По следам Данте. Книга 2: Долог путь. Часть 2: Рай
Глава 1. Первое небо — Луна
Лучи того, кто движет мирозданье,
Все проницают славой и струят
Где — большее, где — меньшее сиянье.
Я в тверди был, где свет их восприят
Всего полней; но вел бы речь напрасно
О виденном вернувшийся назад;
Затем что, близясь к чаемому страстно,
Наш ум к такой нисходит глубине,
Что память вслед за ним идти не властна.
Однако то, что о святой стране
Я мог скопить, в душе оберегая,
Предметом песни воспослужит мне.
О Аполлон, последний труд свершая,
Да буду я твоих исполнен сил,
Как ты велишь, любимый лавр вверяя.
Мне из зубцов Парнаса нужен был
Пока один; но есть обоим дело,
Раз я к концу ристанья приступил.
Войди мне в грудь и вей, чтоб песнь звенела,
Как в день, когда ты Марсия извлек
И выбросил из оболочки тела.
О вышний дух, когда б ты мне помог
Так, чтобы тень державы осиянной
Явить, в мозгу я впечатленной мог,
Я стал бы в сень листвы, тебе желанной,
Чтоб на меня возложен был венец,
Моим предметом и тобой мне данный.
Ее настолько редко рвут, отец,
Чтоб кесаря почтить или поэта,
К стыду, и по вине людских сердец,
Что богу Дельф должно быть в радость это,
Когда к пенейским листьям взор воздет
И чье-то сердце жаждой их согрето.
За искрой пламя ширится вослед:
За мной, быть может, лучшими устами
Взнесут мольбу, чтоб с Кирры был ответ.
Данте Алигьери. Божественная комедия. Рай. Песнь первая.
Вознесение сквозь сферу огня
Мы входим в твердь, где свет их восприят всего полней — десятое недвижимое царство, обитель божества.
Встаёт для нас людей Солнце в разных точках горизонта; но из тех, где слит бег четырёх кругов с тремя крестами, по лучшему пути оно движется в созвездии Овна, благотворно влияя на земную жизнь.
Почти из этих врат там утро всплывает с рассветом, а здесь вечер наступает, и в полушарии том всё становится белым, здесь же всё погружается во тьму. Когда, налево повернувшись лицом, матушка вонзилась в солнце взором, я следую её примеру, но, не выдержав блеска, смотрю ей в глаза и незаметно для себя начинаю возноситься вместе с нею в небесные сферы.
В маминых глазах мой дух приближается к бессмертным святым. Был ли я только душой, что создаётся позже всего, Любовь, господь высот, то знаешь ты, чьим я вознёсся светом. Когда каждая частица Перводвигателя жаждет соединиться с каждой из частиц объемлющего его неподвижного Эмпирея, моё внимание привлекают созвучия, столь гармоничные, производимые вращением небес.
Я вижу — солнцем загораются дали так мощно, что ни ливень, ни поток таких озёр вовек не расстилали. Звук так нов, и свет так широк, что я горю постигнуть их начало; столь острый пыл вовек меня не обжигал. Та, что во мне, как я в себе, считает, — чтоб мне в моём смятении — помочь, скорей, чем я спрошу, рот открывает и говорит:
— Габриэль, ты должен превозмочь неверную догадку; то, что непонятно, ты понял бы, его отбросив прочь. Не на земле ты, как ошибочно считал. Но молния, покинув сферу огня, мчится вниз с меньшей быстротой, чем мчишься ты обратно к твоему пределу.
Сомнения мои после её слов исчезают, снятые сквозь улыбку речью небольшою, но тут другие ко мне приходят, и я молвлю:
— Я вновь пришёл к покою от удивления; но дивлюсь опять, как я всхожу столь лёгкою средою.
Она, умея вздохом сострадать, ко мне склоняет чудный взор, как на дитя в бреду — взирает мать, и начинает:
— Всё в мире неизменный связует строй; своим обличьем он подобие бога придаёт вселенной. Для высших существ в нём отображён след вечной Силы, крайней той вершины, которой служит сказанный закон. И этот строй объемлет всеединый, все естества, что по своим судьбам! Вблизи или вдали от их причины… Они плывут к различным берегам великим морем бытия, стремимы своим позывом, что ведёт их сам. Он пламя мчит к луне, неудержимый; он в смертном сердце возбуждает кровь; он землю вяжет в ком неразделимый. Этот инстинкт вечно мечет, снова и снова, не только неразумные творения, но те, в ком есть и разум, и любовь…
— Свет устроительного провидения покоит твердь, — продолжает мама, — объемлющую ту, что всех поспешней быстротой вращения. Туда, в завещанную высоту, нас эта сила тетивы помчала, лишь радостную ведая мишень. И всё ж, как образ отвечает мало подчас тому, что мастер ожидал найти, затем что вещество на отклик вяло, — так точно тварь от этого пути порой отходит, властью обладая, хоть дан толчок, стремление отвести… И как молния, из тучи сверкая, стремится вниз, так может первый взлёт пригнуть обратно суета земная. Дивись не больше, — это взяв в расчёт, — тому, что всходишь, чем стремнине водной, когда она с вершины вниз течёт. То было б диво, если бы, свободный от всех помех, ты оставался там, как сникший к почве пламень благородный.
И вновь она свой лик устремляет к небесам.
----------֍֍֍----------
О друг мой, к тебе я обращаюсь, внемли мне, ибо сказать хочу, что отсюда начиная, меня ждало, как и тебя впереди, ещё большее удивление. Такое, какое было у приплывших в Колхиду аргонавтов, когда они увидели, как их вождь Ясон вспахивает на огнедышащих быках заветное поле, сеет на нём драконьи зубы и одолевает вышедших из-под земли воинов.
Врождённое и вечное томленье по божьем царстве мчит наш полёт, почти столь быстрый, как небес вращение. Взор мамы не сходил с высот, мой взор — с неё. Скорей, чем с самострела вонзится, мчится и сорвётся дрот, я долетаю до чудного предела, привлёкшего глаза и разум мой. И та, что прямо в мысль мою глядела, — сияя радостью и красотой:
— Прославь душой того, — говорит, кто дал нам слиться с первою звездой.
Мы достигли Луны, ближайшего к Земле светила, и начинаем погружаться в её недра.
Кажется, мне — нас облаком накрывает, прозрачным, гладким, прочным и густым, как адамант, что солнце поразило. И этот жемчуг, вечно нерушим, нас внутрь принимает, как вода — луч света, не поступаясь веществом своим. Коль я был телом, и тогда, — хоть это постичь нельзя, — объём входит в объём, что должно быть, раз тело в тело вдето, то жажда в нас должна воспылать огнём увидеть Сущность, где непостижимо природа наша слита с божеством.
Там то, во что мы верим, станет зримо, самопонятно без иных мерил; так — первоистина неоспорима. Я молвлю:
— Мам, всей мерой сил благодарю того, кто благостно меня от смертных стран отъединил. Но что, скажи, означают пятна на этом теле, вид которых нам о Каине[i] давала ошибочно твердить?
Тогда она со всё той же ласковой ошибкой:
— Если там суждения смертных ложны, — говорит мне, — где не прибегнуть к чувственным ключам, взирай на это, отстраняя жало стрел удивления, раз и чувствам вслед, как видишь, разум воспаряет вяло. А сам ты что думаешь?
— Я вижу в этой разности причину в том, пористый ли, иль плотный сам предмет.
Она же мне:
— Как мысль твоя в пучину ложного канет, сам взгляни, когда мой довод я навстречу двину…
… Звездное небо являет вам огни, различные по количеству и качеству излучаемого света. Будь здесь причина в пористом или плотном, то свойство влиять на землю было бы у всех одно, делясь неравно в сонме быстролётном. Различье свойств различьем рождено существенных начал[ii], а по ответу, что ты даёшь, начало всех равно… И сверх того, будь сумрачному цвету причиной пористость, то или насквозь неплотное пронзало бы планету, или, как в теле рядом ужилось худое с толстым, так и тут примерно плотные и пористые слои вещества, подобные страницам в книге, перемежать бы ей пришлось…
… О пористости, проходящей местами насквозь через лунный шар, бы гласили достоверно солнечные затмения: свет сквозил бы здесь, как через всё, что пористо и пещерно. Так не бывает. Вслед за этим взвесь со мной то предположение, что в лунном шаре перемежаются плотные и пористые слои. И его сметая, я догадку твою опровергаю всю… Коль скоро эта пористость — не сквозная, то есть предел, откуда вглубь лежит её противность, дальше не пуская. Отсюда чуждый луч назад бежит, как цвет, отосланный обратно в окно стеклом, когда за ним свинец укрыт. Ты скажешь мне, что луч, войдя глубоко, здесь кажется темнее, чем вокруг, затем что отразился издалёка…
Я иду рядом с мамой и всё внимательно слушаю и слушаю, стараясь понять всё, что она мне говорит.
… Чтоб этот довод рухнул так же вдруг, тебе бы опыт сделать не мешало; ведь он для вас — источник всех наук. Возьми три зеркала, и два сначала равно отставь, а третье вдаль попять, чтобы твой взгляд оно меж них встречало. К ним обратившись, свет за спиной приладь, чтоб он все три зажёг, как строй светилен, и ото всех шёл на тебя опять… Хоть по количеству не столь обилен далёкий блеск, он яркостью своей другим, как ты увидишь, равносилен. Теперь, как под ударами лучей основа снега видится обнажённой от холода и цвета прежних дней, таков и ты, и мысли обновлённой я свет хочу пролить такой живой, что он в глазах дрожит, воспламенённый…
… Под небом, внутри неподвижного Эмпирея, кружится Перводвигатель. Небо звёзд её распределяет звёздам и ниже лежащим небесам, которые, не слив с собой, вместило. Так каждое небо приспособляет свойства, полученные им от выше лежащих небес, к своим целям и воздействует на причины явлений. Строй членов мира, как, всмотревшись ближе, увидел ты, уступами идёт и, сверху взяв, потом вручает ниже…
… Следи за тем, как здесь мой шаг ведёт к познанию истин, для тебя бесценных, чтоб знать потом, где пролегает брод. Исходят бег и мощь кругов священных, как ковка от кузнецов. Я хочу сказать, что небеса вращаются не сами, а приводятся в движение ангелами, которые наделяют их силой влияния… И небо, где звёзд не сосчитать, глубокой мудрости, его кружащей, есть повторённый образ и печать. И как душа, под перстью преходящей, в разнообразных членах растворившись, их направляет к цели, надлежащей, так этот разум, дробно расточившись по многим звёздам, благость изливает, вокруг единства своего кружась…
… И каждая из разных сил вступает в связь с небесным светилом, где она, как в людях жизнь, по-разному мерцает. Ликующей природой рождена, влитая сила светится сквозь тело, как радость сквозь зрачок излучена. В ней — ключ к тому, чтоб разное блестело по-разному, не в плотности отнюдь: в ней — то начало, что творит всецело, по мере благости, и блеск и муть.
— Мама, скажи, как скоро мы увидимся с бабушкой, дедушкой и моим отцом? — прерываю я её речи своим вопросом, давно вертевшимся в моей голове.
— Скоро, сынок, скоро, — отвечает она, мягко улыбнувшись. — Потерпи до этого момента.
— Ну, «скоро» — понятие растяжимое, как ты сама мне когда-то говорила.
Нарушители обета
То солнце, что зажгло мне грудь любовью, открыло мне прекрасной правды лик, прибегнув к доводам и прекословью. И, спеша признать, что я постиг и убеждён, я, сколько подобает, лицо для речи поднял в тот же миг. Однако предо мной видение предстаёт и к созерцанию так меня влечёт, что я теряю дар речи свой, забыв, что хотел сказать.
Подобно чистому, прозрачному стеклу иль ясных вод спокойному течению, где дно от глаз неглубоко идёт, нам возвращают наше отражение столь бледным, что жемчуг скорей на белизне чела отыщет зрение, — такой я вижу череду теней, беседы ждавших; тут я обманулся, приняв подлинные лица за отражения. И чтоб взглянуть, кто это, оборачиваюсь; вперив глаза в ничто, я вверяю их вновь свету женщины, жизнь подарившей мне. С улыбкой она пылает глубью глаз святых.
— Ой, что я смеюсь над детскою ошибкой, — молвит мама, — странного в этом нет: не доверяясь правде мыслью зыбкой, ты вновь пустому обращён вослед. Ты видишь пред собой не отражения, а сущностей живых. Габриэль, здесь обитают те, кто преступил обет… Спроси их, слушай, верь; их утоляет свет вечной правды, и ни шагу он им от себя ступить не позволяет.
И я, к одной из душ обращённый, чья жажда молвить мне зрима, говорю, как тот, кто хочет и смущён:
— Блаженная душа, ты, что хранима всевечным светом, знаешь благодать, чья сладость лишь вкусившим постижима, я был бы рад от тебя узнать, как ты зовёшься и о вашей доле.
Та, с ясным взором, рада отвечать:
— Наша любовь ничьей правдивой воле дверь не замкнёт, уподобляясь божественной любви, что хочет, чтобы все жители небесного царства были ей подобны. Была я в мире девственной сестрой; и, в память заглянув проникновенно, под большею моею красотой Гвендолин ты узнаешь, несомненно.
Леди Гвендолин когда-то была монашенкой, но её отец насильно извлёк девушку из монастыря и выдал замуж.
— Среди блаженных этих вкруг меня я в самой медленной из сфер блаженна, — между тем продолжает душа. — Желанья наши, нас воспламенив служением воле духа пресвятого, ликуют здесь, его завет храня. И наш удел, столь низменней иного, нам дан за то, что нами был забыт земной обет и не блюлся сурово.
— Ваш небывалый вид блистает, — говорю ей, — так блаженно и чудно, что он с начальным обликом не слит. Здесь память мне могла служить лишь скудно; но твои слова мне помогли, и мне сейчас легче тебя узнать. Но, расскажи: вы все, кто счастлив тут, взыскиваете ли высшего предела, где больший кругозор и дружба ждут? — с другими улыбаясь, тень смотрит и, радостно откликнувшись потом, пылает словно от огня первой любви:
— Брат, нашу волю утолил во всём закон любви, лишь то желать велящей, что есть у нас, не мысля об ином, — продолжает Гвендолин. — Когда бы мы славы восхотели вящей, пришлось бы нашу волю разлучить с верховной волей, нас внизу держащей, — чего не может в этих сферах быть, раз пребывать в любви для нас необходимо и если смысл её установить… Ведь, тем-то и блаженно наше бытие, чья божья воля руководит им, и наша с нею не в противовесе. И так как в этом царстве мы стоим по ступеням, то счастливы народы и царь, чью волю вольно мы вершим; она — наш мир; она — морские воды. Куда течёт всё, что она творит, и всё, что создано трудом природы.
Тут понял я, что вся страна на небе — это Рай, пусть и в разной мере, ибо неравно милостью орошена. Но как, из блюд вкусив какого-либо, мы следующих просим иногда, за съеденное говоря «спасибо», так решаю поступить, и я тогда, чтоб услышать, на какой же ткани её челнок не довершил труда.
— Женщину высокой жизни и деяний[iii], — отвечает Гвендолин, — покоит вышний град. Те, кто её не бросил одеяний, до самой смерти бодрствуют и спят близ жениха, который всем обетам, ему с любовью принесённым, рад… Я, вслед за ней, когда устала от мира, облачилась в её одежды, — тень взглядом указала на своё одеяние, — быть верной обещав её заветам…
…Но люди, в жажде не добра, а зла, меня лишили тихой сени веры, и знает Бог, чем жизнь моя была. А этот блеск, как бы превыше меры, что вправо от меня тебе предстал, пылая всем сиянием нашей сферы, внимая мне, и о себе внимал… С её головы, как и со мной то было, сорвали тень священных покрывал. Когда её вернула миру сила, в обиду ей и оскорбив алтарь, — она покровов сердца не сложила. То свет Антуанетты, столь великой встарь, кем от второго вихря, к немецкой славе, рождён был третий вихрь, последний царь.
Так молвила Гвендолин, потом она запевает «Ave, Maria[iv]», исчезая под напев, как тонет груз и словно тает наяву.
Мой взор, вослед ей пристально глядя, насколько можно было, с ней прощается, и, к цели больших размышлений его воздев, я к маме своей снова обращаюсь. Но мне она в глаза сверкнула так, что взгляд сперва, не выдержав, смутился. И новый мой вопрос замедляет шаг.
----------֍֍֍----------
Перед лицом двух одинаково притягательных вариантов, оказавшись перед необходимостью сделать выбор, разум не смог бы склониться ни к одному из них, что привело бы к полному бездействию и, в конечном итоге, к гибели от голода.
Подобно нерешительному ягнёнку, застывшему между двумя одинаково пугающими хищниками, испытывающему равный страх перед обоими. Так и собака, оказавшись между двумя одинаково привлекательными оленями, не смогла бы сделать решающего шага.
И то, что я молчал, равно сомнениями мучимый, нельзя считать ни добром, ни злом, раз это путь необходимый. Так я молчал; но на лице моём желание, как и сам вопрос, сквозило жарче, чем сказанное языком. Но мама, вроде Даниила, кем был смирён Навуходоносор, когда его свирепость ослепила[v], сказала:
— Заметила я разлад внутри тебя: желания в противоречье вступили, а мысли рвутся прочь из плена. Ты думаешь: «Раз я упорен в бескорыстье своём, то как насилие нанесёт урон моей заслуге хоть чуть—чуть?» ещё и тем сомнением ты смятён, не возносятся ли души в самом деле обратно в небеса, как учил Платон[vi].
— По равному твою стесняют волю вопросы эти, — продолжает мама. – Обращаясь к ним, давай сперва «проглотим жабу». – Киваю, соглашаясь, и прекрасно понимая, что сам не смогу всего понять. – Всех глубже взбожествленный[vii] серафим и Моисей и Сэмюель пророки или Иоанн, — он может быть любым[viii], — Мария – все они пребывают в том же небе, что и души, являвшиеся тебе на Луне, и все они одинаково вечны…
Все украшают собою Эмпирей, и там живут в неравной неге, ибо в разной мере дышат воздухом из божьих уст. И здесь они предстали не как в сфере, для них назначенной, а чтобы явить чередование высшей на примере. Так с вашей мыслью должно говорить, лишь в ощутимом черпающей познание, чтобы разуму затем его вручить. К природе человеческой обращаясь, Писание о божией деснице говорит и о стопах, аналогию вводя;
И церковь тёзкам вашим с Майклом человечность придавая, как и того, кем был исцелён Товит[ix]. Утверждение в заглавии Платонова диалога о душах не сходится с тем, что здесь дано узнать. Не может быть такого, чтоб душа, оторванная от своей обители, была отправлена назад бренное тело оживлять. Но, возможно, — здесь мысль эта походит мало на то, что выразил бы словесный звук. Тогда над ней и не за чем смеяться… И если же Платон имел в виду влияние звёзд на людские души и видел в этом причину достойных и постыдных поступков, то он отчасти прав. И мы – люди – в античности и в средневековье – стали давать всем планетам имена древнегреческих или древнеримских богов, якобы на них живущих.
В другом же сомнении твоём вреда немного, — Хелен создаёт взмахом руки скамейку, заметив, что я устал, даже если мы идём не смеша. Мама понимает тот факт, что от медленного шага ноги устают сильнее, чем от быстрого. – С ним, — продолжает она, жестом приглашая меня сесть рядом с ней, — ты останешься в здравом уме и не собьёшься с пути… То, что наше правосудие может казаться несправедливым с точки зрения людей, — есть испытание веры, а не повод поддаваться коварным лжеучениям. Но поскольку человеческий разум способен постичь глубину этой истины, я удовлетворю твоё желание и отвечу на все вопросы.
Если насилие существует лишь там, где жертва никак не содействует насильнику, то эти души не заслуживают прощения. Ведь волю невозможно силой подавить – она, подобно пламени, сопротивляется упорно, даже если её снова и снова пытаются сломить. А если воля всё же сдаётся, это значит, она лишь поддаётся силе. Так и эти люди, – жертва и насильник, - хотя могли бы вновь обратиться к Всевышнему. Будь воля их так же сильна, как у Лаврентия, не встающего с раскалённой до бела решётки, и у Муция, что сжёг свою правую руку, когда ему не удалось убить Порсену[x]. Освободившись, они прошли бы сами этот короткий путь, в котором их влекли. Но такие примеры, что я тебе дала, крайне редки.
Тут я зеваю устало, прикрывая рот ладонью, и глаза смыкаются мои. Слушал маму я столь внимательно, что от обилья информации голова начала запухать. Не скрылось с маминых глаз и это.
— Ты устал, – констатирует она факт. – Хорошо. Ложись на мамины коленки, мой малыш, – мама жестом приглашает меня лечь на её колени.
«Мой малыш, — повторяю эти слова, и на моих глазах наворачиваются слёзы. – Мама так давно не называла меня этими ласковыми словами… Там, внизу, мне будет не хватать её. Я буду сильно скучать без неё.», — и я, опуская голову на её мягкие, как подушка колени, решаю наслаждаться прослушиванием голоса мамы. Доброго, нежного, ласкового, столь родного и любимого.
— Итак, на чём мы остановились? – осведомляется мама.
— Ты рассказывала мне о наказываемых преступлениях, которых совершают жертва и насильник. О твёрдой и несгибаемой воле.
— Ах да, точно… Продолжаем, а ты, сыночек, слушай.
— Угу.
— Если смысл слов моих поймёшь до конца, вопрос, что мешал, исчезнет без следа. Но новая преграда встанет на твоём пути: одному её не преодолеть и не пройти. Упадёшь, когда силы покинут тебя. И как я говорила ранее – слова святых – не обман и не мечта. Запомни завет этот, Габриэль. От Первой Правды нет пути назад, навсегда… Слова Пиккарды, стало быть, правдивы, что дух Констанцы жаждал покрывал, моим же как противоречивы. Знаешь, малыш, как часто мир видал, что человек, боясь чего-нибудь, всё же делал то, чего бы не желал. Так Алкмеон, родителей ослушаться не смея, убил родную мать и стал злодеем, сам боясь злодейства. Здесь, как ты сам, надеюсь, рассудил, насилию способствовала уступчивая воля потерпевшего, и тем, кто грех совершил такой, нельзя простить… По сути, воля не желает зла, но с ним мирится, ибо она страшится стать жертвою чего-либо другого. Пиккарда думает в повести своей о воле чистой, той, что вне упрёка; я же – о другой; мы обе правы с ней.
Так звучал поток воды священной, который шёл от истоков правды. И он полностью утолил обе мои жажды.
— Мам, — промолвил я, слегка повернув голову к ней. Она глядит на меня сверху вниз, мягко улыбаясь. – Таких глубин мой дух в себе не встретит, чтоб решился он воздать дары; пусть тот, кто видит и властью обладает, тебе ответит. – Меж тем мама ласково гладит меня по голове. – Я вижу, наш разум, если истинной правдой, вне коей правды нет, вовек не утолён.
В ней он покоится, как зверь, скрывающийся в берлоге, едва дойдя, и он всегда дойдёт, — иначе все стремления напрасны. От них у корня истины встаёт росток сомненья, так природа властно с холма на холм ведёт нас до высот. Вот что даёт мне смелость, страстно манит тебя, мама, почтительно спросить о том, что я до сих пор не могу понять… Я хочу знать, можно ли возместить разрыв обета новыми делами и груз их на весы к тебе положить.
Выслушав меня, мама посмотрела на меня так, что внутри… всё замерло. Взгляд её… был полон… такой любви, что я… невольно отвёл взгляд в сторону и на миг… потерял связь с реальностью.
----------֍֍֍----------
— Когда мой облик пред тобою блещет, — говорит Хелен голосом, бальзамом, льющимся мне прямо в душу, — и свет любви по неземному льёт, так, что твой взор, не выдержав, трепещет, не удивляйся. Это лишь растёт могучая сила зрения и, вскрывая, во вскрытом благе движется вперёд. Уже я вижу ясно, как, сияя, в уме твоём зажёгся вечный свет, который любят, на него взирая. И если вас влечёт другой предмет, то он всего лишь – восприятий ложно того же света отражённый след.
— Габриэль, ты хочешь знать, — продолжает она, — чем равноценным можно обещанные заменить дела, чтобы душа почила без тревог. Так послушай же то, что я тебе сейчас дальше расскажу… Самый большой дар создателя вселенной, его щедрости больше всех сродни и для него же драгоценный, — это свобода воли, которой испокон веков разумные создания причастны, без исключения все и лишь они. Отсюда сделаешь понятный вывод, что значит дать обет, — конечно, там, где бог согласен, если мы согласны.
Бог обязаться позволяет нам, и свободную волю такой, как я сказала, себя ему приносит в жертву сам. Где ценность, что его бы заменяла? А в отданном ты больше не волен, и жертвовать чужое – не пристало. Ты в основном отныне утверждён; но так как церковь знает разрешенья,[xi] с чем как бы спорит сказанный закон, не покидай стола без замедленья: кусок, который съел ты, был тугим, и требует помощи, чтоб свариться мог. Открой же разум свой словам моим, моё дитя, и в нём замкни их.
Послушавшись, я пытаюсь расслабить мозговые извилины, чтобы, ни о чём не думая, послушать и запомнить слова мамы, ибо могут они пригодиться мне в самом ближайшем будущем.
— Исчезает вскоре то, что, услышав, мы не затвердим, — говорит она. – Две стороны мы видим при разборе подобных жертв: одну – в том, чем жертвуют, другую – в договоре. Последний обязателен во всём, пока не выполнен, как изъяснялось уже и выше точным языком. Вот почему евреям полагалось, — ты помнишь, — жертвовать из своего, хоть жертва эта иногда и заменялась. Зато второе, то есть существо, бывает и таким, что есть границы, в которых можно изменить его. Однако бремя плеч своих и самый смелый менять не смеет и нести обязан, пока замены обета не разрешит церковь. Да и обмен глупым надо счесть, когда предмет, имевшийся доселе, не входит в новый, как четыре в шесть[xii].
А если ценность – всех других тяжело и всякой чаши книзу тянет край, в действительности её ничем не возместить. Потому, Габриэль, если и пообещаешь что-то кому-то, не вздумай играть с ним! Будь непоколебим, но не давай не обдуманный обещаний, как первый дар принёсший Иеффай[xiii]. Он не сказал: «Я сглупил!», а согрешил, свершая. В тот же ряд Агамемнон встал, настолько безумный, что вместе с Ифигенией скорбят глупец и мудрый, все, кому случится услышать про чудовищный обряд.
После чего Хелен, тяжело вздохнув, восклицает:
— О, христиане, довольно спешить, словно перья лететь всем ветрам вослед! Не думайте любой водой омыться! У вас есть Ветхий, Новый есть завет, и пастырь церкви вас всегда наставит; вот путь спасения, и другого нет. А если уподобитесь Иеффаю с Агамемноном, так вы же люди, а не бездумная скотина, и вас меж вас еврей да не бесславит! Не будьте наивны, как ягнята!
Так мама мне, как здесь я повествую; потом в сторону солнца вновь обращает взоры, вся в надежде на что-то. Её молчание и глаз чудесный блеск лишили слов мой жадный до знаний ум, где вновь начинали возникать вопросы.
[i] Народная фантазия тех времён видела в лунных пятнах фигуру первогрешника Каина с вязанкой хвороста.
[ii] Существенное начало — термин схоластической философии, означающий то образующее начало, которое придаёт телам их отличительные особенности и свойства
[iii] Николетту Бернадотте, основательницу монашеского ордена, к которому принадлежала Леди Гвендолин.
[iv] начальные слова латинской молитвы: «Радуйся, Мария».
[v] Согласно Библии, вавилонские мудрецы не могли истолковать царю Навуходоносору позабытый им сон, и он велел казнить их, но гнев его прошёл, когда пророк Даниил напомнил ему этот сон и объяснил его значение. Так и Хелен угадала сомнения Габриэля и разрешила их.
[vi] По учению Платона, души, до своего воплощения, обитают в небесах, куда и возвращаются после гибели физической оболочки.
[vii] То есть всех более погружённый в созерцание божества.
[viii] То есть, как Иоанн Креститель, так и евангелист Иоанн.
[ix] Архангел Рафаэль, который по библейской легенде, избавит Товита от бельма.
[x] Порсена – Этрусский царь.
[xi] То есть, освобождения от обета.
[xii] Новый обет должен быть строже предыдущего.
[xiii] По легенде, израильский судья Иеффай обещал богу, если тот пошлёт ему победу над аммонитянами, принести в жертву первое, что выйдет из ворот его дома навстречу ему. Навстречу Иеффаю вышла его единственная дочь, которую он и предал смерти.
Глава 2. Второе небо — Меркурий
Мы стремительно приближаемся ко второму царству. Такая радость зажигается в ней, едва тот светоч нас объял, что сама планета озаряется светом торжества. И раз звезда, смеясь, преобразилась, то как же – я, чья человеческая природа всегда легко изменяющейся думалась? Как из глубин прозрачного пруда к тому, что тонет, стая рыб стремится, когда им в этом чудится еда, так вижу я – навстречу нам мчится бесконечное множество огней, и каждый призывает: «Вот кем любовь для нас обогатится!»
И чуть один к нам ближе подступает, то видится, как всё в нём ликует, по зареву, которым он сияет. Суди, друг мой: оборвись на этом начало, тебе бы тягостно пришлось без дальнейшей повести; и ты поймёшь, как мне хотелось узнать правду об их судьбе, как только я их увидел.
— О, благородный, ты, кому престолы всевечной славы видеть предстоит, пока не кончен труд войны тяжёлый, — молвит, обратясь ко мне, одна из добрых теней, — тот свет, который в небесах разлит, пылает в нас. Поэтому, желая про нас узнать, ты будешь вволю сыт.
— Смело говори и слушай с верой, — наставляет Хелен, — как богам внимая!
— Я вижу, — начинаю я, — как светишься ты внутри своих лучей и как глаза твои сияют ликующими ярче, чем заря. Но кто ты, дух достойный, и перед нами зачем предстал в той сфере, чьё тело от смертных скрыто солнечными лучами?
Свечение говорившего с нами ещё ярче воссияло. Как солнце, чьё чрезмерное сверкание его же застит, если жар пробил смягчающих паров напластование, так он, ликуя, от меня укрывает священный лик среди его же света и, замкнутый в нём, со мной начинает говорить, как дальше расскажу тебе я.
Честолюбивые деятели
— С тех пор как взмыл, послушный Константину, орёл против звёзд, который вслед, и Он встарь парил за тем, как взял Лавину, господня птица двести с лишним лет на рубеже Европы пребывала. Близ гор, с которых облетела свет; и тень священных крыл распростирала на мир, который был во власть ей дан, и там, из длани в длань, к моей ниспала. Цезарем был я, теперь – Юстиниан[i]; я, святым духом вдохновлённый, в законах всякий устранил изъян… Я верил, в труд ещё не погружённый, что естество в Христе одно, не два, такою верой удовлетворённый. Но Агапит[ii], всех пастырей глава, мне свой урок преподал благодатный в вере той, что единственно права. Я внял ему; и ныне мне так понятны его слова, как уху твоему в противоречье ложь и правда внятны… Я стал ступать, как церковь; потому и бог меня отметил, труд законодателя мне внушая; я предался ему, оружие военачальнику моему[iii] вверяя, которого господь в боях вознёс, от ратных дел меня освобождая. Таков ответ на первый твой вопрос.
— Но надо, чтоб, об этом повествуя, ещё немного слов я произнёс, — продолжает Юстиниан свою речь, — всю правоту тебе живописуя тех, кто подвигся на священного орла, подобно гибеллинам, что приспособляли идею империю к своим партийным целям, или гвельфам, что враждовали с ним… Взгляни, юноша, каким величьем всякий шаг его сиял; чтоб он владел державой, Паллант[iv] раньше всех кровью иссяк. Ты знаешь, как он в Альбе величавой три века ждал, чтоб на её полях три против трёх вступили в бой кровавый[v]. И что он сделал при семи царях, от похищения сабинянок при Ромуле до самоубийства обесчещенной Лукреции во времена Тарквиния Гордого, в соседях сея страх. Что сделал он, когда его вздымали на Бренна – галлов предводителя – и Пирра – царя эпирского подряд властителей и веча покоряли, — за что косматый Квинций, и Торкват[vi], и Деции, и Фабии[vii] доныне прославлены, и я почтить их рад…
Он ниспроверг арабов в их гордыне, вослед Ганнибалу миновавших склон, откуда, По, ты держишь путь к равнине[viii]. Он видел, как Помпей и Сципион[ix] повиты юной славой и крушима вершина, под которой рождён прославленный поэт[x], что пребывает ныне со своей любовью… Незадолго до эпохи Августа, когда свой облик твердь земле дала, установив на ней мир и единовластие, им Цезарь овладел, по воле Рима. В Трансальпийской Галлии про его дела спроси волну Изары, Эры и Сенны, и всех долин, что Рона приняла. А что он сделал, выйдя из Равенны и минув Рубикон[xi], — то был полёт, ни словом, ни пером не изречённый. Цезарь вёл борьбу с помпеянами в Диррахие и Фарсале, затем бежал в Египет и там же был убит…
Апосля победы при Фарсале Цезарь посетил Троаду, и приморский город Антандр с рекой Симоэнт, что были ему домом, увидел вновь он, и Гекторов курган, и вновь, на горе он низложил молодого Птолемея, возведя на престол его обворожительную сестру Клеопатру. Напал на Юбу, словно грозовой таран, и снова пошёл в Испанию, где разбил при Мунде последние силы помпеян. О том, чем был он при Октавиане Августе, Брут и Кассий лают в огненной геенне и скорбят Перуджа с Моденой. И до сих пор отчаяньем объят дух Клеопатры, спасшейся напрасно. Дева сия, в бегство обратясь во время морского боя при Акции и затем тщетно пытавшись обольстить Октавиана, согрешила, покончила с собой, дав себя ужалить змее ядовитой…
Он долетел к берегу Красного моря и подарил земле такой покой, что храм Януса долгие годы оставался заперт. Но все, что стяг, превозносимый мной, свершил дотоле и свершил в грядущем для подданной ему страны земной, — печальным тоном молвит Юстиниан, — мрак и ничто, когда умом правдивым и ясным оком взглянем на него при Тиберии, его несущем. Теперь изумись, моё услышав слово: во времена Тиберия бог возложил на римского орла, что римскую власть в Иудее олицетворял, славный долг – искупить распятием Христа адамов грех. Затем, этот же орёл, но уже в руках у Тита, опять-таки по божьей воле, отомстил иудеям за это отмщение греха былого, разрушив Иерусалим…
Когда же лангобардский зуб язвил святую церковь, под его крылами Карл Великий, победил его и низложил. Суди же сам о тех, кто с их грехами помянут мной, — говорит мне Юстиниан, пока я сажусь по-турецки, устав подолгу стоять на ногах, — суди об их делах, первопричине всех несчастий с итальянцами. Гвельфы боролись с имперским орлом в интересах анжуйского дома (в гербе три золотых лилии). И гибеллины присвоили его себе. И у первых не было надежды на успех с их новым Карлом[xii]; львы крупней ходили, а эти когти с них сдирали мех! Уже нередко дети слёзы лили за грех отца; и люди тогда не ждали, что бог покинет герб свой ради лилий!
А эта малая звезда – приют тех душ, которые, стяжать желая хвалу и честь, несли усердный труд. И если цель желаний – лишь такая и верный путь им чужд, то к небу луч любви восходит, тая. Но в том – часть нашей радости, что воздаяние нам по заслугам нашим даётся, не меньше и не больше никогда. И в этом так отрадно познаётся бог, что вовеки взор к какому-либо злу не обернётся. Различьем звуков гармоничен хор; различье высей в нашей жизни ясной – гармонией наполнило простор. И здесь внутри жемчужины прекрасной[xiii] сияет свет Ромео, чьи труды награждены неправдой столь ужасной…
Но провансальцам горестны плоды их происков; и тот вкусит мытарства, кому чужая доблесть злей беды. Рамондо Берингьер четыре царства дал дочерям своим; а ведал этим всем Ромео, скромный странник, враг коварства. И всё же, наущенный кое-кем, о нём, безвинном, он повёл дознанье. Отчитываясь о делах управленческих, Ромео предъявил настолько больше богатств, чем требовалось, насколько двенадцать больше десяти. И, нищ и древен, сам ушёл в изгнание; знай только мир, что в сердце он таил, за кусом кус прося на пропитанье, — его хваля, он громче бы хвалил![xiv]
----------֍֍֍----------
«Osanna, sanctus Deus sabaoth, suprillustrans claritate tua felices ignes horum malacoth»[xv] так вижу я поющим Юстиниана, и как он под свой напев плывёт, двойного света двигая красоту. Он себя с другими в танце соединяет, и, словно стаю мчащихся огней, внезапное пространство их укрывает.
«Скажи, скажи же ей, — колеблясь, талдычу я сам себе. — Ты, жаждой знаний горящий, скажи об этом маме своей!»
Но меня повергают в благоговейный трепет уже одни лишь звуки ХЕ и ЕН, что образуют первый и последние слоги маминого имени.
Она ж, таким не потерпев меня, говорит, ласково улыбнувшись мне:
— Как я сужу, — а мне понять несложно, — тебя смущает, что праведная месть может быть отомщённой правосудно. Габриэль, твои сомнения мне легко развеять. А ты слушай, и то, чего не знал, в моих словах обрести ты будешь рад…
Я киваю ей, сглотнув в благоговении.
— За то, что Адам не дал связать свой произвол, себе на зло, — прокляв себя, он всех проклятию предал, — начинает мама. — И человечество во тьме растлённой больным слегло на долгие века, пока Христос не сошёл в мир, где природу, отпавшую от творца вселенной, он слил с собой могуществом Любви неизречённой. На то, что я скажу, глаза открой! Была природа эта, с ним слитая, как в миг создания, чистой и благой; но всё же — тою, что обитель Рая утратила, в преступной слепоте путь истины и жизни презирая. Поэтому и кара на кресте, свершаясь над воспринятой природой, была превыше всех по правоте; но также и грешной платой, когда мы взглянем, с чьим лицом слилась природа эта и кто был распятый.
— Так эта смерть, в последствиях делясь, и Бога, и евреев утолила: раскрылось небо, и земля затряслась. И я тебе сейчас разъяснила, как справедливость разрушением Иерусалима за праведное мщение отомстила. Но только вновь твой ум таким узлом, за мыслью мысль, обвился многократно, что ждёт свободы и томится в нём… Ты говоришь: «Мне всё это понятно; но я не понял, почему Господь для нас избрал лишь этот путь спасения». И я скажу, никто из тех, сын мой, не проникал глазами в тайну этого решения, чей дух в огне любви не возмужал.
— Здесь многие пытают силу зрения, но различают мало; потому скажу, чем вызван этот путь спасения. Господня благодать, отметая тьму, горит в самой себе и так искрится, что вечные красоты льёт всему. Всё то, что Бог создаёт непосредственно, пребудет вечно, ибо не перейдёт её печать, когда она ложится. И всё это всецело вольно, ибо то свободно, что сотворённых сил не ощущает гнёт. Что ей сродни, то больше ей угодно; священный жар, повсюду излучён, живее в том, что более с ним сходно. И человек бессмертием, свободой и подобием Богу наделён. Но при утрате хоть единой доли он благородства своего лишён.
— Один лишь грех его лишает воли, лишая сходства с Истинным Добром, которым он не озаряем больше. Изгнанный в достоинстве своём, он встать не может, не восполнив счёта возмездием за наслаждение злом. Увы, природа наша такова, что согрешая вся в лице Адама, утратила, упав, свои дары и райские ворота. И не могла вернуть старинных прав, как строгое покажет рассуждение, тот или этот брод не миновав: иль чтоб Господь ей даровал прощение из милости; иль чтобы смертный сам мог искупить своё грехопадение. Теперь направь взор свой к глубинам предвечного совета и вниманием усиленно прильни к моим словам!
Я заостряю слух, чтоб внимательнее слушать маму.
— Сам человек достойным воздаянием спасти себя не мог, — продолжает она, — лишённый сил принизиться настолько послушанием, насколько вознестись, своевольный мнил. Вот почему своими он делами себя бы никогда не искупил. Был должен Бог, раз не могли вы сами, к полной жизни возвратить людей, либо путём правосудия, или же обоими путями. Но деятелю дело тем милей, чем более, из сердца источая, в него вложил он благости своей; и благодать божья, в мире разлитая, тем и другим направилась путём, вас к прежним высям вознести желая.
— Между последней тьмой и первым днём величественней не было деяния и не свершится впредь из указанных раннее путей. Бог, снизошедший до самопожертвования, щедрее вам помог себя спасти, чем милостью простого оправдания. И были бы закрыты все пути для правосудия, если бы сын господень не принял унижения во плоти. Чтоб ты от всех сомнений был свободен, добавлю к сказанному о вечности всего, что создано непосредственно божеством. И тогда ты станешь так же зорок, как и я, твоя любимая мама.
После этих слов у меня на глазах наворачиваются слёзы, слёзы счастья и радости. Я подношу руки к глазам и тыльной стороной вытираю слёзы.
— Ты говоришь: «И пламя, и вода, и воздух, и земля, и их смешения, истлев, гибнут без следа. А это ведь, однако же, творения! И если речь твоя была верна, им надо быть избавленными от тления». Габриэль, сыночек мой! Ангелы и чистая страна, где ты сейчас, — я так бы изложила, тоже созданы Богом, и поэтому обладают совершенством. И те стихии, что ты назвал было, и сложенное ими естество образовала созданная сила. Всё на свете создал Бог. На этом основать ты можешь смело и ваше воскрешение, если вспомнишь ты, как творились тела ваши и творение прародительской четы.
[i] Юстиниан – византийский император (527-565 гг.), при котором была произведена знаменитая кодификация римского права и отвоёвана у остготов Италия.
[ii] Агапит I – римский папа (умер в 536 г.).
[iii] Велисарий – военачальник Юстиниана.
[iv] Один из героев «Энеиды», союзник Энея.
[v] Когда три Горация, римляне, победили трёх Курианцев, албанцев, владычество над Лацием перешло от Альбы к Риму.
[vi] Косматый Квинций – Цинциннат, римский консул и диктатор (V в. до н. э.), прославившийся строгостью нрава. Торкват – римский полководец (IV в. До н. э.).
[vii] Деции – три римских полководца: Публий Деций Мус, его сын и внук, носившие те же имена. Фобии – род, прославленный в римской истории.
[viii] Арабами названы карфагеняне, которые в 218 г. до н. э. вторглись в Италию, перевалив через Альпы.
[ix] Помпей Великий (106-48 гг. до н. э.), Сципион Африканский (ок. 235-183 гг. до н. э.).
[x] Данте Алигьери
[xi] Рубикон – река, впадающая в Адриатическое море к югу от Равенны. Переходом через неё в 49 г. до н. э. Цезарь положил начало гражданской войне, приведшей его к полновластию.
[xii] То есть с Карлом II Анжуйским.
[xiii] То есть внутри Меркурия.
[xiv] Есть легенда, будто бы Ромео – министр Рамондо Берингьера – пришёл ко двору графа Прованского бедным паломником, привёл в порядок его имущественные дела и выдал его дочерей за четырёх королей. Но придворные графа, что позавидовали ему, оклеветали Ромео. Граф потребовал от своего министра управленческого отчёта, и тот предъявил графу его приумноженные богатства, после чего покинул двор своего бывшего господина таким же нищим странником, каким пришёл. А граф казнил клеветников.
[xv] Гимн на латинском языке, со введением еврейских слов: «Славься, святой бог воинств, сверхозаряющий ясностью твоею счастливые огни этих царств!»
Глава 3. Третье небо — Венера
Задолго до появления современного человечества люди верили, согласно учению Птолемея, планеты, включая Солнце, обращаются вокруг Земли не просто по круговой орбите, а вращаясь по некоему малому кругу, эпициклу, центр которого совершает круговое движение вокруг Земли, чем и объясняется их петлеобразный путь. Венера, как третья по удалённости от Земли планета, вращается в третьем эпицикле, сияя в небе то после захода солнца как вечерняя звезда, то перед восходом как утренняя.
Как мы туда взлетели, мне до сих пор непонятно. Но что мы — в ней, уверило меня мамино лицо, став ещё прекрасней.
Как различимы искры посреди огня или голос в голосе, когда в движение придёт второй, а первый ждёт, звеня, так в глубине светящейся планеты я вижу кружение других светил. То были души любвеобильных, движимые с разной скоростью. От мёрзлой тучи ветер не слетает настолько быстрый, видимый или невидимый, чтоб он не показался тихим и вялым в сравнение с тем, как к нам стремимы святые светы, покидая танец, возникший в Эмпирее.
Из глуби тех, кто был вблизи от нас, «Осанна» звучит так, что томлюсь я по этим звукам так много раз. Потом один от прочих отделяется и начинает так:
— Мы все служить тебе спешим, чтоб ты за нас развеселился. В одном кругу, кружение и алчности наш сонм с ангельской чредой[i] небесной мчится, которым великий Данте некогда сказал, в судьбе земной: «Вы, чьей заботой третья твердь кружится»[ii]. Мы так полны любви, что для тебя нам будет сладко и остановиться».
«Ух ты», — приятно удивляюсь я такой неожиданности.
— Скажи мне, кто вы такие? — произношу, замкнув большое чувство в этом слове.
И дух этот так обрадовался, услышав мой вопрос. И на радостях он мне говорит:
— Я мало жил в дельном мире; будь мой век продлён, то остался бы с тобой, друг мой Габриэль, и помог бы землю отвоевать у адовых отродий.
— Нет, быть этого не может, — я падаю на колени, взгляда не опуская, и мои слёзы вновь наворачиваются в глазах моих. — Кристиан, неужели это ты?
— Да, это я, Габриэль, — мягко улыбнувшись, отвечает тот, — твой названый брат.
Узнав в духе этом Кристиана, я прячу лицо в ладонях и уже начинаю горько рыдать. «Как так могло произойти, что он, мой дорогой названый братец, мог умереть раньше конца своего срока жизни? Как мой любимый Кристиан мог уйти от нас раньше меня?» И тут я вспоминаю: он сильно болел с детства, хоть мама и давала ему молоко от себя. Этого было мало, потому мой братишка умер, не дожив до старости, в возрасте двадцати лет. «Боже, как я мог забыть об этом? Как это событие могло вылететь вон из моей головы?».
Слёзы не перестают литься, они ручьями спускаются к подбородку и капают на облако-платформу. Я вспоминаю ещё кое-что: я всегда пытался забывать всё плохое, что случалось в моей жизни, и запоминать только хорошие счастливые и радостные моменты. И из-за этого мне становится ещё горше. А я ведь так любил Кристиана, как люблю Майкла. Мама опускается рядом со мной на корточки и заботливо обнимает за плечо, стараясь утешить. Однако боль и печаль не утихают.
— Меня любил ты, с нежностью большой, как любил родного, — говорит Кристиан, подойдя поближе и, тоже опустившись рядом. Я чувствую, как кладёт он руку свою на моё трясущееся плечо. — И я тоже люблю тебя, Габриэль, своего старшего названого брата.
— Брат, скажи мне, если б я мог предвидеть твою преждевременную кончину… — хотел было я спросить его, но он лишь отрицательно качает головой.
— Нет, судьбой начертанного не изменить, — отвечает Кристиан. — Однако, не будь моя родная мать страшной курильщицей, а отец — пропойцей, я мог бы родиться тогда вполне здоровым мальчиком. Но увы, этому не суждено было сбыться. Что было то было, Габриэль. Не будем ворошить прошлое. Я рад видеть тебя, старший.
— Я тоже, Кристиан.
Мы встаём на ноги, мои слёзы высыхают и больше не льются. Я хочу обнять Кристиана, но не могу; так как когда заключаю его в свои объятия, мои руки проходят сквозь него. И я понимаю, что передо мной стоит лишь его бессмертная душа, а бренное тело давно лежит в могиле и медленно гниёт и разлагается с годами. Мама тоже встаёт на ноги, всё ещё обнимая меня за плечи.
— Тогда, почему мне с рождения не повезло с интуицией? Её у меня совсем нету.
— Послушай, Габриэль, — начинает он. — Услышав истину одну, к тому, чем вызвано твоё сомнение, ты станешь грудью, как стоишь спиной… Тот, кто приводит в счастье и вращение мир, где ты всходишь, в недрах этих тел преображает в силу провидение. Не только бытие предусмотрел для всех природ абсолютный Разум, но вместе с ним и лучший их удел. Всё делается со строгой точностью. А будь иначе, то поверхность на пути твоём такие действия провела бы, что был вместо творчества — разгром.
— А это означало бы, — продолжает Кристиан, — что слабы умы, вращающие сонм светил, и тот, чья мудрость их питать должна бы. Хочешь, чтоб я попонятнее объяснил?
— Нет, не нужно, — отвечаю, тепло улыбаясь. — Думать глупо, что б нужный труд природу утомил.
— Как думаешь, мир жил бы плохо, не будь согражданином человек?
— Да, — говорю ему, — полагаю, что да. Это нетрудно доказать.
— А им он был бы, если б не прибег для разных дел к множеству различных званий? Нет, если правду говорил тогда длиннобородый хрен[iii], — затем, Кристиан отсюда делает такой вывод: — Отсюда — испокон веков различны корни наших склонностей и способностей. В одном родится воин, в другом — чиновник, в ином — священник, в ином — учёный-изобретатель и художник.
— Вот почему ещё во чреве матери библейский Исав был не похож на своего брата-близнеца Якова. А отец Ромула безвестен, однако люди считали его сыном бога Марса. Потомки были бы во всём похожи на предков, если бы небесный промысел не вмешался в это. Теперь ты к истине стоишь лицом. Но чтоб ты знал, как мне с тобой радостно, хочу, чтоб вывод завершил приобретённое тобою знание, как плащ одежду завершает… Природа, если к ней судьба беспощадна, всегда, как и любой другой посев на чуждой почве, убого смотрит. И если б мир, основы обозрев, внедрённые природой, шёл за нею, он стал бы лучше, в людях преуспев. Вы тащите к церковному елею будущего воина, а царствование отдаете проповеднику. И так ваш след сбивается с пути.
— Брат мой, мы с тобой обязательно ещё встретимся, — говорит Кристиан, прощаясь. — А пока, поболтай ещё кое с кем и, прощай.
И он уходит, возвращаясь в круговорот светил.
— Прощай, — говорю ему вослед, — будь счастлив.
Мама кладёт руку мне на плечо в знак поддержки. И вот ко мне ещё одна звезда подлетает и, озаряясь вовне, являет волю сделать, что мне мило. Взор мамы, ко мне устремлённый, в том, что она с просимым соглашается, меня, как прежде, убеждает вполне.
Я прошу дух этот рассказать немного о себе и, она мне молвит вот что:
— Вверху есть зеркала (для вас — Престолы), откуда блещет нам судящий Бог; и эти наши истины глаголы[iv].
Так поясняет дух женщины, что эти ангелы, пребывающие в Эмпирее, отражают, как зеркала, мысли Бога, верховного судьи, и, читая в них эти мысли, блаженные могут предсказывать будущее. Затем в этой сфере мы встречаем Фолько Марсельского, пляшущего среди серафимов шестикрылых.
— Бог видит всё, твоё в нём зренье реет, блаженный дух, и ничья мысль у тебя себя украсть не смеет. Так что ж твой голос, небо напоя среди этих огней, чей хор кружится в шести крыльях обличия скрывая, не даст моим желаньям утолиться? Я упредить вопрос твой был бы рад, когда ь, как ты в меня, в тебя мог влиться.
— Средиземное море так далеко уходит к солнцу, - так отвечает Фолько, - что небесный круг, являвшийся в его западной части горизонтом, становится в восточной его части меридианом[v]. Я жил в Марселе, что лежит посредине между устьями Эбро и Магры. Он и город Беджая лежат на африканском берегу почти на одном меридиане. Среди людей, кому я был знаком, я звался Фолько; и как мной владело вот это небо, так я властен в нём; затем что не страстней была Дидона, своей любовью к Энею оскорбившая память своего мужа Сихея и Креусы, что была женой Энея. Ни царевна Филлида, обманутая своим женихом Демофонтом, ни сам непобедимый Геракл, Иолу в сердце заключив.
Но здесь не скорбь, а радость обрели мы не о грехе, который позабыт, а об Уме, чьей мыслью мы хранимы! – восклицает Фолько. – Здесь видят то искусство, что творит с такой любовью, и глядят в Начало, чья благость к высям дольный мир стремит. Но чтоб на всё, что мысль твоя желала знать в этой сфере, ты унёс ответ, последовать и дальше мне пристало. Ты хочешь знать, кто в этот блеск одет, которого близ нас сверкает слава, как солнечный в прозрачных водах свет. Так знай, что в нём покоится Раава[vi] и, с нашим сонмом соединена, его увенчивает величаво. И в это небо, где заострена тень вашего мира[vii], из душ всех ранее в Христовой славе принята она.
Достойно, чтоб она среди сияний одной из твердей знаменьем была победы, добытой поднятьем дланей[viii], затем что Иисусу Навину[ix] помогла прославиться в Земле Обетованной, мысль о которой Бонифацию VIII не была мила. Твоя отчизна есть корень всех зол, несчастий и грехопадений, - говорит мне Фолько о Штатах. – Правитель ваш смертями чужими никогда не будет сыт, пока не станет известно о Судном дне и скорой битве трёх воинств. Просьба будет мне для тебя, сын благочестивой Хелен. Расскажи о моём пророчестве правителям земли грешной.
[i] Начала – чин ангелов, управляющих третьей сферой, то есть небом Венеры.
[ii] Начальный стих канцоны Дантова «Пира».
[iii] Аристотель, доказывавший необходимость разделения труда для общественного благоустройства
[iv] Престолы - третий по старшинству ангельский чин.
[v] Средневековая география полагала, что Средиземное море простирается на 90 градусов долготы.
[vi] Раава – по библейской легенде, иерихонская блудница Раав, которая укрыла разведчиков Иисуса Навина и этим помогла ему взять Иерихон.
[vii] В средние века считали, что острие земной тени упирается в небо Венеры.
[viii] То есть молитвой.
[ix] Смотри сноску 6.
Глава 4. Четвёртое небо – Солнце
Взирая на божественного Сына, дыша Любовью вечной, как и тот, невыразимая Первопричина всё, что в пространстве и в уме течёт, так стройно создала, что наслаждение невольно каждый, созерцая пьёт. О, друг мой, подыми свой взгляд к небесным сферам и останови его в точке пересечения экватора и зодиака, где суточное движение светил с востока на запад и годичное движение планет с запада на восток.
А теперь, представь, что если бы плоскость зодиака совпадала с плоскостью экватора, то погибло бы небесных сил немало, потому что влияние планет, (включая Солнце) охватывало бы на земле только узкий пояс. И погибло бы чуть ли не всё, чем дольный мир богат, в экваториальной зоне — от зноя, в умеренных — от однообразия времён года, в приполярных — от холода.
Итак, друг мой, не торопись вставать. Продумай то, чего я здесь касаться буду, и придёшь ты в восторг, не успев устать. Тебе подам я, чтоб ты сам питался, затем что полностью владеет мной предмет, который описать возьмусь я.
Мудрецы — Первый хоровод
Солнышко, мир земной запечатлевшее силою небесной и мерящее лучами час дневной, — с узлом вышеупомянутым совместный, винтообразно совершает свой ход, где он всё раньше льёт нам свет чудесный. И я уже вступаю в него, но самый этот подъём замечаю лишь, как всякий замечает, что мысль пришла, когда она придёт. Так быстро Хелен (я буду ныне иногда звать маму по имени) восхищает от блага к лучшему, что ей вослед стремление времени не поспевает.
Каким сиянием каждый одет там, в недрах солнца, посещаемых нами, раз отличает их не цвет, а свет! Умом, искусством, нужными словами, увы, я беден, чтоб наглядный дать рассказ. Посему верь мне и жажди видеть сам. А что воображение низко в нас для тех высот, не нужно удивляться, затем, что мы не можем себе представить ничего более яркого, чем солнце.
Такие лучезарные в этой четвёртой сфере души святых, которым бог-отец являет таинство исхождения бога-духа и рождения бога-сына. И Хелен мне говорит:
— Благоговей пред Богом, до недр вещественного солнца тебя вознёсшим милостью своей.
Ничья душа не знала такого святого рвения и отдать свой пыл Создателю так не была готова, как я, внимая, это ощущаю; и так моя любовь им поглощается, что я о маме напрочь забываю. Она, без гнева, всё понимая, лишь улыбается, но так сверкает радость глаз святых, что мои мысли, полностью сосредоточенные на Боге, обращаются также на окружающее.
Я нахожусь посреди мудрецов-богословов и философов, окруживших нас, и песнь их слаще, чем светел облик их. И в дворце небесном, по которому я ступаю, есть много столь прекрасных самоцветов, что их из царства унести нельзя. Такое вот пение этих светов; и кто туда подняться не может, тот от немого должен ждать ответов.
Когда певучих солнц горящий ряд, нас, неподвижных, обогнув раза три, как звёзды, к остьям близкие, кружат, останавливается, как среди баллаты[i], умолкнув, станет женщин череда и ждёт, чтоб отзвучал запев начатый, в одном из них я слышу:
— Когда луч милости, который возжигает неложную любовь, чтоб ей всегда расти с ним вместе, так в тебе сверкает, что вверх тебя ведёт по ступеням, с которых сошедший — вновь на них ступает, тот, кто твоим бы отказал устам в своём вине, и не больше бы свободен был, чем поток, не льющийся к морям… Здравствуй, Габриэль, я — Фома Аквинский, — представляется мне дух.
— Здравствуйте, сэр, — я почтительно кланяюсь ему.
— Итак, ты желаешь знать, какими благороден цветами наш венок, сплетённый тут вкруг той, кем ты введён в чертог господень? — спрашивает Фома.
— Э-э, — мнусь неуверенно, — да, — киваю, отвечая.
— Хорошо, я поведаю тебе об этом, — говорит он и начинает свой рассказ.
Некогда я был монахом-доминиканцем, где все, кто с пути не собьются, обретут внутреннее совершенство. Тот, справа, был мне наставником и братом, — Фома знакомит меня со всеми. — Звали его Альбертом из Кельна[ii]. А чтоб наша вязь тебе предстала вся, слушай, венец блаженный озирая и взор вослед моим словам неся.
Вот этот пламень льёт, не угасая, улыбка Грациана, кем стоят и тот, и этот суд, к радости Рая. Он писал свои решения, где привёл в согласование положения светского и церковного права. Другой, чьи рядом с ним лучи горят, был тем Петром[iii], что, как однажды вдова, храму подарил свой клад. Тот, пятый блеск[iv], прекраснее, чем каждый из нас, любовью вдохновлён такой, что мир о нём услышать полон жажды. В нём — мощный ум, столь дивный глубиной, что, если истина — не заблуждение, такой мудрец не восставал второй.
За ним ты видишь Дионисия[v], который, во плоти, провидеть мог природу ангелов и службу их. Того, что рядом с ним стоит, звали Павлом[vi]; был он заступник христианских лет, который и Августину некогда помог. Теперь, вращая мысленные взоры от света к свету вслед моим хвалам, ты, чтоб узнать восьмого, ждёшь опоры?
— Скажи, — прошу Фому, в мольбах встав на коленях перед ним, — скажи, кто за ними?
— Узрев всё благо, радуется там, — с улыбкой продолжает он, — Боэций, что лживость мира являет внявшему его словам. Плоть, из которой он был изгнан, одиноко лежит в Чельдоро[vii]; сам же он из мук и заточения принят в царство мира. За ним пылают, продолжая хоровод чудесный, Исидор Севильский, что богослов, как я, и энциклопедист; Беда Достопочтенный — богослов из Англии, историк и грамматик, и наконец, Рикард — богослов и мистик.
Тот, вслед за кем ко мне вернёшься взглядом, был ясный дух, который смерти ждал, отравленный раздумий горьким ядом. Его звали Сигер Брабантский, читал он в Соломенном проулке в оны лета и неугодным правдам поучал. И в ереси обвинённый, мой друг обратился к папскому суду, для чего прибыл он в Орвьето. И там же Сигер был предательски убит секретарём своим.
А после Фома возвращается в хоровод святых, и последний вновь пускается в пляс, и каждый голос в лад звучит другим, такой неописуемый, как может быть лишь вечности услад.
В то время как, от смуты отрешён, я с Хелен в небесах далече такой великой славе почтён. Как только каждый прокружил до встречи с той точкой круга, где он прежде был, все утверждаются, как в светильнях свечи. И Фома вновь голос подаёт из своей средины и, улыбаясь мне, ярче воссиял:
— Как мне сияет луч его единый, так, вечным Светом очи напоя, твоих раздумий вижу я причины. Ты ждёшь, недоумённый, чтобы я тебе раскрыл детальней, чем вначале, дабы могла постичь их мысль твоя. Мои слова, что «обретут внутреннее совершенство», и далее, где я сказал: «Не восставал второй»: здесь надо, чтоб мы строго различали… Юноша, — так Фома, ко мне обратившись, продолжает свою речь, — небесный промысл, правящий землёй с премудростью, в которой всякий бренный мутится взор, сражённый глубиной, дабы на зов любимого священный невеста жениха, который с ней в стенаниях кровью обручён блаженной, уверенней спешила и верней, как в этом, так и в том руководима, определил ей в помощь двух вождей[viii]. Мама, чтобы дать нашим ногам отдохнуть, сотворяет из воздуха и облаков новую скамейку, и мы садимся на неё. Меж тем Фома дальше говорит:
— Один пылал пыланием серафима; в другом казалась мудрость так светла, что он блистал сиянием херувима[ix]. Я прославлю дела лишь Франциска, однако чтит двоих речь об одном ведущий, затем что цель их общею была.
Далее Фома рассказывает, что между речками Тупино и Кьяшо, текущей с высот, облюбованных монахом Убальдом, который в XII веке построил там свой скит, находится Ассизи, родной город Франциска. Он расположен на склоне горы Субазио, которая шлёт то зной, то холод на город Перуджу, обращённый к ней своими восточными воротами, именуемыми «Воротами Солнца». По ту сторону горы лежат города Ночера и Гвальдо. И То, что они «терпели тяжкий гнёт», интерпретировалось по-разному: первое — от холодных ветров, второе — от поборов неаполитанских королей, и третье — от насилий, чинимых Перуджей.
— На этом склоне, там, где он, ломая, смягчает кручу, миру явлен был Франциск. И чтоб это место имя обрело, «Ашези[x]» — слишком мало бы сказало; скажи «Восток», чтоб точно подошло. Оно, хотя ещё недавно встало, своей великой силой кое в чём уже земле заметно помогало. Он юношей вступил в войну с отцом за женщину, не призванную к счастью: её, как смерть, впускать не любят в дом. Она, супруга первого[xi]лишась, тысячелетие с лишним, в доле тёмной, вплоть до него любви не дождалась. Хоть ведали, что в хижине укромной, где жил Амикл[xii], не дрогнула она пред Цезарем, и так была отважна и верна, что, где Мария ждать внизу осталась, к Христу на крест взошла рыдать одна.
— Фома, а почему это так получилось? — интересуюсь я, перебив его. — Извините, что перебиваю.
— Ничего страшного, молодой человек, — отмахивается тот, всё так же добродушно улыбаясь, и объясняет: — А получилось это так потому, что Христос, согласно Евангелию, был распят нагим, как нищий. Но, чтоб не скрытной речь моя казалась, — продолжает Фома, — знай, что Франциском этот был жених и Нищетой невеста называлась… Кхм, при виде счастья и согласья их, Любовь, умильный взгляд и удивление рождали много помыслов святых. Бернарда[xiii] первым обуяло рвение, и он, разутый, вслед спеша, был рад столь дивное настичь упокоение.
— О, дар обильный, — восклицает Фома, — о, безвестный клад! Эгидий бос, и бос Сильвестр[xiv], ступая вслед жениху; так дева манит взгляд! — затем, говорит спокойнее: — Отец и наставник из родины уходит с нею, теми окружён, чей стан уже стянула вервь простая. Вежд не потупив оттого, что он сын Пьетро Бернардоне и по платью, и по лицу к презреннейшим причтён, он царственно всё то, что движет братство, раскрыл пред Иннокентием, и тот устав скрепил им первою печатью[xv].
Когда разросся бедненький народ вокруг того, чья жизнь столь знаменита. Что славу ей лишь небо воспоёт, дух повелел, чтоб Папа Гонорий III окончательно утвердил устав ордена. (Случилось это в 1223 году от рождения Христа). За три года до этого Франциск поехал на Восток и там попытался обратить в христианство египетского султана, его попытка завершилась неудачей. Тогда он вернулся домой, чтобы не чахла италийская поляна, — на горе Альверния, получив стигматы, он их носил два года до самой смерти.
Когда даритель столькой благодати вознёс того, кто захотел таким смиренным быть, к им заслуженной плате, он братьям, как наследникам своим, возлюбленную поручил всецело, хранить ей верность завещая им; единственно из рук её хотела его душа в чертог свой отойти, Франциск скончался, ложась на землю обнажённым. Теперь ж, Габриэль, суди, каков был Доминик, кто с ним вести достоин был вдвоём ладью Петрову[xvi] средь волн морских по верному пути!
Он стал основателем нашего доминиканского ордена, к которому, как ты сам помнишь, принадлежу и я. И тот, как видишь, грузит добрый груз, кто с ним идёт, его послушный слову. Но у овец его явился вкус к другому корму, и для них надёжней отыскивать вразброд запретный кус.
И чем своевольней и неосторожней их стадо разбредётся, кто куда, тем у вернувшихся сосцы порожней. Есть и такие, что, боясь вреда, теснятся к пастуху; но их так мало, что холст для ряс в запасе есть всегда. И если внятно речь моя звучала, и ты вослед ей со вниманием шёл и помнишь то, что я сказал сначала, ты часть искомого теперь обрёл. Ты видишь, как на щепки ствол сечётся и почему я оговорку ввёл: «где обретут внутреннее совершенство все те, кто не собьётся с пути».
----------֍֍֍----------
Едва Фома последнее молвит слово, как вдруг мудрецов хоровод продолжает кружить вокруг. И, прежде чем он сделает полный круг, другой его замыкает, вовне сплетённый, сливая с шагом шаг, со звуком звук. Звук столь сладостных голосов, что, с ним сравнённый, земных певиц и поэтов не ярче звон, чем рядом с первым блеском — отражённый. Как средь прозрачных облачных пелён над одной радугой другая, так же окрашенная и концентричная с нею, и образована внутренней наружняя, похожая на голос Эха, что исчахла от любви к Нарциссу и тело утратила, превратившись в голос.
Так вечных роз гирляндою двойною я окружён с Хелен, и внешняя скликается с основной. Когда же танец и, совместно с ним, торжественное пение и пылание приветливых и радостных огней останавливает общее желание, как у глаз совместное всегда бывает размыкание и смыкание, — в одном из новых огней тогда голос раздаётся, взгляд мой понуждая обернуться, как Полярная звезда компаса иглу понуждает оборотиться. И начинает так:
— Любовь, во мне сияя, мне речь внушает о Доминике, как о моём была здесь речь благая. Им подобает вместе быть везде, чтоб нераздельно слава озаряла объединённых в боевом труде. Христова рать, хотя мечи достала такой ценой, медлительна и боязлива за стягом шла, и ратных было мало, когда царящий вечные века, по милости, не в воздаяние чести, смутившиеся выручил войска, послав, как сказано, своей невесте двух воинов, чьё дело, чьи слова рассеянный народ собрали вместе.
В Испании, — продолжает дух, — откуда дерева живит западный ветер, желанный для природы, чтоб вновь Европу облекла листва, близ берега, в который бьются воды, где солнце, медленно садясь за горы, порою покидает все народы, есть Каларуэга — благодатный град, гербом Кастилии оборонённый, в котором два находятся один наверху, а другой внизу. И в нём родился этот друг влюблённый Христовой веры, поборник зла, благой к своим, с врагами непреклонный.
Чуть создана, душа его была полна столь мощных сил, что, им полна, пророчествовать мать его могла. Когда у купели, обряд крещения был свершён, взаимным благом их даря богато, то крёстной его сон приснился, какое чудесное исполнить дело он с верными своими вдохновлён. И, чтобы имя суть запечатлело, с неба мысль сошла его наречь тому подвластным, чьим он был всецело. Он назван был Господним[xvii]; строя речь, сравню его с садовником Христовым, который призван сад его беречь.
Он был посланцем и слугой Христовым, и первый взор любви, что он возвёл, был к первым наставлениям Христовым. В младенчестве своём на жёсткий пол он, бодрствуя, ложился, молчаливый, как бы твердя: «Я для того пришёл». Вот чей отец воистину Счастливый![xviii] — восклицает дух. — Вот чья воистину Джованна мать, когда истолкования правдивы![xix] Не ради благ, манящих продолжать нелёгкий путь Энрико ди Суза и Таддео д`Альдеротто, успел он много в малый срок познать, но лишь о манне истинной заботясь. И обходил дозором церковь, чтоб она, в забросе, седея, не зачахла.
И у папского престола, что во много раз когда-то к настоящим беднякам был добрее, в чём папа Бонифаций VIII виноват, не назначения в должность поскорее, не льготу — два иль три считать за шесть, не десятины, которые принадлежат нищим божиим, он испросил; но право бой повесть с заблудшими за то зерно, чьих кринов двадцать четыре мудреца пришли тебя окружить.
Потом, познания вместе с волей двинув, он выступил апостольским послом, себя как мощный водопад низринув и потрясая на пути своём ересь альбигойскую, там сильней бурливую, где был сильней отпор, чинимый злом. И от него пошли ручьёв разливы, чьей влагою вселенский сад возрос, где деревца поэтому так живы.
«А-а, — догадываюсь я, слушая его слова, — так вот почему все растения пышут здоровьем в Земном Раю».
Раз таков Доминик, — тебе, наверно, полностью открылась вся мощь Франциска, — продолжает дух, ко мне обратившись, — чья святая цель здесь до меня Фомой превозносилась. Однако след, который резала доселе его окружность, брошен в дни упадка, и винный камень заменила цвель. Державшиеся прежде отпечатка его шагов свернули до того, что ставится на место пальцев пятка. И явила вскоре жатва, как плох был труд, когда дурные ученики Франциска взрыдали, увидев, что для них закрыта житница небесного царства.
Ах, — вздыхает дух, чьего имени я до сих пор не знаю, — кто подряд перелистает всю нашу книгу, встретит и листок, гласящий: «Я таков, как подобает». Не в Акваспарте он возникнуть мог и не в Касале, где твердили открыто, что слишком слаб устав иль слишком строг.
— Простите, а кого вы имеете в виду? — спрашиваю, не поняв того, о ком дух говорит.
— Это францисканский генерал Маттео д`Акваспарта, — говорит дух, — он внёс послабления в его устав. И глава «ревнителей» Убертино да Касале из Касале, требовавший строжайшего устава… Я жизнь свою земную расскажу тебе, мой мальчик, — мягко улыбнувшись, говорит он мне. — Звали меня Бонавентурой, я был миноритом из Баньореджо, богословом и генералом ордена францисканцев. Свой труд считал я святым богоугодным делом, и все мирские заботы, — он указывает взглядом налево, — были мной забыты.
— Здесь Августин, и здесь Иллюминат[xx], — представляет мне их Бонавентура, — из первых меж босыми бедняками, которым Бог, с их вервием, был рад. Гугон — каноник и богослов — святого Виктора меж нами, и Петр Едок, и Петр Испанский тут, что сквозь двенадцать книг горит лучами. (При жизни написал трактат по логике «Summula logicae», разделённый на двенадцать частей). Нафан — пророк, и Иоанн Златоуст, и Ансельм с Донатом, к началу знаний приложившим труд. А там — Рабан Мавр — богослов и ариепископ майнцский; а здесь, а двунадесятом огне сияет вещий Иоахим, который был в Калабрии аббатом. То брат Фома, любовью палим, — ты его уже знаешь, — завидовать такому паладину как Доминик подвиг меня хвалением своим; и эту вслед за мной подвиг дружину.
----------֍֍֍----------
Пусть тот, кто хочет знать, что мне предстанет, вообразит (и образ, слушая меня, пусть держит так, как бы скала держала) любые пятнадцать ярчайших звёзд, горящих в вышине таким огнём, что он нам блещет в глаза, любую мглу преодолев извне. Вообразит Большую Медведицу, которая никогда не короче, потому что всегда видима полностью. И две крайние звезды Малой Медведицы, рог напоминающей; острие его идёт от оконечности небесной оси, вокруг которой Перводвигатель скользит.
И что эти двадцать четыре яркие звезды образуют в небе два знака, похожие на Ариаднов венец, преображённый в созвездие, и что эти два концентрических венца вращаются друг против друга. И перед ним возникнет смутной тенью созвездие, чей светлый хоровод меня обвивает своей двойной сенью. Не Вакх там воспевался, не гимн Аполлону, но в божеской природе три лица и как она и смертная соединены.
Умолкая, оба венца замирают и устремляют к нам своё сияние, и вновь их счастью нет конца. В содружестве божеств Фома молчание прерывает и молвит нам:
— Раз одно из твоих недоумений устранено и в твоём уме осталась истина, я готов разъяснить и второе. Тогда я сказал тебе, Габриэль, о Соломоне: «Такой мудрец не восставал второй», и ты не понимаешь: «неужели он мудрее, чем Адам и Христос, сотворённые не природой, а непосредственно божеством?» Ты думаешь, что в грудь Адама, откуда бралось ребро, чтоб вышла щека Евы, нёбо которой, прельстившееся запретным плодом, обрекло людей на страдания; и в грудь Христа, пронзённая, так много искупила, что стала всякая вина легка, весь свет, вместить который можно было природе человеческой, влила создавшая и ту и эту сила.
И странной речь моя тебе была, что равного не ведала душа Соломона, чья благость в пятый блеск вошла. Услышав мой ответ, поймёшь ты, что это слово с тем, что думал ты, точно совпадёт. И у нас с тобой, мой мальчик, одно мнение по этому вопросу, подобно тому как в круге возможен только один центр… Кхм, итак, позволь теперь объяснить. Всё, что умрёт, и всё, что не умрёт, — лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий своей Любовью бытие даёт.
— Мам, как понять значение этих слов? — задаю вопрос той, что рядом со мной сидит, и внемлет словам Фомы так же, как и я.
— Габриэль, — отвечает она, — он говорит, что Мысль, Свет, Прозрение — есть бог-сын, — и легонько пальцем касается кончика моего носа, как делала раньше, когда я был ещё мальчишкой. — Всемогущий, Светодавец и Сила — есть бог-отец, а Любовь — это бог-дух… Святейший, — обращается Хелен к Фоме, чью речь я прервал, — прошу, продолжайте.
— Благодарю, любезнейшая, — говорит тот моей маме, бросившей в меня слегка сердитый взгляд. Я смутился, и Фома продолжает:
— Что ж, я остановился на триединстве Бога, — вспомнил он. — Затем что животворящий Свет, идущий от Светодавца и единый с ним, как и с Любовью, третьей с ними сущей, струит лучи, велением своим, на девять ангельских кругов, как на зерцала, и вечно остаётся неделим. Оттуда сходит в низшие начала, из круга в круг, и под конец творит случайное и длящееся мало. Я под случайным имею в виду всякий вид созданий, всё, что небосвод кружащий через семя и без семени плодит.
И воск изменчив, наравне с влиянием небес, и потому чекан даёт то смутный оттиск, то блестящий. Вот почему, при схожести семян, бывает качество плодов неравно, и разный ум вам от рождения дан. Когда бы воск был вытоплен исправно и натиск силы неба был прямой, то блеск печати выступал бы явно. Но естество его туманит мглой, как если б мастер проявлял умение, но действовал дрожащей рукой. Когда ж Любовь, расположив Прозрение, его печатью Силы нагнела, то возникает высшее свершение.
Так некогда земная персть могла стать совершеннее, чем всё живое; так девственна в чреве понесла. И в том ты прав, что естество земное не ведало носителей таких и не изведает, как эти двое. И если бы на этом я затих: «Так чем премудрость Соломона несравненна?» — гласил бы вопрос, заданный мне тобою. Но чтоб открылось то, что сокровенно, подумай, кем он был и чем влеком, он, услыхав: «Проси!» — молил смиренно. Я выразил не тёмным языком, что он был царь, о разуме неложном просивший, чтобы истинным быть царём.
Не чтобы знать, сколько имеется «движителей» небес; можно ли получить необходимое заключение в силлогизме, где одна посылка — необходимое, а другая — возможное. И вызвано ли мировое движение первоначальным толчком; иль треугольник в поле полукружья, но не прямоугольный, начертить. Так вот и прежде речь клонил к тому же я… Я в царственную мудрость направлял, сказав про мудрость, острие оружия. И ты взглянув ясней на «восставал», поймёшь, что это значит — меж царями; их много, а круг хороших мал. Вот, что моими сказано словами; их смысл с твоим суждением совместим об Адаме и о Христе.
Да будет то свинцом к стопам твоим, чтобы ты шёл неспешно, как утомлённый, и к «да», и к «нет», когда к ним путь невидим. Затем что между шалых — самый шалый, кто утверждать берётся наобум их отрицать с оглядкой слишком малой. Ведь очень часто торопливость дум на ложный путь заводит безрассудно; а там пристрастия связывают ум. И хуже, чем напрасно, ладит судно и не таким, как был, свершит возврат тот рыбак правды, чьё умение скудно. Примерами перед людьми стоят Брисон, Парменид, Мелисс и остальные[xxi], которые блуждали наугад, Савелий, Арий и глупцы иные[xxii], что были как мечи для божьих книг и искривляли лица их прямые.
Никто не думай, что он столь велик, чтобы судить; никто не числи жита, покуда колос в поле не поник. Мальчик мой, я видел, как угрюмо и сердито смотрел терновник, за зиму застыв, но миг — и роза на ветвях раскрыта. Я видел, как, лёгок и горделив, бежал корабль далёкой путиной и погибал, уже входя в залив. Пусть первый встречный, раз кто-то щедр, а кто-то любит воровать, о них не судят с богом заедино; тот может встать, а этот может пасть.
Так завершает речь свою учитель мой Фома Аквинский.
В округлой чашке от каймы к середине спешит вода иль изнутри к кайме, смущённая извне иль в сердцевине. Мне этот образ вдруг видится в уме, когда умолкает славное светило и Хелен тотчас вслед Фоме в таких словах начать благоволит, — настолько совершенно к их речам уподобление это походило:
— Мой первенец хочет, хоть и не открылся вам ни голосом, ни даже помышлением, в одной из истин снизойти к корням. Скажите: свет, который стал цветением природы вашей, будет ли всегда вас окружать таким же излучением? И если вечно будет, то, когда вы, согласно догме, воскресните и души ваши воссоединятся с бренными телами, как зрению он не навредит?
Как, налетевшей радостью стремимы, те, кто крутится в танце круговом, поют звонче и вновь неутомимы, так, при словах усердной просьбы той, живей сказалась душ святых отрада кружением и звуков красотой. Кто сетует, что смерть познать надо, чтоб в горних жить, — не знает, не вкусив, как небесной благодати сладка прохлада. Один, двое, трое, тот, кто жив и правит вечно, в трёх и в двух единый, все, беспредельный, в свой предел вместив, три раза был воспет святой дружиной тех духов, и напев так нежен, что всем наградам может стать вершиной.
И вскоре, в пламени, окружающем Соломона, голос праведный, как, верно, ангел деве говорил, отвечает так:
— Доколе Рай небесный длит праздник свой, любовь, что в нас живёт, лучится этой ризою чудесной. Её свечение пылу вслед идёт, пыл — зрению вслед, а оно — до предела, который милость сверх заслуг даёт… Когда святое в новой славе тело нас облечёт, то наше существо прекрасней станет, завершившись полностью: окрепнет свет, которым божество по благости своей нас одарило, свет, нам дающий созерцать его; и зрения тогда окрепнет сила, окрепнет пыл, берущий мощность в нём, окрепнет луч, рождаемый от пыла… Но словно уголь, пышущий огнём, господствует над ним своим накалом, непобедим в сиянии своём, так пламень, нас обвивший покрывалом, слабее будет в зримости, чем плоть, укрытая сейчас могильным валом. И этот свет не будет глаз колоть: орудья тела будут в меру сильны для всех услад, что нам пошлёт господь.
[i] песнь, сопровождающая пляску
[ii] Альберт из Колоньи — Альберт фон Больштедт (1193—1280), немецкий богослов и философ, учитель Фомы Аквинского.
[iii] Петр Ломбардский, богослов, живший в XII веке.
[iv] легендарный царь Соломон.
[v] Дионисий Ареопагит — первый афинский епископ. Возможно вам известно это имя, оно было упомянуто в фильме Хеллбой.
[vi] Павел Орозий.
[vii] Чельдоро — название церкви в Павии.
[viii] Двух вождей, коими являлись Франциск Ассизский (учивший церковь «верности») и Доминик (внушавший ей «уверенность» в себе).
[ix] Фома говорит, что Доминик был очень умён и мудр, сведущ во всех областях знания.
[x] старинное название города Ассизи.
[xi] то есть Христа.
[xii] так звали бедного рыбака в поэме Лукана «Фарсалия».
[xiii] Бернардо ли Квинтавалле — богатый житель Ассизи и первый францисканец.
[xiv] два других францисканца.
[xv] Папа Иннокентий III в 1210 году временно утвердил устав ордена миноритов.
[xvi] то есть церковь.
[xvii] Господним. — Dominicus по латыни означает — господень.
[xviii] Счастливый — значение имени Феликс
[xix] Джованна (Иоанна) — по-еврейски означает: угодная богу.
[xx] Одни из первых последователей Франциска Ассизского.
[xxi] древнегреческие философы.
[xxii] ересиархи.
Глава 5. Пятое небо — Марс
Воители за веру
Кажется, оба хора так умильны, стремясь «Аминь![i]» проговорить скорей, что им явно дорог прах могильный, — может быть, и не свой, а матерей, отцов и всех, любимых в мире этом и ставших вечной чередой огней. И вот кругом, сияя ровным светом, забрезжил блеск над окаймляющим нас, подобный горизонту перед рассветом. И как на небе в предвечерний час рождаются мерцания, чуть блистая, которым верит и не верит глаз, я вижу — новых бестелесных стая вокруг меня сквозит со всех сторон, два прежних круга третьим окружая.
О боже мой! Как он разросся вдруг, столь ослепительно ясно, что взгляд мой, не выдержав, сражён! Но Хелен так прекрасна и радостна, что это не под силу мне запомнить, чтоб рассказать потом всему миру, когда вернусь домой…
Дом. Как давно я не был в нём, как давно не сидел со всеми за столом, как давно смеялся с моими дорогими, по которым сейчас я ужасно скучаю. Как они там? Всё ли у них хорошо? Как ситуация вне дома? В городе. Всё ли там спокойно? Не лезут ли бесы в наш мир через бреши в пространственных барьерах? Надеюсь, очень надеюсь, что пока что, в моё отсутствие, там ничего не происходит.
… В ней силу я нахожу глаза поднять и вижу, что вместе с ней мгновенно я в высшую возношусь благодать. Я поднимаюсь, несомненно, потому что глубь звезды[ii], раскалена, сменяется краснее красного, чем обычно. Всем сердцем, мысленно, без слов, возношу Создателю я благодарность за то, что эта милость мне дана. Ещё в груди не кончилось горение творимый жертвы, как я уже знаю, что господу угодно приношение, так как сонм огней так ярко ал предстаёт мне в двух лучах, что созерцая:
— Чтоб я сдох, как же это удивительно! — восклицаю, разинув рот от удивления.
Как, меньшими и большими мерцая огнями, Млечный Путь светло горит между полушариями земли, мудрецов смущая, так в недрах Марса, звёздами увит, из двух лучей, слагается знак священный, скрытый в рубежах соприкасающихся квадрантов. Здесь память побеждает разум бренный; потому что этот крест сверкает Христом в красоте, ни с чем на свете несравненной. Но взявший крест свой, чтоб идти с Христом, легко простит мне упущения речи, узрев тот блеск, пылающий Христом.
Сиянием озарив и ствол, и плечи, стремятся души воителей за веру, искрясь сильней при прохождении мимо и при встрече. Так, прямо и криво, то тише, то быстрей, подобные изменчивому рою, крупинки тел, короче и длинней, плывут в луче, секущем полосою иной раз тьму, которую, хоронясь, мы создаём искусною рукою. Как струны арф и скрипок, объединившись, звенят отрадным гудом неразлучно для тех, кому не понятна в звуках связь, так в этих светах, блещущих взаимно, песнь вдоль креста столь изумительная течёт, что я пленяюсь, пусть и не понимая гимна.
Что в нём звучит высокая хвала, я понимаю, слыша: «Для побед воскресни», но слова всё равно не могу понять. Я так влюбился в голос этой песни, и так он мной всецело овладел, что я вовек не знал уз чудесней. Вы скажете мне, что язык мой слишком смел, и я принизил глаза своей мамы, в которых всем мечтам моим предел. Но, я скажу, что взвесивший, что в высоте живые печати всех красот мощней царят, а на Марсе я, поглощённый видением креста, ещё ни разу не взглянул на неё, простит мне то, в чём я рад винить себя, чтоб быть прощённым, и воздаст мне верой; святой восторг от созерцания маминых глаз не изъят, потому как он всё чище с каждой сферой.
Сочувственная воля, истекая из праведной любви, как из дурной и ненасытной истекает злая, прерывает пение лиры неземной, святые струны замиряя властно, настроенные вышнею рукой. Возможно ли о благом просить напрасно те сущности, которые, чтоб дать мне попросить, умолкают так согласно? Как звезда в тёмной безоблачной ночи, падающая, заставляет взгляд упасть на неё, так от плеча, простёршегося вправо, скользит вниз, вдоль по кресту нисходя, одна из звёзд, чья там блистает слава.
И с ленты не срывается самоцвет, а в полосе луча мчится, светел, как блещущий за алебастром свет; так дух Анхиза страстно Энея встретил, в чём высшая нас уверяет муза, когда его в Элизиуме[iii] заметил.
— O sanguis meus, o superinfusa Gratia Dei, sicut tibi cui bis unquam coeli ianua reclusa?[iv]
Внимательно к нему я возвожу глаза; потом возвожу к Хелен, и здесь, и там ликуя: столь радостен блеск её глаз, что мне кажется — благодати Рая моим глазам нельзя познать полней. А дух, мой слух и зрение услаждая, продолжает речь, но смысл его так глубок, что я слушаю и не понимаю одновременно. Он не нарочно мглой себя облачил, а поневоле: взлёт его суждений для цели смертных слишком высок. Когда же лук столь жарких изъявлений вновь слабеет, так что речь во всём сходит до нашей умственной мишени, то сразу же я различаю потом: «Благословен в трёх лицах совершенный, столь милостивый в семени моём!»
И дальше:
— Голод[v] давний и блаженный, той книгою великой[vi] данный мне, где белое и чёрное нетленны, ты в этом, сын мой, утолил огне, где говорю я, и да восхвалится та, что тебя возносит к вышине! Ты веришь, что мысль твоя стремится ко мне посредством Бога так, как из знания единицы проистекает знание числа любого. И ты вопрос хочешь задать, кто я, который больше, чем вся стая счастливых духов, рад тебя принять… Ты в этой вере прав: здесь обитая, большой и малый и божество глядят, где видима заранее мысль любая. Но чтоб любви, которой я объят, бессонно зрящий, и всегда взволнован, как сладкой жаждой, не было преград, пусть голос твой, уверен, смел, не скован, мне явит волю, явит мне вопрос, которому ответ предуготован!
Тогда я к Хелен взор свой обращаю; та, слыша мысль, улыбкой отвечает, и, окрылённый, мой порыв возрастает. Я начинаю так:
— Вы — те, кому Бог предстал; меж чувством и умом для вас дисгармонии не стало; потому, что в Боге, светом и теплом вас озиравшем и согревшем, чувство и ум вне всех подобий в равенстве своём. Но мысль и чувство в смертных людях, чему ясна причина вам одним, в своих крыльях оперены особо; и я, такой же смертный, что привык к неравенству такому, творю благодарение за отчий праздник сердцем лишь своим… Молю тебя, в это украшение так дивно вправленный топаз живой, по имени твоём уйми томление.
— Листва моя, возлюбленная мной сквозь ожидание, — так он, мне в угоду, ответ свой начинает, — я был корень твой. — Потом, мне говорит:
— Тот, кто имя роду дал твоему и, кто веками мучается в четвёртом круге ада, нам родоначальником был. И надо бы его оттуда вызволить уже подавно. Упроси Всевышнего, стоя на коленях, спасти его оттуда и дать позволение ему вознестись на пятый круг Чистилища. А дальше уже тебе помочь ему пройти оставшиеся круги и достичь Земного Рая, чтоб добраться потом до райских врат и воссоединиться с той, что наследника ему подарила… Твоя прапрабабка жизнь мне подарила, и твой прапрадед назвал меня в честь Лорда Джона Великого. Не был я ещё достоин имени его с рождения. Но ты же знаешь — дети родителей не выбирают.
— Значит, вы — мой прадед, отец моего деда и дедушка моей матери, — я взглядом указываю на маму, всё ещё стоящую рядом со мной.
«О, боже, я так рад встретить здесь родную душу, — падаю от счастья на колени. — Мне почему-то никто не удосужился рассказать о нём». И мне уже хочется узнать побольше о том будущем, что ждёт меня впереди по возвращению домой.
И мама говорит:
— Пусть не будет пленным огонь желания; дай ему пылать, отбив его монетой сокровенной; не потому, чтобы ты мог сказать нам новое, а чтобы приучиться, томясь по влаге, жажды не скрывать.
— Дедушка Джон, ты можешь видеть всё, чему дана возможность быть, взирая к Средоточию, в котором все совместны времена, — так говорю я, вопрошая свет, вещавший мне. — Уверен, ты видел и то, через что мне довелось пройти ради спасения Беллы. Когда Джанин воочию явила мне утёс, где дух становится здоров, когда мы с моим братом Майклом были в Преисподней, немало я услышал тяжких слов о том, что в жизни для меня настанет, хотя к судьбы ударам я готов. Поэтому хочу узнать я о будущем, что ждёт меня впереди.
— Возможное, вмещаясь в той тетради, — молвит мой прадед, — где ваше начерталось вещество, отражено сполна в предвечном взгляде, не став необходимым оттого, как и лодки вниз по реке движение от взгляда, отразившего его. От предвечного взгляда так, как в уши входит пение органных труб, всё то, что предстоит тебе во времени, мне входит в зрение.
— Знаю, счастье в неведении, но, всё же, прошу, расскажи. Я хочу знать, чтобы быть уверенным в победе.
— Да, война грядёт меж трёх миров, — мрачно произносит дух и начинает пророчествовать. — Люди в нём участие примут, ангелы и демоны. Добро скрестит мечи со Злом, искры от их ударов будут падать на землю и вызывать пожар. Война множество жизней заберёт, и длиться будет пять долгих лет, что вечностью покажутся многим… Брат на брата больше руку не поднимет, крепкие узы дружбы скрепятся у них. Женщины на поле брани будут страшнее бесов в пылу сражения, в гневе и остервенении разя врагов своих. И вести армию из людей и ангелов будут их лидеры — могучий воин с именем второго по старшинству архангела и его брат с именем предводителя небесного воинства. А с ними — сами архангелы, вселившиеся в братьев…
Демоны под предводительством Маммона умерщвлят сотни тысяч людей, и выживут лишь те, кто может дать отпор нечистой силе. Четыре брата будут биться с ним поочерёдно до тех пор, пока не изничтожат его. Мир, что был до наступления войны, исчезнет с лица земли. Победа дастся братьям дорогой ценой. Бесчисленные потери понесут они. На смену старому миру придёт новый мир, что будет построен руками выживших. И новая жизнь начнётся с той поры. Но боль, страдания и потери никогда не забудутся… Полагаю, я ответил на все твои вопросы. Или ты желаешь спросить меня ещё о чём-то?
— Нет, спасибо, дедушка Джон. Теперь я знаю, что победа, пусть и ценой больших потерь, будет за нами, — я сжимаю кулак в поднятой руке, согнутой в локте. — А раз знаю, то отныне буду в этом уверен, и не усомнюсь… Несётся время, чтоб я в прах свалился, раз я пойду, себя не охранив. Пора, чтоб я вперёд вооружился, дабы, расставшись с краем, всех милей, я и других через сказы не лишился. В слишком горьком мире, и, поздней, вдоль круч, с которых я, из блаженных рощ, взнесён глазами матери моей, и в небе, от лампады до лампады, я многое узнал, чего вкусить не все, меня услышав, будут рады. А если с правдой побоюсь дружить, то средь людей, которые бы звали наш век старинным, вряд ли буду жить.
Свет, чьи случи улыбку облекают мной найденного клада, сверкает, как отблеск солнца в зеркале золотом, и молвит так в ответ:
— Кто совесть запятнал своей или чужой постыдной славой, тот слов твоих почувствует ужал. И всё-таки, без всякой лжи лукавой, всё, что ты видел, объяви сполна, и пусть царапается, если кто лишайный!.. Габриэль, пусть речь твоя покажется дурна на первый вкус и ляжет горьким гнётом, — усвоясь, жизнь оздоровит она. Твой крик пройдёт, как ветер по высотам, клоня сильней большие деревья; и это будет для тебя почётом. Тебе явили в царстве торжества, и на горе, и в пропасти томления лишь души тех, о ком живёт молва, — затем что ум не чуем утоленья и плохо верит, если перед ним пример, чей корень скрыт во тьме забвенья, иль если довод не воочию видим.
Замыкается вновь блаженное зерцало в безмолвной думе, а моя живёт во мне и горечь сладостью смягчает. И женщина, что ввысь меня вела, молвит: «Думай о другом; не я ли вблизи того, кто оградит от зла?». Я взгляд возвожу к той, чьи уста звучат так ласково; как нежен в тот миг священный взор, — молчат мои скрижали. Я больше ничего не могу сказать, кроме одного. Про то мгновение, что я, глядя на неё, вкушаю от всех иных страстей освобождение, пока на Хелен падает луч Вечной Радости и, в ней сияя, меня вторичным светом утоляет.
— Обернись и слушай, — побеждая меня улыбкой, молвит она. — В моих глазах — не вся отрада Рая.
— Габриэль, прежде чем ты покинешь сию сферу, я ещё кое-что хочу тебе сказать, — говорит мне Джон.
— Да, я слушаю тебя.
— На круге пятом, — начинает он, — ствола, который, черпая жизнь в вершине, всегда — в плодах и листьями осенён, ликуют духи, чьи в земной долине столь громкой славой прогремели дни, что муз обогащали бы до сих пор. И ты на плечи крестные взгляни: кого я назову, как в туче молнии яркие, в их мгле чудесной мелькнут.
И вижу я всех тех, кого мой прадед поочерёдно называет. Иисус Навин — вождь еврейского народа, преемник Моисея, завоеватель Земли Обетованной; Иуда Маккавей — освободитель еврейского народа от сирийского ига; король Карл Великий и Орланд. Потом Гильом (Гульельм), граф Оранский, и Ренуар (Реноард) — герои средневекового французского эпоса. Руберт Гвискар или Робер Гискар, герцог Готфред или Готфрит Бульонский, вождь первого крестового похода.
Затем, смешавшись с прочими душами, Джон даёт постигнуть мне, как в небе он искусен меж певцами. Я оборачиваюсь вправо, чтобы мой долг увидеть в Хелен, в словах иль знаках явленный вовне; столь чисто глаз её величье, столь радостно, что блеском превосходит и прежние, и новое обличье.
[i] Аминь — по-еврейски означает: «Да будет так».
[ii] Планета Марс, обитель душ воителей за веру.
[iii] загробном мире
[iv] О кровь моя, о свыше меры излитая милость божия, кому, как тебе, была когда-либо дважды открыта дверь неба?
[v] то есть «желание увидеть тебя»
[vi] то есть книгою предвечных божьих решений
Глава 6. Шестое небо — Юпитер
Справедливые
Представь, бывает, что дух твой радуется доброму поступку, который ты совершил, и рвение твоё отсюда возросло; так и я понимаю здесь, что большего предела совместно с небом огибаю круг, — так удивительно Хелен просветлела. И бывает, что краснеет от смущения девственница, так хлынет в мой взор, к ней раскрытый, белизна шестой звезды, куда я погружаюсь, с нею слитый.
Планета эта полна душами справедливых людей, чьи частицы любви искрятся подобно фейерверку. И словно птицы, взлетевшие над прибрежьем, что обрадовались корму, создают и круглые, и всякие вереницы, так стаи душ, что в тех огнях живут, летая, поют и в своём движении то D, то I, то L сплетают тут.
Сперва они кружат в песнопении; затем, явив одну из букв глазам, молчат миг-другой в оцепенении. Как парни из дуэта SMASH в песне своей просят Бога дать им сил, так я прошу его помочь мне описать души тех, кто предстал передо мной. И гласных, и согласных семью пять предстают мне; и зрение отмечает за частью часть, чтоб в целом сочетать.
— Diligite I ustitiam, — сначала глагол и имя идут в скрижали той. — Qui Judicatis Terrain, — заканчивают речь[i].
И в М последнего из слов их строй пребывает неподвижным, и Юпитер мнится мне серебряным с насечкой золотой. И вижу я, как новый сонм спускается к вершине М, на ней отдохнуть готовый, и поёт того, к чьей истине стремится.
Вдруг, как удар кремня о кремень промеж дров рождает искры, — предмет гадания для иных глупцов, — так и оттуда стая взмывает и вверх к различным высотам всплывает, как Солнце, их возжёгшее, судит. Когда она неподвижно замирает, — в той огненной насечке, ясно видимы, возникают шея и голова орла. Так чертит искусный мастер; он руководит, он даёт простор той силе, коей гнёзда сотворимы.
Далее — сонм блаженных, слетевший на вершину буквы М, превращается в голову и шею геральдического орла, а остальные души, составляющие средний ствол и крылья этой буквы, слегка сместившись, завершают узор, иначе говоря, придают всей фигуре облик имперского орла.
«О, Юпитер! — в мыслях восклицаю. — Свет каких камней, и скольких, мне явил, что правый суд нисходит с неба, в чьей сени ты блистаешь! Молю тот Разум, где исток берут твой бег и мощь, взглянуть на папскую курию, что не даёт грешной земле лучом справедливости озариться. И вновь разгневаться безудержно на то, что местом торга сделан храм, из крови мук возникший нерушимо. О, небесная рать, представшая мне там, прошу, молись за тех, кто бродит, обаянный дурным примером, по кривым путям!»
Парит на крыльях, широко раскрытых, чудесный образ и в себе вмещает веселье душ, в отрадном вкушении слитых. И каждая как мелкий драгоценный камень, в котором словно солнце отражается, и жгучий луч в глаза мне ударяет. И то, что мне остаётся описать, ни устно, ни письменно, ни в снах мечты вовек не воплощается.
Я вижу и слушаю, как говорит орлиный клюв, и «я» и «мой» звучит, где смысл изречения «мы» и «наш» означает.
— За правосудие, — молвит он сначала, — и праведность я к славе вознесён, для коей одного желания мало. Я памятен среди народов мира, но мой пример в народах, извращённых, хоть и восхваляем, не ставится в закон.
Звучит в унисон сонм просветлённых, как пышет в груде углей раскалённый жар. И я к ним обращаюсь:
— О, вы, вечные души справедливых, повейте мне, чтоб жажды я не знал, которой я терзаюсь так давно, не обретая на земле питания! Хоть в небесах другой стране дано служить зерцалом божественного правосудия, оно от вашей не заслонено. Вы знаете, как серьёзно слушаю я вас, и знаете сомнение[ii], моей душе принёсшее так много тайных мук.
Как сокол, если снять с него клобук, вращает голову, и крыльями бьёт, и горд собой, готовый взвиться вдруг, так этот образ, сотканный хвалами щедротам божьим, мне себя являет и песни поёт, неведомые нами. Потом он начинает:
— Тот, кто очертил окружность мира, где и сокровенный, и явный строй вещей распределил, не мог запечатлеть во всей вселенной свой разум так, чтобы её предел он не превысил в мере несравненной. Люцифер, владевший всем, что доступно созданному было, не выждав озарения, пал, незрел. И всякому, чья тщедушная сила, что Благо охватить возбранено, что, без границ, само себе — мерило.
Зато и наше зрение, — а оно лишь как единый из лучей причастно уму, — продолжает он, — которым всё озарено, — не может быть само настолько властно, чтобы его Исток во много раз не видел дальше, чем рассудку ясно. И разум, данный каждому из вас, в смысл вечной справедливости вникая, есть как бы в море устремлённый глаз. Он видит дно, с прибрежья взирая, а над пучиной тщетно мечет взгляд; меж тем дно есть, но застиг глубь морская.
Свет — только тот, который воспринят от вечной Ясности; а всё иное — мрак, мгла телесная, телесный яд, — старается он доказать мне бессилие и ложность человеческого разума. — Отныне правосудие живое тебе раскрыл я и вопрос пресёк, не оставлявший мысль твою в покое… Ты говорил: «Родится человек над брегом Инда; о Христе ни слова он не слыхал и не читал вовек; он был всегда, как ни судить сурово, в делах и в мыслях к правде обращён, ни в жизни, ни в речах не делал злого. И умер он без веры, не крещён. И вот, он проклят; но чего же ради? Чем он виновен, что не верил он?».
Кто ты, чтобы, в судейском сев наряде, за много сотен миль решать дела, — высмеивает меня орёл, и его высмеивание приводит меня в сильное возмущение, — когда твой глаз не видит дальше пяди? — Его же в свою очередь возмущает свобода человеческой мысли. — Все те, чья мысль со мной бы вглубь пошла, когда бы вас Писание не смиряло, сомнениям бы не ведали числа. О, стадо смертных, мыслящее вяло! Благая воля изначала дней от благости своей не отступала.
«Как этот птах вообще смеет смеяться надо мной! — моё лицо от злости на орла становится пунцовым. — Не только надо мной, но и над всеми людьми! Ах, взять бы мне в руки большую-пребольшую рогатку и пустить в этого птаха большой-пребольшой камень, чтоб навек ему запомнилось».
— То — справедливо, что созвучно с ней; не привлекаясь бренными благами, она творит их из своих лучей, — завершает небесный орёл свою речь.
Я гляжу на него, как птенец на родителя, парящего в воздухе над гнездом. Зрение конечно ого-го, не спорю. Небесный птах, относящийся к виду хищных птиц, всё поёт, кружа, и молвит следующее:
— Как невнятны тебе мои слова, так искони пути господни смертным непонятны.
Когда огни Святого духа становятся неподвижными, по-прежнему сохраняя очертания орла, он начинает вновь:
— Сюда, в чертог небесный, не восходил не веривший в Христа ни ранее, ни позже казни крестной. Но много и таких зовёт Христа, кто в день возмездья будет меньше близко к нему, чем те, кто не знавал Христа. Они родят презрение в эфиопе, когда кто здесь окажется, кто — там, навек награждённые блаженством вечным или осуждённые на вечные мучения.
Как только тот, чьим блеском мир сияет, покинет нами зримый небосклон, и ясный день повсюду угасает, твердь, чьи высоты озарял лишь он, вновь проступает в яркости мгновенной несчётных светов, где один зажжён[iii].
Символ мира и его вождей смыкает, смолкая, клюв благословенный. И весь собор живых огней лучистей вспыхнув, начинает песнопения.
Когда в лучах камней драгоценных, в Юпитер вправленных глубоко, звук ангельского пения затихает, я вдруг слышу словно шум потока, который, светлый, падает с высот, являя мощность своего истока. Как звук, в мелодию превращаясь, в музыкальном инструменте, так срока не давая ожиданию, тот шум, вздымаясь вверх, рокочет, как полостью, орлиною гортанью. Там в голос превратившись, он звучит из клюва этого птаха, как слова, которых пылко желает сердце, где я их впишу.
— Та часть моя, что видит[iv] и спокойно выносит солнце у орлов земли, — говорит пернатый, — взоров пристальных достойна. Среди огней, что образ мой сплели, те, чьим сверканием глаз мой благороден, всех остальных во славе превзошли.
«Интересно, — думаю, глядя на эти души героев веры, — а я присоединюсь к ним, когда вернусь сюда после смерти?»
Меж тем птах продолжает речь:
— Тот, посередине, что с зеницей сходен, святого духа некогда воспел[v] и нёс, из века в век, ковчег господень. Теперь он знает, сколь благой удел он выбрал, дух обрекши славословью, затем что награждён по мере дел… Из тез пяти, что изогнулись бровью, тот, что над клювом ближе помещён, по мёртвом сыне скорбь утешил вдовью[vi]. Теперь он знает, сколь велик урон — нейти с Христом, и негой несказанной, и участью обратной искушён…
А тот, кто в этой дужке, мной названной, вверх по изгибу продолжает ряд, отсрочил смерть[vii] молитвой покаянной. Теперь он знает, что навеки свят предвечный суд, хотя мольбы порою сегодняшнее завтрашним творят. А тот, за ним[viii], с законами и мною, стремясь к добру, хоть это ко злу вело, стал греком, пастыря даря землёю. Теперь он знает, как родивший зло похвальным делом — принят в сонм счастливы! Хоть дело это гибель в мир внесло…
Тот, дальше книзу, свет благочестивый Гульельмом был[ix], чей край по нём скорбит, скорбя, что земли Гульельмо достались правителям дурным. Теперь он знает то, как небо чтит благих царей, и блеск его богатый об этом ярко взору говорит. Кто бы поверил, дольной тьмой объятый, что здесь священных светов торжество Рифей-троянец разделил как пятый? Теперь он знает многое, чего вам не постигнуть в милости бездонной, неисследимой даже для него.
Как птица, ввысь взлетевшая, песню защебечет и замолчит опять, сладостью последних звуков утолённая, такою мне видится печать той воли изначальной, чьи приказы всему, что стало, повелели стать. И хоть я стеклом являюсь, прикрывшим цвета, для своих сомнений, но: «Как же это?» — сквозь мои губы толкает грузно всем своим напором; и вспыхивает сверканий красота. Тогда, ещё светлей пылая взором, отвечает мне райский стяг, чтоб разум мой не мучился раздором:
— Хоть ты уверовал, что это так, как я сказал, — твой ум не постигает; и ты, поверив, не рассеял мрак. Ты — словно тот, кто имя вещи знает, но сущности её не разберёт, пока другой помочь не пожелает. Царство небес принуждения ждёт живот надежды и любви возжжённой, чтобы господней воли пал оплот. Она, — не как боец, бойцом сражённый, — сама желает быть побеждена, и побеждает благость побеждённой. Тебе в брови и первая странна, и пятая душа, и то, что в стане бесплотных сил горят их пламена.
— Из тел взошли как христиане, — продолжает стяг, — не как язычники, в пронзении ног[x] тот как в былое веря, тот — заранее. Одна из Ада[xi], где замкнут порог Раскаянию, в свой прах опять вступила; и тем воздал живой надежде бог. Живой надежде, где черпалась сила мольбы к творцу — воззвать её в свой час, чтоб волю в ней подвигнуть можно было. Тот славный дух, о ком идёт рассказ, на краткий срок в своё вернувшись тело, уверовал в того, кто многих спас. И, веруя, зажёгся столь всецело огнём любви, что в новый смертный миг был удостоен этого предела.
Другой[xii], по благодати, чей родник бьёт из таких глубин, что взор творения до первых струй ни разу не проник, направил к правде все свои стремления. И бог, за светом свет, открыл ему грядущую годину искупления; и с той поры он в этой вере жил, и не терпел языческого смрада, и племя, развращённое корил. Он крестник был трёх жён господня сада, идущих рядом с правым колесом, — сверх десяти столетий до обряда…
О предопределение, в каком скрыт недре корень твой от глаз туманных, не видящих причину целиком! Ваш суд есть слово судей самозванных, о смертные! И мы, хоть бога зрим, всех избранных ещё не знаем сами. Мы счастливы неведением своим; всех наших благ превыше это благо что то, что хочет бог, и мы хотим.
Так милостью райского стяга, чтоб озарить мою недальновидность, мне подаётся целительная влага. И как певцу умелый музыкант в лад музицирует на инструменте своём и то, что спето, во много раз приятнее звучит, так, речи вторя, подобно двум моргающим глазам, оба благодатных света мерцают огоньками в лад словам.
[i] Любите справедливость, судящие землю (Библия).
[ii] об этом будет сказано чуть позже.
[iii] когда-то люди считали, что звёзды заимствуют свет от солнца
[iv] то есть глаз. У орла виден только один глаз, потому что его голова обращена в сторону.
[v] библейский царь Давид, перенёсший в Иерусалим «ковчег завета».
[vi] император Траян.
[vii] библейский царь Езекия.
[viii] римский император Константин
[ix] Гульельмо II Добрый — король Сицилии и Апулии (с 1166 по 1189 г.)
[x] Пронзение ног — то есть распятие Христа.
[xi] душа Траяна
[xii] Рифей.
Глава 7. Седьмое небо — Сатурн
Созерцатели
Уже моя повелительница снова мои глаза и дух мой призывает, и я отторгаюсь от всего другого. Хелен, не улыбаясь, начинает:
— Сын мой, ты от моей улыбки, как Семела, распался бы, распавшись, как зола. Моя красота, которая светлела на ступенях чертогов божества, как видел ты, к пределу от предела, когда бы не умерялась, такова, что, смертный, испытав её сверкание, ты рухнул бы, как под грозой листва. Гляди, Габриэль, мы вознеслись на Сатурн. Вослед глазам своим последовав умом, преобрази их в зеркала видений, встающих в этом зеркале большом[i].
Кто знает, как много наслаждений в лице блаженном черпает мой взгляд, когда призван он к смене впечатлений, тот понимает, как я свершить рад всё то, что мама мне велит, когда б он одновременно радовался созерцанию Хелен и радостью послушаться её, переведя взгляд на другое.
Внутри Сатурна, что движется вокруг Земли, наречённый именем греческого титана и бога-детоубийцы, всю словно золото, где луч зажжён, я вижу лестницу, восходящую так высоко, что сильно удивляюсь. Я также вижу рать огней, нисходящей по ступеням, и кажется мне — так светла вся яркость славы, в небесах горящей. И вновь, как птицы, едва заря взойдёт, обычай свой блюдя, гурьбой толкутся, чтоб отогреть застывшие крылья, потом летят, одни — чтоб не вернуться, другие — вернуться поскорей, а третьи все над тем же местом вьются, так поступает и этот блеск огней, к нам с высоты стремящийся согласно, — столкнувшись на одной из ступеней.
Тот, что ближе к нам, просиял так ясно, что я подумал: «Этот знак твоей любви понятен мне безгласно». Но мне внушающая, когда и как сказать и промолчать, тиха и молчалива, словно рыба; желание я подавляю, и мой выбор благ. Она видит моё молчание, его провидя в видящем с высот, и говорит мне: «Утоли свою алчность!»
— У меня нет таких заслуг, и я не тот, чьи слова достойны твоего ответа, — начинаю я. — Но, ради той, кто мне просить даёт, о ты, дух блаженный, что одет в радость свою, скажи, зачем ты стал близ меня, сверкая светом? И почему здесь в этом месте нем напев, который там внизу так сладостно звучит, и несравним ни с чем?
— Твой слух смертей и не вынес бы нашего пения, — отвечая, молвит он, — как твоё зрение не вынесло бы улыбки прекрасной Хелен… Я же, снизойдя, остановился тут, чтоб радостным почтить тебя приветом слов и лучей, в которых я замкнут. Не большая любовь сказалась в этом: такой и большей пламенеют там, на высших ступенях лестницы этой, как зримо по светам, горящим. Но высшая любовь, внушая нам служить тому, кто правит всей вселенной, здесь назначает, как ты видишь сам.
— Понятно, — говорю, щурясь. Уж больно свет его бросается в глаза. — О священный свет, что вольною любовью побуждён ваш сонм идти за Волей сокровенной. Но есть одно, что мне всё ещё не ясно.
— Я слушаю.
— Зачем лишь ты средь стольких оказался к беседе этой предопределён?
Не успеваю я и слога добавить, как этот свет начинает, словно мельничный жёрнов, вращаться. И из любви, в нём скрытой, раздаётся:
— Свет благодати на меня стремится, меня облекший пронизав насквозь. И, с ним соединившись, мой взор острится, и сам я так взнесён, что мне видна Прасущность, из которой он струится. Так пламенная радость мне дана, и этой зоркости моей чудесной воспламенённость риз моих равна. Но ни светлейший дух в стране небесной, ни самый вникший в бога серафим не скажут тайны, и для них безвестной… Так глубоко ответ словам твоим скрыт в пропасти предвечного решения, что взору, сотворённому незрим. И ты, вернувшись в смертные селения, скажи об этом, ибо там спешат к её краям тропою дерзновенья. Ум, здесь светящий, там укутан в чад; суди, как на земле в нём сила бренна, раз он бессилен, даже небом взят.
Вопросы, которые я собрался было задать, я моментально пресекаю, теснимый помехой из этих слов, и лишь смиренно спрашиваю о том, кто он.
— Есть кряж меж италийских берегов, далёкий от твоей отчизны и намного взнесённый выше грохота громов, — отвечает дух. — Он Катрию[ii] отводит в виде рога, сходящего к стенам монастыря, который служит почитанью бога.
— Там, — продолжает он, — я так окреп, господень труд творя, кто, добавляя к пище сок оливы, легко сносил жары и холода, духовным созерцанием счастливый. Скит этот небу приносил всегда обильный плод; но истощился рано, и ныне близок день его стыда. В той киновии был я Пьер Дамьяно, и грешный Петр был у Адрийских вод, где инокам — Мариин дом охрана…
… Когда был близок дней моих исход, мне дали шляпу[iii] против желания, ту, что от худа к худшему идёт. Ходили в ней, и апостолы Пётр с Павлом, каждый бос и худ, питаясь здесь и там от подаяния. А нынешних святителей ведут под локотки, да спереди вожатый, — так тяжелы! — да сзади хвост несут. И конь, и всадник мантией объяты, — под той же шкурой целых два скота. Терпенье божье, скоро ль час расплаты!
И при слове этом больше ста блесков начинают, кружась, спускаться к нам по ступеням. И, что ни круг, возрастает их красота. Потом они умолкшего окружают и столь громкий испускают крик, что я чуть не глохну от него. Подобный крик вряд ли найдётся на смертной грешной земле. Увы, в итоге слов этого духа я не смог понять.
Вознесение в восьмое, звездное небо
Запаниковав, я смотрю на маму. Она мне говорит:
— Не паникуй, здесь горние селенья. Или ты забыл, что свят в них каждый миг и всё исходит от благого рвения? Суди, сынок, как был бы искажён твой лик моей улыбкой и поющим хором, когда тебя так потрясает крик, непонятый тобой. Но в котором предвозвещалось мщение, чей приход ты сам ещё увидишь смертным взором. Небесный меч ни медленно сечёт, ни быстро, разве только в глазах другого, кто с нетерпением или со страхом ждёт. Теперь ты должен обернуться снова; немало душ, одну другой славней увидишь ты, моё исполнив слово.
Я оглядываюсь, послушавшись её; и мне стая мелких сфер предстаёт, украшенных взаимностью лучей. Я словно тот, кто притупляет жало желания и сказать о нём не смеет, чтоб оно не бесило. Но, к счастью, чтоб унять мою скуку, ко мне подплывает одна ярчайшая и наибольшая жемчужина. И в ней я слышу такие слова:
— Будь твой взор так дружелюбен, как мой, с любовью, жгущей нашу грудь, вопрос твой был бы в слове обнаружен. Но я, чтоб не замедлен был твой путь к высокой цели, о смертный сын светлейшей, не таю ответа, хоть ты уста боишься разомкнуть.
После чего этот небожитель продолжает свою речь:
Давным-давно на вершине горы Монте-Касино, что в Южной Италии, на склоне которой ныне стоит город Касинум, стоял языческий храм греческого Аполлона. Я — тот, кто там построил свой главный монастырь, и поведал в первый раз, как назывался миру ниспославший ту истину, что так возносит нас. Звали меня Бенедиктом Нурсийским… По милости, мне свыше воссиявшей, я всю округу вырвал из тенет нечистой веры, землю соблазнявшей. Все эти светы, — он жестом указывает на тех, кто позади него стоит, — были, в свой черёд, мужи, чьи взоры созерцали Бога, а дух рождал священный цвет и плод. Макарий Александрийский здесь, и Ромоальд дельи Онести. Здесь много моих собратьев, чей в монастырях был замкнут шаг и сердце было строго.
— Расположение, в твоих словах мне явленная, — говорю отцу Бенедикту, — и благоволение, мной видимое в ваших огнях, придают мне смелости. И я прошу; и ты, отец, открой, могу ли я пребывать в радостной вере, что я воочию увижу образ твой.
— Брат, свершится в Эмпирее всё то, чего душа твоя ждала, — отвечает Бенедикт. — Там все, и я, блаженны в полной мере. Там свершена, полна и зрела надежда всех; там вечно пребывает любая часть неподвижной, как была. То — шар вне места, оси он не знает; и наша лестница, устремлена в его предел, от взора улетает.
Пред патриархом Яковом она дотуда от земли взнеслась когда-то, когда предстала, ангелов полна. Теперь к её ступеням не подъята ничья стопа, и для сынов земли писать устав мой — лишь бумаги трата. Те стены, где монастыри цвели, — теперь вертепы; превратились рясы в дурной мукой набитые кули. Не так враждебна лихва без прикрасы Всевышнему, как в нынешние дни столь милые монашеству запасы.
Всё, чем владеет церковь, — искони наследие нищих, страждущих сугубо, а не родни[iv] или якобы родни. Столь многое земному телу любо, что раньше минет чистых дум пора, чем первый желудь вырастет у дуба. Пётр начинал без злата и серебра, а я — молитвой и постом упорным; Франциск смирением звал на путь добра. И ты, сравнив с почином благотворным тот путь, каким преемники идут, увидишь сам, что белый цвет стал чёрным. Хоть в том, как Иордан был разомкнут и вскрылось море, промысл объявился чудесней, чем была бы помощь тут.
Так Бенедикт сказал и вновь соединился с собором, и собор сливается тесней. Затем, как вихрь, сразу вверх вьётся.
— Мама, я устал, — говорю Хелен, стоящей рядом со мной. — Можно я отдохну чуток? Голова пухнет от такого обилия информации.
— Хорошо, — соглашается она. — Мы с тобой долгий путь без остановки проделали досюда, отдохнуть не помешает.
И в сторонке от золочёной лестницы Хелен вновь садится со мной на воздушную скамейку.
— Посидим немножко, — говорит она и присесть рядом приглашает.
Я сажусь подле неё, медленно моргаю, чтоб глаза тоже отдохнули. Всё вокруг так красиво, так воздушно. Мимо нас и под нами по небосводу неторопливо проплывают облака самых разных видов. Мы всё-таки миновали много мест, и теперь находимся на пути к самим звёздам. С точки зрения науки звёзды — гигантских размеров газовые шары, а с точки зрения религии — самые светлые души. С такими мыслями я закрываю глаза и, равномерно дыша, ложусь на колени мамы.
Немного погодя
Хелен вдоль ступеней меня взметает лёгким мановением, всесильным над природою моей. Ни вверх, ни вниз естественным движением так быстро не спешат в земном краю, чтобы с моим сравниться воодушевлением.
О друг мой, поверь, — как-то, что я таю надежду вновь обрести усладу Рая, которой ради, каясь, перси бью, — ты не быстрей обжег бы, вынимая, свой перст в огне, чем предо мной возник знак, первый после Водолея, меня вбирая. О пламенные звезды, о источник высоких сил, который взлелеял мой гений, будь он мал или велик![v]
Всходил меж вас, меж вас к закату реял отец всего, в чем смертна жизнь, и мне, чудесно взятому туда, где ходит свод небесный, вас кружащий[vi], черёд выпал быть в вашем царстве. К вам устремляю ныне вздох молящий, дабы мой дух окреп во много крат и трудный шаг[vii] свершил, его манящий.
— О сын мой, так близок ты к последней из отрад, — говорит мне Хелен, — что строгий быть должен у тебя и чистый взгляд. Пока ты не вступил в ее чертоги, вниз посмотри, — какой обширный мир я под твои уже повергла ноги; чтоб уготовать в сердце светлый пир душам торжествующих, что сюда несутся с веселием сквозь круговой эфир.
Тогда я взгляд свой возвращаю вниз сквозь семь небес — и вижу Землю такой жалкой, что не мог не усмехнуться; и чем в душе она меньший будит жар, тем лучше; и к другому обращенный бесспорнейшую мудрость принимаю в дар.
Я вижу под собой Луну, озаренную без её пятен, чье прежде естество искал в среде густой и разреженной. Я успел миновать Меркурия и Венеру, постиг круженье их близ Солнца, вокруг Земли. Я побывал на Юпитере, пройдя Марс и Сатурн. И понял, как движутся они. И быстроту свою, и свой объем все семеро представили мне сами, и как у всех — уединенный дом.
С нетленными вращаясь Рыбами, земную сушу, родящую в нас такой раздор, я вижу всю, с горами и реками. Потом я вновь гляжу в прекрасный взор той, что ведёт меня к вершине самой — туда, где ждут меня мои родные.
[i] В этом зеркале большом — то есть в этой планете.
[ii] Катрия — возвышенность в центральной части Апеннин. На её склоне расположен монастырь Фонте Авелаана.
[iii] кардинальскую шляпу.
[iv] имеются в виду родственники духовных лиц.
[v] Те, кто родился под этим зодиаком, бесконечно чуткие и понимающие, чувствительные и, возможно даже обладают экстрасенсорными способностями. Их часто считают считают загадочными и даже мистическими личностями
[vi] то есть восьмое небо.
[vii] запоминание и описание дальнейших сфер
Глава 8. Звёздное небо
Торжествующие
Ждёт меня мама, выпрямившись и взор к месту устремив, где медленно начинается восход. Ее увидев страстно поглощенной, я делаюсь похожим на того, кто ждёт, до времени надеждой утоленный. Но только недолго ждал я того мгновенья, где небосвод начинал светлеть.
— Вот ополчения Христовой славы, — молвит Хелен, — вот где собран он, весь плод небесного круговорота!
Её лицо мне видится воспламенённым, и сильно больно сияет восторг глаз прекрасных, что мне приходится пройти весь путь в молчании.
Как Луна в час своих ясных полнолуний сменяет фазы среди миллиарда ярких звёзд, так, вижу я, над тысячей огней одно светит Солнце[i], в них сияя, как наше — в горних светочах ночей[ii].
В живом свеченье Сущность световая, сквозя, струила огнезарный дождь таких лучей, что я не снёс, взирая. О Хелен, милый, нежный вождь! Она сказала мне:
— Тебя сразила ничем неотразимая мощь; затем что здесь — та Мудрость, здесь — та Сила, которая, вослед векам тоски, пути меж небом и землей открыла.
Как молния в небе грозовом пронзает тучу, когда ему в ее пределах тесно, и падает, природе вопреки, так, этим пиршеством взращен чудесно, мой дух прорывается из своей брони, и что с ним стало, я уже и не помню.
— Открой глаза и на меня взгляни! — велит Хелен. — Они видели так много, что им под силу выдержать мою улыбку.
И я, как тот, кто только что глаза разомкнул после долгой комы, нечёткий вспоминает образ, но, не помня, зря надеется на память, — когда слышу её призыв, столь пленительный, что на скрижали минувшего он будет вечно жив.
Священную улыбку описать я не сумел бы никогда, пусть даже с помощью источника, что бьёт на горе Геликон.
— Зачем ты так в моё лицо влюблен, — следует вопрос из озадаченного лика, — что красотою сада неземного, в лучах Христа расцветшей, не прельщен? Там — дева Мария, где божественное Слово прияло плоть; там веянье апостолов, чьи учения призывали искать пути благого.
Повинуясь ей, я обращаюсь снова к сражению, нелегкому для немощных очей. Как под молнией, что явлена зренью в разрыве туч, порой цветочный луг сиял моим глазам, укрытым тенью, так толпы светов я увидел вдруг, залитые лучами огневыми, не видя, чем так озарен их круг.
О благостная мощь, светя над ними,
Ты вознеслась, свой облик затенив,
Чтоб я очами мог владеть моими.
Весть о цветке, чье имя у меня
И днем, и ночью на устах, стремила
Мой дух к лучам крупнейшего огня.
Я взгляд свой устремляю вверх и вижу свет звезды ярчайшей, и в тот момент к нам с небес спускается мой брат небесный — Габриэль — светлейший из архангелов, и молвит нам такую речь:
— Я вьюсь, любовью чистых сил эфира, вкруг радости, которую нам шлет утроба, несшая надежду мира; и буду виться, госпожа высот, пока не взыдешь к сыну и святые не освятит просторы твой приход.
И сразу после этих слов глас согласный вверх взлетает, к Марии взывая. Девятое небо, что покрывает все восемь небес предыдущих, своим нижним краем меня и маму покрывает так высоко, что выше этого не вижу я вперёд и не различаю. Да, не под силу мне взглядом последовать за Марией, увенчанной огненным венцом моего тёзки и вознёсшейся в Эмпирей вслед за Христом.
Огни каждой души пред нами тянет лучи свои кверху, выражая Богородице радость, которую она им дарит. И взгляду нашему неподвижно предстают, воспевая «Regina coeli»[iii] гимн пасхальный, дающий невиданное наслаждение. Здесь праведники наслаждаются духовным сокровищем, которое в горестной земной жизни, подобной Вавилонскому плену еврейского народа, они скопили, отвергая мирское богатство.
Здесь праведники из Ветхого и Нового завета живут, и апостол Пётр празднует свой подвиг величавый.
----------֍֍֍----------
— О сонм избранных к вечере великой святого агнца, — восклицает Хелен, — где утолено алкание всех! Раз всеблагим владыкой вот этому вкусить уже дано то, что с трапезы вашей упадает, хоть время жизни им не свершено, — помыслив, как безмерно он желает, ему росы пролейте! Вас поит родник, дарящий то, чего он чает.
Услышав голос моей мамы, души торжествующих начинают образовать множество кружащихся хороводов, горя пламенем, словно летящие сквозь тёмный космос кометы. И души эти, как будто шестерёнки, передвигаясь медленно и разнообразно, уже являют мне различность своих благ.
И вот из бесценного хора такой сам апостол Пётр воспаряет, что не остаётся ярче в нем для взора; вокруг мамы трижды он, левитируя, проплывает, и молвит ей:
— Сестра моя святая, так чисты твои мольбы, что с чередой блаженной меня любовью разлучила ты.
— О свет, в котором вечен тот, кому господь от этого чертога вручил ключи, принесши их с высот, — отвечает ему Хелен. — Из уст твоих, насколько хочешь строго, да будет он о вере вопрошен, тебя по морю ведшей, волей бога. В любви, в надежде, в вере — прям ли он, ты видишь сам, взирая величаво туда, где всякий помысел отражен. Но так как граждан горняя держава снискала верой, пусть он говорит, чтобы, как должно, воздалась ей слава.
Я, как бакалавр, вооружившись, молчит, и ждет вопроса по тому предмету, где он изложит, но не заключит, услышав просьбу эту, вооружал всем знанием разум мой перед таким учителем к ответу.
— Скажи, христианин, свой лик открой: в чем сущность веры?
Я возвожу глаза к духу, находящемуся передо мной. Потом, взглянув, вижу проводницы поспешный знак — задать вопрос, который вот уже несколько минут вертится в голове моей.
— Раз мне дано, чтоб веру я мою пред мощным первоборцем исповедал, пусть мысль мою я внятно разовью! — говорю я. — Как о вере нам поведал апостол Павел, который с помощью твоей идти путём неверным Риму не дал, она — основа чаемых вещей и довод для того, что нам незримо; такую сущность полагаю в ней… Прости меня, учитель Пётр, что прежде не был христианином. С рождения был я атеистом.
— Ты мыслишь неопровержимо, — отвечает Пётр, — коль верно понял смысл, в каком она им как основа и как довод мнима.
— Всё, что я видел до встречи с тобой, — говорю, — для смертных душ, вроде меня, так темна и непонятна. Люди внизу не могут видеть всё волшебство, что видел я один. Но я уверен, что они обязательно уверуют в это, как уверовал я, путешествуя по сферам.
— Если б все так ясно усваивали истину, познав, — слышу я в ответ, — софисты ухищрялись бы напрасно.
— Неуличим в изъяне испытанной монеты вес и сплав, — вдруг раздаётся иной глас, и следует за ним вопрос: — но есть ли у тебя она в кармане?
— Надежда есть ожидание будущей заслуженной и дарованной Богом славы, — отвечаю неизвестному мне голосу. И тут мне видится светящийся от радости дух апостола Иакова.
— В ветхом или в новом сужденье[iv] — для рассудка твоего что ты нашел, чтоб счесть их божьим словом? — слышу очередной вопрос.
— Доказательство того — божественная магия, — вздохнув, развожу рукой и взглядом обвожу учителей, — для них железа не калило и молотом не било естество.
— А в том, что это было, порука где? Что доказательств ждет, то самое свидетельством служило.
И мой ответ, озарённый водами святыми в Земном Раю, учителю другому:
— Вселенной к христианству переход; без чудес, один, бесспорно, все чудеса стократно превзойдет. Ты, нищ и худ, принес святые зерна, чтобы взошли ростки благие там, где вместо лоз теперь колючки терна.
Я смолкаю и по огненным кругам «Бога хвалим» раздаётся святая песнь, и горний тот напев неведом нам. Тут думается мне: «Каким же слепым глупцом я был до сих пор, пока с головой не искупался в очищающей водице!»
И этот князь, который, увлекая от ветви к ветви, чтобы испытать меня в листве доводит уже до края, так речь свою продолжил:
— Благодать, любя твой ум, доныне отверзала твои уста, как должно отверзать, и я одобрил то, что вверх всплывало. Но самой этой веры в чем предмет, и в чем она берет свое начало?
— Учитель Пётр, когда ступил ты в склеп, опережая учителя Иоанна, что пришёл туда с тобою вместе, — говорю ему. — Ты велишь мне, чтоб я открылся, в чём эта вера твёрдая моя и почему я в вере утвердился. Я отвечаю: в бога верю я, что движет небеса, единый, вечный, Любовь и волю, недвижим, отдавая. И в физике к той правде безупречной, и в метафизике приходим мы, и мне её же с выси бесконечной являют Моисей, пророки и псалмы, Евангелие и то, что вы[v] сложили, когда вам дух воспламенил умы.
— И верю в три лица, что вечно были, — продолжаю свой ответ, — чья сущность столь едина и тройственна, что «суть» и «есть» они одинаково вместили. Глубь тайны божьей, как она дана в моих словах, в мой разум пролитая, Евангельской печатью скреплена. И здесь — начало, искра здесь живая, чьё пламя разрослось, пыланием став и, как звезда небес, во мне сверкая.
Радуясь, нас с Хелен окружает апостольский огонь, чьё услышав веленье я говорил.
«Когда же я вернусь домой на землю? — задаюсь вопросом, наблюдая за пляшущим хороводом святых огней. — Увижусь ли снова с теми, кто мне так дорог?»
— Скучаешь по тем, кто остался внизу дожидаться тебя? — заботливо спрашивает Пётр.
— Да, учитель, сейчас мне их не хватает, — говорю ему, — как им не хватает меня… Вернуться должен я скорее; там я нужней. Не за горами священная война, где схлестнутся силы добра со злом. Готовы должны быть к ней все мы, чтоб не проиграть и отстоять жизни наши.
— Не волнуйся, — утешает тот меня. — Скоро ты вернёшься к ним. Но прежде повидаешься со своим дедушкой и бабушкой, что ждут тебя впереди, — он указывает рукой на виднеющийся в вышине Эмпирей.
Я вновь наполняюсь надежды и решимости.
И вот огонь, к нам двигаясь, отделяется от тех огней, откуда старший из наместников Христовых появился; и мама, радости полна:
— Смотри! Смотри! Вот витязь, чьим заслугам такая честь в Галисии воздана!
Это апостол Яков, к гробнице которого в Сантьяго де Компостела, в испанской провинции Галисие, стекались многочисленные паломники.
Один апостол радостно и ласково встречает другого, и яства горние, дивясь, хвалит. Приветствия заканчиваются на этом, и каждый передо мною, недвижен, нем, так пламенеет, что взгляд мой сражен светом.
И Хелен молвит затем с улыбкой:
— Славный дух и возвеститель того, как щедр небесный храм ко всем[vi], надеждой эту огласи обитель. Ведь ею ты бывал в людских глазах, когда троих из вас почтил спаситель.
— Подними голову, — слышу голос этого учителя, — превозмоги свой страх; из смертного предела вознесенный здесь должен в наших созревать лучах.
Так говорит душе моей смущенной второй огонь; и я возвожу к Петру и Иоанну взгляд, гнётом их чрезмерным преклоненный.
— Раз наш властитель изволяет сам, — говорит мне апостол Яков, — чтоб ты среди чертога потайного, ещё живой, предстал его князьям и, видев правду царства неземного, надежду, что к благой любви ведет, в себе и в остальных упрочил снова, поведай, что — она, и как цветет в твоей душе, и как в нее вступила.
Прежде, чем я что-либо скажу, мама, ведшая меня до сюда, предупреждает:
— В воинствующей церкви ни один надеждой не богаче, — как-то зримо в пресветлом Солнце неземных дружин; за то увидеть свет Царства Небесного он из Египта этот путь свершил, еще воинствуя неутомимо. Другие два вопроса (ты спросил не чтоб узнать, а с тем, что он изложит, как эту добродетель ты почтил) ему оставлю я; на оба может легко и не хвалясь ответить он; и божья милость пусть ему поможет.
— Надежда, — отвечаю, как школьник на уроке, — есть ожиданье грядущей славы; ценность прежних дел и благодать — его обоснованье. От многих звезд я этот свет узрел. Но первый мне его пролил волною царь Давид. «Да уповают на тебя душою, — он говорил, — кто имя ведает твое!» И как не ведать, веруя со мною? Ты ею сердце оросил мое в твоем послании; полный росы блаженной, я и других кроплю дождем ее.
Пока я говорю, чувствую, как в груди моей колеблется свет, как вспышки молний, частый и мгновенный.
— Любовь, которой я досель согрет, — выдыхает он, — к надежде, до мученической смерти велит мне вновь дохнуть тебе, взирая, как ты ей рад, дабы ты мне сказал, чего ты ожидаешь, уповая.
— Учитель, я это понял, — говорю ему, — из Нового и Ветхого завета, цель душ познав, тех, что господь избрал. В блаженство души и тела будет каждая одета в земле своей, — Исайя возвестил. А их земля — жизнь сладостная эта. Еще ясней, по мере наших сил, Иоанн, сказав про белые уборы, нам откровенье это изложил.
Я завершаю свой ответ, и раздаётся в вышине «Sperent in te»[vii] — огласив просторы; на что, кружась, откликаются все хоры. Я вижу, как возликовавший Иоанн примыкает к двоим, которых, с нами рядом, любви, горящей, мчит круговорот. Он слился с песнопением и ладом; недвижна и безмолвна, госпожа их, как невеста, озирает взглядом.
— Он, с Пеликаном[viii] нашим возлежа, к его груди приник, — говорит Хелен, — и с выси крестной приял великий долг, ему служа.
После, она объясняет мне: Давным-давно существовало поверье, будто пеликан, раня себя клювом в грудь, воскрешает своей кровью умерших птенцов. По евангельскому рассказу, на тайной вечере Иоанн «возлежал у груди Иисуса». Её чудесный взгляд её же словами не отвлекается от созерцания красоты небесной. Как тот, чей взгляд с усильем устремлен, чтоб видеть солнце затемненным частно, и он, взирая, зрения лишен, таков и я пред вспыхнувшим столь ясно, и слышу:
— Зачем слепишь ты взор, чтоб видеть то, чего искать напрасно? Я телом — прах во прахе до тех пор, пока число не завершится наше, как требует предвечный приговор. В двух ризах здесь, и всех блаженных краше, лишь два сияния, взнесшиеся вдруг; и с этим ты вернешься в царство ваше.
[i] символизирующее Христа
[ii] То есть как наше солнце озаряет светом небесные звезды.
[iii] Лат. — «Царица неба».
[iv] Ветхий или Новый Завет
[v] то есть апостолы
[vi] Хелен имеет в виду «Послание» апостола Якова, где говорится о щедрости бога.
[vii] Да уповают на тебя
[viii] Христос
Глава 9. Восход к Перводвигателю
При этом слове затихает огнезарный круг, и с ним — рождавшийся в пречистом смешение трёх дыханий нежный звук; так, на шабаш иль в месте каменистом, строй вёсел, только что взрезавших вал, враз замирает, остановлен свистом. И, о, что за трепет душу мне обнимает, когда я оборачиваюсь к Хелен и ничего не вижу, хоть стою вблизи неё и в мире всех величий!
----------֍֍֍----------
Пока я нахожусь в смущении угасшим взором, осиливший его учитель Иоанн голос подаёт, вопрос такой задав:
— Доколе свет очей, затмённый мной, к тебе не возвратится, да возместит утрату звук речей. Итак, начни; скажи, к чему направлена твоя любовь, и отстрани испуг: взор у тебя не умер, а мутится. Матушка твоя взглядом своим да возвратит тебе зрение твоё.
— Вся любовь, которой обладал я и обладаю до сих пор, направлена к Богу, — отвечаю третьему своему учителю.
И голос тот, которым я, безглазый, утешаюсь в неожиданной слепоте, вновь налагая на меня уроки, произносит:
— Тебя на частом решете проверю я. Какие побужденья твой лук направили к такой мете?[i]
— Учитель Иоанн, именно любовь обращает нас к нему и к слову правды.
И мой ответ обрадовал его. Он, и все остальные, ликуют и поют «Свят, свят, свят!», включая мою маму. Я понимаю, что успешно сдал свой последний экзамен.
Как при колючем свете сон разъят тем, что стремится зрительная сила на луч, пронзающий за платом плат, и зренье пробуждённому немило, настолько смутен он, вернувшись в быль, пока сознание ум не укрепило, — так мама с глаз моих всю пыль прочь гонит лучами своих глаз, сияющими на много тысяч миль. Я взор мой становится ещё острей; и вопрошает, смущенный, про того, кто как четвертый свет возник пред нами.
И Хелен мне говорит:
— В лучах его Адам славит Создателя и бога своего.
— Предтеча всего людского рода, — обращаюсь к нему, — услышь мольбу души смертной. Ответь, прошу, на мой вопрос.
— Хорошо, я отвечу на твой неизречённый вопрос, — говорит он мне. — Ты хочешь знать, давно ли я, волей Бога, вступил в Рай Земной; надолго ли он в глазах моих возник, и настоящую причину гнева, и мною изобретённый язык? — уточняет Адам, и я киваю, подтверждая. — Знай, сын мой: не вкушение от древа, а нарушение воли божества я искупал, и искупала Ева.
В Земном Раю я с Евой пробыл всего семь часов. А на смертной земле, после нашего изгнания оттуда, я прожил я с женой своею девятьсот тридцать долгих лет, — продолжает Адам, — как вам внизу так кажется. Язык же мой утерян был ещё до попытки строительства Вавилонской башни. Тогда все люди говорили на нём, как ты знаешь из легенд. И после смерти провёл я в Лимбе четыре тысячи триста два очень долгих и томительных года.
Вдруг лицо апостола Петра начинает багроветь, а побагровев, он восклицает:
— Земной захвачен трон мой, трон мой, трон мой!
— Мама, а почему учитель Пётр так разгневался? — задаю маме вопрос.
— Сейчас он сам тебе ответит, — молвит та в ответ.
— Сын мой, не удивляйся тому, что лицо моё изменилось в цвете, — говорит Пётр. — Меня услышав, все в соборе этом уподобятся мне… Недостойный Бонифаций[ii], воссел на мой престол, что пуст перед сыном Божиим, возвёл в Риме сплошные горы кровавой грязи. И Люцифер, любуясь этим, утешает взоры.
Слыша речи апостола Петра, моя добрая и ласковая мама вдруг сводит бровки к переносице своей удручённо.
— Невеста божья не затем взросла моею кровью, — продолжает Пётр, — кровью Лина, Клета, чтоб золото стяжалось без числа; и только чтоб стяжать блаженство это, Сикст, Пий, Каликст и праведный Урбан[iii], стеня, пролили кровь в былые лета. Не мы хотели, чтобы христиан преемник наш пристрастною рукою делил на угодных папскому престолу гвельфов и неугодных гибеллинов.
Ни чтоб ключи, полученные мною, могли гербом на ратном стяге стать, который на крещеных поднят к бою. Ни чтобы образ мой скреплял печать для льготных грамот, покупных и лживых, меня краснеть неволя и пылать! В одежде пастырей-волков грызливых на всех лугах мы видим средь ягнят. О божий суд, восстань на нечестивых!
Климент и Иоанн[iv] хотели разорить церковь, что создавалась кровью мучеников; о папская власть, в какой конечный впало ты разврат! Но промысел, чья помощь Рим спасала в великой Сципионовой борьбе, спасла, я знаю, — и пора тогда настала. И ты, мой сын, сойдя к земной судьбе под смертным грузом, смелыми устами скажи о том, что я сказал тебе!
Как дельный воздух мерзлыми парами снежит к земле, едва лишь займётся зимнее солнцестояние, так здесь эфир себя в красу облекает, победные взвевая испаренья, помедлившие с нами долгий срок. И я слежу все выше за их движеньями, пока среда чрезмерной высоты ему не преграждает восхожденья. И Хелен, когда от той меты я взор свой отвёл, говорит:
— Габриэль, опуская глаза, взгляни, куда пронесся ты!
С неземной радостью, смеясь, она возносит меня в стремительно вращающуюся сферу и возносится сама.
— Природа мира, — говорит мне Хелен, светясь в улыбке лучезарной, — все, что есть, кружа неподвижного земного шара, идет отсюда, как от рубежа. Девятое небо (Перводвигатель) окружено Эмпиреем, обиталищем божества, божьей мысли, в которой черпают свою энергию, и вращающая Перводвигатель любовь и скрытая в нем сила влияний, источаемые им на ниже лежащие небеса. Эмпирей, которым управляет Бог. В небе этом не измеряют взятой мерой, но все движенья меру в нем берут, как число «10» измеряется числом «5» или числом «2».
Незримые корни времени погружены в Перводвигатель, а его зримая листва, или вершина, расположена в остальных небесах и воплощена в движении светил. О жадность! — восклицает она. — Не способен ни единый из тех, кого ты держишь, поглотив, поднять зеницы над твоей пучиной! Цвет доброй воли в смертном сердце жив; но ливней беспрестанные потоки родят уродцев из хороших слив. Одни младенцы слушают уроки добра и веры, чтоб забыть вполне их смысл скорей, чем опушатся щеки. Кто, лепеча, о постном помнил дне, вкушает языком, возросшим в силе, любую пищу, не соблюдая посты.
Иной из тех, что, лепеча, любили и чтили мать, — владея речью, рад её увидеть поскорей в могиле. Так люди превращаются в животных, прельстившись земными благами. Размысли, и причина станет ясной: ни светская, ни духовная власть не выполняют своего назначения в мире том[v], и род людской идет стезей опасной. Но, верю я в тебя, Габриэль, мой любимый сын, и в брата Майкла твоего, кого люблю так же сильно, как тебя. Вы справитесь; вам по силам будет одолеть все беды и невзгоды, и братья[vi] ваши помогут вам, мои сыновья, низвергнуть бесов обратно в пекло.
Перводвигатель — Ангелы
Первое, что вижу я в сфере девятого неба — это ослепительная точка, символ божества. Вокруг неё вращаются огни — девять концентрических ангельских кругов. Ближайшие к божеству и потому меньшие — серафимы и херувимы, наиболее отдалённые и обширные — архангелы и просто ангелы. А ведь на земле мы привыкли думать, что великое больше малого, но здесь, как видно, все наоборот.
При виде колебанья моего:
— От этой Точки, — молвит моя вожатая, — зависят небеса и естество. Всмотрись в тот круг, всех ближе к ней прижатый: он потому так быстро устремлён, что кружит, страстью пламенной объятый.
— Будь мир расположен, — говорю в ответ, — как эти круговороты, предложенным я был бы вполне доволен. Но в мире ощущаемой природы чем дальше от земли, расположенной в центре мира взор воздет, тем всё божественнее небосводы. Поэтому мне надобен ответ об этой удивительной ангельской обители, которой предел — любовь и свет. Зачем идут не по одной дороге подобье и прообраз? Мысль вертится вокруг и нуждается в помощи.
— Что этот узел напряженью рук не поддается, — ты не удивляйся: он стал, никем не тронут, слишком туг, — объясняет мама. — Насыщайся тем, что воспримешь из моих речей, и мыслью над этим изощряйся… Небесные сферы — шире иль тесней, смотря по большей или меньшей силе, разлитой на пространстве их частей. По мере силы — мера изобилий; обилие больше, где большой объем и нет частей, что б целому вредили…
— Наш свод, — продолжает она, — то есть Перводвигатель, наиболее совершенная из небесных сфер, соответствует наименьшему из ангельских колец, превысшему в знанье и в любви. И ты увидишь, если принять во внимание только силу, присущую небесным сферам и ангельским кругам, а не их видимость, то легко установить, что существует прямое соотношение между совершенством каждой небесной сферы и совершенством управляющего ею Разума, воплощенного в ее «движителях», и что большому объему небесной сферы соответствует многое содержание благотворной силы, а небольшому — малое.
И мне становится понятней понемногу, когда Хелен делится со мной своим ясным ответом. И правда, как звезда в ночи, открылась. Чуть речь её доходит до рубежа, то так железо, плавясь в мощном зное, искрит, как кольца брызнули, кружа. И все те искры мчатся в общем рое, и множатся несметней их огни, чем шахматное поле, множась вдвое.
Я слышу, хвалу поют они недвижной Точке, вокруг неё стремимы из века в век, как было встарь. И видевшая разум мой томимый молвит:
— В первых двух кругах летят, объемля Серафимов, Херувимы. Покорны узам любви, что привязывает их к богу, бег они стремят, уподобляясь Точке, сколько властны; а властны — сколько вознесен их взгляд. Ближайший к ним любви венец прекрасный сплели Престолы божьего лица; на них закончен первый сонм трехчастный… Знай, что отрада каждого кольца — в том, сколько зренье в Истину вникает, где разум утоляем до конца.
Мы видим, что милость и добрая воля определяют степень заслуг; степень заслуг определяет полноту созерцания; полнота созерцания определяет полноту любви и блаженства. Так лестница помалу пройдена. Три смежных сонма, зеленея в доле вовеки нескончаемой весны, где и ночной Овен не властен боле, «Осанною» всегда оглашены на три напева, что в тройной святыне поют троеобразные чины. В иерархии этой — три ангельских чина: сперва — Господства, дальше — Силы, в вслед за ними — Власти, в третьем чине. В восторгах предпоследних двух колец Начала и Архангелы витают; и Ангельская радость наконец.
Все эти сонмы на Бога смотрят, и по направлению к периферии власть победную изливая, увлекаемые Богом, сами увлекают. И Дионисий[vii] в тайну бытия их степеней так страстно погружался, что назвал их и различил, как я. Григорий[viii] с ним потом не соглашался. Хотя, чего уж там, — хихикнув, Хелен небрежно махает. — Сам в Раю оказавшись, он глаза раскрыл и сам же над собою посмеялся. И если столько тайных правд явил пред миром смертный, чуда в том мало: здесь Павел, узревший их — их ему внушил средь прочих истин этого чертога.
Мама ненадолго замолкает, давая мне подумать в тишине. А потом, мои глаза от утомления начинают медленно смыкаться друг с другом. Мама, сжалившись надо мной, предлагает нам посидеть на воздушной скамейке, и я соглашаюсь. Мы садимся на скамейку, Хелен прислоняется головой к моему плечу и на мгновение закрывает глаза. Я, наслаждаясь долгожданной тишиной, следую её примеру, но закрываю свои глаза буквально на несколько минут.
----------֍֍֍----------
Проходят эти несколько минут, и Хелен продолжает свою речь, столь сладостно напевая:
— Мне не сложно ответить на твой вопрос[ix], что вертелся вихрем в твоей голове, — говорит она, наблюдая за кружащимися ангелами в хороводе вокруг божества в пятнадцати метрах от нас. — Не чтобы стать более блаженной, — цель такая немыслима, — но чтобы блеск лучей, струимых ею, молвил «Есмь», блистая, — вне времени, в предвечности своей, предвечная любовь сама раскрылась, безгранная, несчетностью любовей. Она и перед этим находилась не в косном сне, — продолжает Хелен монотонно, — затем что божество ни «до», ни «после» над водой носилось. Врозь и совместно, суть и вещество в мир совершенства[x] свой полет помчали, — как с лука о трех тетивах слетают три стрелы, так созданное триединым божеством имеет троякий вид: это — либо суть, либо вещество, либо соединение их.
Одновременно со вселенной была создана и градация всего сущего: на вершине мира — те, в ком чистое деянье, или «суть», «forma», то есть активные, бесплотные существа, ангелы: на дне — чистая возможность, или «вещество», пассивная материя; в средине — нерасторжимые соединения деянья и возможности (сути и вещества, «формы» и материи), то есть небесные сферы. Хоть вам писал Иероним блаженный, что ангелы за долгий ряд веков сотворены до остальной вселенной, но истину на множестве листов писцы двух заветов возвестили, как ты поймешь, вникая в смысл их слов, и разум видит сам, поскольку в силе, что ангелы, управляющие движением небесных сфер, в чем и выражается их подлинное совершенство, были бы долгое время лишены этого совершенства, если бы созданы были задолго до небес.
Габриэль, теперь ты знаешь, где, когда и как сотворены ангелы: где — «над миром», то есть в Эмпирее; когда — одновременно со вселенной и как — в виде «чистого деянья». И трех желаний жар в тебе иссяк… Из Библии тебе давно известно, что многие из ангелов низвергнуты были в Ад, а оставшиеся до сих пор упоённо кружатся в Раю, и не нужно им мыслить, хотеть, помнить: они вполне удовлетворены. Причиною паденья был в проклятой гордыне Люцифер — Маммонов отец, всем гнетом мира отовсюду сжатый.
Сонм, зримый здесь, смиренно признавал себя возникшим в Благости бездонной, чей свет ему познанье даровал. За это, по заслугам вознесенный чрез озаряющую благодать, он преисполнен воли непреклонной. И ты, не сомневаясь, должен знать, что благодать нисходит по заслуге к любви, раскрытой, чтоб ее принять. Теперь ты сам об этом мудром круге, раз мой урок тобою воспринят, немалое домыслишь на досуге. Но так как вам ученые твердят, природу ангелов изображая, что те, мол, мыслят, помнят и хотят, скажу еще, чтобы тебе прямая открылась правда, на земле у вас двусмысленным ученьем повитая.
Бесплотные, возрадовавшись раз лицу Творца, пред кем без утайки раскрыто все, с него не сводят глаз; и так как им не пресекает зрения ничто извне, они и не должны припоминать забывшиеся представления. У вас же и не спят, а видят сны, кто веря, а кто нет — своим рассказам; в одном — и срама больше, и вины[xi]. Там, на земле, не направляют разум одной тропой: настолько вас влекут страсть к внешности, и жажда жить показом. Все ж, это с меньшим гневом терпят тут, чем если слово божье пустозвонством приносят в жертву или вкривь берут. Не думают, какою куплен кровью его посев и как тому, кто чтит его смиренно, воздают любовью здесь.
Для славы, каждый что-то норовит измыслить, чтобы выдумка блеснула с амвона, а Евангелие молчит. Иной гласит, что вспять луна шагнула в час мук Христовых и сплошную сень меж солнцем и землею протянула, — и лжет, затем что сам затмился день: как лег на иудеев сумрак чудный, так индов и испанцев скрыла тень. Имён популярных в Соединённых Штатах великое множество. Столько басен в год иной наскажет пастырь безрассудный; и стадо глупых с пастбища бредет, насытясь ветром; ни один не ведал, какой тут вред, но это не спасет. Христос наказа первым верным не дал: «Ступайте, разглагольствуйте!», но свое учение правды им он заповедал, и те, провозглашая лишь её, во имя веры подымали в схватке Евангелие, как щит и как копье.
Теперь в церквях лишь на остроты падки да на ужимки; если громок смех, то капюшон проповедника вздувается от самодовольства, и все в порядке. А в нем сидит птенец[xii], тайком от всех, такой, что чернь, увидев, поняла бы, какая власть ей отпускает грех. Все до того рассудком стали слабы, что люди верят всякому вранью, и на любой посул толпа пришла бы. И священники, торгуя индульгенциями, откармливали не только своих свиней, но и многих людей, которые грязней намного, чем свиньи: самих себя, своих любовниц и приятелей.
Мама, постепенно прекратив напевать, встаёт со скамьи, и я встаю вслед за ней. Скамейка исчезает, растворившись в воздухе.
— Но это все — окольная дорога, — говорит мама, взглянув мне в глаза и, прикоснувшись рукой к моей щеке, — и нам пора на прежний путь опять, — я дотрагиваюсь до её руки и нежусь, прикрыв глаза и, нутром чувствуя, что скоро мы с ней надолго расстанемся, — со временем сообразуясь строго. Так далеко восходит эта рать своим числом, что смертной речи сила и смертный ум не могут не отстать. И слова пророка Даниила о «тьмах тем» ангелов не означают какого-либо точного числа.
Мама убирает руку от моего лица и, повернувшись спиной ко мне, продолжает:
Первоначальный Свет, разлитый в ней, воспринят ею столь же разнородно, сколь много сочетанных с ним огней. А так как от познанья производно влечение, то искони времен любовь горит и тлеет в ней несходно. Суди же, сколь пространно вознесен Предвечный, если столькие зерцала себе он создал, где дробится он, единый сам в себе, как изначала.
[i] К такой мете — то есть к богу
[ii] Римский Папа Бонифаций VIII
[iii] имена римских епископов первых веков христианства
[iv] двое из ближайших преемников Бонифация VIII
[v] на земле
[vi] то есть ангельское воинство
[vii] Ареопагит, упомянутый также Хэллбойем (Чертёнком) в первой части оригинальной дилогии Дель Торо.
[viii] папа Григорий Великий (590-604 гг.), несколько иначе строивший иерархию ангелов
[ix] Габриэль хочет знать о том, где, когда и как были сотворены ангелы
[x] то есть сотворенный мир, где все было совершенно
[xi] То есть в том, что некоторые и сами не верят своим рассказам
[xii] Дьявол
Глава 10. Эмпирей
Лучезарная река — Райская роза
Приближается полдень. Ось конической земной тени, склоняясь, приближается к плоскости горизонта, а восьмое, звездное небо становится таким бледным, что свет наименее ярких звезд уже не достигает Земли. И по мере наступления зари гаснет свет каждой звезды.
Я опять всматриваюсь в ту, чья возрастающая в Раю красота поднимала меня от высей к высям.
— Из наибольшей области телесной, — как бодрый вождь, она молвит вновь, — мы вознеслись в Эмпирей. Познаваемый свет, где все — любовь, любовь к добру, дарящая отраду, отраду слаще всех, пьянящих кровь. Здесь райских войск увидишь ты громаду, и то, и это воинство[i], из них одно такое, как в день суда, предстанет взгляду.
Нас окружает чистый свет. «Любовь, от века эту твердь храня, — слышу мамин голос вблизи, — вот так приветствует, в себя приемля, и так свечу готовит для огня». Услышав эти короткие слова, я понимаю, что прилив каких-то сил меня возносит, надо мной поднявшись; он новым зрением взор мой озаряет, таким, что выдержать могло бы око, какой бы яркий пламень ни светил. И свет предстаёт мне в образе потока, струистый блеск, волшебною весной вдоль берегов расцвеченный широко.
— Порыв, который мысль твою влечёт постигнуть то, что пред тобой предстало, — говорит Хелен, — мне тем милей, чем больше он растёт. Но сначала ты должен пристально всмотреться в эту сияющую реку, чтобы приготовиться к зрелищу, которое утолит твою великую жажду.
И вновь:
— Габриэль, то, что сейчас видится тебе как река, искры и цветы, вскоре окажется иным: река — круглым озером света, сердцевиной райской розы, ареной небесного амфитеатра; берега — его ступенями; цветы — блаженными душами, восседающими на них; искры — летающими ангелам… Они не по себе несовершенны, а это твой же собственный порок, затем что слабосилен взор твой бренный.
Как только я вглядываюсь в сияющую реку, мне кажется, она из продолговатой сделалась круглой. И словно лицо, что под маской было скрыто, так превратились в больший пир чудес цветы и огоньки, и я вижу воочию оба воинства небес.
«Разрази меня молния, если я не сумею полно описать, увиденное мною, зрелище».
Эмпирей озарен невещественным светом, который позволяет творениям созерцать божество. Этот свет порождается лучом, который падает с высоты на вершину Перводвигателя и даёт ей движение и силу влиять на ниже лежащие небеса, озаряя вершину Перводвигателя, он образует круг гораздо больший, чем окружность солнца. Вокруг светоносного круга, превышающего окружность солнца, расположены, образуя свыше тысячи рядов, ступени амфитеатра, подобного раскрытой розе, и на них восседают в белых одеждах все те души, которые достигли райского блаженства. Взор не смущают глубь и вышина, и он вбирает весь этот праздник ясный в количестве и в качестве сполна.
Здесь близь не увеличивает отчетливости видимых предметов, а даль не уменьшает ее: к тому, где Бог сам и один царит, природные законы неподвластны. В жёлтую сердцевину вечной розы, чей цветок раскрыт и вширь, и ввысь и негой благовонной песнь Богу поёт.
— Вот сонм — Хелен, что всё ещё со мню рядом, говорит, — в белые одежды облеченный! Взгляни, мой сын, как мощно град наш вкруг идёт! Взгляни, как переполнены ступени и сколь немногих он отныне ждет![ii] А где, в отличье от других сидений, лежит венец, твой привлекая глаз, там, раньше, чем ты вступишь в эти сени, воссядет дух того, под чьим началом наступит новая эра на земле, — затем, тяжело вздохнув в удручённости:
— Так одуряет вас корысть слепая, что вы — как новорожденный в беде, который чахнет, мамку прочь толкая. В те дни увидят в божием суде того, кто явный путь и сокровенный с ним поведет по-разному везде. Но не потерпит Бог, чтоб этот грех вечно царил в мире живых.
----------֍֍֍----------
Мне являются ангелы; их лица из живого огня, у них золотые крылья, а туники, опоясанные золотыми лентами, настолько белоснежны, что снега не найти такого. Внутри цветка они за рядом ряд дарят миром и отрадой пыла, которые они на крыльях мчат. Эта густота, парящая между высью и Райской розой, не вредит ни зрению моему, ни блеску. Господня слава всюду разлита по степени достоинства вселенной, и от неё не может быть щита.
Весь этот град полнится праведниками Ветхого и Нового завета и взирает, любя, к одной мете священной. Трёхликий свет, ты, что одной звездой им в очи блещешь, умиротворяя, склони свой взор над нашею грозой! Даруй нам сил в час предгрозовой, чтоб мы смогли пережить её, не потеряв друг друга. Всему живому на грешной земле угрожает погибель; Люцифер с несметным воинством желает уничтожить всё и всех на своём пути отмщения.
Так много лиц, любви достойных, украшенных улыбкой и лучом, и обликов почтенных и спокойных. Созерцая розу и постигая общий план Рая, я о чем-то хотел было спросить маму, но теперь вижу не её, а ясноокого старца в белом. Лик его так светел и безмятежно добр, и он так ласков ко мне, как только может быть родитель нежный.
— Где мама? — тотчас спрашиваю старца.
— Здравствуй, Габриэль. Я святой Бернард[iii], — поздоровавшись, представляется тот сначала мне. Затем, он отвечает на мой вопрос: — К тебе твоим я послан другом, — чтоб ты своё желанье завершил… Матушку свою найдёшь ты на третьем ряде под верхним кругом[iv]. Её увидишь ты, еще светлей, на троне, ей сужденном по заслугам.
Я, не ответив, поднимаю взоры к ней, и мне она является осененной венцом из отражаемых лучей. От области, громами оглашенной, так отдалён не будет смертный глаз, на дно морской пучины погруженный, как я от Хелен в этот час; но это мне не затмевает взгляда, и лик её в сквозной среде не гас.
— О, мама, оставившая след в Аду, даруя мне помощь! — взываю к ней я. — Во всем, что вижу, сознаю твоё благо. За тобой я шёл от рабства к свободе. Храни меня и впредь, чтобы дух мой достойным тебя освободился от плоти!
С улыбкой, издалека, она ко мне свой обращает взгляд; и вновь — к сиянию Вечного Истока.
— Чтобы завершился без преград твой путь, — молвит Бернард, — на то и стал с тобой я рядом, как просила меня благородная Хелен… Габриэль, паря глазами, свыкнись с этим садом; тогда и луч божественный смелей воспримешь ты, к нему взлетая взглядом. Владычица небес, по ком я всей горю душой, нам всячески поможет, вняв мне, Бернарду, преданному ей.
Я, возможно, как хорват, придя узреть нерукотворный лик[v], старинной жаждой умиление множит и думает, чуть он пред ним возник: «Так вот твое подобие какое, — так я смотрю в лицо Бога, — Христе Исусе, господи владык!»
— Сын милости, как эта жизнь светла, ты не постигнешь, если к горней сени, — Так начинает он, — не вознесешь чела. Но если взор твой минет все ступени, он в высоте, на троне, обретет Царицу этих верных ей владений[vi].
Я поднимаю взгляд; как утром небосвод в восточной части, озарённой алым цветом, светлей, чем в той, где солнце западет, так, словно в гору двигаясь из провала глаза, я вижу, часть верхнего ряда амфитеатра все остальное светом побеждает. И как сильнее пламень там, где мы ждем дышло солнечной колесницы, а в обе стороны — все больше тьмы, так посредине пламя заревое лучезарная часть верхнего ряда мирная лила, а по краям уже не столь живое.
И в той середине, золочёные крылья распластав, — я вижу, — сонмы ангелов сияют, и слава ихняя разнится. Пока они так поют и играют, им улыбается Дева Мария, даруя радость всем, чьи очи к ней взирают. Будь даже равна речь моя фантазии моей, — как она прекрасна, и я не смею смутно молвить о ней. Бернард, когда он увидал, как властно сковал мне взор предмет его обожания, свои глаза к ней устремил так страстно, что и мои сильней воспламенил.
— У ног Марии, во втором сверху ряду, — ведёт Бернард святую речь, вникнув в свою радость, — сидит Ева, что нанесла человечеству рану первородного греха и растравила ее ядом. И рана эта сращена Марией, родившей Христа… В третьем сверху ряду сидит Рахиль, а по правую руку от нее, в новозаветном полукружии — Хелен… Гляди, сын мой, — Бернард, обведя рукой, указывает мне на остальных, — вот Сара, вот Ребекка, вот Юдифь, вот та[vii], чей правнук, обращаясь к богу, пел «Miserere»[viii], скорбь греха вкусив.
Так, от порога нисходя к порогу, они идут, как я по лепесткам цветок перебираю понемногу, — теперь Бернард рассказывает нараспев, кружась вокруг и, находясь рядом со мной, — и ниже, от седьмого круга к нам, еврейки[ix] занимают цепь сидений, расчесывая розу пополам. Согласно с тем, как вера поколений взирала ко Христу, все они подобны валу, разымающему священные ступени. А в левом от Марии полукружии, где заняты все места, восседает сонм, который пришествия Христова ожидал. Там, где пустые врублены просторы в строй полукружий, восседают те, чьи на Христе пришедшем были взоры. Престол царицы в дивной высоте и все под ним престолы, как преграда, их разделяют по прямой черте.
Напротив — Иоанн[x], вершина ряда, всегда святой, пустынник, после мук два года пребывавший в Лимбе; раздел здесь вверен цепи божьих слуг, Франциску, Бенедикту, Августину и прочим, донизу, из круга в круг[xi]. Измерь же провидения пучину: два взора веры обнимает сад, и каждый в нем заполнит половину. И знай, мой мальчик, что ниже, чем проходит ряд, весь склон по высоте делящий ровно[xii], не ради собственных заслуг сидят, а по чужим, хотя не безусловно.
Здесь — души тех, кто взнесся к небесам, не зная, что — похвально, что — греховно. Ты сам в этом убедишься, к ним обратив прилежней слух и зрение, по лицам их и детским голосам. Но ты молчишь, тая недоуменье; однако я расторгну узел пут, которыми тебя теснит сомненье. Простор державы этой — не приют случайному, как ни скорбей, ни жажды, ни голода ты не увидишь тут; затем что все, здесь зримое, однажды установил незыблемый закон, и точно пригнан к пальцу перстень каждый. И всякий в этом множестве племён, так рано поспешивших в мир нетленный, не без причины разно наделен. Царь, чья страна полна такой блаженной и сладостной любви, какой никак не мог желать и самый дерзновенный, — творя сознания, радостен и благ, распределяет милость самовластно; мы можем только знать, что это так.
И вам из книг священных это ясно, где как пример даны два близнеца, ещё в утробе матери, живших несогласно. Библейские Исав и Яков. По библейской легенде, они ещё в утробе матери бились за первородство, и бог, ещё до их рождения, Якова возлюбил, а Исава возненавидел. Раз цвет волос у милости Творца многообразен, с ним в соотношенье должно быть и сияние венца. Поэтому на разном возвышенье не за дела награда им дана: все их различье — в той первоначальной благодати, которою бог наделяет душу, создавая её. В незапамятные времена душа, ещё невинная, бывала родительскою верой спасена. Когда времен исполнилось начало, то мальчиков невинные крылья обрезание силой наделяло. Когда же милость миру снизошла, то, не крестясь крещением Христовым, невинность вверх подняться не могла. Теперь взгляни на ту, чей лик с Христовым всего сходней; в ее заре твой взгляд мощь обретёт воззреть к лучам Христовым.
Так Бернард завершает свою речь.
И я вижу: дождь таких отрад над нею изливает воинство святое, чьи сонмы в этой высоте парят, что ни одно из откровений Рая столь удивительно мне не восхищало взор, подобье Бога так полно являя. И мой небесный брат, и тёзка одновременно, низведший этот хор, громогласно воспев: «Ave, Maria, gratia plena!»[xiii], — две пары крыльев своих пред нею распростёр.
Не спрашивая об архангеле Габриэле святого Бернарда я знал ответ уже давно из своих снов, когда видел их до тех пор, пока с братом Майклом не отправился в огненную геенну. Тогда же ещё в отчем доме я видел наших небесных братьев-по-оружию и наших тёсок.
— Те два, счастливей, чем любой иной, — продолжает мой проводник по Эмпирею, — к Августе[xiv] приближенные соседи, — как бы два корня розы неземной. Левей — Адам; правее — апостол Пётр, учитель мой о Вере, а рядом с ним — апостол Иоанн, учивший о Любви меня. И рядом с Адамом восседает пророк Моисей. Напротив Петра ты видишь Анну, что глядит в дочерний лик, глаз не сводя, хоть и поет «Осанну»; а против старшины домовладык сидит блаженная Джанин, что тебя вела по кругам Чистилища до райских врат.
Но истекает время, положенное тебе, мой сын, для созерцания, словно во сне, небесных тайн. И к Богу возденем взор наших очей, дабы, взирая к нему, ты мог вонзиться, насколько можно, в блеск его лучей. Но чтобы ты, в надежде углубиться, стремя крылья, не отдалился вспять, нам надлежит о милости молиться, взывая к той, кто милость может дать. А ты сопутствуй мне своей любовью, чтоб от глагола сердцем не отстать.
Бернард начинает молиться деве Марии за меня — чтобы помогла мне. Потом даёт мне знак, чтобы я посмотрел наверх.
Всмотревшись, вижу верховный и ярчайший свет. При этом я не слепну, но обретаю высшую истину. Созерцаю божество в его светозарном триединстве. И влечёт меня к нему Любовь, что движет и солнце, и звезды.
[i] ангелов и блаженных
[ii] Она хочет указать на испорченность человечества, эти слова вместе с тем отражают современную веру в близость конца мира.
[iii] Бернард Клервоский — богослов — мистик, принимавший живое участие в политической жизни своего времени.
[iv] Исполнив свою миссию путеводительницы, Хелен вернулась на свое место в небесном амфитеатре.
[v] Образ на куске ткани, считавшийся подлинным отпечатком лица Христа и хранившийся в соборе св. Петра в Риме.
[vi] Деву Марию
[vii] Имена ветхозаветных жён
[viii] «Помилуй меня»
[ix] Вышеупомянутые ветхозаветные праведные жёны
[x] Иоанн Креститель
[xi] Сидящие ниже Иоанна образуют с этой стороны амфитеатра такой же раздел, как еврейские жены — напротив.
[xii] то есть ниже среднего ряда амфитеатра.
[xiii] «Радуйся, благодатная Мария!»
[xiv] то есть к деве Марии. Бернард, говоря об империи небесной и её патрициях, даёт Марии этот титул римской императрицы.
Глава 11. Конец пути
Я стою на месте, возведя свой взгляд к ослепительному, но не вредящему глазам, свету, окружённому двумя или тремя сферами вокруг себя. Я стою и медленно, но верно на воздушной платформе поднимаюсь всё выше и выше. Наконец, платформа останавливается в самом центре перед входом в белоснежные покои Создателя.
Ступив на твёрдую воздушную поверхность, сойдя с платформы, я слышу мягкий ласковый голос: «Не бойся, Габриэль, Бог любит тебя. Иди к нему, там ты встретишь тех, кто ждал твоего прихода в светлых залах». Я сглатываю в неуверенности, но послушно подхожу к дверям. Они отворяются передо мной, словно бы приглашая войти. Я несмело захожу внутрь и оглядываюсь. Всё состоит из белого цвета и окутано белым свечением. Стены, пол, потолок, мебель. И лишь местами виднеется позолота.
А прямо передо мной на троне, стоящем на высоком постаменте, восседает Бог. Он смотрит на меня с той, свойственной ему, великой необъятной любовью и ласково улыбается. Бог простирает руки в стороны, и тут слева и справа от него появляются духи моих самых дорогих и любимых людей, что десять долгих лет моей школьной жизни заботились обо мне и моём брате, когда рядом с нами не было мамы и отца.
Справа бабушка, что старалась кормить нас досыта, и слева дедушка, что учил нас своей мудрости и многим в жизни полезным умениям. Я чувствую, как одновременно от радости и печали на моих глазах наворачиваются слёзы. И с них они ручейками стекают по щекам. Упав на колени, я прячу лицо в ладонях и горько плачу. Мне очень сильно не хватало поддержки моих родных, их веры в меня, их любви, их заботы.
Спустя миг я чувствую касания горячих нежных рук и их объятия. Они стоят рядом со мной, опустившись на колени и счастливо улыбаются мне. Хоть я, рыдая в свои руки, не вижу их улыбок. Слёзы продолжают катиться из моих глаз, я рыдаю в голос, не в силах сдерживать его. Долго плачу, ощущая, как меня ласково гладят по голове, целуют, любя, в густые волнистые волосы, гладят по спине, хлопают, утешая, по плечу.
Боже, это так приятно, так приятно. Мне всего этого действительно сильно не хватало. Как же долго я хотел вновь почувствовать их любовь. И плевать я хотел на единственную душу, что оставила меня и мою маму, уйдя к другой. Дедушка заменил мне отца. И этого мне было достаточно. А бабушка, как могла, заботилась обо всех нас. Мою семью мне никто другой не сможет заменить собой.
Наконец, когда слёзы перестают литься, я вытираю последние слезинки тыльной стороной рук. После, сначала смотрю на бабушку, не перестающую одаривать меня светлой доброй улыбкой, затем, на дедушку, который тоже улыбается. И у меня с глаз снова вытекают предательские слёзы. Мне казалось, что я выплакал их всех, но ошибся. Ещё осталось несколько миллилитров.
— Милый, дорогой наш Габриэль, — слышу бабушкин мягкий голос, — не плачь, пожалуйста, не плачь. Ты ведь уже совсем взрослый. Мы здесь, мы с тобой.
— Внучек ты наш любимый, — говорит дедушка, — мы всегда рядом с тобой, где бы ты ни был. Пока ты помнишь нас, мы никуда не денемся.
— Когда ты и твой братик были маленькими, — вспоминает бабушка, — мы были вашей единственной опорой. Так было и так всегда будет.
— Бабушка, — всхлипнув, гляжу ей в глаза, — дедушка, — поворачиваюсь к нему, — мне вас так не хватало, и до сих пор жутко не хватает. Я скучаю, родные мои, любимые, очень скучаю без вас. Мне было так плохо, когда мою единственную любовь убили.
— Да, мы знаем, — отвечает та, — мы всё видели отсюда.
— Мы сильно переживали за тебя и Майкла, когда вы путешествовали по Аду без сопровождения. Хорошо, что вашим путеводителем стала поэма поэта.
— Твоя любовь к чтению спасла тебя, помогла не заблудиться на пути к Чистилищу.
— Габриэль МакКейн, внемли мне, — звучит в моей голове голос Бога, обращённый ко мне. Я поднимаю взгляд и вслушиваюсь. — Теперь, когда ты повидался с твоими бабушкой и дедушкой, встретил маму свою в Земном Раю и добрался досюда, ты воистину достоин самой лучшей награды. Скажи же, что ты хотел бы получить?
— Боже, — отвечаю ему, — я бы очень хотел вернуться домой, с дедушкой и бабушкой, и мамой тоже. Но, я понимаю, что жизнь Ты даёшь нам лишь раз в сто лет. Потому просто верни меня к моему брату и моей девушке. Они ждут меня там.
— Хорошо, — радостно соглашается тот. — Однако я не могу отпустить тебя домой с пустыми руками… Через год с сего дня начнётся война. Посему я дарую тебе и также твоему брату силу моих сыновей — архангелов. Вернувшись, не забудь поделиться этой силой со своим братом.
— Как прикажешь, мой Бог.
После этого я начинаю ощущать, как в меня вливается огромная неудержимая сила, по сравнению с которой сила, что была во мне до прибытия в Пограничье и пока я путешествовал по адским просторам, кажется мне теперь мизерной. Она вливается в меня, наполняя неукротимой энергией. И моя некогда блёклая ослабленная аура начинает светиться всё ярче и ярче. Достигнув своего пика, сила прекращает вливаться в каждую клетку моего тела. Я вновь такой, каким стал после приобретения силы моего предка — Лорда Джона Великого — сильный, крепкий, стройный. На моих тощих руках и ногах появились едва заметные натренированные мышцы.
— Как только пожелаешь в любой момент, — говорит Бог, — с помощью волшебной силы ты можешь облачиться в облегающий костюм с элементами, напоминающими рыцарские доспехи. На спине вместо привычного плаща будет пара больших белых крыльев. Но запомни одно, Габриэль МакКейн: сила даётся тебе на время. Она может сокрушить любого демона с рангом ниже ранга Люцифера, ибо он есть прародитель всех демонов. Сокрушить его вы сможете только вчетвером — ты, твой брат и мои младшие сыновья — Михаэль и Габриэль, пока другие ангелы будут биться с бесами… По завершению войны и после того, как ваш срок жизни подойдёт к концу, вы посмертно будете удостоены великой награды — звания Величайший Герой Вселенной и места подле всех святых в моём царстве. Это я вам обещаю.
— Господь, это, — встаю на колени. — Это великая честь — служение Тебе и всему людскому роду. Более я не тот атеист, которым был прежде. Теперь я верующий в Тебя христианин. И отныне, и навсегда, клянусь сердцем, моя вера будет непоколебимой.
— Очень хорошо, мой мальчик, — возликовав, произносит тот. — Я благословляю тебя, твоего брата и всех, кто к вам присоединится, на успешное начало и конец войны. И желаю вам с вашими половинками хорошо отдохнуть наедине друг с другом. Не упустите шанс зачать потомков, которые будут гордиться своими родителями за их подвиги.
Я встаю с колен на ноги, простираю руки в стороны, готовый вот-вот вернуться домой. Бабушка и дедушка слегка целуют меня в лоб и щёки, прощаясь. Из моих глаз вытекают предательские слёзы, когда в головы начинают лезть мысли о том, что я своих любимых ещё долго не смогу видеть. Лишь на фотографиях семейных, да в воспоминаниях и снах, но не наяву.
Закрываю глаза. Лёгкое дуновение воздушного эфира. Мгновение. Воздушная платформа, на которой я стою, уносит меня прочь. Я медленно спускаюсь на землю, возвращаясь в мир живых. «Как долго меня не было дома, — думаю, покидая райские просторы. — Как там Майкл, Белла, и Виктория?»
----------֍֍֍----------
Проходит несколько минут, и платформа останавливается в метре от твёрдой почвы близ проезжей части в лесу. Свежесть хвойных деревьев, запах ароматных цветов на полях. На улице середина дня, наверное, уже около 5 часов. Слышен птичий щебет, писк мошкары.
«Нет, мне не стоит задерживаться здесь, — решаю я, собираясь покинуть лес, — у меня же аллергия на укусы этих кровососов».
Выбравшись из леса, оглядываюсь. Мимо проносятся редкие автомобили по проезжей части. Возле меня останавливается одна легковушка, опускается стекло левой дверцы и из окошка выглядывает водитель.
— Мистер, — обращается ко мне усатый мужчина в кепке, — вас подбросить?
— Да, — отвечаю ему, — мне бы в город попасть и до дому добраться, — и засовываю руки в карманы брюк. — Но вот незадача, у меня нет с собой денег, чтобы оплатить проезд.
— Садитесь, позже расплатитесь, — говорит тот.
— О, спасибо вам.
Открываю дверь легковушки, сажусь на пассажирское место. Усач поворачивается ко мне и даёт свою визитку.
— На этот номер отправите.
— Окей, — беру у него визитку, запихиваю в карман своей сумки. — В Аппер Тауншип, Теннисон Плейс, дом номер сорок шесть.
— Хорошо.
Водитель включает двигатель, жмёт на педаль газа. Машина трогается с места, и мы едем дальше. Этот человек сообщает, что с Бриджтона до Аппер Тауншипа ехать будем недолго, приблизительно пятьдесят минут. Оказывается, меня забросило совсем не туда, где нужно было, но, благо, сравнительно не так далеко. Водитель, к счастью, не интересуется тем, почему у меня не оказалось денег и так далее. Но задаёт мне другой вопрос:
— Как вас зовут, сэр? И как вы оказались в окраинах Бриджтауна?
— Долгая история, — говорю ему. — Если хотите, могу кратко рассказать в течение всего пути.
— Пересаживайтесь, — он останавливает машину, чтобы дать мне выйти и пересесть.
Я выхожу, сажусь на переднее место рядом с ним, пристёгиваюсь, водитель жмёт на газ, и я начинаю краткий рассказ о своём путешествии по трём вселенским измерениям — Аду, Чистилищу и Раю. Я рассказываю ему о том, как я прошёл по стопам великого итальянского поэта. И водитель слушает меня внимательно с интересом, одновременно следя за дорогой. Я замечаю, как каждый абзац трогает его сердце и душу, так на глазах усача наворачиваются слёзы, и он шмыгает носом, вбирая сопли. Мужчина частенько матерится, как все нормальные люди, и я слабо усмехаюсь.
----------֍֍֍----------
Через сорок пять минут усатый водитель останавливает машину у подъезда нашего многоквартирного дома. Я выхожу из машины, на улице постепенно темнеет, в квартире, где мы живём, включается свет. Кто-то смотрит в окно с нашего этажа, отходит от окна и, кажется, спешит вниз. Тем временем благодарю водителя за то, что подвёз меня до дома и обещаю, что обязательно оплачу проезд. Он кивает в ответ, принимая моё обещание и благодарность, поворачивает слегка налево и едет дальше к себе.
Две-три минуты, и из двери выглядывает мой единственный живой родной человек. Я поворачиваюсь к нему, простираю объятия, готовый заключить его в них. Майкл бежит ко мне по ступенькам, проливая слёзы сильной тоски по старшему брату и, ступив на последнюю ступеньку, тотчас бросается в мои объятия с радостным криком:
— Габриэль!
— Иди сюда, Микки, — зову его к себе, мягко улыбаясь.
Брат подбегает ко мне, подходит, сделав два широких шага вперёд, и обнимает. Крепко. Я тоже обнимаю брата, стараясь сдержать слёзы радости. Но они всё равно непослушно наворачиваются на моих глазах и льются ручейками по щекам. Так приятно. Так приятно ощущать тепло родной души. Это невероятное неописуемое чувство.
Мы с Майклом с детства были не разлей вода. Вместе играли, вместе ссорились, дрались и мирились, вместе ходили в школу, учили уроки. Я всегда заступался за Майкла, когда тот попадал в неприятность. А потом, став взрослыми, нам пришлось расстаться на какое-то время, но мы продолжали, пусть не часто, но видеться. Это были прекрасные годы.
— Я скучал, брат, — говорит Майкл.
— Я знаю, Микки, знаю. Мне тебя, и остальных, тоже не хватало там в двух последующих мирах после ада.
— Пошли в дом, — Майкл отстраняется, вытирает слёзы, — там тебя кое-кто ждёт.
— Да, пошли, — с радостью соглашаюсь, — я тоже хочу увидеть её.
Мы поднимаемся наверх по лестнице, заходим в дом, ещё раз поднимаемся наверх на целых четыре пролёта. Оказавшись на четвёртом этаже, идём чуть левее. Останавливаемся у двери квартиры, Майкл открывает её, и мы заходим внутрь. Я слышу нетерпеливый топот, приближающихся людей. Толчком открывается дверь гостиной, оттуда выходит самая прекрасная для меня девушка. Увидев меня, Белла подбегает ко мне и бросается в мои распростёртые объятия.
— Милый Габриэль, — она прижимается головой к моей груди, — я скучала без тебя, сильно скучала.
— Я знаю, любовь моя, знаю, — обнимаю Беллу покрепче и осторожней, чтобы не раздавить её ненароком из-за своей нечеловеческой силы. — Но, знаешь ли, что я тосковал без тебя в разы сильнее? — заглядываю ей в глаза, поцеловав в лоб. — Я тосковал, и ни на миг не забывал обо всех вас. Теперь мы, наконец-то, вместе, — предательские слёзы продолжают литься, стекать по щекам и капать на плечи. На нас со слезами и умилением смотрят Майкл и его девушка Виктория. — Теперь мы с вами никогда, больше никогда не расстанемся. Клянусь Богом, что позволил увидеться с дедушкой и бабушкой, наделил огромной силой и вернул домой.
Немногим позже, когда Майкл и Виктория оставили нас наедине, мы с Беллой заходим в мою комнату, так долго пустовавшую без меня, и садимся друг с другом на кровать. Робкие, после долгой разлуки, лёгкие поцелуи. Нежные ласковые касания рук. Любящий взгляд, старательно разглядывающий, чтобы навсегда запомнить любимое лицо.
Я глажу Беллу по голове, провожу пальцами по её длинным жгучим чёрным волосам. Да, она такая же, какой и должна быть. Красивая, милая, нежная, ласковая, заботливая и обворожительная.
— Белла, выходи за меня, — делаю ей предложение руки и сердца. — Будь моей женой, ибо я сильно люблю тебя. Я жить без тебя не смогу. Ты согласна выйти за меня? — достаю из сумки маленькую шкатулку и подношу её девушке. В ней маленькое серебряное колечко с маленьким, но самым настоящим небесно-синим сапфиром.
— Да, — отвечает она, — да, я согласна, Габриэль МакКейн, — у неё на глазах наворачиваются другие слёзы. Слёзы счастья. — Я тоже люблю тебя, мой доблестный рыцарь, безумно люблю.
— Тогда, пожалуйста, Изабелла Чарльстон, роди мне сына, — прошу Беллу. — Сына, которого больше никто и ничто у нас не заберёт.
— С радостью, милый Габриэль, — говорит девушка, обхватывает меня руками за шею, притягивает к себе и с жадностью впивается губами в мои.
Что я ощущаю в данный момент? Только счастье, великое счастье. Отныне и навсегда мы с Беллой будем вместе. Вместе пройдём через огонь, воду, медные трубы. Переживём все невзгоды в последующие тяжёлые времена. Но, прежде, нам с братом нужно пожениться с нашими вторыми половинками, чтобы наши узы стали ещё крепче. Крепче, чем были до того, как нас разделила судьба-злодейка.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
