Пелёнка
Глава 1
Деревня Косая Падь стояла на излуке реки Тины — там, где вода поворачивает не туда, куда ей удобно, а туда, куда её повернул когда-то старый оползень. Двадцать два двора. Мельница ниже по течению. Часовня Двух Светил — на горке, побеленная известью раз в три года, и каждый раз известь смывало быстрее, чем в соседних деревнях.
Ирвисса жила на краю Косой Пади, в доме без мужа и без детей. Муж был — пять лет, давно. Не сложилось. Детей не было, тоже не сложилось. Но повитухой её взяли в пятнадцать лет — потому что у неё были руки, которые знали воду и кровь, и потому что её мать — тоже повитуха — успела показать ей всё до того, как умерла.
В тридцать восемь Ирвисса принимала роды по всем деревням от Косой Пади до Седого Брода. Её знали по запаху щёлока — она вешала на пояс холщовый мешочек с щёлоком и сухим тысячелистником, и от неё всегда пахло этой смесью. Пахло чистым. Когда Ирвисса приходила к роженице, в избе сразу пахло чистым.
Она узнавала младенцев по запаху.
Свежий младенец пахнет тремя вещами: молозивом, тёплой кровью и тем, что Ирвисса называла про себя «своим». «Своё» — это запах, который у каждого человека немного разный, и у каждого новорождённого этот запах уже есть. Слабый, но есть. По нему можно сказать — будет жить или нет. Если «своё» едва тянется, значит, держится за мир тонко. Тогда Ирвисса работает руками вдвое и просит мать кормить дольше.
За тридцать лет она ни разу не ошиблась.
⁂
В ночь, когда родился ребёнок Молвея и Зорев, был август. Сухая Перебежка — так в Косой Пади называли тёплые недели в конце лета, когда река Тина мелеет настолько, что её можно перейти, не замочив колен. Воздух стоял неподвижный. Пахло сухой соломой и подгоревшей кашей из соседнего двора.
Зорева — мать — рожала во второй раз. Первого, мальчика, родила три года назад, без сложностей. Этого ждала спокойно. Воды отошли вечером, послали за Ирвиссой к ночи.
Ирвисса пришла, разделась до рубахи, обмыла руки. На столе уже стояли её вещи: чистые холсты, нитки, ножницы для пуповины, плошка с щёлоком, плошка с водой. Молвей — отец — сидел в сенях. Молвей был кузнецом. Большой, тихий, с обожжёнными пальцами. Он сидел, как сидят все мужья — не зная, куда деть руки.
Луна стояла в окне. Маленькая, белая, западная. За ней, ниже, поднималась вторая — оранжевая, с тонкой красной короной по тёмной стороне. Ирвисса посмотрела на луны через плечо — по привычке, проверить ночь — и вернулась к Зореве.
Роды шли как роды. Зорева дышала ровно. Ирвисса вела. К третьему часу младенец вышел.
Мальчик.
Ирвисса приняла его в холст, перевязала пуповину, обрезала. Подержала на руках, чтобы он закричал.
Он закричал.
Тонко.
И — это было первое, что Ирвисса заметила — крик был правильный. Голос был правильный. Дыхание было правильное.
А запаха не было.
⁂
Сначала Ирвисса подумала, что устала. Бывает: после долгой работы нос притупляется. Она поднесла младенца ближе к лицу, вдохнула.
Молозиво — было. Слабое, но было.
Кровь — была. Тёплая, как полагается.
«Своё» — не было.
Ирвисса задержала младенца у лица дольше, чем нужно. Не было.
Она вдохнула ещё раз. Холст, кровь, молозиво. Пустота там, где должен быть человек.
Ирвисса поставила младенца на плоскость весов — старых медных весов, на которых вешала всех, кого принимала. Стрелка дрогнула. Показала ровно семь фунтов. Цифра нормальная.
Она поднесла младенца к свече.
Свеча горела тихо, ровно, и от младенца на стене должна была лечь маленькая тень — маленькая, потому что младенец крошечный, но тень.
Тени не было.
Ирвисса медленно отняла руку от свечи. Своя тень — была. Большая, перекошенная, на половину стены. Тень холста, в который завёрнут младенец, — была.
Тени младенца — не было.
⁂
Ирвисса не показала виду.
Зорева лежала. Глаза прикрыты, дыхание ровное, лицо устало-счастливое. Ирвисса завернула младенца плотнее, поднесла к матери. Зорева открыла глаза.
— Мальчик, — сказала Ирвисса. — Семь фунтов. Здоровый.
Зорева кивнула. Прижала к груди.
— Как назовём? — спросила Ирвисса.
Это был её обычный вопрос. Не положено называть до родов — плохая примета, спугнёшь. Поэтому имя обычно говорят сразу после, и повитуха первая его слышит. Так заведено.
Зорева подумала.
— Не знаю, — сказала она. — Мы с Молвеем выбирали два. Не помню которое.
Ирвисса замерла на секунду. Так не бывает. Имена выбирают месяцами. Спорят. Записывают.
— Ну вспомни, — мягко сказала Ирвисса. — Какое первое в голову пришло, когда я ребёнка дала?
Зорева смотрела на младенца. Долго.
— Никакое, — сказала она. — Никакое не пришло.
Ирвисса позвала Молвея. Молвей вошёл, посмотрел на жену, на ребёнка. Пальцы у него подёргивались.
— Молвей, как назовём?
Молвей открыл рот. Закрыл. Открыл снова.
— Я не помню, — сказал он.
И тогда Ирвисса поняла, что должна сделать.
⁂
Она оставила Зореву с младенцем. Села к столу. Достала из своего мешка катушку чёрных ниток — толстых, льняных, какими она зашивала разрывы у рожениц. Достала иголку.
Развернула свежую пелёнку. Чистую, белёную, ту, в которую заворачивают младенца на первую неделю.
Имена она вышивать не умела. Никогда не вышивала ничего, кроме крестиков и стежков. Но руки у неё были хорошие, и она знала, как ведутся буквы — видела на надгробиях, на ставнях, на котлах с клеймом мастера.
Имя пришло само.
Не из головы. Не из памяти. Просто — она села с иглой, и в руке у неё повело одну букву, потом вторую, потом третью.
Айм.
Три буквы. Короткое.
Ирвисса вышила имя в углу пелёнки, крупно. Так, чтобы было видно с расстояния шагов в пять. Чтобы любой, кто возьмёт ребёнка на руки, увидел.
Закончила, когда вторая луна уже опускалась.
Завернула младенца в эту пелёнку. Поверх — в шерстяную. Дала Зореве.
— Айм, — сказала Ирвисса.
Зорева посмотрела на угол пелёнки. На вышитое имя.
— Айм, — повторила Зорева, как бы пробуя на вкус. — Айм.
Кивнула.
— Да. Айм.
Молвей подошёл, прочитал. Тоже кивнул.
— Айм, — сказал. — Мы же так договаривались, помнишь?
Зорева помнила. Ирвисса видела, что помнит — теперь.
⁂
Ирвисса вышла из дома Молвея перед рассветом. Шла по пустой улице Косой Пади. Над ней стояла одна белая луна — оранжевая уже ушла за горизонт. Воздух пах сухой соломой и щёлоком с её собственного передника.
Она остановилась на середине улицы.
И только тогда позволила себе подумать.
Она была повитуха тридцать лет. Она знала, что значит «нет запаха». Она знала, что значит «нет тени». Она знала про детей, которых забывают родители — потому что мать её рассказывала, и бабка рассказывала, и в Косой Пади хранили один такой рассказ про девочку, которую звали — никто не помнил как, — и которая выросла, и в семнадцать лет ушла из деревни, и больше про неё никто не вспомнил.
Она знала, что таких детей надо привязывать.
Чем — её мать не успела рассказать. Бабка тоже не успела. Это знание шло обрывками — что-то про вещь, которую мир не забудет. Что-то про надпись. Что-то про предмет с именем, который остаётся в доме навсегда.
Ирвисса вышила имя.
Она не знала, поможет ли. Она не знала, откуда пришли три буквы. Она знала только одно: пелёнка с именем Айм теперь существовала. И пока существовала, в доме Молвея и Зорев был мальчик. С тенью или без, с запахом или без — но мальчик. И его звали Айм.
Ирвисса пошла домой.
Спала до полудня.
⁂
Айм вырос.
Он рос, как все растут. Молвей научил его держать молот. Зорева научила есть аккуратно. К пяти годам он бегал по улице с другими детьми Косой Пади.
Дважды Зорева забывала, что у неё двое сыновей.
Первый раз — Айму было два. Зашла соседка, и Зорева, наливая чай, сказала: «У меня сын». Ирвисса в этот момент была рядом — её позвали к чужим родам, она зашла к Зореве за щёлоком. Услышала. Посмотрела в угол избы. Там, на сундуке, лежала пелёнка с вышитым «Айм» — Зорева не стала её перешивать на тряпки, просто положила.
— Зорева, — сказала Ирвисса. — У тебя двое сыновей.
Зорева моргнула. Посмотрела на пелёнку. Сказала:
— Точно. Айм же. И Зорик.
Айм в это время сидел во дворе с братом. Спокойный.
Второй раз — Айму было семь. Молвей записывал в книгу подати — кто из домашних работник, а кто нет. Записал Зорева, себя, старшего. Закрыл книгу. Зашёл в избу, чтобы убрать в сундук, и увидел в сундуке пелёнку.
Открыл книгу обратно. Дописал «Айм».
Сказал жене:
— Чуть не забыл.
Зорева кивнула:
— Бывает.
⁂
Ирвисса жила в Косой Пади ещё двадцать лет.
За эти годы она приняла ещё тридцать четыре ребёнка. У одного из них тоже не было запаха.
Это была девочка, родившаяся в Седом Броде. Ирвисса делала всё то же самое. Села с иглой. Дождалась, пока имя придёт в руку.
Пришло — Эма.
Вышила. Назвала. Передала матери.
Через неделю в Седом Броде на околице старая бабка сказала Ирвиссе:
— Ты, повитуха, не моё дело. Но скажу одно. Если рукой пошла буква — не споришь. Принимаешь. Так и моя баба делала. И её баба.
Ирвисса спросила:
— А скольких так звали?
Бабка подумала.
— Не знаю. Те, кого так звали, не помнятся. А пелёнки — они в сундуках. Иди посмотри в любом старом сундуке. Найдёшь пелёнку с именем — значит, был такой человек.
Ирвисса не пошла смотреть. Поверила.
⁂
Айм дожил до пятидесяти лет.
Он работал у отца в кузне, потом сам стал кузнецом. Женился на девушке из Лысиной — Найре, рыжей, с цепкими руками. У них было двое детей. Ни у одного из детей не было проблем с запахом — у обоих было «своё», у обоих были тени. Принимала их уже не Ирвисса — её к тому времени не было в живых, — а другая повитуха, помоложе.
Когда Айм умер от воспаления в холодную осень, его похоронили на горке за часовней Двух Светил. На камне его имя выбили крупно, аккуратно — АЙМ, — а под ним даты.
Через два года камень начал зарастать. Это в Косой Пади бывает часто — известняк мягкий, мох ест буквы быстро. Но имя Айма на камне держалось дольше всех остальных. Зорик — старший — умер позже. Его имя на камне сточилось за пять лет.
Айма читалось до сих пор.
Никто из его внуков уже не знал, почему так.
В сундуке у его старшего сына лежала старая пелёнка, белёная, с вышитыми крупными чёрными буквами в углу. Сын не помнил, чья это пелёнка. Но выбросить её рука не поднималась.
Пелёнка лежала в сундуке.
⁂
В Косой Пади и в Седом Броде до сих пор есть правило среди повитух: если в руке во время родов сама пошла буква — не сопротивляйся. Закончи. Вышей.
Это правило не объясняют. Его передают только своим, и только в той избе, где работают.
Имён, которые приходят сами, — у каждой повитухи за жизнь две-три. Не больше. Иногда — ни одного.
Пелёнки с такими именами семьи не выбрасывают. Они лежат в сундуках, переходят к старшим детям, потом — к их детям. Никто не помнит, чьи это пелёнки. Но рука их не поднимает выбросить.
В сундуках Косой Пади, по слухам, лежит около сорока таких пелёнок.
Имён на них — сорок.
Людей в Косой Пади — сто восемнадцать.
Из них кто-то — настоящий, и его помнят без пелёнки.
А кто-то — есть только потому, что в сундуке лежит ткань с буквами.
Местные не уточняют, кто.
Они просто следят, чтобы повитуха в деревне была всегда. И чтобы в её мешке всегда были нитки, иголка и чистая холщовая пелёнка.
На всякий случай.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
