Обложка Окно на Север

Окно на Север

Sergej Pavlenko

0% прочитано
Стандартный
Sergej Pavlenko

Окно на Север

Глава 1 Новоселье

Занавески не снимайте. Особенно в северной комнате.

Это я вам не из вредности говорю, милый, и не из старческого занудства. Вы только заселились, коробки ещё в коридоре стоят, а я уже с порога со своими указаниями. Знаю - знаю. Дети в нашем доме зовут меня ведьмой, и я не обижаюсь: ведьма — та, что ведает. А я за сорок лет в этом посёлке ведаю про каждое окно в каждом доме. Поднимайтесь, чаю налью. Расскажу, откуда у вас на коврике пакетик соли. Это я оставила. Не высыпайте.

Началось всё не с вас. Началось с Миры.

Посёлок наш называется Лигейский, хотя до самого моря отсюда четыре километра по ровному льду. Дома у нас низкие, приземистые, с плоскими крышами, и в оранжевой дымке они похожи на хлебы, которые забыли вынуть из печи. Не знаю, откуда у меня такое сравнение. Прилипло.

Инна и Тимур прилетели сюда с очередным грузовым рейсом, с тремя чемоданами и дочкой. Ей было шесть. Тимура сразу забрали на заправочную линию, он был из тех, кого на вахте любят: руки золотые, а головой не рискует. Инну поставили на плавку льда. Работа простая только на слух: лёд тут не лёд, а камень, твёрдый, как гранит, и его надо превращать в воду, воду в кислород, а кислород в то, чем мы дышим. Без неё нам, милый, ни вдохнуть, ни выдохнуть.

Вы уже знаете, наверное: воздуха здесь, в привычном смысле, нет. Есть атмосфера, да такая плотная, что с непривычки в первую неделю закладывает уши, как в самолёте на снижении. Давление чуть выше земного, и тело его принимает легко, на скафандры мы не тратимся. Но дышать этим нельзя: почти один азот, немного метана, и ни капли кислорода. Поэтому у каждого на двери в тамбуре висит маска, а рядом термокостюм. Снаружи минус сто семьдесят девять. Это не мороз, это характер местности. Голой рукой тронешь поручень, и рука там останется.

Квартира им досталась на третьем этаже, на углу. Три комнаты: общая с кухней, спальня, и маленькая, выходящая на север, для Миры. Окна у нас делают в три слоя стекла, в раме греется проволока, и окно всю ночь тихонько мурчит, как довольный кот. Снаружи видно немного. Небо у нас цвета крепкого чая, солнце за дымкой тусклая монетка, а чаще вовсе не видать. Под ногами не снег, а бурая крошка, смёрзшаяся органика. Хрустит, как сахар. Двор небольшой, посередине один фонарь на длинной ножке, и свет у него оранжевый, ровный, густой.

Я в тот день как раз проходила мимо, несла им соль. Не смейтесь. У нас так принято: на новоселье соль и хлеб. Хлеба у меня не нашлось, только соль.

Инна встретила меня в дверях с коробкой в руках. Молодая, быстрая, глаза внимательные, из тех, что всё замечают, но не всегда понимают, что именно заметили. Она приняла соль, поблагодарила, как благодарят чудаковатую соседку, и сказала, что поставит на кухне.

— Не на кухне, — сказала я. — На подоконник. В северной комнате.

— Хорошо, — сказала Инна, и я поняла, что делать этого она не будет.

В квартире пахло свежей краской и чьими-то чужими духами, ещё не выветрившимися. Мира носилась по комнатам. Знаете, как у нас дети ходят? Тяжесть у нас детская, лёгкая: человек весит здесь всего седьмую часть, и шаги получаются длинные, плавные, как во сне. Девочка подпрыгивала и повисала в воздухе на лишнее мгновение, смеялась, хваталась за дверные косяки. Инна ловила её за руку, поправляла ей кофту и не сердилась. Чай, налитый в кружку, лился медленно, ленивой тёплой струёй, и Тимур, глядя на это, всё шутил, что в такой квартире никто не обожжётся.

В тот первый вечер они ужинали на коробках. Я знаю, потому что сидела рядом: Инна не удержалась и усадила меня, как порядочная хозяйка. Мы пили чай, говорили о пустяках: о вахтах, о снабжении, о том, где в посёлке пекут нормальный хлеб. А Мира всё поглядывала в сторону маленькой комнаты, и я заметила, что она не бегала туда, как в другие. Она держалась на пороге.

Потом всё-таки метнулась туда. Тимур засмеялся, Инна пошла за ней. Я осталась на кухне допивать чай.

И услышала, как Инна говорит в северной комнате, быстро, высоко, как говорят, когда удивлены и не хотят пугаться:

— Мира! Слезь с подоконника.

— Мам, — сказала Мира. — Там кто-то стоит.

Я встала, но подходить не стала. Я стояла в дверях и смотрела. Инна подошла к окну. Мира сидела на подоконнике, прижав ладошки к стеклу, и дышала на него; на тройном стекле, которое греется проволокой, у неё, конечно, ничего не запотевало. Инна посмотрела наружу. Двор. Фонарь. Оранжевая дымка, в которой фонарь висел, как лампа над кроватью. Бурая крошка на льду. Больше ничего. Пусто.

— Там никого нет, солнышко.

— Он не ходит, — сказала Мира. — Он стоит.

Инна рассмеялась. Хорошим, тёплым смехом, каким смеются над детскими выдумками, и сняла дочь с подоконника, и задёрнула занавеску. Плотную, тяжёлую, в три слоя, повешенную ещё прежними жильцами. Она сделала это, не думая, просто чтобы сменить тему, и я до сих пор помню, как легко у неё это получилось.

Я ушла поздно. На пороге оставила пакетик соли, ещё один, запасной: думала, вдруг выбросит первый. Инна сказала, что я слишком хлопочу. Я сказала, что привычка.

И только в дверях, прощаясь, увидела то, чего она ещё не замечала.

Занавеска в северной комнате, та самая, которую Инна задёрнула минуту назад, была отодвинута. На ширину детской ладошки. Не больше. Ровно настолько, чтобы выглянуть.

Мира спала. Закрыла глаза, лицом к стене, одеяло до подбородка. Инна подошла, поправила одеяло, поправила занавеску и решила, что это сквозняк.

Сквозняка в доме не было. Наши дома герметичны, милый, это вы теперь и сами знаете. Окна не открываются. Двери наружу открываются только через тамбур. Движется только то, что движется само.

Но Инна об этом не подумала. Она была молода, она устала, и в тот вечер она была счастлива.

Глава 2 Дядя на рисунках

Детей у нас в посёлке немного, и рисуют они все одно и то же: дом, фонарь, вездеход, маму с папой в оранжевых костюмах. Мира тоже начала с этого. Нарисует дом, нарисует себя с косичками (хотя под капюшоном термокостюма косичек не видно, она рисовала их всё равно) и поставит в углу листа дату печатными буквами. Её в садике учили.

Через неделю после новоселья она принесла матери новый рисунок.

Инна рассказывала мне потом, что поначалу даже обрадовалась. Рисунок был не как у всех: ни дома, ни вездехода. Только двор, нарисованный сверху, будто Мира смотрела на него откуда-то повыше, и фонарь посередине, и жёлтое пятно света вокруг фонаря. А на самом краю листа, там, где свет кончался и начиналась тьма, стояла маленькая фигурка.

— Кто это? — спросила Инна.

— Дядя, — ответила Мира. — Из окна.

Инна улыбнулась и повесила рисунок на холодильник, под магнитик в виде Земли. Такие магнитики у нас продаются на заправке, синие, с белыми облаками, и все, кто сюда прилетел, покупают их по одному. На память. Ну, чтобы не забыть, как выглядит дом.

Фигурка на рисунке была нарисована так, как рисуют шестилетние: палочки вместо рук и ног, кружок вместо головы. Но Инна, я думаю, с первого взгляда почувствовала, что что-то не так, только не поняла что. Она стояла у холодильника минуты три и всё всматривалась. И наконец поняла.

На дяде не было костюма.

У всех остальных фигурок, которых Мира рисовала раньше, был костюм: толстый, круглый, с капюшоном и маской, нарисованный в виде овала с двумя дырочками. А тут просто палочки. Просто человек. Без маски. Стоит в самой темноте, где минус сто семьдесят девять, и стоит, как стоят на автобусной остановке.

— Мира, а почему он без костюма?

— Ему не нужно, — сказала Мира и пошла играть.

Вечером вернулся с вахты Тимур. Он у нас человек весёлый, на всё имеет шутку. Посмотрел на рисунок, хмыкнул и сказал:

— Ни костюма, ни маски. Двух минут бы не простоял: холод смертельный, а дышать там и вовсе нечем. Смотри, Инка, у нас дочь нарисовала самого выносливого человека на Титане.

Инна ударила его по плечу, не больно, по-домашнему. Он засмеялся и ушёл мыть руки. А рисунок остался висеть.

Утром Мира нарисовала второй.

Тот же двор, тот же фонарь, тот же вид сверху. Но фигурка стояла чуть ближе. Не на краю листа, а на полпальца от него. Инна достала первый, положила рядом и приложила линейку. Меряла, представьте себе. Взрослая женщина, инженер, стоит на кухне в семь утра с линейкой в руках и меряет расстояние от дяди до фонаря на детском рисунке.

Сдвинулся он на три с половиной сантиметра.

На третье утро ещё на три с половиной.

Вы, конечно, подумаете: ребёнок рисует, ребёнку скучно, ребёнок каждый раз немножко иначе рисует. Я тоже так сначала подумала, когда Инна мне это рассказала. Но слушайте дальше.

У нас, знаете, есть в посёлке лаборатория, где работает Инна, в ней сидят её коллеги, все люди умные, учёные, с формулами. Инна взяла три рисунка с собой на работу и показала им. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь сказал, что ничего страшного: дети рисуют, дети фантазируют, дети подсматривают у других детей. И они сказали именно так. Одна женщина, Ольга Петровна, даже умилилась: «Какая у вас творческая девочка! Ничего удивительного, если ребёнок целыми днями в четырёх стенах, ни травы, ни солнца, вот и придумывает себе друзей».

Инна вернулась домой немного успокоенная.

А вот Тимур, когда она рассказала ему про линейку, перестал шутить.

— Подожди, — сказал он. — Покажи.

Он разложил три рисунка на столе, и они долго, молча смотрели на них. Потом Тимур сказал:

— Он ни разу не нарисован с тенью.

Инна не поняла.

— Смотри. Вот фонарь, от него идёт свет. Мира нарисовала кружок света, всё как положено. А вот дядя стоит в этом свете, и у него нет тени. У фонаря есть, у дома есть, у скамейки в углу есть, а у него нет. Мира тени вообще любит рисовать, у неё ни один рисунок без них не обходится. А тут нет. Как будто она знала, что у него её нет.

Инна ничего не ответила. Она смотрела на рисунок, и я думаю, что в эту минуту она, наконец, почувствовала то, что чувствует человек, когда подходит к краю: не страх, а какую-то странную тишину внутри.

На четвёртый день Мира нарисовала дядю уже у самой лужицы света, прямо под краем фонаря. Инна заметила ещё кое-что: у него было лицо. Не лицо, конечно, там не было ни глаз, ни носа, просто круг. Но под кругом Мира провела короткую чёрточку, чуть загнутую вверх.

— Он улыбается? — спросила Инна.

— Немножко, — сказала Мира. — Он всегда немножко улыбается. Чтобы я не боялась.

И вот тут, милый мой, я хочу, чтобы вы послушали внимательно. Инна задала себе вопрос, который в такие минуты задают все. Не «кто это», а «откуда она знает».

Потому как, кроме того первого вечера, Мира к окну не подходила ни разу. А вы знаете шестилетних, милый: чего им запретишь, к тому их и тянет. Эту не тянуло.

После первого вечера Инна строго-настрого запретила ей лазить на подоконник, да и сама занавеску в северной комнате больше не отодвигала: на ночь задёргивала, утром оставляла как есть. Свет в комнате включали с утра: у нас светает не всякий день, сутки тут тянутся шестнадцать земных, и даже днём на улице бывает почти так же темно, как ночью. Мира играла на ковре, спиной к окну. Мира рисовала за столом, лицом к стене. Если Инна заходила в комнату, дочка сидела в трёх шагах от занавески, с карандашами и бумагой, и даже не оборачивалась.

Она рисовала по памяти.

Инна с этого дня стала спрашивать у неё. Осторожно, будто ничего особенного.

— Мира, а откуда ты знаешь, где сегодня стоит дядя?

— Он мне говорит, — отвечала девочка так просто, как отвечают, что видят в окне автобус.

— Говорит? Как?

— Не как, — сказала Мира. — Просто я потом знаю.

Инна не стала расспрашивать дальше. Она сказала мне позже, что в эту минуту ей захотелось взять дочь на руки и унести куда-нибудь, где нет ни окон, ни дворов, ни фонарей. Но такого места на Титане, милый мой, нет. Это ведь не Земля. Тут снаружи не лес и не поле, куда можно убежать. Тут снаружи только оранжевая дымка, и за ней ничего: ни деревьев, ни птиц, ни людей, которые могут выйти без маски и остаться в живых.

На пятый вечер Мира сказала за ужином:

— Завтра он будет у скамейки.

— Кто? — спросил Тимур, не поднимая глаз от тарелки.

— Дядя. Завтра у скамейки. А послезавтра у бака.

Тимур положил вилку.

У нас во дворе, ближе к дому, стоит скамейка, а за ней серый бак, в который собирают мусор для переработки. Скамейка и бак. Больше ничего во дворе нет. И от фонаря до скамейки, если идти по обледенелым плитам, примерно двенадцать шагов. От скамейки до бака ещё пять. От бака до подъезда, до самого нашего входа, до шлюза, через который каждый из нас каждый день выходит и входит, три.

Инна посчитала это в ту же ночь, сидя на кухне, при свете одной лампы. Чай в кружке остыл, а она не заметила: так увлекаются, когда решают задачу. Думала она уже не как мать, а как инженер: есть данные, есть закономерность, есть шаг, есть, как они там говорят, вектор. И вёл этот вектор в одну сторону, и сторона эта называлась «дверь.

Проснувшись на шестое утро, она первым делом подошла к рисунку, который Мира, как всегда, оставила на столе. Листок был сложен пополам, как письмо. Она развернула.

Двор. Фонарь. Скамейка, нарисованная уголком, чуть кривая. А возле скамейки, на самом краю светового круга, стояла маленькая фигурка без костюма и без тени.

Инна подошла к окну. К северному, в комнате дочери. Постояла секунду, сжав в руке край занавески. Потом, не давая себе передумать, отодвинула её.

Двор. Утренняя оранжевая дымка. Фонарь на длинной ножке. Бурая крошка на плитах. Скамейка.

На скамейке никого не было.

Но Инна, хотя и смотрела в упор, не могла отделаться от странного ощущения, которое на следующий день описала мне так:

— Понимаешь, Валя, там никого не было. Но на скамейке было место. Как будто на ней кто-то только что сидел и встал. Как будто воздух над ней ещё не успел остыть.

Хотя воздух на Титане остывает мгновенно, милый мой. Это я знаю точно. Сорок лет здесь живу.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге