, пока живы «Тучки небесные», я порочить твое честное бездарное имя никому не позволю.
– Мстислав!
– Нет, правда, Боря, правда, не сомневайся. Отдохни, ты устал. Ну, хочешь, я дам твой портрет на первой полосе с некрологом?
– За-а-ачем? – перепуганный скульптор отшатнулся.
– Чудак! Сто лет жить будешь. Через день, как водится в моей практике, получишь опровержение.
Я перебил редактора, видя нарастающую панику рыжебородого.
– У вас что, давно такая практика?
– Давно, Александр, с тех самых пор, как появились «Тучки». Впрочем, здесь целая теория... Кстати, моя личная, и результаты, я вам доложу! У-ди-ви-тельные! Борис, ты согласен?
– То есть... прости, на что, на некролог, да? – рыжебородый стал пятиться к выходу, трезвея, глотая воздух, и вдруг натолкнулся на стол с подносом. Зазвенели бьющиеся фужеры. Скульптор резко обернулся, пытаясь спасти положение, но вместо этого руки его невольно помогли завершить дело: поднос вдребезги сверзнулся со стола. Рыжебородый взвизгнул, охнул и почти бегом устремился к двери. Я с досадой и негодованием посмотрел на редактора.
– Мстислав...
– Да, Александр?
– Но ведь это не честно и страшно, такая практика!
– Это увлекательно, Александр. Людям вообще нравится выстраивать туннели событий и устремляться по ним со всем риском, который их заклинает. Еще вчера они были свидетелями банальных историй, а сегодня они видят себя со стороны, они видят тех, кто за ними наблюдает, кто клеит им ярлыки, кто суетится поскорее воспользоваться их плодами... и вдруг – бац! – осечка... Тучки сгустились, но прогноз все поправляет. Тучки разбежались! Темные ликуют и справляют тризну, но появляется Великий судия! И сыпется прах, Александр, и отливается смола, и расправляются морщины, высыхают слезы, и утешаются бессловесные! Нет, это наш потрясающий ежедневный апокалипсис! Люди, Александр, люди почитают за честь принадлежать ему, подвергаться страху или же осмеянию... Я, только я и мои «Тучки небесные» творят здесь подлинное равновесие...
– Боже мой, Мстислав, вы говорите так запальчиво, неужели вы и вправду в это верите?
– И вы поверите, Александр, клянусь, поверите!
– Нет, нет, со мной этого не случится, нет...
– Поверите, говорю вам.
– Черт! – я закачал головой, стараясь начисто прогнать свою податливость этому человеку. Гарибальди был прав, его стоило бояться, стоило – не то слово, не то, все не то... Он смеется мне в глаза. Что он знает обо мне, о Потопе, о моей лодке? Да ничего, конечно, ничего. Я буду скептичен, я удержусь от эмоций, я... Где мой волшебный пластилин? Вот, в кармане. Возьмусь за него. Теперь пусть попробует.
– Ждете доказательств? – он посмотрел на меня уже знакомым бесчувственным взглядом, как на своего. – Вот верстка сегодняшнего номера, через пару часов она будет в издательстве. Тут есть любимый мой раздел. Послушайте-ка кое-что... Сейчас! – он развернул газетный лист благоговейно, будто какой-то драгоценный пергамент, глаза его таинственно заблестели. – Вот, к примеру: «Вчера в гостиных номерах «Альба корриды» группой ворвавшихся злоумышленников совершено злодейское покушение на одного из знаменитых постояльцев, человека, в прошлом известного городу, – князя Гостомысла... По рассказам людей, находившихся в холле, налетчиков было четверо... Двое из них заблокировали вход в гостиницу, угрожая находившейся там публике и администрации револьверами... Двое других поднялись на второй этаж, высадили двери номера, где проживал князь, и открыли беспорядочный огонь... Как заметил прибывший через три часа после этого следственный наряд, князя Гостомысла в момент налета в номере не было или он превратился в невидимку, иначе невозможно объяснить тот неоправданный, нелогичный для покушения пулевой град, который открыли налетчики, ворвавшиеся в номер... Личности нападавших неизвестны. Следствие по делу продолжается...»
– Занятно, Александр, не правда ли? А вот ниже опровержение или уточнение, если хотите: «Описанные выше события не являются достоверными по следующим фактам: нападавших было не четверо, а всего один. Спокойно пройдя наверх, неизвестный господин вошел в номер и после непродолжительного разговора с князем сделал единственный выстрел, сразивший наповал... включенный телевизор. Затем человек выбежал из гостиницы, сел в ожидавший его «мерседес» и скрылся в неизвестном направлении... Один из очевидцев, стоявший на улице, распознал в водителе «мерседеса» лидера группы правых деманархистов, Арнольда Василицкого... Наиболее справедливым мотивом покушения представляется шантаж князя на передачу деманархистам крупной суммы денег... Известен и тот факт, что князь Гостомысл распространил заявление о розыске наследника и составлении завещания... После случившихся событий князь съехал из номеров. Что касается Арнольда Василицкого, то его машина была найдена брошенной недалеко от ипподрома... Следствие по делу не начиналось...»
– Что можете сказать, Александр? Так пишется хроника! Думаете, кому-то нужно проводить это следствие? Да никому не нужно, и никто не будет этого делать, уверяю вас. Вот интрига нужна... Хозяину «Альба корриды» нужно преувеличить свои убытки, прокурору – показать работу отсутствующей полиции, а мне, как видите, приходится не соглашаться ни с кем. М-да! – редактор обратил глаза горе, то есть к темному потолку, где, очевидно, витало его сложное Божество. Голос его звучал горестно-одиноко: – Я провидец, милый Александр, и я поденщик... Увы, жуткая смесь! И знаете, я вам еще почитаю. Вся беда в том, что провидение сбывается, но для того, чтобы не быть ему таким явным, я изобретаю ложную интригу, я опровергаю самого себя... И что же? Да, это опасно, опасно видеть сквозь время, сквозь людей... и это чертовски заманчиво! Мне нравится мое дело. Вы думаете, этот праздник у бургомистра будет таким гладким? Ничуть. Через час или два, на рассвете, произойдет еще один инцидент. Вот послушайте, как я тут пишу... Что с вами, Александр?
– Извините меня, кажется, меня сейчас будет искать бургомистр. Я, пожалуй, пойду к гостям...
– Нет, вы послушайте: «Сегодня на именинном торжестве в усадьбе господина Гарибальди, куда по традиции был приглашен весь цвет нашего города, в 6.38 утра раздался трагический взрыв, унесший из жизни нескольких человек... Во время проведения запуска воздушного шара и фейерверка один из «арестованных» гостей в костюме легионера подбросил бомбу в гондолу воздушного шара... В гондоле в это время находились двое: сам бургомистр города и один из тех «счастливчиков», который должен был сопровождать господина Гарибальди в полете...Имя этого человека в настоящий момент выясняется. Как показал опрос уцелевших в этой трагедии, взрыв произошел уже на старте, в момент отрыва воздушного шара от земли. В усадьбе началась паника... Подлинная картина и размах трагедии восстанавливаются...» – редактор опять воздел глаза к потолку, пошевелил губами. – Да, не точное слово... неправильное. Как вам кажется, Александр, не «восстанавливаются», а «выясняются»... Ну, конечно, выясняются! Александр, куда вы?
– Простите, господин редактор, мне что-то душно, воздух здесь тяжелый, голова закружилась.
– Да как же так? Мы ведь с вами и по душам-то не поговорили!
– Спасибо за беспокойство, я в другой раз...
– Подождите, а опровержение, опровержение последней истории? Это же очень интересно!
– Простите, мне не интересно.
– Да как же не интересно! Вы же присутствуете при рождении чуда, вы же не знаете, от чего отказываетесь.
– Знаю...
Не помню, как быстро я оказался внизу, во дворе, и как перескочил стриженную изгородь лавровишни и спрятался под высоким тенистым деревом. Здесь за мной никто не мог наблюдать – ни со стороны сада, ни со стороны дома, иллюминация сюда не доходила.
Я сел под дерево, тихонько закурил и стал оглядываться: ворота и вся усадьба усиленно охраняются карабинерами... Значит так, тут очень уютный мрак, сейчас докуриваю и иду к воротам, изображаю панику... Вызываю офицера охраны и тащу его сюда. Повод? Не знаю. Человек обнаружился без сознания в палисаднике! Пропускаю его чуть вперед, потом... Что потом? Я никогда никого не бил по голове. Но, может, себе это представить?.. Итак, оглушаю его как следует, в рот – кляп. Руки ремнем назад к ступням... Снимаю мундир, каску... противно как, боги мои! Ну потерпи, ладно? Если уж не сделал этого раньше... проклятый город! Сумасшедшие жители и дурацкая Космогония! Ладно. Ну, переоденусь, что потом? Иду к гостям. Улучшаю момент и под любым предлогом увожу Аннушку... Стоп! Плохо. Все плохо. Там Арнольд, он меня узнает... А Гарибальди? А остальные? У Арнольда бомба. Где у него бомба, где эта сволочь ее держит, где? Под кирасой, вот где!.. Предупредить Гарибальди? Не поверит, скажет, я струсил... Да что ж такое! И все же первый вариант лучше. Но чем? Нет, я просто скажу офицеру, чтобы он арестовал Арнольда. Господи, какой бред! Он рассмеется, он скажет, что тут все арестованы и безоружны... Ну почему, почему я должен верить этому помешанному редактору? Идти и ждать развязки до конца и постараться самому придумать опровержение, утереть нос этому Мстиславу с его «Тучками»... Теперь-то я знаю, что мне нужен князь, теперь я знаю, что к нему лежал мой долгий и странный путь. Мне нечего бояться, мой причал высоко в горах. Мое плавучее гнездо на крыше дома! Мое вечное ремесло со мной, и я знаю смысл завещанного мне. Я больше не боюсь...
***
Редактор наморщил лоб. Горевшие в комнате свечи затрещали, огоньки резко дернулись и погасли. Стало вдруг совершенно темно. Редактор прислушался: кто-то в пяти шагах мягко наступал на битое стекло... Никаких сторонних звуков со стороны сада не проникало. «Тучки» сгущались... Редактор почувствовал, что тело его тяжело тонет в кожаных складках дивана и одновременно с этим обе его подтяжки сами собой оттягиваются вперед... Бамкнул поднос... Битое стекло продолжало мягко хрустеть, словно его растирали в ступке...
– Отпустите! Отпустите! – закричал холодеющий редактор и ухватился за подтяжки. – Кто здесь? Иван, Борис, люди!!! – и шепотом, шепотом: – Убивают...
Редактор преувеличивал. Его не убивали. Просто долгая, многолетняя медитативная работа возбудила материальную субстанцию того сложного «потолочного» божества, через посредство которого осуществлялось провидение Космогонии города Н.
Ни Иван, ни тем более рыжебородый Борис не имели к этому никакого касательства. Хотя, очевидно, Борис все-таки имел... Как и я, впрочем. Точней, тот кусочек волшебной глины, что я по случайности отломил и бросил на пол, когда мы разговаривали. С некоторых пор я взял себе привычку, когда нервничаю или когда чувствую влияние иных сил... В некотором роде, этот ритуал сродни сплевыванию через плечо, а в другом роде – это катализатор новых непредсказуемых ситуаций...
Итак, оттянутая подтяжка припечатала сердечную сторону Мстислава Андреевича столь ощутимо, что сердечная эта сторона на некоторое время как бы отнялась, оторвалась от своего носителя и потащила за собой левое логическое полушарие... Что же произошло, когда, спустя минуту, оба они вернулись на место? Левое полушарие нащупало источник огня – зажигалку, от которой обычно прикуривал редактор. Мстислав Андреевич крутанул колесико и весь подался вперед... Прямо перед ним в натуральную величину стоял, освещаемый огнем зажигалки, рабочий макет статуи Икара-Берцелиуса, выполненный в голубом пластилине...
– Командор! – еле выговорил сполна ошалевший редактор. – Но как же так?..
– А вот так! – раскатисто ответил пластилиновый макет. – Пиши опровержение, гнида, да такое, что ух!.. Чтобы всю правду! Пиши, а не то тебе истец!
– ...истец? – переспросил очарованный Мстислав Андреевич, ставший уже совершенно чужим самому себе. – Какое славное имя...
***
Скандал. Скандал. Скандал! Воздушный шар бургомистра улетел раньше положенного времени. То есть вот когда мы все, изнемогшие от ночных возлияний, сволоклись к священному месту запуска, когда щелкнул костяшками Петр Николаевич, заиграл протяжный тамбурин и закрутилось колесо фейерверка... и гости стали хлопать в ладоши, и бургомистр в черном кожаном галифе обнял меня за плечи, и мы, приплясывая что-то среднее между лезгинкой и сиртаками, и еврейской «хава нагилой», устремились по ковровой дорожке... как раз в этот момент был угнан видавший виды воздушный шар.
И, как говорят в таких случаях, кто же перерубил канат – установить не было никакой возможности. Вероятно даже, что канат просто самораспустился или был в считанные минуты съеден молью, или же его развязал властелин нашего праздника – Танцующий бог... Увы! Все же это было величественное зрелище, поглотившее собой и гнев и крик удивленного именинника: чудесное творение, согреваемое неутомимой форсункой, не спеша расставалось с землей!
Брызгало и пенилось шампанское, наполняя бокалы всех бодрствующих, пьющих за здоровье бесподобного хозяина, славящих его стол, его дом и семью. Пьющих за здоровье наступающего рассвета! Смелые мужчины подхватывали смелых и смеющихся молодых женщин, увлекая их в смелые водовороты импровизированного вальса. Брызгали, сверкали и трещали водовороты пиротехники, – мир разноцветился огненными опалами салютов и всей этой умной и простой роскошью... А похищенный шар поднимался на свои заветные двести английских футов и уносился, ветром гонимый...
Остается теперь рассказать о похитителе.
Арнольд Василицкий очнулся в гондоле воздушного шара от резкого приступа тошноты. Первое естественное желание потереть глаза было блокировано невозможностью поднять руки... Этого еще не хватало!
Прямо над головой что-то беспрестанно гудело. Теплый воздух поступал сверху и отдавал легким угарным запахом. Открыв глаза, Арнольд Василицкий увидел в трех метрах над собой темную круглую раскрытую пасть с горящим в центре огненным жалом... Было слишком светло, чтобы поверить, что это сон.
Он связан. Он лежит на дне чего-то похожего на детский манеж, только значительно большего размера. Он все в том же одеянии, все так же гладко выбрит, но что-то круглое под кирасой на животе монотонно тикает. Что это может быть? Арнольд напряг смутные пока еще начатки памяти: картина восстанавливалась... Арнольд уже сидел, опираясь подбородком о край манежа, и в трансе глядел вниз. Он окончательно понял, что летит в воздухе, что он один, что под ним – тошнотворная километровая пропасть, что он связан и что под кирасой на животе тикает часовая мина, которую кто-то или он сам туда положил и завел. Когда?..
Арнольд застонал и разразился проклятиями. В глазах потемнело. Он повалился на дно и, насколько хватало скудного пространства, начал раскатываться, выгибаться всем телом, неповоротливым в латах. Ослабить веревки на запястьях все-таки удалось, но ценой, быть может, мгновенного испарения собственного веса и какого-то трепетного сжатия всех членов. Узы пали... Но это было еще не все. Кажется, ритмичное тиканье под кирасой становилось все более угрожающим. Прежде позволительная расторопность сменилась тщательностью и кропотливостью сапера, по крайней мере, именно так отстегивал воздухоплаватель скрепленный ремнями панцирь на поясе и на ключицах... Наклонившись вперед, полулежа, опираясь на все четыре конечности, Арнольд освобождался от панциря, стараясь лишний раз не потрясти зловещий шар, во всяком случае, предмет достаточно круглый, по мнению живота, и!! – вот он, этот предмет, появился на свет. Никогда еще Арнольд Василицкий не испытывал такого потрясения: перед ним лежало яйцо, белое и плотное, размером с гусиное...
– Будь ты неладно, будь ты неладно!.. – С этими словами потерявшийся аффектирующий пассажир гондолы воздушного шара схватил яйцо и со всей силы стукнул его об только что снятый панцирь...
Было бы неправильно говорить, что взрыв не произошел. Взрыв раздался в самом Арнольде. Его стала бить легкая дрожь, потому что яйцо разбилось и потому, что в яйце что-то блеснуло... Не дыша, наклонившись над обломками скорлупы, Арнольд Василицкий увидел толстую отливающую синевой перекалки иглу...
Тогда странствующий революционер отпрянул, впился руками в края гондолы и, глядя на тонкие ручейки земных дорог, на карликовые деревья и карманные домики далеко внизу, засмеялся дико и жутко, сквозь слезы...
.....................................................................................................................................................................
На этом обрывается рукопись «Синей Тетради» книги «Сто лет искушения».
Часть третья
ФИОЛЕТОВАЯ ТЕТРАДЬ
«Фиолет – последний из видимых
в спектре»
***
Ну, вот и снова три звезды взошли. Я еще не знаю их имен. Все дело в том, что нет ничего случайного, и всякое узнавание – не случайно и рисковано не потому, что боязнь ошибки становится все сильней, а потому, что все сильней само неслучайное... И жизнь все больше зависит от неслучайного, и только тем рискует она, что потерять его боится, неслучайное! Даже на минуту, а не то что на сто лет. Потерять – всегда потерять. Потерять – вернее, чем забыть. Сто лет забытья или одна минута! Нет разницы. Истинно, нет. Как нет забытья. Вот ведь – чудо! Есть представление о забытьи, а его самого... Да кто его ищет? Все живей живого... Свет, сон, покой, ночь, океан, ушедший друг, упавший снег, блеск, роса на ресницах, осень – покрывало лета... зима – покрывало глаз!.. Жилка в камне дрожит, видишь? Тронь струну – услышишь звук, увидишь сон, свет... Искушение твое – сущее волшебство, брат. Что прочел ты сердцем в кардиограмме завещания? Помнишь, о чем я? Да уж какие вотчины, какие капиталы или приданое! Назови свои звезды, ты не ошибешься, ты никогда не ошибешься. Все любимей любимого, все живей живого. Так взыскуй, так ищи...
Верно, мне не в чем себя упрекнуть. Я пришел на праздник, я попал на праздник и теперь должен был уйти с него, как подобало тайному факиру, за которым следило чье-то опытное око, о существовании которого я только догадывался. Но, уходя в мое фиолетовое кружево, я хотел бы прежде найти это опытное око, различить его, подать ему мой знак и увидеть ответ... Мое ремесло оказалось сложней, а одиночество – продолжительней. Оно превзошло земные сроки. Я больше не принадлежал никаким Америкам, мой «Боинг» упал в океан Всемирного потопа... и я родился в лодке, лодка была моим зачатьем, а рождеством – этот город, точнее, крыша, где привязал я мою лодку... Засмоленная эта старенькая крыша была моей повитухой. Снабженный памятью, лицом и историей другого человека (самого себя!), я вышел в это другое открытое пространство, любезно предоставившее мне друзей, недругов, любимых и нелюбимых людей, воспоминания детства, ловушки и загадки происходящего, цели и чувства.
Всем этим крещеный, двух дней от роду, искушенный в древнем ремесле, я мало походил на каких бы то ни было книжных героев, серьезных или смешных.
Более всего мне подходило качество доверчивости. Вот им-то я, пожалуй, не поступился нигде, даже когда мысленно программировал пьяного террориста Арнольда и забросил его в гондолу воздушного шара, но в остальном, клянусь, мои силы дремали, доверяя только священной непредсказуемости...
Поэтому в тот же день вечером мы вместе с Аннушкой отправились в «Альба корриду». Я почему-то был уверен, что мое лицо там не запомнили, а даже если и запомнили, то никто не поверит наглости «террориста», идущего по собственным горячим следам.
Мне удалось снять номер через три двери от того номера, где жил князь. Дверь 237-го была опечатана, и здесь, как я понимаю, было установлено круглосуточное дежурство. У двери на удобном кресле сидело некое крысиное жилетное существо с реденькой шевелюрой, не расстающееся с высоким узким термосом, откуда оно что-то периодически прихлебывало, восстанавливая силы, нюхало табак, кисло чихало, вздрагивая, как кукольный человечек, и, насупливаясь, нахмуриваясь после каждой встряски, оттопыривая ухо в сторону опечатанной двери, наконец, задремывало, роняя плешивую голову на грудь. Словом, оно здесь дежурило, как я понимаю.
Я еще не знал, каким способом пробраться в номер князя, но, может быть, это будет самый прямой и решительный способ, доступный нам в ощущениях...
– Саша, а почему мы пришли сюда, разве у меня было бы хуже? – спросила Аннушка, распуская волосы у большого настенного зеркала.
Мне не нравилась ее какая-то обыденность в голосе и выражении лица.
– Я подумал, ты устала, и хотела бы отдохнуть после всего этого без тревог... И потом, если туда явится Арнольд...
– Мне кажется, он больше не придет. Кстати, куда он исчез? В этой ночной суматохе мы все потерялись.
– Думаешь? Разве тебе не понравилось?
– Не знаю, был момент, когда мне хотелось оттуда сбежать.
– Правда?
– Правда.
– Почему, Аннушка?
Она промолчала, разглядывая себя в зеркале и медленно расчесывая большим белым гребнем темно-русые пряди. Я понял, что она старается поймать мое отражение в зеркале, и отвернулся к распахнутой двери балкона.
– Ты так и не показал мне ту скульптуру, что вылепил из своего пластилина.
– Она не получилась.
– Может, новая удастся? Подойди ко мне, пожалуйста...
Я подошел. Она расстегнула две верхние пуговицы на моей рубашке, пальцы ее не слушались, но взгляд был каким-то обжигающе внимательным.
– Ты меня сам сюда привел... и молчи. Совсем молчи. Я не хочу тебя потерять хотя бы еще на эту ночь... Ты потом опять куда-нибудь денешься, улетишь в свою Америку... И что ты в ней нашел? У тебя там не будет Аннушки, правда? Там не будет... Я здесь, а там меня нет, ведь нет меня там, скажи?.. Молчи! – она зажала мне рот ладонью. – Совсем молчи, пожалуйста... Тебе не нравится, что здесь происходит, я знаю. Но понимаешь, – она обхватила мою голову, прильнула ко мне всем телом – невесомая, непостижимо хрупкая и вся какая-то витая. – Понимаешь, – шептала она мне в ухо влажными губами, – меня там нет...
Я нырнул лицом в ее волосы, целуя висок, как целуют только лакомство, ответил:
– Меня тоже.
– Я тебе не верю. Но это даже лучше. Молчи, совсем молчи...
– Молчу.
– Вкусней молчи. Я помогу тебе найти того, кого ты ищешь.
– Я ведь не говорил тебе, кто мне нужен.
– Это потому, что ты сам не знал до сегодняшнего дня. Ты удивлен?
– Ни за что! У тебя волосы имбирные...
– Какие?
– Имбирные, пряность такая...
– Я вежды, – шептала она в податливом и тонком освобождении всего, что казалось ей земным и стихийным, своим и инородным... Но стихии превзойдут земное, а земное украсит светлую бесплотную волну, в земном переродится она, в земном блуждании и в земной радуге...
Страсть – кочевое племя, что кочует в пространствах всегда зримых, но неведомых, даруя знаки радости и силы. Лакомится до самозабвения и повторяется так в земном круге бессчетное число раз, лишь помня свой упоенный восторг на прошлой, отшумевшей листве и полегшей траве... На голых ветвях засветится желанный жемчуг! Она уверует в него. Как испытать тебя, неизведанное, как изведать тебя, неиспытанное? Какой свежестью наградить ее дивное тело, это смуглое кочевье страсти?
Не в земном знании утверждаюсь я кожей моей, дыханием моим, но лишь земным причастием к единству света... И ты, и ты, и ты! – моя тантрическая лепка, мучительный материал, отполощенный магмами рек, магмами ночного воска, искусно обогащенный бессчетными и безымянными рудознатцами твоих ароматов... Кажется, литых в самую кровь, в это древнее растение внутри себя, сокрытое побегами рук и ног! Три сфинкса стерегут растение это! Поцелуй как заклинание... И им открывается зрение грудей твоих...
А третий сфинкс подобен чаше клубящейся. Прислушиваясь щекой к дыханию пупка, ощутишь ты вдруг хлесткие удары крыльев и мягкий серпантин волшебной рептилии, и колыхание золотых колосьев! Так говорит мне тот берег, полный величественных орнаментов и рун, так продолжается тантрическая лепка и кочевье пальцев, и кочевье слов, и кочевье всей радуги земной по горячему небу...
Случается, когда разбуженное растение твоего существа выпускает и сердце из ладоней, из стоп – цветы, аромат которых делает все невесомым вокруг и сводит с ума... Рвут свои ошейники, сбегаются ужаленные энергией этого цветения. Церберы всех миров. Глаза их и уши прорастают в стены, зубы их прогрызают полы, ревность мучает их когти, бока и панцири, давят их горло хриплые стоны... И чуткая, как барометр, материализация искажает их и без того искаженные облики! Отвратительны и жалки они в своем желании соединиться с этой безумящей их энергией...
Сколько прошло времени, не знаю, но я очнулся от тревожного шепота:
– Саша, там, за дверью, человек...
– Что?
– Этот, который сидел в коридоре... он просвечивает нас, он все здесь просвечивает. Подойди, я боюсь.
– Ты уверена?
– Да. Что ты будешь с ним делать?
– Мне кажется, мы сейчас отсюда уйдем. Оденься тихонько.
– Куда уйдем?
– К тому, кого ты мне обещала помочь найти.
– Не понимаю...
– Я тоже. Мы закрыли дверь?
– Нет, конечно, нет. Боже мой!
– А что там, в ванной?
– Вода. Я набирала воду, я хотела искупаться... и тут почувствовала... он бы мог зайти. Я...
– Мог, – говорю я, – он и зайдет. То есть, я его заведу. Тише!
Иду к двери, бесшумно наступая на кончики пальцев, останавливаюсь. Берусь за рукоятку замка правой рукой, левая – на взводе у плеча. Резко открываю. Серая тень почти проваливается, вздрагивает и, замельтешив ручонками, теряя опору, как висельник, впадает в номер, точнее, в обхват моей левой пятерни. Он отбрыкивается и кряхтит. Но мелкий, мелкий, гаденыш!
– Отпустите! Вы меня задушите! Я тут случайно, клянусь...
– Зачем же мне тебя душить? Я тебя просто окуну пару раз.
– Руку, руку вывернете... Ай, да что же это?
– Это ванная. Поклонись головкой об дверку. Открыл? Ну, видишь, а это водичка...
– Не надо водички, не надо – все, что угодно. Возьмите кошелек...
– Ключи давай, а не кошелек.
– Какие ключи?
– Ключи от номера, который ты охраняешь, быстро!
– Отдам, отдам, все отдам... Мне они и не нужны даже... Вот тут в кармане пошарьте...
– Шарить – это твое занятие. Ключи!
– Ну... ну дайте же, я достану. – он протянул мне ключ с брелоком и умоляюще уставил на меня свои крысиные, близко посаженные глазки. – Не выдавайте меня господину следователю, ваша милость, прошу вас, не выдавайте!
– Выдавать – это твое занятие. У тебя что, водобоязнь?
– Да, да... то есть нет. В каком смысле?
– Слушай меня, отвратительный человек, ты будешь сидеть здесь до утра, если доживешь. Утром тебя выпустит горничная. Не вздумай поднимать шум или звонить господину следователю, ясно?
– Яснее быть не может, ваша милость, яснее быть не может, я человек смирный.
– Это видно, только подслушивать любишь.
– Ну как без этого, ваша милость?
– Да, действительно. А почему ты называешь меня «ваша милость»?
– Господин следователь сказал – в том номере князь жил. Так это, наверное, вы и есть. А там еще вещи ваши кое-какие...
– Вещи?
– Ну да, то есть улики. Там все нетронуто, ваша милость, там все целей целого. Господин следователь и я, мы честные люди, а если чего не досчитаетесь, то это все местное ворье. Они в любую щель пролезут... Я бы их на дыбе, ваша милость, всех на дыбе! Подлый народ. Никакой интеллигентности... Да если бы вы сразу ко мне подошли, я бы вам открыл... А то, если не брезгуете, могу и поохранять, пока господин следователь вернутся... Документ не изволите ли показать?
– Не изволю.
– Ну, как хотите, я из добрых чувств, ваша милость. А не хотите ли, провожу вас с дамой, вам же и отворю, даму-то вашу как зовут?
– Ты что-то много всего выведываешь.
– Ну как же без этого, ваша милость? Работа скверная, собачья, иногда и повредиться можно. Вот и вы мне, ваша милость, руки ни за что заломали.
– Ни за что – это по-твоему, – говорю я твердо. – Прощай, отвратительный человек, и лучше бы тебе за мной не следить.
– Как скажете, ваша милость, мне бы только термосок мой, там, у дверей забрать. Кофеин.
– Ты, я вижу, хитрец. Термосок тебе сейчас принесут.
***
Все здесь оставалось, как было, когда я ворвался сюда с пистолетом Василицкого. Похоже, что князя совершенно не смутил этот случай с покушением, все равно как хозяина, у которого в одной из гостевых комнат выбили стекла, и он просто приказал временно заколотить их снаружи, ничего не меняя в интерьере и не заботясь о сохранности вещей. Можно изредка в эту комнату зайти, а можно и забыть о ней. Это покажется расточительностью, но это просто вера в знамение, должно пройти время, прежде чем установится равновесие.
– Зачем мы здесь, Саша? Кто здесь живет?
– Ты ведь хотела мне помочь.
– Да, но это все так дико, с этим охранником...
– Вот спички, – говорю я, – зажги свечи, пожалуйста. Я хочу немного осмотреться. Не бойся, мы там, где должны быть. Это светлое место.
– Тут много книг и рисунков на столе. Посмотри! И все такие странные.
Я подсел к столу, и мы вместе стали рассматривать эти брошенные листы, передавая их друг другу. Минуту-другую я воспринимал их с ни к чему не обязывающим любопытством... Но вдруг... да что, вдруг! Я знал их еще с детства. Это были литографии Глеба...
Я так разнервничался, что стал их сбрасывать, как гадальные карты. Мне показалось, несколько листов были пронумерованы, а на обратной стороне их был текст. Я попытался прочесть, но не смог: тот же эффект кардиограммы.
– Ты очень волнуешься, – сказала Аннушка, – давай я попробую.
Я передал ей листы. Она долго крутила их перед пламенем свечей под разными углами, щупала поверхность, смотрела на просвет, потом положила их и задула свечи. Мы снова оказались в темноте.
– Смотри... Строчки стали видны, они светятся... Но тут мало написано, обрывочно...
Я набрал полную грудь воздуха, так что даже закололо под ребрами. Аннушка стала читать: «Литографии сии возьми себе для книг рукописных... – потом что-то неразборчиво, и вот: – ...знаю, что принял ты христианство лета сего, но поменял ли ты веру свою? – опять неразборчиво. – Припосылаю тебе ученика моего, будет он тебе добрым сокольничим. Также умение он наше знает, как и я, друг твой... и во всем, ежели будет тебе трудно, наследуй ему, ибо он – волшебник и знания твои умножит». – Это все, подписи нет никакой.
Аннушка взяла мою руку в темноте.
– Что с тобой?
– Каршиптар! – сказал я, чувствуя, как затекают мои пальцы.
– Кто? – она не понимала.
– Каршиптар. Я так назвал одного из птенцов. Я вижу – он там, на лодке... Он сел и слушает ветер. Он нашел ее.
– Кто нашел?
– Ястреб... Я же тебе рассказывал, это все правда. Бежим! Он знает, где тот, кого я ищу... Нет, нет, стой!
– Что?
– Он отвязал лодку...
– Какую лодку? Ты говоришь так... ты весь холодный, я с ума сойду!
– Открой окно, Аннушка, настежь открой окно и садись.
– Зачем?
– Ты не спрашивай, я не могу оторваться. Я должен показать ему дорогу. Я поведу его...
– Боже мой, Саша, боже мой, что все это значит?
Но я уже не отвечал. Я видел мерцающее серебро воздуха, и мой Вечный затонувший город глазами Каршиптара. Ночь завихряла свое фиолетовое кружево. Над всем безмолвием, которое только удавалось охватить и слить с собственным биением. Каршиптар почувствовал мое присутствие, но словно окаменел, приняв тот и прежде поражавший меня химерический облик. Лодка скользила по разреженной дымке синих и зеленых волн... Два потока объединились в своем необычайном движении, и все редкие горевшие огни города питали этот поток. Высокие колокольни, словно рифы, выглядывали макушками из-под светящейся дымки тумана. Низкий туман действительно опустился на улицы и, как разнеженная медуза, чуть шевелил своей мантией в такт колыханию теплого и влажного воздуха, и я вел нашу лодку, держа ее потоками света, потоками ночной немоты... вел на распахнутое окно «Альба корриды». Это была самая неслыханная, упоительная навигация, которую когда-либо мне удавалось совершить.
***
О, мой прекрасно-странный мир! Я лишь только искал возможность выразить твою вечную Космогонию! Я знаю, что ей к лицу все тона и краски, все тени и блики, все предзнание, что сулим мы себе в отрешенной добыче нашей души. И добывать-то приходится душе, и в честной добыче этой нам нечего больше подставить под твои потоки, лавины и провалы! Магме Солнц, погребающих наши Помпеи... Нам нечего больше подставить. Но не щиты, не доспехи и не оружие защищают нас, а лишь сень просветленности и открытые лица. Не угрюмые теснины, а открытые пространства, открытые кочевья! Все к лицу тебе, моя Космогония, даже когда я не вижу лица твоего, как не вижу цвета ускользающего пламени! Но ты всех обняла и всем даровала искушение нарядить тебя, и так ощутить обнаженность свою – себя!
Мне не сотворить ничего светлей тебя, моя Космогония. Ты – весть, которую мне даровали, и моя родина теперь здесь. Я буду всегда возвращаться к тебе, моя Космогония. Сколько бы еще дверей ни открывалось, через какие бы туннели ни вел путь, сердцем я сосредоточен на тебе, пока могу я держать волшебную глину в руках, пока могу я видеть глазами Каршиптара.
Должно быть, мне снилось, или я опять, как тогда, в комнате Глеба, в Миннеаполисе, почувствовал, что меня отстреливает катапульта, я плавно кувыркаюсь... но вокруг – сухая душистая трава и нависающие острожья скал. Мы – в горах, только я не знаю этих гор. Лодка в пяти шагах привязана к рыженькой сучковатой сосне. Утренний воздух щекочет ноздри, и где-то за скалой, справа, – ржание лошадей. Приподнимаюсь на локтях... Аннушка весело в цветастом платье сбегает вниз по тропинке и машет мне рукой. Подбежав, садится на колени, разметав свое платье, как веер, гладит меня по голове, целует в брови...
– Здесь так здорово. Князь такой добрый! Смотри, что он мне подарил. – она вскакивает и начинает кружиться на поляне, и платье следом заплескивает ее тонкую фигуру. – Почему ты мне раньше не говорил, что знаешь такое место?
– А я и не знал, – говорю я. – Это Каршиптар. Кстати, что князь?
– Ой, я же совсем забыла, он тебя ждет у арабского родничка.
– А что он еще просил передать? – спрашиваю я серьезно.
– Он сказал, что сегодня – третий день.
– Третий день?
– Третий день творения, так он сказал.
– И все?
– Сказал, что остальное ты знаешь.
Я поднялся и пошел по той же тропинке, откуда только что сбегала Аннушка.
– Постой. – она догнала меня, схватила за руку. – Что с тобой? Это что-то плохое значит?
– Нет, ну что ты, просто мне надо ехать на арабский источник.
– А потом?
– А потом я хочу показать князю моего Каршиптара.
– А потом?
– А потом мы вернемся, на третий день...
– Почему на третий, Саша?
– Почему? Но ведь он же еще не прошел.
– Я все равно ничего не понимаю в вашей кабалистике. Когда ты будешь? Когда вас ждать?
– Не знаю, – сказал я. – Лет через сто.
Она снова засмеялась. Быстро забежала наверх по тропинке, сорвала несколько терновых ягод с куста, росшего там.
– Терновый уксус, терновый уксус, – повторяла она и ела ягоды, щурясь и облизывая губы. – Я у тебя по-другому спрошу, можно?
– Спроси.
– Через сто лет – это завтра?
Я не знал, как ответить. Обмануть? Это бы противоречило моей Космогонии. Нашей. Теперь уже нашей. Земля – удивительное место. Есть на ней одно маленькое, обезоруживающее чудо: человек всегда слышит то, что хочет услышать. Мне спокойно. И я говорю ей эти простые и верные слова, которые сам хочу услышать... Мы идем, сжимая пальцы друг друга, и раскачиваем это наше рукопожатие до самого неба...
– Завтра, конечно, завтра.
ТАК ЗАВЕРШАЕТСЯ КНИГА «СТО ЛЕТ ИСКУШЕНИЯ»
Сентябрь 1990 – ноябрь 1991 гг.
Симферополь
В пестром саване у Белого холма. Рассказ
Вот я лежу в комнате на полу и думаю, что не сплю. Это хорошо, что я не сплю. Я лежу часа три неподвижно, смотрю сквозь тюль занавески и вижу, как на улице стоит фонарь и тоже не спит, и он думает, что он не спит потому, что его зажгли... А я думаю, что я не сплю, потому что меня выключили, и поэтому я лежу на полу на девятом этаже и смотрю в окно, откуда, конечно, никаких фонарей не видно, но этот фонарь стоит передо мной часа три. Причём, я вижу его пушистую лиловую голову на тонком стебельке, до половины зарытом в землю. Нет, но я же читал сценарий! Там тоже стоял фонарь, и этот, кого я играл в эпизоде, тоже лежал на полу в полумраке, и оператор стрелял мне в темечко объективом с прищуренного правого глаза и заверительно сообщал кому-то: "Сейчас возьму, сейчас возьму... Возьму, возьму". И он, по всей видимости, брал. И брал хорошо. Подробно. Часа три. Он брал меня и фонарь. Сначала меня, потом фонарь. Потом только фонарь и ничего кроме фонаря. А больше и брать было нечего. Такой сценарий. Я же читал.
И вот я лежу, и кажется мне, то есть оператору кажется, что фонарь вдруг изогнулся в одну, в другую сторону и тихонько так стал вытягивать свою закопанную конечность из земли. Я пригляделся получше: и точно – грунт вокруг его ножки поднимается этаким кратером, рассыпается венчиком, и вот фонарь начинает расти... Чуть подрастёт и замирает, и будто оглядывается по сторонам, чтоб свидетелей не было. И так он растёт, словно делает что-то нескромное, даже как бы постыдное, за что его как фонарь впору погасить и никогда не включать. Тут, я вижу, он стал вегитировать, пустил один побег, другой, а на конце каждого побега вроде бы почки, фонарята бледненькие такие сидят и всё в окошечко глядят... Я, естественно, никакого вида не подаю, а я и подать не могу, так в сценарии заложено, – все правда, то есть – всё бред... Нечего беспокоиться: отлежу свой дубль и поеду на дачу, закачу ужин, возьму реванш. Надо ж было так влипнуть: сниматься в бессловесной картине, изображать... нет, вот этого от меня не дождутся... Фонарь за окном разросся во все стороны, распустил побеги, заполнил небо, и плевать ему было теперь на чужое мнение, свет его источал душистый лепет, распустились его почки, он цвёл, скликая синих прозрачных бабочек, огромных, как птицы гаруды; они кружили вокруг его ветвей, цветков и бутонов с писком, их голоса были похожи на вопли раненых китов или слонов, но это были радостные звуки, и мне самому захотелось полететь туда, но странная, тягучая, приторная скованность охватила меня...
Всё, хватит, больше не могу. Бездарное кино! Или они думают, что из меня можно сделать статиста: из фонаря нельзя, он растёт, а из меня можно?.. Встаю. В глазах – сплошная вегетация. Решительно выхожу из комнаты. Вся съёмочная бригада в коридоре столпилась и охает, человек десять, и он там, среди них, – тот, кто всё это придумывает.
– Ты куда, мерзость... Дублей не будет... ложись... Три минуты не прошло. Вот гад, он мне всё испортить хочет! Держи его!..
А я их, как висячие бамбуковые палочки, в сторону отгребаю одной левой.
– А пошли вы... Меня на даче девчонка ждёт, вот такая! Она мне что-нибудь про вегетацию ночников расскажет получше вашего, – сказал и, как был в сером твидовом костюме из их гардероба, саданул дверь настежь и вниз – к рулю.
Ищу свою машину у подъезда, а их тут понаехало, как на поминки, и все одинаковые, в темноте не разглядишь, где чья. Насилу нашёл. Ага! Ну, вперёд – рванули. Вы у меня пощупаете, что такое авангард психологического образа, запомните у меня, саблезубые ископаемые. Противно смотреть, как вы брызжете слюной вперемешку с серым веществом по поводу своего доисторического фильма! Нет, моего доисторического фильма. Он у вас получится, клянусь Аллахом, но благодаря мне, благодаря тому, что есть живой акт. Вот так! А когда пойдёт монтаж, если вы не совсем дураки, посмотрите стыковку и подумайте... Всё, не хочу больше об этом. Стираю ваши лица и краски, дайте отдохнуть. Только не надо за мной следить в упор. Это раздражает.
Лечу в ночи. Из ночи в ночь лечу в ночи, теряя память, как ключи! Говорю себе: если я не могу объяснить нечто – значит, это то, что я знаю. А то, что знаю, не объясняю. Объясняю незнание. Скучно, когда роль должна объяснять тебя, или ты – роль. Но так получается... Впрочем, и в таких случаях у меня есть один классный рецепт: берём шесть частей того, шесть частей того, шесть – того... Где конечный объём? От чего пляшем? Вот. А когда всё в равных частях, а конечный объём неизвестен, тогда становится интересно, и сами объяснения не тяготят, тут можно целым романом объясниться или даже целым учением. Но я уже ответил себе: путь соответствия трудней, чем путь превосходства, и, к сожалению, не всегда выпадает трудная работа. Объясняешься лёгкими ушибами, стрессами, флиртами, клипами, нет, бывает, конечно, что можно объясниться и гениальной безделицей, но это всё при том же соблюдении рецепта. Шесть частей того, шесть – того...
Вот я теперь успокоюсь и буду думать о ней. Что она делает, например? Нет, конечно, она не нашла в холодильнике всякой всячины и не приготовила лёгкий стол. Но зато на ней лёгкий халатик, и сидит она в кресле и покрывает ногти пыльцой "бабочки"-гаруды. Нет, она, конечно, не умеет разжигать камин, но умеет разжигать воображение. Чудно получится, если Чавелла постучит ей в окно. Увидев его, она, чего доброго, хлопнется в обморок. Может, она нашла мои фотографии и разглядывает их, поджав губы, и обзывает себя "последней дурой", как это у них бывает принято. Но может, она тоже читала сценарий? Господи, какой ужас, если она уверена, что знает, в какой момент прервутся мои нигилистические импровизации под воздействием её восторженно-трагических чёрных зрачков. Женщинам обязательно нужно забегать вперёд, чтобы найти точку отсчёта так называемых отношений. Какой ужас, если она воспользовалась своей природной математикой. Я совершенно точно могу объяснять законы этой математики, ничего при этом не понимая, то есть как совершенный казуист, чем и дорожу. Ура! Я дам ей повод разозлиться на саму себя, ибо точка отсчёта наших отношений может не возникнуть.
И при чём здесь сценарий? Не знаю. Если бы я всегда читал так, чтобы запомнить. Я не помню даже, как играть, но играю. И получаю продукт. Они его потом делят. Как они его делят, я не понимаю. Я вот понимаю, что дорога у меня сумасшедшая... Вижу, как вроде бы мелькает в свете фар впереди призрачная огромная тень и тянет или раскручивает светящуюся ленту, лента раскручивается, бросается мне под колёса, и эта лента и есть моя дорога. Она сухая, будто накрахмаленная, трещит, но не рвётся, а только юрко пластуется вправо, влево... Великан беззвучно вопит и скачет, он сам боится этой ленты. Мне передался его страх, но вместо того, чтобы остановиться и дать убежать этому великану, я прибавляю скорость и целюсь проскочить через него насквозь. И так убедительно себе говорю, что спокойней будет, если дорога начнёт раскручиваться вслед. Но великан бежит ещё быстрее, я вижу, как он дико оглядывается на меня и сверкает жёлтым лучистым глазом. Вот проклятье! Глаз его мигает, гипнотизирует меня. Что это?.. Бью по тормозам. Великан исчезает или... лопается. Нет, это из его широченной спины выпрыгивает мотоциклист... Вероятно, парень догнал своего великана раньше. Я торможу. Машину раскачивает на оба борта, тащит полуюзом, и парень тот тормозит, и мы беспомощно и дико наползаем друг на друга... Сцепились... Рычание мотоцикла, звон, крик и стеклянный град мне в глаза, и он влетает в лобовое стекло спиной и бьёт меня задником кроссовки в лоб. Так... Я же читал сценарий... Мрак.
Вот, говорю я себе в беспамятстве, полежи, а я пока слетаю на Фонарь жизни, пообщаюсь с "бабочками"-гарудами и поопыляю пару галактик. Должен же я узнать тонкости этого занятия, ради которого был рождён, вскормлен и столько натерпелся от доисторических собратьев моих. Стоп, ты уже приходишь в себя, погоди, видишь, я ещё только высунул голову из гнезда!..
Что это сладкое, липкое во рту? Кровь? Ладненько он припечатал мои зубы. Лежу на баранке, весь осыпан стеклом. Свет в кабине горит. Одно желание - выбраться из доспехов и покурить. В бардачке – пачка каких-то классных сигарет. Внимание! Поднимаю лицевой синяк. Аплодисменты, чёрт вас дери! Сейчас нашарю... где-то тут у меня должно быть одно... тело, кроме моего, надо же познакомиться. Щупаю на сиденьи рядом, на заднем, ладно, долой шутки, где вы, дорогой мой Челубей? Извольте полюбоваться на мой разбитый скворечник. Нет, так дело не пойдёт, если вы струсили, так и скажите, нечего забиваться в щели. Да что я, пьяный? Нет, я не пьяный. Боже мой, совершенно пустая кабина. Ну, один на месте, а где второй? Не мог же он выскочить, как кролик, обратно, прошло всего несколько секунд, наверное, как я пропал из виду. Вон и мотоцикл его, переломанный надвое, валяется. И струйка бензина льётся на дымящийся протектор... Эй, парень, брось дурить, ты где?
Достаю сигареты, нажимаю пестик зажигалки, жду, пока выпрыгнет, прикуриваю, сигарета сразу намокает... Идиотство! Открываю дверцу, выхожу на трассу. Тут особая черта – прятать руки в карманы, когда паршиво на душе. Так и стою, нахохлившись. Плевать мне на машину, думаю. Эти доспехи ещё много выдержат. До дачи – рукой подать. Пойду пешком. А он? Где он, в самом деле? Убежал? Но зачем? Виноваты оба. Нечего было по ночам за великанами гоняться. Холодно. Пойду, пожалуй. Одно ясно, если мой пострадавший сбежал, ушёл с ристалища, значит, жив. А я? Он ушёл, а мне-то что? Нет, до чего скверный сценаришко! Надо обязательно выпить, когда приду.
В окнах зала на даче горит свет. Кого это чёрт принёс? Олег? Может, Антоний? А может, Марк Аврелий? Тьфу, тупица, да ведь там же... я же... я отдал ей ключи сегодня сам, в павильоне у Вишневского. Так это она приехала? Что же делать? Вот тебе ещё один снег на голову. Что же делать? Ладно, всё в порядке... Я так устал, я работал в ночной массовке, на натурной съёмке "Взятие Иерусалима крестоносцами". Мне положили несмываемый грим с кровоподтёком до завтра. А завтра мне потребуется этот кровоподтёк в новом детективе "Дайте собаке шанс". А ещё мне потребуется пулевое ранение в бедро, придётся зашивать разрывной пистон в брюки. Слава Богу, что мне час назад не потребовалось переломов. А-а, может быть, я попрошу её зашить мне разрывной пистон в брюки? Нет-нет, всё будет иначе. А как? Вот, чёрт, совершенно не идёт из головы этот мотоциклист!
Интересно, как быть? Самому открыть дверь или позвонить? Ничего подобного: иду в палисадник к окну. Впусти, Мария, впусти своего солдата, обрубленного войной! Я здесь. Прими останки, окропи слезой лицо моё! Стучусь. Настойчиво. Вот приближается тень её, желанная, изящная, как египетский тополь... Я так страдал, Мария, впрочем, я забыл, как тебя зовут. Это ещё нужно уточнить. Ведь не все девушки – урождённые Марии! ...О, вот ты, ангел, показалась, откинув ситцевые свитки штор. Смотри же на меня, смотри и узнавай, я тот, кто нынче изгнан, мучимый кошмаром, я искал приютный стан... Я мог убийцей стать сегодня! Нет, хорошо излагает этот собирательный герой "видеовсхлипов", если бы ещё говорил так, как думает. Не отшатнулась, прелесть моя, не всплеснула руками, нет, только удивление, только искренняя бледность через слегка прирумяненные щёки, оторопевший взгляд и безмолвие на устах, о, на этих устах, быть может, таится то напряжение, что остаётся от тихого чтения Элюара или Лорки...
– Здравствуйте, милая девушка. Вы, пожалуйста, не бойтесь меня, я могу и в дверь войти. Но, ей богу, кто сказал, что это лучше? Знаете, я человека сбил. Ехал себе, ехал и вдруг оказался на месте преступления. Так бывает, знаете, спросонья. Помните, у Гоголя... шёл себе человек, шёл, и вдруг обнаружил себя на середине строки... Вы понимаете, я сбил человека. И нет человека. Вот что непонятно. Зачем тогда всё? Скажите, зачем всё, если нет человека? Для кого это всё? Турнир, понимаете? А для меня – дуэль. Ну какая дуэль без секундантов? Секундантов-то не было. Бросил я свою машину и ушёл, и он ушёл. Ни Пушкина, ни Скотта, ни Амундсена, такая скверность... Разрешите...
Я навалился животом на подоконник и вполз в комнату вниз головой. Она отступила в шоке от происходящего. Я только теперь заметил, что у неё большие чёрные очки в роговой оправе, и глаза её кажутся увеличенными, и такое впечатление, что ресницы – поверх стёкол: вот даст она им команду, и заработают они, как щёточки-очистители.
– Вы бредите! – воскликнула она. – Вы на ногах не стоите... Вы подрались? Вы весь порезанный... Как я сразу не поняла! Кто, скажите, кто?! Тут такая глушь. Я с ума сойду! Давайте скорей закроем окно, вас, наверное, преследуют...
Я сел на пол по-турецки и уставился на неё. Ничего не поделаешь, профессиональное уважение к собственным, тем более к чужим рецептам. Аффектация.
Я кивнул головой.
– Преследуют, и давно.
– Расскажите.
– Расскажу. Дайте выпить.
– Воды?
– Да, – сказал я. – Там, за камином справа тумбочка, видите?
– Вижу.
– Дайте.
Пока она извлекала из тумбочки начатую бутылку кубинского рома, я прозрел. Я прозрел от её пластичной стройной фигуры, облачённой в мальчишеские бриджи, белые гольфы и песочного цвета блузку с погончиками. Сейчас приглашу её сесть рядом на пол и снять очки. Сейчас я скажу ей, что зовут её Мария, а больше ничегошеньки ей не скажу.
Но она садится, ставит передо мной бутылку кубинского (вообще-то там плескалось одно название) рома, и я рассказываю ей о своих киношниках, беру так, примерно, в разрезе человек пять, и этого в том числе, который всё придумывает. Он у меня фигурирует как главарь банды.
– Ах, Мария, – думаю я. – Вот она – подлость артистического райка. Ничего не стоит заставить вас поверить во что хотите. Но всё позади, я живой. Давайте же отвлечёмся от рома моих впечатлений, нам всё равно не избежать больших чувств и трагизма, так не лучше ли сыграть ещё один пир отравителей? Пока социал-люциферы на улицах не перебьют друг друга, не лучше ли защищать нашу кровь, насытив её такими тонкими ядами, от которых точно случится несварение у кровожадных марсиан. А мы сумеем насладиться нашими ядами и приворотами! Поверим скифам раскосооким, русским иранцам, загнанным в снега и болота... Поверим им, изобретателям бубенцов и пронзительных плясок! Чу, как искрятся их меха чернобурые на воротниках, храпят их кони саврасые, взлетают их соколы в синеву игриво, с клекотом припадают к траве, к земной синеве! Ах, Мария, скифы любят снег и горячат в нём свои тела, как дельфины в пене волн. Их рыбы нерестятся в их руках, и яро заливает светом их шатры красно солнышко. Давным-давно, Мария, нам всем сделали болючую коварную прививку, и с тех пор наши дубравы дышат корой чахлой ливанской осины. В долгие зимние вечера мы жжём лучины травмированных рассудков и окружаем себя безъязыким, давно неритуальным миром вещей. Нытики рода человеческого, нытики, забывшие, забросившие дорогу в сокровенное! Так что же, есть ещё сокровище наших вен, или нет его? И мне хочется обмануть того, кто придёт за ним. Пусть отравится, как вор в гробнице, не знающий, какую он дверь открыл. Не верите? Не похоже на меня, такого популярного? А вот я, популярный, сижу с вами на ковре при бутылке рома на сундук мертвеца, я, безымянный погонщик великанов, не хочу играть Гамлета, мечту эту не хочу играть. И Печорина... Они вполне отравили себя страшными дозами. Не хочу играть в классики или в догонялки, в казаки-разбойники, в «белое-чёрное» наигрался, в крестики-нолики, в испорченный телефон – досыта, в "пойди-туда-не знаю-куда" играл, в старуху у разбитого корыта, в змееборцев Георгиевского креста, в дон Гуанов. Вполне их было, не растративших себя и пожиравших собственный помёт... Мария, вы не слушайте, это только мысли, их редко кто слушает, они бесприютны, мысли всегда бесприютны. Добрые странники всегда гонимы. Герои – это те, кто бередят старые раны, а думают, что открывают новые, и всем внушают новизну через боль, а наоборот никто не умеет. Не получается – боль всегда новая, даже если рана старая! Так и живут герои всех времён – питаются болью. И это повальное пиршество заразительно, и очередь туда до скончания века выстроена. А я думаю, кем лучше быть на том пиру? Вы знаете? Отравителем. Помните, как они себя выдают: "По усам текло, а в рот не попало..." Нечестно вообще-то! Хороший отравитель начинает круг с самого себя. Это принципиальное положение конституции нашего пира, Мария, и никакого героизма, и новизна подлинная. Я уже начал. Слово за вами.
– Расскажите, как вы дрались.
Она держала маленькую фарфоровую чашку с изяществом, в котором хотелось утонуть, и, утонув, оказаться в царстве то ли четвёртой династии Цинь, то ли в русалочьем царстве, а может, сразу в обоих.
– Как дрался? – воскликнул я. – О, это было незабываемо, милая фея. Мы бились оземь, поочерёдно превращаясь в чудесных тварей. Орлиные вострия смахивали мы с крыл, жаркие стрелы швыряли мы друг в друга. Но не могли они повредить секретные сплавы наших тел; в медные площадки вгоняли мы друг друга – и не по щиколотки, а по самые семь чакрамов, и плавилась от этого медь, и снова выходили мы, разрывали каменные вервия, вкруг солнца запущенные, легко было нам творить тетивы из собственных жил, луки из нимбов, плети из сердечных змей. Мы дрались каждый против каждого, и никто не искал опоры в другом, никто не хотел узреть победы своей.
– Но как же? Я вас не понимаю... Это игра такая? Вы меня нарочно пугаете, да? Я об одном, вы о другом, и никакого смысла...
– Смысл в продолжении.
Мария озадаченно улыбнулась.
– Не понимаю. Вам нужно продолжение чего? Драки?
– Да! - сказал я. – Вы танцуете?
– Смотря что...
– Смотря что я тоже танцую. Давайте танцевать, не смотря ни на что.
Тут она, кажется, отпустила себя и засмеялась.
– Это как, с закрытыми глазами?
– С закрытыми, – подтвердил я.
– Правда? А что для этого нужно?
– Вы снимите очки, – сказал я.
– И всё? – Она покраснела.
– Всё – это другой танец, – ответил я. – «Всё» мы не будем танцевать. Но мы вернёмся.
– Откуда?
– Видите ли, я ищу одного человека. Он попал в аварию на машине. Я же вам говорил.
– Боже! Он погиб?
– Нет, не думаю. Впрочем, не знаю.
– Это далеко отсюда?
– Минут двадцать лету... то есть, я хотел сказать – пешком. Но у меня такое подозрение, что ближе. Буквально рядом... возле дачи.
– Вашей дачи?
– Ну да, моей дачи. Вас это удивляет?
– Я не знаю, как ответить, – сказала она.
– Тогда не отвечайте. Помните, что мы с вами сегодня – отравители, и мы на пиру.
– Я согласна, вам видней.
– Стоп. Вот этого говорить не нужно. Это архаизм и стереотип. Избавьте меня от них, Мария. Хотите, стану на колени?
– Не хочу. Сами сказали – архаизм.
– Да, но зато какой!
– Вполне лестный. Не так ли?
– Может быть, – вздохнул я осуждающе.
– Так вы идёте искать вашего пострадавшего?
– Непременно. Только переоденусь. Как вы думаете, грим стоит снимать?
– По-моему, стоит – у вас бессердечный гримёр.
– Нет, он просто – щедрая натура.
Я отправился в спальню, осмотрел себя в зеркале, скинул пиджак, вытащил ящик шифоньера, достал чистый пододеяльник, прорезал отверстие для головы в выемке конверта, напялил это сооружение на себя, перепоясался широким кожаным поясом и... вспомнил о брюках. Брюки меня совершенно не устраивали. Надел лоскутные джинсовые шорты, но зато решил остаться в чёрных остроносых лаковых туфлях – для контраста. Получилось впечатляющее чучело. Но, главное, просторно. Вот так и буду теперь жить. Жаль, что нет у меня соломенного сомбреро. Когда-нибудь озабочусь. Нынче же необходима нам шахтёрская каска с фонарём. Подарок спелеологов. Она у меня в чулане припасена. Интересно, как бы на меня отреагировал Чавелла? Впрочем, Чавелла никогда никого не осуждал. Он сам любит всякие переодевания. А что любит Мария? Приключения. Начнём приключаться. Для начала пойдём искать мотоциклиста. Тем более, что парень мог быть тяжело ранен и убежать в шоке. Шок у него пройдёт, а вот добираться по безлюдной дороге ночью... самое близкое жильё – дачный посёлок. Он, конечно, мог вполне добраться на попутке в город, что, вероятно, и сделал, но я об этом ничего не знаю. Я иду его искать. Может, и он меня теперь ищет, вернулся, увидел – машина пуста, и ищет. Хотя не уверен. Мы одинаково нужны друг другу, то есть нам обоим одинаково не нужны ни разбирательства, ни протоколы. Сшиблись и разошлись, если живы, а что это за дуэль с протоколами? Нам обоим всё ясно, остальным зачем? Не добивать же друг друга из милости. Кого тогда искать? Слишком здравый вопрос для пододеяльника, джинсовых шорт и остроносых лаковых туфель. И для пира отравителей. Правдиво искать можно только желанного, ибо только с желанным хочется разделить чашу. Но как мало желанных, Аллах свидетель! Так... где у меня стрихнин? Поехали...
Мария, сейчас вы увидите апофеозный клип с участием человека, который намерен покончить со своим прошлым. Человека, которому уже открылась однажды красота, но он всё откладывал и откладывал, откладывал и откладывал себя...
Я вошёл в зал стремительно на полусогнутых коленях, подхватил онемевшую гостью и повлёк её под тёплые "сквозняки" лунного танго. Мой импровизированный балахон поглотил нас в белоснежном вихре отрешения... –Как вам нравится мой саван, –спрашивал я, – он соткан из света, о котором мы ничего не знаем, Мария, этому свету не нужны миллионы лет для того, чтобы убедиться, что он един и мгновенен, ему не нужна скорость, чтобы Солнце коснулось Веги, а Землю унёс Лебедь. Он – светоносное тело, он — всегда только пальцы рук, раскинутых в бездну...
Так я говорил ей, и мы прижимались друг к другу, и она напевала что-то сквозь слёзы, такие неожиданные слезы на близоруких её глазах. Я оставил её лишь на минуту, чтобы успеть заглянуть в чулан и надеть каску с фонарём от коногонки, и снова вернулся к ней. Мы выключили свет во всём доме и продолжали танцевать с зажжённым на каске фонарём.
– Вот, мой зритель, – говорил я, – вот, мои добрые ископаемые – это "шахтёрское танго" я посвящаю вам, и любовь свою, и тоску, и слезы Марии... Смейтесь, и пусть вас посещают противоречивые и торжественные чувства!
Мы вышли в сад, точнее, вытанцевались. Было ветрено. Погода стягивала серых и чёрных кардиналов. Кардиналы спешили на совет. Их сгорбленные спины выстроились над всем предгорьем, а шлейфы облачных мантий клубились под яркими светляками звёзд. Светляки вспархивали и беззвучно топились в исчезающих озерцах жгучей сини.
Я посмотрел на Белый холм. Удивительное место! Сколько раз меняются ореолы у этой горы! Попробую позвать Чавеллу.
Я заложил пальцы в рот и громко свистнул. Услышит ли? Я повторил сигнал, и ещё раз... Мария никак не комментировала мои действия, с неясным ей волнением курила сигарету. Я снова повторил сигнал, самый настойчивый. Безрезультатно... И вдруг позади нас в саду послышалось какое-то движение. Сначала где-то в отдалении колыхнулась ветка орешника, потом ещё и ещё, и такая странная мелкая дробь раздалась на тёмной террасе. Я ничего не понял, а Мария отшатнулась спиной ко мне.
– Ой, кто там? — прошептала она.
– Ой, это я, – сказал голос. – Вы только не подумайте, что я отозвался на ваш дурацкий свист. Сделайте любезность, осветите чертоги!
– Чавелла! – воскликнул я. – Вы здесь. Бог мой, какая радость! Вы уже вернулись из Багдада? Одну минутку, Мария, познакомьтесь, – это мой друг, он живёт на Белом холме. Это в получасе лета отсюда.
Я включил фонарик и направил его луч на террасу. Там, величественный в своём строгом облике, прохаживался и бросал на нас косые взгляды ворон. Он словно закрывался от одного ему известного соблазна, поднимал чёрное крыло и тут же резко сбрасывал его, как цыган в танце сбрасывает руку на пяточку сапожка.
– Между прочим, Фил, насчёт получаса лета... Вы давно собирались ко мне. Сколько вас знаю, всё собираетесь. Я же не приглашаю вас в Багдад на моё любимое дерево. Хотя, согласитесь, совершить такое путешествие людям ваших занятий...
– Чавелла, вы не представляете, как я хотел этого... Мария... Боже мой, почему мы стоим, давайте зайдём в дом. Накроем стол, наконец. Что с вами, вам плохо?
– Нет, нет, только дрожь какая-то... Этот ваш ворон, он на самом деле или... он по-настоящему говорит?
– Он не только говорит, он даже иногда сочиняет. Пойдёмте в дом, он вам всё расскажет.
– А как же наша прогулка? Наши приготовления?
– Какие мелочи, Мария! Наши приготовления только начнутся. И потом, посмотрите – погода портится. Вот-вот начнётся какое-нибудь бедствие. Даже вороны в такую ночь не прочь погреться у камина. Я прав, Чавелла?
– Вы не правы, Фил.
– Прекрасно... То есть, почему же?
– Вороны в такую ночь неспокойны. Они облетают миры и приносят вести. Они пророчествуют и тоскуют.
– Я думал, тосковать умеют только люди.
– Напрасно. Вам удобно быть людьми, мне – вороном, только и всего.
– Ну хорошо, так я вас убедил всё-таки?
– Нисколько. Но я не прочь побыть у вас... немного. Хотя, вы же знаете, с женщинами нужен особый настрой, а у меня сегодня неприятности.
– Как, у вас тоже?! Ну, я думаю, Мария не станет требовать от вас какого-то особого настроя. Вы будете самим собой.
– Откуда вы знаете, может быть, именно сегодня мне этого не хочется?
– Вы – сложная птица, Чавелла, но скажите, что стряслось?
– Видите ли, давеча встретился мне один грустный великан, он оплакивал своего друга, потерял его по собственной глупой лихости. Вздумалось ему повозить своего друга на мотоцикле... Великан сидел, поджав коленки, на скале, отламывал камешки, швырял их в пропасть и плакал, как ребёнок...
– Нет, Чавелла, прошу вас, не надо мрачных историй!.. А что же сталось с этим мотоциклистом?'
– Этого великан не знает. Когда он бросился спасать своего друга, вытаскивать из груды железа, то нашёл там только одно бездыханное тело, но это был другой человек.
– Просто м-мистика... – сказал я, заикаясь. – И бездыханное тело, и великан, и груда железа. Мистика. И вы поверили великану?
– Как вам, Фил.
– Ну, мне не все верят. Я – актёр... Так повелось...
– Кто вам сказал, что вы – актёр?
– Кто сказал?.. Действительно... Господи, ну и дурацкий же у меня вид с этой фарой. Мария, Чавелла, давайте, прошу вас, заходите в дом. Ох, простите, там темно. Я сейчас...
И тут я как-то неузнаваемо замельтешил, ужасно хотелось спрятаться, остыть, уйти от непогоды. Ведь ясно же, все перегибают палку. Тип этот, автор "ветвящегося фонаря", мотоциклист, которого я сбил, Чавелла, великан перегибает, в особенности, конечно, я. Рецепт: шесть частей того-сего – хорош, но не до такой же степени! Может получиться гремучая смесь. А я пока о подрывной деятельности не думал. Вот с отравительством, – тут всё понятно. Тут всё душевно. Нет, нет, нет!.. Нет, и не может быть радости в моральных терзаниях. Вперёд.
Пока Чавелла расчищал себе место на кирпичном карнизе камина, лапкой сбрасывая оттуда какой-то мусор и окурки, я устроил неистовую иллюминацию в доме, потом мы с Марией совершили набег на кухню, извлекли из неё всё, что называлось закуской неувядающей свежести: консервы, копчёности, солёности и мочёности, вскрыли, нарезали, уложили наш ужин на преогромный реликтовый поднос – трактирную гордость России. Затем я вырубил во льдах морозилки чудом уцелевшую бутылку водки, мне показалось, что она даже распухла от времени. Во всяком случае, нам пришлось кипятить чайник, заливать тёплую воду в грелку и грелкой же обкладывать водку, дабы медленно соединить внутри ея разделённые Богом ингредиенты. Всё это мы внесли в "светелку" под сдержанные хлопки и карканье Чавеллы, который, кстати, сослался на отсутствие аппетита и рекомендовал не произносить тостов в предгрозовую ночь. Я возразил ему. Я сказал, что сделаю это по обычаям скифо-славянских предков и не взирая ни на какие лица и клювы. На что мой цыганский вещун сказал, что я разнуздан и неуправляем. Я поблагодарил его за братскую критику, и мы сели к столу. Тут, конечно, у Чавеллы вовсю развязался его вороний язык. Он решил рассказать нам сказку, которая, как было заявлено, – подлинный образец русского фольклора. Сказка называлась "Битва на Калиновом мосту".
Примерно так:
"Жил-был царь, и было у него три сына. Все – царевичи. А младший, Иван, и мог бы быть дураком, но не дал Бог родиться в рубашке. Пришла пора им жениться. Царь сватьев засылать стал в дальние страны. Долго ли, коротко ли, пришли весточки от двух иноземных правителей с согласием посватать своих дочек за старшего и среднего сыновей царя. Снарядил царь-батюшка свадебные корабли, набил их подарками дорогими, слугами преданными и отправился в те страны женить сыновей. А младшего взамен себя покамест оставил. Вернусь, говорит, тебе всё моё ладное царство отпишу.
Вот проплавал царь в тех странствиях добрый год, а Иван-царевич себе невесту нашёл – Василису. Роду-племени не царского, но красавицу писаную.
Вернулся царь, всё об этом прознал и был печален. Стал сына разными делами отваживать, особливо военными. Иван-царевич военному делу сподобился, завоевал царю-батюшке окрест все земли малые и бусурманские и стал требовать награду — невесту свою Василису в жёны. А царя прямо безумство взяло. Не даёт своего согласия, ежа ему в сапог. Более того, задумал на старости лет сам свадьбу сыграть втайне от сына. А для того отправил он Ивана-царевича с войском на Калинов мост – Чудо-Юдо поганое воевать.
Пока добирался Иван-царевич, отец его по совету Василисы – желая омолодиться, в молоке сварился. А Василиса в лебедицу обратилась и полетела вдогонку своему суженому передать вести о том, что может он нынче и царём стать и мужем.
Иван-царевич между тем на Калиновом мосту с Чудом-Юдом схлестнулся. Во первый день выехало на мост Чудо-Юдо трёхголовое. В одной руке – плеть, в другой – меч. Конь под ним спотыкается, земля содрогается.
– Что тебе от меня надобно, человече? – спрашивает Чудо-Юдо трёхголовое.
– Пришёл тебя, погань, извести и людям донести.
– А надо ли тебе это, Иван-царевич? Что тебе в том проку, нешто не знаешь, что счастье к тебе летит, лебедица белая?
– Нам то неведомо. А ты готовься-ка лучше к бою, отродье нерусское!
– Какое же я нерусское, я как есть самое русское, не хуже тебя.
– Ну, это мы ещё поглядим.
И пошла тут между ними драка, ажно мост Калинов в бурный ручей чуть не сверзнулся. Потеснило Чудо-Юдо Ивана-царевича, да тот изловчился больно и отсёк поганому все три головы. Тело в куски изрубил и в ручей в пропасть вместе с конём сбросил. А головы трофейные под мост сложил.
К утру следующего дня выехало супротив царевича Чудо-Юдо шестиголовое. Конь под ним пригинается, кругом земля дрожит, позади пёс цепной шерстью искрит. Иван-царевич тут как тут, свежий, с силой собрался уж.
– Что, – говорит, – оплакивала ли твоя змеиная родня меньшого брата, эвон, вишь, под мостом мёртвы головы лежат? И твои там будут.
Вздохнуло Чудо-Юдо.
– А надо ли тебе это, Иван, царёв сын? Что тебе в том проку? Нешто и впрямь не слышишь, не чуешь, что летит к тебе лебедь-птица – краса-девица?
– Пустячны речи твои, поберёг бы умишко, чем зубы заговаривать.
Пуще прежнего схватились они в ратном побоище. Чудо-Юдо то огнём, то ледяной водой хлещется, весь, словно живая кузница на шесть кузнецов, да таких ретивых, что смерть. Однако изловчился Иван, одну за другой головы Чуду-Юду сшиб и под мост сложил. И в шатёр свой отдыхать вернулся.
Настал третий день. Долго не выезжал никто на Калинов мост. Только к полудню появилось на нём Чудо-Юдо о двенадцати головах, облика дикого и могучего. Воздух на версту горячим стал и велико задул. А Иван-царевич тут как тут, разнарядился весь, поясами да оберегами обвязался.
– Э-эх, – кричит, – трудно, видать, такое стадо зараз прокормить, легче убить!
– А надо ли тебе это, царевич, ведь летит к тебе невеста твоя, уж скоро здесь будет?
А Иван-царевич в ответ:
– Живым не отпущу.
Сам-то на ногах с трудом стоит.
Уж блеснули мечи, как два солнца, и пошла сеча жестокая. Затрещал Калинов мост, посыпались с него брёвна и подпорки дубовые. Потеснило Чудо-Юдо царевича на его сторону, к земле пригнобило, землю вокруг тела мечом искололо. Иван-царевич ужом пластался, да в единый момент изловчился, отмахнул супротивнику три головы. Завопило Чудо-Юдо, фонтаном кровь из него хлестнула, однако ж был у него огненный коготь на правой руке, чиркнуло оно тем когтем по шее, и приросли отрубленные головы. Собрал Иван-царевич силушки и смахнул Чуду-Юду шесть голов слева. Вопреки тому чиркнул поганый огненным когтем и прирастил себе утрату. Что за диво? И так и эдак наседали они друг на друга, да изловчился Иван-царевич и отрубил Чуду-Юду огненный коготь. На том вся волшебная сила поганого окончилась. Одиннадцать голов потеряло, а на двенадцатой голове взмолилось о пощаде. Да поздно было. Подломился Калинов мост и похоронил змея под обломками на дне пропасти. Иван же за один край моста удержался и спасён был. Выбрался на берег, израненный, глядит: вокруг его шатра лебедь белая кружит и тревожно вскрикивает. После того обернулась лебедь Василисой. Бросилась к Ивану и рассказала, что ждут его на царствование и как спасла она для него честь свою.
Вернулся Иван-царевич в стольный град с дружиной, и радостно встречал его честной народ. И позвал Иван-царевич честной народ на пир, на свадьбу к себе... И я на том пиру был, мёд-пиво пил...
...А на третий день вышел Иван из опочивальни, глянул на свет Божий, перекрестился, достал огненный коготь, чиркнул им себя посередь груди молодецкой и жив не был".
Рассказав эту сказку, Чавелла попросил налить ему водки, что я с радостью и сделал. Он выпил рюмку, зажав её в клюве. Поистине, это был самоотверженный поступок, потому что ворон мгновенно опьянел. Чёрный глаз его затуманился воспоминаниями, пернатая с проседью шубка взъерошилась, но, сохраняя всем видом достоинство жителя Белого холма, он сказал, что отсидится немного на полочке камина и не будет мешать своими сожалениями нашему общению.
"Чавелла – отравитель? – подумал я. – Не может быть. Но как точно: "И я там был, мёд-пиво пил..."
– Мария, у меня скверные предчувствия. Наш дом светится во тьме, как маяк. – я схватил её за руку. – Мне кажется, там, по дороге, идёт великан. Сейчас он зайдёт в сад, увидит меня и сорвёт крышу, продавит потолок. Я не успею... не успею вас полюбить. Он обезглавит меня, как Чудо-Юдо. Мария, у меня нет огненного когтя! Мария, обнимите меня, я чувствую страшную тоску в теле моём. Правда, мне кажется, ему не долго принадлежать мне. Оно украло чью-то жизнь, Мария, и не может с этим справиться. Оно должно отторгнуть кого-то: или меня, или эту другую жизнь. Идёмте, я прошу вас.
– Я никуда не пойду! – она вскочила с места. – Ты сумасшедший!
– Да, – сказал я грубо. — А тебе нравится быть в гостях у сумасшедшего. Ты приехала сюда, потому что хотела острых ощущений. Ты никогда не прикасалась к таким вещам, ты представить не могла, что они могут быть реальными! А теперь ты боишься, потому что не знала, что сумасшедшие тоже хотят любви и могут любить. Ты лжёшь. Ты приехала сама! Я отдал тебе ключи, и ты приехала посмотреть на живого экранного придурка. Так вот он я, придурок в белом пододеяльнике!.. А можешь ли ты быть свободной, Мария?
– Я не знала, что моя свобода заключена в постели. Это следует из "конституции" вашего пира? – я усмехнулся.
– ... да, но ведь ты не поверишь в это добровольно.
– Не поверю.
– Со мной не поверишь, а с другим?.. Я спокоен, ты видишь. Тут больше... Чавелла не простит мне этого. Насильно убеждать человека в свободе может действительно только псих.
И здесь мы услышали шум остановившихся машин, хлопанье дверей и голоса. Несколько человек направлялись к даче.
– Кто это? – спросила Мария.
– Не знаю, – ответил я резко. – Гости.
Очередными гостями оказалась моя съёмочная группа. Я узнал их по голосам. Вот ещё чего не хватало. И он среди них, сценарист – видеоклипщик недобитый. Кажется, они приехали повеселиться. Не знаю, что можно ожидать от этой компании, кроме гадостей.
Вошли. И две женщины с ними, размалёванные, с причёсками "подо львов". Все озираются с любопытством, а он, толстяк, впереди них, морда вечно небритая. Руки растопырил, словно всех удерживает.
– Поднимите мне веки, – хрипит, – не вижу его. – Какой дар перевоплощения! Блеск – и две руки протягиваются к его глазам. Сейчас вылетит птичка, думаю я, – Ну вот, – хихикает он и показывает пальцем на меня. – Теперь целуйте, целуйте его, мерзавца! А вы, мальчики, осваивайте территорию. Какое, однако, бунгало ты себе отхватил, Филушка мой... Соловьёв!
Девицы с визгом набросились на меня, и чувственные пиявки их поцелуев заставили остекленеть мои сонные артерии.
Территория моего бунгало была освоена в кратчайшие сроки. Безмятежные сорокалетние мальчики развернули котомки и мгновенно заполнили стол питейной кондицией, которую любовно называли "реквизитом". Реквизит стал катастрофически быстро поглощаться. Я сильно беспокоился за душевное равновесие Марии и Чавеллы, и, к несчастью, вскоре моё беспокойство приняло пиковый накал. Сценарист развязал целый мешок каких-то полунамёков, полуанекдотов, полушуточек в мой адрес. А Чавелла, который долгое время воспринимался как деталь интерьера, не выдержал опытного изучающего ока оператора, открыл клюв и язвительно сообщил, что не позволит тут всяким воспринимать его как объект таксодермии, что этой порочной "философии" он лично положит основательный конец. Оператор открыл рот, а одна из девиц тут же влила ему в рот рюмку водки и что-то вложила в руку, кажется, клубок шерсти. Оператор протянул руку к ворону, пытаясь схватить его, но Чавелла снялся с полки, клюнул его в темечко и, облетев комнату с криком "Воздух, воздух, ложись!", произвёл определённое отрезвляющее действие, а рухнувший без чувств оператор произвёл частичный погром мебели и стоявшей внизу пустой посуды.
Ах, как я был благодарен моему другу в этот момент. Но Мария, освободившись от сценариста, скатившегося куда-то под стол, подошла ко мне и с нескрываемым презрением бросила:
– Это их вы вгоняли в медные площадки, это они смахивали орлиные вострия с крыл и разгибали свои нимбы в луки?.. Вы просто смешны. Посмотрите на себя. Вы – шут среди них!
– Я – шут среди себя, Мария. Оставьте меня...
– О нет, я, пожалуй, поучаствую в этом... Можно, я вас поцелую?
– Нельзя.
– Ну, тогда я поцелую его... Игорёк, Игорёк! – она пошла вытаскивать грузного сценариста из-под стола.
Он встал, опираясь на её худенькое плечо, тревожно озираясь по сторонам, вопрошал:
– Где птица? Где птица?.. Спасибо, милая... – он вдруг набычился, насупился и погрозил мне своим кулачищем. – Я тебе покажу живых ворон заводить! Нет, детка, ты послушай! Мы приезжаем к нему поздравлять мерзавца с фильмом, а он говорящих ворон на нас спущает. Какое у тебя право травлю устраивать?! Ребятки, а ну, качать стервеца! Выше потолка его... Ишь, дворянин!
Трубный зов вожака собрал ребяток, и они впятером, вместе с визгливыми девицами, принялись подбрасывать меня, громко ухая и скрежеща зубами. Я и не думал сопротивляться, только на последнем качке они резко разошлись, как равнодушные механические куклы, у которых кончился завод. Традиционная шутка... Я упал на бок, глухо стукнувшись височной долей о деревянные полированные доски пола... и пропал из виду.
Вы что-нибудь видите, пока меня там нет? Неужели вы ещё видите этих людей? Вы видите, как одна из львоподобных девиц льёт мне на пах водку?.. Вы видите её гримасу?.. Вы можете представить эту гримасу? И перевести её, например: погрейся, это тебе вместо другого?.. Вы можете представить Марию, которая отдаётся моему "другу"-сценаристу в ванной комнате, и этот стреноженный собственными штанами бык размазывается по кафелю, поскользнувшись от чрезмерной расторопности толстяков; вы можете представить что-то подобное?.. Ну, тогда не сочувствуйте мне ни в чём. Тогда поднесите спичку к моему белому пододеяльнику... Но моё счастье, что я не представляю себе вас, и вам никогда не поднести спичку. Я пролежу так почти до самого утра, до рассвета. Не потому, что я такой хлипкий, а просто я буду далеко от сценария, который вы прочитали или вам кажется, что прочитали... Я буду на Белом холме с вороном и великаном, которого полюблю больше, чем вы сможете над ним поиздеваться. Много больше! Знаете, чем я отличаюсь от вас? Я не умею казаться себе обиженным, поэтому я далеко от того, что происходит сейчас в моём доме. Но я вернусь в мой дом. Вот, смотрите... Уже открыл глаза. Могу спорить, что они ещё не спят.
И правда... Камин так никто и не разжёг, зато в него сложили грязную посуду со стола. Сценарист сидит там, где сидел, перед ним открытая банка варенья, и он лезет в банку ложкой, остальные – кто где.
– А-а, вот хорошо, что ты встал. Тут, знаешь ли, такой ангажемент! Нет, Филушка, ты всё-таки замечательный актёр. Такая работа – от Бога, я тебе говорю. Ты на меня глаз не точи, не точи... Ворон твой – гад, мы его не поймали. Улетел в окно. Чуешь, сколько озону-то? Сейчас гроза будет... Ты садись. Чаю хошь? Знаешь, что я подумал? Жалко, идеи так поздно приходят! Ты сбил человека, бросил машину... Тоже понятно. Но куда ты его дел? На себе, что ли, понёс?.. Тогда где ты его спрятал? В саду? Может, в доме, как истинный оригинал?.. Ты прости, конечно, мы твою машин видели и опознаем её... Вот идея: Леон, заряжай камеру, отсними-ка интерьер обители нашего падшего ангела. У-ум, варенье – прелесть! Леон, готов? Бери его теперь во всю стать, опускай на ноги, на ноги!.. Берёшь? Так, теперь по полу, цепляй предметы, уводи камеру... Упрись-ка в ту дверь! Мария, детка, сделай одолжение. Подойди к двери и открой её. Только резко, дублей не будет. Открывай, не бойся. Леон, медленно подходи туда!..
– Боже, он здесь... – прошептала Мария, коротко вскрикнула и зажала себе рот ладонью. Повернулась ко мне.
Я уже не ждал, подбежал к чулану. Человек... спиной вниз... в оранжевой каске... Я попятился. А они все сзади дышат в затылок.
Не может быть... Уйти, хоть куда-нибудь. Куда? Окно раскрыто. Не медлить! Отталкиваю наглого Леона с его камерой и запрыгиваю на подоконник... Теперь через сад, за дом... Там дальше – поля и луга и скоро лес... Солнце встаёт. Но его не видно, просто сумрак наворачивается на востоке на багряное веретено. Раскаты грома и ливень застают меня уже в поле. Срываю с себя пододеяльник. Капли дождя крупные и тёплые. Всё небо пришло в движение, разукрасилось слоями, тонкими, беспрестанно меняющимися ажурами, пятнами... Я застыл перед этой картиной, сам дождь казался мне цветным. Я представил, что в этот мощный, бурный поток неизвестно откуда просыпались перья самоцветных жар-птиц и какое-то новое существо рождается в водах этого потока... И этому чудо-рождению нет подобных, ибо птицы эти мечут свои перья, как рыбы – икринки... И столько в этом точного и непередаваемого смысла, столько энергии в сгустках приходящей ночи, что молнии срываются вниз как нарождающиеся, мгновенно зримые кровеносные сосуды того существа могучего, чья плоть – стремительное и непрерывное прикосновение дождя и воздуха...
Я стоял и проговаривал про себя строки из Эдгара По: "Мы в мире слов, но мир словесный наш – молчания великого мираж, лишь теням звуков или крыльям теней мы внемлем в мире подлинных видений". Я снова поднял голову в небо и увидел огненную мурену, выскочившую из расселины тёмно-голубой скалы... Только вместо зубатой морды на меня летело лицо, красивое лицо... Я запомнил светящиеся лиловые веки... Лицо вонзилось мне в грудь... Всё. Больше ничего. Разряд последовал уже после. В меня ударила молния. Теперь моя жизнь будет подобием этого цветного сна. Я далеко. Слава Богу, далеко...
Но прошло минут десять, и я обнаружил себя лежащим на мокрой обугленной траве. Я встал и пошёл обратно в дом. Волосы на голове стояли дыбом, я хотел поправить их, но они вдруг подломились и посыпались, как тонкие ледяные иголочки. Я осмотрел своё тело, и всё во мне мелко задрожало... Тёмно-бронзовый загар с головы до пят покрывал меня. Но мой ужас воплотился в другое – татуировка! Отчётливая, цвета индиго татуировка на груди: какие-то мелкие крестики и спиральки, всё вместе складывалось в рисунок. Мне кажется, я узнал лиловые веки. Я узнал ветки, и узнал сосуды того существа, что мерещилось мне в грозовом небе. Что со мной?.. Я жив или... где я? Чавелла! Мне нужен Чавелла, больше никто... И я снова перелез через штакетник в сад, пробрался к террасе, мокрый и очумелый, остановился перед дверью... Войду! Ничего не буду говорить. Пусть уходят. Я не знаю, зачем они здесь.
Я решительно толкнул дверь, но ошибся и сделал это со стороны петель, — дверь с визгом и треском грохнулась на пол прихожей. Мне давно кажется, что я их не замечал и не слышал. Они тихо и безмолвно ушли. Быстро сели в свои машины и уехали. Тогда я посмотрел на себя в зеркало: там не было актёра. Я обошёл дом и не обнаружил в нём ни единой души. Чулан тоже был пуст. Тогда я успокоился и сел...
Ну вот, если верить сказке, огненный коготь и по мне прошёлся... Огненный коготь — это такая штука: хочешь жизнь — получишь жизнь, хочешь смерть — получишь смерть, хочешь неизвестно чего – получишь... и вот за это ты, конечно, получишь сполна.
Я опустил голову на крепко сжатые кулаки и вдруг вздрогнул от присутствия человека. Прямо напротив меня сидел мотоциклист. Тот самый парень. Молодое улыбающееся бледное лицо. Он сидел и спокойно отстёгивал зеркального блеска шлем. Небрежно отряхнул тёмные с проседью волосы, так же небрежно снял кожаные перчатки и положил их внутрь шлема. Я думал, что испепелю его своим взглядом, но он мягко отводил от себя жёсткие и тревожные волны.
– Какая сегодня гроза! — сказал он непостижимо знакомым голосом. – Вы участвовали?
– Я участ... участвовал... Постойте, Чавелла... Вы говорите голосом Чавеллы... Вы и он... Что за маскарад?!
– Милый мой Фил, у вас такой усталый вид. Отдохните.
– Усталый?.. Нет, постойте, я ещё не могу привыкнуть к мысли, что вы...
– Не привыкайте, Фил, ни к какой мысли не привыкайте.
– Но со мной случились такие вещи... В меня попала молния. У меня нет больше Марии, Чавелла...
– Не берите в голову, Фил.
– А куда, куда брать?
– Берите в сердце.
– Все эти тысячи вольт в сердце? Я должен был сгореть, как спичка, рассыпаться в прах... Я уже знал, что не жилец. Я хотел отравиться...
– Но вы же не рассыпались и не отравились.
– Да. Но почему, Чавелла, почему? Я увидел слишком много, чтобы продолжать быть дальше!
– Не думайте об этом. Вы умрёте, если осознаете себя, если осознаете, что с вами случилось. Помните, как я говорил вам: "А надо ли тебе это, Иван-царевич?" Не спешите, Фил, вы из тех, кто может убить себя только мыслью, не ядом, не молниями, никакой физической силой.
– А вы, Чавелла, кто вы?
Он встал, подхватил чёрный свой шлем и всё продолжал улыбаться. Медленно обвёл глазами комнату, повернулся, чтобы уходить. Потом спросил с порога:
– Вы можете ответить за меня на этот вопрос, Фил?
– Нет.
– Тогда я буду ждать вас сегодня на Белом холме. Туда, если не ошибаюсь, полчаса лета?..
– Полчаса, – кивнул я уверенно и проводил взглядом его лёгкую волшебную тень.
Апрель – июнь 1990 г.
Симферополь
По ту сторону омута. Рассказ
Любимому писателю,
сэру Герману Мелвиллу,
посвящается
***
Моё копьё летит высоко. Брошенное однажды, оно уже не возвращается. Я даже не знаю, находит ли оно мою Лань, потому что и моя Лань скачет высоко... Звонко скачет моя Лань. Быстрое у неё тело, синие у неё глаза. Когда она смотрит на меня сквозь медленно летящие клочья тумана, когда подпускает она меня на тридцать шагов, не более, когда мраморно-шёлковые рога её, словно заколдованные косы, так наклонены к её телу, что никто не может мне объяснить, почему я испытываю трепет и ужас, и странный текучий огонь, мягкий, как стелющаяся зелёная трава, прикасается ко мне откуда-то и пробирает, наэлектризовывает каждый волосок на моей коже, когда Лань моя так невыразимо щедра ко мне – я бросаю моё копьё... И она взмывает вслед за ним, обгоняет его, дразнит, множество раз уворачивается от него, смеётся и знает, что я тоже смеюсь, глядя вверх... Тогда я понимаю, что в этой игре, в этой недостижимости цели таится великая справедливость. Моя Лань скачет высоко.
Я опишу вам его внешность. Атумо Уноротс (инородец!) – сущий дикарь. Такие экстраординарные плоды ещё, случается, вынашивает наша матушка-Земля, как рождала она когда-то многоруких, многосильных титанов, вулканов и прочих строптивых, самонадеянных детей стихии, что покидали её неутолимое лоно и без всяких верительных грамот занимались устрашением любого мало-мальски цивилизованного народа. Атумо Уноротс являл собой образец дикаря новейших времён и был представителем океанийской стихии, точнее, той цветущей россыпи островов, больших и малых, чьё появление на Земле, быть может, и обязано метанию некого бисера, часть из которого была съедена Великой Космической Свиньёй... Мы предлагаем трактовать этот образ в меру наших естественно-мистических представлений, которые, вопреки мнению людей учёных, утверждающих чисто земное происхождение прекрасной Полинезии, сводятся хотя бы к тому, что изображение ритуальной свиньи до сих пор можно встретить на циновках в полинезийских хижинах. Другой же части читателей-скептиков мы рекомендуем полностью пренебречь этим животным, ибо утверждают также, что оно было завезено сюда европейцами и здесь совершенно не по-европейски одичало. Так вот, об островах... Даже если морс само построило и отшлифовало эти перлы, оно сделало это явно под руководством какого-то великопроникновенного художника. Мы же признаемся в любви сэру Герману Мелвиллу и его бесподобному гарпунщику Квикегу, считая, что пример великой души этого легендарного дикаря во многом подсказал нашего Атумо. И пусть они принадлежат к разным мифам, но всё же у них есть своё царствие небесное, где их души, считаем мы, общаются и собеседуют на языках морей, джунглей, кокосовых пальм, коралловых полипов и вообще на языке мудрости и музыки, которыми освящены их родины и их кровь. Но в том и другом случаях мы имеем полное право считать этих людей Колумбами, Тасманами и Афанасиями Никитиными их народов. Оба они бесстрашно отправлялись на разведку огромного, неизвестного им мира цивилизаций, причём способ, каким сделал это наш инородец, был ещё и чисто контрабандным. Достигнув одного из больших фиджийских островов на утлой лодчонке, Атумо оказался в большой пёстрой столице, где весьма тщательно, в течение двух месяцев, осваивался с профессией бродяги. А поскольку бродяг, как известно, нелёгкая заносит куда попало, в любую дыру, то и Атумо оказался на арене и в кулуарах столичного аэропорта и уже там продолжил своё образование по части "лётного" дела. Океанийская стихия, помноженная на утопическое, но оттого чрезвычайно действенное воображение, принесла свои плоды. Отважный перелёт в грузовом отсеке пассажирского лайнера в клетке со ста пятьюдесятью попугайчиками, отправляемыми для продажи в зоомагазинах Калифорнии, – яркое, на наш взгляд, подтверждение способностей Атумо.
Можете себе представить удивление агентов и погрузчиков торговой фирмы, постигшее их при выемке и доставке дорогого груза, когда в одной из трёх клеток был обнаружен всклокоченный полуголый детинушка, с ног до головы обсаженный синеголовыми висячими, нимфовыми, дятловыми, лори, лорикетами, элегантными, волнистыми и другими пернатыми семейства разговорчивых. Впрочем, что до этих птичек, то они пока ещё разговорчивыми не были, как и сам Атумо.
Теперь вот, собственно, о его внешности. Надо сказать, что инородец очень ревностно относился к своему платью, особенно к набедренной повязке и покрывающей её короткой цветной юбке, и никакими увещеваниями его нельзя было заставить надеть что-нибудь другое; с той же ревностностью он относился к своей нагрудной и наспинной, если так можно выразиться, «салфеткам» с тесёмками, украшенными клешнями раков, раковинами и сушёными водорослями; ещё более ревностно он относился к причёске, кстати, не побоимся предположить, что многие океанийские народы относятся к волосяному покрову вообще религиозно: Атумо носил на голове нечто вроде высокого вулканчика, каковой вулканчик был перевязан в верхней части верёвкой, выделанной из кожи пальмовой змеи, и образовывал вертикально стоящий сноп. В тело этого снопа были вставлены деревянные палочки разной длины, так что, ежели смотреть сверху, – они представлялись спицами без обода (ободом был сам Атумо!..). Вот несколько этих спиц и были облюбованы одной семейкой попугаев, когда нашего инородца вытаскивали из клетки.
На все вопросы относительно целей своего вояжа, причин, мотивов и побуждений Атумо удовлетворённо кивал, означая этим выводы любого характера. Торговцы попугаями, люди достаточно бесхитростные, не стали тем не менее передавать свежепойманного «зайца» (да ещё такого!) властям, а после некоторых размышлений решили попробовать дикаря в роли живой рекламы. И номер прошёл. Попугайчики были, что называется, нарасхват. Когда на экранах телевизоров появлялся гордо-невозмутимый профиль Атумо, а вся хитроумная видеотехника начинала этот профиль медленно поворачивать под ритмичные звуки барабана и бамбуковой свирели, так что профиль постепенно разворачивался анфас, и вся та же семейка попугаев щебетала на голове живописной натуры, перепрыгивая со спицы на спицу, – рекламослушатели немели от восторга. Благодушные отцы семейств, атакованные малолетними отпрысками, тут же принимались обзванивать все городские сервис-службы, В считанные дни цены на попугаев подскочили в пять раз, а все те же малолетние отпрыски, вкупе с пожилыми "юными натуралистками", хотели покупать попугаев не иначе как из рук этого замечательного дикаря. Несчастной торговой фирме, которой весь этот «пернатый бизнес» мыслился делом побочным, пришлось пойти на устроительство специализированного зоопавильона, что и было сделано в рекордно короткие сроки – за неделю. В день открытия павильона местная телекомпания организовала многочасовой благотворительный марафон под названием «Клуб одиноких сердец рыбака Атумо Уноротса». Марафон охватил восемь штатов. В день марафона фирма благотворительно продала тысячу сто двадцать семь попугайчиков, специальным рейсом доставленных из Новой Зеландии, и почти пять тысяч частных руководств по технике обучения птиц разговору на четырёх языках. Из всего марафона плоховато удалось, пожалуй, только интервью с самим «рыбаком». Рыбак молчал. Ведущие старались вовсю, и под конец одной из них, самой очаровательной, удалось-таки вызвать Атумо на откровенность: несколькими определёнными жестами рук он дал понять, что очень хочет, чтобы ему подарили такое длинное с наконечником, которое он будет бросать иногда, как привык. Публика была тронута простодушием своего любимца, но насторожилась из-за необычайного желания Атумо иметь боевое метательное копьё, и тогда было решено подарить рыбаку короткий «безболезненный» трезубец из лучших арсеналов национального антиквариата.
Напомним читателю, что Квикег повсюду носил с собой освящённый в поединках с колоссами морей гарпун, мы же, ввиду сложившихся обстоятельств, вручаем Атумо трезубец, безусловно освящая этим триединство стихий, доступных ведению боя: на поверхности, в воде и внутри себя. Имеющий трезубец, размышляем мы, принадлежит трём мирам, и если ведёт бой, то в трёх мирах, и если охотится, то поражает три жертвы, и если побеждает, то побеждает трёх Я: зверя, рыбу и личный страх. Имеющий трезубец, размышляем мы далее, не сражается, а преобразует, ибо таковы его Сила и его Виденье. Может, и стоило бы начать наш рассказ вот с этой мысли...
Ах, Атумо, Атумо, твоя Лань скачет высоко, хоть и не видел ты её никогда. Ты и испытать таких ощущений не сумел бы, или мы не сумели бы перевести их с твоего высокородного дикарского языка, больше похожего на шум тропического ливня, когда полощет он тёмные джунгли и собирает родники в пальмовых листьях... Ты знаешь, что все короткие и короткоживущие реки твоего острова имеют свой исток не на земле, а в кронах деревьев и трав! Ты не видел Лань, ты не охотился на кашалотов – это вообще не самое худшее из того, что ты не делал в жизни – но ты добывал диких свиней, которые не могли устремиться вслед брошенному копью с лёгкостью игривой лани, но у Лани твоего воображения всегда были заколдованные косы-рога! Не печалься, рыбак, носи свой трезубец с честью, это много лучше, чем служить живым пугалом рекламы. Впрочем, реклама тебе не помешала, благодаря ей ты можешь, например, беспрепятственно передвигаться...
И Атумо стал передвигаться. С попугайчиками на голове, с трезубцем за поясом и с небольшим вещмешком, где держал разную всячину, а также первый и последний в своей жизни капитал: килограмма два долларов, о точном количестве которых имел смутное представление. Он только знал, что эти штуки, как и везде в мире, упрощают передвижение. Атумо вовсе не приходило в голову, что достоинство купюр должно было со временем уменьшаться, и лишь поголовное обращение людей с этими бумагами наводило на мысли о некоем священном отправлении и потому безоговорочно им принималось. Наверное, он думал, что мог выразить свою благодарность людям за еду и за ночлег другим способом, который знали на его родине, но большинство окружающих не обладали для этого достаточной чувствительностью. Это обстоятельство больше всего задевало Атумо, заставляло гордо страдать молчаливую дикарскую душу. Когда же все условия сохранения себя и защиты в одной среде требуют от нас нивелировки, освоения общей морали – некоторые индивиды утверждают, что эти условия изначально убийственны, поэтому так целенаправленно «заострил» Атумо свой трезубец на поиск живой привязанности...
Высоко преданный целомудрию своей расы, он в считанную неделю облюбовал весь «розовый» квартал Лос-Анжелеса, убедился в том, что вес «общественного благодарения» в мешке всё-таки убывает, а вес внутренних сил так и остаётся нерастраченным, хуже того, вступает в противоречие с целомудрием расы. Это горькое наблюдение наложило на Атумо новую печать: он больше не поёт про себя своих сказочных песен в постелях проституток, не осыпает их безумными «ласками осьминогов», не превращает своё тело в тысячи сексуальных присосок с хоботками – один долгий протяжный звук мирового простора и, вместе с тем, звук погружения заполняет его. Лишь некоторые из живущих культур знают его аналоги, но память этого звука, смеем мы утверждать, точна в каждом народе. Атумо видит сон…
...Белой полоской дышит прибой. В бесконечном солнечном эфире зелёный перстенёк острова. Далеко на востоке, у самого края огромной пиалы океана, в полнеба парит лицо... почти невидимое, оно спокойно, и глаза его смотрят поверх вод. На лбу сверкающий жемчугом обруч. В центре обруча, над переносицей, – овальный знак. Именно из этой меты в вечерние часы появляется Лань. «Омерта» – будто слышится отзвук из едва приоткрытых губ... Молчание! По поверхности океана гуляют четыре тысячи вращающихся волчков – это сила покоя. Атумо один на песчаном противне берега. Медленно, как полупьяный, бредёт он вдоль прибоя, держа в руках большую пёструю раковину. Изредка останавливаясь, он дует изо всех сил в неё, но ничего не слышит и, пораженный этим, беспокойно взирает на свой одушевлённый горизонт. Почему она оглушила меня? Иные, я знаю, покушались на неё, на её чудесные косы, иные жители ослепительных северных гор и песчаных морей... Я же стою на моей крохотной суше, и мне не за что удержаться здесь, кроме как за белую ресницу прибоя, за край волны! Она не хочет больше нашей игры... Может быть, я ушёл слишком далеко от моих золотых мелководий, от просоленных ветров, от пепельных гирлянд тайфунов, от ночных воплей летучих лисиц, ушёл от чарующего раската барабанов, от раскалённых красными угольями полян, куда заступаем мы голыми ступнями и движемся, раскачиваемся в круге, словно нанизанные на единый шнурок рыбины!.. Так повторяем мы в перемещении тел узор, что знали, ещё не родившись, – в памяти родителей, в памяти их и нашей кожи, принимающей этот узор на грудь и на лицо, как подарок первопоселенцев, а потом уносящей этот узор в прохладу синих царств на вечно пышное покрывало нашего Отца. Что же, как не лицо самого Океана, вижу я?
Кто же, как не его дочь, моя Лань? Он в самом деле родил её в другом мире – в мире своей мысли, в далёких северных горах... Лишь иногда он кидает перед ней своё огромное покрывало – все морские луга и долины – и так забавляется её резвым бегом и смеётся... Что же теперь мешает ему?
Атумо ждёт. Он ложится на берегу, запрокидывает голову на самое темя и, вонзив пальцы в песок, почти не дышит. Бесконечно тянется время, остро и ясно оттачивают его чувства четыре тысячи вращающихся волчков. Но это лишь видимая часть силы, какой владеет воображение. Океан нахлёстывает на Атумо свои белые хвосты, отрывая их от себя, точно сгустки яркой и подвижной плоти. Когда? Когда же?.. Солнце, лучами своими возбуждаешь ты свой беспрерывный зуд, который люди называют жизнью, и как желает любой камень перевернуться когда-нибудь, так я желаю подставить тебе свою тень! Разогрей мою тень, обожги её раньше, чем тело! Сделай это, ибо в тени я спрятал больше себя, в тени я спрятал свой покой и своё бесстрашие! В тени я спрятал больше солнца, больше чувств, больше твоих лиц. Разогрей мою тень!..
Солнце уже садилось за пальмовые заросли, а Атумо всё лежал, во сне ему казалось, что он умер, что он лежит в зеркальном гробу и вокруг него лежат зеркальные морские звёзды и растут зеркальные водоросли, но вдруг какая-то сила подняла его... Он вскочил с места, бросился в воду и поплыл...
С отчаянной решительностью уносил он себя всё дальше от берега, великолепно, до изнеможения плыл он в красной немоте, пока хватало закатных лучей, пока не спустился сумрак и пока по уставшему от работы телу не пробежал зябкий призрачный ток. Теперь казалось Атумо, что он навернул на себя все эти тысячи воображаемых волчков, и содрогнулся он от своего плавания... Нет, это кто-то содрогнулся в нём, кто-то, кого раньше Атумо не знал. Дух, совсем не похожий на Атумо, отчётливо вдруг отделился и воспарил над пловцом. Тело его, обмякшее, засветилось синим огнём и будто воскресало на глазах: медленно распрямляло грудь, подымало голову, медленно размежались тёмные ракуши век...
«Дух Страны Ом приветствует тебя. Сегодня ты понял, что значит Слышать. Ты будешь уходить, но свой крик оставишь себе... И речь твоя будет далеко от твоих чувств, и чувства твои не исказятся словом. Уходи...»
Атумо напрягся. Дыхание уже не слушалось его. В голове что-то беспрестанно вспыхивало и погасало. Он перевернулся на спину и уставился в чёрный колодец неба. Что сказали мне? Я тону. Я должен утонуть здесь, сейчас, в полный штиль, утонуть, не сопротивляясь...
Судорожным движением от отвязал от пояса свою раковину и стал дуть в неё последний раз. Густой и мощный звук огласил ночной океан. Раковина захлебнулась на третьем вдохе... Утонул Атумо Уноротс, темнокожий фиджиец, утонул в своём сне дикий ангел. Последним видением, которое посетило его, была Лань, высоко и плавно бегущая в лунном небе...
***
Атумо вздрогнул и оторвал голову от высокой, обитой красной лаковой кожей спинки кресла. Саксофон плеснул в зал золотыми брызгами каких-то надсадно-жалостливых звуков. Толстый саксофонист с лицом, усеянным пепельными жучками бороды, зажмурясь и надувая щеки, повис над площадкой крохотной сцены. Как раз именно в этот момент от стойки бара, держа в одной руке фужер, а в другой початую бутылку виски, отвалил один поднабравшийся посетитель. Проходя мимо сцены, он сделал очаровательный дамский реверанс кайфующему импровизатору и затем повернулся уже в более жёсткой манере человека, знакомого с армией, но жёсткость получилась чрезмерной, приятеля занесло на развороте и перекрёстными переборами ног по диагональной траектории отштормило прямо к столику, где сидел и потряхивал какой-то неродной своей головой наш разрисованный дикарь. Можно без сомнения утверждать, что человека, который плюхнулся в кабинку ночного бара, звали Дэвид Корн, и был он мелким писателишкой, имеющим за душой пару-тройку нацарапанных одной левой стандартных детективных историй с убийствами и погонями, некоторый флёр романтичности, круто замешанный, впрочем, на каких-то не вполне условных рефлексах, доставшихся ему от разных не вполне распространённых занятий. Рассказывали, в частности, что был он в своё время и автогонщиком, и альпинистом, и даже полицейским, но, «принятый всеми н отовсюду разжалованный», он сосредоточился на умственной стряпне и «четвертьбогемной» жизни.
Что до Атумо, то его психическое состояние характеризовалось таким набором ощущений, которые сравнимы разве что с кессонным шоком, – потирая глаза и почему-то ощупывая вулкан своей причёски, он вдобавок ещё и молча раскачивался на месте, как маятник метронома. Дэвид Корн, в планы которого не входило столь незадачливое приземление, попытался было встать, опираясь на бутылку и фужер, но от фужера вдруг отломилась пяточка, и тогда Дэвид Корн сполз лицом до уровня стола, чертыхнулся и сообщил буквально следующее:
– Здесь вообще-то ни одна сволочь без страховки не пройдёт, знаешь, а?
Атумо, естественно, этого не знал, Атумо смотрел на сцену и ясно видел самого себя, играющего на золотом саксофоне. Дэвид Корн, естественно, никакого Атумо на сцене не видел, но вот от присутствия нашего раскачивающегося дикаря чуть ли не над самой головой по спине четвертьбогемного гения побежали отвратительные мурашки. Сделав резкую, какую-то обезьянью вскидку всей массой тела вверх, он сел в кресло.
– Слушай, – протянул он, растягивая слова и глядя в упор на Атумо, – а ты... а вы откуда?.. Нет, потрясающе, провалиться мне тут опять! Парень, ты что, всегда так ходишь?.. А что, может, это и приятно, чёрт его знает! Слушай, эти попугайчики тебе на голову не гадят, а? Чего молчишь... Нет, ну ты отмочил номер!.. Ты метис, что ли? Ни черта я вас, сизых, не разбираю... А-а, ты, наверное, догон, точно? Точно. Я про вас читал... Календарь у вас какой-то космический... Или это у майя календарь, а у вас Сириус... Тьфу, забыл! Ну ладно. Слушай, а что это ты всё молчишь? Я тут его комплиментами обвешиваю, как девку, а он... Ты где живёшь вообще? Да ты будешь на человека смотреть или нет?
Дэвид Корн не выдержал собственного накала красноречия, схватил Атумо за плечи и развернул его к себе. Атумо не сопротивлялся, напротив, он очень внимательно, с затаённой грустью посмотрел в глаза Дэвиду Корну. Странно, но возмущённый завсегдатай бара больше никак не сумел выразить свою агрессивность и недовольство. Прошла целая минута, прежде чем он сообразил, что всё ещё держит Атумо, и его руки словно одеревенели. Он заёрзал в кресле, разжал пальцы и ощутил новый набег отвратительных мурашек па затылок. И почему он, собственно, так возмущён, что этот ряженый «догон» не отвечает ему? Разве это самая последняя неприятность? Это, может быть, вообще благо, кто знает?.. Неприятность в другом: вот он, Дэвид Корн, пару минут назад чувствовал себя подвыпившим, а теперь чувствует себя подвешенным, и этот самый контраст давит ему на мозги, и что-то надо говорить... и как-то поступать…
– Слушай, это... как бы тебя назвать... Ну, хорошо, я тебя не знаю, ты, наверное, любишь приходить в этот бар, да? Я тоже люблю, то есть любил... Нет, подожди, допустим, ты меня убедил и колонизация Америки только началась... Тогда ты беглый!.. Но ты не негр. Ладно. Меня зовут Дэвид Корн. Дай пять, можешь не бояться... Ух, что-то я весь потный!.. Ненавижу влажные ладони! Ну да идём дальше. Стало быть, ты не негр. Ты цветной. Ты просто очень свободный цветной, понимаешь? А полиция таких не любит, я тебе говорю. Вот! Значит, ты откупаешься. А чем ты можешь откупиться? Я-то могу, я такой же, как все, плевать на то, что я писатель! Меня не различишь. В толпе я стандарт, понял? Вот к тебе подойдут и вежливо спросят: «Ты кто такой, руки на стену?!» А ты же не будешь им говорить, кто ты. Да кто это знает! Плевать на то, что у тебя мама, друзья и дети... Плевать на то, что тебя где-то там любят. Руки на стену, сукин сын! А где твоя спасительная соломинка? Где твоя личность? Что ты тогда? А ты молчишь и не знаешь, что твой спасительный аргумент – джинсы, голова и зажигалка. Это твоя «личность» на улице, даже «сверхличность», понял, вот... Вот ежели ты не из Голливуда, ежели ты даже не просто так выделываешься, тебе могут это устроить, парень, раньше, чем мне, я тебе говорю! Ну что, убедил тебя? Молчишь... Ладно, молчи. Ну хотя бы кивни мне в ответ в знак согласия. Смотри... Сделай так... – и Дэвид Корн кивнул, угодив лбом в пробку бутылки, чем её и запечатал.
Атумо покачал головой.
– А-а! – радостно выпалил Дэвид Корн, потирая ушибленное место. – Вот я тебя и поймал, вот я тебя и поймал, ты не согласен, да?
Атумо снова покачал головой. Дэвид сдержанно кашлянул.
– М-да... Ни черта я, дохлый умник, в собственных мозгах не понимаю, а в твоих догонскнх и подавно! И сколько этой соли ни жри, а мудрость врёт, парень, и будет врать... Я умру, ты умрёшь, а она всё будет врать. Дерьмовый я писатель, дружище. А знаешь почему? Потому что хотел написать горы, а получился кабак... Это значит, я всю жизнь дальше кабака не выходил и никаких карабинов, кроме как на бюстгальтерах, не отстёгивал... И вся моя страховочная верёвка, друг догон, оказывается, просто дешёвые подтяжки крест-накрест, которые мешали сползти моим штанам в приличном обществе!.. Да, тысячу раз да! Слушай, а мне начинает нравиться. Где ты так научился молчать? Наверное, где-нибудь там, на зелёных берегах мыса Доброй Надежды. Я тоже хочу так молчать. – Некоторое время он разглядывал поломанный фужер. – Познакомься, меня зовут Дэвид Корн. Мне надо работать. Я тебе мешать не буду, поселишься в моей квартире... Хочешь, куплю тебе саксофон? Сейчас прямо пойдём, я позвоню, и нам его привезут, такой, как у этого... Пусть ты не говоришь, но ты будешь играть, а я буду перестукиваться на машинке с Тем, ночным писателем! Как, согласен? Согласись, прошу тебя...
Атумо Уноротс кивнул. Чуткое нутро фиджийца распознало в последних интонациях его нового знакомого почти забытую искренность. И когда они выходили из бара и шли бок о бок по ночной авеню, Атумо вытащил из вещмешка свой антикварный трезубец и с особенной гордостью засунул его за пояс. Увидев это, Дэвид Корн восхищённо присвистнул:
– Хороша парочка: я с живым Нептуном под руку! Ничего себе сюжетец. Но приятно.
***
Так Атумо стал кем-то вроде секретаря у Дэвида Корна. Из всего предложенного в квартире «секретарь» облюбовал себе гостиную и ванную, где, случалось, иногда даже засыпал прямо в тёплой воде, разнеженный и надышавшийся ароматическими вспенивателями, обильно поставляемыми ему Корном. Секретарь вёл себя очаровательно независимо и при весьма частичном умении пользоваться бытовой техникой и всеми рецептами цивилизации производил впечатление гордого слуги-неумейки, подающего к курице черничное варенье, чем очень забавлял Корна н его нередких гостей. Что до саксофона – Дэвид действительно сдержал слово. Инструмент появился, хоть и не в первую ночь, как было обещано, а на следующий день ценой проданных швейцарских часов и маленькой серебряной табакерки. Это был прекрасный инструмент, такой сверкающий и великолепный, что Атумо принял его со всем священным трепетом, на какой был способен. Правда, поселенец наотрез отказался опробовать его тотчас же. В тот же день он уложил синий футляр с собой на софу и, открыв его, не вынимая инструмента из мягкого красного бархата, уснул вместе с подарком, как ребёнок, применивший столь забытое нами правило: чтобы узнать подлинное существо вещи, надо пригласить её с собой в сон (и не только вещь!). Ввиду такой радости можно предположить, что Атумо Уноротс за свою жизнь должен был переспать со многими вещами: с челюстью убитой акулы, морской раковиной, мешком денег, с трезубцем, с телефонным аппаратом, плетёной корзиной, электробритвой, с резным идолёнком, подобием идола острова Пасхи, с подзорной трубой, с погремушкой из пустого кокосового ореха, с яркими цветными книгами, с панцирем черепахи и, наконец, с самым сильным своим впечатлением – саксофоном.
В трезвом состоянии Дэвид очень заботился о своём квартиранте и как мог старался заполнить жизнь Атумо: целыми днями не прекращались его монологи автора боевиков, он успел пересказать всё написанное, увиденное и испытанное, притом так удачно развивал любую тему, что не замечал, как многие из них приобретают очертания притч. Ловя себя на этом, Дэвид чертыхался, бегал на кухню, заваривал кофе, курил, ходил по комнате с градусником под мышкой, а убедившись в нормальной температуре, ставил градусник Атумо, и всё снова повторялось... Прежде скрываемые страсти выплывали наружу. Бывшего автогонщика заносило на смехотворных поворотах... бывшему альпинисту чудилось, что он висит на отвесном скальнике, прокладывая трассу, бьёт крючья направо и налево, но вдруг он обнаруживал себя стоящим на улице в диком страхе не удержать равновесие, потому что у него развязались шнурки на кроссовках и он, как сумасшедший, упрашивает прохожих остановиться и завязать ему шнурки – от него шарахаются... Бывший полицейский в полном, так сказать, обмундировании с тяжеленным амбарным замком на груди вместо жетона плаксивым голосом упрашивает какую-то «лёгкую» девочку заглянуть в его сердце... И ладно, это ещё только незначительная часть тех странных эмоций и образов, что переживает он в обычное время. Но по вечерам, когда наступает великий практикум уединения, садясь за машинку, Дэвид слышит звуки какой-то необычайной охоты, мощный протяжный звук, такой непередаваемый и волнующий, что ощущать все предметы в комнате и замкнутое пространство становится нестерпимо, и хотя пальцы его вроде бы лежат на клавиатуре и он, кажется, продолжает обдумывать свой боевик, но глаза закрываются... Тогда кто-то незримый заходит в комнату, становится сзади, осеняет его голову своими руками и нараспев что-то говорит, говорит, говорит... Дэвид, конечно, ни черта не понимает, ни единого слова, но стол и вся комната вдруг начинают приподниматься и вворачиваться в какой-то фантастический штопор... Дэвид уверен, что Тот, незримый, за его спиной – не кто другой, как спящий в соседней комнате Атумо! Но все попытки повернуться, даже шелохнуться – бесполезны, и всё стремительней этот сводящий с ума вертикальный подъём... Вот Дэвид словно внутри цветного шара, который расширяется, и тысячи переливов сверкают перед ним... Вот уже цветная оболочка надавила на стены, на потолок, и затрещала каменная скорлупа... Так продолжается по целым часам каждую ночь. Дэвид засыпает за машинкой в полном изнеможении, совершенно уверенный, что он не написал ни единой строки, но утром он обнаруживает зажатые в руке листы бумаги с убористым текстом, и, что самое главное и дурацкое, на взгляд Корна, – текст этот совершенно безграмотный! Мало того, это просто какая-то дилетантски отстранённая ерунда, что-то вроде религиозно-лирического боевика-проповеди. Поистине, может быть, это и чрезвычайно «свежая» струя, но она ни черта не согласуется с тем, что требуется от него по контракту... Так что вот ежели благородный «догон» и в самом деле совершает над Корном этакий тайный акт благовестия, то нельзя ли поэтому поменять сюжетную канву и поднять художественный уровень, и вообще...
– И вообще, – сказал он после некоторых раздумий в клубах дыма, – ты уже переспал со своим саксофоном, почему же не играешь? Будешь играть? Кстати, я видел у тебя в спальне мой глобус, ты нашёл то место, откуда ты родом? Покажешь?
Атумо принёс глобус, водрузил его на кухонный стол и сел напротив Корна, задумчиво подперев голову руками. Дэвид взял глобус, раскрутил его и снова поставил на стол.
– Ну и где это место, не помнишь?
Не отрывая одного кулака от подбородка, Атумо выставил вперёд свой длинный указательный палец и очень осторожно стал поводить копчиком по бегущей голубой поверхности. Четыре тысячи вращающихся волчков! Сила покоя. Великолепная сила... Голубой шар остановился, упали жёлто-зелёные листы материков, упали, гладко расправились привычным венцом по сторонам света.
– Ну и где это место? – повторил Дэвид, внимательно глядя на Атумо. Атумо колебался. Дэвид решил подбодрить его:
– Ты не бойся, я никому не скажу.
ПалецАтумо лёг на пластмассовый шарик, закрученный на верхнем конце оси глобуса. Дэвид вздрогнул: такого выбора он не ожидал. В голове что-то замкнуло.
– Так, – сказал он, быстро пряча сигареты и зажигалку и карман, – и вообще... Ты, пожалуйста, не беспокойся, я приду сегодня, наверное, «под мухой», и вообще... я могу быть не один, ладно? Если мне будут звонить, не отвечай...
Но Атумо отвечал. Он уже несколько раз без ведома Корна отвечал на звонки: брал трубку и молчал... Там говорили – он отвечал... И тот, кому он отвечал, слышал ответ и... клал трубку.
Через полчаса после ухода Дэвида Атумо достал свой походный мешок, вытащил из пачки стодолларовых банкнот несколько купюр и отправился в цветочный магазин с твёрдым намерением купить столько гвоздик, гиацинтов, роз, астр и орхидей, сколько сможет унести на себе. Появление такого неординарного покупателя в магазине оценили по достоинству. Атумо тут же в бесплатное приложение была предоставлена небольшая повозка по типу тех, на которых развозят своих пассажиров рикши. Доверху нагруженная букетами самых пёстрых цветов и приводимая в действие тягловой мощью бесподобного Атумо, повозка устремилась по улицам, дразня даже самых скептических наблюдателей.
Преодолев грациозной рысью добрых мили две, отделявших Атумо от дома Дэвида, фиджийский купец втащил своё приобретение в грузовой лифт и поднялся на одиннадцатый этаж. Разгрузив цветы, так, что ими заполнился весь холл квартиры, Атумо спустил повозку вниз, где, подозвав к себе нескольких скучающих подростков, под дружное улюлюканье подарил им её с таким видом, будто одалживал боевую колесницу.
Всё оставшееся время Атумо посвятил украшению ложа Дэвида Корна и плетению венков. После тщательной уборки мусора и листьев Атумо вздремнул в ванной с абрикосовым вспенивателем, покормил попугайчиков и снова полез в сумку с реликвиями. На сей раз он извлёк оттуда небольшую коробочку с набором акварельных красок, уже не раз применявшихся в качестве косметики. Таким вот образом, поплёвывая на брикетик синей акварели и растирая её всё тем же указательным пальцем, наш художник, стоя обнажённым перед большим зеркалом, нанёс на себя яркую продольную «ватерлинию», разделившую тело на две симметричных половинки от самого лба до пупка. Затем, посчитав количество деревянных спиц в «ободе», Атумо обнаружил две лишние, убрал их, оставив всего восемь. Наконец, обмотавшись свежевыстиранной, но нисколько не высушенной набедренной повязкой, Атумо предался размышлениям на полу гостиной, поставив перед собой в качестве медитативных объектов саксофон и глобус. Так просидел он до позднего вечера, не включая свет, в ожидании друга.
Друг заскрёбся в двери за десять минут до полуночи. Друг действительно был слегка «под мухой», действительно не один и действительно ничего не ожидал... Белокурая девица, которую друг подцепил, вероятно, в самый последний момент, никакой реакции, кроме обыденной в таких случаях, не проявляла. Этот лысеющий писателишка с его шуточками и репликами забавлял её не более прочих «фотографов»: собственно, это давно испытанное не мешало ей виснуть у него на шее и щекотать его подбородок когтистой лапкой. Дэвид вошёл в квартиру, как солдат в полной боевой выкладке.
– Ты посмотри, ты посмотри! – крикнул он чуть ли не с порога в яркий сумрак квартиры. – Ты посмотри, кого я тебе привёл, то есть себе... Ну, это неважно... Подожди, крошка, слезь, я так не могу, я совсем ослеп, ты же видишь. – Дэвид щёлкнул выключателем н увидел раскиданные по всей ковровой дорожке цветы. – Гм! Ты не обижайся, – изрёк он с философским спокойствием, – у нас сегодня какой-то праздничный траур. Проходи, спальня там!
– Ну ты даёшь, птенчик!
– Тише, не кричи, ты разбудишь моего догона! Видишь, как парень постарался, между прочим, цветы мне купил... Тебе много в жизни цветов дарили, а? Идём... – "Птенчик'' засмеялся, подхватил девицу на руки. – У меня сумасшедший догон, прелесть! Знаешь, откуда он родом? С северного полюса, я сам видел...
В следующую минуту свет и спальне обнаружил потрясающую картину. Дэвид едва не выронил объект своих сексуальных притязаний... На большой широкой кровати Корна, обсыпанный цветами с ног до головы, держа в одной руке саксофон, а в другой трезубец, неподвижно, как йог в асане, сидел Атумо Уноротс. Увидев Дэвида и его подругу, Атумо сосредоточился, чтобы с достоинством выдержать весь торжественный момент истины. Ну, естественно, шутка переходила в эксцесс, нервы Дэвида в тот же миг подкосились, особенно они подкосились, когда желанная и белокурая бросила реплику – не убраться ли ей отсюда подобру-поздорову.
– Ты что придумал, паршивый догон, – закричал разъярённый хозяин. – Что за усыпальницу ты устроил?! Да у меня на этих цветах ничего не заработает, понял! Боже, во что ты превратил квартиру! Ты что думаешь, я пришёл сюда свадьбу справлять? Вот бес! А деньги, деньги откуда ты взял?..
Атумо медленно и невозмутимо поднимался с постели, потом вдруг резко выставил вперёд трезубец и, извиваясь всем телом, выстукивая дробь голыми пятками по паркету, стал двигаться на девушку. Дэвид выступил вперёд и загородил дорогу дикарю. Атумо обходил их справа, так что поневоле пришлось повернуть от дверей и оказаться чуть ли не в центре комнаты. Дэвид не стал больше ждать и занёс кулак, но вдруг повалился на кровать вместе с той, кого привёл… Комната завращалась и словно растворилась. Корн повернулся, чтобы обнять свою страстноокую находку, но какое-то сильное четвероногое животное со светящейся голубой шерстью метнулось от него прочь, вниз по каменным каскадам, вниз по серебристому склону горы... Ещё не вполне соображая, что происходит, Дэвид вскочил на ноги и побежал следом. Так бежал он, перепрыгивая через расселины и камни, бежал, спотыкаясь, пока тёплый густой звук не остановил его. Атумо! Атумо играет на саксофоне...
...Дэвид оторвал голову от стола. В руках, как всегда, смятые плоды ночных бдений. Что опять наколдовал ему этот дикарь? Нет, так невозможно больше работать. Ни к чёрту такая работа. Он сорвёт свой единственный контракт, тогда пиши пропало, и вообще... Адски хотелось курить. Дэвид отправился на кухню, открыл банку с холодным соком. Некоторое время посидел, держа пальцами дрожащие виски. Что-то беспокоит его. Раздражённо столкнул банку с соком на пол. Пошёл в гостиную, отодвинул ширму от дверного проёма, заглянул в комнату... Ясно, что душа Атумо здесь не ночевала, зато футляр с саксофоном лежал на маленькой подушке, заботливо укрытый пледом. Атумо, Атумо... Откуда он взял это имя? Ах, ну теперь, кажется, всё ясно. Он в ванной, его дикарь, где же ему ещё быть. Крадучись, Дэвид направился к ванной, приложил ухо к двери: не плещется ли кто в темноте? Дёрнул дверь – открыто. Нащупал выключатель с внутренней стороны простенка за дверью, пошёл... Никого. То есть нет, конечно, трезубец валялся на кафеле, и ванная была набрана. Дэвид подошёл ближе, сел на край купели и потрогал воду. Прохладная, тёмная. Что за бред? И вдруг совершенно отчётливо увидел своё отражение в ней... Быть не может! Тогда он запустил руку и не достал дна… Знакомое ощущение мурашек на затылке. Вода была морской, с горчинкой, и темнела перед ним неизвестно какой глубиной... Дрожа от ужаса, Дэвид стал раздеваться, сбрасывать вещи прямо на пол, потом залез на боковую кафельную полочку и, вытянувшись по струнке, закрыв глаза и совершенно не веря в происходящее, нырнул солдатиком...
Океан казался белым и словно литым, но в его несуетной подвижности чувствовались вселенские мускулы. Мощно вибрировала его диафрагма, стягивая в лунном отливе нестынущую плазму, с такой свободой брошенную ещё несколько часов назад на берега, на эти жёлтые ненасытные жабры островов и земель. Утром, с приходом солнца, эти земноводные монстры снова получат свежий ток, но теперь иное время – купол силы в центре океана! Купол силы – одна натянутая капля на поверхности рубина, лишь подтверждающая его чистоту и природность... Но океан – ещё большая чистота н природность, чем тот, кто им пробируется!
Дэвид чувствовал потрясающее одиночество, большее, чем все мыслимые, – одиночество песчинки, которой чудо судьбы или превращения явило столь поражающие воображение недра, и это странно было думать об океане как о недрах, но песчинка всегда думает о недрах, ибо лучшие из песчинок возлежат на мантии своих моллюсков и буквально держат их в чёрном теле. Эти песчинки совершенно забывают, что только собственному эгоизму и этому "чёрному телу" обязаны они своим будущим величием. Дэвид был далёк от величия; барахтаясь в складках своего Моллюска под яркой огромной луной, не зная ни места, ни времени, ни расстояний, ни направлений, борясь с искушением закрыть глаза и проснуться (если такое возможно, а если нет, то постараться хоть что-то сообразить), прежде чем... прежде чем что? Не собираешься ли ты утонуть в собственной ванне? Боже, какая нелепая и скучная параллель! То есть ты о широте, разумеется?.. Увы, Дэвид Корн гуляет не на той широте, что его преподобный нептун-колдун Атумо! Горе Атумо, горе!..
Дэвид перевернулся на спину и поплыл медленно, поочерёдно закидывая руки за голову. Сердце уже перестало так бешено колотиться...
Смутны мысли утопающих. Смутны их видения, подобные видениям заблудших в пустыне! И как миражами в пустыне встают города, так в океане миражами поднимаются острова и корабли. Свет и жажда обманывает людей. Сидящие на золотых слитках умирают от голода и одиночества, а не могущие оставить свои клады становятся призраками. Но что может увидеть ночью пловец, не знающий предела плаванью? Что подхлестнёт его или что заставит беречь силы и продержаться хотя бы до утра? Кто это знает, плывущие на закат и плывущие на рассвет? На рассвете усилится холод и желание сна, тогда, раздавленный светом и собственной судорогой, возопит пловец... Так кто же тогда те, кто проклинает своё безумие, не исчерпав его? От истощённого и немощного тела отступает болезнь, и те, кто тут стоял и лакомился только что, однажды сбегут, не в силах больше лакомиться, сбегут, раздавленные новым светом и новой жаждой... Смерть только потому и царствует, что довольствуется крохами в отличие от своей свиты, но из всех из них она самая ненасытная. И почему никто не избалует смерть? Это потому, друг Атумо, что таких щедрецов свет ещё не родил!
Вот его, Дэвида Корна, свет родил. Он вообще чудак, этот свет! Сначала рождает, а потом задумывается. Мы с ним в этом как две капли воды похожи... Две капли воды смотрят одна в другую: одна здесь, а другая – по ту сторону... Нет, в самом деле, какие безделицы: трезубец, саксофон, пишущая машинка... Вот Океан, вот ночь, вот моя мантия, моё «чёрное тело», что ластится ко мне с нежностью в четыре тысячи вращающихся волчков! Буду плыть и слушать этот вибрирующий звук на одном дыхании... Как же его зовут, Господи?.. Такой ноты, по-моему, и нет вовсе... Я не проклинаю моё безумие, я исцелён им! Буду плыть, и, может быть, ночь родит щедреца!
***
Высоко в ночном небе плывёт удивительное видение – Лань! Что делает она здесь, над морскими просторами, чьё спокойствие передаёт она? Чьё беспокойство питает она? Кто способен остановить на ней в этот час свой взгляд? Будь она левиафаном, исполненным стихии, она могла бы найти своего безумного капитана Ахава. Ах, если бы Ахав владел трезубцем трёх миров! Впрочем, что бы сделал он тогда? Разве стал бы он преследовать своё белое наваждение, которому через ненависть объяснялся в своей многосложной, неизлечимой любви? Поистине, его Кит – жрец, а жрецам стихии всегда везло на своих преследователей, так же мнящих себя жрецами. Мы же передаём вам весть иную. Мы сказали: эта Лань летит высоко. И нет у неё охотников, ибо все, кто видел её однажды, – видел в глазах её омут и омутом был исцелён. И тогда охота того человека превращалась во что-то иное – недоступное и священное, сама охота прекращалась, и только её глубинный образ или звук продолжал звучать в трёх мирах... и хоть мало людей, способных слышать по ту сторону, всё же эти люди есть и они рядом с вами.
Февраль – март 1991 года
Симферополь
Остров Пан. Рассказ
Дорога после… после отчаянья, после неумолчных сирен, после желания остановиться, после страха не найти дорогу, после приманчивых, мечущих споры блеска и всего вещества жизни, причалов... после карнавальности, после усталости, придуманной для страха не уставать, после отрешенности, после последних счетов с прошлым, после слепоты, придуманной для страха не видеть, после верениц чужих имен и событий чужих, после просто пошлости, после немощи своей и мощи... после прикосновения отсутствующих рук ее, после рывка, броска, стежка мыслей – пунктиром ушедших в небо, после километрового столбика, сбитого на цифре тридцать семь... после сошедшего с мели удрученности сердца, после самой дороги, отболевшей, отрябившей в глазах... после, после, после… летел кубарем в кювет, слитый с дыханием гибели и рождения...
Ее звали Дора.
Голос:
– Господи, ты опять... что ты с собой делаешь? Что ты опять придумал, где ты, ну скажи... куда ты все время проваливаешься? Зачем я тебе? Кто ты, ну скажи, ты кто?
– Пан? – он встрепенулся, будто на голос. –Брось придуриваться, ты же не спишь. Ты болен. Иди спать на кухню, я больше не могу тебя слушать…
– Слушай, – он натянул одеяло до самых глаз, – человек идет по городу в летний день... Жара, некуда спрятаться. Человек думает только о том, где бы его никто не тронул, где бы перевести дух, и тут... в витрине одного магазина он видит, он видит... Отличный ящик, настоящий ящик, настоящий холодильник, большой, прохладный, с крышкой, и стоит всего ничего!
– Ты бредишь.
– Он заходит, покупает ящик, обвязывает его веревкой и выносит на себе, идет по улице, с тяжелым ящиком по улице... жара! Пот ручьем, асфальт – как топкое болото... Куда? Зачем?.. Машины... Человек останавливается у одного дома, распаковывает свое приобретение и ставит тут же, кладет таблетку снотворного под язык и залезает в ящик... Он живет там день, два дня, неделю, его никто не замечает, а потом как-то вечером из-за поворота высвечивают фары контейнеровоза... человек спит себе в ящике и видит сны, тихие сны, радостные сны, влажные дождливые сны… Человек спит хорошо, крепко, и ничего не чувствует, и просыпается на свалке…
– Господи, какой ужас! Ты видишь такие сны?
– Нет, что ты, я работаю в магазине, продаю ящики, мешки и всяческую упаковку…
– Пошел ты!..
– Конечно, пошел, пора уже.
***
Урия Диас просыпался. Или вздрагивал от забытья. Так вздрагивать от забытья могли, пожалуй, только земноводные: сначала дернулись его две похожие на лягушачьи лапки пятерни, затем маленькая коричневая голова с приплюснутым носом и парой больших луповатых глаз, наконец, вздрогнули плечи и все его короткое рыхлое туловище. Но к моменту осознания себя в рыхлом туловище он уже был весь собран и даже понимал, кто перед ним.
– Вот что, Гесфер, – сказал он, – сядешь в камеру к одному типу, проведешь с ним сутки, и я тебя отпущу, уберешься ко всем чертям. О типе этом потом мне все расскажешь. Разговори его, и я клянусь, Гесфер: год за час тебе пойдет… Ясно?
– Ясно. Ясно, что вы смеетесь надо мной, как всегда смеетесь…
– Я никогда не смеюсь, Гесфер, ты этого еще не понял?
– Я ничего не понял, господин Диас, но… Но мне все равно.
– Ай! – воскликнул Урия Диас. – Ему все равно! Гесфер, я предлагаю тебе свободу, причем быструю, а ты не понял... Убирайся тогда к себе…
– Подождите, м-м... Мне что надо сделать, кого-то заложить? Что за работенку вы мне подсовываете?
– Объясняю: ты зайдешь в камеру и отсидишь сутки, больше ничего.
– Понял, что ничего... И что после этого «ничего»?
– Убирайся! – Урия Диас занес палец над кнопкой селектора.
– Подождите… Я согласен.
– А-а, видишь!.. Моя взяла. Еще бы ты отказался, паршивец. – Урия Диас нажал на кнопку и бросил коротко: – Этого, который здесь, – в тринадцатую.
***
Больше всего тут удивляли охранники. До чего непритязательный народ! Кажется, работа им – нечто среднее между обязанностями операторов на бройлерной ферме и смотрителей городских скворечников. Щебечут песенки, жуют бутерброды на ходу, и шутки у всех "плоскоголовые": то по несколько дней свет в камерах не гасят, то в воду крахмальной дряни подсыплют, то настенные часы со взбесившимися кукушками над дверными оконцами подвесят – любимая затея одного идиота в новогоднюю ночь. Ничего, ничего – «садюжат» веселые охраннички, доброхоты коридорные. Одиночников они, правда, уважают особенно: как родных. На том стоят.
Тринадцатая была одиночкой. Такое число не может быть не одиночкой. Гесфер осмотрел жилище: квадрат пять на пять, окно большое и выходит... фу ты, какое расточительство – к лесу! Пруты кованые, нары сварные, к стене прикованные, все старого образца: жизнь старого образца, охранники, инвентарь, да и сам... а где же? Тут он понял и усмехнулся: в одиночной камере может быть только один узник – ты сам. Да, это нонсенс, но это справедливый нонсенс. Найди себя – все остальное приложится! Вот уже приложилось: сад на стене – пятно плесени. Он подошел к окну и пристально вгляделся в туманный бархат такого близкого зеленого стража. Лес, вот он. Вот он – настоящий лес…
«Урия Диас никогда не смеется… Год за час! Да кто в такое поверит! У меня срок – всего пять, а тут, выходит, мне предлагается отсидеть… Ну да, надо считать, что про запас. Какая разница, в самом деле! Главное, чтобы преступление было с отягчающими без вины обстоятельствами… А так ну почему бы не отсидеть в одиночке двадцать четыре века? Простите, господин узник, это я образно подумал. Нам ведь еще иногда позволяется думать образно?»
И тут на его плечо опустилась рука.
– Меня зовут Пан, Пан Фил, если хочешь, – в голосе звучало что-то очень хорошее, забытое, артистичное… – Подожди, не оборачивайся, представь, что я – остров... я должен привести в порядок свой пейзаж.
– Что? оставь свои приколы… Когда я зашел в камеру, тебя на было. Нигде. Как ты прятался в одиночке?
– Я нигде не прятался.
– Хорошо. Отпусти мое плечо, Пан.
– Изволь, тем более не знаю, как вы, а мы, островитяне, привыкли здороваться за руки.
– Обычай правильный... – Гесфер обернулся. – И все-таки что за дурочку ты валяешь, Пан?
– Дурочек не держим! – Пан улыбался. Лицо его показалось невероятно знакомым, в уголках глаз лучились живые и очень располагающие морщинки. – Ты извини, поглупел я за последнее время. Здравствуй, Дей Гесфер.
– Здравствуй, Пан Фил. Откуда ты знаешь мое имя?
– Я не знал твоего имени, но ты его подумал в ответ… И даже произнес… Ты чем-то так сильно угнетен, Дей. Ты на меня смотришь так пристально… Ну-ка попробуй закрой глаза. Попробуй, попробуй... теперь тебе будет легче дать мое описание. Им ведь, наверное, будет интересно мое описание.
– Кому им?
– Тем, кто с успехом читает твои мысли.
– А кто читает мои мысли?
– Да я не знаю, Дей. У меня их, например, целая уйма, хотя я их все время отгоняю... Слетаются как мухи… Если бы как пчелы, а то мухи! Я же говорю – подурнел. А раньше, бывало, я подпускал только пчел. Здесь-то мне без разницы, какая тварь, пусть хоть мухи. Мысли ведь должны кем-то опыляться или нет, как думаешь? Э-э, да ведь что-то у нас мрачная тема. Долой, долой! Не знаю, как вы, а мы, островитяне, народ веселый и радушный! Располагайся… Небосвод у меня чист, погода – чудо! Хочешь есть?
– Не хочу, спасибо.
– Я тоже не хочу. Тогда садись за пустой... М-да!.. Столом я как-то не обзавелся… Может, хочешь спать – второй этаж моего алказара твой, располагайся. – Пан с гордостью указал на нары.
– Какой второй этаж?
– Ну найди его.
– Не хочу я спать.
– Хорошо, Дей, тогда давай осмотрим достопримечательности.
– Какие еще достопримечательности?
– Ты разве не знаешь, что у меня можно видеть все чудеса света?!
– Пан, подожди, ты говоришь так, как говорят люди на свободе… Ты чудак или ловкач. Может, ты мошенник? Урия Диас меня отправил к тебе и сказал, что...
– Урия Диас... гм! Странны мне твои речи, Дей, я не знаю такого острова.
– Ну ладно, Пан, ладно, пофантазировал… Убедил меня. Что тебя здесь не было. Хорошо, давай без кривых, расскажи мне, о чем тебя предупреждали. Что тебе, остров Пан, натрепал обо мне, Дее Гесфере, этот бес?
Лицо Пана изобразило уныние, знакомое выражение, которое обычно отражает чувства человека замкнутого, давно и беспредельно чуждого этой серой давящей глыбе, этой глыбе с прожилками странной, погруженной в камень жизни, когда уже нельзя сказать, что каменеет жизнь или оживает камень. Если все-таки оживает камень, то происходит это не по законам искусства, а по законам тюрьмы. Так думал Дей. Но что испытывал Пан: по-прежнему отождествлял себя с островом или беззвучно стонал, обмирал, как живая прожилка крови в холодном камне?
– Ну хорошо, Дей, я понимаю, ты думаешь, я его человек. Ты меня проверяешь... ну это же глупо, тысячу раз глупо, мы все здесь не те, за кого нас выдают. Это как дважды два, мы беженцы, может быть, а ты думаешь – мошенники. Я артист, Дей. Я нашел возможность выходить отсюда, вот и все. Мы встретились здесь, и это хорошо, разве нет? С каких пор ты стал сомневаться…
– Ты хотел сказать, столкнулись?
– Нет, Дей, – встретились! Этот Урия... У него, может быть, другая игра, для нас чужая: чтобы кто-нибудь кого-нибудь тихонько прирезал. Он же некрофил, Дей, он только этого и ждет. Но представь: ты приходишь, а я тебе сразу: добро пожаловать на остров! Все в порядке, Дей, ничего не нужно, просто присаживайся… Тебя перепугали, тебя настроили, а инструкций не дали... Значит, действуй самостоятельно. Мы, островитяне, – народ самостоятельный... Закрой глаза.
Дей Гесфер зажмурился... Он стоял по пояс в высокой теплой траве. Степь. Верно, это была степь: дикая, цветущая и вместе с дикостью и цветением неохватно спокойная; лишь легкий ветер взошел на ней странным и подвижным растением, подобно вьюну, обвивал он все под собой. Небо согревало и питало его корни, ветер рос, неведомо пластуя змеистое тело. В иные моменты он замирал, но, всегда чуждый страху «не быть», – просыпался вдруг в дыхании, в твоем собственном дыхании, или в беге. Стоило задышать или разбежаться, и ты понимаешь – ветер здесь. Это растение не проросло в тебя, оно – твой живой побег... сам побег из его ствола, из этих змеящихся струй! Побег из тюрьмы, из себя, из прошлого, скверного, задавленного прошлым. В конце концов, ты уже однажды отворял себе вены в тюрьме – в камне! Зашили. Так отвори так, чтобы не зашили, так, чтобы не узнали, где ты их отворил и зачем. Не спеши, побудь здесь!.. Он шел по пояс в траве, и его неподвижные растопыренные пальцы скользили по ней, как плавники кистеперой рыбы, зацепившей илистое дно – нет! – шагнувшей по илистому дну! Неслыханное прикосновение! Куда смотрели его глаза, что слышали его уши? Степь поднималась полого ввысь, направо, налево, и где-то очень далеко завязался в небе огромный переливчатый сноп лучей. Казалось, что сноп вот-вот повалится наземь и разлетится вся солнечная крыша, как последняя иллюзия последнего препятствия... «Значит, я все-таки убежал, но куда и как? Мне помог Пан. Мы подкупили охранника и спустились на грузовом лифте в подвал, а там – по кабельным колодцам... Разве у нас были деньги? Нет, мы просто подарили охраннику наши номерные нашивки, оторвали и подарили, а он – ни дать ни взять – псих-одиночка, великий коллекционер этой дряни... Чушь! Но даже если это не чушь, тогда где Пан, и где дорога на Граундтерра, и почему степь, а не лес, ведь там кругом был лес!» Дей остановился и закричал…
Пан-островитянин преспокойно спал на нарах. Грудь его мерно вздымалась, и на бледных потрескавшихся губах примечталась, да, это точное слово, примечталась улыбка. Внизу оконного проёма, на маленьком карнизе стоял термос и прислоненная к нему картонка от разорванной пачки сигарет. Не отводя глаз от гипнотически расслабленного спящего товарища, Дей взял картонку и едва разобрал на ней полунаписанные, полунацарапанные слова: «Дей, прости, забыл предложить тебе кофе. У меня в термосе еще немного есть. Когда вернешься – выпей!» Конечно, Дей так не мог, так зримо и явно не мог уходить. Никогда. Он знал, что этому никогда не будет объяснения. Как не будет объяснения обманутой надежде, как миражу, о котором мы всё знаем и почему-то идем на него, как тому чудовищному жребию, которому мы единственно верим, как кружится от этой единственности наша голова. Будто есть еще такая мера единственного, как слишком единственное – высшая мера! Гесфер прислонился похолодевшей спиной к стенке прямо напротив нар. Ноги не держали, он тихонько сполз на корточки, опершись левой рукой на судорожно сжатый баллончик термоса, попробовал зажмуриться еще раз... «Выпей кофе, когда вернешься, выпей кофе... а если, а если и в самом деле выпить...»
***
– Ну, как теперь тебя зовут, мой дурачок? – У нее уже были пьяные глаза. Пьяные и шальные. Он обратил внимание, как она курит: левый кончик нижней губы неприятно выпячивается. Он не мог сосредоточиться. Дора сидела в кресле и насыщалась своей книгой, насыщалась, как губка чернильной лужицей.
– Иди спать, – повторил он уже в третий раз, – зачем ты меня разбудила?
– Я думала, что сама лягу, но не могу оторваться.
Он сидел, вслушиваясь спиной в темную тишину квартиры через все плотно закрытые двери. В последней комнате спит дочка.
– Слушай, – он хотел объяснить ей, – есть в городе одно кладбище, старое, бесхозное, мы туда мальчишками иногда ходили. Ты представь, что за место! Я никогда не видел, чтобы на кладбище было так много трупов кошек и собак!.. Мне кажется, они сами приходили туда, больные или подбитые, приходили умирать, они приходили туда и выли!
– Слушай, – она зыркнула из-под нахимиченной челки, – иди ты со своими идеями...
Он все еще не терял надежды спровадить ее из кухни, из книги, которую он ненавидел. Спокойно допил свой кофе и глянул на часы, снова прислушиваясь спиной.
– Дора, там какой-то стук.
– А? – она уставилась на него, как на обелиск.
– Я говорю, дочка…
– Иду.
«Ну наконец-то, – подумал он, – все равно из этого мрака не вырвется и лучика света!» Затылок потихоньку отпускало. Сердце прислушалось к тишине и ночи. Слава Богу! Глаза его сфокусировались на книге, оставленной в кресле. Что за название? Он вздернул ее пальцами за лидериновый «воротник»: «Красные рубища»… Книга полетела на пол.
«Мы – чужие. Она боится меня, боится оставить с девочкой, боится, что я буду рассказывать ей о себе. Она считает, что мои сказки страшней ее реальности. Она боится моего нового имени, боится не поверить, что я удрал по третьему кругу. Боится моего стона во сне. Боится моего голода к ней, беспробудного какого-то голода… Ну, хватит, хватит же! Надо снова проснуться в тюрьме и все вспомнить. Вспомнить утро, когда меня и Пана привели в кабинет...»
***
Урия Диас изучал себя в зеркальце. Зеркальце лицезрело Урию Диаса с безразличием того отдаленного мира, глядя в который, он, может быть, и мог запечатлеть в себе самого себя, но лишь по прошествии целого века, ибо мерзкое воображение, сливаясь с глубиной перспективы, норовило подобрать ему всякий раз новую личину, и нужно было уметь долго и терпеливо сбрасывать с себя эти кожи с глазами или без глаз. Как земноводные. Или как рептилии…
– Пан, садись, уж ты-то, я думаю, не нуждаешься в приглашении.
– Ничего, господин Диас, мы, островитяне, – народ приученный.
– Островитяне! – передразнил его тюремщик и швырнул зеркальце на пол. – Народ! Новые вариации сомнамбулических монологов? Вот ты, Дей, побывал у этого одиночника… Ты разве еще не знаешь, кто перед нами? Афишный бог, некогда канувший, снятый с поклонения... Ты его не узнал, Дей… Ну да, ты молод, а я...
– Господин Диас, стоит ли ворошить прошлое? Мы с вами видимся так приятно нечасто.
– А кто в этом виноват, Пан? Твое упорство. И потом... ты, надеюсь, не считаешь, что я потерял остатки совести, – я делаю это ради тебя.
– Все понятно, господин Диас, я давно и глубоко задел ваши душевные струны, но мои перепонки теряют чувствительность с каждым днем, а мое тело болезненно притупилось к прошлому, господин Диас. Я слышу только гул, однообразный гул от ваших слов.
– Постарел Пан... Тюремная сцена раскрыла твой талант, но не украсила лицо, увы! Ты все еще не собираешься покидать «театр»?
– Нет, господин Диас, вы же знаете, я рожден для Театра.
Дею все время казалось, что он присутствует на встрече двух приятелей, хотя один из них и пытается вести себя как ответчик, но они словно подмигивают друг другу. Нет, ошибка, это невозможно. Упоминание о театре усилило неприятные впечатления, и Дей, забыв о том, что его не приглашали садиться, сам плюхнулся в глубокое красное кресло и, скрестив руки, с выжидательной нервозностью уставился на плотную красную волну портьер.
– В чем дело, Гесфер! – Урия Диас посмотрел на него с какой-то резью в глазах, будто через дым. – Пан, ты портишь мне заключенных.
– Мне кажется, у вас для этого больше возможностей, господин Диас.
– Да, ты, как всегда, на высоте, Пан. Я действительно намерен распотрошить одного из вас, но только не тебя.
– Отчего же, господин Диас? Разве я еще не гожусь для ваших противней!
– Приятное напоминание, Пан, я подумаю. А пока что послушай меня: Дей Гесфер, я к тебе обращаюсь… Встань с кресла, паршивец! В этой одиночке пока еще мои законы!
Дей встал, презрительно цыкнув.
Урия Диас рванул на себя выдвижной ящик стола.
– Это приказ об освобождении, подписанный мной, я прочитаю: «Пан Фил, уроженец Граундтерра, возраст тридцать семь... без определенных занятий, осужденный... приговоренный, освобожден по амнистии…» И так далее… Вот твой паспорт. В нем фотография со слегка измененной внешностью. Ты вообще-то свое лицо помнишь? Итак, Гесфер… Я не обманул тебя: ты свободен.
– Ничего не понял, господин Диас, кто свободен?! – Дей попятился от зловещего тюремщика, как от бомбы замедленного действия. Куда тут пятиться – одиночка, красная кожно-меблированная одиночка!
Пан беззвучно смеялся. Это было странно и жутко наблюдать: он сотрясался от смеха, как герой на пленке Великого Немого, но звук, звук его речи шел накладкой. Слезы выступили на его повеселевших постаревших глазах, но это не было беспомощной смазкой…
– Нет, Урия, нет... ты действительно... я думал о тебе хуже, а ты... нет, ты – повязка в черной комнате, тебя даже срывать бессмысленно!..
– Что ты... что вы хотите этим сказать?!
– Не больше того, Урия, что ты в нашей общей тюрьме – актер второго плана, ты живешь и играешь здесь всего лишь эпизод, хотя он и тянется всю пьесу, по крайней мере для меня… Такая вот чертовщина… Эпизод, и такой длинный, такой безнадежно нелепый…
– Я ничего не понял, Пан, – Гесфер частыми глотками пытался превратить воздух в воду. – Объясни, почему ты все это говоришь и что хотят от меня, что от меня хотят?!
– Не знаю, Дей, по-моему, от тебя хотят убийства или еще какой-нибудь мерзости... Однажды я пришел к господину Диасу в гости. Случай свел меня с ним. Ты сам понимаешь, актеру с тюремщиком трудно найти общий язык, и все же у нас возникло нечто, подобное дружбе. Я попросил его посадить меня в одиночку, хотел проверить себя, готовился к одной роли... Он не возражал. Он любил искусство… Он приходил на все мои одиночные спектакли… Он очень хотел меня отблагодарить… Через несколько месяцев меня арестовали по обвинению в убийстве одной очень хорошей актрисы… Моей жены, Дей… Можешь себе представить… Лидия ушла от меня примерно за полгода до своей смерти. Ее нашли в номере гостиницы, перекачанную наркотиками, задушенную ремнем… Моим ремнем, то есть ремнем из моего театрального костюма. Все выглядело очень реалистично… Мне присудили реалистичных десять лет… И тогда я по-настоящему оказался в гостях у господина Диаса. И здесь я стал играть роль медленно сходящего с ума. Я придумал свой собственный театр. Немыслимый театр. Я перестал услаждать воображение господина Диаса. Мое иллюзорное сумасшествие освободило меня. Пан Фил стал островитянином. Он расчистил в своей камере небо, раскопал горизонт и отретушировал свет, сколотил неплохую труппу и, самое главное, объявил театр Масок страдания высшей глупостью. Он был безмерно счастлив лишь от того, что ни одна из моих пьес не попадет больше на суд этого господина. Теперь этот господин решил подразнить меня иначе… Он хочет выпустить тебя под моим именем, Дей, а меня – амнистированного свободного островитянина – оставить в тюрьме… Ты замечал, как мы с тобой похожи? Даже физически. Он заметил… Потому и подослал тебя ко мне. Вот где он ошибся. Мы выйдем вместе, Дей. Ты станешь мной на некоторое время, а я… я попробую, если позволишь, некоторое время пожить твоими чувствами, твоей судьбой. У нас получится!
Гесфер не ответил. Свинцовая тяжесть наливала ему виски и теперь клонила куда-то, клонила... еще немного – поплавок перевернется, обретя устойчивость, а для Дея это будет означать потерю сознания. «Я устал, я просто устал, и больше ничего. Когда вернусь, выпью кофе… и протрезвею, и проснусь...»
Полновластный хозяин своей болотной кочки, уподобившийся огромной красной жабе, Урия Диас, в сумеречном земноводном рассудке, сумеречно сообщал, что не достиг желанной цели, в который раз не достиг...
Остров Пан, заключенный 13-й камеры, улыбался.
***
Он застегивал девочке сандалики. Сандалики были нежно-голубого цвета с белой бахромой и маленькой пряжкой-дельфинчиком. Девочке сандалики страшно нравились, весь день она порывалась их нацепить своей любимой кукле Манекеше, а куклу эту уложить с собой и с ним и всем им вместе сочинить «засыпальную» историю о дельфине, которого научили плавать наперегонки и нырять в огненное кольцо. История получилась чудесная, но главным событием в жизни дельфиненка явился его добровольный переход к сухопутной жизни: он стал уменьшаться с каждым днем, пока не смог уместиться на детских сандаликах. Утром история с дельфиненком продолжалась – морской акробат собирался в город.
– Дей, – она запустила ручонку в его шевелюру, – ах ты мой нечесаный Дей, ты не знаешь, почему на деревьях не растут сушеные абрикосы?
– Почему не растут? Если их долго не срывать, они засыхают.
– А вот и нет, они тогда будут просто падать, их съедят вороны.
– А ты видела ворон?
– Нет, Дей, я не видела, я их кормила.
– Чем?
– Абрикосами.
– Правда?! Какие странные вороны... А ты с ними разговаривала?
– Разговаривала немножко.
– Правда? А что ты им говорила?
– Я говорила как мама: «Гули-гули...»
– Кари, мама так говорила? – Его бросило в жар. Она заметила это и почему-то отдернула руку от его головы.
– Дей, ты заболел?
– Нет, что ты!
– Ну, заболей, заболей немножко, я буду тебя лечить. У меня нарочно все-все лекарства в мире есть, целый ящик!
– Нет, Кари, мы пойдем гулять.
– Ладно, – она вздохнула. – А ты был на острове, расскажи, ты был на острове?
– Был.
– Тогда давай я буду каждый день тебя лечить, чтобы ты скорей забыл свой остров и остался со мной.
– Кормить ворон абрикосами?
– Да. – Она засмеялась, рассчитывая на одобрение.
Он оставался серьезным, сидел на корточках и теребил в руках полы ее белой болоньевой куртки, в который раз пытаясь собрать замочек молнии.
– Кари, почему ты все время хочешь меня лечить? Это ведь не твоя выдумка.
– Моя, папочка, – и, почувствовав по-детски горькую уязвимость этих слов, она обняла его за шею крепко-крепко.
***
Это была первая удача. Дей Гесфер долго не мог решиться, долго не мог расшифровать смысл своего шага и всех других шагов, сделанных им раньше (а он только оступался!), – невероятность признания нисколько не ошеломила его, наоборот, успокоила, даже укрепила ни с чем не сравнимое целомудрие вора-неудачника. Необходимости не было ни тогда, ни сейчас. Необходимости не было ни для Дея Гесфера, ни для Пана. Их симбиоз (если это был он) рождал нечто, в чем ни судьба, ни воля, ни иллюзии не означали того, что значат они в путаных толкованиях философий и психологий. Если Пан Фил и исповедовал какие-то принципы, то это были принципы Островитян, и если Дей учился чему-то, то он учился принципам Островитян. Кажется, что их реальность была настолько универсальней так называемой «нашей», насколько мы способны по улыбке женских глаз предугадать пол её будущего ребенка.
Дей Гесфер похитил двадцать тысяч из сейфа бюро почтовых перевозок, а распорядиться ими предоставлялось право Пану, тридцати семи лет, уроженцу Граундтерра... Теперь им двоим все было ясно.
***
Дора, так некстати выдернутая приходом Дея из водоворота личной жизни и поиска на этой «почве» устойчивой «посадочной площадки», притворялась. Он ничем не связывал ее. Да и что эта связь теперь – чирканье спички о стекло в погоревшем доме. Ни первой, ни последней попытке уже не веришь. Без сомнения, Дей – человек конченый, и не только потому, что врет о своем освобождении, главное, он конченый здесь, и надо подождать случая, пока он вляпается в очередное «турне». Как он ведет себя, что он хочет?.. Целыми днями сидит с девочкой, играет, возится, готовит обеды, гуляет с Кари по городу, несколько раз заходили они в театр, смотрели мюзиклы, которые Кари, естественно, не поняла, а сам Дей был от них в восторге... Дора нервничала. Успокоилась она лишь спустя месяц: он ушел из дома и не появлялся два дня. Дора ждала. Он принес домой и поставил за портьеру у окна тоненький кожаный дипломат с цифровым замком. Был Дей в тот вечер весел, с немилосердным удовольствием осведомился, как у нее сегодня настроение и как насчет ужина? Ужинать сели втроем. Дей неусыпным гордым оком следил за успехами своей милой «цветочки-пятилеточки» в уроках столового этикета. Как-то между прочим спросил у Доры о том, удивилась бы она, если, к примеру, увидела бы его физиономию в рекламных телероликах и на афишах театра? Дора сказала, что он двинулся...
Он двинулся. Он купил свое выступление в театре Граундтерра, купил десятиминутную рекламу на телевидении. Все это с максимумом риска для себя он прокрутил, и дальше как в Писании: «на третий день взошел на сцену...».
***
Программа состоялась. Владельцы театра готовились подписать долгосрочный контракт, телевизионщики готовились взять программу целиком без изменений и пустить ее одним блоком по трем каналам без рекламных вставок... Что там происходило на сцене, никто бы толком не смог объяснить. Просто один неприкаянный человек блуждал от стены к стене, нигде не находил себе места, куда-то ушел и вернулся с ящиком, потом он залез в ящик и долго не выходил, звучала одна-единственная фонограмма, нечто бравурно-мелодраматическое. В какой-то момент раздался вдруг оглушительный свист, и с левой стороны сцены вылетел массивный блестящий шар, привязанный на тонком стальном тросе. Оказалось, это маятник. С разлетом метров в шесть он стал рассекать воздушное пространство сцены, всякий раз грозя ящику разбить его в щепки. Прожекторы высвечивали шар короткими вспышками красного и синего... Зрители стонали вместе с очередным махом грозного снаряда. Минуты через две его колебания стали стихать и, наконец, совсем прекратились: шар завис над ящиком... Человек внутри заметался, закричал, и ящик рухнул сам собой. Человек с трудом выполз из него весь измятый, в ссадинах и кровоподтеках. Проковыляв к микрофону, он снял его с треножника, таинственным образом прикурил от него сигарету, наступил ногой на шнур и что было сил рванул на себя. Шнур оборвался. Человек сел на пол, скрестив ноги, выкурил сигарету, а потом он заговорил. Зал слушал его на одном дыхании. Музыка больше не звучала. Зал взорвался аплодисментами. Финал взбудоражил еще больше, когда вдруг на сцену выбежала маленькая девчушка с криком:
– Дей, Дей! Они хотят тебя снова посадить в тюрьму, они там внизу, ты уходи, уходи... скорей!
– Как ты нашла меня, Кари, как ты здесь оказалась?!
Ничего не понимающие зрители продолжали овации. Человек подхватил девочку на руки и поцеловал.
– Друзья, – сказал он, – у нас хороший сегодня день. Он не похож ни на один другой день моей жизни и вашей жизни.
Двое полицейских появились в левом проходе зала и спокойным уверенным шагом шли к выступавшему. Люди оборачивались на них и продолжали аплодировать. Первые ряды так тесно скучились, что загородили собой доступ к сцене. Полицейским пришлось поработать локтями.
– Послушайте! – закричал Дей Гесфер. – Это моя дочь Кари, она живет на улице Барка, 17, дайте мне слово, что вы отвезете ее туда кто-нибудь, слышите, кто-нибудь!..
Он бросился за кулисы. В артистическом коридорчике раздались мерные шаги... Оставалось последнее: выбить фанерную перегородку и пробраться на задник сцены, оттуда по лестнице наверх в операторский блок... У него одна задача – добраться до машины. Она стоит на тротуаре вблизи театра. Как пробраться на улицу? Через крышу...
Вокруг здания театра творилось что-то немыслимое. Дей рассчитывал остаться незамеченным. «Хороший день, – думал он, – блистательный день. Пану понравится. Он, наверное, уже ушел на свой остров, сыграл последнюю роль и ушел навсегда. Я еще успею к нему. Мне бы только последний штрих дорисовать... Урия Диас! Я найду для него приличную упаковку... а там можно и на Остров. Если пустят, ведь пустят же? Успею зажмуриться или нет? Что ж, островитяне, вы народ живучий!..»
Машина стояла на тротуаре рядом с газетным киоском.
***
Дорога после, после отчаянья, после неумолчных сирен, после отрешенности, после последних счетов с прошлым, после немощи своей и мощи... после прикосновения отсутствующих рук ее, после рывка, броска… стежка мыслей, ушедших в синее небо… после – километровый столбик, сбитый на цифре тридцать семь, после... после летел кубарем в кювет, слитый с дыханием гибели и рождения...
……………………………………………………………………………………………………….
Ее голос и лицо. Где-то далеко. Там внутри… Может, на долгожданном острове?
– Это что такое, Кари, ты почему... – Дора стояла в дверях спальни. Девочка не спала. Маленький ночник-гномик горел желтым зонтиком у ее кровати. Кари сидела в белой атласной пижаме, положив на колени большой иллюстрированный фолиант, и задумчиво водила по нему пальцем.
– Ты почему не спишь?
– Я воображала, мамочка.
– Что ты воображала? Немедленно туши свет.
– Я воображала, мамочка, что ты утром звонила по телефону и все рассказала про нашего Дея, что он собирается стать великим-превеликим артистом и что он украл много денег.
– Кари!
– А эта птичка называется голубь. Она голубая, голубая... вот такая! – Кари зажмурилась. На ресницах ее блеснули две искорки.
Ноябрь-декабрь
1988 г.
Симферополь
Главный персонаж. Фантастическая новелла. Часть первая
«Кровь – не вещество, а существо…» В.В. Розанов
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БУНТ
1.
Когда еще не сняты походные шатры и не трубят сбор, они шатаются по лагерю целыми толпами. Они – это тот самодовольно-тупой «материал», который по самым известным законам всегда удобно пускать в раскрой. В «портняжный»… если бы все было так просто…Еще вчера я как-то случайно столкнулся с нашим Идеал-мундиром. Стоит он, потрепанный, не хуже моего в пыли, но такой вид держит, такое отличие, а глаза – не глаза – бельма… И не поймешь, что в них такое написано: то ли презрение, то ли что?
Его зовут Адрен Лин. Он бесстрашный. Вижу, как горделиво важничает он перед строем. И лицо и эта стать – смесь неповторимая. Удивительная. Но чего? Разве чувств? Не знаю. Знаю только, что все должны «участвовать» в этой смеси. Соучаствовать. Адрен Лин улыбается. Тонким сверкающим жезлом вычерчивает он в воздухе ритуальные знаки приветствий. Виват-лавины (так называют наши полки) отвечают ему дружно неопределенным «Угу-лю-лю!». Некоторое время он любовно прислушивается и затем также любовно начинает свои излияния…
– …оставим древнюю вражду! Растворимся в общем Космосе!.. Уничтожим бунтовщиков!… Исполним заветное!…
Еще бы. И то и другое. И пятое и десятое. Уймись. Кого покупаешь ты этой расхожей монетой, кого? Ну, конечно… Я забыл… у тебя достойная поддержка – дети твоей касты-лекки! Я присаживаюсь на корточки и проверяю духовое ружье. Жду. Отсюда шагов сто. Я стеснен шеренгами солдат, но еще никогда не чувствовал такого упоительного простора, я, Гем Глобин, соратник Хромого Сома и лучший стрелок из эрцев.
Прицеливаюсь... Стреляю… Адрен Лин падает. Тихо, почти невесомо падает он на землю, и никто из свиты не успевает его подхватить. Следующий миг… Сумятица. Рывок вперед. У эха лопаются перепонки…
2.
Инфактор ожидал вестей. Уже неделю не выходил он из дворцового кабинета, много размышляя, изредка прикладывался к перу, записывал какую-нибудь короткую мысль, ставил многоточие и снова размышлял. Ему не мешали. Жизнь во дворце на казалась чем-то обременительным. Особенно с тех пор, как поубавилось разных церемоний, доставшихся от предшественников.
Кто они были? Когда Инфактор спрашивал себя об этом, ему представлялось не весть отчего одна картина: свеженарезанные кусочки сала плавают в разогретом чане, томятся и тают желтоватым приторным жиром. Бледно-розовая сукровица проступает на корчащихся тушках, испаряется, и теперь уже нужно следить, какая раньше начнет пригорать. Не многим удается пригореть, а кому удается – те и страшны. И копоть и горечь от них такие! И вообще… Душный запах.
Инфактор не хотел «пригорать». Всей своей верховной сутью он надеялся, что не способен на это. Между тем события наступали.
В полдень, как обычно, имели беседу с Модельером-Образчиком Разумения. Пожилой Образчик, неуравновешенный, но в меру скользкий и льстивый, обладал, кроме того, одним скверным свойством – выражать опасения. Естественно, в первую очередь, разговор пошел об армии. О том, что собрана она на славу, однако же много «сырца», не владеющего опытом Разумения. Данный опыт требует особого попечительства Инфактора, также как и того, что называется «бдительностью ко всем подводным камням». И здесь Модельер сообщал следующее: Образчики Откровения, утверждал он, недовольны Образчиками Разумения, недовольны планами Инфактора, беспристрастно разглагольствуют, сочиняют провокационные трактаты и не исключено… посягают на самое «Заветную Букву».
Ну нет. Согласиться с таким опасением Инфактор не мог.
«Заветная Буква», а с ней «Заветная Схема», а с ней «Заветная Веха» обладали воистину непреходящей ценностью. Древние книги просветляли ум, будили воображение, укрощали самолюбие, и, наконец, от их живительных недр претерпела и личность самого Инфактора. А это не шутка! Свою вечную идею, как вы знаете, он усматривает в непримиримой борьбе с хаосом и его летучим паразитом, заполнившим мир. Как могут Образчики Откровения посягать на то, что, в сущности, и составляет Откровение?! Не безумцы же они… не станут травить воду, которую пьют!..
Эти и последующие мысли Инфактор изложил Модельеру. Модельер соглашался, правда с опасениями, сообщив, что «иную воду лучше отравить, чем ее «лить». Инфактор счел нужным поправить Модельера, так как он лично не употреблял понятие «лить», а употреблял понятие «пить». Образчик сказал: «Прошу прощения, что ослышался». – «Ничего страшного», – ответил Инфактор и напомнил Модельеру известную многим дворцовую историю с инсценировкой заговора…
Однажды, по случаю некоей даты, решил Инфактор устроить представление. Замысел его был интересен тем, что участвовать в представлении должны были не актеры, а весь прикормленный контингент: советники, интенданты, Образчики обеих мастей, их жены, слуги и даже любимые собаки Инфактора (кличек называть не станем). Идея же спектакля определила цель: не больше не меньше, как устранить самого Инфактора.
Путем известных «театральных приемов», а именно: нагнетанием обстановки, заговорами, публичными высмеиваниями (не исключались и облаивания), затем созданием твердой оппозиции с последующим арестом, судом и приговором. По ходу антрактов предполагались музыкальные и кулинарные заставки.
Поначалу ничего не клеилось, и клеиться не хотело. Преодолеть психологический барьер вообще дело не простое, а личному персоналу… Одни капризничали, дурачились. Другие разводили руками или переминались с ноги на ногу. Были еще и третьи, самые услужливые. Минут десять они пытались задавать тон, но явно фальшивили. Словом говоря, отсутствие действий поставило «премьеру» под срыв.
И все-таки зачинщики нашлись. Спустя час под их методичным науськиванием завязалась основная фабула, и очень скоро самый малый список Обвинений, предъявленный главному герою, провозглашал:
1. Циник. Хотя в глаза не бросается.
2. Не бросается, потому что умеет заговаривать зубы.
3. Да. И к тому же страдает кастовым небрежением.
4. Недержанием.
5. Невежеством.
6. Может, он видит дальше собственного носа?
7. Ерунда. Был бы провидцем, так знал бы прикуп. Блефует.
8 Начитался ересей.
9 Напридумал абсурда.
10. Пора свергать.
11. И как можно быстрей.
Представление длилось несколько часов. Его участники увлеклись уже было настолько, что вот-вот грозила пасть всякая пелена между чистой игрой м ею порождаемой «нечистой» действительностью. Позабыли даже о прелестях коротких антрактов. Вообще неизвестно, какой финал мог случиться, если бы нечистая действительность переросла в чистую!
Уже искренне благодаря всех в заключительной речи, Инфактор сказал: «Браво! Теперь я знаю, как это будет. Надеюсь, так же мило, гнусно и неуместно». Следует добавить, что ирония столь замечательной фразы имела все основания пережить пределы «сцены» и дойти до всех, кому билеты не достались.
– Славный мой, угадывайте последствия. Угадывайте их заранее. Я ценю вашу голову, вашу тонкую впечатлительную натуру и, по правде говоря, мне лично все равно, какую воду можно пить, а какую лить, важно, чтобы между нами не осталось никакой воды, верно?
Этими словами Инфактор окончательно разбередил душу Модельеру. Последний, не в силах сдерживать опасения, удалился. Но, едва затихли в коридоре его цокающие шажки, дверь кабинета снова отворилась, и появился Комок Речи.
Комком Речи Инфактор называл своего секретаря-распорядителя. На вопрос»что случилось?» Комок Речи поведал, сто уже битый час как некто «в мыле и мундире ступил на порог, ругается, чуть не пьян, видом запущен, без документов, как быть?» – «Впустить», – приказал Инфактор.
Спустя минуту-другую появился тот, кому давно бы следовало сюда войти, кого по идее, так долго ждали, но в ком, предавшись досужим домыслам, распознать долгожданного как-то сразу не сумели.
– Ну, ничего, – спокойным тоном негодовал Инфактор. – Я ему покажу! Он у меня научится отличать гонца от подлеца. Кстати! Славный мой, поскорей сообщайте же ваши новости. Скоро ли… да на вас лица нет!
Вероятно относительно того, что не гонце не было лица Инфактор был прав: заглотнув воздуха сухим ртом, он начал складываться в поклоне, глядя в глаза Инфактора, прохрипел, будто выдавливал из себя ядовитого гада:
– Измена! Из-зз-ме-е-на-а
Вот оно. Инфактор отшатнулся…
С давних пор этот совершенно «антигуманный гад» выползал на волю, где был известен как треклятый губитель всего, что есть Надежда, Цель и Средство. Разрывая самые тонкие нити, он не давал, поэтому, одному – Сбыться, другому – Достигнуться и третьему – Оправдаться. Катившего камень в гору он лишал бдительности, а кидавшего камни с горы – разума. И так сотни и сотни лет. Измена означала начало краха.
Удрученный множеством подобных мрачных соображений, Инфактор почувствовал вдруг мышечную отечность, вскочил с кресла и принялся вышагивать по кабинету беспокойные замысловатые зигзаги. Недовольство нарастало в нем с каждым крутым поворотом. Наконец, он почти подбежал к расхристанному, потрепанному дорогой (и беседой с Комком Речи) гонцу, схватил его за шиворот и закричал:
– Кто? Кто они? Отвечай. Быстро!
Гонец, и без того досадуя на тленность бытия, был рад встрепенуться и с подробностями на целый час поведал Инфактору историю кастового бунта в армии.
Историю эту мы с вами знаем лишь в общих чертах (а больше и не надо), но можно добавить только, что неготовые к «таким осложнениям, избитые в рукопашной леккские лавины остатками своими обратились в бегство, и что он, гонец (по званию Мундир пятого покроя), опередил в этом бегстве всех. Выиграв таким манерам, несколько дней, он рассчитывает, что его инициатива будет правильно понята и позволит принять «непосредственные меры».
«Кто бы мог подумать, – размышлял Инфактор, – что когда-нибудь мне придется увидеть источник хаоса в лице собственной опоры! Выходит, Модельер прав, нужно опасаться…»
И прежде, чем созвать срочный совет Разумения и Откровения, прежде чем совершить вливание зарвавшемуся, обнаглевшему Комку Речи, прежде того, что требовалось прежде, Инфактор написал письмо. Его получателя он обозначил весьма просто: «Бунтарям».
Итак, письмо:
«Негодяи!
Я не знаю ваших имен, но клянусь, прикажу запретить их все, когда узнаю, даже если там окажется и мое собственное. Не просто преступление совершили вы, не от вашей подлой угрозы мой нынешний страх, но именно от того, что хорошо знаю, чей суд поставит вас вне закона. Знаю, какие средства найдет он, дабы растерзать ваши мерзкие души еще раньше, чем они будут наказаны. Сочувствую вам и говорю: ничто перед этим крепость эшафотных столбов и плах! Своим подлым выпадом вы не только посягаете на целостность нашего мира, но и на формулу самого Космоса! Неведомые числа вносите вы в нее, забывая или совершенно не понимая как связуются прежние.
Предатели, дай же вам Бог опомниться!
Инфактор».
Историческая справка (из личного архива Комка Речи): «Инфактор – он же индивидуальный фактор, – должность, назначаемая в соответствии с той или иной картиной мира.
Настоящая картина характеризуется следующими контрастами: с одной стороны, это цефальские варвары, война с которыми объявлена освободительной, с другой стороны – кастовые распри, с третьей – наличие двух по-разному организованных аппаратов управления, известных как Откровение и Разумение, с четвертой… и т.д. Силой своей личности Инфактор должен сводить эти контрасты к возможному минимуму или, при необходимости, обострять».
3.
Когда Хромой Сом на пределе, доступном его любимому способу передвижения (трусцой) шлепнулся в грязь и раскорячился, точно старая изломанная кукла, я сказал себе: «Наш Дерзкого Умысла Хранитель не имеет крепкого тела. Это плохо. Стоит ему хоть однажды поверить в нас, как в «свое тело», стоит нам позволить ему поверить и… армия восставших эрцев «захромает» на сорок тысяч ног. М-да! Страшная это вещь. Или нет? Ладно. Посмотрим».
И действительно, что это я? Ну держи руку, Хромой Сом, держи. Как всякий нормальный хромой, ты хочешь бегать. Хочешь носиться по полю без няньки, без опаски… и чтоб траве подминаться, и ветру в ушах гудеть… вольному – воля.
Но хромой Сом молчит. У него раздумья. Даже в грязи. Ладно.
Каждый день мы пополняемся свежей «стихией». Со свех сторон к нам «под ружье» стекаются добровольцы. Правда большинство из них не знает, ради чего. Одни говорят, что испытывают кастовую тягу, другие – из любопытства. И вот мы, то есть он, Хромой Сом, и я, Гем Глобин, мотаемся из отряда в отряд с целью хоть как-то наладить единый правильный дух. Отряды, кроме того, что впитывают стекающуюся «стихия», призваны вносить недоразумения в расчеты души и ожидания врагов. Недоразумения – это всего лишь видимый разнобой наших действий. Хромой Сом утверждает, что чем длиннее всякая видимость, тем сложнее заподозрить всякую истину.
Ну, ради истины, надо сказать, что никаких организованных врагов мы не видим вокруг себя уже неделю. Ладно. Хромой Сом обещает. А пока мы усилено водим за нос Инфактора и всех, кто иже с ним. Кстати, по поводу «иже». Слышал я, будто Образчики Откровения очень светолюбивы. Не вижу, почему бы нам впоследствии не устроить им хорошую «темную» или того лучше, – не давать читать «заветную Букву». Интересно, сколько они продержатся? Хромой Сом как-то предлагал оставить их при нас в качестве писцов, говоря так, что они больше пишут, чем читают. Я, право, не знаю, по-моему, чистильщики сапог намного выигрышнее. Ладно, разберемся.
Между тем Хромой Сом решил отказаться от чересчур опасной для него трусцы и заковылял «нормальным шагом». Я шел позади. Шел на расстоянии того уважения, которое всегда должно отделять истинного приверженца от лидера, пусть даже Высокого приверженца. Высокого приверженца от Высокого лидера, Приверженца… впрочем, оставим эту линию мыслей
Итак: размытая недавним дождем дорога, петляющая среди островков леса. Мы идем по обочине. И ежели лес по одну сторону от нас, то по другую – овражистая, водянисто-рыжеватая, притопленная бледно-желтым кадмием облаков степь. Теплый воздух пахнет гнилостью вперемежку с цветением. Где-то рядом хлюпает болото. Нас двое, но вооружен только я, Хромой Сом ничем таким не утруждается. Может, оно и правильно, ведь был он когда-то простым ординарцем, а теперь – идеолог, Дерзкого Умысла Хранитель! Да, дорого бы я заплатил, чтобы знать этот Умысел как свой собственный.
– Эй, Гем, посмотри-ка, не дозорные ли нас встречают?
Я посмотрел. В самом деле, показались дозорные. Они явно выбрались из ближайшего оврага.
– Пойдем, – сказал я, – нужно дознаться, чей здесь отряд.
– Может, Тромбеца? – предположил Хромой Сом. – У Тромбеца мы давненько не бывали.
Я понимаю: он торопится. Он хочет пустить корни, где только можно. Тромбец – самый вольнодумный из наших приверженцев и он тоже не чувствует себя вольным без ДУХА. ДУХ ему нужен, как воздух. Ладно.
Дозорные подходят к нам, а мы к дозорным. В результате выясняется, что Хромой Сом не ошибся. Правда, поначалу пусть он докажет свою личность. Почему это он, собственно, перепачкан в грязи, как пьяный лекк?
– Солдаты! – назидательным тоном вещает нам идеолог, – солдаты, ведите меня к Тромбецу, и если он откажется признать личность Хромого Сома, убейте его! Тотчас дозорные принялись весьма по-деловому выяснять, кого именно «его» им следует убивать. Я объяснил, что убивать им следует Тромбеца в случае, когда тот не признает нашего Дерзкого Умысла Хранителя.
– Кто же тогда из вас Хромой Сом? – спросил один из пяти дозорных.
– А вот он и есть, – сказал я.
– Ладно, – согласился один из пяти. – Пошли.
Мы пошли.
– Ну и дела! – шепнул мне Хромой Сом с досадой. – Тут придется … поработать.
– Придется, – кивнул я. – А ты заставь их принять клятву.
– Клятву! Какую клятву, Гем?
– Да хотя бы Дерзкого Умысла…
– Нет такой клятвы, Гем…
– Ничего, – сказал я, – придумай. Ведь важно, чтобы тебя научились узнавать не только в лицо… но и чутьем…
– Да как тебе сказать… – Хромой Сом замялся. Обычно он редко давал неуверенности мешать ясному ходу своего ума. Мысли выражал сплошь дальнозоркие, сплошь существенные. В любом случае я мог бы ему сказать: «Хромой Сом, ты знаешь, что делаешь, даже если только делаешь только вид, что знаешь. Валяй смело».
И вот спустя полчаса мы вступили в лагерь Тромбеца.
Признаюсь, первая же увиденная сценка на фоне болотисто-лесных угодий вызвала у хромого Сома реакцию далеко не предсказуемую. Сцена была следующей: группа солдат, усевшихся кругом и заломивших свои духовые ружья, весьма виртуозно исполняло на этих инструментах некую залихватскую мелодию.
Хромой Сом побелел. Грязь с его одежды стала вдруг отлетать целыми комьями, и тогда… нездоровым, фальцетом он закричал: «Прекра-атить!» Еще немного, и он бы точно бросился на воплощение своей досады и разнес бы в пух и прах, но сдержался. Но выстоял. Верно тому и реакция музыкантов осталась никакой. Дозорные пожали плечами, а один из пяти, кажется, даже умудрился подхватить мелодию себе под нос
– Идем, – сказал я Хромому Сому. – Заткни уши и не волнуйся. Сочиняй клятву.
– Что за черт! – процедил он с горечью. – Играть на ДУХовых ружьях
– Еще бы, – сказал я. – Все равно, что на беззаветных идеалах…
Да, надо признать, что сегодняшний день был полон огорчений.
– Твои, Хромой Сом, – сказал я, – твои. Но сочиняй Клятву. Сочиняй идеалы. Самое время. Самое время вбить наш Дерзкий Умысел в эти головы… Разве услышишь ты тогда такую кощунственную игру, разве не будет у тебя каждый солдатом в железном строю?.. Сочиняй, Хромой Сом.
4.
Инфактор сомневался. Сомневался для того, чтобы просто сомневаться. Это была часть игры – философская необходимость его положения, не самого завидного положения даже при самых завидных… Знаменитая фраза «Положения обязывает» обязывала многих сильных мира сего сомневаться просто ради сохранения баланса между своей состоятельностью и всеми моментами абсурда «верховного» бытия. Увы… некоторые, правда, берутся утверждать, будто сомнение – признак несостоятельности. Конечно, те, кто излагает столь сомнительные вещи, бессонницами явно не страдают и со стороны на себя не смотрят, даже стоя перед зеркалом.
Что до Инфактора, то он-то как раз зеркал не избегал и самых кривых в том числе. Другое дело, если у кого-то из окружения обнаруживалось зеркало «врожденное», с кривизной исключительной, то таким, как правило, Инфактор назначал приговор совести. Естественно, что приговор не исполнялся. И по мере того, как он «не исполнялся» – сомнения Инфактора покидали.
Вот также однажды покинули его сомнения в отношении Комка Речи и Модельера-Образчика. Эти двое давно числились в «хронических кривунах», чем, в сущности, доказывали лишь свою исключительную преданность. Да, как ни поразительно, но это была правда. Известно ведь, что кривизна при любых обстоятельствах кривизной и остается. Принципиальных козней она не строит, а даже если случается иногда, то усилия эти обретают характер естественной надобности, возмущаться которой просто не серьезно.
Не без того, однако, имелись случаи, когда Инфактор выходил из себя. «Славный мой, – мог сказать, – я ценю ваши способности жить одним только несовершенством, но будьте добры, – пропадите вы пропадом!» И тот, кому это говорилось, пропадал. Вместе с кривизной, вместе с преданность. Пропадал до тех пор, пока Инфактора не «озаряла» хотя бы искра сомнения.
Изгнанники возвращались, и все снова шло своим чередом.
Нельзя сказать по поводу чего сомневался Инфактор. Но давайте по порядку…
Стоял поздний вечер. Сидя в кресле не манер черепахи, сидящей в панцире, то есть наверняка, как у себя дома, но и настолько чутко, что как бы в гостях, Инфактор ожидал Образчиков. Вместе с ними или помимо них, ожидал он очередной проект указа. В указе ожидалась некая официальная точка зрения на бунтарей. Наконец, для того, чтобы принять указ, ожидался довольно горячий диспут. В процессе диспута ожидалось… и так далее.
Мелкий дождь моросил за окном. Вяло горел камин. Пришел, бормоча нечто и зажимая под мышкой изрядную подшивку протоколов Комок Речи. Бесцеремонно устроился за письменным столом Инфактора, открыл чернильницу, убедился, что содержимого недостаточно, и принялся один за другим открывать ящики в поисках добавки. Здесь же он, как бы невзначай, натолкнулся на тот из ящиков, где лежал тот самый пистолет, который в нашем рассказе стрелять не будет, вскрикнул: «нет, это слишком радикально!», – после чего вдруг притих, съежился и, подняв лапки к физиономии, задышал на них часто-часто.
Смесь безобразия и обыденности крепчала. Ничему не удивляясь, Инфактор наблюдал. Комок Речи, думал он, нагловат, дурашлив, кривозеркален – все остальное пусть добавит воображение. Ясно, что сколько ему не добавлять, субъект (то есть Комок Речи) останется неисчерпаемым. И слава Богу, не очень-то хотелось вычерпывать из такой бездонности!
Между тем кабинет постепенно заполнялся недостающими субъектами. Представим их должностной список, а именно, пришли и сели:
Модельер-Образчик Разумения, вслед за ним Корректив-Образчик Регулярного Откровения «Буквы», после чего Воспитант-Образчик Разумения, затем Норматив-Образчик Регулярного Откровения «Вехи», наконец, Статут-Образчик Разумения. Выразив сочувствие по поводу недавно скончавшегося Образчика «Схемы», Инфактор сказал:
– Славные мои, с кого начнем?
– Давайте с меня, – сказал модельер и добавил: – Спасибо. Так вот! – он встал, прочистил горло, потрогал себя за макушку и, глядя в потолок, а точнее, под своды глазниц, продолжил: – Странные вещи! Мы собираемся уже в третий раз, но успех, кажется, не торопится к нам. Это вызывает опасения. Что ему, то есть успеху, собственно мешает?
– Тема! – сказал Воспитант. – Тема на редкость трудная.
– Вздор! – сказал Корректив. – Тема самая нормальная.
– Не будем горячится, успокаивал Норматив. – Тема действительно, нормальная, и каждый нормальный из нас должен был готовиться к ней заранее.
– Ну, вас послушать! – с возмущением вставил Статут.
– Да, – подхватил Модельер, – да, милый Норматив, по-вашему, кастовые бунты у нас чуть ли не дежурное блюдо, оскомина! Ну и что же вы прикажете делать с «поварами»?
– Я прикажу! – бросил Статут, но успел поправиться: – …то есть, я хотел сказать, предложу… давайте вынесем этот вопрос на широкое обсуждение.
– Опасно, – сказал Корректив. – Давайте не выносить СОР из избы.
– А почему бы не вынести? – возразил Модельер, который не любил, когда кто-то начинал опасаться вместо него.
Статут поддержал возражение.
– Ну, хорошо, – сказал Корректив, – а для чего, простите, нам тогда господин Инфактор?
Собрание призадумалось. Похоже было, что ответа на этот вопрос он
– Я не понимаю, – заговорил Норматив, – кого мы боимся? Ну, пусть себе эти бунтари варятся в собственном соку до пятого посинения…
– Если бы! – сказал Воспитант. – У них наверняка уже разработана целая программа. Может вы надеетесь отсидеться в Кардиноне чистенькими
– Конечно, – Статут был тут как тут, – по вашим же законам, добрые откровенщики, их потянет сюда, точно иголку магнитом
– Вы на что намекаете
– Да так… слишком вы оба спокойны! Или господа из Откровения уже скупили места в театре будущих действий
– Господин Инфактор, – вскипел Норматив, – я прошу Вас засвидетельствовать эти негодные настроения
– А я давно вижу, – сказал Корректив, – наши коллеги от Разума стали заговариваться. Давайте не МОРИТЬ правду голодом! – он выкрикнул это, как лозунг.
– А вы, КОРОБ!.. – Модельер был удручен и озлоблен. – …Если бы я имел несчастье стать вашим портным, я бы не то что мундира, я бы вам чехла паршивого не пошил
– А вы!.
– А вас!.
– А вы, СОР, уже согласились себя вынести, мы поможем
– А вы, НОРОВ-ИСТЫЙ ОСЕЛ
– А вы,ВОР
.........................................................................................................
– Так! – голос из кресла заставил вздогнуть даже пламя в камине. Комок Речи поставил кляксу, а все радужное представительство подскочило на стульях. Настал момент, когда Инфактор был вынужден лишаться сомнений.
– Я дал вам время, – сказал он. – Я не хотел быть голословным. Прошло всего десять минут, славные мои, но сдается, что и на такой мизерный срок я вас передержал. Вы забродили. Вы мутно начали и очень добросовестно мутно продолжали. Достаточно. Все попытки прийти к единому мнению запрещаю!..
…И после того, как Образчики с помрачневшими минами разошлись согласно должностному списку, после того, как разохотившийся до клякс Комок Речи поставил их еще три (под видом многоточия), свернул протокол и приступил к дальнейшему отогреванию лапок, после того, как нудная морось унялась за окном, подул свежий ночной ветер, разгорелся аппетит у доходяги-камина, после этого Инфактор похоронил всякие мысли об указе и написал следующее письмо восставшим. Вот оно:
«Господа!
Я по прежнему не знаю ваших имен, но, слава Богу, нынче этот факт устраивает меня гораздо больше, если не сказать, что просто таки спасает.
Горько признаться, но узнай я хотя бы одно такое имя, светлое и достойное, и у меня нет гарантии не зауважать их все тотчас. Без исключения.
Сорные, морные и невесть еще какие чиновники объяли меня тесным кольцом. Где выход? Я не вижу. Но может статься, его увидели вы, в таком случае желаю успеха! Но какого успеха! Разумеется того, в который не верю и верить не могу. Что поделаешь, здравый смысл не дает мне на то никаких надежд. Он усмехается: «Инфактор, эти бунтари эрцы расстроили твои планы по собственной воле, отчего бы тебе не полагать, что точно так же они поступят со своими?! Утешайся».
И я утешаюсь. Я говорю: вслед за вами, господа эрцы, наш чуткий, ранимый Космос породит небывалую волну хаоса, отворит пути воинства невиданных варваров. Да, легка забава вызывать последствия, но угадывать их – неблагодарнейшее из занятий. Желаю вам этого мрака, как могу: душевно и щедро.
Инфактор»
***
Из личного Архива Комка Речи «Кардион – столица мира, основан в незапамятные времена. Ему же, Кардиону, присвоены разного рода метафоры, как то: «скрипя Кардион», «как Бог на Кардион положит», «Кардиону не прикажешь» и пр. и пр.
Варвары – обитатели периферийных районов, носители тьмы. Существует легенда о некоем «обращении варваров», согласно которой, через каждые 23 года варвары, якобы, возвращаются из насиженных мест в Кардион, где производят тайные влияния на исторические события: лжесвидетельствуют, переиначивают законы, подменяют собой государственных деятелей, распространяют извращенные тексты заветных книг и т.д.»
5.
Итак, наша армия (уже армия!) «хромает» на сорок тысяч ног. Мы поголовно приняли клятву Дерзкого Умысла, наш ДУХ обрел долгожданную плоть, плоть заимела драгоценный вес, а сам вес перемещается теперь в походной люльке с помощью четырех личных обер – носильщиков. Иногда, впрочем обер – носильщики сменяются более проворными обер – бегунами, а поскольку в таком важном деле младших чинов, быть не может, – и те, и другие отличаются недюжинным здоровьем, «метчинкой во взоре» и совершенным знанием своего бегового дела.
Тот, кто сидит в люльке, считает, что «знание дела» еще никому не мешало. Не мешает ему, поэтому, совершать блестящие умственные вылазки за сим непростым, но важным материалом!
Уже на третий день своего триумфа Хромой Сом наловчился раздавать это самое «знание дела» как милостыню. В результате его собственный моральный вес растет не по дням и даже не по часам, а, верней, почти с каждым брошенным толпе словом. Страшно представить, чтобы каким-нибудь прекрасным «однажды» наш ДУХ отяжелел бы на столько, что уже ни сил, ни охоты носить его не оказалось! В таком случае, как говорится, почем себе не лги, а лучше избавляйся от духа
Ладно, стоит ли смотреть так далеко, ведь, в конечном счете, Хромого Сома я люблю, пекусь о нем, да и вообще – тьфу – тьфу! – пока хватит дерзости будем себе верны.
И дерзость тут не поведенческая. Тут высота.
Сияющие пики. Мощные аккорды! Крутой гулкий небосвод. И под ним… – тьфу – тьфу! – боюсь сглазить.
Часов пять назад мы снялись лагерем и двинулись на Кардион. Эрцы горят желанием войны. Они желают спазмов, судорог и всяческих приступов великому городу. Они возобновят в нем живые токи лишь после того, как очистят и воцарятся… и Хромой Сом воспарит на крутом, гулком небосводе, не иначе!
Вот сейчас, когда я, удваивая радостное бремя обер-носильщиков, подсаживаюсь к нему в люльку, сейчас, под прикрытием рыжих, линялых штор на дверных оконцах я гляжу в лицо Хромому Сому и чувствую наше удивительное сродство.
– Что скажешь, Гем? Мы потеряли Дорогу? Мы заблудились? – Он прищуривает один глаз и вытягивает губы. – Понимаю, мы съели лишку вдохновения. И далеко до рвоты?
– Если ты о рвении… – говорю я.
– Нет, – повторяет он, – я о рвоте. Так далеко?
– Как стошнит.
– А как стошнит?
Он смеется. Он доволен. Умеет пошутить… Что ж, со своей стороны, я, например, умею ему «подхромать», правда, привилегией в этом не страдаю, но «подхрамываю» так независимо, со вкусом, так по личному и как бы со стороны… М-да! Должно быть это искусство лишь моего ранга. Надо будет впоследствии обосновать у нас школу для искушенных, вероятно, я бы стал в ней каким-нибудь постоянным почетным… Не знаю, как бы это назвать… Ну да пока не время.
– Слушай, Хромой Сом, давно хотел тебя спросить… Вот Инфактор – кому он, собственно, индивидуален?
– Себе, конечно.
– И больше никому?
– Ну, вообще-то, по идее, как это придумано… не только себе.
– Значит и нам?.. и тебе, и мне?
– Постой, постой, – Хромой Сом насторожился, – ты к чему клонишь?
К чему я клонил, мне и самому казалось неясным. Почудился здесь какой-то подвох. Ересь. Ну, вроде того, что натворили мы, и продолжаем творить нечто, именуемое Дерзким Умыслом, и не от себя лично, а вот от кого? Черт!.. и не скажешь об этом Хромому Сому – напугается… Взбелениться...
В люлюку стучат. Я уже рад отвлечься, чем можно, открываю дверцу. Тромбец легок на помине. Идет рядом, держится за поручень, чувствую, жарко ему.
– Места у вас, конечно, нет? – спрашивает он.
Я делаю вид, что не расслышал, а про себя думаю: вот кто стал бы моим любимым учеником в будущей школе. Хромой Сом и поныне не разобрался, кому принадлежала та самая выдумка с ДУХовыми ружьями. И пусть его. Я вовсю изображаю, что погряз в догадках. Так оно ясно – выдумка скверная, но сколько в ней творческого дерзкого искушения! Почти искусства. Нет, Тромбец определенно талантлив.
– Предъявляй, – говорю я ему. Он предъявляет...
– Вернулась разведка. До столицы рукой подать. Кругом леккские заставы, и наступать поэтому, считает он, лучше с Верхней Аортии. Так верней. И еще. Лавины устали. Лавины требуют отдыха. Дайте нам отдыха.
– Берите! – бросает Хромой Сом. – Раздайте вволю. Пусть жгут костры и поют песни. Завтра. Слышите, завтра мы подпишем приговор этой родине бесноватых!
– Чему подпишем? – уточняет Тромбец, и я слегка опешив, помогаю ему уточнить:
– Хромой Сом, где ты видел родину бесноватых?
– Видишь ли… я не видел… я сам родом оттуда.
– Как, и вы тоже?! – Тромбец поражен. Высокое ликование пробирает его, и с криком «Вот это да!» он начинает пританцовывать прямо на ходу.
– В чем дело? В чем дело! – Хромой Сом растерян.
– Я откуда? Да ты в своем уме! Из Кардиона, конечно же, – и вдруг замолкает. Дошло. В следующий момент окрестности люльки оглушает уже известный фальцет:
– Прекра-а-тить! – кричит Хромой Сом и, вызверившись на меня, добавляет: – А ну, вылезай из моей люльки!
Сам он, правда, выпрыгивает первым. Я выхожу следом. Обер-носильщики стоят онемевшие и вкопанные. Рассеянными, вялыми шеренгами, тянутся наши лавины. Несколько солдат сбегаются на голос своего кумира, но, завидев столь почетную опеку, уходят, сообразив, что дело тут явно внутреннее. Ладно. И пока Тромбец борется с замешательством, а ДУХ – с чувством «оскорбленного веса», я позволяю себе огорчиться парой занятных соображений.
Ужасно, рассуждаю я, что внутри своей касты мы, эрцы, разнимся не менее тех отличий, что давно сложились между кастами. Прискорбно, догоняет следующая мысль, – что в живом варианте Хромой Сом гораздо более лишен идеальных черт, чем если бы говорилось о нем, как о легенде или предании, словом, в прошедшем времени. Представляю, какой неуязвимый вес он бы мог получить ТАМ!.. И как следствие, какие бы нам открывались все новые и новые рубежи его гениальности…
– Знаешь что, Гем, – говорит Хромой Сом, – мы поссоримся. Я понимаю… Идеал-Мундиру Тромбецу стало невмоготу радостно оттого, что он… то есть от того, что я… то есть землячество – святое дело! Но ты, Гем, как ты можешь, издеваться в такой момент!
– Как я могу?
– Да, как ты можешь?
– Знаешь что, Хромой Сом… вот что бы ни случилось, но, знаешь, мы тебя никогда не бросим. Правда же, Идеал-мундир? – Смотрю на Тромбеца и вижу, не выбраться ему из замешательства. Ну что же, правильно, сам того не желая, он подцепил очередное и очень дерзкое (разумеется, после моего) звание. Умница. И хромой Сом тоже умница: лишний раз доказал, что дерзкий умысел у него на высоте. Да и я, пожалуй, умница – умею сгладить конфликт.
– Да здравствует империя свободных эрцев! – говорю я.
И новорожденный Идеал-Мундир Тромбец подхватывает…
Инфактор искал поддержку. При желании он мог бы ее заказать: звякнуть в колоколец, вызвать официального утешителя и даже состряпать личные предписания, как бы тому следовало себя вести и какие выставлять аргументы, но…
А «но» состояло в том, что невероятная тоска охватывала Инфактора при мысли о подделке. Это ведь так повелось – разыгрывается самый хороший фарс, а в итоге не болеет, не мучается одно только воображение. Вот и думай, стоит ли стараться ради минутного иллюзорного вымысла!
Со стороны вроде ясно, что не стоит, ибо бежать потом тебе от этих замечательных самопародий и риторических фраз, как полоумному. И куда? В одиночество? И хорошо, если там, в честном одиночестве, не увидишь такого же точно фарса… но вдруг увидишь?… Тогда считай – либо ты сам подделка, и все у тебя в таком случае, правильно, либо ты настоящий, и все у тебя вкривь и вкось… Последнему, конечно, верится чаще. Нет, чему только не верится в последнее время!
Еще утром, отходя от сна, Инфактор сказал себе: «Кажется, порядок среди порочного окружения установился». К полудню выяснилось, что порядка нет как нет. А сейчас, отходя ко сну, думаешь сам – порядок есть наверняка порочный.
И впрямь, разве можно это назвать порядком…
Комок Речи, весь в архивной пыли, притаскивает какие-то невероятные петиции столетнего возраста. Утверждает, что «ничего такого» последнее время Инфактор не подписывал, обзывает документы «фикциями» и требует разбирательства. Модельер-Образчик уже на грани Разумения читает публичные лекции об отсутствии у касты эрцев врожденного чувства Космической совести. Стату-Образчик уличен в незаконном ношении должности, сама должность признана аморальной и упраздняется, а ее обладатель скрывается где-то в подвальных помещениях палаты Разумения. Его уже трижды пытались вытравить оттуда с помощью дыма. Безрезультатно.
И так многое и многое с каждым.
Нормативы. Коррективы… Голова кругом.
Поддержки нет. Армии нет. Любимые собаки болеют чумкой.
Можно только догадываться, в каком неизъяснимом состоянии должен был быть Инфактор усадив себя за очередное письмо восставшим:
«Славные мои!
Я никогда не узнаю ваших имен. Сожаление мое безмерно. Так не вовремя подняли вы свои обреченные, гордые головы. Не беда, что не нашлось среди них ни одной, принадлежащей мыслителю. С чистым и светлым спокойствием приветствую ее честолюбивую и дорвавшуюся замену. Не имею также никакой претензии к тому, что может в этой голове вариться. По личному опыту знаю – ничего хорошего.
Гораздо печальней мне теперь прислушиваться к поспешному недомоганию нашего прекрасного мирка. И такой иногда хочется поставить ему диагноз, такую нарисовать патологию!.. но руки не поднимаются, славные мои, язык не поворачивается. И не слабость, не насмешка моя над собой мешает – но справедливость. А потому, справедливости ради, причисляю себя к клике вечно бунтующих, неподкупных, непостижимых в их правоте и логике героев!
Инфактор.»
Из личного (очень личного) архива Комка речи.
«К вопросу о хаосе.
…Итак, посмотрим фактам глаза. Кому нужны кастовые войны? Кастовые войны нужны всем. Это отвратительно, дико, но главное – справедливо. Все справедливо умывают руки. Инфактор, Образчики и даже сами эти бунтари. Почему они умывают? Потому что войны эти как бы не сидят у нас в печенках, как бы не явление традиционное, то есть космическое, а то есть катастрофическое. Буду ли я морщить лоб и охать, отчего все, что именуется катастрофическим, так завораживает, так примораживает и никакого успеха жалкой борьбе с ним не сулит? Буду ли я объяснять землетрясению его неправоту? Нет, я еще не настолько Комок Речи, как некоторые тут умничают. Я-то не прочь, чтобы сюжет нашей истории преломился так вовремя и не эгоистично, что стал бы катастрофой вполне излечимой…»
6.
Хромой Сом сдержал слово. Приговор «родине бесноватых» был подписан на заре, со свежей головы, в присутствии, что называется, присутственных лиц. Минуту-другую он еще колебался, и я, со свойственной мне отзывчивостью, вздохнул вместе с ним.
Выходит, не шутка такие вещи решать! Нужно и расслабиться ненароком, растрогаться, как-то по особенному цыкнуть, махнуть рукой, словом, очиститься раз и навсегда, до самозабвения, и концы в воду! М-да…
Ладно. Хромой Сом всем пример, а с хорошим примером можно и в ад и в рай дойти, даже не особенно кривя душой. Не особенно, потому, что ему-то, примеру, вдвое хуже твоего – всякий раз над собой надо вырастать, да еще так, чтобы собственная макушка затмевала буквально все!
Ну, моей макушке, во-первых, это не грозит, а во-вторых, если и грозило, то не Хромой Сом возлежал бы сейчас в шатре убиенного Адрена
Ладно же… не буду слишком переживать. Лучше отвлекусь. Полюбуюсь, скажем, каким на редкость чудесным выдался сегодняшний день.
Не день, а просто денек благодатный! Любуюсь и обостренно чувствую: не хватает образа, не достает, мятежного творческого мазка. Ну, хотя бы так…
…шквальный порыв цветения проносится по степи, подобный роскошному пестроликому дракону, волнуясь, махами крыльев развеивая густоту трав, роняя лаково-алую пену, будто метит будущую вотчину, будто гонит от себя что-то несбыточное… Но что? Что ты гонишь от себя дракон? Самый последний, самый утопический, самый реальный и одинокий?
Сильно, говорю себе, и впечатляет. Но не слишком ли? Откуда столько тумана при ясной погоде? Хватаюсь за голову и спохватываюсь. Откуда желание недосказывать? Может, предчувствия? Опять? Какие никакие, мыльные из-подтишка забрались и воду мутят. Нет, предчувствия нам не нужны, да и «цветущие драконы» тоже, если подумать, дрянь порядочная. Гнать их надо, гнать без разбору!..
К полудню раздавили мы скворечники леккских застав, к полудню достигли стен Кардиона и выстроили осадные лавины.
Тогда же, с праздником на лице, наш ДУХ лично и вдохновенно «обхромал» наши могучие ряды, бравым троекратным фальцетом выпалил «Виват, всем, виват!» – затем был «взят» охраной и с помощью известной люльки срочно доставлен в ставку. В ставке, а она находилась на достаточном удалении от всех непредвиденных опасностей, был он заключен в объятия и… здесь началось!
Смотрю: прекрасный день... Насекомые... Ветерок прохладный... Кардион отсюда как на ладони, и только кажется почему-то притихшим, сумрачным. «Ладно, замечаю себе, все нормально, сейчас закричат наши лавины… и тут, в последний момент, разверзается небо, земля уплывает из-под ног, останавливается время… Вихри тьмы хлещут нас без разбора. Всех… Жестокие. Вселенские. Вихри. Тьмы…
Часть вторая
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
Пациент И.Д. возрастом сорока двух поступил в больницу одного малознаменитого, но по-своему живописного городка 2 августа, вечером… Приемный врач, молодой, полнеющий жизнелюб, ни за что на свете не согласился бы посчитать свои обязанности за дарование, тем не менее, констатировал клиническую картину весьма мрачную: выраженная сердечно-сосудистая недостаточность, пульс частый, болевой шок, температура повышена (и далее...). Предположительно инфаркт миокарда. Подлежит лечению. Все необходимые дополнительные анализы назначены.
Самый главный анализ показал нечто из ряда вон выходящее: ни с какими реагентами кровь пациента «в связь» не вступала, поэтому невозможно было определить, ни в какую сторону сдвинулся ее состав, ни группу, ни что бы то ни было. Таким образом, формально диагноз не подтвердился, и больше того, стали опасаться, что лечить, оказывается нечего да и нечем. Столь нетривиальная ситуация начала всерьез выбивать врачей из привычных им орбит. Вот, пример такого беспокойства.
Выдержка из утреннего совещания в ординаторской6
– Сдается мне, тут какой-то подвох, коллеги, – говорит самый осторожный.
– Никаких подвохов, – возражает тот, кто любит возражать, – мы просто не можем получить анализов, просто не можем…
– Ничего себе «просто»! – Реплика явно рвущегося в авторитеты. – да вы понимаете, что это бред! Пациент в тяжелом состоянии…
– Да, – подтверждает некто умствующий, – в лежачем. И давно. Ну и что?
– Как «ну и что»? А вот вы его, например, слушали
– Я? Обязательно. Еще вчера.
– Может позавчера?
– А по-моему, он вообще не дышит.
– То есть как не дышит, – уже?
– Спокойнее, коллеги, не будем сходить с ума, – реплика самого критичного.
– Да, – снова подтверждает умствующий, – причем, все сразу.
– А вы помолчите, – голос рвущегося в авторитеты. – Ваши идейки я как-нибудь знаю…
– Идеи… Идеи… – размышляет вслух самокритичный. – Идеализм… Идиома (шесть букв)… А что вы, собственно, предлагаете?
– А ничего! – рвущийся. – Переливание крови, вот что.
– Какой… крови? – спрашивает самый осторожный…
И действительно, какую кровь можно перелить человеку, если то, что у него называется этим словом, ведет себя самым ненормальным, просто вызывающим образом? Но суть в том, что мы-то с вами знаем, наверное, меньше, чем эти врачи…
Кто-нибудь из них (например, умствующий) мог рассудить хотя бы так: Пациент И.Д. живет на свете с «дурной» кровью и не умирает (правда, все-таки болеет), значит, его артериально-венозный субстант (чем бы он ни был) вовсе не каприз, и биологические функции растворителя, переносчика, обогатителя и прочие выполняет. Ну и хорошо. Теперь далее... Живет на свете такой врач Умствующий (тоже вполне больной человек), и кровью обладает самой заурядной.
Однако, представьте себе, что его «заурядная» по отношению к пациенту И.Д. кровь отнюдь не заурядна по отношению к другим больным (речь идет о первой группе), понимаете? Чем он, пациент И.Д. лучше других, и почему ему нельзя перелить кровь от идеального донора? Давайте рискнем. Наступит отторжение, не наступит – вопрос темный.
Так и решили. Благо, что «заурядной» крови запас всегда имелся достаточный, и нашего теоретика (Умствующего) разорять на этот предмет не пришлось.
Произошло чудо. От первых же граммов новой крови пациент пришел в себя и, несмотря на то, что лежал под капельницей, потребовал ручку и тут же начал писать. Врач-ассистент, молодой полнеющий жизнелюб, наблюдал за ним с нарастающим интересом. На вопрос: «Как вы себя чувствуете» И.Д. ответил: «Сейчас увидишь» и продолжал писать. Ни телекамеры, уставившиеся на него, ни всяческого антуража, он, казалось, не замечал. Другая заинтересованная часть персонала наблюдала эту картину из соседнего помещения, сидя у телеэкранов. Она дружно контролировала процесс.
Спустя семь минут процедуры пациент вдруг тяжело задышал, покрылся испариной, выронил ручку и потерял сознание… Еще спустя две минуты ему, после короткого консилиума, начали «обратное» переливание...
На следующий день была назначена специальная комиссия совместно с кардиологами и психиатрами. Объектом внимание был документ, оставленный И.Д. в момент его необычного поведения при известном эксперименте с переливанием крови.
– Зачтите, – сказал председательствующий.
Им стали зачитывать:
«Черт его знает, сколько продлится это безобразие, и на что это безобразие вообще похоже! Тьма поглощает наш мир. Но сейчас она уже не просто явление, она – чувство, сродни осязанию. Только осязаешь не пустоту и мрак, а мраком и пустотой осязаешь собственную ничтожность.
Я больше не Инфактор, эрцы больше не бунтари. Невесть куда пропал Комок Речи. Все посходили с ума. В Кардионе творится что-то необъяснимое. Сегодня в кабинет ко мне ворвалась целая вакханалия варваров. Меня связали и бросили в застенок. В застенке меня никто не узнал, а один из эрцев, его зовут, кажется, Хромой Сом, тут же предложил мне план побега, обещал помощь… Какую помощь?.. Какой побег?..
Раньше, в своих письмах к бунтарям (имен которых я так и не узнал) я предупреждал об опасности, о Настоящей Космической опасности, верил, что развитием нашей истории обязан, исключительно, идеалам, которые каждый из нас выбирает свободно, но создает тем самым ту или иную гармонию, тот или иной хаос…
Теперь, когда мои идеалы растоптаны, идеалы тех, кто нам еще вчера угрожал, сметены без остатка, теперь, когда мы все разом, по неволе, вынуждены растворяться среди прущих во все дыры варваров я заявляю свое категорическое «фи» нашему Великому Космосу и снимаю с себя всякую ответственность за его самочувствие! Кроме того, име…»
Какое решение вынесла комиссия по поводу данного «документа», надеюсь, вы догадались… Правда, и этот диагноз не был окончательным.
Через три дня, не получив более никакого лечения, кроме вливания его собственной крови, пациент окончательно пришел в себя, а еще через три дня был выписан. Историю загадочной болезни ему не показывали, и кто-то из персонала затаил в душе подлость на тот счет, что дескать, не оставить ли им этого «уникума» в больнице до «полного выявления личности».
Что понималось под выражением «полное выявление», мы с вами не узнаем, да и надо ли? Важно, что он, пациент И.Д., пошел своим путем, что никто не мог схватить его за руку и сказать: «Ты мне подозрителен! Что ты там носишь внутри?.. Выкладывай!» А он, человек, и ведать не ведал, только испытывал, иногда, радость, свет, горечь. Простые чувства. Невероятные чувства.
Странно это, не правда ли?
Но у кого же все-таки спросить: «Что там, внутри?» Хоть бы один догадался. Пошутил. Тот же молодой полнеющий жизнелюб, напомни ему эту историю с И.Д. усмехнется тебе и скажет: «Был там один Главный Персонаж… С ним и поговори». – Какой Персонаж? – спросит, недоумевая. – «А вот!» – и покажет на белый пластиковый пакетик, где хранилась и еще только отмерзала свежая, древняя, загадочная Кровь… Инфактор.
Конец
Апрель 1984 – январь 1985
Симферополь
Мишень. Рассказ
(не слишком фантастическая история из одной записной книжки)
Ну что же, я не знаю, где вы нашли эту тоненькую с золотым тиснением (я специально использую такие) записную книжку, я не знаю, лежала она под скамейкой в парке, или в мусорном контейнере, или вам ее кто-нибудь подкинул в почтовый ящик, – это не важно. Главное – вы честный человек и не могли остаться равнодушным. И вы ее подобрали. И вы ее открыли... И вот, пеняйте на себя!
Пеняйте, потому что, как любой честный человек, вы должны будете ее выбросить. Вслед за мной или вслед за тем, у кого она побывала раньше. Тут есть одна хитрость.
Эта с виду гладенькая вещица не одарит вас никаким монопольным правом. Она принадлежит всем и никому. Больше того – она уже использована. И заметьте: не только мной, но и вами, а вы последний... то есть, я хочу сказать, что там, внутри, вы рискуете обнаружить собственный почерк и собственную историю, которая начнется очень странно...
...Мишень – хорошее слово, обозначает цель.
Цель – то, во что целятся и иногда попадают.
Рифмы на слово «мишень»: другая мишень. Могут быть еще: женьшень, шагрень, мигрень, ступень и т.д., но это не точные рифмы.
Философская концепция: мишенью не становятся, мишенью рождаются.
...Я родился мишенью в 19... году. Мои родители были хорошими мишенями. Я помню их до тринадцати лет.
Отец работал репортером.
Теперь я точно знаю, что он занимал не свое место. Ему казалось, что по-настоящему «целятся не в него, а он сам едва ли не лучший «снайпер» в газете. Конечно, он имел все основания обманываться. Что такое, например, в течение двух десятков лет «пристреливаться» вблизи самых громких сенсаций, щелкать затворами фото- и кинокамер... Нет, тут, по-моему, кто угодно вообразит себя чуть ли не единственным исключением.
С мамой было и проще и сложней.
Она любила отца и свои интересы никогда его интересам не противопоставляла. Она делала все, чтобы отец обманывался наилучшим образом. Она заботилась.
Мы всегда блестели, как новые монеты, чье достоинство, вы поверьте, было довольно высоким, то есть, просто так (на мелочь) оно не разменивалось.
В маминой жизни, однако, мелочей хватало на две головы. Нет, это не значит, что она была какой-то там незначительной мишенью! За ней даже одно время пытался ухаживать настоящий генерал. Из ведомства. Помню, отец его долго отваживал. Отвадил.
Генерал, как выяснилось, брал слишком близкую дистанцию с какими-то мелкими авантюрными торгашами и стрелком был крайне паршивым, подслеповатым, что ли. Ну, в общем, хозяева «тира» ему этого не простили, и генерал сначала «всплыл», а потом... Отец лично познакомил отважного ухажера со своим «Конон-супер» и поместил потухшую генеральскую физиономию в газету, а потом и в наш семейный альбом. А ведомство рассудило: ну какая разница, сколько грязи утонет! Ведомству такое было даже на руку. Оно давненько нуждалось в хорошем профилактическом скандале.
Впрочем, это частности. Я вернусь к маме.
Мама была врачом в психиатрической клинике. Поэтому-то ей приходилось испытывать очень трудный климат. В нее стреляли сумасшедшие и шизофреники, и не только среди больных...
Теперь, когда я пытаюсь осмотреться в прошлом и сообразить, с какого же момента во мне сознательно заработала программа мишени, я понимаю: это случилось благодаря маме.
Где-то через месяц после того, как мы отпраздновали мои двенадцать, она предложила мне поехать с ней в клинику. Отца тогда не было дома. Не знаю, что ее надоумило? Может быть, желание, чтобы ее мальчик не рос в избытке «цветочных впечатлений», а может, та наркотическая волна, что прокатилась по городу, и у мамы разгорелся страх вперемешку с педагогическим порывом? Я помню, она вообще-то рассказывала, что у них там, в «вольерах», водятся несколько тронутых на почве героина, кстати, все почти сплошь «герои» и «великие люди» – генералы, наполеоны, президенты... Я тогда спросил: «А этот дядя в нашем альбоме – он тоже оттуда?» Мама промолчала, а отец так и не допил свой кофе, - он решил, наверное, что опрыскать им кухню будет куда как лучше.
Но это шутка, а я думаю, в маминых мотивах сыграло роль совсем другое. Я называю это инстинктом мишени. Иначе быть не могло.
Мы поехали в клинику.
Мама познакомила меня там с одним своим коллегой – доктором Пэлтиером. Он показался мне ничего: скромный, рыжий, только глаза какие-то запечатанные, с пломбами, что ли?.. Доктор взял с меня слово, что я не буду трусить, и пообещал маме обязательно все мне показать и рассказать. Он, как выяснилось, был детским психиатром, знал подход и вообще...
Битых полчаса мы ходили с доктором Пэлтиером по клинике. Посетили процедурную, зал для семинаров, обошли кругами «вольеры» и даже посмотрели в щелку карцера. «Великих людей» я, вправду, увидел множество, но мишенями выглядели они весьма плачевными и подавленными. Теперь я думаю, что это несправедливо. Настоящие мишени должны быть свободны, во всяком случае, нет никакой необходимости надевать на них смирительные рубашки. Они самовоспроизводимы. Они были, есть и будут. И в них стреляют.
Доктор Пэлтиер оказался моим первым стрелком. Когда наша экскурсия закончилась, он пригласил меня в свой кабинет. Он сказал:
– Малыш, я хотел бы задать тебе несколько вопросов. Ты уже взрослый мальчик и должен понять, что у меня есть профессиональные интересы. Ну, считай это небольшой умственной разминкой для себя, ладно?
– Ладно,– ответил я.
– Тогда садись, пожалуйста, сюда и смотри на меня. – он полез в стол, вытащил лист бланковой бумаги (как потом выяснилось – формуляр), торопливо записал мое имя, возраст, еще что-то, затем, недоверчиво покосившись на дверь, он прикрыл свои сочинения сплетенным замком ладоней. Тотчас я заметил в его глазах какую-то бледновато-мутную рябь. И на этом фоне зрачки выглядели маленькими холодными зевами дул.
– Ну-ка, скажи мне, малыш, что ты больше всего любишь на свете?
– На свете? – задумался я вполне серьезно и вдруг решил его озадачить. Спокойно, почти целую минуту я делал вид, что формулирую про себя какой-то очень положительный ответ, потом сказал:– Вы так спросили, сэр, потому что считаете, что категория «больше всего на свете» самая подходящая для детей?
Он даже поперхнулся. Зевы его дул явно колебались.
– Нет, малыш... я спросил просто так, ты не думай...
– Ну, если просто так, тогда больше всего на свете я люблю... арт-рок.
– Арт-рок?! – он снова поперхнулся. – А почему?
– А почему вы любите убивать мух? – спросил я загадочно.
– Я не люблю убивать мух, малыш, я делаю это по необходимости...
– Вот и я – по необходимости.
– Ты нелогичен, малыш. Как же можно любить больше всего то, что по необходимости?
– Сам удивляюсь, сэр.
– Да, малыш?
– Да, сэр.
И здесь он решил, что поймал меня на каком-то ужасном противоречии, решил и выстрелил... Он сказал:
– Ты странный мальчик, очень странный! Если не возражаешь, я возьму тебя на заметку.
– Не возражаю, ведь это ваш профессиональный интерес.
– Как ты все понимаешь!
– Я понятливый.
– Ладно, малыш, не стану тебя долго задерживать, да, только вот что, давай условимся: об этом разговоре маме не рассказывать, хорошо?
– Хорошо.
– Значит, договорились. Иди, малыш... Да, постой! Тебе понравилась наша экскурсия?
– Да, сэр. Конечно, сэр. Спасибо.
– Будь здоров!
Я встал с уютного крутящегося стула и пошел к двери. Он остановил меня последним вопросом:
– Кстати, малыш... твой отец работает репортером, правда?
– Правда, сэр. Он очень хороший репортер... А можно мне?
– Что можно?
– Спросить...
– Ну разумеется, спроси, – он выглядел благодушным.
– Ладно,– я опять сделал вид, что сочиняю взрослую мысль. – А вы не хотели бы попасть в наш семейный альбом, сэр? – и, не дожидаясь ответа, я вышел.
Да, я вышел. Я вышел первый раз с простреленным виском. Да, я вышел и посмотрел в коридор. Двое санитаров вели очередного «великого человека» под руки... Я посмотрел на него и подумал: «Доктор Пэлтиер распломбировал свои глаза. Все в порядке. Там — оружие!»
«Великий человек» прошел мимо меня и показал мне язык. «Великий человек» был хорошей мишенью. Он не мог иначе.
Мои родители тоже были хорошими мишенями.
Спустя год они погибли в авиакатастрофе.
......................................................................................................................................................
Теперь мне почти восемнадцать. Я покупаю записные книжки, исписываю их всем, о чем думаю, и выбрасываю. Мне нравится, что их найдут другие и тоже потом выбросят. При счастливом стечении обстоятельств эстафета может продолжаться довольно долго. Я загадал: если встречу человека, у которого окажется одна из брошенных мной записных книжек, – он станет моим последним стрелком.
...Вчера встретил Марч. Она отличная девчонка! Угловатая, худющая, подстать мне. Целый день ходили с ней вместе. Мне нравится, что она умеет молчать вдвоем, говорить жестами и не требовать ухаживаний. И еще... мы оба не любим панков. Они считают себя авангардом. Они дураки. У нас, вообще, если что-то выползает на поверхность в большом количестве, тут же стремится объявить себя «первооткрывателями»... Противно. Я представляю себе тогда некого пламенного апологета, сидящего в «знойной норе» и раскладывающего: «Да, мы другие... Мы не загнанные! Мы будем ходить по домам, выбивать электропробки, заколачивать двери гвоздями и поливать ступеньки машинным маслом! Жрецы подъездов! Шаманы улиц! Да, мы – новое, новое, новое...»
Марч называет это «новое» «динамическим ступором», или «ступором в динамике». Ее иногда и впрямь так здорово прорывает, что я удивляюсь – как много в нас похожего. Марч, ты мне нравишься. Ты такой же никудышный теоретик, как и я. А ведь все никудышные теоретики рождаются не в свое время. Для них это прямо-таки бальзам на сердце – не свое время! Где еще можно так классически захиреть или получить пулю в самую «десятку»?! Молодец, Марч!
– Слушай, а давай плюнем на динамический ступор и пойдем завтра, ну хоть куда-нибудь! Ну хоть на пригородную свалку автомобилей... Ты не знаешь, какое это тихое и чудесное место! Однажды я написал там целую поэму... и выбросил... Пойдешь?
Вчера узнал, что в мертвых тоже можно стрелять и даже спустя несколько лет.
Мой опекун (один из «кисельных» родственников) – отвратительный гад. Мало того, что он переселил свою семейку в наш дом и открыл краник отцовского счета в банке, мало того, – вчера он продал наш семейный альбом. Это самое смелое и талантливое произведение отца досталось теперь какому-то вздорному маньяку, коллекционеру чужих реликвий. Я, кажется, понимаю: мой опекун хочет уничтожить всякую память о тех, кому он так «безутешно» оказался обязан своей разжиревшей рожей. Он даже не пожелал назвать имя покупателя. Ну, ничего, я все равно найду, а пока... Я решил сделать еще одного кандидата на столь любимое мной кладбище автомобилей.
Улучив момент, когда отвратительный гад зарылся в свои бумаги, я тихонько спустился в гараж. Опекун имел привычку часто оставлять ключи в машине. Все правильно... Мне повезло. Вы спросите, умею ли я водить? Нет, не умею, но это даже хорошо.
...Марч была ошарашена моим появлением «на колесах». Я сказал:
– Оцени момент! Этот новенький «форд» нуждается в приличном кювете. Садись, мы едем путешествовать.
Она не стала ничего выяснять, она только спросила:
– Ты больше не пишешь поэм?
Я сказал, что пишу автобиографию.
...Мы промотались на машине отвратительного гада несколько часов. К вечеру я уже вполне считал себя заправским водителем. Марч снова приятно удивила меня. Она нисколько не дергалась дорогой, а даже напротив – была как-то освобожденно-говорлива, то и дело сыпала шуточками в мой адрес и звонко смеялась. Мы дважды останавливались у закусочных.
Мне понравилось, как она ест.
У нее словно вырисовывается на лице необыкновенная детская фантазия: «Маковая булочка, а давай мы друг друга съедим. Ты расскажешь мне о своем родном дереве, а я тебе – о солнце, которое нас вырастило!» В этот момент Марч так чутко сосредоточена, словно боится обидеть сладкую булочку банальным переживанием.
Мы решили не возвращаться в город. Мы решили, что доверены удачному ветру, и не стали удивляться, почему нас до сих пор не остановил ни один полицейский. Может, потому, что ехали мы не совсем на машине, а как бы точнее... – на Мишени внутреннего сгорания! Нет, сказал я себе, тут не просто игра слов, тут что-то неуловимо-осязаемое! Месть и горечь!.. Впрочем, была минута, когда мне стало жалко эту быстролетную Мишень.
...Ночь застала нас в пути. Марч притихла и, отвернувшись, пощелкивала ногтем по дверному стеклу.
Маленькая белая совка залетела в кабину и билась о ветровое стекло, и рядом, почти тут же, но более настойчиво «бился» палец Марч.
Желтое яблоко луны просвечивало сквозь темную пористую листву облаков.
– Ты не боишься, ты правда не боишься? – спросил я.
– Чего я должна бояться?
– Не знаю... но, по-моему, бензин кончается.
– Тебя волнует бензин?
– Да, волнует.
– Чушь! – сказала она. – Разве ты знаешь свою Последнюю остановку? Разве ты знаешь, куда нам нужно доехать? Остановись, давай бросим машину и пойдем пешком...
– Нет, Марчи, мы этого не сделаем.
– Тогда не спрашивай, – она ехидно покосилась в мою сторону и опять отвернулась.
– Перестань барабанить! – сказал я и, поймав совку, выпустил ее на желтую лунную волю...
Минут через двадцать мы уже стояли в окрестностях полуспящего-полуразвалившегося мотеля.
Марч спала. Левая ее рука лежала на сидении, и я подумал: вот теперь, когда ты спишь, странное и незнакомое существо... я возьму твою руку, пусть она превратится в ветку, пусть зарастет она теплой душистой корой, и я не отпряну... я прижмусь к ней своими закрытыми глазами и увижу свет. Твой свет. Я умею видеть Свет... Веришь?
...Свет я увидел, но уже совсем другой – должно быть, через пару часов, в полусне.
Неразличимая тень лунатика ходила по стоянке и светила фонариком в номера. Неразличимая тень стояла напротив нашей машины и долго клацала зажигалкой. Каждая вспышка – кадр. Вспышка – контур. Негатив – вспышка... С каких это пор лунатики стали пользоваться фонариками и зажигалками? – подумал я, а потом все растворилось...
Утро разбудило нас зябкой настойчивой моросью. Небо охотно зевало и вовсю терло подпухшие веки, но попытки проясниться только нагнетали на него лишних пасмурных теней, и, наконец, оно сдалось в полном огорчении.
Я завел «форд» на последних ущербных литрах и подогнал его к заправке. Других желающих здесь не оказалось.
Парень моего возраста в замасленных джинсах вышел из красочного стеклянного павильона, размашисто чиркнул по асфальту парой своих залихватских сапожек, но так и остался стоять. Эффект чирканья интересовал его куда больше.
– Эй, послушай! – крикнул я.
– Ну, слушаю, – отозвался он.
– Может, ты подойдешь?
– Нет, – он снова чиркнул по асфальту, – не подойду. Хозяин сказал вашего «форда» не подкармливать.
– Ты шутишь?
– Была охота мне тут расшучиваться! Он сказал, а мне-то что?.. И вообще, ребята, вы бы отъехали, тут долго нельзя.
– Ну уж нет, – вспылил я, – вот пусть твой хозяин сам и отъезжает! Идем, Марчи! Ты была права... бросим этот утиль, он нас совершенно сковал. Идем, я тебе все расскажу.
Мотель, как и следовало, был «ранней птичкой». Он уже открыл свои залетные двери, и бар, куда мы впорхнули, чинно представился и ночной совой, и рассветным жаворонком одновременно.
Мы сели у стойки. Я заказал два кофе и бутерброды.
Марч больше не сердилась на меня. Она сказала:
– Давай мы только здесь долго не будем.
– Ешь, – сказал я, – и не волнуйся... – и вдруг увидел фонарик. Он стоял на полке среди бутылок... и почти тотчас меня кто-то потряс за плечо сзади.
– Малыш, если хочешь, я налью тебе полный бак, а, малыш?
Мы обернулись...
Доктор Пэлтиер. Огромный, рыжий, и глаза распломбированы солидной порцией спиртного. Скоро почти шесть лет, как я забыл о его существовании.
– Ну, что же ты не поздороваешься со мной, малыш? Это твоя девочка? Познакомь, познакомь...
Голова доктора Пэлтиера странно мотнулась в сторону, но улыбнулся он не Марч, а мне. Честно сказать, я впервые увидел его улыбку! – мягкий, отлично сконструированный оскал.
– Марчи, – сказал я, вот перед тобой человек, у которого есть профессиональные интересы.
– Ты, как всегда, находишь самые точные штрихи, малыш. Ты – редкий обладатель информативной экспрессии, браво!
– Почему – редкий? – спросил я.
– Ну, это нетрудно, это я в две минуты вычисляю.
– А нашу машину?.. А пустой бензобак? А с фонариком вы тоже по ночам ходите?
– Я, малыш, все – я: и машину, и фонарик... Ну, пойдем, посидим там, за столиком... Хочешь настоящей выпивки?
– Нет, – сказал я.
– Ну, тогда я себе...
Он заказал себе, и мы устроились «там, за столиком». И там, на столике, лежал объемистый синий пакет. Доктор Пэлтиер похлопал по нему любовно. Я посмотрел на Марч. Мне не нравились ее округлившиеся, полные тревожных зеленых хвоинок глаза.
Доктор Пэлтиер причащался и молчал, очевидно, в поисках подходящей обоймы. В нем уже проснулся стрелок, и он, стрелок, всегда был трезв, он, стрелок, всегда был фанатиком.
– Знаешь, малыш, я ведь с тобой тогда не расстался, и сейчас не расстаюсь... и, знаешь, это интересней всего: мне посчастливилось купить ваш семейный альбом.
Я подскочил.
– Нет!!
– Да, малыш, да. Твой опекун позвонил мне вчера вечером и сообщил, что ты угнал «форд»... Я решил тебя найти,– доктор снова похлопал по синему пакету.
– Верните! – сказал я. – Верните...
– Ты сядь,– сказал он, – ты еще не знаешь, какая неожиданность тебя ожидает. Девочка, усадите вашего друга.
– Не надо меня усаживать! Вы лучше себя усадите!..
– Малыш, не груби... И почему ты не называешь меня «сэр», как раньше?
– Кончились «сэры»! Все кончилось! Что дальше?
– А дальше, малыш... я собрал твои записные книжки. Ты выбрасывал, а я собирал.
– Но как? Этого не может быть... Марчи, он лжет!
– Нет, малыш, тебе придется признать этот факт самым фантастическим событием своей истории. Надеюсь, ты не станешь требовать их назад?
– Нет, – сказал я подавленно.
– Правильно, я всегда говорил: ты странный мальчик! Ты намного старше, чем кажешься. И еще – слушай внимательно: я намерен сделать открытие! Я не могу отказать себе в таком замечательном материале, как ты. Смотри на меня и слушай... Ты – моя мишень, малыш! Я заработал тебя как мишень, понимаешь?..
– Да, – ответил я обессиленно.
Он изучал меня зевами своих дул, и я впервые понял – это не просто мой образ! Понял, нет, увидел... поверх моего образа накладывается еще один, совсем другой, но тоже страшный... Марчи! Неужели она не видит? Марчи! Как бы ей объяснить?.. Но не могу – мне трудно думать... Марчи!
– Слушай дальше, – продолжал стрелок и фанатик, – сейчас ты отошлешь девочку, мы сядем в мою машину, и я тебя увезу, слышишь... яувезу тебя в т в о е в р е м я! Ты понял?
Марч схватила меня за рукав куртки.
– Я никуда без него не уйду!
– Уйдешь, – сказал он жестко. – А ну, повтори ей!
И я повторил. Я сделал первый раз в жизни свой выстрел. Не знаю, как такое могло сработать... Не знаю. Марч, не уходи! Это ошибка... это вздор! Мишени так не умеют...
Она ушла. Она стала пятиться к выходу – беспомощная, нескладная, тихая...
...Не знаю, почему мы сели не в его мифическую машину, а в тот самый проклятый «форд»; не знаю, видела ли это Марч и где она была; не помню, сколько прошло еще времени, пока мы стояли на заправке, и сколько доктор отсыпал чаевых парню в замасленных джинсах; не знаю, что имел ввиду мой стрелок, говоря о моем времени, не помню... Я помню трассу!
...Тонкая фигурка показалась впереди у обочины. Когда разрыв между нами сократился, тонкая фигурка сорвалась с места и побежала навстречу. Доктор Пэлтиер улыбался. Он знал психологию, он знал, что тонкая фигурка начнет метаться, и прибавил газ. Но тонкая фигурка не металась. Встречный вырвался так стремительно, что его надрывный сигнал и свист тормозов означали только одно – бессилие.
– Остановись, сволочь! – закричал я и со всей силы ударил в мягкий, отлично сконструированный оскал. В считанные секунды нашу машину успело снести вправо, но встречный...
Встречный встретил ее – мою Марч…
...Она лежала на мокром асфальте. Белое мокрое платье. Русые мокрые волосы. «Вот сейчас, сейчас... подожди, подожди... я возьму твою руку, пусть превратится она в ветку, пусть зарастет она теплой и душистой корой, я не отпряну!.. Я прижмусь к ней закрытыми глазами и увижу Свет...»
Он подошел тихо, как тогда, в баре, как тогда, ночью, с фонариком.
Я не повернулся. Я сказал:
– Доктор Пэлтиер... да у вас же!.. у вас же тумблер за ухом…
Он понял. Он стремительно вернулся в машину, и я услышал, как лихорадочно завизжал сумасшедший двигатель.
Мы остались.
Мы остались среди неба, среди мороси, среди осколков стекла и среди онемевших, омертвевших иголочек хвои...
Сейчас я допишу эту последнюю записную книжку и выброшу. Я сделаю это в надежде, что она больше не попадет в руки доктора Пэлтиера. Он хотел увезти меня в мое настоящее время. Не нужно. Теперь я совершенно уверен, что для настоящей Мишени только то время имеет смысл, в котором она живет. Теперь я знаю, что время измеряется разными величинами: иногда секундами, иногда метрами, иногда совестью.
Мне везет. Я часто встречаю людей с «профессиональными интересами». Многие из них любят заполнять формуляры, изредка я вижу у них неплохо замаскированные тумблеры за ушами, опломбированные глаза, в которых... вы уже знаете – оружие! Словом, мне везет.
Я не встречал больше мой Марч. Наверное, потому, что моей Марч больше никогда не будет. Прошло уже два года, как ее нет. Но я ее не терял. Я думаю вместо нее. Вместо себя. Вместо нас. За нас. Я думаю о «динамическом ступоре».
Удивительно, как этот потрясающий нонсенс не дает пробуксовки нигде в нашем мире. Ни на ямах, ни на поворотах, ни на грязной запущенной колее. Боюсь, правда, на ровном месте может не получиться. Хотя, кто знает! У нас ведь «ровное место» – это если не сам ум – плоский, то хотя бы перспектива вокруг ума – плоская и доступная, как гладильная доска. А на гладильной доске ну кто же станет буксовать? Вот я и боюсь. Хотя зря, конечно. Ровных мест во вселенной, говорят, маловато, а раз так – динамический ступор нам обеспечен. И скорость нам обеспечена. И цель. А цель, вы не забыли, что такое цель?.. Это то, во что целятся и иногда попадают. Значит, все правильно. Значит, я и есть живая мишень. Я – мишень.
Я люблю дышать воздухом автомобильных свалок и выбрасывать, выбрасывать свои мысли.
Июнь 1986 г.
Симферополь
Мишень. (TARGET) Рассказ. Перевод на английский
(not very fantastic story from a pocket-book) by Valery Gaievskiy.
Well, I don’t know where did you find this thin pocket-book with a golden stamping (I use that kind of pocket-books), I don’t know if it lay under the bench in the park, or in the garbage-can, or somebody put it into your mail-box – it doesn’t matter. Mainly you are a honest man and you couldn’t be indifferent. And you picked it up. And you opened it. So blame yourself! Blame yourself, because as any honest man you should throw it away. There’s a trick here.
This smooth thing wouldn’t give you a monopoly right. It belongs to everybody and to nobody. I’d say more – it has been used not only by me, but by you either, and you are the last...
I mean you have a chance of finding your own hand writing and your own story that begins very strange.
Target is a good word means “aim”. Aim is what they aim at, and sometimes they hit.
Rhymes to the word “target” are another target, and it might be “carpet”, “market”, and so on, but they are not exact rhymes.
Philosophic conception: they don’t become a target, they are born as a target.
I was born as a target in 19... My parents were nice targets. I remember them till my 13.
My father worked as a reporter. Now I surely know that he took a wrong place. He considered that he wasn’t aimed at, but he was almost the best shot in the newspaper. Surely he had a ground to be cheated. For example: he has been shooting near the loudest sensations and clicking with the camera locks. Anybody would imagine themselves the only exception.
There was easier and more difficult with my mamma.
She loved my father and her own interests have never been opposed his ones. She did everything to deceive my father in the best way. She took care.
We shone like new coins which valuable was quite high, I mean it never been changed as change.
There were a lot of details in my mom’s life. It doesn’t mean that she was an insignificant target. There were times when a real general courted my mother. He was from a department. I remember my father was driving him off for a long time. But he drove him off.
That general was close to the venture some dealers and he was a bad shot, blind one. So these guys didn’t forgive him and the general “was over”.
My dad introduced general to his “Canon-super” and put the pale general’s face to the newspaper and then to our family album. And the department decided: who cares how many mud will draw? It was very comfortable for the department. It needed a great prophylactic scandal!
So let’s return to my mom.
My mamma worked as a doctor at the psychiatric clinic. She felt very heavy climate. She was shot by crazies and nuts and not only from the insanes.
Now when I try to look back to my past and find out a moment the “target” program was on, I understand: it happened thanks to mom.
In the moment we celebrated my 12 she proposed to go to the clinic together. My father wasn’t home then. I don’t know what did suggest an idea to her? May be that was a desire of growing me out of the “flower impressions” and may be that drug wave that run around the town and my mamma was afraid pell-mell with a pedagogical fit.
I remember she told that there were in the “cells”, were found heroin nuts entirely “heroes” and “great men” – generals, napoleons, presidents. I asked her a question: that man from our family album was from there? Mom kept silent and dad didn’t finish drinking his coffee – he splashed our kitchens walls with it.
But that’s a joke, and I guess a different thing played part in my mom’s motives. I called it a target instinct. It couldn’t have been different.
We went to the clinic.
Mamma acquainted me her colleague doctor Paltier. I found him not bad: modest, red, but his eyes were sealed with something.
Doctor made me swear that I wouldn’t be a coward and promised my mom to show and tell me everything. He was a children shrink and he knew the methods.
A whole hour we were wandering around the clinic. We visited the treatment room, the seminar hall, walked round the “cells” and even looked into the chink of the detention room. Indeed I saw a lot of “great men” but they seemed as very deplorable and depressed targets. Real targets must be free and as the matter of fact there’s no necessity of putting the humiliating shirts on them. They are selfproducing. They were, they are and they will be. They are being shot.
Doctor Paltier was my first shot. When our excursion was finished he invited me to his office. He said:
“Kid, I would like to ask you some questions. You are a big boy and you have to understand that I’ve got professional interests. You can consider it as a mental brake for you, okay?”
“Okay”, – I answered.
“Then have a seat please right her and look at me”.
He opened his desk and took a sheet of blank paper (that was a form), hastily wrote my name, age and something else, and then distrustfully looking at the door covered his “composition” with the lock of his plaited palms.
In that moment I noticed some pale turbid ripple in his eyes. His pupils looked as small cold pharynxes of muzzles.
“So tell me, kid, what do you like most of all?”
“Most of all?” – I thought quite seriously and suddenly decided to perplex him. Staying calm almost a whole minute, I was pretending the formulation of some positive answer and then said:
“You’re asking so, sir, because you figure that the category “most of all” is the best word combination for children”.
He chocked. Pharynxes of his muzzles were hesitating.
“Don’t you think, kid, I’ve just asked...”
“If it’s just I like art-rock most of all in my life”.
“Art-rock?” – He chocked again. – “But why?”
“Why do you like killing flies?” – I asked.
“I don’t like killing flies, kid, I do it in a need”.
“So do I”.
“You are illogical, kid. How can you like the thing in need?”
“I surprise myself, sir”.
“Do you, kid?”
“Yes, I do, sir”.
And then he decided that he caught me on the terrible contradiction and shot. He said:
“You are a strange boy, very strange! If you don’t mind I’d pay attention on you”.
“I don’t mind, sir, that’s your professional interest”.
“You understand everything!”
“I am bright”.
“Okay, kid, I won’t take your time, but let’s agree: don’t tell your mom about our conversation”.
“Okay”.
“So we agree. You may go, kid, just one thing: did you like our excursion?”
“Sure, sir, I did. Thanks”.
“Be well!”
I stood up of the cozy twisting chair and went to the door. He stopped me with a last question:
“By the way, kid, your father is a reporter, isn’t he?”
“Yes, he is, sir. He is a very good reporter. And may I...”
“May you what?”
“May I ask you a question?”
“Surely you may”.
He seemed complacencyly.
“Okay”, – I again pretended compositioning an adult thought. – “Do you want to get into our family album?” – and I walked out without waiting for the answer.
Yes, I walked out. I walked out with a shot temple at first time. Yes I walked out and looked on the corridor. Two medical brothers led a next “great man” on his hands. I looked at him and thought: “Doctor Paltier sealed his eyes out. That’s all right here. There’s a weapon right here”.
A “great man” walked near me and showed me his tongue. That “great man” was a good target. He couldn’t be different.
My parents were good targets too. One year later they were killed on air accident.
Now I’m almost 18. I buy pocket-books, write them with everything I’m thinking about and throw them away. I like the fact of their finding by somebody and then throwing them away. With happy coincidence of circumstances this relay race can continue quite long time. And if I meet a man that got one of my thrown pocket-books, he’ll be my last shot.
Yesterday I met March. She’s a terrific girl! Awkward, thin, just like me. A whole day we walking together. I like her skill of keeping silence together, talking with gests and ignoring courting. And one thing else: we both don’t like punks. They consider themselves as underground. They are fools. If something climbs out of the darkness it proclaims itself as pioneers. It’s sick. I can imagine the flaming apologist sitting in the “hot hut” and reciting: yes, we’re different, we’re not exhausted! We will be walking from house to house, ruining electrics and breaking doors. Priests of porch entrances! Gurus of streets! Yes, we’re new!
March calls that “new” a “dynamic brake” or a “brake in dynamic”. Sometimes she can break through and I wonder the same things about us. March, I like you. You are such a bad theorist as I am. But all the bad theorists are being bom in wrong times.
Where can they grow feeble so classic or get a bullet.
Good for you, March!
“Listen, let’s spit on dynamic brake and go somewhere tomorrow! For example, let’s go to the suburban car’s garbage... You don’t know what a quiet and marvelous place it is! Once I’ve written a poem there... and I’ve thrown it away. Will you go?”
Yesterday I learnt that dead people also can be shot even several years ago.
My tutor (one of my “far” relatives) is a disgusting villain. He’s not only moved his family to our house, but he used my father’s bank count and sold our family album. This bravest and the most talented father’s work of art is in the some maniac’s collection. I guess my tutor wants to destroy all the memory of people thanking whom he has a cozy life. He didn’t even call the name of a purchaser. But it doesn’t matter. I’ll find him.
Meanwhile I decided to do one more “client” for my favourite car cemetery.
Catching a moment when the villain worked with his papers, I went down to the garage. My tutor often left the keys in the car. Everything’s right. I’m lucky. Can I drive a car? No, I can’t, but that’s very good.
March was shocked when she saw me on my own “wheels”. I said:
“Look here, babe! That’s a new “ford” and it needs a great ditch. Get in the car, we are about traveling now”.
She didn’t ask me anything but one question:
“Don’t you write poems anymore?”
I said I was writing an autobiography. We were driving in the disgusting villain’s car for several hours. In the evening I considered myself as a wonderful driver. Marchie surprised me again. She didn’t twitch on the road and she was freely talkative. She was joking about me and ringly laughed. We stopped near diners twice.
I liked the way she ate. Her face showed a wonderful child’s fantasy: “Poppy bun, let’s eat each other. You’ll tell me about your native tree and I’ll tell you about the sun that has risen us!” At this moment March is so concentrated as if she’s afraid of offending the Poppy bun with a trite experience.
We decided not to come back to the town. We decided that we were trusted to the wind and we weren’t surprised of the fact that cops stopped us. Maybe that was because of our driving not in the car but in the target of inside combustion.
I said to myself that’s only the playing of words, there’s something elusively tangible about that. Revenge and bitterness! But there was a minute when I felt sorry about that winged target.
Night caught us in the road. March kept silent and turned away from me she was clicking with her nail on the glass.
A small white owl flew into the cabin and it was beating on the wind glass, and near it March’s finger was clicking more persistently.
The yellow apple of the moon was translucent through the dark and porous leaves of the clouds.
“Aren’t you afraid?” – I asked.
“What am I supposed to be afraid of?”
“I don’t know, but I think the gas is about to over”.
“Is gas bothering you?”
“Yes, it is”.
“Rubbish!” – she said. – “Do you know your last stop? Do you know the place we need to go to? Stop, let’s leave the car and hike...”
“No, we won’t do that”.
“So don’t ask me”, – She maliciously glanced to my side and turned away again.
“Stop drumming!” – I said, and having caught the owl I let it fly to the moon freedom.
Twenty minutes later we were near the sleepy motel. March was sleeping. Her left hand was lying on the seat and I thought: now when you’re sleeping, you are a strange and unknown creature. I’ll take your hand and let it turn into a branch, let it overgrow with warm and fragrant bark, and I’ll lean on it with my shut eyes and see the light. Your light. I can see the light. Do you believe me?
I saw the light. But it was different – must be in several hours in the dream.
An indiscernible shadow of a sleep-walker was walking around the car stop and lightning into the room with the lantern. The indiscernible shadow was standing opposite our car and clicking with the lighter for a long time. Every splash is a still. Every splash is a silhouette. Negative – splash. Since when sleep walkers use lighters and lanterns? – I thought and then everything has dissolved.
The morning woke us with chilly drizzle. The sky was willingly yawning and rubbing its eyelids to the utmost extent, but every try to wake up forced gloomy cotton and it gave up with the total grief.
I started my “ford” having last pity gas and pulled it over to the gas-station. There was nobody.
A guy of my age, wearing dirty jeans walked out of the picturesque glass pavilion with his funny boots. And stayed standing. The striking effect interested him very much.
“Hey, you, listen”, – I said.
“So I’m listening to you”.
“Can you come to me?”
“No, I can’t”.
“Are you joking?”
“I’m not about to joke now!” – He said, – “but I don’t care! And guys, you better leave, you can’t stay here too long. My master ordered me to send you away”.
“Oh, no!” – I flew into a passion. – “Your master better leave! Come on, Marchie! You were right, let’s leave this scrap it has chained us. Come on, I’ll tell you everything”.
The motel, as it should be, was an “early bird”. It has already opened, its doors and the bar where we flew in was like a night owl and sunrise lark at the same time. We sat near the counter. March wasn’t angry with me anymore. She said:
“Let’s stay her not for a long time”.
“Eat”, – I said, – “and don’t worry...” – and I suddenly saw a lantern. It was standing between bottles and almost then somebody shook me on my shoulder.
“Kid, if you want I’ll fill your cistern in”.
We looked back.
Doctor Paltier. Huge, red, and his eyes are unsealed with quite big dose of alcohol. It will be almost six years since I’ve forgotten about his existing.
“Why don’t you say me “hello”, kid? Is this your girl? Introduce me to her”.
Doctor’s Paltier’s head strangely shook but he smiled to me but not to March.
Frankly saying I saw his smile for the first time! – soft well-designed grin.
“Marchie”, – I said, – “the man you can see now has professional interests”.
“You’re finding exact traits as always, kid. You are a rare possessor of informative expression, bravo!”
“Why am I rare?” – I asked.
“Well, it’s not difficult I’m calculating this in two minutes”.
“And what about our car? And what about empty cistern? Are you walking around the motel with the lantern in the night?”
“It’s all me, kid. So let’s have a seat at this table”.
“Do you want a real drink?”
“No, I don’t”, – I said.
“So I will...”
He ordered drinks and we sat at the table. And there was a thick blue packet on the table. Doctor Paltier stroked it adorable. I looked at March. I didn’t like her eyes full with anxious green needles.
Doctor Paltier kept silent. The shot living inside him has woken up. That shot was always sober and he always was a fanatic.
“You know, kid, I didn’t say you “good-bye” then, and I’m not saying it now. And you know the most interesting is that I’ve bought your family album”.
I jumped up.
“No!”
“Yes, kid, yes, I have. Your tutor called me yesterday and said you’d stolen the “ford”. I decided to find you”, – Doctor stroked the packet again.
“Give it to me back!” – I said.
“Have a seat”, – he said. – “You don’t know about a surprise prepared for you. Girl, make your friend sit down!”
“Don’t you make me sit down! You sit down yourself!”
“Don’t be rude, kid. And why don’t you call me “sir” as you used to call me?”
“There are no “sirs” anymore. Everything is over! What’s next?”
“Next, kid... I’ve gathered all your pocket-books. You’ve been throwing them away and I’ve been gathering them”.
“But how? It’s impossible! Marchie, he’s lying!”
“No, kid, you are to face this fact as the most fantastical incident of your story. I hope you won’t demand to give me them back to you!”
“No, I won’t”, – I said.
“Right. I always said you are very strange boy! You seem a little bit older than you are. And one more thing: listen to me attentively: I’m about to make a discovery! I can’t refuse myself in that wonderful material as you are. Look at me and listen to me. You are my target, kid! I deserved you as a target, do you understand?”
“Yes, I do”, – I answered exhaustingly.
He was learning me with the pharynxes of his muzzles and I understood – that’s not just my image! Understood, no, I saw that there was another image. It was laid on my image. That was scaring image.
March! Doesn’t she see that? Marchie! How can I explain her? But I can’t – it’s difficult to think... Marchie!
“Listen, kid”, – the shot continued. – “Now you send your girl, we’ll get in my car and I”ll drive you away, can you here me... I’ll drive you to your time. Got it?”
March caught me on my jacket sleeve.
“I won’t go nowhere without him!”
“You will”, – he said roughly. – Tell it her again”.
And I told. At first time in my life I made my shot. I don’t know how it could work. I don’t know. March, don’t walk away! That’s a mistake, that’s rubbish! Targets can’t do like this.
She walked away. She started to move backward to the exit – helpless, awkward, quiet...
I don’t know why we didn’t get in that mystical car but in that damned “ford”. I don’t know if March saw this and I don’t know where she was: I don’t remember how many time passed since we stood at the gas-station and how much tip doctor gave to the guy wearing dirty jeans; I don’t know what the shot meant, speaking about my time. I remember the highway!
A thin figure showed in front by the road side. When the distance between us has reduced the thin figure began running.
Doctor Paltier was smiling. He knew psychology, he knew that the thin figure was about to rush about and he added speed. But the thin figure didn’t rush about.
The man driving across broke so impetuously that his overstraining horn meant only one thing – weakness.
“Stop, rascal!” – I shouted and struck him on his well-designed grin. On counted seconds the car shook in the right, but the man driving across... He met her – my March.
She was lying on the wet asphalt. White wet dress. Wet fair hair. “Now, now, just hold, hold, I’ll take your hand and let it turn into the branch, let it overgrow with warm and fragrance bark, and I won’t shrink back, I’ll lean on it with my shut eyes and I’ll see the light”.
He came to me quietly as he did it in the bar, as he did it in the night with the lantern.
I didn’t look back. I said:
“Doctor Paltier... you’ve got!.. You’ve got a tumbler behind your ear”.
He understood. He quickly came to the car and I heard the crazy motor feverishly squealed. We stayed.
We stayed between the sky, between the drizzle, between the pieces of glass, between numb and dead needles.
Now I’m gonna write the last pocket-book and throw it away. I’ll do it hoping that it won’t get to doctor Paltier’s hands.
He wanted to drive me to my present tense. There’s no need. Now I’m sure that the real target cares about the time it lives now. Now I know that time can be measured with different quantities: sometimes that can be seconds, sometimes – meters, sometimes – conscience.
I’m lucky. I often meet people having “professional interests”. Many of them like filling in blanks, sometimes I can see the badly hidden tumblers behind their ears, sealed eyes in that, as you know there’s weapon. In other word I’m lucky.
I haven’t met March anymore. Maybe it’s because my March won’t exist anymore. Two years have passed since she’s gone. But I didn’t lost her – I’m thinking about her. Instead me. Instead us. I’m thinking of “dynamic brake”.
It’s amazing, that terrific nonsense doesn’t tug nowhere in the world. Not in the pits, not on the turns, not on the dirty roads. But who knows!
If we have a “smooth place” – that can be mind, or unless the perspective around the mind – as plane as ironing board. And who will tug on the ironing board? And it’s scaring.
There are very few “smooth places” in the universal and if it’s right the “dynamic brake” is guaranteed.
And aim haven’t you forgotten what the aim is? This is a thing they aim at and sometimes they hit. So everything’s right. So I am an alive aim. I’m a target.
I like breathing with the air of car garbages and throwing, throwing, throwing my thoughts away.
Translated by Julia Kotler.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
