Пила на двоих
Глава 1
Считать я умею до двух. Есть один, есть два, а дальше во рту становится скользко и тошнит. Это называется много. Мне хватает. Рогов у меня два, ног две, и левая хромая. Нос один, и язык один, но об этом я не люблю говорить.
Вылез я искать второго. Пила у меня на двоих, а второй конец перестал отвечать, и последний ход один не делается.
Холод наверху такой, что зубы звенят друг о друга, и слишком много неба. Небо мне ни к чему: упереться в него нечем. Ставни в селе закрыты, и меня это не огорчило: пустое окно ничего не значит, за ним тепла нет. Я шёл вдоль стен и принюхивался к живому. Живое нашлось в одном доме, откуда торчал прямой густой дым.
Перед домом лежал двор, а во дворе стоял осёл. Серый, в инее. Привязан к кольцу в стене. Он жевал, увидел меня и перестал. Уши длинные и парные. Я вспомнил, что наверху положено делать.
Встретил кого, того и катаешь: так здесь знакомятся.
Я сел ему на спину. Он рванул кольцо, и я перерезал верёвку когтем. Взялся за оба уха, как за ручки пилы, и повёл по двору, взад и вперёд. Двор бугристый, но осёл знал его кочки наизусть и ходил охотно. Сперва бежал, затем хрипел. Пена падала на камни и застывала белыми лепёшками. Бить я не бил: руки заняты ушами. Он шёл, потому что я сидел.
Далеко за серединой ночи осёл лёг. Подогнул передние ноги, потом задние, опустил голову на камень. Пар из ноздрей шёл всё реже и скоро иссяк. Я слез. Ухо было ещё тёплое.
К дому я подошёл в самый тёмный час. Дом низкий, на тёмной двери железное кольцо. На пороге лежала посудина: круглая, с краями, дном вверх, вся в дырах. Что это такое, мне было неизвестно. Нагнулся посмотреть.
Дыра. Рядом дыра.
Я стал их считать, потому что дыры считают. Одна. Другая. Дальше дыра, и ещё, а слова для них у меня нет. Меня повело: нога искала, куда встать, и не находила. Корень языка стал сухим, как кора. Я начал сначала, и дальше опять дыра. Отойти я не мог: дыры тянули взгляд, взгляд тянул меня, и я стоял согнувшись и сбивался.
— Считаешь? — спросили за дверью.
Голос был скрипучий и очень близкий. За дверью стояло тепло, и тепло было одно. Одна старая.
— Дыры считаю.
— Ну и считай. До света хватит. Каликанцар, значит. Выбрался, как у вас положено.
Слово было длинное, и я удержал начало: Кали. Это про меня. Так нас, оказывается, зовут.
— Мне надо войти.
— Мне много чего надо. Считай.
Я сглотнул и взялся сначала.
— Мавро помер? — спросила она. — Слышу, орал-орал, и замолчал.
— Кто такой Мавро?
— Серый во дворе. Которого ты замучил.
— Он лёг.
— Он помер.
— Лёг. Я катал. Это моя работа.
— А он был мой. Возил мне дрова из леса и воду с ручья, и ни разу не лягнул, хоть хозяйка я не из добрых. Теперь на себе таскать, с моим-то бедром. Теперь я одна.
Слово «одна» ударило меня в живот. Я нагнулся ниже, к самым дырам, и стал считать быстрее.
— Ты взял у меня одного, — сказала она. — Осёл был один, кроме меня. Теперь я одна, а ты мне должен одного. Так у вас считается. Вы любите считать.
Она была права.
— Так, — сказал я. — Я взял одного, и я должен одного. Я отдам.
— Чем?
— Чем-нибудь одним.
— Вот и думай, — сказала она. — До света у тебя время.
Больше она не говорила. Я слышал, как она сидит за дверью, дышит и перебирает что-то в руках. А сам я считал дыры, пока в щелях между камнями не посерело.
Свет пришёл со склона, серый, и взял меня за шею, как берут пилу за ручку, чтобы вынуть из надреза. Я не хотел. Он не спрашивал. Я пошёл вниз, волоча левую ногу, а осёл остался лежать во дворе, и иней садился ему на ухо.
Долг требовал хода.
Внизу пила стояла в надрезе. Я лёг рядом и стал думать, как вышло, что мне нужен второй.
Одна ручка моя, другая чужая, между ручками зубы: тяну я, и она идёт ко мне, тянет другой, и она уходит от меня. Туда и обратно. Пилю я корень.
Каждый год к концу работы тот, кто на другом конце, тянет изо всех сил, пила вязнет в надрезе, и за ночь корень зарастает без шва. Я считаю это его способом тянуть вместе.
Того, кто тянет, я не видел. Я знаю его по возражению: это когда ты тянешь, а тебе тянут в ответ. Всю жизнь я на него ругаюсь. Спорит оно со мной до последней доли, а на последнем ходу, думаю, согласится.
В этом году возражение пришло слабое, потом редкое. Пила шла легко, а возвращалась пустая: за дальнюю ручку никто не держался. Этот стук я слушал много ночей. Он звучал глухо, как в орехе. И вот от моего зуба до другой стороны корня остался волос.
Последний ход делают вдвоём. Я взялся за свою ручку, и рука встала. В одиночку получается один. Я рванул всем плечом, против руки. Пила скользнула по волосу, как по льду, ничего не взяв, и ударила дальней ручкой в стенку. Звук вышел короткий и жёсткий. Во второй раз рвать я не стал.
Каждый год в тот срок сверху спускался дым, и вместе с ним приходило сильное возражение. Нынче возражения не было, но дым явился всё равно: тёплый, с печёными каштанами на хвосте. Дым позвал снова, и я полез вверх: корень, потом камень. Левая нога цеплялась за каждую шишку, правая шла без спросу, и когда они попадали в лад, мне делалось почти хорошо.
Ночь. Потом ещё ночь. После этого ночи пошли без счёта.
Днём я лежал внизу рядом с пилой и слушал, как она молчит, а в надрезе набухает смола и тускло желтеет каплей. С темнотой вылезал на дым. Во дворе каждый раз лежало одно и то же, твёрдое от мороза, и мне это не мешало. На пороге каждый раз лежала посудина, которая называлась дуршлаг; я звал её Дурш. Старуху я звал Евтер: она назвалась длинно, начало я взял. Откликались они неохотно.
Я нагибался и считал, а она сидела за дверью и разговаривала. Делать ей было нечего, и она перебирала в руках чечевицу. Мне тоже было нечего.
— Что ты пилишь? — спросила она в одну из ночей.
— Корень, на котором всё стоит. Мне нужен второй.
Слушала она молча, и от этого молчания у меня шумело в ушах.
— Допилишь, что будет?
— Ляжет всё, что на нём. Дым. Ты.
— Я?
— И ты.
За дверью скрипнул стул.
— И тебе хорошо будет? — спросила она.
— Это конец работы. После конца работы всегда ложатся.
Она долго ничего не отвечала. Я ждал.
— Значит, спешить не будем, — сказала она наконец.
В другую ночь она спросила про второго. Я сказал, что видеть его мне не случалось: он тянет в ответ, раньше сильно, теперь слабо.
— С каких пор?
— С тех пор, как сверху пошёл холод.
— Осенью, значит. Священник наш, папас. Нико его звали. Кропил дома каждый год, и вы, каликанцары, бежали вниз, я с детства слышала. Умер. Нового не прислали, до нас руки не доходят. Я думала, обойдётся.
— Нико, — повторил я.
Тот, кто тянул, лежал. Лица его я не видел и поздороваться не успел. Имя узнал, когда его не стало. Во мне встала пустота, гладкая, как надрез.
— Кто тогда тянет сейчас? — спросил я.
— Кто остался. Воду я держу у очага, ветку держу, но вода прошлогодняя, выдохлась. Выходит тонко.
— Ты можешь быть вторым?
— Тянуть могу, если будет вода из церкви, внизу. Без неё я старуха с веткой.
— А последний ход?
— Как ляжет. Когда будет видно. Старуху не торопи.
— У тебя нет своей пары? Ты одна?
— Сын в городе, у моря. Внук там же, Яннис. Приезжал два года назад на двух колёсах, орал по всей площади, как твой осёл на дворе, и всё уговаривал: продай дом, чего тянуть. Больше не приедет, у парня теперь своя жизнь. Далеко он, вам, подземным, туда не дойти.
А человек, который говорит «чего тянуть», мне понравился. Что далеко, я спорить не стал: куда ведёт дым, туда доходят.
— Слушай, — сказала она, и по голосу было ясно: разговоры кончились и начинается дело. — Ты мне осла убил. Теперь повезёшь меня, как он возил. Вниз, к попу Спири, за водой, и обратно тоже ты. Я покроплю дом. Тогда посмотрим, какой из меня конец.
— Одного за одного.
— Так.
В этот раз я пришёл раньше. Темнота ещё не села плотно, на склоне лежал синий свет, и от синего света мне было больно. Старуха ждала на пороге. Дурш она отодвинула палкой, дырки пропали, и во рту стало сладко. На ремне у неё болталась жестяная канистра, а за ремнём торчала ветка с пахучими листьями.
— Нынче Спири святит воду, — сказала она. — Завтра поздно. Нагнись.
Я нагнулся. Она села мне на спину. Была она лёгкая, как щепа, и пахла дымом и овечьим жиром. Колени легли мне на рёбра. Левая рука взялась за шерсть на загривке, в правой была палка, и конец её упёрся мне в левый бок.
— Пошёл, — сказала она.
Я пошёл.
Дорога вниз шла по склону петлями, плита на плите, и на плитах лежала наледь. Деревья стояли голые, колючие шкурки плодов хрустели под ногой. Левая нога скользила и подтягивалась, правая ступала твёрдо, а старуха сидела на мне и палкой постукивала в мой бок: раз, два. Раз, два.
Сперва я не слушал. Затем шаг сам попал под палку: правая нога на «раз», левая на «два», хромота легла в стук, и подволакивать я перестал.
Я катал многих. Все они были подо мной, и ехали мы туда, куда хотел я. Молодые под конец просили: «ну давай уже». Старые просили: «погоди». Здесь вышло по-другому: она ехала туда, куда ей надо, а я шёл под её палку. Назвал бы работой, но работа выходила без пилы.
— Хромаешь меньше, — заметила она.
— Это ты.
— Это палка. Не воображай.
Внизу зашумела вода. Река, узкая и чёрная, бежала по валунам, шипя на перекатах, и поперёк неё лежал мост из тёсаного камня, старый и горбатый. Хребет у него шёл волнами. Первый горб я одолел. Второй одолел тоже. А дальше горба не было. Там была дыра, и для меня там не было ничего: ни камня, ни воды. Чем она кончается, я не знал.
Я встал. Левая нога сама повисла над краем.
— Что встал? — спросила старуха.
— Моста нет.
— Есть.
— Два горба и дыра.
Она помолчала. Было слышно, как она выдыхает через нос, медленно.
— Умники. Закрой глаза.
— Закрыл.
— Считай со мной. Раз.
— Раз.
— Два.
— Два.
— Дальше не считай. Я считаю, ты шагаешь.
Она сказала что-то дальше. На том месте, где в её голосе легло слово, у меня внутри провалилась стенка. Нога пошла сама, под палку, как ходит хромая нога.
Под ней оказался камень.
Это было неправильно. Там не должно было быть ничего. Я встал на камне и дышал, а старуха на мне стучала палкой по рёбрам и говорила:
— Всё. Прошёл. Открывай.
Я открыл. Мост кончился. Как я по нему прошёл, сказать я бы не смог.
Дальше дорога легла положе, и внизу засветились огни, жёлтые и мелкие. В конце нижнего села стояло здание повыше других, и из него шёл звон. Колокол бил по зубам, в корни рогов. Каждый удар я чувствовал целиком. Палка стукнула «раз, два», и я пошёл дальше.
— Терпи. Звонят к концу службы. Мы поспели.
У ограды, под стеной, я остановился. Старуха слезла по частям, схватилась за мою шерсть.
— Жди здесь. Не вздумай.
— Я должен.
— Вот и сиди.
Она ушла на палке, мелкими шагами, к светлой двери. Над дверью горела лампа, дверь была открыта, а за дверью пахло так, как у нас не пахнет ничем: сладко и невыносимо. Я сидел под оградой и слушал звон. Из двери выходили люди, малые тёплые комки в тяжёлой одежде, и расходились по домам. Меня они не замечали. Один оглянулся, постоял и ушёл быстрее.
Вышел человек в тёмной одежде, большой, с чашей в одной руке и пучком веток в другой. Шёл он размеренно, без остановок. Остановился. Посмотрел на меня. Я посмотрел на него.
Он макнул ветку в чашу и взмахнул. Капли легли мне на плечо, и шерсть там взъерошилась сама, отдельными прядями. Каждая прожгла ямку и запахла палёным рогом. Я заскулил, тонко.
Он замахнулся ещё раз.
— Спири, чтоб тебя! — Старуха ковыляла от двери, и палка у неё ходила быстрее ног. — Мимо льёшь! Канистру наполни, балбес!
— Евтер? — Ветка замерла. — Так это же каликанцар. Ты на нём, что ли, ехала?
— На нём, на нём. Всю дорогу. Опусти руку, он мой теперь, заместо Мавро.
Ветка опустилась. Капля с неё упала на камень, и камень зашипел.
— Мавро убит, а этот возит, — добавила старуха. — Всё по уговору. Идём. Канистру давай.
Человек стоял и смотрел на меня. У него в горле билась жилка. Он провёл веткой по себе сверху вниз и вбок, и мне опять стало больно. Они ушли в дверь вдвоём. Я остался под стеной. На плече горела полоса, шерсть слиплась, и в воздухе стоял запах, который я потом долго не мог вынюхать.
Выбралась она нескоро. Звон давно кончился, а лампа над дверью погасла. Только в окне горела красная точка. Я успел обсохнуть, а плечо нет.
Старуха шла медленно. Канистра на ремне, полная и тяжёлая, кренила её на правый бок, за ремнём торчала свежая ветка. Следом шёл Спири. У порога он остановился, смотрел и не подходил.
— Нагнись.
Я нагнулся, она села. Крышка на канистре была закрыта не до конца.
— Довези её, — сказал Спири куда-то в темноту, не глядя ни на меня, ни на старуху. — Довези, раз уж вы.
Вода в канистре плескала под палку: раз, два. Брызги летели мне на загривок и в уши, и каждая капля прожигала шерсть до кожи. Считал я их: первая, вторая, а дальше капли без числа. Меня тошнило, но шаг я не сбил. Она слышала, как я шиплю сквозь зубы, и канистру не поправила.
На мосту я остановился сам. Два горба и дыра. Я замер над дырой и помнил, что в прошлый раз под ногой оказался камень. Был ли он там сам по себе или потому, что она считала, я так и не узнал. Старуха ждала. «Закрой глаза» она не сказала. Тогда я закрыл их сам, шагнул и встал на камень.
— Ну вот. Два раза прошёл. Дальше и без меня сможешь.
— Без тебя не смогу.
— Это ты зря.
Что она имела в виду, я не понял и всю дорогу вверх слушал, как палка стучит мне в левый бок.
В село мы вошли перед самым светом. Дом ждал, и дым из трубы шёл прямой. Двор чернел, и посреди него лежал, поседев от инея, осёл. Старуха сняла канистру и сошла у порога, ухватившись за мою шерсть. Выдернула ветку из-за ремня и окунула в воду.
— Стой там. Не подходи.
— Мне надо.
— Тебе надо, чтобы тянуло. Стой.
Она махнула веткой над порогом, вода легла на камни и зашипела. Потом над очагом, до которого дотянулась через открытую дверь. Потом, хромая, пошла по двору, опираясь на палку, и кропила углы дома, а осла кропила дольше всего. Брызги летели и на меня, жгли, а я не отходил. Она говорила слова, которых я не знаю. Они шли друг за другом, как зубья пилы.
Из-под земли потянуло. Не сразу. Сперва в пятку, потом выше: кто-то далеко взялся за ручку и пробует, держит ли. Затем рывок. Рука в плече, которая давно не получала ответа, дёрнулась сама. Спина вспомнила. Из камня пришло возражение, слабое. Я узнал его сразу. Всю жизнь я на него ругаюсь.
Мой конец стоял на месте. Другой конец потянул.
— Идёт? — Она смотрела на меня. Глаза у неё не мигали.
— Идёт.
— Значит, держимся.
Меня потянуло за ноги вниз. Рассвет ещё не наступил, но корень чувствовал время раньше меня. Я успел сказать:
— На следующий год я приду. Тогда доделаем. Последний ход, вдвоём.
— Посмотрим. Я сказала: как ляжет.
— Хорошо.
Земля взяла меня за ноги и повела.
Внизу пила стояла в надрезе. Корень над зубами сросся, и надрез остался в нём тонкой светлой нитью. Я встал на упор, взялся за ручку и потянул. С дальнего конца пришёл ответ, слабый и дрожащий. Пила села в надрез, как садилась каждый год. Мы сделали ход.
Долг я отдал: одного за одного. С довеском: она вернулась, а осёл нет. Довесок я решил не считать.
Я стоял и пилил, а сам думал. Старуха говорит «как ляжет» и просит погодить, как просят старые. Мне нужен тот, кто скажет «ну давай уже». У старухи есть внук. Яннис. Он уговаривал её: чего тянуть. Он ездит на вещи с двумя колёсами. Он уже умеет в пару.
Она сказала, что мне туда не дойти. Но дым есть везде, где кто-то греется. До города у моря вниз, а потом ещё много вниз. Я хромой, но дойду. Возьму его с дороги, привезу сюда и посажу на другой конец. Покажу ручку. Ему понравится ход.
Мне нравились все, кого я катал, пока они не ложились.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
