Не Вполне
Очередной провальный эксперимент
За дверью соседней лаборатории что-то грохнуло, после чего раздался восторженный вопль. Алан покачал головой. Похоже, Паулис опять пытался породить на свет некое радикальное новшество.
А ведь была надежда, что после инцидента с пыльцой бабочек он успокоится. Идея, может, и неплохая была: раз бабочка есть символ психе, то пыльца с крыльев ея обеспечивает душевную лёгкость. По итогам с Паулиса взяли торжественное обещание…
— Никогда больше я не буду приступать к работе, пока не разберусь со свойствами и возможностями своих ингредиентов! — говорил он, прижав широкую ладонь ко груди.
— И пока не сформулируешь цели и задачи исследования, — ворчал завлаб. Прав он был в своей неудовлетворенности, завлаб тот… Что Паулису те размытые обещания!
… Бабочек-то он набрал. Однодневок… Не придал значения малюсенькой детали, придурок! Хорошо, что до тестов на людях не успело дойти. В тот раз.
Алан захлопнул мониторинговый журнал и зашагал ко двери в лабораторию Паулиса. Скорее даже подсобка то была, но помещались там возгоночные и перегоночные кубы, вытяжной шкаф, холодильник, синергификатор, метакогнитрон — всё по новейшему слову техники. Дверь распахнулась перед его носом, выскочил Паулис в распахнутом халате. Его кудри топорщились, как хохолок попугая — даже белая шапочка не могла их сдержать. Моська коллеги сияла мессианским блаженством. В руке он сжимал полную пробирку зелёной взвеси со слюдяным блеском.
— Чем на этот раз предлагается исправлять род человеческий? — осведомился Алан.
— Одна порция, — провозгласил Паулис. — Любое уродство характера, любая жестокость… Конец войнам! Конец избиению младенцев!
Алан взял его под локоть.
— Давай-ка зайдём к тебе, разберёмся. Почему зелёное, кстати? — спросил он. Отвлекающий манёвр. Болтай, дорогой.
— С яблочным вкусом. Я, между прочим, по всем правилам собрал статистические данные о вкусовых предпочтениях. Зав не подточится! Это победа!
— Какое тщательное следование научному методу, — пробормотал Алан, заводя счастливого гения обратно в его подсобку. — Из чего ты синтезировал своё чудо-исцеление, я так и не услышал…
Он сжал локоть Паулиса, развернул коллегу к себе и выхватил пробирку. Паулис фыркнул:
— Да пожалуйста, это не секрет. Вот, читай. Идея проста, как всё гениальное.
В лаборатории горели все лампы до единой, как на празднике. Тихо гудел холодильник. Алан пробрался к рабочему столу, переступая через опечатанные контейнера с какими-то реактивами - похоже, Паулис начал готовиться к серийному производству, даже не представив ещё свою наработку ни заву, ни группе, не говоря о комиссиях.
Распечатанный черновик с тезисами исследования занимал последний пятачок свободного пространства на рабочем столе. Действительно, на этот раз Паулис даже набросал постановку задачи. «Создание био-метафизического средства балансировки поляризованной мироперцепции социопатических индивидуумов».
— Ну-ну, — сказал на это Алан и перевернул страницу свободной левой рукой. — Поляризованного — это хорошо. Итак, предлагаемое решение… О, нет. О, нет, нет.
— Что не так-то? Людям, издевающимся над другими, всего лишь не хватает эмпатии. Согласен?
— Послушай…
— Нет, ты согласен или нет? — наседал Паулис.
— Допустим, но…
— Вот я и предлагаю им эмпатию! Отдай! — видимо, Паулис решил, что достаточно заболтал коллегу, поэтому шмыгнул к нему. Алан увернулся от протянутой руки, поднял пробирку повыше, чтоб коренастому коллеге не достать было.
— Хватит юлить! — потребовал он. — Предлагаешь в каком виде?
— Изолят, там же написано! Чистейшее вещество, максимальная очистка от примесей. Алан, да ты чего? Я там метод и реактивы — всё указал.
Алан мог бы начать объяснять. О том, что человек подобен всесвязной сфере, что беснуются не слабые, а изолированные качества, что прием внутрь эмпатии в формате изолята, конечно, отрастит людям с опытом мучительства и пофигизма неожиданную чувствительность — но не новые привычки. Он мог бы расписать, как фонтан сострадания ломанётся в зажатые мозги, сконфигурированные под удовольствие от расправы. Гейзером болезненной жалости снесёт крышу, а после человек будет метаться, как тигр с подпаленным хвостом, круша на своём пути всё, что принесло ему незнакомую боль сострадания: и жалких загрызёт — чтоб не мучились, и обидчиков — чтоб неповадно.
Вот только Алан ужасно устал. Он пытался объяснять, когда Паулис пустил в ход пыльцу однодневок. Он раскидывал на пальцах, почему нельзя делать пилюли от обидчивости с использованием цветов кактуса, он тогда даже впрягся помогать и пытался сделать метавытяжку из венериной мухоловки и мидий — и те, и другие поглощают невероятные вещи — конечно же, в итоге они поссорились, ведь Паулис должен был быть единственным гением и первооткрывателем. Исследование не отображает его личной эстетики и логики? Исследование закрывается, вот как мыслил Паулис.
Алан не объяснял на этот раз ничего. Он просто поднёс пробирку к медному умывальнику в углу. Изумрудная жидкость сверкнула гранёными переливами. «Красивая же ты, зараза», — мимолетом отметил Алан. И всё же место жидкости было в универсальной очистительной станции в подвалах лаборатории, куда её смоет умывальник.
— Не надо! — закричал Паулис, рванулся, Алан выставил свободную руку — тот повис на ней, жалкий, как забытая в виварии мышь.
— Даже и не думай.
— Зачем ты так? Почему опять неправильно? — в отчаянии вопрошал Паулис. Но его отчаяние нельзя было сравнить с тем, что накопилось у Алана за десятки часов легкомысленно перебиваемых объяснений, проигнорированных нюансов и надменно отброшенных схем.
— Потому что изолят, — просто ответил Алан.
И немедленно вылил.
Загадать желание на самом краю пирса
Джинн смотрел на Сеню неодобрительно и в то же время с недоумением. Выглядел он таким же потрепанным и несуразным, как тот кривобокий сосуд, из которого Сеня его высвободил. Кувшин лежал тут же, на досках. Тонкая бородёнка джинна подрагивала, пока тот третий раз переспрашивал:
— Ты действительно решился потратить единственное желание на подобную чушь, юнец? Послушай, когда я сказал, что способен превратить тебя в любое животное — я не солгал, оно действительно может быть любым. Хочешь стать драконом, чей нюх на злато сильнее, чем у кобольда? А то ещё непобедимой мантикорой, чьи обидчики не проживут и минуты. Как насчёт дивного скакуна-единорога, что скачет по землям, неведомым для смертных? Ну же, юнец, подтолкни сонных улиток своих мыслей, ибо я не могу быть свободен, пока не исполню свою часть договора.
Сеня глянул с пирса в реку. Ленивым течением прибило окурок, он трепыхался около пирса посреди пятна ряски. От воды едва уловимо тянуло гнилью.
Наверняка на дне водились сомы. Донные рыбы с тупыми мордами, которые жрут всё. За малый срок могут тело человека обглодать без остатка — никто никогда не узнает, что с ним стало.
Толстая усатая рыба, по-английски — catfish.
Ассоциации ходят странными путями.
Может, и глупое у него желание. Обалдеешь тут, когда из облепленного ракушками глиняного кувшина вылетает дымок и разматывается, как лента, в фигуру старика с клювастым носом и пронзительным, как гудок троллейбуса, голосиной:
— Ты освободил меня, мальчишка! Я — джинн, повелевающий животными обличьями, я могу превратить своего контрактора в какую угодно тварь из тех, кого носила бренная земля и великое небо. Одно желание — и мы в расчёте. Но помни, чудо продержится только до заката. Загадывай! Любое животное, юнец, пусть даже совсем не похожее на твоё щуплое тело и дрожащую душонку.
Может и дурость, да. Только вот эти-то слова, про непохожесть, толкали Сенины мысли строго в одном направлении.
Он стоял перед джинном, а позади высился город. Там заканчивали завтракать, расходились по делам, попутно подымают себе настроение смешными роликами, ведь это самое простое — улыбаться в телефон, когда там котик смешно машет лапкой, это куда как проще, чем улыбнуться другому человеку… Когда Сеня брёл сюда, то думал, что повернулся к городу спиной навсегда, что впереди только — запах гнили, холодный поток.
Потому что Сеня устал уже думать, куда ещё податься и что с собой делать, когда постоянно один, даже в компании, даже когда вроде бы неплохо относятся. Он с самого начала был пропащий, он пропах и пропитался одиночеством, не умея чувствовать ничего другого. Он пытался измениться, но куда там, ему словно на черепе выбили рубанком: ничтожество. То, что в кость вошло, не стереть. Вот и пришёл… Пирс, волны… А тут вдруг нате — кувшин запечатанный попался.
— Да, джинн, я выбрал. Ты это, извини, что я такой скучный, не предоставлю тебе удовольствия поработать над единорогом или ещё каким-нибудь муравьедом, уверен, что у такого внушительного духа получился бы великолепный экземпляр…
Джинн хмыкнул и погладил клочок бороды.
— Я хочу стать как раз-таки тем животным, которое на меня очень сильно не похоже. У зверя того, — Сеня пытался говорить хоть чуточку витиевато, надеясь сойти за местного Аладдина, — наличествуют качества, которых не добыть мне никогда, а жизнь мне без них не мила. Что толку от золота в моей беде? Джинн, — заявил Сеня как можно твёрже, следуя сказочному этикету, — на этот единственный день, согласно договору о желании, ты превратишь меня в толстого домашнего кота.
— Ну ладно, — прогудел джинн с неудовольствием. — Будь по-твоему.
Сеня почувствовал что-то очень странное, как если бы в голову ему напустили сахарной ваты. Потом он сам стал как вата, неведомая сила сминала его, но было не больно, лишь малость щекотно.
Через пять минут на досках пирса сидел кот. Серый, в полосках поверх дымчатого пуха. Животик кота, как Сеня заказывал, чуть ли не волочился волоком. Жмякать — не пережмякать.
Волна плеснула на пирс, обдав щекастую морду брызгами.
— Мяв! — взвизгнул кот и стремглав кинулся прочь. Кувшин остался лежать. Ветер толкал его в глиняный бок, отчего наросшие ракушки постукивали. Джинн свернулся клубком дыма внутри и стал ждать завершения дня и договора. Он знал, что кот вернётся — такое уж заклятье.
***
Итак, вдоль набережной бежал кот.
Его лапки семенили по мостовой не без труда, увесистая тушка на бегу переваливалась.
— Вау, какой милый! — закричал кто-то. Кота окружили.
Сеня увидел вокруг себя несколько пар разноцветных кроссовок. Зрелище кое о чём напоминало, как раз с такого ракурса, но память не удержалась в скромном зверином мозгу, выскользнула мышью. Сеня не стал её догонять.
«Я милый, — сказал он себе. — Я пушистый, я — новый, другой.»
Этого кота никогда не били по хребту, он не знал окриков, а грубость понимать вовсе не умел. Коту не дано разбирать оттенки насмешки, слоями намазанные на людскую речь. Избалованный, раскормленный мурлыка неспособен ждать подвоха.
Поэтому Сеня без труда перевернулся кверху пузом. Он увидел над собой лица девчонок и ребят. На Сеню смотрели не просто доброжелательно — восхищённо.
— Ах ты плюшка! — заговорили они. — Это кто у нас тут такой мяконький?
Сразу несколько рук нырнули в пух. Они чесали, теребили за складочку, пальцы пробегали от рёбер к той самой точке над горлом, которую хочешь-не хочешь, а подставишь. Сеня урчал. Один из ребят снимал крупным планом, как дёргается от удовольствия Сенина задняя лапа.
— Обалденно, — заключили наконец подростки. Они выпустили кота и пошли, обсуждая снятые ролики, своей дорогой. Сеня — своей.
Большого серого кота видели в этот день на базаре и возле банка. Строгий мужчина в идеальном пиджаке, пробегая от выхода к дверце «Шевроле» задержался на секунду, чтобы коснуться лба симпатяги. На остановке троллейбуса сухая, морщинистая рука с нажимом прошлась вдоль полосатой спины не один десяток раз. Кот жмурился от удовольствия, старик жмурился тоже.
Но иногда он раскрывал глаза и смотрел долгим, пристальным взглядом на тех, кто гладил его. «У-ух, какие глазищи», — одобрял у супермаркета мужик, пока легко трепал Сеню, восседающего на сигаретной урне, по ушам. Нос у мужика был с горбинкой, прямо как у Сениного бати. «Умничка ты мой, котик, всё понимаешь», — говорила газетчица, похожая на первую учительницу Сени — бесцветную женщину с припадками внезапных истерик.
Только никогда с поджатых губ Марь Степанны не слетало слово «умничка», ни разу они не вытягивались трубочкой, словно для сочного цмока в лобик, которым в итоге и наградила кота газетчица. Оттого-то кошачьи глаза прижмурились вновь, подобравшиеся было лапки расслабились — Сеня бухнулся на бок. Он подставил пузо тем самым рукам, что так напоминали минуту назад про подзатыльник, которым его в первом классе наградила Марь Степанна за возню с соседом по парте — и память про серое, сухое лицо учительницы расплавлялась от этого тепла.
Солнце бежало по небу от полудня к вечеру, оно поблескивало в кошачьих глазах, пока Сеня всматривался в лица. Его брали на руки, как желанного младенца мать, ему улыбались, разглаживались сжатые скулы — и плавилась Сенина память, плавилась, превращалась во что-то совсем иное…
Обратно Сеня бежал лёгкой трусцой, вдоль парапета над речкой, по одетой в брусчатку набережной. Её старый участок был неухоженным, со склонов лез кустарник, который никто не стриг. В некоторых местах линия набережной выгибалась, создавая место для дуговых скамеечек, но те давно пострадали от хулиганов, лишились досок, а ветки мешали бы желающему посидеть.
Впрочем, на одной скамейке, склонившись над застрявшими в брусчатке фантиками и окурками, всё-таки кто-то обнаружился.
Она сидела сгорбившись, как будто хотела упасть лицом в грязь и мусор у себя под ногами, как будто сама была таким мусором. Сеня знал о таких желаниях не понаслышке.
— Мр-р? — осторожно позвал он.
Девушка отбросила с лица волосы и взглянула на Сеню большими заплаканными глазами. Ресницы от слёз казались черными и красивыми.
Сеня замер. Он забыл, куда шёл.
Теплая от солнца мостовая, беспокойный плеск волн вдали — всё отступило. Осталась она — со спутанными прядями, грубо подрезанными до плеч, с лицом, похожим на булочку. Мышиный носик покраснел и опух. Ветровка, похоже, не защищала от речной сырости её обманчиво широкие плечи.
До сих пор Сеня ещё более-менее помнил о своём кошачьем обличье, но сейчас него смотрела девушка — с грустью и надеждой, словно именно он был нужен ей больше всего на свете. Он. Лично. Не пушок на толстых лапках, а тот неловкий, ссутуленный парень с вечно пустыми глазами, который сегодня слишком далеко прошёлся по пирсу, пытаясь сбежать от самого себя. Вернее, от того, кто годами отражался на него в чужих взглядах, злых и оттого косых — перекашивающих.
Нужен. Это значит — без него мир девушки будет ущербным. Значит — из оболочки недоверия и отчуждённости, что окружает каждого человека на промозглых улицах, ему одному навстречу прорывается дивный цветок.
Девушка вытянула ладонь:
— Кис-кис…
Никогда ещё Сеня не испытывал того чувства, что сейчас встрепенулось в груди так уверенно, словно дремало там всегда.
Он побежал дробной трусцой голодного зверька, едва чувствуя угловатую брусчатку под подушечками лапок. Под крики речных чаек Сеня ткнулся лбом о протянутую руку и замер, весь внутри согретый, как варёная сгущёнка.
Потом они сидели рядом, наблюдая, как по обрывку реки, видимому среди зарослей, плывёт баржа и чайки носятся над водой. Потом вода стала розовой, а не серой — солнце пошло к закату. Сеня забрался девушке на колени. Она запустила руки в шерсть, затеребила коту щёки. Тот зажмурился, поднял блаженствующую рожицу — и вдруг навострил уши. Девушка заговорила:
— Понимаешь, котик, надо мной посмеялись. Он даже не собирался приходить. Ещё бы, к такой жирной уродине! Я ждала-ждала, потом перечитала диалог… Какая же я дура! Он даже намекал, что это розыгрыш, что я смешная идиотка, а потом ещё преувеличивал свои фальшивые чувства, тут бы мне сообразить, но я… Я думала, это всё искренне…
«Мур», — сказал Сеня и потёрся круглой башкой о тяжёлый подбородок девушки. На нём было несколько волосков и прыщиков, но Сеня сейчас сам был волосатее некуда.
— Никто меня не полюбит, глупая я со своими дурацкими надеждами, — всхлипнула девушка, прижимая кота. Сене стало мягко. Удовольствие вибрировало в груди, как будто запустился наконец-то мотор — а казалось, был ржавый и сломанный. Не в силах сдержаться, Сеня замурлыкал. Ему на лоб упало несколько солёных капель, тогда он лапу положил на плечо девушки, вытянул шею и стал сопеть и мурчать прямо ей в ушко, потираясь подбородком о маленькую золотую серёжку.
— Ну разве что ты, котик, — смягчилась девушка, шмыгнула носом и добавила: — Только ты ведь убежишь, я знаю.
Сеня оглянулся и увидел на брусчатке две длинные тени, размытые в розовом золоте.
И правда, пора. Заложенный джином инстинкт зашевелился в кошачьих мышцах, заставил напрячь спину.
— Мя-ау! — всхлипнул Сеня и в порыве отчаяния ткнулся мокрым носом в щёку той, кто сделала его нужным.
После он уже не сопротивлялся. Кот соскочил наземь и помчался, задрав хвост, по заложенному маршруту. Но Сеня сумел оглянуться. В обрамлении молодой листвы сидела девушка в синей ветровке и смотрела ему вслед.
— Котик, приходи ещё! — махнула она рукой, а затем вздохнула и отвернулась. Закат целовал ей макушку и тусклые волосы вдруг вспыхнули рыжиной, словно надеждой.
***
Раздался громкий хлопок, а после сосуда не стало. Джинн взвился над пирсом, расправил могучие, хоть и прозрачные плечи. Казалось, речной ветер вдувает в него силу.
— А что насчёт другого твоего желания, о котором ты умолчал? — проворчал он из-под дымной бороды. — Того желания, с которым ты пришёл сюда сегодня и сел на край пирса, а, смертный?
Сеня взглянул в мутную воду. Где-то у самого дна ждали сомы, не зная света и сытости — ждали, что с поверхности им что-нибудь перепадёт. Теплокровное что-нибудь.
Он глубоко вдохнул, чтобы не дать себе заикнуться на ответе.
— Люди от любви меняются, — сказал Сеня. — Такое вот, блин, чудо превращения.
Он повернулся и побежал с пирса прочь. Быть может, та девушка ещё сидит на парапете…
Старания
Я захотел выйти в свет. Ради этого три дня не изучал сюжетов Кафки, не погружался в мутные воды Къеркегора. На третий день начал чувствовать запахи и обнаружил, что воняю рутинным отчаянием. Снял пижаму, тщательно вымылся. Намывался до тех пор, пока запах полностью не сменился ландышами. Утренние, весенние цветы. Начал готовиться к выходу: очки, рубашка, подштанники. На дворе снегом припорошило гололёд, а дома жарко. Хожу, варюсь в подштанниках, потому что ищу брюки. Нашёл в бельевой корзине — чёрные в белом. Капля дегтя… Натянул эти пропахшие старым бельём брюки, вспотел. Эльфы ландыша норовили улизнуть, и я едва поймал последних двух бунтарей за крылышки — едва ли толще радужной кожицы мыльного пузыря.
Наверное, им стало больно, но об их удобстве я в тот момент думал меньше всего.
— Сидеть тут смирно! — приказал я сердитым голосом. У эльфов сделались плаксивые лица, но по карманам пошли безропотно. «Стоило оно того?», — прошипел один сквозь придушенные рыдания. Да уж, перегнул.
Шапка. Куртка. Ключи. Что-то упускаю.
Смотрюсь в зеркало. Тьфу ты! Без улыбки поперся!
Снимаю куртку. Начинаю искать по старым книгам и фотографиям. Ну как я мог забыть! В ней-то, в улыбке, вся соль. В обществе других между выражениями лиц проводятся незримые параллели и пересечения, после чего люди расходятся по своим личным жизненным тропкам, обогащённые радостью и утешением друг друга. Предвкушаю, как буду со всеми вежливым и понимающим. Будет приятно размять мои бедные скулы пробегающими по ним взглядами одобрения и благодарности — иначе говоря, мне срочно требуется кому-нибудь улыбнуться и несколько улыбок получить в ответ.
Вот тут-то я пожалел, что в пылу труда перестал убираться в квартире. Повсюду валялись пакетики из-под суррогатной веры или каши быстрого заваривания, жестянки чернушного кофе, пластыри для заклеивания третьего глаза — у него от непомерного всматривания часто бывал конъюнктивит, хорошо, что моя зимняя шапка это скрывала. Под ними обнаруживались гримуары, раскрытые на нужной странице, чтобы легко было вернуться к нужной строчке одновременно в десятке черных книг. Естественно, в некоторых корешках завелась плесень — а вы думали, почему так трудно найти коллегу в моём деле? Вредная работа с трудноизлечимыми последствиями. Нет, мне положительно требовалось выйти к людям, любым нормальным людям, не подозревающим, от роду не познавшим зла… Они наложат на меня свой нежный отпечаток, рядом с ними легче дышится, ибо тот, кто не вкусил страданий, не распространяет их.
Так показали наблюдения — и вокруг этого крутилась моя безвылазная работа.
В ящиках стола, на котором я выводил рецепты противоядий и выпаривал облака для получения эссенции их полёта, среди прочего хлама обнаружился лишь заношенный обрывок улыбки. Я отнёс его в кучку белья на заштопку и взялся разгребать секретер.
Когда я снял все упаковки несвежего постмодерна, из-под шапки бежал пот, так что пришлось сбросить и её. Чтоб вы понимали, на свежий постмодерн не хватало средств, ресурсов, но я не отчаивался и разлагал спектрографом что есть, анализировал… Наконец из глубины полки пыхнуло скопившейся там пыльцой сирени. Чихнул. Проморгался и выдохнул с облегчением: у меня в пальцах трепетала моя улыбка.
Это была старая школьная улыбка — конечно, она теперь пришлась мала, к тому же мне давно ещё оторвали от неё уголок, так что она выходила скособоченной.
Клей на ней, естественно, подсох. Я попытался прилепить её ландышевым мылом — жалкая временная мера, но что поделать? Хороший органический клей я потерял ещё на третий год захламления своего жилья, а новый не решился себе позволить.
Вроде, держится. Иду в прихожую, натягиваю куртку. В зеркале видно хмурое лицо с узкой и кривой усмешкой. Выгребаю из верхнего ящика обувной тумбочки пару канцелярских прищепок для заметок.
Осторожно прищемляю себе брови как можно выше. Из-под пластыря посреди лба течет единственная слеза.
Так. Шапка. Где я забыл шапку?
Снова поиски.
Наконец оделся и покинул квартиру — впервые за месяц, что ли.
Иду. Распространяю подкисший, но всё же ландышевый запах. Осторожно пальцем держу улыбку на особо ветреных участках, стараюсь не помять ещё больше. Чувствую, что мнётся. Утешаю себя тем, что в старые времена ямочки на щеках считались милыми.
Иду. Пришёл. Улыбаюсь набекрень, с одной брови прищепка отвалилась — но на другой-то держится!
Впустили.
Говорят:
— А ты чего такой негативный?
Альбатросы
Тельма шмякается посреди помойных урн в спальном районе города. Крылья с запахом рыбы и тины задевают её лицо, когда птицы с гоготом взлетают. Альбатросы, бакланы и пара чаек. Беспорядочная стая исчезает за домами в красно-синем небе. Тельма смотрит им вслед. Встаёт, стряхивает с брюк окурки и мятые бумажки. Похоже, она очутилась в часовом поясе, где ещё не вывозили мусор, но уже начинает темнеть. При ней нет сумки, а значит и денег, и документов.
От приземления побаливает бедро.
«Надо же, — думает Тельма, — а ведь я была уверена, что контракт с птицами это безупречный способ избежать неприятностей».
Так удобно казалось, а. Ну типа: за тобой увязались на тёмной улице, а ты р-раз — и подлетаешь к своему подъезду, взлетаешь на свой этаж. Только шум в ушах — перья трутся друг о друга, и ветер набился в горло.
Прямо-таки благословение. Стоило хорошенько испугаться, как ржущие морские птицы за́стили ей глаза.
Ну вот, спасли от неприятностей и на этот раз.
Интересно, её теперь просто уволят, вышвырнут на улицу без выходного пособия или будут преследовать?
Последним, что Тельма помнила, был их обшитый дубом офис. Звонок в приёмную. Часто колотится сердце. Нужно попрятать документы из красной папки, но куда? Они будут осматривать всё, даже панели со стен вскроют ломиком… Сердце заходится. Звон стекла, выбитого клювами, развеянного крыльями.
— Придурки, — шипит Тельма вслед альбатросам. Хочется заорать, но не хватало ещё привлечь внимание.
К счастью, в кармане брюк она находит несколько монет. Хорошо, что кофейный автомат в холле исправно сыплет сдачу... сыпал. Всё разом осталось в прошлом. Шеф, наверное, волосы на себе рвал пучками, когда обнаружил пустую приёмную. «Надо будет обязательно завести барсетку на пояс, чтобы всё необходимое всегда было при мне, и чтоб в полёте не свалилась», — думает Тельма, пока ковыляет вдоль незнакомой улицы в том направлении, откуда слышится шум автомобилей. Для начала можно подыскать круглосуточную забегаловку, чтобы продремать в ней ночь над стаканчиком кофе, а там и неприятностей найти на свою голову — и пусть птицы снова решают сами, где ей лучше оказаться, раз уж после их последнего акта спасательства ей терять нечего.
Когда стекло треснет, будет больно
"Самое дерьмовое в том, - сказал себе Эмиль, наблюдая через стекло за проходящим конвоем, - что их слишком много".
Он подразумевал не конвоиров, хотя их было пятеро - пять взрослых мужчин на одного ребёнка.
Вцепившись обеими руками в кружку недопитого кофе, Эмиль думал про регулярность. Каждый день кого-нибудь похищали, заметив за псионическим шалопайством. Слишком много тех, кто интересен в этом смысле,то есть качественного фарша для первоклассной колбасы. Слишком мало для реальных изменений, а главное что учить их невозможно, потому что никто ничего не знает. Человечество научилось делать сильнее тело, но на невидимых мышцах сдалось. Только Сенсей что-то знает - однако молчит, и с улыбкой посылает Эмиля сюда снова и снова, ещё и наделил его этим сопливым именем.
Имя было новеньким, как белый плащ, но перепрело в силосной яме провалов и предательств, отчего Эмиль стал брюзгливым. Он садился в первоклассное кафе, укрытый от дождя, с предложенной чистой салфеткой и стаканом воды, кругом болтали непринуждённые женщины или заключались устные договора бизнесменов, по вечерам легкий джаз со сцены - а ему было мало этой безмятежности, всё это было не то, словно лужица маслянистой мочи посреди пустыни вместо оазиса. Как сорокалетние привыкают по утрам обрезать себе лишние волоски в ноздрях, так он непроизвольно щёлкал мысленным секатором везде, где норовило из него вылезти любопытство или сострадание.
Простая гигиена. Иначе они тут же воспалятся отчаянием.
"Научись не сторониться ошибок, - сказал на это Сенсей, сцепив у подбородка длинные пальцы, - главное не бояться признать себя злыднем, не оказаться же злыднем среди зла никто не способен, ибо все твои выборы не будут нести благородства. И вот, я посылаю тебя, как агнца среди волков туда, где благородство можно лишь создать - но не испытать самому, поскольку нет никого, кто уделил бы его тебе".
Ему хорошо говорить, подумал Эмиль, вспоминая склонённую фигуру меж тонких колонн беседки. Струилось Н-поле, не пропуская наружу щебетания какой-то застенчивой птицы в глубине сада. Сенсей внимал его отчётам, не меняя позы, словно всё шло по плану, полы его одежд раскидывались кругом, но плана не было - один только хаос и вялотекущая катастрофа, снежный ком погибельных тенденций. Общество присягало злу - а Сенсей не менял позы... Хорошо ему, он недвойственный, с тоской подумал Эмиль, он может быть недвойственным за счёт того, что грязи в его жизни не больше, чем блага. Он наскребёт этой грязи под ногти - и сидит потом, пишет пальцем историю мира. Для Сенсея всё суть чернило. А я? Нытик, стругацкий персонаж, пустырь под слякотным ливнем...
В этот момент ребёнок оглянулся на него. Конвоиры тут же снова сомкнули ряды - бесформенные одежды, эта импровизированная форма новых ку-клус-клановцев заслонила от Эмиля бледное личико. Взгляд оказался не испуганным - растерянным: неужели радость наказуема?
«Дерьмово не то, что они из него всю душу вынут, а потом и сам гипофиз или что там они встраивают в свои пси-генераторы, - завертелась мельница мыслей Эмиля, - и даже не то, что мы полностью, мать его, опоздали со своими инициативами духовной культивации... Что мы такое против пси-технологий с бюджетами небольшой страны, в конце-то концов? Эта дрисня была проиграна с самого начала, победа не была целью - и хватит мечтать о мире, в котором каждый человек мог иметь дорсальную извилину префронтальной коры просто по праву рождения... Самое дерьмовое - это что все подобные детишки умирают, так и не сообразив, что не виновны в своей радости быть полноценным человеком...»
Я здесь не для того, чтобы вмешиваться, велел себе Эмиль, в полевой обстановке я должен действовать с предельной аккуратностью. Нельзя наплевательски относиться к своей безопасности. Их пятеро, они вооружены. Дерьмово не то, что я подохну, рассудил Эмиль, а вот скрутят они меня, сунут под электрический душ, да и выпытают коды от Н-поля. Если они доколупаются до Сенсея, это конец, увещевал себя Эмиль, но к лобным долям уже подкатывал приступ [i]эниавидения[/i], бесстыжий, как тошнота от перегрева в полдень.
Беседы посетителей разом показались громче. Кафе по случаю непогоды было полно народу. Вокруг Эмиля расположились в плюшевых креслах светочи неугасимого духа, и были они перекошены своими отвернутыми от злополучных окон шеями, и придушенным было пламя от скучных в свете Вечности разговорами.
Почему они все не соберутся и не помогут мне, подумал Эмиль, тут же не государственная диктатура - это же частные, мать их, лица прибирают к рукам детей, ваши собственные дети могут быть следующими... Он знал, почему. Он знал по себе.
Пустые слова высасывали из помещения воздух, не давая гореть этим небольшим солнцам в полную славу - а за окном в переулок сворачивал мерным шагом конвой, и немыслимое сияние било столбом к небу, заслоняемое могучими спинами.
- Повторить?
Эмиль вздрогнул. Розоватый пламень склонялся над ним. Официант, вспомнил Эмиль.
- Не надо. Отойдите.
- Прошу прощения?
- Отойдите, чтобы вас не задело. Когда стекло треснет, будет больно, - сказал Эмиль и встал. Он протянул руку и коснулся немытого окна. Грязная поверхность вздулась, как мыльный пузырь, нехотя задержалась так, и вдруг с грохотом разлетелась во все стороны стеклянной пылью. Получилось лучше, чем в прошлый раз, оценил Эмиль, утирая со лба кровь от прилетевших мельчайших осколков. Начало боли. Сейчас его морде достанется куда хлеще - вон они, уроды, обернулись на него. Как же не обернуться-то, когда тут хорошая добыча, взрослый псионик! Если сейчас удастся уйти живым, он обязательно натренируется проходить через материю без её повреждений. Если нет - сменщик соберёт данные с его хладного тела и передаст Сенсею... Дневной свет хлынул в лицо Эмилю, в глубины кафе, на мокрую мостовую, и вдруг он понял, что дождь-то давно закончился - просто залитое потёками стекло не давало ему разглядеть солнце, которого тут, казалось, не могло существовать.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
