Обложка Последний концерт на крыше

Последний концерт на крыше

Волченко Павел Николаевич

0% прочитано
Стандартный
Волченко Павел Николаевич

Последний концерт на крыше

Глава 1

Автор: Волченко П.Н.

Последний концерт на крыше

(Дурная кровь)

«Небеса упали вниз, Ночи встали на карниз И шагнули вслед за небом,»

Схватки начались внезапно: они на озере, отдыхают, яркий ясный день, солнце светит, до окончания срока еще две недели – не о чем было беспокоится, но… Разом налетел ветер, небо сгустилось перистыми еще облаками, и тут же резко и больно ударило в животе у жены, заструилась по ногам вода.

- Миша, - она схватилась за живот, согнулась, сколько могла, - Миша.

- Что? Пихается? – усмехнулся Миша, гражданский, пока еще, муж перевернулся, и с улыбкой посмотрел на нее. Хотел было потянуться и, как всегда, тронуть округлый живот, но увидел губу закушенную, темное расплывающееся пятно на тонком пляжном полотенце, постеленном на песке. – Что?

- Началось… - она не сказала это, выдохнула еле слышно.

- Подожди… Как? Тридцать восьмая же еще, как…

Она не ответила, застонала только, сжалась вся. Не думала она, что будет так больно, не знала, что все начнется вот так, разом, с пустого места и тут же такая страшная, разрывающая боль.

Миша соскочил, метнулся к машине, обратно, к вещам своим на горячем песке, трясущимися руками вырвал из кармана брюк ключи, и снова к машине. Суета, одна суета: ей казалось, что Миша медлит, казалось, что все он делает медленно, что кучу всего ненужного хватает, мечется почем зря. Он подкатил машину прямо к ней, наехал задним колесом на уголок полотенца пляжного, открыл заднюю дверь своей десятки, и, постоянно и глупо повторяя: «тсссс», поднял ее на руки, уложил в салон.

Через секунды, когда машина, взрыкнув мотором и выбросив из под колес тугие струи желтого песка, скрылась с пляжа, у воды остались два полотенца, пакет с едой и те самые брюки, отброшенные чуть в сторону, присыпанные – под колесо попали.

По городу они пролетели: пальцы на руле побелели от напряжения, Миша смотрел на дорогу не моргая, движок рычал, проносились мимо дома, заборы, машины - все будто стояло и только они двигались. У роддома десятка с визгом затормозила, оставив на сером асфальте черные следы жженой резины.

Миша выскочил из машины, распахнул дверцу заднего сиденья, от приемного покоя к ним уже бежала сухонька пожилая медсестра, вверху, в окнах второго этажа, мелькали лица. Миша протянул к ней руки, и, вдруг, одновременно с ее криком, грянул первый трескучий раскат грома и небо разверлось, рухнуло на прожженную землю холодным, тяжелым ливнем.

Она почти ничего не помнила: расплывчатые лица, острая разрывающая боль, что накатывала, а после медленно и нехотя отпускала, будто крючками ее изнутри вытягивали, чей то злой окрик: «Не ори! Тужься!», а еще ослепляющие всполохи и громовые раскаты, что врывались в родовую с дребезгом стекол, и снова боль… А потом все как то разом закончилось: она обессиленная в холодном поту, медперсонал, строгая высокая женщина в халате с ребенком на руках.

- Почему он молчит? – тихо спросила она. – Он же должен кричать…

Резкий шлепок и ребенок закричал, громко, отчаянно, пронзительно, лопнули лампочки, полыхнула молния, ударил раскат грома, кто-то взвизгнул в темноте.

- Голосистый. – сказала медсестра.

- Нет, это перенапряжение, наверное. От грозы. – предположил кто-то.

- Потемнело то как… - старушечий голос.

- Ребенка дайте… - тихо сказала мать.

Она не увидела, почувствовала в руках живое, скользкое, жаркое – ее родное дитя.

Снова полыхнула молния, резко прочертив холодной синевой в родильном зале, и молодая мама на мгновение увидела у себя на груди нечто страшное, сморщенное, злое, демоническое… Захотела оттолкнуть, сбросить, но… не смогла, и потому обняла, и тихо заплакала.

«Мама, не сердись»

* * *

«Вены жжёт дурная кровь, Что ни капля - то любовь, Боги, боги, где вы, где вы?»

- Где он! – рявкнул злой крик из зала. – Мать!

- Что? – она вышла из кухни, отирая руки о перекинутое через плечо полотенце, и, уставилась на сожителя. – Что тебе?

- Где твой выродок?

- Гуляет. – она пожала плечами, и спокойно пошла обратно, на кухню, туда где что-то жарко скворчало на сковороде, откуда доносился шум стиральной машинки.

- Вернется, ноги пообрываю! Сучонок!

Мать не обращала внимания на крики сожителя – привыкла. Максим не был из тех детей, какими обычно гордятся родители: склочный, неспокорный, в глазах его ярких, зеленых, вечно была какая-то бесовская искорка – весь в отца, в покойничка.

Мать на кухне поворошила деревянной лопаткой золотистый, разморенный лук, села на старенькую скрипучую табуретку, уставилась в окно. Максима там, во дворе, конечно же не было – уже не те годы, хотя и раньше, пока бегал он в коротеньких штанишках, не так часто его можно было здесь, в манеже из четырех домов увидеть. Уже тогда убегал то за дорогу, на пустырь, то уходил куда-то по обочине и вышагивал-вышагивал-вышагивал, пока не вылавливали, не находили. Пару раз в милицию обращались. Сколько же он крови попортил, сколько валокордину из-за него пришлось проглотить. А теперь то что: вернулся и то слава богу, ночь дома не переночевал – привычное дело, разве что все равно не спится.

- Мать. – в кухню вошел сожитель: здоровый, рослый, лицо обветренное, красное. Она оглянулась, посмотрела вопросительно, - Ты в шкафу ничего не находила?

- Заначка там у тебя была? – она отвернулась к окну, оперлась подбородком о ладонь.

- Да! Ты нашла? Мы с мужиками сегодня хотели… Ну это, посидеть, отметить…

- А повод?

- Ну так Димасик машину обновил, с ремонта, сегодня первый день.

- Ну да, хороший повод. – согласилась она со вздохом.

- Так давай.

- Что?

- Заначку. Ты же нашла.

- Нет, не я.

- Так откуда тогда? А… - снова зарычал, - Вернется, я ему!

Мать молчала. Все они, после Миши, почему-то откладывали «заначки», хотя вот – положи деньги в общую кучу, бери оттуда, разве кто спросит? Нет… И все они, по первости, прятали заначки в книжном шкафу, во втором ряде книг средней полки – традиция у них что ли такая?

- Попробуй. – она ответила спокойно. За сына не боялась: раз деньги есть, то он сегодня и не вернется, дома ночевать не будет – знала наверняка, не раз уже через такое проходили. Да и сын, хоть и школьник еще, в выпускном классе, в обиду себя не даст: худой, ребра торчат, весь словно из углов сделан, но жилистый, крепкий, кулаки сбитые и ухмылка еще эта его вечная. Может быть даже было бы лучше, если бы не такой он был: не такой самостоятельный, не такой жилистый, и чтобы ухмылки этой его не было… Может тогда с ней бы и остался кто, не уходили бы сожители через месяц, два, может и замуж вышла бы по новой, и жили бы как люди…

- Попробую, я еще не то попробую! – сожитель метался у нее за спиной, кулак его, тоже обветренный, тоже красный, с синей наколкой, с громким хлопком бил о ладонь. – Вот только вернется, пускай только попробует вернуться…

- Сколько там у тебя было? – спросила не оглядываясь.

- Сколько было – все мое, не тебе считать. Не расписаны. – рявкнул в ответ.

- Сколько надо?

- Ну рублей пятьсот… Тысячу.

- В сумочки возьми. Там на продукты… - вздохнула.

Максим шел по улице: руки в карманах, ветер в лицо, полощет сквозь футболку по тощим ребрам, рваные джинсы махрились белыми нитями, стоптанные кроссовки шлепали по прожаренному солнцем асфальту. Максиму было хорошо, привольно, радостно: в кармане лежали деньги – приличные деньги, шел он к Машке, новой однокласснице, переехавшей под выпуск из города в поселок, и, судя по всему, у них сегодня всё должно сложиться удачно.

- Макс! – он остановился, легким вальяжным движением, будто в танце, развернулся на месте. Марго – прошлая его пассия, с которой гулял скорее из интереса, нежели чем по чувству: чуть полноватая, в теле, налитые груди не школьного размера, пухлые губы, простецкое, коровье выражение лица. Уж слишком нахваливали ее, говорили, что гуляет она со студентом каким-то, и что умела она не по годам. Врали.

- Марго! О королева ночи! С почтеньем вам, - и он изогнулся в вычурном до насмешливости поклоне, черные волосы его повисли неряшливыми лохмами. Разогнулся, мотнул головой, сбрасывая непослушную челку с глаз, после чего столь же грациозно развернулся и отправился дальше.

- Макс! Подожди, стой. – стук каблучков сзади, Максим, не оборачиваясь, на секунду представил, как под топиком ее сейчас бухают груди и ему, почему-то, стало противно. Он остановился и, так и не обернувшись, дождался Марго. Она, вполне по хозяйски, хватанула его руку, спросила: - Куда идешь?

- Так, прердвечерний променад, осматриваю владения. – вскинул голову и выдал экспромтом:

«Я, пред вечернею зарей,

Ищу душе своей постой,

Где сможет, бедная, забыться,

Улечься спать, душой укрыться»

- Красиво! – Марго жадно и жарко поцеловала его в щеку, так и не догадавшись о вложенном в стишок смысле. – Это ты сейчас придумал? Да? – Максим промолчал, - Слушай, Макс, а правда, куда идешь?

- К Машке. – честно ответил Максим.

- К этой, к рыжей! – едва ли не зашипела Марго.

- Да, - он повернулся к Марго и, осклабясь во всю свою блестящую улыбку, слащаво, медоносно, молвил, - к огненноволосой.

- Ты… ты! – она отцепилась от него, пальцы ее с лаковым блеском ногтей по кошачьи рвали воздух.

- Да? – он вопросительно поднял брови.

- Тварь! - она залепила ему пощечину, звонкую, и в то же время кошачью – красно прочертились борозды ногтей.

- Заслуженно. – с улыбкой заявил Максим, порывисто охватил Марго, прижал к себе и шепнул на ухо. – Милая, ты была прекрасна. Спасибо.

Поцеловал, и, коротко бросив: «пока» легкой трусцой пустился прочь, крикнул, чуть обернувшись:

- Ты была великолепна, Марго!

Ему было весело.

Вечер: огни кинотеатра за спиной, прохлада пока еще нежная, не ночная, где-то далеко, расплываясь в синем сумраке, звучит музыка, едва-едва пробиваясь через бархат листвы темной аллеи. Рядом Маша, шаги ее слышно, тепло ее угадывается. Максим помнил эту аллею наизусть: там, если свернуть, будет закуток меж высоких, давно не стриженных кустов, а в закутке том приютилась лавочка: удобная и глубокая.

- Пойдем туда. – он махнул рукой, хоть и не различить черт в темноте, но видно по силуэту, что повернула Маша свое востроносое личико в сторону, кивнула и даже угукнула тихо.

Они свернули, тонкая асфальтовая тропка, как раз на двоих, их плечи соприкоснулись, еще один поворот за темные кусты к лавочке и…

- Максик. – басовитый голос, огоньки сигарет, силуэты – черные на черном. – Марго, а вот и твой пожаловал.

Вспыхнул фонарик, ударил по глазам ярким белым светом.

- Со шлюшкой, - чей то хрипловатый, ломающийся голос – шавка, маленький шакальчик при вожаке. – Зашибатая целка. Дашь погонять?

- Максим – руки Маши охватили его локоть.

- Марго. Ты что ли? – щурясь спросил Максим.

- Я. – с вызовом бросила она, и, с вычурным презрением, добавила, - Ка-азел.

- А эти, - он, прикрывшись рукой от яркого света кивнул в сторону силуэтов, - твои пацанчики…

- Ну-ну. – вновь бас, - Поаккуратней, я ее парень.

- Быстро ты себе барбосика нашла. – он усмехнулся, спросил у басовитого, - Как она тебе, сладенькая? А кричит как? Дура, но классная! Тебе по росту.

И усмехнулся, так усмехнулся, чтобы всех взбесить, никого равнодушным не оставить, чтобы аж вскипело все у них, кулаки зачесались и… И Максим первым вперед рванул, по огоньку сигаретки, так, что искры в стороны, и дальше, по фонарю, чтобы в сторону он, чтобы силуэты по кустам гротескными ломаными линиями.

Драка была недолгой, Максима затоптали, запинали, и даже сама Марго соизволила спуститься с лавочки на грешную землю и, со злой яростью пару раз саданула ему вбок острым носком своих лаковых туфель-лодочек.

- Не бейте его, не надо, Маргоша, скажи им… - тихо шептала Маша, Марго не ответила, подошла к своему новому басовитому парню, шепнула ему что то тихо на ухо.

- Матрешка, - сказал парень, Марго же, тем временем, развернулась и пошла прочь, в темноту, и только слышно было как громко цокают ее туфельки об асфальтовую тропинку, слышно было как стихают ее шаги, исчезают, растворяются в бархате листвы, - Ну что, матрешка, и тобой займемся.

Ее взяли в оборот слишком быстро, слишком порывисто, наверное еще бурлила кровь от потасовки с Максимом, слишком сильна была злость у них у всех, у каждого получившего от этого щуплого, хилого паренька на орехи. Затрещала ткань, послышался приглушенный ладонью отчаянный крик, и тут же: «кусается!», громкий хлопок пощечины. Максима держали двое, он не бился, он не рвался, сказал только громко, уверенно:

- Не трогайте! Ее то за что? – и тут же тяжелый удар кулака сверху и асфальтовая твердь снизу…

- Ну, кто первый? – тот же басовитый, но голос уже чуть дрогнул – боится по настоящему взрослого преступления, и, видать чтобы и себя раззадорить и остальных разгулять, добавляет наигранно весело, - Целочку откупорить.

Маша вновь пытается закричать – придавленное мычание, стон. Максим поворачивает к ней голову и видит огромные, словно коровьи глаза: ужас, отчаянье, слезы, мольба… Он никогда не был на бойне, только читал что-то, вроде бы у Толстого, про быка, с которого сняли шкуру, а из глаз его катились слезы – конвейер, и в те времена конвейер, сейчас конвейер – новые работники, испытательный срок у них. Пока они еще боятся срывать шкуру, бить кувалдой по лбам и по хребтам чужих жизней, но это только пока – они способные, их руки знают дело лучше них: уже ухватились не по возрасту крепкие пальцы за белое тело, уже мнут, большего хотят, распаляются, и тащат дальше, дальше за собою, за наглостью своей, холодный блеск глаз… Максиму захотелось закончить все это: не просто вырваться, избить всех, наказать от души руками и ногами так, чтобы потом пришлось отстирывать свои кроссовки – нет, ему захотелось, чтобы все они, вся эта шобла, разом прекратила быть. Разом, мгновенно, навсегда.

Маша убежала. Даже вещи свои толком не собрала, побежала прочь, запахиваясь на бегу в свое рванье, не оглядываясь. Максим сидел на холодном асфальте, чувствовал, как легкий ветерок приятно остужает избитое, отекающее лицо. Фонарик, выбитый из руки в начале драки, так и валялся, светил неизменным белым светом, прочерчивая на кустах, на асфальте, яркие белые освещенные линии и глубокие до абсолютной темноты, тени. Максим захотел покурить: сунул руки в карманы, достал измятую, изорванную пачку, вместо сигарет табачное крошево.

- Жаль… - он протянул руку, залез в карман одного из тех, кто минутой раньше держал его. Есть. Достал, закурил, огляделся: черными кулями на асфальте шесть тел. Неподвижные, возможно мертвые, вернее не так: Максим был уверен, что все они мертвы. Докурив сигарету, проверил: приложил руку к шее того самого, басовитого – кожа была холодной, даже пульс искать не нужно.

- Вот и все… - встал, сунул руки в карманы, и неторопливо пошел прочь, пока еще не зная куда. Была мысль: сразу дойти до полиции, во всем признаться, написать чистосердечное, но ночь была ой как хороша! И проводить ее, последнюю свободную ночь, где то за решеткой, в обезьяннике, с отребьем – не хотелось. Наоборот – ему хотелось подумать, ему с дикой силой захотелось осознать, что… Не понятно, но захотелось, захотелось побыть одному, далеко от всех: от мира, от людей, от себя прошлого, вчерашнего.

Утром он пришел домой, сожитель матери было рванул к нему, вознес кулак, но, встретившись взглядом с Максимом, встал, ощерился:

- Я с тобой потом поговорю.

- Поговорим. – спокойно ответил Максим.

- Шантрапа. – сказал сожитель, и, бросив недовольно матери. – Дурная кровь, скрылся за дверью в зал, через секунду оттуда донеслись голоса, рев трибун, свистки – сожитель включил футбол.

- Кто это тебя так? – спросила мать. Она знала своего сына от и до, и по тому не стала ворковать, не стала метаться, как бестолковая курица-наседка – сын этого не любил.

- Так… - он отмахнулся, спросил, - Менты не приходили?

- Ты что натворил? – она чуть пошатнулась, оперлась о стену.

- Мелочь, мам, мелочь… Значит не приходили.

Сотрудники полиции пришли поздней, с ними была и зареванная Марго. Он собрался, вышел. В машине, когда Максим вместе с участковым спустились вниз, уже сидела Маша, тоже заплаканная как Марго, тоже с красным носом.

- Что сказала? – спросил Максим усаживаясь рядом.

- Ничего. – она отстранилась от него, уставилась на Максима испуганно, и даже всхлипывать перестала.

- Зря. Надо было все рассказать.

- Я боялась… боялась, что ты и меня…

Он усмехнулся, сказал ласково:

- Ни в коем случае, Маша, ни в коем случае.

- Разговорчики! – сказал участковый, усевшись на переднее сиденье, снял фуражку, огладил припотевшую лысину, сказал, - Ох и натворили вы делов, ребятишки.

- Ничего, дядя Лева, разберемся. – с улыбкой сказал Максим.

- Да молчи ты…- участковый бросил фуражку на сиденье, - Эх, дурная кровь! Разберемся, это уж как-нибудь точно – разберемся.

Припев: Я рождаюсь вновь. Я рождаюсь вновь. Я рождаюсь вновь.

* * *

Сквозь открытое окно Прорывается кино, Первый ряд, седьмое место,

Впрочем, всё равно.

Здесь на всех один билет - Для того, кто ищет свет, В этом зале слишком тесно.

Улица, ночь, фонари горят один через десяток, ни луны, ни звезд – темно. Светляки окон рубленными желтыми квадратами, занавески глушат свет, выкладывают на асфальт гротескный цветочный орнамент полутеней от тюля. Тихо. Звуки разносятся далеко, мечутся по переулкам и дворам побитыми дворнягами, шаги услышать можно за переулок, тихий разговор – через улицу, крик…

Максим залез с ногами на лавочку, курил. Руки в карманах, поднятый воротник, на вихратой голове ни шапки, ни кепки – уши мерзнут. Его сегодня выпустили. Домой идти он не хотел совершенно, хотя дома ждет мать, наверное ругается сожитель, там тепло, там кухня, макароны по-флотски, его скрипучий диван, комната его с давно не переклеенными обоями – там дом. Месяц, только месяц его не было дома, а уже позабылось все это, поистерлось, стало каким-то призрачным, сказочным – дом, куда так хотелось вернуться тогда, из камеры, и куда так страшно идти теперь, когда пропали решетки, гремящие ключи… Какая все-таки странная штука – психология.

Максима отпустили, но все же месяц, пока судмедэксперты раз за разом гоняли кровь мертвецов на анализ, перепроверяли органы и прочее, Максим честно сидел в камере и ждал решения. Дождался, на суде было сказано: «Причиной смерти пострадавших является острая сердечная недостаточность, предположительно, вызванная употреблением наркотических веществ…»- родители убиенных кричали, матери ревели, требовали наказания. Максим сидел в решетчатом закутке и, понимая, как он сейчас бесит всех и каждого, ухмылялся своей самой дьявольской усмешкой.

А вот теперь он здесь, на улице, будто специально нарывается на неприятности. Где то пузырем ухнуло разбитое стекло, зазвенели колокольчиками осколки, пьяно пробасил чей то голос, то ли угрожал, то ли просто так говорил. С другой стороны поселка взвизгнули тормоза машины, наверное пьяный лихач, или просто – дурная голова.

Максим спрыгнул с лавки, побрел домой. Закрывшаяся за ним дверь отрезала улицу, прохладу: в подъезде было жарко, будто натоплено, дрожащий свет желтой лампочки без плафона, громким эхом отзываются шаги по лестнице. Когда проходил через третий этаж, за дверью одной из квартир рявкнул пьяный голос, раздался громкий крик ребенка, завизжала мать – это Уваровы, у них всегда так, как напьется дядя Гена, так и начинается… Прошел мимо.

Остановился перед своей дверью, протянул руку, замер. Дома тоже ругались: сожитель что то орал, мать молчала, надрывался телевизор. Слов было не разобрать: дверь глушила звуки, только какое-то невразумительное: «бу-бу-бу» проникало в подъезд. Что-то упало, звякнуло, Максим решительно нажал на кнопку звонка.

Дверь открылась, на пороге заплаканная мать, пьяная красная рожа сожителя за ее спиной:

- А, уголовничек, вернулся. – он хватанул мать за плечо, откинул с пути, тяжелые красные кулаки рванули на груди ткань, в лицо пахнуло жарким, кислым перегаром. – Жаль, что не посадили, ну уж я то тебе…

Он хотел еще сказать, но Максим саданул его кулаком под ребра, а потом, когда лицо сожителя скорчилось, добавил локтем по роже, отбросил его в сторону, прошел в дом. Максим был спокоен, он, сейчас, не желал зла этому здоровому дурному мужику. Помог подняться матери, обнял ее, плачущую, сказал на ухо: «Мама, как же я тебя люблю» и после, не заходя на кухню, не ужиная, пошел спать.

Распахнутое окно, колышется тюль, за окном зелень далекого леса, огромные синие небеса с тонкими прозрачными перьями облаков, в комнату рвется прохлада, чистота – такое утро было в последний раз в далеком-далеком детстве, когда был жив папка, когда…

Максим долго лежал в постели, уставясь в окно, ни о чем не думаю, ни о чем не вспоминая – он хотел растянуть это мгновение на бесконечность, еще чуть-чуть и он услышит в зале голос папы, мама откроет дверь, скажет тихо: «Солнце, вставай, в школу пора», и он соскочит с кровати, маленький, в майке и в плавочках и понесется в зал, обхватит отца, и скажет ему: «Папка, а ты сегодня рано?», а он ответит со смешком: «Как пойдет, сынка, как пойдет». По щеке скользнула слеза: как же это давно было, как давно, будто в другой, не его жизни.

За дверью ухнуло, шаги, хлопок холодильника на кухне, злое:

- Мать, пиво где?

- Ты его вчера выпил.

- Бутылка в заначке была, где?

- А я откуда знаю.

- Уголовничек твой выжрал.

Максим встал, почесал затылок – утро начиналось, но он не хотел такого утра. Он вышел из комнаты, прошел на кухню, сожитель оглянулся на него, наморщился, будто ощериться хотел, промолчал. Максим взял чайник с плиты, выпил прямо из носика, обернулся уставился на сожителя.

- Чего тебе? – огрызнулся он.

- Ты на мать не ори больше.

- Что?

- Убью.

- Чего? – он сощурился, сжал кулаки. Крепкий мужик, не пьяный, как вчера, руки рабочие, жилистые.

- Убью. И мне за это ничего не будет.

- Как тех? А ты на понт меня не бери, не бери, я не таких обламывал… - и тут же схватился за сердце, согнулся в три погибели, застонал. Максим смотрел на него спокойно, с некоторой толикой интереса. И пока он смотрел, вот так, с интересом, сожитель менялся в его глазах: мужик в засаленной майке, в полосатых семейниках, с наколках на плече растворялся, исчезал, вместо него проглядывался паренек, с четным простецким лицом, вот только вокруг него много черноты налипло, словно в грязи вывалялся – хороший человек, испорченный, но хороший. И имя почему-то сразу вспомнилось у сожителя – Толик, Толиком его зовут, хороший парень Толик. Отвернулся, сожитель упал на пол, задышал громко, с хрипотцой. Максим повторил:

- Не ори больше. Хорошо?

- Хорошо.

Марго он встретил на улице: она вышла из переулка и пошла впереди него, не заметила. Он спокойно шел следом, пока она не оглянулась, вздрогнула, ахнула, а после зашипела громко:

- Следишь? Меня прибить хочешь, тварь, я на тебя… - он улыбался, потому как видел ее теперь иначе. Марго не было, старуха перед ним была, когтистая, немощная, со злобой в глазах, с ненавистью ко всему и всем. Такой она и станет, уверен он был в этом, грязи на себя наберет, изнутри выгорит. Ему даже стало жалко ее: никаких чувств в ней не будет, кроме злобы этой, кроме зависти – не поживет. А еще он увидел еще кое-что, чего не было у Толика: ниточки, маленькие, тоненькие, огненные – как у куклы, и нити эти растворялись в воздухе. Максим представил, как он прикасается к этим красным ниточкам и Марго тут же отозвалась движеньями, на лице ее расплылась подобострастная улыбка, казалось, что стоит ему приказать ей хоть… Да хоть что угодно, хоть с крыши бросится, хоть голову об стену разбить – все исполнит, все… Она замерла пред ним, ожидая приказаний, мелкая продажная душонка, вернее уже проданная с потрохами.

- Уйди. – приказал Максим, - чтобы больше я тебя не видел. Никогда.

Она поклонилась и быстро-быстро, какой-то доселе невиданной походкой мелкого беса, скоренько зашагала прочь. Максим смотрел ей в след и ничего не мог понять: что он? Кто он?

Он огляделся вокруг и увидел, как облетает с людей, отшелушивается их внешность, и вместо них по улице шагают яркие, словно вырванные из диснеевских мультфильмов образы: вон идет злобный карлик, и вся его подноготная раскрыта в его мелких ужимках, походке его мелкой, семенящей, а вон статная красавица, плечи расправлены, спина ровная, во взгляде честь и добродетель, а вон… И все те, в ком злодеянье, кто прожжен грехами до печенок, от них тянутся тонкие огненные марионеточные линии. Захочешь, и ухватишься за такую, прикажешь и все будет исполнено, все, от малого и до большого дела, от просьбы и до кровавого самопожертвования.

Максим повертел головой, пытаясь сбросить с себя наваждение, и тут же все пропало, исчезло: обычная улица, обычные люди, никаких карликов, никаких ангелов – просто прохожие. Болела голова, хотелось пить, и очень хотелось забыть все то, что только что увидел.

- Домой. – сказал сам себе, - Домой.

На пороге мать, он отвернулся, он боялся увидеть ее сущность, не хотел, чтобы вместо нее, такой знакомой, такой родной, перед ним оказалась шаромыжная старуха или, пускай, ангелоподобная красавица – мама, только мама. Мимо нее проскользнул в комнату, закрылся на шпингалет, задернул тяжелые шторы, залез с ногами на диван, уставился в пустоту, в темноту.

- Кто я? – повторил вслух, но ответа знать не хотел.

В дверь постучали, тихий мамин голос:

- Максим, ты в порядке?

- Да, мам, все в порядке. Можно я посижу.

- Конечно.

- Мам. – чуть погодя крикнул он.

- Что?

- Как там Толик?

- Кто? А… Нормально. Хорошо. А что?

- Ничего, мам, все хорошо. Я попозже выйду.

Она ушла, а он остался. Темнота становилась прозрачной, гораздо прозрачней, чем должна была быть, когда глаза привыкнут. Он различал все в комнате: шкафы, книги, надписи на корешках, узоры на обоях – видел все, слишком ясно, слишком отчетливо. Закрыл глаза и почувствовал все вокруг себя: мама на кухне – маленькое яркое белое пятно, соседи – детишки светятся ярко и бело, отец семейства с красноватым отблеском, и дальше, в квартирах, по всему дому, во дворе, в соседних домах. Он чувствовал их всех, и главное, он чувствовал как со всех сторон к нему тянутся тонкие красные паутинки всех тех кто уже принадлежит аду, хоть и ходят они еще по земле. В одной из квартир бушевал пьяный муж, он уже ударил жену, старшая, восьмилетняя, дочка укрыла своим тщедушным тельцем маленького братика, ревела и успокаивала его, а тот не унимался, кричал: «Папа, не надо, не надо, папа, папа…».

- Перестань. – приказал Максим из своей комнаты и мужик там, в соседнем доме, вдруг остановился, прекратил, кулаки сжатые дрогнули, распустились дрожащими пальцами. – Извинись, умоляй, и никогда больше…

Где-то там ревел огромный детина, валялся в ногах у побитой жены, детишки сбежали, им мать приказала, а сама она, нежно и ласково охватила тонкими ладонями его, такого огромного, сильного, краснолицего и шептала что-то ласковое и невразумительное.

Максим злился. Он ненавидел их всех, подчиненных ему по какой-то дьявольской воле, он, не раскрывая глаз, скручивал все эти красные ниточки в тугой клубок, он просто не верил, что этих тварей может быть так много, и стоило ему только ухватиться за очередную нить, как та раскрывалась перед ним жизнью: убийства, воровство, предательство, издевательства, глумления, потушенные о живую кожу бычки, избиения в темных подворотнях, слезы детей, жен, скулящие диким воем животные и смех живодеров над ними – кровь ради развлечения, кровь впитавшаяся в проржавелые души… Огромный клубок, сотни нитей, сотни душ и все они в его руках – ждут.

- Перестаньте. – вслух сказал Максим, и тут его прорвало, - Не грешите, не дозволяйте грехов, не бейте невинных, не плетите интриг, не… не надо.

И разом все закончилось, он открыл глаза, все плыло, Максима мутило, руки его тряслись, внутри все выворачивало, болело.

Я рождаюсь вновь. Я рождаюсь вновь. Я рождаюсь вновь.

* **

Мама, мама, как же так, Неужели каждый шаг В никуда и ниоткуда,

- Слышали? Степан то из шестой повесился. – бабки на лавочке заохали, заахали.

- Это да, это он как пить-то бросил, - поддержала другая, совсем древняя, в платочке на седенькой сморщенной голове, беззубая ее нижняя челюсть выпирала вперед, а когда старуха шамкала сизыми губами, казалось что востренький ее подбородок коснется кончика обвисшего носа, - говорила я ему: Толик, сынок, нельзя так сразу-то, а он говорит – не могу так больше, мать… Вот и не смог. Это завсегда так, если мужик сразу-то пить бросит. А как выпьет то, раньше, бывало, так бабу свою учит – тоже дело, в кулаке опять же…

Максим не стал дослушивать бабкины разговоры, посмотрел на них по настоящему, и вместо старух увидел стаю черного воронья, и красных нитей горы, ухватил за все разом и приказал примолкнуть. Бабки замолчали, только одна, та от которой нитей не было, сказала с настоящей, неподдельной тоской:

- А ведь совсем молодой был, и дети теперь сиротами… Плохо.

Многие вешались в последнее время, многие переехали, сбежали из района, где у них рука не поднималась на жену, где кулак останавливался перед невинным очкариком, попавшимся под горячую руку. Нельзя из животного человека сделать одним веленьем, одним приказом – зверь всегда зверем остается, даже если его в клетку посадить. Вот и воют они, на прутья бросаются грудью, а когда не могут больше… В петлю лезут, бегут, скрываются, даже на ночь просто уходят, уезжают, отрываются где-то там, за пределами власти Максима, и возвращаются побитые, со сбитыми же кулаками, довольные… Ловить стали: что ни день, так наряд полиции, и выводят очередного красномордого, пузатого, в наколках – грузят в машину. Где то в городе зашиб кого-то, где то ограбил, где-то по-пьяной лавочке дров наломал. А еще залетных выщелкивать стали: приедут ребята навеселе, пойдут грубить, и сами в драку лезут, тут то на них душу и отведут, научат уму разуму по велению Максима: «не дозволяйте грехов» - не дозволяли, страшно не дозволяли. И вся эта кровь ему на руки ложилась, Максим будто чувствовал заскорузлую корку у себя на ладонях, на запястьях, по ночам просыпался от кошмаров, где все эти домашние мужики, бабы разнузданные, старухи с печеными лицами приносили к нему, к его трону, жертвы: головы, тела, детей…

Максим, сплюнул, сунул руки в карманы и, со всей дури, наподдал пустой пивной банке. Та взмыла вверх, застыла в воздухе во встречном порыве ветра, и, с пустым грохотом, упала в паре метров позади него – удуло.

- Шаг вперед, два назад. – констатировал Максим, скорее не про банку говоря, а про себя. Он прищурился, посмотрел вперед, туда, где далеко-далеко, за их районом, за перелеском, блестела золоченым куполом церковь. Она ему не нравилась, он ее не любил, он там никогда не был… Сегодня он решил туда сходить.

Он вышел к дороге, подошел к стоящей у обочины тонированной девятке, из открытых окон которой ухал басами низкопробный шансон. Максиму даже не нужно было пытаться увидеть красные нити или сущности стоящих у машин бритоголовых парней: как на ладони они – прожженные, прокопченные адовым пламенем еще до ада. Он подошел к ним, уставился нагло.

- Че вылупился? – спросил тощий парень без майки, все его тело было в неказистых синих наколках, лицо пропитое, зеканское.

- Поехали.

- Чё? – он было подался вперед, но тут же сник, в глазах появился страх и все кто вокруг были, тоже вдруг стали какими-то испуганными, будто собаки побитые хвосты поджали.

Максим нагло уселся на переднее пассажирское сиденье, пристегнулся, тощий скоренько запрыгнул на водительское сиденье, остальные смотрели, не двигались.

- Пристегнись. – приказал Максим, и тощий тут же пристегнулся. – И радио выключи.

До церкви они доехали в тишине, разве что ветер шумел, врывался в салон сквозь приоткрытые окна. Когда остановились перед церковью, Максим приказал:

- Свечки поставь за убиенных. – он видел грехи тощего, видел, за что он сидел и вышел, и видел, что не было в душе у него раскаянья, так и не пожалел зарезанных, и спрашивали когда его: «за что сидишь», всегда отвечал «да ни за что, пришили дело».

Тощий кивнул, и, словно шакаленок из мультфильма «Маугли», согнувшись и поджав руки, бросился в церковь. Максим пошел следом. У входа он остановился, на душе было тоскливо, сумрачно, страшно. Собравшись с силами он перешагнул порог и едва не взвыл от пронзившей его на короткое мгновение боли – будто в прорубь нырнул.

Он, покачиваясь, прошел к батюшке, что стоял у стены, выложенной сплошь из образов, остановился. Пред батюшкой стояла какая-то старушка, таких принято называть «божий одуванчик», вот только совсем она таковой не была. Максим видел крысу, страшную, облезлую, с горящими красным огнем злыми глазками, с полусогнутыми лапками – страшная была бабка, и грехов на ней было… Столько не замолишь.

- Я хотел вас спросить. – тихо, сдавленным голосом сказал Максим батюшке.

- Молодой человек, вы не видите, я разговариваю. Имейте уважение. – голос у батюшки был спокойный, сдержанный. Максим посмотрел на него, пытаясь разглядеть истинную его сущность, и не смог – тот же батюшка, просто человек, не бес и не ангел.

- Да, они, шантрапа… - начала бабка, и тут же осеклась – Максим хватанул разом за все нити, что тянулись от бабки, рванул единым приказаньем: «Прочь! Вон!». Старуха сгорбилась еще сильнее и часто-часто засеменила прочь.

- Я хотел вас спросить. – повторил Максим, ему было плохо, стало подташнивать.

- Что? – батюшка посмотрел на него пристально, взгляд был пронзительный, умный.

- Я желаю добра, но получается зло.

- Благими намерениями… - начал батюшка.

- Знаю, - перебил его Максим, пошатнулся, - знаю. Как мне делать добро? Я говорю им «не грешите», они вешаются – не могут по-другому, я говорю «не дозволяйте греха» и они избивают до полусмерти виновных, и во всех них зверь, во всех них – адское семя. Как мне их спасти, - он вновь покачнулся, едва не упал, батюшка подхватил его, удержал, - как мне им помочь?

- Беседой, только беседой, вразумлением…

- Не слушают! Не хотят! Они и есть зверь! – заорал Максим, но изо рта вырвался только сипящий шепот, ноги его задрожали, и он, под взглядами всех тех, кто был в церкви, упал на колени. – Они – звери, все они…

Он смотрел по сторонам и не видел людей: крысы, волки, вороны – звери, и только батюшка оставался таким же как и прежде.

- Что мне делать… Скажите… - и он потерял сознание.

Вокруг все пылало белым ледяным пламенем, силуэты – не разобрать, облачка белесого тумана, чистые, неподдельные, живые. Не разобрать, сколько ни щурился, как ни старался, а они смотрят, ходят, перетекая, разглядывают с интересом. А потом прогремело:

- Не твой дом! – и Максим весь превратился в боль, в одно огненное пятно боли, в пучок нервных окончаний, каждое из которых прижигали, каждое из которых уничтожали и возрождали из небытия со страшной болью…

- Где твой дом? Где ты живешь? Кто ты? – его трясли, Максим с трудом разлепил глаза, уставился на батюшку. Они были на ступеньках перед церковью.

- Местный… - просипел Максим. – Тут живу, неподалеку.

- Домой дойдешь? – на лице батюшки неподдельная забота, и даже здесь, на улице, не во храме, он не утратил лика человеческого.

- Да, дойду. – Максиму становилось легче. Он поднялся, распрямился, потряс головой – боль уходила, будто и не было ее. Он развернулся и, легко, едва не перепрыгивая через пару ступеней разом, сбежал вниз с крыльца.

- Эй, парень, а что ты спрашивал то? – окрикнул его батюшка. – А?

- Сам разберусь. – бросил Максим через плечо, - Спасибо.

- Иди с миром. – только и сказал батюшка, хотел было в спину перекрестить, но рука дрогнула, не поднялась.

Боже, дай мне знак!

* * *

Сдёрни тёмную вуаль, Чтобы не было так жаль Неслучившегося чуда.

Он залез на самую высокую точку во всем поселке: на единственную двенадцатиэтажку, что возвышалась над домами, торчала непомерной уродливой выскочкой – угловатая, неказистая, некрасивая. Обычно крыша была закрыта, но Максим знал, где искать, знал у кого ключи – это был его человек. Когда Максим только вошел в подъезд, пьяненький управдом в одних трусах, как его застал приказ, шлепал голыми пятками вверх по лестнице, к закрытому на висячий замок люку. Когда Максим поднялся, управдом стоял смиренно в углу, склонив голову, ожидая дальнейших приказаний.

- Иди домой и живи как жил. – распорядился Максим, и управдом, кивнув, кинулся вниз по лестнице, только лысина на прощание блеснула.

Максим вылез на крышу, в лицо ударил ветер, пахнуло свежестью, небом, и догорающим днем. Солнце садилось, заливая кровью все вокруг.

Максим прошелся по крыше, ловко залез еще выше, на лифтовую надстройку, огляделся: весь поселок видно как на ладони. Он смотрел и видел, как сквозь красноту вечера проступают красные же, чуть блестящие, будто рубиновые, нити, и тянулись эти нити отовсюду, со всего поселка, и от его окраин, и от центра – отовсюду, будто мир целиком состоял из этих рубиновых паутинок.

Максим раскинул руки и тут же все эти ниточки рванулись к нему, протянулись, чуть ли не зазвенели натянутыми струнами. Максим ухватился за них руками, нитей было столько, что он чувствовал их, осязал в ладонях, будто сплетенные жгуты держал, и он был уверен: стоит ему сейчас посмотреть простым человеческим зрением, и увидит он у себя в руках толстые красные разлахмаченные веревки, что постепенно растворяются в воздухе.

- Выходите все, все сюда. – приказал он вслух, и почувствовал, как кругом и всюду люди бросают свои дела, просыпаются, если спали, вылезают из ванн, встают с диванов и идут. Улицы наполнились: отсюда, сверху, казалось, что город затопило – изо всех дверей, из всех подъездов, лились тоненькие ручейки и сливались в речушки, по проспекту люди шли полноводной рекой, широким потоком. И все они обступали единственную двенадцатиэтажку, заливали прилегающие дворы, широкие многополосные дороги и вскоре уже не было видно земли – бушующее человеческое море там, глубоко под ногами.

Максим дождался почти всех, ему было страшно, ему до ужаса, до холодного пота было жутко приступить к намеченному, но…

Он закрыл глаза, и увидел ад под ногами: внизу, под ним полыхала геенна огненная, наполненная демонами, грешными, страшно извращенными душами – настоящий, полновесный ад поселкового масштаба.

- Отдайте. – сказал он тихо, но уверенно, с каменной твердостью в голосе. И они стали отдавать, понеслись по тонким рубиновым нитям к нему грехи, уродства душ: жадность, кровь, жгучая зависть и ненависть – все, что они копили годами, все что прятали у себя в кишках, в печенках. Они отдавали, и всё это въедалось в него, в Максима, страшной грязью и болью лилось через разверстые в мясо ладони. Он видел все эти грехи, он сам их совершал, своими руками, он сам ненавидел, он сам уничтожал, он сам брал многие десятки рукоятей ножей, он замахивался тяжелым кулаком обрамленным в блеск кастета – все он и только он. А потом, когда иссякла река грехов, когда души распрямились от лежащего на них гнета, Максим сжал ладони, ухватился что было сил за тонкие рубиновые нити, за нервы эти адовы, и рванул!

Взвыли, закричали, заорали от дикой боли сотни, тысячи глоток, поселок разверзся звериным воем и тут же стих. Люди стояли внизу, озирались, ничего не понимая. Они хотели спросить, но не находили слов, им было страшно и, почему-то, легко. Они стали расходиться и уже через полчаса все вокруг опустело. Максим сидел недвижно на лифтовой надстройке: голова безвольно свесилась на грудь, руки обвисли плетями. Его нашли позже, уже ночью. Он был жив, но не двигался, не говорил, хоть в коме и не был. Толик, сожитель матери, на руках вынес его к скорой, что подъехала к подъезду. Максима увезли в больницу. В себя он не приходил, открывал глаза и никого не узнавал, ему же в глаза никто не смотрел, потому как в них было настоящее, осязаемое безумие…

Вот и вся печаль. Вот и вся печаль.

Вот и вся печаль.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге