Обложка Пёстрые перья

Пёстрые перья

Валентина Осколкова

0% прочитано
Стандартный
Валентина Осколкова

Пёстрые перья

Глава 1

И ты не лишишься своего имени, но всегда отныне будешь зваться Блодьюведд...

«Мабиногион. Мат, сын Матонви»

Древние заклятья, в сущности, очень просты. Если, конечно, вы правильно поняли их логику.

Я, возможно, понял слишком поздно.

Или как раз вовремя?..

***

— Нас берут по квоте. Ваш отец соизволил дать денег, мы прилетаем в пятницу, в двенадцать двадцать, — твердит заглушённый расстоянием голос матери в трубке. — Встреть нас в аэропорту. У меня чемоданы.

У неё чемоданы — а у меня экзамен. Но возразить я ей не могу.

Придётся идти сдавать первым, хотя в экзаменационных вопросах ещё конь не валялся.

— Как там Анюта? — спрашиваю я, глядя в окно, как над двором медленно кружатся крупные хлопья снега.

Такие крупные, что похожи на птичьи перья.

— А то сам не понимаешь.

Голос у матери сухой, будто треснувший.

Наверное, эта трещина пробежала по её голосу в день, когда диагноз подтвердили.

Или через год после первой химии, когда пришли плохие анализы?

— Как её настроение?

Снег закрашивает двор общаги белым, сглаживая резкие линии покосившихся турников, гаражей-ракушек и дальней заброшенной стройки.

— Она ничего не понимает, я ей не говорила.

Ну конечно, не понимает она. Особенно «не поймёт», когда они приедут в Москву не на Красную площадь поглазеть, а прямиком в больницу.

— Сам знаешь, у неё ветер в голове, прям как у тебя. Оба вы в отца, что без меня делать будете…

Порыв ветра — того, что по мнению матери дует у нас в голове, — бросает в окно целый ворох снега, и чудится, что это огромная белая птица мазанула по дому крылом.

Стекло дребезжит; ветер подвывает в вентиляции, как голодный волк. Я закрываю глаза и не слушаю мать, оседлавшую любимого конька.

То, что я как-то справляюсь без неё четвёртый год, её не волнует.

…Стоит покинуть аудиторию с тройкой в зачётке и перспективой снова работать по ночам у Арсена вместо стипендии, как в кармане жужжит телефон.

Мать.

Кнопка западает и долго не хочет прожиматься — наверное, предчувствует, что там ничего хорошего.

— Алло?

— Павел! Я не понимаю, ты где? Мы уже забрали чемоданы! Почему ты вечно опаздываешь?!

— Ты говорила, вы прилетаете в двенадцать двадцать.

Часы над учебной частью показывают без десяти одиннадцать.

— Да! Мы уже полчаса, как приземлились!

— Я думал, ты говорила время по Москве, всегда же говорят по местному времени. Здесь ещё десять пятьдесят…

— Думал он! Ты просто меня не слушал и всё пропустил. У меня ребёнок, у меня чемоданы, а тебя носит не пойми где…

— Ты правда не уточняла.

— Ты должен был сам догадаться спросить! Ох, толку от тебя… — Она что-то неразборчиво говорит в сторону, не в трубку, а потом снова мне: — Встреть нас хотя бы на станции… сейчас… Юго-западной. Ты хоть знаешь, где это?

— Знаю, конечно. Может, вам лучше на такси?

— А ты у нас миллионер? — язвительно бросает мать. — Нам здесь и так по меньшей мере месяц жить! Я договорилась со свекровью племянницы тёти Наташи, они сдают комнату…

Я снова мысленно отключаюсь от разговора. Всё, что от меня требуется, — только изредка говорить «угу» в редких паузах между её репликами.

Угу. Угу.

Чувствую себя совой.

У-ху, у-ху!

…Анюта вытянулась, а круглые глазищи стали ещё больше.

Она сначала робко таращится на меня, как пичуга, а потом с разбега прыгает на шею, теряя шапку.

Волосы у неё топорщатся, как светлый птичий пух.

— А мы летели! А я думала, тут снега больше! А я в метро видела мальчика с оленьими рожками! Настоящими, я не вру! А потом у него голова стала как у крокодила, а потом он куда-то делся… А метро такое огромное, а не как в Екатеринбурге! А ещё я в вагоне подружилась с грустной тётенькой, но не старой тёткой, а как ты. Она была такая грустная-прегрустная, а я сказала ей не грустить, а в волосах у неё росли цветы и перья! Настоящие, я не вру!

— Фантазёрка, — жалуется мать своим треснутым голосом. — Тарахтит всю дорогу, у меня уже голова раскалывается… Анна, шапку надень, не позорься!

Вместо ответа осторожно опускаю Анюту на землю, отбираю у матери большой чемодан, и мы идём к автобусной остановке.

— А где Красная площадь? А твой институт? А «Детский мир»? Ты покажешь?

У меня тоже болит голова после бессонной ночи перед экзаменом, но я обещаю показать. И «Детский мир», и Красную площадь, и всё, что Анюта захочет.

— Ну, после того, как главный доктор меня посмотрит, — спохватывается она. — Мама сказала, меня посмотрит прям самый главный доктор, и всё будет хорошо. Ой, смотри, смотри, какая большая птица!

— Это пакет летит, — отрезает мать. — Ну где там ваш автобус? Вот же расписание, он должен уже приехать!

А мне тоже чудится, что это большая пёстрая птица. Но совы днём в Москве, конечно, не летают — даже очень пасмурным днём.

…Кажется, Анютины глаза день ото дня становятся больше. Или это особый эффект больничных стен?

И запаха. Едкого больничного запаха.

Апельсин на его фоне пахнет почти одуряюще. У него один бок уже мягкий — Арсен разрешил взять «некондицию», — но Анюта не замечает.

— Вку-усно, — шумно нюхая апельсин, говорит она. — Даже кушать жалко. Я потом съем, Паш, можно? Можно, да? И с Ритой, соседкой поделюсь. Она сейчас на процедурах!

— Можно, — разрешаю я.

Я бы ей всё на свете разрешил.

Запретил бы только болеть.

— А грустная тётенька ко мне приходила, — делится Анюта. — Если опять придёт, я её тоже угощу. Но она уже не такая грустная. Смотри, что она мне подарила!

Мне предъявляют пёстрое круглое пёрышко. Может, такими набита Анютина подушка, из-под которой она перо и достала, не знаю. Но рассматриваю внимательно.

— Она говорит, перья носить ужасно тяжело. Прям ужасно-преужасно. Но оно же лёгкое! А я сказала, что я их у неё могу забрать, если ей тяжело, чтобы она не так грустила! А хочешь, я тебе это пёрышко подарю? На, держи!

— …Фантазёрка, — ворчит мать, когда я осторожно заговариваю с ней про «тётеньку». — Никто к ней не ходит, только врачи и медсёстры, уж я-то знаю. Мог бы и почаще сестру навещать! Мне бы помог, я тут вокруг неё, знаешь, как прыгаю целыми днями…

Днём у меня пары, ночью работа.

Зато я могу сунуть матери деньги и хоть на секунду поймать во взгляде тень благодарности.

— Взялся за ум? — смягчается она. — Повышенная стипендия?

— Да, — вру я. — Может, на красный диплом выйду… как ты.

— Лучше бы, как я, шёл в наш пед. А потом в нашу школу, я бы договорилась, мне бы помог, в педе же есть кафедра русского и литературы, и с экзаменами надрываться не придётся, ничего лишнего… Может, переведёшься?

В треснутом голосе её вдруг прорезается такая надежда, что мне страшно.

Не от неё. От себя. Я ведь и правда могу всё бросить и перевестись в пединститут в родном городке.

Но прежде чем я успеваю что-то ответить, мать замечает в другом конце коридора врача и спешит к нему.

Пёстрое пёрышко щекочет сердце прямо сквозь рубашку и рёбра.

Прорастает, как диковинный цветок.

…— Я поняла, я поняла, — возбуждённо говорит Анюта, хватая меня за руку.

Пальцы у неё тонкие-тонкие. Раньше она занималась в музыкалке, выступала на концертах: у неё были две толстые светлые косички, белая блузка и клетчатое платьице…

Я помню это платьице. И косички.

— Там перья и цветы, понимаешь? Всё перемешалось! Перья и цветы, цветы и перья, а я тогда попросила её их мне отдать, а получилось, что сразу всё. А я попросила, потому что здесь есть самый главный доктор, а значит, со мной-то всё будет хорошо. А у неё никого-никого нет… Вот, смотри, какие красивые цветы!

Она бережно достаёт из тумбочки стебелёк, увенчанный метёлкой душистых, кремово-белых мелких цветов с жёлтой серёдкой. Суёт мне под нос.

— Правда, красивые?

— Правда, — соглашаюсь я.

— А пахнут как!

Пахнет и правда майским душистым лугом.

В феврале.

— Но перьев всё-таки больше, — грустнеет Анюта и прячет цветок обратно в ящик.

Я успеваю заметить, что он доверху забит пёстрыми перьями, измазанными в чём-то тёмном.

— Это так сложно, — вздыхает Анюта — и кашляет.

Долго-долго кашляет, и я цепенею от беспомощности, пока в палату не заглядывает мать и, оттеснив меня в сторону, не принимается хлопотать.

— Ты бесполезен, совсем как отец, — выговаривает мать мне потом. — Не можешь даже за сестрой проследить. Один ветер в голове, и эти ваши… перья. Что у вас с ней за мода?

Она выдёргивает у меня из чёлки во́лос вместе с запутавшимся в нём пёстрым пёрышком. Мягким, пуховым…

Наверное, из Анютиной подушки.

…Чем больше становятся глаза у Анюты, тем глубже трещина в мамином голосе.

— Они ничего не умеют, — возмущается она. — Столько обещали, а ничего не могут и вечно всё откладывают и переносят! Ну что ты стоишь? Поговорил бы с врачом, ты же всё-таки мужчина!.. Почему все мужики такие беспомощные? Толку с вас…

Я неловко сую ей деньги и сбегаю к Анюте в палату.

Там пахнет цветами и лекарствами.

— А Риту выписали, — сообщает мне Анюта первым делом. — Сегодня ночью. Мне так сказали. Ну и суета была! А её мама утром приехала за вещами. Я уже тоже жду, когда же выпишут, жуть как надоело ждать!.. Самый главный доктор сказал, что они хотят ещё кое-что со мной попробовать, а потом всё точно уже будет хорошо. Меня выпишут… Как Риту.

В голосе её звучит что-то так не похожее на наивность её собственных слов, что я отворачиваюсь — и поворачиваюсь обратно, только когда Анюта, поперхнувшись, начинает кашлять.

И кашляет опять слишком долго, в ладонь.

…а потом протягивает мне окровавленное пёстрое пёрышко — и два жёлтых лепестка.

— Слишком много перьев, — объясняет она, и голос у неё всё ещё хриплый, и дыхание прерывисто. — Слишком мало цветов. И всё перемешалось, понимаешь?

Мне надо позвать доктора, но я сижу неподвижно.

Мне кажется, я — статуя.

Лучше бы мне и правда быть статуей.

…Кажется, у матери глаза потихоньку становятся не меньше Анютиных. И трещина в голосе глубже Мариинской впадины.

Как обычно, я стою с ней в коридоре и молча слушаю, что я бесполезен, и врачи бесполезны, и процедуры эти их тоже.

— С тобой разговаривать — как со стенкой, — невозможно устало возмущается мать. — Ты меня вообще слушаешь?

— Угу, — отвечаю я.

У-ху.

И сбегаю в палату.

С ночной смены я притащил Анюте пару бананов. Они помялись, пока вёз, но пахнут всё равно вкусно, и я нюхаю их — чтоб не вдыхать запах больничных коридоров.

— Ух ты, смотри, он как будто раззявил пасть! — смеётся она, демонстрируя мне перезревший кончик банана.

Я слушаю её смех — и, сжавшись, жду кашля, но в этот раз обходится без него.

— А второй я Веде оставлю. Я мало ем теперь.

— Это твоя новая соседка?

Странно, вторая кровать стоит без постельного белья, и на тумбочке никаких вещей.

— Нет, это та грустная тётенька! У неё очень длинное имя, а я ни за что запомнить не могу и сократила до Веды, а ей понравилось. Честное слово понравилось, я не вру!

— И она… часто к тебе заходит?

— Теперь почти каждую ночь! Днём ей на самом деле нельзя, только если в очень пасмурную погоду, когда солнца нет. Такие у неё правила. Поэтому чаще она приходит ночью. Мы тихонечко шепчемся, чтобы дежурная сестра не услышала! Веда столько всего повидала, она очень издалека… из этого, Уэльса, это в Англии, я в атласе смотрела. И когда она улетела из дома, то облетела целый мир!

— А почему она улетела из дома?

А почему из дома улетел я?..

Ну, помимо того, что нам с матерью один провинциальный городок под Челябинском на двоих — это уже слишком тесно.

— Ой, там такая запутанная история, она сделала кое-что плохое, потому что очень сильно влюбилась, прям как в сказках. У неё был муж, а она…

— …А я полюбила другого. Меня создали из цветов — для мужа, не спросив ни его, ни меня, а я взяла и полюбила другого. Я даже не знала, что кого-то можно любить, потому что до этого я любила только свои цветы.

Голос похож на шелест листвы.

Сегодня город накрыло низкими-низкими, как туман, тучами, и поэтому, наверное, она и смогла прийти днём.

Я оборачиваюсь и смотрю на рыжие, точно золото, волосы, в которые вплетены цветы и перья. На бледное, почти неживое лицо с огромными жёлтыми глазами — у людей, конечно же, не бывает таких глаз.

Такие бывают только у тех, кто приходит по ночам, кто носит в волосах перья и цветы — и цветы эти цветут и пахнут майским лугом.

— Твоя сестра слишком добрая, — грустно говорит та, кого Анюта назвала Ведой. — Она захотела мне помочь, но всё перепуталось: цветы и перья, перья и цветы… Она сказала, с ней всё будет хорошо, но, кажется, я опять всё сделала плохо. Как с мужем. Все решили, что я его обманула специально, но на самом деле я просто не знала, что такое смерть. Цветы, когда умирают, потом прорастают вновь, а люди…

— Будешь банан? — деловито перебивает её Анюта.

И я понимаю, что она всё знает.

Не про Веду — про себя.

Они с Ведой о чём-то шепчутся и хихикают, уплетая бананы, а я тихонечко ухожу.

Больше беспомощности я ненавижу только самого себя, что вовремя ничего не понял.

…Я забил на пары, зато работаю каждую ночь.

Ночью жить вообще как-то легче. Ночью нет людей на улицах и лишних мыслей в голове.

Ночью нет голоса матери в трубке, рассказывающего, что я бесполезен, совсем как отец. И все вокруг бесполезны. И зря они приехали, только деньги зря потратили, а могли бы поехать на море, как Анюта всегда хотела, а теперь…

Трещина в голосе матери доходит до сердца и раскалывает его на куски.

Сидя в вагоне метро, я читаю потрёпанный томик валлийских легенд из университетской библиотеки. Напротив меня сидит парнишка с башкой крокодила, из которой торчат смешные оленьи рожки.

Я на него старательно не смотрю, но когда рядом со мной освобождается место, он сам подсаживается и читает со мной через плечо.

— А про прадедушку Херна тут нет? — спрашивает он.

— Кажется, это к Шекспиру, — припомнив кое-что, предполагаю я, пытаясь не коситься столь заметно на его рожки.

— Да ну, там просто карнавал, — морщит крокодилий нос парнишка. — Я читал. Тоска полная.

Диктор объявляет «Юго-западную» и напоминает, что станция — конечная.

— Уважаемые пассажиры, будьте осторожны при выходе из последней двери последнего вагона, — трещит его голос в динамиках. Раньше, кажется, он об этом не предупреждал.

Рогатый парнишка с башкой крокодила вскакивает и выходит — конечно же из последней двери.

Я предпочитаю не рисковать и выхожу из средней.

Сегодня дождит с самого утра, смывая запоздалые, почерневшие уже мартовские сугробы, и в тучах не видно ни единого просвета — поэтому та, кого Анюта назвала Ведой, опять сидит у неё в палате. Они листают ботаническую энциклопедию, которую я привёз Анюте в прошлый раз.

— Нашла! Это таволга! — тычет Анюта пальцем. — Значит… у тебя дуб, ракитник и таволга, да? — Она делает паузу, чтоб отдышаться, и замечает меня: — Привет, Паш! А фрукты привёз?

Она так лихорадочно весела, что я боюсь, как бы мой голос тоже не треснул, как у матери.

Вручив Анюте яблоко, я сажусь на краешек соседской кровати и рассматриваю Веду.

Цветов в её волосах всё больше, а перьев — всё меньше. Перья у Анюты в тумбочке…

А ещё парочку я сегодня нашёл у себя в волосах — их-то я Веде и демонстрирую.

Та смотрит испуганно и виновато. На секунду её лицо складывается в букет из бело-жёлтых цветов и листьев (дуб, ракитник и таволга) — а потом, как калейдоскоп, в совиный лицевой диск.

Я моргаю, и лицо снова становится почти человеческим — насколько человеческим, конечно, может быть лицо той, кого создали из цветов в жёны мифологическому герою… а потом обратили в сову.

Древние заклятья, в сущности, очень просты. Если, конечно, вы правильно поняли их логику.

Я, возможно, понял слишком поздно.

Или как раз вовремя?..

— Всё просто, — говорю я с уверенностью, которую не испытываю. — На самом деле всё просто, вы зря всё перемешали.

Тут уже и Анюта поднимает на меня глаза, такие же большие и круглые, как у Веды, только не жёлтые. По счастью, не жёлтые.

А у меня, кстати, светло-карие, в нашего бестолкового, не выдержавшего Анютиного диагноза отца. Интересно, их жёлтыми можно считать?

Впрочем, это как раз неважно.

— Ты, — я невоспитанно тычу пальцем в Веду, — цветы. Просто цветы. Это не проклятье, это ты и есть, и не надо их никому отдавать. А ты, — это уже Анютина очередь, — человек. И никаких перьев. Ясно?

— А как же сова? — растерянно спрашивает меня Веда.

— А сова…

Я вздыхаю и встаю. Подхожу к ним, глажу обеих по голове. Что одна, что вторая — такие наивные и совсем о других не думают… Одна ещё просто маленькая, а у другой в голове и вовсе одни цветы.

— А совой буду я, раз уж кто-то должен ею быть. Ты согласна… Блодьюведд?

…В сущности, ночью жить и правда проще. Я давно это подозревал.

В больничной палате одуряюще пахнет цветами — ракитником и таволгой; а ещё дубом — майским дубом, только-только выкинувшим свои серёжки.

Заглянувшая с ночным обходом медсестра ворчит, закрывая окно, но стоит ей уйти, Анюта вылезает из кровати и снова его распахивает. Высовывается, ёжась от холода, и смотрит. Смотрит и ждёт.

Я выгибаю крылья и ныряю вниз, чтоб пролететь близко-близко, мазанув крылом по её щеке. Совиные крылья несут послушно, и воздух ластится к перьям.

Это и есть свобода — потому что эти пёстрые перья выбрал себе я сам.

— А когда мы с мамой поедем на море, — громко шепчет Анюта мне вслед, — ты ко мне прилетишь?

— У-ху!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге