Осколок
Глава 1
Ты стоишь на краю, испуганная, ошеломленная, и смотришь в разинутое чрево пустоты, которую я про себя называю космосом. В нем нет звезд и созвездий, Млечного пути и галактик. Но есть замершие пять небесных тел, — планеты, или что-то похожее на них. До ближайшей, кажется, можно дотянуться рукой, до остальных — допрыгнуть, если хорошо разбежаться. Но это оптическая иллюзия. Как и я сам — бревенчатый четырехстенок на огрызке земли. Осколок мира посреди ничего. Чей-то вымысел, причуда.
Ты обнимаешь себя за дрожащие, поникшие плечи. Мне не видно лица, но я знаю, что оно выражает отчаянную растерянность. И осознание. И принятие невозможного, но очевидного. Когда ты обернешься, я увижу их след, как видел до этого на лицах Игната и Никитичны.
«Это бред, глюк, у меня просто передоз. Такого места нет. И дома этого нет», — говорил Игнат.
«Теперь можно и умереть. Душа моя упокоилась, такая здесь благодать», — сказала Никитична перед самым концом.
Ты появилась, как и они, внезапно и раздражительно, через судорожный вздох-всхлип, и выудила меня из бесчувственной дремы, в которой я бережно лелеял последние хрипы Игната. Ты оказалась спящей на диване в этот момент. И сон твой был тягостным и надрывным, осенил мучительной скорбью мои стены, отполированные дощатые полы, по-деревенски скупую обстановку и клок земли в семь метров от каждой стены до края по кругу.
Вспыхнувшая было досада погасла. Я не смог остаться безучастным.
Подобно псу, что живет впечатлениями о мире через обоняние, я обнюхал тебя. Ты пахла хорошо — слезами, кровью и ребенком, но не болезнью, как сначала показалось. Ты пахла смертью. Не так, как Никитична — спокойной и осознанно выбранной, и совсем не так, как Игнат — сокрушительной и изуверской, которую нес сам и заслужил ее тем самым. Это была даже не твоя смерть. Она только коснулась тебя. И как бы ты ни звала ее, сколько бы ни резала себе вены, она тебя не хотела. Казалось бы, молодость и красота – деликатес для эстетического наслаждения всегда голодной твари. Но смерть не хотела тебя!
Ты смотрелась очень гармонично среди уюта, который оставила после себя Никитична: занавески на окнах, круглые вязаные половички, вышитые крестиком салфетки и наволочки, и даже цветущая герань, и полная чаша только что испеченных маленьких пирожков со щавелем, что я хранил свежими и горячими. Ты смотрелась так, точно это ты, а не она вкладывала в эти вещицы, в меня самого, душу и доброту, так, словно ты сама создавала меня через них и наполняла любовью, так, словно сейчас ты проснешься, сядешь пить чай, и будешь вести бесконечный монолог из воспоминаний, жизни, любви, преданности и тихого прожитого счастья. Как Никитична. А я буду слушать, вбирать, наполняться ими и снова жить.
Я дрогнул.
Растерзанный извергом Игнатом, я до сих пор не залечил раны, до сих пор его яд и злоба отравляли меня. Я заменил разбитые стекла окон на целые, но рамы еще хранили глубокие шрамы. Во входной двери до сих пор воткнут топор среди разломов и выщерблин. Обгоревший угол хоть и потерял угольно-черный блеск, но своей убогой серостью уродовал царившее до него благочиние и прелесть. Уничтожал.
Ты, такая упругая и сильная, очаровательная в своем горе, страстная, беспокойная могла бы... способна была бы исцелить меня. Такая несчастная, но не раздавленная. Наоборот, — яростная.
Дрожа от волнения я коснулся дыханием родинки на шее, втянул аромат твоих волос там, где голова прикасалась к подушке, и... проник в твой сон.
Тебя зовут Дарья. Даша.
Я увидел, как ты стоишь на коленях у самого края бурлящего вулкана, протягиваешь окровавленные руки в ад и кричишь. Увидел, как в этот кратер падает мужчина, его тело разрывается на куски, и их поглощает расплавленная огненная лава. Это его забрала смерть. Боль потери, что читается на твоем лице во время сна, лишь тень того, что ты испытываешь на самом деле. Ведь сон – это всегда на самом деле. Мне ли не знать. Искаженная в отчаянье и в то же время от бешенства, ты тянешься в пекло всей собой, скрюченными от напряжения пальцами, по которым ручьями стекает кровь из ран на запястьях. Но ты не можешь сдвинуться с места. Что-то держит тебя. Определенно – что-то или кто-то.
Ты пахла ребенком, вспомнил я. Поискал его и увидел солнечным зайчиком, мелькавшим то тут, то там, внезапно появляющимся и исчезающим, дрожащим на лице, путающимся в волосах, мягким ластиком стирающим, сглаживающим твои изломы. Но ты будто не видишь его, не чувствуешь, аура боли мешает. И я понял — это то, что нужно исправить.
Я дал ему силу и яркость, и он сверкнул так, что ослепил даже меня, пробил барьер из горя и страданий, и ты проснулась с криком «Рада!»
Девочка, — подумал я, — солнечный зайчик.
А потом смотрел, как, проснувшись, ты испуганно забиваешься в угол дивана, подтягивая к себе ноги и сжимаясь в комок, как неистово оглядываешься, прислушиваешься, как часто и сильно дышишь, стремясь вытолкнуть из себя страх сквозь сжатые зубы, сквозь судорожный хриплый выдох, как смотришь на собственные запястья, на которых уродливо багровеют взявшиеся коркой порезы.
Мне было приятно, как ты знакомилась со мной, Даша, – дыхание становилось ровней, во взгляде появилось любопытство, и вскоре страх отступил. Ты внимательно оглядела меня изнутри, не упустив, кажется, ни одной мелочи, и неуверенно, хрипло спросила:
— Эй, есть кто дома?
Настороженно прислушалась.
Я сделал тишину настолько звонкой, острой, насколько смог. Хотел, чтобы ты уже сейчас прочувствовала это место. Меня. Чтобы осязала меня через эту тишину. Я вдруг неистово поверил — ты поймешь, что я, кто я. Ты, в отличие от них, поймешь!
Ты встала с дивана, и на цыпочках подошла к столу, на котором стояла чаша с пирожками, накрытая вышитой салфеткой. Двумя пальцами приподняла край, еще раз оглянулась, видимо в поиске того, кто их испек, взяла один и понюхала. Сглотнула слюну и положила назад.
Я ловил твои осторожные движения, наслаждался дрожанием пальцев, нырял до прозрачного дна озадаченно-испуганного взгляда, легко раздувал пушистые темные прядки, и вдруг понял, что глубоко и основательно влип. Мне захотелось иметь тебя всю, владеть тобой безраздельно, растворить в себе, сделать собственной сутью, душой.
Ты уже почти пришла в себя — одернула простое замшевое платье, собрала прядки на затылке в пушистый заячий хвостик и перетянула резинкой, подошла к окну, к западному окну, моему любимому, и отдернула занавеску.
Ты так славно пугаешься.
Над могилой Никитичны курился легкий туман.
Я трудился над ней долго, ведь в моем распоряжении были скорбь и вечность. Тщательно подбирал детали, расставлял акценты — цвет камня и плотность дерева, степень шлифовки и блеска, расстояние от окна и до края осколка мира, сумеречное освещение пяти планет, тишину и слабое дуновение ветерка, колыхающего тяжелые колосья пшеницы. Судя по твоему лицу, по тому, как ты отшатнулась, а потом прикусила руку, чтобы не закричать, и попятилась, мне удалось. Получилось сделать последнее пристанище Никитичны достойным ее.
Ты выбежала, задержавшись у двери на несколько секунд, попыталась выдернуть топор, — для чего он тебе, Даша? — но Игнат в ярости оказался слишком силен, и топор сидел прочно, пробив древесину насквозь. Выметнулась тенью, сбежала, босая, по ступенькам и застыла с открытым ртом.
С южной стороны дома самый впечатляющий вид. Граница осколка здесь видна особенно четко, как нигде: серебристо мерцающая в сумеречном свете трава отрезается чернотой космоса, как острым лезвием, и в нем недвижимо висят пять планет: ближайшая размером чуть меньше меня, и, кажется, что до нее можно дотянуться рукой, а до остальных, если хорошо разбежаться — допрыгнуть. Ты резко затормозила перед краем, упала на колени, распластавшись по траве подползла, обдирая локти, и долго, не веря, трогала край руками и пустоту за ним, не решаясь посмотреть вниз, и скулила, как раненная волчица. Чувствовать край, осязать его, понимать — такое не каждый выдержит. А потом отползла от него на безопасное расстояние, и теперь стоишь, спиной ко входу, обнимая себя за дрожащие плечи, и я знаю, твое выражение лица, хоть и не вижу его. На нем отчаянная растерянность, а после – осознание.
Наконец, оцепенение проходит, ты оглядываешься и смотришь на меня темным и долгим взглядом. В нем ночь, но не пустая, как окружающая осколок чернота, а прекрасная своей наполненностью. Ты укрываешь меня ею всего, целиком, вместе с семью метрами от стены дома вокруг, семью метрами от каждого угла. Обреченно, точно на казнь, ты бредешь к могиле Никитичны, и стоишь над ней, пытаясь понять, кто это и какое имеет отношение к тебе, найти надписи или хоть какие-то знаки. Но их нет. Я питаю надежду, что ты окажешься более сообразительной, чем эти двое, и поймешь, что те, кто сюда попадает, никак между собой не связаны. А, может, наоборот, найдешь эту связь, поймешь, что вас объединяет? Почему именно вы, именно сюда, в этот осколок мира, в меня? Для чего? Как бы ни хотел, я не могу рассказать тебе, что Никитична сделала меня живым, а Игнат мертвым.
Ты качаешь головой. Слышу, как шепчешь: «Этого не может быть. Это сон. Кошмар», а потом кричишь, повернувшись к космосу: «Не может этого быть! Я жива! Жива! Просто надо проснуться!»
Ты огибаешь могилу, и обегаешь меня с другой стороны, восточной, и снова останавливаешься. И я любуюсь тобой, вот такой — удивленно-напуганной, озадаченной и сердитой. Там, на семи метрах от моей стены до края мира я храню заботливо посаженные Никитичной грядки, — с укропом, мятой и шалфеем. Их первыми я восстановил после того, как Игнат выдернул все живое, сложил в кучу и поджег, а потом тщательно, метр за метром, посыпал землю солью. Восстанавливал ее дольше всего — выбирал соль по крупинкам, вдыхал жизнь в остатки корешков.
— Серьезно?! Грядки?!
Ты закидываешь голову и хохочешь, сгибаясь от смеха, держишься за живот, скалишь зубы, точно рычишь, зло и чуточку безумно, но все же это смех. Хочу слышать его в себе. Каждый день. Хочу сам смеяться им.
Заслушиваюсь и чуть не пропускаю, как ты подбираешь с земли камень и с криком бежишь к краю, который прямо за последней межой. Что? Что ты задумала, Даша?! Едва успеваю нарастить кочку, — ты запинаешься, падаешь, но все же замахиваешься и швыряешь камень в черную пустоту. Подскакиваешь, не обращая внимания на ободранные колени, и, вытянув шею, несколько секунд прислушиваешься.
— Должен быть выход! — кричишь ты, и снова бежишь, в опасной близости от кромки, бежишь до дерева, до мшистого коряжистого дуба, что на северной стороне осколка, на самом краю. Продираешься сквозь заросли акации, точно там спасение.
Я слышу твой вопль, от которого сладко и больно содрогаюсь, и знаю, что ты увидела. Я и не надеялся, что не увидишь. Ты должна и это знать, ведь теперь это тоже часть меня, как шрам, как увечье, как намертво вогнанный во входную дверь топор.
Дуб стоит на краю наполовину, раздваиваясь. Один его ствол тянется ветвями ко мне. Иногда я ощущаю безмолвную тоску вековечного старца, который не может ни умереть, ни что-то изменить. Он вцепился корнями в землю так основательно, что ничто и никто его не сдвинет, не выкорчует, не вырвет. Он черпает жизнь из земли, а при Никитичне даже зацвел и насорил желудями.
А другой его ствол, сухой и мертвый, устремляется в бездну с такой страстью, точно старец, смертельно устав, собрал последние силы и прыгнул в вечность, но в последний миг понял, что ничего этим не решить, и окостенел, потому что понимание настигло в момент прыжка, на границе между осколком и космосом, когда он был уже не здесь, но еще и не там. И теперь его ветвистые кости полирует космическая пыль. И вот на этой безжизненной культе, подальше от края и поглубже в космос, висит Игнат.
Не существует крепче веревки и надежней узла на петле. Я тщательно вкладывал в него понимание, как правильно и прочно закрепиться на суку. Он старательно все выполнял, не желая ошибиться, хотел, жаждал, мечтал о смерти. Потому что уже долго не спал, боялся заснуть. Ведь сны – это всегда на самом деле. Мозг извращенца – плодородная для кошмаров почва. Пока он рубил меня топором, бил стекла, топтал герань, пока уничтожал меня, я сеял в его снах ужас, и нездоровый глинозем его мозга принимал мое семя и взращивал страх.
В моем распоряжении вечность. Я умею ждать.
Я дождался. Страх разросся, расплодился, вышел за пределы Игната и сделал его жизнь невыносимой. И теперь я лелею его предсмертные хрипы, как божественную музыку.
Его голова неестественно вывернута, точно он до последнего хочет смотреть на меня, не упускать из виду ни на секунду. Он до сих пор качается, потому что там, за краем, нет силы притяжения, и иногда кажется, что его скрученные в предсмертной судороге пальцы шевелятся. Даже глаза его, до сих пор выпученные и потухшие, смотрят на меня, точно следят. Иногда свет такой, что его взгляд кажется живым, и я представляю, что играю с ним в гляделки. Может, и ты увидела этот его «живой» взгляд, раз в твоем вопле столько ужаса?
Ты выползаешь из кустов акации без сил, и долго лежишь, уткнувшись лицом в траву, содрогаешься от рыданий. Невероятная нежность наполняет меня — теперь ты знаешь обо мне все. И я, подобно нетерпеливому новобрачному, жажду остаться со своей нареченной наедине.
И ты приходишь. Истерзанная, раздавленная, опустошенная и почти покорная, с кровоточащими коленями и ладонями, с исцарапанным лицом, с размазанными по щекам слезами, с искусанными губами, с такой отчаянной безнадежностью внутри.
Как же в этот миг я люблю тебя!
Я обнимаю тебя своим теплом, ароматом сушеной мяты только что испеченных пирожков со щавелем, охлаждаю своим дыханием саднящие раны, подкладываю под руку чистую марлю, которой ты смываешь грязь и кровь, мягко целую твои ссадины, взбиваю под головой подушку, нагреваю одеяло. И когда ты цепенеешь на грани сна и моего осколка мира, я незаметно, неощутимо, проникаю в твой сон. И прихожу к тебе в облике того, к кому ты тянулась всей собой, за кем хотела прыгнуть в ад. Нет других способов прикоснуться друг к другу, не знаю, как еще я могу сделать тебя частью себя. Я прихожу к тебе тем мужчиной и чувствую, как ты дрожишь от судорожных всхлипов.
«Это не сон? — шепчешь ты. — Скажи, что не сон. Пожалуйста»
«Сны – это всегда на самом деле» — шепчу я в ответ, задыхаясь от твоих ласковых прикосновений, от того, как царапают меня корки на раненых ладонях.
Я делаю, то, чего ты ждешь от него. Это легко и так… восхитительно. Чувствовать твое дыхание в себе, осязать тебя, такую податливую и горячо-влажную, настойчивую, нетерпеливую и требовательную. И давать-давать-давать, что ты хочешь, чего жаждешь. Ах, если бы ты только знала, что это я, а не он!
«Я так скучал, Даша», — вырывается у меня стон.
На пике, на грани, на самом краю, на котором я еще никогда не был, ты вдруг просыпаешься, резко садишься, тяжело дыша, раскрасневшаяся, в облаке пушистых прядей, и, уставившись перед собой произносишь:
«Рада. Наша Радочка. Я не могу»
И я вспоминаю мерцание солнечного зайчика, ведь сам наделил его силой. Просто забыл про него, увлекшись тобой.
Ты подскакиваешь, точно в тебе пружина, будто не было предыдущих изнурительных часов, и в тебе поднимается бесконечная и всемогущая сила, которой даже я не могу противостоять. И я разу понимаю: нет! Если не ты, то и не я! И не этот осколок мира! Он и создан-то был, возможно, только ради тебя, для тебя, во имя тебя!
Я сгущаю время. Пока ты делаешь шаг, открываю пространство, и ты ступаешь ногой не за порог, а в эту же комнату, в ту же точку, где только что была. Даже след от голой ступни еще не остыл. Рука описывает дугу по инерции, и я привязываю к ее пальцам новую комнату, эту же самую. Я не знал, но только что выяснил, что могу делать это бесконечно. Ты не выйдешь отсюда, как бы ни пыталась! Когда-нибудь ты устанешь. А в моем распоряжении вечность. Я умею ждать.
Ты решительно и напористо шагаешь, а я открываю новые и новые пространства комнат. И только когда напряжение немного отпускает, когда я перестаю остро чувствовать твою злую волю и немного отстраняюсь, только тогда замечаю, как меняется все, что находится за пределами комнаты: внезапно с сухим треском осыпаются зерна пшеницы на могиле Никитичны, земля сама раскидывается по сторонам, и каменный крест с глухим стуком падает в разрытую могилу. Вечные сумерки вздыбливаются тучами. Между ними и рвано гарцующими планетами ослепляюще вспыхивают разряды молний. Здесь никогда еще не было молний. Солнечный зайчик? Рада? Это ты? Игнат схватился скрюченными пальцами за веревку на которой висит, надсадно хрипит, высунув распухший синий язык, и я не могу понять, то ли хочет ослабить ее, то ли, наоборот, крепче затянуть. Мой осколок мира, мой пустой космос, пять планет, дуб, могила Никитичны, и, труп Игната – все это переживает новые мгновения жизни. Или, наоборот, смерти.
Ты уже не идешь, а бежишь, скачешь, оскалив сжатые зубы, стремясь перепрыгнуть, перескочить, превозмочь мои пространства. А я не могу позволить тебе этого, не могу, потому что точно знаю, что умру, если сможешь. Без тебя теперь даже вещицы и грядки Никитичны кажутся ничтожными и глупыми, и сама память о ней точно хочет исчезнуть, стереть себя из меня, даже хрипы Игната не радуют, и планеты точно восстали против моего осколка и вот-вот уничтожат или меня, или себя, или вообще все.
Я мягко, чтобы не навредить, хватаю тебя за ноги, ты переходишь на шаг, задыхаясь. Теперь ты чувствуешь на ногах пудовые гири. Потом останавливаешься, упираешься руками в согнутые колени и выстанываешь из горящих легких отчаянье, вопль за воплем, пока я сам не начинаю вторить тебе и стонать, не в силах выносить твою боль.
«Отпусти!» — просишь ты.
«Пожалуйста!» — просишь ты.
«Она же там одна, моя девочка, моя Радочка» — плачешь ты.
«Я вернусь к тебе» — говоришь ты.
«Только помогу ей немного вырасти. И вернусь» — уверяешь ты. — «Для тебя это миг, а для меня и для нее целая жизнь».
«Клянусь. Ею клянусь, моей Радой! Я вернусь и буду всегда с тобой. Сколько захочешь. Клянусь!» — обещаешь ты.
И меня пронзает: ты говоришь не с ним, не с тем мужчиной, что падал в ад, и за которым ты готова была прыгнуть в бездну. Ты говоришь со мной. Со мной! С огрызком мироздания, обрывком реальности, ничем в нигде. Я есмь!
В моем распоряжении вечность. Я умею ждать. Я верю тебе.
Замираю на миг, который для тебя длится минуты. Знаю, любимая, больно, потерпи еще немного! Вскрываю нутро, даю себе свободу, выпускаю мощь, на которой держусь, и… заставляю планеты выстроиться в ряд, в ступени, в лестницу.
Теперь это не иллюзия. До ближайшей от края всего шаг, до следующей можно легко допрыгнуть, даже без разбега.
Обессиленный, распахиваю дверь. Иди! Это у меня вечность, а у тебя мало времени.
И ты бросаешься вон, спускаешься с крыльца, разбегаешься на семи метрах и так легко перепрыгиваешь на первую ступень, точно там не космос, а лужа, а потом на следующую, еще и еще, пока не превращаешься в точку, в звездочку в пустоте космоса, пока не уходишь туда, откуда пришла.
Делаю глубокий вдох и с выдохом позволяю рвущимся из тисков планетам снова занять свои места.
Мне больно.
От тебя осталась только тоска, Даша.
Потом медленно и тщательно навожу порядок: поднимаю и снова устанавливаю крест на могиле Никитичны, питаю опавшие зерна пшеницы и дожидаюсь, когда они дадут ростки, затягиваю покрепче веревку на шее Игната, до тех пор, пока он не перестает дергаться, раскладываю в привычном порядке половички и салфетки, поливаю герань. Но все это больше не способно наполнить меня. Я пуст, Даша. Все это теперь как хлеб и вода после пиршества, голодный паек.
Когда мой осколок принимает прежний вид, когда в нем все становится так, как было до тебя, я погружаю себя в сон. Я буду приходить к тебе там, когда ты будешь спать, любить тебя, заботиться и защищать. Ведь сон – это всегда на самом деле. А у меня впереди вечность. И я умею ждать, Даша.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
