По велению Угря
1. По велению Угря. Акт первый: Шепот из проруби
Ферма Пибоди, скособоченная и посеревшая от времени, торчала на продуваемом всеми ветрами холме к западу от Аркхэма. Местные жители, суеверные потомки первых пуритан, обходили это место стороной, утверждая, что земля там пропитана чем-то дурным, чем-то, что сочится из недр, отравляя посевы и души.
Старик Джебадайя Пибоди был человеком жестким, словно вытесанным из могильного камня. Он в одиночку воспитывал троих сыновей, но в его воспитании не было любви — лишь дисциплина и страх перед Господом, который, впрочем, казался безучастным к бедам этой семьи.
Старший, Эфраим, и средний, Эзра, унаследовали от отца острый, хищный ум. Оба они покинули гниющий отчий дом, устремившись в душные аудитории Мискатоникского университета. Там, среди пыльных фолиантов и запретных трактатов, Эфраим погрузился в бездны инженерных наук, а Эзра искал ответы в темных углах археологии. Они писали редко, и письма их были полны странных намеков на открытия, о которых лучше молчать.
Но был и третий сын. Эмиль Джебадайя Пибоди.
Природа, щедро одарившая старших братьев интеллектом, на Эмиле, казалось, решила отдохнуть или зло подшутить. Он был существом апатичным, погруженным в летаргию почти геологического масштаба. Его разум напоминал заросший ряской пруд в безветренный день: тихий, мутный и абсолютно неподвижный. Эмиль мог часами сидеть на крыльце, глядя, как разлагается плоть осени, не шевеля и пальцем. В его глазах, широко расставленных и водянистых, не было ни искры мысли, лишь пугающая пустота, словно он созерцал не наш мир, а нечто, скрытое за его гранью.
Зима того года выдалась особенно лютой. Морозы сковали долину реки Мискатоник ледяным панцирем, превратив деревья в скрюченные скелеты, тянущие свои костяные ветви к равнодушному серому небу. В доме Пибоди кончилась вода. Колодец пересох, источая лишь запах затхлой глины.
— Эмиль! — голос отца, подобный треску сухого дерева, разорвал тишину. — Вставай, бесовское отродье! Возьми ведра. Ступай к реке. Если не принесешь воды, клянусь памятью твоей матери, я высеку тебя так, что ты забудешь свое имя.
Эмиль, свернувшийся клубком на старой, покрытой копотью печи, лишь глухо замычал. Ему было лень. Сама идея движения казалась ему противоестественной. Но страх перед отцовским гневом, въевшийся в подкорку, все же пересилил. С кряхтением, больше похожим на звук оседающего фундамента, он сполз с теплой лежанки.
Путь к реке был долгим. Снег скрипел под тяжелыми сапогами, ветер швырял в лицо ледяные кристаллы, но Эмиль брел, опустив голову, не чувствуя холода. Его плоть, рыхлая и бледная, казалось, была невосприимчива к температуре. Он добрался до берега Мискатоника, где зияла черная прорубь.
Вода в проруби была густой и маслянистой. Она не замерзала до конца, словно подогреваемая каким-то нечестивым жаром из глубин. Эмиль опустил ведро. Веревка натянулась, но когда он начал тянуть её обратно, тяжесть оказалась непомерной.
— Проклятье, — пробормотал он своим тягучим, невыразительным голосом.
Упершись ногами в скользкий лед, он рванул веревку на себя. Ведро выплеснуло черную жижу на снег, и в ней, извиваясь, билось нечто.
Это был не лосось и не окунь. Существо напоминало американского угря, но его размеры и облик вызывали тошнотворное чувство неправильности. Длиной в руку взрослого мужчины, угорь был покрыт кожей, переливавшейся цветами, для которых в человеческом языке нет названий — оттенки гниющего фиолетового, болезненно-желтого и беззвездного черного.
Глаза чудовища представляли собой скопления влажных бугров на том месте, где должна быть голова. А пасть, усеянная рядами иглоподобных зубов, открывалась и закрывалась в ритме, напоминающем пульсацию больного сердца.
Первая мысль Эмиля, пробившаяся сквозь толщу его апатии, была примитивной и жестокой: уха. Жирная, наваристая уха. Он потянулся к поясу за ножом.
И тогда мир вокруг него задрожал.
Звук пришел не снаружи. Он возник прямо внутри черепной коробки Эмиля — влажный, скользкий шепот, словно черви ползали по извилинам его мозга.
«...Послушай меня...»
Эмиль замер. Нож выпал из его руки, звякнув о лед.
«...Ты пуст, Эмиль Пибоди. Твой разум — пустой сосуд, жаждущий наполнения. Я чувствую твою лень. Она прекрасна. Она... совершенна...»
Угорь перестал биться. Он поднял свою бесформенную голову, и Эмилю показалось, что влажные бугры смотрят ему прямо в душу, выворачивая её наизнанку.
«...Зачем тебе трудиться? Зачем влачить жалкое существование раба? Я могу дать тебе всё. Власть. Покой. Вечность бездействия... Лишь заключи Завет...»
— Кто... ты? — прохрипел Эмиль, чувствуя, как ледяной пот стекает по спине.
«...Я — Голос Глубин. Я — посланник Тех, Кто Дремлет. Отпусти меня в черные воды, Эмиль. И взамен я стану твоей волей. Тебе больше никогда не придется напрягаться. Стоит тебе лишь пожелать...»
Слова впивались в память, словно рыболовные крючки. Формула, древняя и богохульная, выжигала его сознание.
«...Скажи: "По велению Угря, да будет воля моя!" И реальность прогнется под тебя, как гнилая доска...»
Искушение было слишком велико. Для существа, чьим главным желанием было отсутствие всяких желаний, обещание абсолютного бездействия стало высшим благом. Эмиль, дрожащими руками, перевернул ведро.
Черное тело скользнуло в прорубь с тихим, тошнотворным всплеском. Вода мгновенно сомкнулась, оставив лишь еле заметные круги на воде.
Эмиль остался один. Перед ним стояли два полных ведра ледяной воды. До дома была миля пути в гору. Привычная тоска накатила на него, но тут он вспомнил слова.
Он огляделся. Никого. Только ветер выл в камышах, и этот вой теперь казался ему похожим на хихиканье. Эмиль посмотрел на ведра, на свои замерзшие руки, и, собрав в кулак остатки своего скудного разума, прошептал:
— По велению Угря... ступайте домой сами.
Секунду ничего не происходило. Эмиль уже готов был сплюнуть и поднять ведра, как вдруг...
Вода в ведрах забурлила. Деревянные емкости дрогнули, словно живые существа, пробуждающиеся от спячки. Они не покатились и не полетели. Они поползли.
Днища ведер начали изгибаться, древесина стала эластичной, напоминая мышечную ткань. Оставляя за собой влажный, пахнущий тиной и разложением след на белом снегу, ведра двинулись в гору. Они двигались рывками, с мерзким хлюпаньем, словно их тащили невидимые щупальца, тянущиеся из-под земли.
Эмиль смотрел на это, и на его лице, впервые за тридцать лет, появилась эмоция. Улыбка. Кривая, безумная улыбка человека, который понял, что законы мироздания больше над ним не властны. Он побрел следом за ведрами, засунув руки в карманы, насвистывая мелодию, которую никогда раньше не слышал, но которая теперь звучала в его голове постоянным фоном.
Когда ведра, переваливаясь через порог, вползли на кухню, Джебадайя Пибоди уронил Библию.
— Господи Иисусе... — прошептал старик, пятясь к стене. — Что это? Эмиль, что ты наделал?!
Ведра замерли у лавки, вода в них успокоилась, но казалось, что от нее исходило слабое, мертвенное свечение. Эмиль вошел следом, впуская в дом клубы морозного пара. Он не выглядел больше жалким дурачком. В его осанке появилась сутулая, но грозная уверенность.
— Я просто принес воды, отец, — сказал он, и его голос звучал глубже, с ранее незнакомыми нотками уверенности. — И больше я никогда не буду работать.
Он прошел мимо оцепеневшего отца, небрежно бросил одежду и залез обратно на кровать. Старик хотел было закричать, проклясть сына, но слова застряли у него в горле. Когда он посмотрел в глаза Эмиля, он увидел там не пустоту. Он увидел там Бездну. И Бездна смотрела на него в ответ с голодным интересом.
Так началось восхождение Эмиля Пибоди. Слухи поползли по округе быстрее, чем чума. Говорили, что дрова на ферме Пибоди сами рубятся, но топор при этом издает звуки, похожие на вскрики жертв. Говорили, что повозка Эмиля ездит без лошадей, оставляя колеи, заполненные бурой слизью.
Эмиль наслаждался своей властью. Но в глубине его черепа, в темном углу сознания, Угорь продолжал шептать. И с каждым исполненным желанием, с каждым актом неестественной лени, шепот становился громче. Угрю требовалось больше. Ему требовался выход в большой мир.
Акт второй: Искажение реальности
Время текло, словно загустевшая кровь. Зима сменилась грязной, сырой весной, но снег вокруг фермы Пибоди не таял. Он стал серым, ноздреватым, похожим на плесень, и от него исходил едва уловимый запах рыбы.
Эмиль лежал на старой дубовой кровати. Его тело изменилось: он раздался вширь, кожа приобрела нездоровый, зеленоватый оттенок, а движения стали еще более медленными, тягучими. Он почти перестал говорить с отцом, который теперь, поседевший и трясущийся, прислуживал сыну, боясь лишний раз поднять глаза. Джебадайя Пибоди знал: в доме поселилось зло, древнее самих холмов Новой Англии, и его сын — лишь оболочка для этого зла.
Теперь Эмиль знал, куда он хочет пойти. К дому старой вдовы Хизер Уэйтли, что жила на окраине, у самого леса. Она всегда угощала его чаем и сладкими пирогами, от которых странно кружилась голова, и всегда смотрела на него по-доброму, как на своего сына, погибшего совсем юным много лет назад на Гражданской войне.
В один из дней, когда туман с Мискатоника был особенно густ, Эмиль почувствовал зов. Это было не желание, а потребность, такая же естественная, как голод.
— Поехали, — буркнул он в пустоту. — К Хизер.
Старая дубовая кровать дрогнула. — По велению Угря... — слова выкатывались изо рта, как гладкие камешки.
Кровать плавно двинулась с места. И понеслась все быстрее сквозь туман, подпрыгивая на ухабах. Деревья вдоль дороги, казалось, отшатывались от этой процессии. След, остававшийся за кроватью, какое-то время светился в сумерках, как говорили немногочисленные свидетели этого зрелища.
Дом Хизер Уэйтли стоял на отшибе, окруженный кольцом искривленных вязов. Старуха ждала его на крыльце. Ей было за восемьдесят, лицо её, испещренное морщинами, напоминало карту старого, забытого города, но глаза горели молодым, холодным огнем. Она куталась в шаль, расшитую странными спиралевидными узорами.
Деревянная громадина остановились у самых ступеней, взрывая комья грязи. Эмиль даже не стал вставать.
— Я пришел, Хизер, — сказал он. Голос его звучал теперь как рокот подземных вод. — Ты всегда была доброй со мной, заботилась как старшая сестра или мать. Я хочу на тебе жениться.
Старуха улыбнулась, обнажив крепкие, слишком острые для ее возраста зубы.
— Жениться, Эмиль? На мне? — она рассмеялась, и смех её был похож на крик чайки. — Посмотри на меня. Моя кожа суха, как пергамент, мои кости хрупки. Мне давно не восемнадцать лет, мой милый мальчик.
Эмиль нахмурился. Угорь в его голове зашевелился, посылая волны раздражения. Отказ был неприемлем. Сама реальность была неприемлема, если она перечила его желаниям.
— А если бы тебе было восемнадцать? — спросил он, и воздух вокруг загустел, став похожим на желе. — Если бы ты была молода... как вода в ручье?
— Не знаю, что и сказать… Наверное, тогда... — Хизер сделала шаг вперед, её глаза жадно впились в лицо Эмиля. — Тогда я бы стала твоей, Эмиль. Навеки.
Эмиль поднял руку. Пальцы его были толстыми, влажными. Он направил их на старуху.
— По велению Угря... — прорычал он, и мир содрогнулся. — Стань прекрасной и юной!
Это не было мгновенным чудом из детских сказок. Это был процесс насильственный и мучительный. Звук рвущейся ткани и треска костей наполнил двор. Хизер закричала, но крик перешел в экстатический вопль. Её сгорбленная спина выпрямилась с хрустом, сухая кожа лопнула, и из-под неё, как из кокона, показалась новая плоть — гладкая, бледная, сияющая. Седые волосы потемнели, наливаясь густой чернотой воронова крыла. Морщины разгладились, словно кто-то невидимый натянул кожу на черепе.
Через пять минут на крыльце стояла не дряхлая старуха, а девушка пугающей, неземной красоты. Но было в этой красоте что-то отталкивающее: слишком широко расставленные глаза, слишком маленький подбородок, неестественная влажность кожи. Она походила на прекрасную статую, выточенную изо льда и рыбьей чешуи.
Она спустилась к его кровати, двигаясь с грацией хищника, и коснулась руки Эмиля. Её ладонь была холодной.
— Теперь я твоя, — прошептала она.
Новость новых о чудесах на ферме Пибоди и омоложении старухи быстро разлетелась по Аркхэму. Страх сменился паникой, паника — агрессией. Люди шептались в тавернах, пасторы читали проповеди о конце времен, а матери запирали детей в подвалах.
Чаша терпения переполнилась через неделю. Мэр Аркхэма, тучный и помпезный Элайджа Торн, собрал вооруженную толпу. С факелами, вилами и старыми мушкетами они двинулись к ферме Пибоди. Они шли не судить, они шли уничтожать.
Эмиль и Хизер сидели на крыльце, когда толпа окружила дом. Джебадайя Пибоди забаррикадировался в амбаре, молясь о скорой смерти.
— Эмиль Пибоди! — взревел мэр Торн, размахивая пистолетом. — Именем закона и Господа Бога, выходи! Ты обвиняешься в колдовстве, связях с дьяволом и противоестественных актах! Сдайся, и мы даруем тебе быструю смерть!
Толпа гудела, как растревоженный улей. Кто-то бросил камень, разбивший окно.
Эмилю было лень вставать. Ему было лень объяснять. Он посмотрел на свою молодую жену. Она улыбалась, гладя его по плечу.
— Они шумят, Эмиль, — прошептала она. — Они мешают нам. Сделай так, чтобы они замолчали. Особенно этот... толстый.
Эмиль медленно повернул голову к мэру.
— Ты мне надоел, — сказал он, не повышая голоса, но каждое слово ударило по ушам собравшихся как удар молота. — Ты слишком много болтаешь. Будь... чем-то другим. Чем-то, что не говорит.
— Что ты несешь, безумец?! — заорал Торн, взводя курок. — Огонь!
— По велению Угря! — рявкнул Эмиль, и его голос перекрыл грохот выстрела.
Пуля, выпущенная мэром, рассыпалась в пыль, не долетев до крыльца. А с самим Элайджей Торном начало происходить нечто чудовищное.
Его дорогой сюртук натянулся и лопнул. Живот начал расти, пульсируя и перекатываясь волнами, словно под кожей кипела жижа. Лицо мэра поплыло, как воск свечи. Глаза стекли на щеки, нос провалился внутрь, а рот растянулся до ушей, превращаясь в пасть, полную протоплазмы.
— Гххх... бллл... — мэр пытался кричать, но его голосовые связки растворились.
Кости захрустели и исчезли. Торн рухнул на землю, но не умер. Он начал растекаться, превращаясь в бесформенную, переливчатую массу черной слизи, усеянную тысячами временных глаз, которые открывались и закрывались в хаотичном ритме.
Шоггот.
Толпа замерла. Тишина была абсолютной, лишь влажное хлюпанье доносилось от того места, где секунду назад стоял мэр.
Тварь, бывшая Элайджей Торном, поднялась, вытягивая псевдоподии. Она издала звук, похожий на "Текели-ли!", и бросилась на ближайших горожан.
Началась бойня. Люди, побросав оружие, бежали в панике, давя друг друга. Шоггот катился за ними, поглощая отставших, втягивая их в свою бурлящую массу.
Эмиль наблюдал за этим с ленивым интересом. Хизер смеялась, и её смех странным образом гармонировал с криками умирающих.
Прошло три дня. Аркхэм опустел. Шоггот, бывший мэром, теперь обитал в своей усадьбе, иногда выбираясь оттуда, пугая голубей и редких смельчаков. Город был парализован страхом.
На четвертый день к ферме Пибоди пришла делегация. Это были самые уважаемые люди города, бледные, трясущиеся, с белыми флагами в руках.
Они пали ниц перед крыльцом, где восседал Эмиль на принесенном из дома кресле.
— Господин Пибоди! — взмолился городской судья. — Мы признаем вашу силу! Мы снимем все обвинения! Мы отдадим вам ключи от города! Только, умоляем, верните мэра! Избавьте нас от этого... булькающего слизня!
Эмиль зевнул.
— Вернуть? — переспросил он, лениво ковыряясь в зубах. — Зачем? Он мне нравится таким. Он тихий.
— Просим вас! — завопили делегаты. — Мы сделаем всё, что пожелаете!
Эмиль посмотрел на Хизер. Она кивнула, и в её глазах мелькнул холодный расчет.
— Хорошо, — сказал Эмиль. — Я верну его. Но помните... теперь этот город мой. По велению Угря.
Он поднял руку, готовясь произнести заклинание обратной трансформации, не подозревая, что каждое его действие, каждое проявление силы приближает финал, который был написан задолго до его рождения.
Акт третий: Кокон вечных грез
Аркхэм погрузился в тишину, плотную и вязкую, как болотная жижа. На брусчатке у городского фонтана скорчился человек, бывший когда-то мэром Торном. Эмиль вернул ему человеческий облик, но разум чиновника не пережил путешествия в тело шоггота. Торн раскачивался из стороны в сторону, обхватив колени, и пускал слюни, бессмысленно глядя в одну точку.
В своем доме Эмиль тяжело дышал. Магия Угря, казавшаяся бесконечным источником силы, на самом деле пожирала его изнутри. Его тело стало одутловатым, кожа приобрела цвет скисшего молока. Он чувствовал непреодолимую тяжесть в веках. Реальность вокруг казалась блеклой, словно выцветший дагерротип.
— Я устал, — язык Эмиля едва ворочался во рту. — Я хочу домой. В свою кровать. В мягкую, теплую тьму...
Хизер стояла рядом, поддерживая его под локоть. Её хватка была неестественно сильной для хрупкой девушки, а пальцы — пугающе холодными.
— Ты устал, мой милый, — прошелестел её голос, сладкий и гнилостный одновременно. — Но старая ферма больше не достойна тебя. Тебе нужен покой, истинный покой. Я отведу тебя туда, где стоит ложе, достойное царя.
Она кивнула в сторону улицы. Там, скрипя рассохшимися осями, стояла тяжелая фермерская повозка с высокими бортами. Лошадей не было. Оглобли сиротливо торчали в воздух, но колеса повозки были покрыты свежей черной грязью.
Эмиль, шатаясь, побрел к ней.
— По велению Угря... — прохрипел он привычную формулу, забираясь внутрь на охапку соломы. — Вези меня.
Повозка дрогнула. Колеса загрохотали по камням, высекая искры. Следом за повозкой, спотыкаясь и волоча ноги, побрели братья Эмиля — Эфраим и Эзра. Их лица были пусты, воля выжжена близостью Артефакта; они шли на зов, как крысы за дудочкой.
Они покинули город, но повозка свернула не к холмам, а к реке. Мискатоник здесь был широк и черен. Дорога вела вниз, к заброшенным соляным складам и гниющим пирсам, туда, где река впадала в океан, смешивая свои воды с бесконечной соленой бездной.
Повозка с грохотом въехала прямо в полосу прибоя и остановилась у входа в огромный грот, скрытый в скалах, которые обнажались лишь во время отлива.
— Приехали, — скомандовала Хизер.
Внутри пещера оказалась колоссальным залом, своды которого терялись во тьме. Стены покрывал фосфоресцирующий мох, дававший мертвенно-зеленое освещение. Пол был залит водой, а в центре, на возвышении, стояло нечто, напоминающее гигантское ложе, высеченное из черного базальта и украшенное резьбой в виде переплетенных щупалец.
Эмиль выполз из повозки и рухнул на влажный камень. Сил не было даже поднять голову.
— Это... моя новая кровать? — пробормотал он, глядя на базальтовую плиту.
— Да, Эмиль. Самая лучшая, — Хизер шагнула в воду, и её походка изменилась.
Она сбросила шаль. Кожа на её спине лопнула с влажным треском. Эмиль сквозь пелену дремоты смотрел, как исчезает его прекрасная невеста. Её челюсть выдвинулась вперед, нос провалился, глаза, лишившись век, стали огромными и выпуклыми, как блюдца. Кожа покрылась слизью и серо-зеленой чешуей.
Перед ним стояла не девушка, а Глубоководная — жрица древнего культа, существо, чья жизнь исчислялась столетиями.
— Ты думал, я все это время любила тебя? — её голос теперь звучал как скрежет гальки под волной. — Глупец. Я искала Сосуд. Идеальную пустоту. Твоя лень, Эмиль, твоя вселенская апатия — это дар. Только абсолютно пустой разум мог вместить Его посланника и не разрушиться при этом.
Она махнула перепончатой лапой. Из темной воды лагуны вынырнули другие фигуры — сгорбленные, скользкие твари. Они схватили Эфраима и Эзру. Братья даже не закричали, когда их утащили под воду. Эмилю было всё равно. Ему было лень бояться. Ему было лень жалеть их.
— Знай же, мой муженек, ты — всего лишь наживка, которую мы забросили в мир людей. И теперь наживка напиталась силой.
Она схватила Эмиля своими холодными, липкими ладонями и потащила к базальтовому ложу.
— Ложись, Эмиль. Скажи последнее слово. И ты получишь то, к чему стремился всю жизнь. Вечный сон. Абсолютный покой. Никто и никогда больше не заставит тебя работать.
Эмиль чувствовал, как остатки его воли растворяются. Предложение было слишком заманчивым. Просто лечь. Просто закрыть глаза. Навсегда.
Его губы шевельнулись. Голос, вырвавшийся из горла, был подобен гулу прибоя в шторм:
— ПО ВЕЛЕНИЮ УГРЯ... ДА БУДЕТ ГОРОД ПРИНЕСЕН В ЖЕРТВУ!
Вода в гроте вскипела. Скалы задрожали. Из бездны за базальтовым ложем начало подниматься НЕЧТО. Черный угорь, говоривший в ведре, а затем и в разуме Эмиля, был лишь кончиком щупальца, крошечным отростком колоссального организма, дремавшего под корнями гор.
Теперь это существо пробудилось.
Мягкие, влажные щупальца обвили Эмиля. Они не душили его, нет. Они бережно подняли его и уложили на базальт. Тонкие усики проникли в его уши, в нос, срослись с его позвоночником. Слизь чудовища начала затвердевать вокруг него, образуя полупрозрачный, янтарный кокон.
Хизер упала ниц, издавая гортанные звуки радости:
— Йа! Дагон! Йа! Гидра! Врата открыты! Как же это прекрасно!
Эпилог
Внутри кокона Эмиль Джебадайя Пибоди улыбался.
В своем сознании он лежал на огромной, мягкой пуховой перине в роскошном дворце. Вокруг суетились слуги, поднося ему подносы с едой и вином. Ему было тепло. Ему было уютно. Он был царем, и его правление было вечным отдыхом.
В реальности же, в сырой и холодной пещере под Иннсмутом, на черном камне лежало полуживое существо, вросшее в плоть Древнего Бога. Его широко открытые, остекленевшие глаза не мигали. Эмиль не умер. Он стал живым мостом, живым предохранителем, удерживающим канал связи открытым.
Через его сны, через его пассивный, ленивый разум Чудовище начало просачиваться в наш мир, медленно меняя реальность под себя. Туман над Аркхэмом стал гуще. В реках изменился вкус воды. А люди в городе начали видеть странные, тягучие сны, от которых не хотелось просыпаться.
Эмиль получил свою вечную кровать. А мир получил свой кошмар.
Конец.
2. Карлсон со звезд
Туман в тот вечер опустился на Стокгольм тяжело и беззвучно, словно саван, сотканный из гнилостных испарений самой Балтики. Он обволакивал шпили Вазастана, глушил звуки трамваев и превращал свет газовых фонарей в болезненные, расплывчатые пятна. В квартире Свантессонов царила тишина, нарушаемая лишь шипением масла на сковороде — звуком, вызывающим смутную тревогу.
Фру Свантессон стояла у плиты. Её руки, обычно ловкие, сегодня дрожали, переворачивая мясные тефтели. Запах жареного мяса, густой и пряный, казалось, не возбуждал аппетит, а напротив, заполнял легкие какой-то жирной, тошнотворной тяжестью. Она то и дело бросала взгляды на часы, ведь их дети раньше в это время уже были дома.
— Их все еще нет, — произнесла она, не оборачиваясь. — Боссе и Бетан. Они обещали вернуться из похода засветло.
Герр Свантессон сидел за столом, бессмысленно разглядывая вечернюю газету. Но буквы плясали перед глазами. Его мысли возвращались к странным разговорам с младшим сыном, которые пугали его больше, чем он смел признаться жене.
— Задержались, — ответил он, стараясь звучать уверенно. — Дело молодое.
Он отложил газету и снял очки, потирая переносицу. В памяти всплыла старая статья, вырезку из которой он хранил в ящике стола уже несколько лет. Это была перепечатка из американской прессы о наводнении в штате Вермонт. Там говорилось о странных телах, найденных в бурлящих реках после шторма. Очевидцы описывали их как «розоватых крабов с крыльями». Тогда он счел это газетной уткой, бредом суеверных фермеров.
Но описания Малыша... Они были пугающе точны.
— Ты слышал его сегодня, Эрика? — понизив голос, спросил отец. — Он снова говорил о Нем. О Карлсоне.
— Это просто фантазии, Гуннар, — нервно ответила мать, выкладывая гору тефтелей на блюдо. — Ему одиноко.
— Фантазии? — Герр Свантессон встал и прошелся по комнате. Половицы скрипели. — Он говорил не о пропеллере, Эрика. Вчера он спросил меня, знаю ли я, что такое «хитин». А сегодня утром сказал, что Карлсон прилетел с Юггота. Я посмотрел в энциклопедии — такого названия нет на картах. Но Малыш сказал, что это планета на краю бездны, где текут черные реки. Откуда семилетний ребенок знает такие слова?
— Он сказал, что Карлсон любит тефтели, — попыталась улыбнуться мать, но улыбка вышла жалкой. — Значит, он не так уж страшен. «Мужчина в самом расцвете сил», так он говорит?
— «В меру упитанный», — поправил отец, и холодок пробежал по его спине. — Знаешь, те твари из Вермонта... в газетах писали, что они состоят из материи, похожей на грибницу, но плотной, как плоть краба. В меру упитанные... Господи, о чем я думаю.
Внезапно стены дома содрогнулись.
Это был не звук мотора. Это была вибрация. Низкий, ритмичный гул, от которого задребезжали стекла в буфете и заныли зубы. Бзз-зз-зз... Бзз-зз-зз... Звук шел не с улицы, а сверху. С крыши. Или, казалось, из самого эфира, пронизывающего пространство.
— Мама! Папа! — раздался голос Малыша из детской.
Но это был чужой голос. Лишенный детской звонкости, монотонный, словно кто-то диктовал слова, а ребенок лишь механически их воспроизводил.
— Заходите! — крикнул Малыш. — Карлсон здесь. Он услышал запах тефтелей. Он хочет их попробовать.
Родители переглянулись. В глазах Эрики застыл ужас. Гуннар почувствовал, как рациональный мир, который он строил всю жизнь, начинает рушиться. Он вспомнил те американские заметки. О людях, которые исчезали в горах. О том, что эти существа их... забирали.
— Идем, — твердо сказал он, хотя ноги его были ватными. — Мы должны это прекратить.
Они подошли к двери детской. Из-под порога пробивался странный, фиолетовый свет, и пахло озоном, смешанным с запахом сырости и плесени.
Герр Свантессон толкнул дверь и замер на пороге. Его жена тихо вскрикнула и прижала ладонь ко рту, чтобы не закричать в голос.
Комната Малыша изменилась. Привычная геометрия, казалось, поплыла: углы между стенами и потолком выглядели неправильными, вызывая головокружение, словно взгляд проваливался в иное измерение. Обычный электрический свет был выключен, но комната была залита пульсирующим сиянием, исходившим от громоздкого аппарата, стоявшего на столе. Это было нагромождение кристаллов, темного металла и влажной органики, хаотичное переплетение проводов и трубок, которые тянулись к кровати.
На кровати лежал Малыш. Его тело было неестественно выпрямлено, руки вытянуты по швам. К его голове были подсоединены прозрачные трубки, по которым медленно текла вязкая зеленоватая жидкость. Глаза мальчика были широко раскрыты и смотрели в пустоту, но на лице застыло выражение жуткого, нечеловеческого спокойствия.
Но взгляд отца сразу метнулся в угол, к источнику звука. Туда, где должен был быть «мужчина в самом расцвете сил».
Там находилось Оно.
Ожившая иллюстрация из ночных кошмаров, сошедшая со страниц тех самых газетных хроник о потопе в Новой Англии. Розоватое существо длиной около пяти футов. Его тело напоминало чудовищную помесь гигантского ракообразного и гриба. Плотный, лоснящийся панцирь, множество членистых конечностей, непрерывно шевелящихся, словно перебирающих невидимые нити.
На спине твари, там, где Малыш воображал пропеллер, с бешеной скоростью, превращаясь в размытое пятно, вибрировала пара перепончатых крыльев. Именно они издавали этот сводящий с ума гул — звук разрываемой ткани мироздания. Но ужаснее всего была голова — или то, что занимало её место. Свернутый спиралью, губчатый эллипсоид, усеянный множеством дрожащих усиков.
— Ми-Го... — беззвучно, одними губами произнес герр Свантессон. Кровь отхлынула от его лица. Теперь он знал. Это были они. Те, кто прилетел Извне. Существа с Юггота, о которых шептались безумцы и писали в желтой прессе.
Существо заметило их. Эллипсоид медленно повернулся в их сторону. Усики затрепетали, меняя цвет с бледного на угрожающий багровый.
Оно попыталось заговорить. Это не была речь. Это было насилие над звуком. У существа не было голосовых связок, и оно использовало трение хитиновых пластин и вибрацию крыльев, чтобы имитировать человеческие слова. Звук получался скрежещущим, жужжащим, вызывающим тошноту.
— С-с-спокой... с-с-ствие... — прожужжала тварь. Каждое слово давалось ей с мучительным трудом, словно камни перекатывались в железной бочке. — Толь-ко... с-с-спокой... с-с-ствие...
Мать, не в силах оторвать взгляд от сына, сделала шаг вперед, но тут её взгляд упал на пол, рядом со шкафом.
Там стояли два металлических цилиндра. Высотой около тридцати сантиметров, из полированного, тускло блестящего металла. К каждому из них тоже тянулись провода от машины на столе. Цилиндры тихо гудели, резонируя с вибрацией крыльев существа.
К каждому цилиндру был приклеен бумажный листок, вырванный из школьной тетради. На них неровным, детским почерком Малыша было написано:
БОССЕ
БЕТАН
— Нет... — прошептала Эрика, оседая на пол. — Нет, нет, нет...
Она поняла. Материнское сердце поняло раньше, чем разум смог осознать увиденное. Тишина внутри цилиндров была страшнее любого крика.
Герр Свантессон почувствовал, как реальность окончательно ломается. Тефтели. Уютный дом. И эти цилиндры. И тварь из космоса, стоящая в детской его сына.
Существо сделало неуклюжее движение одной из клешней, указывая на тефтели, которые мать все еще судорожно прижимала к груди на блюде.
— Мя-с-с-со... — проскрежетал Ми-Го, и его головной эллипсоид запульсировал жадным, зеленоватым светом. — Вку-с-с-сно...
Малыш на кровати медленно повернул голову к родителям. Трубки натянулись.
— Не бойтесь, — сказал он голосом, в котором не было ни капли эмоций. — Карлсон говорит, что Боссе и Бетан теперь могут летать между звезд. По-настоящему. Им больше не нужны руки и ноги. Это... — Малыш запнулся, подбирая слова, словно переводил с чужого языка, — ...это пустяки. Дело житейское. Мы все полетим на Юггот!
Существо в углу издало серию щелчков и снова заговорило. На этот раз оно обратилось к отцу, и Герр Свантессон понял, что тварь видит его насквозь — видит его страх, его знания, его память.
Оно подняло клешню, в которой был зажат странный, блестящий инструмент, похожий на сверло.
Жужжание крыльев усилилось, перекрывая дыхание. Герр Свантессон смотрел на блестящие цилиндры с именами своих детей, на пустые глаза Малыша и на приближающуюся тварь. Он понимал, что бежать некуда. Окно было открыто в черную бездну ночи, и оттуда, с других крыш, уже доносился ответный гул множества других крыльев.
3. Фантазм Рэндольфа Картера
Я вновь и вновь заявляю тем, кто держит меня в этой тихой комнате с обитыми стенами, что моя вина в исчезновении Харли Уоррена заключается лишь в том, что я выжил. Впрочем, теперь я и сам сомневаюсь, можно ли назвать мое нынешнее, сумеречное состояние жизнью. Воспоминания, что я излагаю на этих листах, покажутся бредом безумца, но их ясность, их фотографическая точность жжет мой разум подобно клейму. Я должен поведать о них, пока последний островок рассудка не поглотила безлунная, ледяная пучина безумия, в которой уже утонул мой несчастный друг.
Все началось, как и многие наши предприятия, по воле Уоррена. Его ум, острый, как обсидиановый нож, и столь же безжалостный, был вечно обращен к тем запретным областям знания, от которых обычные люди инстинктивно отворачиваются. Он привел меня на старое, заброшенное кладбище Морнингсайд — место с дурной славой, о котором в окрестных деревнях шептались лишь вполголоса. Говорили, что сама земля там больна и что по ночам тени между могил движутся вопреки законам оптики.
Именно здесь, в этом гибельном месте, Уоррен обнаружил вход — провал в земле у подножия древнего склепа, который, по его убеждению, был не просто могилой, а вратами, лихорадочно описанными в одном из проклятых манускриптов, что он вывез из Египта. Мы несли с собой тяжелый телефонный аппарат с двумя трубками и мотком провода, чтобы я, оставшись на страже наверху, мог получать его донесения из недр земли, из самого сердца непознаваемого.
Мы уже приближались к зияющей пасти склепа, когда воздух, доселе неподвижный, сделался плотным и тяжелым. Его пропитал тошнотворный, химический запах формалина, смешанный с чем-то еще — с озоном после небывалой грозы и холодной, металлической пылью, не имеющей земного аналога. И тогда, в нездоровом, желчном свете ущербной луны, мы увидели его.
Из-за мраморной статуи скорбящего ангела, чье лицо было изъедено оспой времени, выступила фигура, чья неестественная высота заставила наши сердца замереть.
Существо в строгом, черном погребальном костюме двигалось с мертвенной, нечеловеческой грацией. Он шел гигантскими шагами, но при этом абсолютно беззвучно, словно он ступал не по земле, а по самой ткани безмолвия. Шел от могилы к могиле, и его лицо, изборожденное морщинами не от старости, а от непостижимой, злобной мудрости, оставалось бесстрастным, как погребальная маска. Мы с Уорреном инстинктивно рухнули на землю за старой чугунной оградой. Мой разум судорожно пытался найти объяснение, ярлык, и в мозгу всплыло одно слово: Верзила.
Затем, словно грибница, проросшая из тлетворной почвы, появились его помощники. Из-за надгробий и прямо из разрытой земли стали выползать сгорбленные, карликовые создания, закутанные в бурые монашеские балахоны с глубокими капюшонами. Их движения были суетливыми, насекомоподобными, лишенными всякой индивидуальности. Они двигались с рабской покорностью, следуя за своим высоким повелителем.
«Картер, — прошептал Уоррен, и в его голосе смешались благоговейный трепет и первобытный ужас, — Это не тот Хранитель, о котором я читал. Это нечто иное. Космический садовник на своей грядке».
Забыв о нашем первоначальном плане, мы стали наблюдать. Высокий Человек указал длинным костлятым пальцем на свежий земляной холм. Карлики с пугающей, нечеловеческой скоростью принялись раскапывать его голыми руками, и вскоре на поверхность был извлечен простой сосновый гроб. Они отнесли свою ношу в полуразрушенную часовню в центре кладбища, и мы, ведомые проклятым любопытством Уоррена, последовали за ними, прячась в тенях циклопических монументов.
Сквозь разбитый витраж, изображавший какого-то святого, мы увидели кощунственную сцену. Внутри часовня была не просто заброшена — она была переоборудована в богохульную лабораторию. На полу были начертаны странные диаграммы, а рядом с гниющими скамьями на треногах стояли сосуды с пузырящимися жидкостями.
Тело, извлеченное из гроба, было положено на каменный алтарь, испещренный не латинскими письменами, а сложными астрономическими картами. Верзила достал из своего костюма нечто похожее на большой шприц из тусклого, неземного металла, наполненный густой, самосветящейся жидкостью цвета больного желтка. С холодной методичностью хирурга он ввел эту эссенцию в грудь покойника.
Мы ожидали увидеть конвульсии, знаки нечестивого воскрешения, но то, что последовало, было неизмеримо хуже. Тело не ожило — оно начало преображаться под действием этой адской алхимии. Мы слышали отвратительный, влажный хруст ломающихся и срастающихся под новыми, невозможными углами костей. Плоть пузырилась и опадала, фигура на алтаре усыхала, сжималась, словно вывариваемая в невидимом котле, пока не превратилась в уродливую пародию на человека, точную копию тех тварей в балахонах.
«Великие Древние, Картер! — выдохнул Уоррен. — Это не воскрешение. Это переработка! Он переделывает человеческую глину, создает рабов, пригодных для иных, чуждых нам миров, где иные законы физики!»
И в этот момент я начал замечать другие странности. Не только в чудовищном ритуале, но и в самом мире вокруг. Отсутствие ночных звуков — стрекота сверчков, шелеста листвы — давило на барабанные перепонки. Перспектива казалась искаженной, словно мы смотрели на сцену через кривое стекло. Острое, леденящее чувство дежавю пронзило меня — не из моей жизни, но из моих снов. Я, Рэндольф Картер, опытный сновидец, познавший тайные тропы в Страну Снов, узнал эту атмосферу. Это была податливая, вязкая логика кошмара.
Я попытался совершить простое ментальное усилие, которое не раз возвращало меня из самых глубоких уголков сновидческого мира — усилие пробуждения. Ничего не произошло. Я был заперт. Паника, холодная и липкая, начала обвивать мое сердце.
«Уоррен, — прошептал я, дрожа, — что-то не так. Это место... оно нереально. Я думаю... я думаю, мы спим. И мы здесь не гости».
Уоррен посмотрел на меня с недоумением, но не успел он ответить, как одна из тварей в балахоне резко обернулась. Из-под капюшона на нас уставились не глаза, а бездонная, пустая тьма. Оно не могло нас видеть или слышать. Но оно почувствовало. Почувствовало мой бодрствующий, осознанный разум в своей вотчине, как хищник чувствует тепло живой крови.
Погоня началась. Мы бежали сквозь лабиринт надгробий, но мир кошмара был против нас. Земля под ногами стала вязкой, как болотная топь. Могильные плиты, казалось, перемещались, вырастая на нашем пути, а геометрия кладбища менялась, тропинки вели в никуда или возвращались к исходной точке. А хуже всего был наш преследователь. Верзила не бежал. Он просто появлялся — то за кипарисом впереди, то на фоне луны позади нас. Его присутствие искажало реальность, давило на саму ткань этого сновидения.
Мы были загнаны в угол у стены старого мавзолея. Уоррен, всегда полагавшийся на свои знания, выхватил из кармана небольшой амулет и начал бормотать какое-то заклинание на забытом языке. Высокий Человек остановился в нескольких шагах от нас. Он не выказал ни гнева, ни удивления. Он лишь медленно, почти с любопытством, изогнул одну бровь.
И в этот миг все внимание Верзилы сфокусировалось на Уоррене. Я увидел, как лицо моего друга исказилось. Сначала от ужаса, а затем — от невыразимого, чудовищного понимания. В его глаза, словно через пролом в плотине, хлынула вся бесконечная, ледяная правда о вселенной, о месте человечества в ней. Он увидел все. И его смертный разум не выдержал. Он издал лишь тихий вздох, и его тело распалось в облако серой пыли, которую тут же развеял несуществующий ветер.
Я остался один. Высокий Человек шагнул ко мне. В моей голове, беззвучно, но отчетливо, как удар колокола в вакууме, прозвучали слова, сотканные не из звука, а из чистого, холодного понимания.
«Сновидец. Редкий экземпляр. Твой разум — не просто приемник. Он — ось. Локус, способный порождать и поддерживать реальности. Ты станешь прекрасным источником энергии. Не для рабства. Для созидания моих миров».
Я понял его богохульный замысел. Он не был просто похитителем трупов. Кладбища были его охотничьими угодьями, местами, где он мог проникать в коллективное бессознательное. Мертвые были для него лишь сырьем. Но живой, могущественный сновидец — это была настоящая добыча. Он хотел не убить меня, а подключиться к моему разуму и превратить его в вечную фабрику кошмаров для питания своего красного, пустынного мира, вращающегося вокруг умирающей звезды.
Он поднял руку, и в ней я увидел тот же шприц с мерзкой желтой жидкостью. Она должна была сломить мою волю, перенастроить мой разум, превратить меня из творца снов в покорную батарею, вечно генерирующую ландшафты ужаса.
Последнее, что я помню — это острая, холодная боль в шее и всепоглощающий запах формалина, который, казалось, заполнил всю вселенную.
А потом я очнулся. Здесь. Врачи говорят, что меня нашли в кататоническом состоянии на кладбище Морнингсайд. Об исчезновении Харли Уоррена нет никаких свидетельств. Они уверяют меня, что все это — плод больного воображения, фантазм, рожденный моим увлечением оккультизмом.
Я бы и сам хотел в это верить. Но иногда по ночам, когда в коридоре затихают шаги санитаров, я слышу тихое, металлическое жужжание, словно в воздухе проносится что-то маленькое, серебряное и смертоносное. А порой, в самом дальнем конце коридора, в игре теней, я вижу высокую, темную фигуру, которая просто стоит и смотрит на меня, словно проверяя свое имущество.
И тогда я задаю себе один и тот же вопрос, снова и снова: я действительно проснулся, или эта лечебница — лишь новый, более изощренный слой сна, созданный для того, чтобы я не сопротивлялся, пока мой разум доят, выкачивая из него миры?
4. Откровение капитана Немо
Все началось с моего непростительного, почти мальчишеского любопытства. Несколько недель, проведенных на борту «Наутилуса», превратили первоначальный ужас плена в подобие научной рутины. Я, профессор Пьер Аронакс, видел в этом распорядке своего рода щит, единственную защиту от той иррациональной странности, что сквозила в каждом элементе нашего подводного мира.
Я каталогизировал существ, извлеченных из глубин, и вел дневник, тщетно пытаясь уложить чудеса и аномалии в прокрустово ложе человеческой науки. Капитан Немо, мой загадочный тюремщик и проводник, то исчезал на долгие часы в своих неведомых раздумьях, то являл собой образец гостеприимства, открывая мне тайны своего корабля — все, кроме главной, тайны его души.
В тот день, повинуясь внезапному импульсу, который я до сих пор не могу объяснить, я осмелился войти в его каюту. Она, как и всегда, поражала своей аскетичной простотой: железная койка, рабочий стол, несколько навигационных приборов на стене. Ничто не говорило о личности хозяина, кроме, быть может, этой всеобъемлющей, гнетущей пустоты. Мой взгляд скользнул по столу, заваленному картами и схемами, и зацепился за предмет, который не мог, не должен был здесь находиться.
Это была небольшая статуэтка, дюймов восьми в высоту, вырезанная из странного, маслянисто-зеленого камня с золотистыми и радужными крапинками. Ее облик был порождением горячечного бреда, богохульным гибридом, реальность которого я отказывался принимать. Мой разум натуралиста отчаянно пытался найти аналоги в известных формах жизни, разбить этот образ на составляющие — головоногий моллюск, ракообразное, перепончатокрылое, — но тщетно.
Фигурка изображала нечто тучное, отдаленно антропоморфное, с головой, напоминающей осьминога, чье лицо представляло собой массу щупалец. Чешуйчатое, эластичное на вид тело венчала пара рудиментарных крыльев. Она сидела на корточках на прямоугольном блоке, покрытом нечитаемыми иероглифами, и ее поза была исполнена зловещей, неземной враждебности. Неведомый материал был холоден на ощупь. Это был не физический холод, который, казалось, просачивался сквозь кожу прямо в душу, не простого камня, но самой бездны, сконцентрированный в осязаемой форме.
Я не услышал его шагов. Он просто возник в дверном проеме, словно сгустившаяся тень. Его лицо, как всегда, было непроницаемой маской, но в глубине глаз я уловил отблеск того же первобытного ужаса, что ледяной рукой сжал мое собственное сердце. Я не успел ни спрятать идола, ни отступить. Мой палец все еще касался его нечестивой, холодной поверхности.
— Капитан... что это? Откуда оно у вас? — мой голос, голос ученого, привыкшего к вопросам и ответам, прозвучал жалко и неуместно в этой внезапно сгустившейся тишине.
Немо молчал. Молчание длилось так долго, что я начал слышать гул крови в ушах. Низкочастотная вибрация «Наутилуса», к которой я давно привык, изменила свой характер: теперь она казалась не мерным гулом машин, а утробным рычанием спящего левиафана.
Он не выказал гнева на мое вторжение. В его взгляде читалось нечто иное — мрачное, фатальное узнавание, словно я, прикоснувшись к статуэтке, приобщился к его страшной тайне и теперь был отмечен тем же невидимым клеймом.
Наконец, он медленно, словно с огромным усилием, поднял руку и указал на стул. Это был не приказ, но приглашение — приглашение заглянуть за край пропасти. Я сел, не в силах отвести взгляд от зеленого идола на столе.
— Вы спрашиваете, откуда это? — начал Немо, и его голос был глух, лишен всякой интонации, словно говорил оживший мертвец. — Лучше бы вам не знать. Но теперь... теперь уже поздно. Вы прикоснулись к нему. Оно знает вас.
Он опустился в свое кресло и надолго замолчал, устремив взор в одну точку.
— Мы плыли там, где не должен плавать ни один корабль, созданный руками человека, — заговорил он вновь. — Хронометры показывали сорок седьмой градус и девять минут южной широты, сто двадцать шестой градус и сорок три минуты западной долготы. Это мертвая точка океана, профессор.
Бескрайняя водная пустыня, где гидрофоны регистрировали мертвенную тишину, где отсутствовали любые формы жизни. Дно уходит там в такие глубины, что давление способно раздавить даже сталь. Мы шли на пределе возможного, исследуя геологический разлом, изучая базальтовые формации на дне.
Именно тогда это началось. Не было ни толчка, ни удара. Ничто не предвещало беды. Но внезапно в идеальной гармонии «Наутилуса» возникла фальшивая нота. Это была не поломка. Это была... скверна. Сначала я ощутил ее как легкую головную боль, как давление, не имеющее ничего общего с давлением воды. Затем мои матросы — люди, прошедшие со мной огонь и воду, люди, чья воля была закалена как корпус нашего корабля, — начали вести себя странно.
Они собирались в кубрике и молча смотрели на переборки, словно видели сквозь них что-то невообразимое. По ночам по коридорам разносился шепот на языках, которым не было места на Земле, гортанных и булькающих. Двое из них, лучшие мои инженеры, впали в кататонический ступор, и единственное, что они повторяли, были бессвязные фразы о геометрии и «неправильных углах».
Я заперся в каюте, пытаясь понять причину этого коллективного помешательства. Я проверял состав воздуха, анализировал воду, пищу — все было в норме. Земные лекарства были бессильны против болезни, поражавшей не тело, а саму ткань реальности. Безумие нарастало, как прилив. Оно просачивалось сквозь корпус, оно вибрировало в самом воздухе, которым мы дышали.
Это была ментальная чума. Мне снились кошмары. Липкие, вязкие сны, в которых я ощущал давление не только воды, но и миллионов лет. Я видел огромные, циклопические города под водой, построенные из зеленого, сочащегося слизью камня, и слышал мысли омерзительного божества, что спало среди них. Я просыпался в холодном поту, чувствуя, как мой собственный разум, мой оплот и моя крепость, начинает трескаться под этим нечеловеческим натиском.
Кульминация наступила на третий день. Я стоял на мостике управления, когда ко мне ворвался помощник. Его глаза были безумны. «Мы слышим зов, капитан! — кричал он. — Зов из глубин! Он обещает нам бессмертие!» Я бросился к шлюзовой камере. Пятеро моих людей, пять верных товарищей, в каком-то жутком экстазе надевали водолазные костюмы.
Их лица были искажены улыбками, но в глазах стоял невыразимый ужас. Они не слушали моих приказов. Они были глухи ко всему, кроме этого внутреннего голоса. Я, хозяин этого корабля, был лишь беспомощным зрителем среди этого хаоса.
Я видел через смотровое стекло, как они один за другим выходят из шлюза. Они не пытались плыть. Они просто раскидывали руки, словно для объятия. И колоссальное давление бездны, наш вечный враг, в одно мгновение сделало свое дело. Скафандры схлопнулись, как яичная скорлупа. Это не было похоже на смерть. Это было похоже на жертвоприношение.
Немо умолк, и я увидел, как по его щеке катится одинокая слеза — свидетельство того, что и в его каменном сердце еще теплится что-то человеческое.
— Обезумев от горя и ярости, — продолжил он шепотом, — я приказал дать полный ход. Но прежде чем мы успели сдвинуться с места, я взглянул в центральный иллюминатор. И увидел...
Капитан вздрогнул, словно вновь переживая тот момент.
— Луч нашего прожектора, этот луч, что всегда приносил свет и знание, на этот раз принес лишь тьму и безумие. Он вырвал из вечной ночи картину, которую не должен видеть смертный. Там, на дне, лежал город. О, профессор, это было немыслимо!
Это был труп города. Циклопические монолиты, покрытые морскими сорняками и жуткими барельефами, уходили ввысь, теряясь во мраке. Башни, шпили, арки... их геометрия была богохульной. Мой разум ученого кричал, что таких углов и плоскостей не может существовать в нашей вселенной. Они были одновременно острыми и тупыми, выпуклыми и вогнутыми. Смотреть на них было физически больно.
Весь этот кошмарный ансамбль был выстроен из того самого зеленого, скользкого камня, и свет прожектора, казалось, не отражался от него, а вязнул, поглощался им. И я знал, я чувствовал всем своим существом, что этот город не был построен. Он вырос, как раковая опухоль на теле планеты.
В этот момент Зов, который свел с ума моих людей, ударил по мне с удесятеренной силой. Я услышал его не ушами, но всем существом. Это был шепот, обещавший знание о тайнах мироздания, о черных звездах и безднах за пределами пространства. Он обещал ответы на все вопросы, которые я когда-либо задавал, знание, перед которым все мои открытия — лишь лепет ребенка. Он обещал вечность.
И я понял, что она может значить — вечность рабства в услужении у чего-то невообразимо древнего и злобного, что спало в этом нечестивом городе Р'льехе. Неимоверным усилием воли, цепляясь за остатки своего «я», я проревел в переговорную трубу: «Прочь! Полный ход! Прочь от этого проклятого места!»
«Наутилус» содрогнулся и стал стремительно набирать ход. Несколько дней мы неслись сквозь толщу вод, не останавливаясь ни на миг. Я не спал, не ел, боясь закрыть глаза и вновь увидеть эти невозможные строения. Психическая атака ослабевала с каждой милей, и выжившие члены экипажа медленно приходили в себя, не помня ничего, словно очнувшись от страшной лихорадки.
Когда мы были уже за сотни лье от этого проклятого места, когда я позволил себе поверить, что мы спасены, я вошел в свою каюту. И на столе, прямо здесь, где она лежит сейчас, стояла эта статуэтка. Ее не было раньше. Никто не мог ее принести.
Она была здесь, внутри запертой каюты, внутри корабля, который был моей крепостью. Она проникла сквозь сталь, словно ее и не было. Как послание. Как напоминание. Как якорь, навсегда приковавший мой разум к тому ужасу, что спит на дне океана.
Капитан Немо закончил свой рассказ. Он сидел неподвижно, глядя на идола с бесконечной усталостью и ненавистью. Теперь я все понял. Его отчуждение от мира… это была не гордыня и не месть. Это был карантин. Он был стражем страшной тайны. Он не просто бежал от людей — он защищал их, унося свое проклятое знание в глубины, молясь, чтобы никто и никогда не проследовал за ним.
Я смотрел на него — и видел уже не гордого капитана подводного корабля. Передо мной сидел вечный пленник не своего корабля, но своего знания. А океан, который я так полюбил, с этого момента перестал быть для меня колыбелью чудес.
Он стал лишь тонкой голубой полоской над безумием бездны, завесой, скрывающей зияющую, пульсирующую тьму, где в своем мертвом городе Ктулху спит и видит сны, ожидая своего часа. И я понял, что с этого момента и до конца моих дней я никогда больше не смогу спокойно смотреть на темную воду.
5. Достоевская Шапочка
Он лежал на постели старухи, укрывшись её одеялом, и странное, почти невыносимое ощущение тяжести давило ему на грудь. Не от того, что съел — о нет! — а от чего-то иного, чему и названия-то подобрать не мог. В животе было тепло и полно, но на сердце — если только у зверя есть сердце, а он уже начинал в том сомневаться — лежал камень.
«Вздор, — думал он, закрывая глаза, — всё вздор. Я сделал то, что должен был сделать. Я — волк. Это моя природа. Это мой закон».
Но отчего же тогда он не ушёл? Отчего лежит здесь, в этом жалком человеческом жилище, среди запаха старости и пирогов, и ждёт чего-то? Чего — он и сам не понимал.
Дверь отворилась.
На пороге стоял Охотник — высокий, с ружьём за плечами, и смотрел на него тем особенным взглядом, каким смотрят люди, когда всё уже понимают, но ждут подтверждения.
— А ведь ты знаешь, — тихо проговорил Волк, и сам удивился своему голосу: он был слаб и надтреснут, совсем не такой, каким говорил с девочкой в лесу. — Ты ведь уже знаешь, зачем пришёл.
Охотник молчал. Он только переступил порог и прикрыл за собою дверь.
— Я мог бы броситься на тебя, — продолжал Волк, приподнимаясь на постели. Одеяло старухи сползло с его серой шкуры. — Мог бы, да. У меня ещё есть силы. И когти, и зубы — всё при мне. Но я не брошусь. Странно, не правда ли?
Он хотел было улыбнуться, но что-то бессильное и недоконченное сказалось в этом оскале. Не улыбка вышла — гримаса.
— Ты пришёл убить меня, — проговорил Волк, — и это справедливо. Я съел их. Обеих. Сначала старуху, потом девочку. Ту, что в красном. С пирогами и горшочком масла.
Охотник медленно снял ружьё с плеча.
— Не торопись, — сказал Волк, и голос его вдруг задрожал. — Прошу тебя, не торопись. Дай мне... дай мне сказать. Я должен сказать. Не тебе даже — себе. Себе самому. Потому что если умру молча, то так и не пойму — что же это было? Что я сделал? И зачем?
Он закрыл морду лапами, точно человек, и так сидел несколько мгновений.
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Охотнику прошло по его сердцу. Ненависти — за что? За то, что тот стоит и смотрит? За то, что пришёл? За то, что сейчас всему конец? Но он тут же поднял голову и встретил взгляд Охотника — суровый, да, но не злой. В нём было что-то вроде... ожидания. Или даже — понимания?
Ненависть исчезла, как призрак. Это было не то. Волк принял одно чувство за другое.
— Сядь, — сказал он вдруг. — Сядь, прошу тебя. Ноги, верно, устали. Лес велик. Ты долго шёл.
Охотник не сел. Но ружьё опустил.
— Говори, — произнёс он хрипло.
Волк облизнул пересохшие губы.
— Знаешь, я ведь не собирался... То есть собирался, конечно, но не так. Не совсем так. Я встретил её в лесу — девочку эту. Она шла к бабушке, несла пироги. И так просто со мной разговаривала! Без страха. Представляешь? Волк — а она без страха. Сказала, куда идёт. Сказала, где дом. Всё сказала.
Он замолчал, будто споткнулся.
— И я подумал тогда... Я подумал: вот глупое создание. Вот жертва. Сама идёт в пасть. Разве не естественно — взять то, что само даётся? Разве не в этом — закон?
— Какой закон? — спросил Охотник.
— Закон леса. Закон силы. Закон, по которому сильный ест слабого, а слабый — покоряется. Я ведь, Охотник, много думал об этом. Лёжа в своей норе, в темноте, голодный, злой — думал. И всё себя спрашивал: отчего я должен таиться? Отчего я должен бояться? Я — волк! Я — вершина! Я — тот, кого все должны страшиться! А я прячусь, скитаюсь, гложу кости... Зачем?
Глаза его загорелись лихорадочным огнём.
— И тогда я решил — попробовать. Проверить себя. Тварь ли я дрожащая — или право имею? Понимаешь ты это? Способен ли я переступить — или так и буду всю жизнь шакалом, довольствующимся падалью?
Охотник стоял неподвижно.
— Нет, — сказал он. — Не понимаю. Ты съел старуху и ребёнка. Что тут понимать?
— Всё! Всё тут понимать! — вскричал Волк с какой-то горячечной страстью. — Потому что это не про еду! Это никогда не было про еду! Я не был голоден — вот что самое страшное. Я был сыт. Накануне загнал оленя, наелся до отвала. Мог бы неделю не есть. А пошёл. Пошёл — почему?
Он вскочил с постели и заметался по комнате. Охотник поднял ружьё, но Волк не обращал на него внимания.
— Потому что хотел доказать! Себе — не им, не лесу — себе! Что я могу. Что я смею. Что никакой закон надо мной не властен — ни людской, ни даже звериный. Что если захочу — возьму. Наполеон... — он осёкся. — Нет, ты не знаешь, кто это. Откуда тебе знать... Но есть такие, понимаешь, есть такие, которым всё можно. Которые делают историю. А остальные — материал. Дрова для костра. Мясо.
— Девочка, — проговорил Охотник медленно, — не была мясом.
— Знаю! — Волк остановился посреди комнаты. — Знаю, что не была. Теперь знаю. Но тогда... Тогда я думал иначе. Тогда я лёг в постель старухи, надел её чепец — смешно, правда? — и ждал. И когда она вошла, когда спросила про уши, про глаза, про зубы... Знаешь, что я почувствовал?
— Что?
— Стыд. Стыд, Охотник! Она спрашивала — а мне было стыдно. Оттого, что я лгу. Оттого, что притворяюсь. Оттого, что через минуту... Но я же не мог остановиться! Понимаешь ты это? Уже нельзя было остановиться! Как тогда, с топором, когда... — он снова осёкся, тряхнул головой. — Нет, это не моё. Это чужое. Путаю.
Он опустился на пол, на все четыре лапы, и склонил голову.
— Я её съел, — проговорил он еле слышно. — Как и старуху. Она даже закричать не успела. Или успела? Я не помню. Не хочу помнить. Всё смешалось...
Охотник сделал шаг вперёд.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— А кому ещё? — Волк поднял на него глаза, полные какой-то страшной, почти человеческой тоски. — Кому ещё, если не тебе? Ты пришёл меня убить — значит, ты и есть мой судья. Мой единственный слушатель. Моя... Соня.
— Кто? Ты вообще о чем?
— Неважно. Забудь. Я брежу, должно быть. Но послушай, послушай ещё! Я должен договорить, потому что иначе — как же я умру, не договорив? Ведь это будет несправедливо. Неправильно. Не так.
Он снова заметался по комнате, и теперь в его движениях было что-то жалкое, почти умоляющее.
— Я думал — съем их и стану другим. Стану тем, кем хотел стать. Сильным. Свободным. Настоящим властелином леса. А что вышло? Что вышло, Охотник? Я лежу здесь, в чепце мёртвой старухи, и не могу уйти. Не могу! Ноги не несут. Как будто что-то держит меня здесь, в этом доме, среди этих стен, где пахнет пирогами и смертью...
— Совесть, — сказал Охотник.
— Совесть? — Волк остановился. — У волка — совесть? Это смешно. Это нелепо. Это...
Он замолчал.
— А впрочем, — проговорил он после долгой паузы, — а впрочем, может, ты и прав. Может, это она. Только я думал, что её нет у нас, у зверей. Думал, это только людское. А выходит — нет. Выходит, есть что-то такое, что больше голода, больше инстинкта, больше самой природы...
Он подошёл к Охотнику — медленно, не таясь — и сел перед ним.
— Знаешь, что самое страшное? Я ведь убил не их. Я себя убил. Того волка, которым был. Который бегал по лесу, выл на луну, был частью чего-то большого... Я его уничтожил. А взамен — что? Вот это? Эта дрожь? Эта тошнота? Эта пустота?
— Зачем ты не ушёл? — спросил Охотник тихо.
— А затем и не ушёл. Потому что бежать некуда. От себя не убежишь. Я это только теперь понял. Можно убежать от людей, от собак, от других волков. Но от того, что внутри — нельзя. Оно догонит. Оно всегда догонит.
Охотник медленно поднял ружьё.
— Постой, — сказал Волк. — Ещё минуту. Одну минуту.
Охотник ждал.
— Я хочу, чтобы ты знал, — продолжал Волк, и голос его стал вдруг спокоен, почти торжественен. — Я не прошу пощады. Я не хочу её. Я хочу только... чтобы ты понял. Чтобы хоть кто-то понял, прежде чем я уйду.
— Что понял?
— Что я не зверь. То есть зверь, конечно, но не только. Что есть что-то... Что мы, волки, тоже... Нет, я не умею сказать. Слова — это ваше, людское. У нас — вой, рычание, молчание. Но сейчас, вот сейчас, перед смертью — мне нужны слова. И их нет. Их нет у меня.
Он склонил голову так низко, что она почти коснулась пола.
— Прости меня, — прошептал он. — Не ты — они. Девочка. Старуха. Передай им, если есть куда передать. Если есть что-то там, за чертой. Скажи — волк просил прощения. Волк понял. Слишком поздно, но понял.
Охотник смотрел на него сверху вниз.
— Ты хочешь, чтобы я тебя убил?
— Да. Хочу. Это единственное, что теперь правильно. Единственное, что может быть искуплением. Ведь должно же быть искупление? Должно же? Иначе зачем всё это? Зачем совесть, зачем раскаяние, зачем эта мука, если нельзя её искупить?
Он поднял морду и посмотрел на Охотника — прямо, открыто, без страха.
— Стреляй. Только в сердце. Если оно есть у меня — стреляй в него. Чтобы сразу. Чтобы не мучиться больше.
Охотник поднял ружьё к плечу. Прицелился.
— Постой, — сказал он вдруг. — А если я их достану? Если разрежу тебе брюхо — они, может, ещё живы?
Волк содрогнулся.
— Не знаю, — прошептал он. — Не думал об этом. Но если есть шанс... Режь. Режь сейчас. Режь, пока я не передумал, пока не вернулся тот, другой, который хотел быть Наполеоном...
Охотник достал нож.
И в эту минуту Волк почувствовал что-то странное — облегчение. Как будто камень, давивший на грудь, вдруг треснул и рассыпался. Как будто темнота, в которой он жил последний час, начала рассеиваться.
— Спасибо, — прошептал он, закрывая глаза. — Это... это хорошо. Это правильно. Даже если они не выживут — это правильно. Потому что ты попытался. Потому что кто-то попытался спасти то, что я разрушил...
Нож вошёл в плоть.
Волк не закричал.
Он только подумал — в последний, уже уплывающий момент сознания: «Вот оно. Вот оно, то, чего я искал. Не власть. Не сила. Не свобода. Искупление. Возможность отдать то, что взял. Пусть не так, как взял. Пусть по-другому. Но отдать...»
И ещё он подумал — или ему показалось, что подумал, потому что мысли уже путались и таяли: «Если б я не съел их — я бы никогда не понял. Никогда не стал бы... тем, кем стал сейчас. Но какой ценой, Господи. Какой страшной ценой...»
Он услышал крик — детский, звонкий, живой.
Услышал — и понял, что девочка жива.
И это было последнее, что он услышал, прежде чем тьма сомкнулась над ним окончательно.
---
Охотник стоял над телом Волка, и в руках его дрожал нож. Рядом, на полу, сидела девочка в красном — живая, невредимая, только испуганная до смерти. И старуха — тоже живая, хоть и слабая, — лежала тут же, пытаясь понять, что произошло.
— Он просил передать, — сказал Охотник тихо, — что он сожалеет.
— Кто? — спросила девочка.
— Волк. Тот, кто вас... проглотил.
— Волк? Сожалеет?
— Да.
Девочка посмотрела на серое тело, уже неподвижное, уже холодеющее.
— Странный был волк, — сказала она.
— Да, — согласился Охотник. — Странный. Может быть, самый странный из всех, кого я встречал.
Он накрыл тело Волка старухиным одеялом и отвернулся.
За окном садилось солнце. Лес темнел. Где-то далеко выла волчица, зовущая того, кто уже никогда не вернётся.
И в этом вое было что-то такое, отчего Охотнику стало не по себе. Что-то почти человеческое. Что-то похожее на горе.
6. Говард Лавкрафт – советским детям
Друг мой Кроуфорд Тиллингаст
Сто очков вам форы даст,
Если кто потехи ради
С ним начнет научный спор,
Он, открыв свои тетради,
Словно на большом параде,
Так продолжит разговор.
- Не боясь запачкать руки
Жизнь пожертвую науке,
И чужую, и свою,
Не стесняясь, говорю,
Дело сделаю благое,
В измерение другое
Путь открою к ноябрю.
В доме древнем и пустом,
Что укрылся за холмом,
Там, на Беневолент-стрит
Свет загадочно горит.
Прихожу на чашку чаю,
Друга детства посещаю,
Был румяный и живой,
А теперь он сам не свой!
Я на Кроуфорда глазею,
Как на мумию в музее,
Ведь была его рука
Беззаботна и легка.
Это же не дело, братцы,
Значит, надо разобраться,
Почему он за полгода
Превратился в старика.
Друг ты мой достопочтенный,
- Начал Тиллингаст сиять, -
Что мы знаем о Вселенной?
Наших чувств всего лишь пять.
От Египта до Китая
Тайных сил закон един,
Нам такого не хватает
Для познания глубин.
Подойди ко мне скорее,
Посмотри на аппарат!
К этой мощной батарее
Подключить его я рад.
Весь вибрациями полный,
Он пошлет такие волны,
Что для нас с тобой теперь
В мир чужой откроет дверь.
В книге древней, пожелтелой,
Был известен мезозой
Очень нужной частью тела,
Шишковидной железой.
Мы восходим на вершины,
С помощью моей машины
Активируем в момент
Этот важный рудимент.
Тиллингаст нажал рычаг,
Тонет комната в лучах,
Запах дыма и сирени,
Заболела голова,
Из десятка измерений
Появились существа,
В потолке открылся люк,
Где здесь север, где здесь юг?
Проплывает предо мною
Все нездешнее, иное,
Чудищ призрачная рать
Друга дружку хочет жрать.
Омерзительного вида,
Монумент и пирамида,
Знаки древности седой,
Странный город под водой.
Вот, меня бросает оземь,
Вот, я устремляюсь ввысь,
Я в огне и на морозе,
Вижу щупальца и слизь.
Прозвучал тревожно зуммер,
Тиллингаст совсем безумен,
Повышая голос свой,
Он мотает головой.
- Нам видны созданья эти
Только в ультрафиолете,
Но настал их звездный час
И они увидят нас.
Их тела легки, упруги,
Как мои кричали слуги!
Всех я заживо скормил
Тем, чей вид не так уж мил.
Не философ я, а практик,
Я познал секрет галактик,
И в межзвездной тишине
Истина открылась мне.
Там, где космоса границы,
Я сумею измениться,
И желания мои
Будут в новом бытии…
Перед взором – суматоха,
Остальное помню плохо,
Психика моя слаба,
В стенах гул, дрожала крыша,
Полицейский что-то слышал,
В доме началась стрельба.
На полу лежал, увы,
Тиллингаст без головы.
Я палил из револьвера
По машине инженера,
Засыпаю я с трудом,
Вспоминая этот дом.
28.01.26
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
