Обложка Не та дверь

Не та дверь

Дарья Райнер

0% прочитано
Стандартный
Дарья Райнер

Не та дверь

Темень

«Не ложись на краю кровати», — так мне говорила баба Катя.

Укрывала синим пледом с вышитыми брызгами звёзд и сухо целовала в лоб, прежде чем скрыться за ширмой. Она всегда оставляла свет включённым. В нашей коммунальной комнате под потолком горела единственная лампа — большой белый шар с рыжим сердцем на сотню ватт. От него шло тепло.

◦ ◦ ◦

По углам гнездилась стынь, смелевшая к утру и кусавшая за пятки, стоило выпростать ноги в поисках тапок. Тётя Лена гоняла сквозняки, выметая веником за порог, и делала это так шумно, что я просыпалась, зевая, и уползала глубже под плед, стремясь ухватиться за краешек сна, пока баба Катя не пришла будить. Она пела колыбельные-наоборот, снимая паутину морока вместо того, чтобы плести её по вечерам. Гремела посудой, и старенький эмалированный чайник подсвистывал в такт.

◦ ◦ ◦

На столе стояли астры. Махровые, наполовину увядшие, белые у сердцевины, с розовой каёмкой внешних лепестков. В стеклянных гранях вазы отражались кусочки лампы; золотые отблески тонули в чашках. Я грела ладони и обжигала язык — торопилась выйти в коридор. Баба Катя окунала засохшие пряники в чифир. Тётя Лена стучала спицами. После утренних поединков со стынью она была особенно красивой: с румяными щеками и падающими на лоб кудряшками цвета мёда.

Она не пела, как баба Катя, но говорила отрывками из снов. Иногда я ничегошеньки не понимала в её сказках о небесной реке и белой лошади. Я в жизни лошадей не видела. Но знала, что они где-то есть. Как море или космические корабли.

Как мир-за-лесом.

◦ ◦ ◦

Верхушки сосен были видны из окна, но баба Катя плотно задёргивала шторы, как только стёкла покрывались первыми узорами. Проверяла, задвинут ли шпингалет на форточке. Дворовая стынь — не то, что внутридомная. У той когти длиньше и зубы острее — места живого не оставит.

«Холод закружит, метель заберёт», — вздыхала тётя Лена, вытягивая пряжу из клубка и набрасывая петлю на шею спице, снова и снова.

Я выходила в коридор — тесное пространство междверья, где обитала верхняя одежда на гвоздиках и старинное зеркало, благодаря которому казалось, что комнат не пять, а больше. Две спальни занимали тётя Ира и дядя Вадим с детьми: старший из них был уже взрослым, а младший только учился ходить. Со средними мы иногда играли в пятнашки на лестнице. Но чаще — рассказывали жуткие истории про темень.

◦ ◦ ◦

Наш дом стоял на краю, у самого пустыря, что отделял город от леса. Темень жила в чаще.

Туда ходили только егеря — как дядька Мирон из четвёртой комнаты. Огромный, бородатый, в дверном проёме встанет — целиком займёт. А как влезет в меховую куртку, так и вовсе на медведя похож. Говорят, принёс однажды маленькую темень в кармане — пожалел. А она выросла.

С тех пор в пятой, самой дальней комнате никто не жил: там лампа перегорела. Хлопнула и погасла. И всё.

◦ ◦ ◦

Я-то не помню, это случилось давно. Но баба Катя с дядькой Мироном не разговаривала. Будто не было его вовсе. И страшно ругалась, если свет мигал в квартире.

«Не смотри, — предостерегала тётя Лена, обращаясь к пустоте за шторами. — Мы все идём по кругу».

◦ ◦ ◦

А потом дядька Мирон не вернулся. И привычная полоска света — не белая, как у нас, а красноватая — исчезла из-под двери насовсем.

На лестницу меня больше не пускали. На ночь укрывали вторым одеялом — поверх пледа с россыпью звёзд. Сквозняки хватали за лодыжки. Чай в кружке был еле тёплым, а тётя Лена — бледной. Отложила спицы, так и не довязав мне свитер. Кусала губы, накручивая на палец кудряшку, и твердила что-то про чёрные дыры. «Ниткой не зашить, за порог не вымести», — сетовала она за завтраком, а баба Катя только морщилась, забыв про пряники.

◦ ◦ ◦

Свет мигал дважды в день, словно сердце внутри лампы пропускало удар. Тени в углах росли. Тянулись бесформенными пятнами от плинтуса до потолка, и комната казалась меньше.

«Не ходи, там круг прервётся», — в просьбе было что-то глубокое, отчаянное, не свойственное тёте Лене. Впервые на моей памяти она казалась по-настоящему напуганной.

Баба Катя поцеловала меня в лоб, подоткнула одеяло и ушла — не за ширму, а за дверь.

◦ ◦ ◦

В ту ночь я долго не могла уснуть. Когда шар под потолком погас, решила, что всё, не загорится больше. Досчитала до десяти, чувствуя, как холод вместе с воздухом проникает в лёгкие. Вот что бывает, если темень разрастается.

Одиннадцать, двенадцать...

Щёлк. И свет — янтарный, теплее, чем прежде — залил нас с головой.

◦ ◦ ◦

Поутру проснулась от шороха веника. За ширмой было пусто. Прямо так, босиком, я вышла в коридор.

И тогда шепнула тётя Лена: «Не стой на краю вселенной».

Ключ от города

Я — как город.

Тебе в нём

всегда светло.

(Р. Рождественский)

Июньский вечер дышит зноем. Вава сидит на скамейке. На коленях растянулась Стешка, лениво щурится на заходящее солнце. Шерсть на боку серебрится: в свои пятнадцать она давно Степанида, но малышам, подходящим с просьбой «погладить кису», сложно даётся полное имя.

Детей вокруг много, и Вава приглядывает за ними: не дай бог споткнутся на бегу или стекляшку в траве отыщут — поранятся. В их глазах светится интерес и ничего кроме. Это потом, становясь старше, они повторяют вслед за родителями обидное слово «бомжиха». Старушки качают головами, мол, такая молодая, а всё туда же, небось алкашка. Это ещё хуже. Как пощечина, от которой лицо пылает рябиновым цветом. А она ведь ни капли... Никогда! Да разве им докажешь?

Вава запрокидывает голову. Небо лиловое, с намёком на звёзды. Глаза пятиэтажек загораются мягким светом, и людей становится меньше. Фонари тянутся цепочкой до самого проспекта. Хребет моста вырастает над аллеей; по нему катится поток легковушек, и жёлтые пчёлки-ЛиАЗы порхают между остановками.

Под мостом — асфальт и каменная плитка. Ещё лет тридцать назад здесь сидели рыбаки с удочками и плескалась ребятня, а потом у истока Комендантки построили дамбу — недалеко от места, где мама-Ульба впадает в папу-Иртыш — и не стало речки-дочки. Замерла, оделась в платье из ряски и заснула. Только ивы шептали над ней, обнимая ветками.

Русло осушили прошлым летом. Проложили дорожки, открыли детскую площадку — целый парк на месте болота. И всё же Вава жалеет мост. Без реки он ничей — потерял свою суть. Разве что...

Тролль появляется, когда стихает шум улиц. Ваве смешно: тролль-из-под-моста, прямо как в сказке. Он высок, широкоплеч и сутул, будто вытесан из камня. С обветренным небритым лицом, одет не по погоде. Вава окидывает взглядом пиджак с заплатой на локте и вспоминает, что сама далеко не красавица в бабушкином платье и с растрёпанной русой косой.

Ловя её улыбку, он садится рядом — на другой край скамейки. Молчит. Кажется, тоже глядит на небо.

Вдалеке по проспекту мчатся автомобили. Стешка уютно мурлычет, не стесняясь незнакомца.

— А вы здесь... — Он откашливается после долгого молчания. Вопрос повисает в воздухе.

— Спать собираюсь, — отвечает Вава.

— Простите.

— Ничего.

В траве поют сверчки.

— А вы?

— Засыпаю, когда гаснут фонари.

Вблизи Вава рассматривает впалые щёки и добрые глаза. Угадать возраст тролля она бы не рискнула.

— А до тех пор?

— Гуляю, — с улыбкой пожимает плечами. Протягивает руку и гладит сонную Стешку.

— Я вас раньше не видела.

— В разных местах.

— Завтра придёте? — Вава расправляет шаль, что служит ей летним одеялом. — Приходите! Без сказок тут скучно.

— Но я не знаю сказок.

— Я тоже. Разве так важно знать?

Они смотрят друг на друга, и Вава отчего-то уверена: придёт.

Рыжие лодочки качаются на лужах. Степанида трогает подтаявший ледок и отдёргивает лапу. Вава сметает листья, наполняя ими тележку. Вернуться на работу — хорошо, иметь крышу над головой — тоже. После знакомства с троллем стало легче жить. Светлее.

Сначала она встретила у перехода бывшую одноклассницу: та уезжала в столицу — получать второе высшее, — а квартира оставалась пустой. Сговорились за символическую плату. Средства тоже нашлись: Вава не считала зазорным делать город чище. Наоборот, ещё в детстве, читая книжки в старых переплётах, представляла себя мусорщицей на далёкой планете и частенько приносила домой «детали кораблей» со свалки, чем повергала Баб-Улю в ужас. После выговора они пили чай с вишнёвым вареньем. Та любила вишню больше прочих ягод.

А Вава любила Баб-Улю.

— Почему Вава? — спрашивает тролль. Он сидит на парапете и время от времени заходится кашлем; за спиной дымят заводские трубы.

— Так бабушка звала. Варвара — слишком громко.

Она опускает взгляд. А Ульяна Поликарповна — слишком длинно. Едва влезло на памятник, под белый кружок с фотографией.

— А ты? Как мне тебя называть?

— Как хочешь?

— Кам, — без раздумий говорит она, вспоминая, как представляла его каменным троллем.

Он отчего-то смеётся, но хрипло. Кашляет сильнее обычного.

Баб-Уля тоже кашляла в последние недели. На дворе была весна; Вава ходила в БСМП каждый день после уроков, пока её не вызвали к завучу. В кабинете стоял телефон, массивный, красный, с тугим шнуром... Дальше она не запомнила.

Дядька продал квартиру и укатил обратно в Новосибирск — к жене и детям. А она не нужна. «Дура ты, Вавка, — вспоминался голос Баб-Ули, — как есть дура». Наверное, потому и не нужна.

На глаза наворачиваются слёзы, Вава вытирает их рукавом. Сквозь дрожание размытых клякс замечает на земле что-то белое. Наклоняется, подбирая значок. Круглый, эмалированный, с красной буквой «В». Ещё одна удача.

Других украшений у Вавы нет, а это — будет. Она прикалывает булавку к воротнику и подпрыгивает на месте. Запоздало оглядывается — не видел ли кто. Но нет, кому на неё глядеть?

— Я не умею, — смущается Вава.

Фонари теперь зажигаются раньше. Пальто приходится застёгивать на все пуговицы, завязывать Баб-Улин шарф под самым подбородком.

— Я тоже. Разве так важно уметь?

Кам подхватывает её под руку, опускает ладонь на талию. У него тёплые пальцы даже без перчаток. Что-то меняется во взгляде, от которого Ваве становится уютно.

В свете фонарей, под аккомпанемент ветра они танцуют самый неловкий вальс.

В день рождения Вавы выпадает снег: белый и пушистый, он садится на ресницы. На ладонь опускается подарок.

— Держи, он теперь твой.

— Но это же камень. — Вава гладит белый осколок. Неожиданно тёплый, размером с тот значок, что держится на воротнике.

— Камень может быть ключом. Как и имя, — поясняет он, а сам бледный; на лбу откуда-то появляется ссадина. Чем дольше она его знает, тем больше шрамов может разглядеть. — Он из сердца, которого больше нет. Отсюда, — хлопает по нагрудному карману.

Вава не спрашивает, зачем. Просто прячет чужую — теперь принадлежащую ей — вещь в кулаке.

Пожар случается в ночь с осени на зиму. На Стрелке, где сходятся две реки, горит Андреевский собор. Пылает так, что Ваве больно. Она добирается пешком до набережной и видит, что осталось. Остов, как и от форта когда-то — от крепости Усть-Каменной, на месте которой построили церковь.

На месте, где родился Город.

У Вавы всё обрывается внутри. Камешек в кармане холодный.

Она ищет его на аллеях и бульварах. Мороз выжимает жгучие слёзы. Улицы сменяют друг друга, тёмные дворы скалятся заборами.

Тихо. Стыло. Никого.

Возвращаясь под утро в пустую квартиру, валится с ног. Стешка жалобно мяукает, крутится у двери, не желая отпускать хозяйку одну. Да куда там!.. Фонари зажигаются — и снова по лестницам, мостам и переходам...

Находит на девятые сутки. С посиневшими от мороза губами и струпьями ожога на груди, он сидит на той же скамье, что и полгода назад.

Днём город — ночью немыслимый друг, которому три сотни лет.

Где у людей под рёбрами стучит сердце, тлеет уголёк.

— Я тут... спать собираюсь, — шутит через силу, пока Вава сжимает ключ и легонько касается раны, меняя чёрное на белое. Знать или уметь — не так важно. Отдавать хорошее и забирать плохое — вот в чём суть.

В день первого снега ей подарили не просто камень.

— Рано. Фонари ещё не погасли, — шепчет она. — А до тех пор держи. Оно всегда твоё.

МОРОКТЯБРЬ, день 1. Предисловие

Впервые участвую в октябрьском марафоне, пробуя совмещать Writober и Inktober. Я не художник, поэтому «рисую» с помощью Midjourney, а среди множества списков решила остановиться на этом.

Игру «Мор. Утопия» люблю всем сердцем — как и другие работы Ледорубов (студии Ice-Pick Lodge), — от сеттинга и общей атмосферы до колоритных персонажей, но всё-таки фанфики — это не моё. Поэтому здесь будут оригинальные зарисовки, навеянные «Мором». Или мороком — ведь название челленджа можно прочитать и так.

Никаких правил в этом месяце. Только образы прямиком из задверья: странные, пугающие, наполненные янтарным светом и невыразимой теплотой. Под стать осени.

МОРОКТЯБРЬ, день 2. Это моя труппа

♫ Peter Gundry — The Weirdos Waltz

Лампа вспыхивает, роняя на пол пучок света. Тени ворочаются в углах, переползая на стены. До начала спектакля остаётся несколько минут: самое время для финальной репетиции.

Первой в комнату входит Пряха. Богиня в вязаном платье и домашних тапочках. Мудрая, знающая, вечная. Она — река, которая не иссякнет. Тепло очага и аромат пряных трав. Умеренность, космос, созидание. Сны и тайны — всё ей подвластно. Она никуда не спешит. Она ведает жизнь и продолжает плести нити судеб для очередной пьесы. Садится на шаткий стул, перебрасывая косу через плечо. Улыбается. Ждёт.

Следом влетает Птичка. Взъерошенная, с облаком растрёпанных рыжих волос и россыпью веснушек на щеках. Ярко-алые конверсы, облупившийся лак на ногтях. Любопытный, протестующий подросток. Не хочет учить реплики; хочет, чтобы её любили. Забирается на стул с ногами и хмыкает. Нетерпеливо отстукивает секунды. Максималистка. Мечтает о собственном театре, где ей не придётся уходить со сцены во тьму. Она пламя. Она огонь. Она всё может.

Гадалка появляется из тени. Не идёт, как другие — танцует. Поводит округлым плечом, подмигивая невидимым зрителям. Жгучее пламя юбок, беззвёздная ночь в волосах. Бархатный смех и перезвон браслетов. Ожерелье из монет на смуглой шее; в руке — потрёпанная колода. Вытягивает из середины нулевой аркан, цокает языком. Кости, руны, хрустальный шар — любая прихоть публики. Предсказание на крови — за отдельную плату. Деньги её не волнуют, только заветные стремления души.

Старица глядит с осуждением. Спина прямая, губы поджаты. Садясь, она расправляет подол монашеского платья на коленях; чёрный апостольник покрывает голову и плечи. Ей не место в театре, но кто будет стоять на страже чистоты и нравственности? Порицать темноту и излишества? Даже тени смиреют в её присутствии.

Дива задерживается в гримёрке. Перья в волосах, пайетки, бурлеск. Хочет впечатлить не только зрителей, но и режиссёра, и критиков, и прессу. Всегда желает большего. Талантливая, но скованная внешней серостью. Резкая, порывистая, каждое чувство на показ, будь то зависть или гнев. Каждая эмоция, каждый жест отточены, как лезвие бритвы. Она тянется к свету софитов и жаждет внимания, как умирающий в пустыне — каплю воды.

К слову о пустыне. Бродяжка опаздывает: усталая, но довольная. За ней вьётся дым костра и запах дорожной пыли. В волосах — репейные колючки, в карманах ветровки — цветные камешки. Она не боится ходить по свету в одиночку — от Моря до самого Перекрёстка. Собирает песни и сочиняет свои, играет на флейте и губной гармошке. Надеется сделать людей чуточку счастливее. В этом вся она. В этом её суть и смысл. Да и какой спектакль обходится без музыки?

Директор хлопает в ладоши. Она — и драматург, и режиссёр, и художник. Она владеет театром, решая, кого пригласить в центр круга. Чья маска окажется полезна сегодня? А завтра?..

Устраивайся поудобнее, дорогой зритель. Я знаю, ты здесь не просто так: возможно, в каком-то из этюдов найдёшь ответ на свой вопрос. Мне бы этого очень хотелось. Пара минут в день, проведённые с моей труппой, — всё, о чём я прошу.

Занавес открывается через три, два, один...

МОРОКТЯБРЬ, день 3. Дорогая вещица

Мы тянем ветки, создавая узы.

Мы тянем корни, образуя связи.

Мы — кружево. Подчас чужие листья

Октябрьский ветер рвёт из наших пальцев,

Подчас чужая сломанная ветка

Приносит боль. Мы лес. Мы так живём...

— Марина и Сергей Дяченко, «Долина совести»

Ты прячешь карту в нагрудный карман. Размером чуть больше игральной, с золотистым узором на синей рубашке. Издалека можно принять за Таро — и так же легко ошибиться.

— Почему осины? — Я придвигаюсь ближе. Под ботинками шуршат листья. Ясное утро в городском парке пахнет корицей и сдобой. И совсем немного — прощанием. Через два часа — на вокзал, где серые гусеницы поездов уползают на запад, к морскому побережью. Когда-нибудь я приеду в гости и увижу волны; среди блестящей гальки мы отыщем куриного бога.

— Они знают правду, — ты пожимаешь плечами. На карте изображены два белых ствола, чьи корни-пальцы сплетаются в крепкий узел. — Под землёй осины держатся за руки. Они не дрожат на холодном ветру — только смеются над людьми, которые забыли о главном. О том, что все мы связаны.

Эта карта — последняя из колоды. Наверное, поэтому она тебе так дорога: в ней заключается память. Иногда я думаю, что любая вещь, подаренная тобой, становится сокровищем. С каждой встречей я всё больше превращаюсь в Смауга. Но для тебя — есть только она. Чужой подарок, не мой.

— Каждый из нас — малая часть чего-то большего. Рода, племени, страны, — ты разговариваешь с ветром, глядя в пустоту. — Индейцы чероки верят, что желание одиночества, наша навязчивая потребность отделить себя от других, провести черту, обозначить границы — это болезнь. И в лечении нуждается не один заболевший, а вся община.

— А ты?.. Тоже так думаешь?

«Тоже болен?» — хочу спросить, но сдерживаюсь в последний момент. Если да, не мне лечить эту рану.

Ты киваешь и жмуришься от солнца. Сжимаешь в ладони мою руку.

Осины шепчут на ветру, и в голосах я слышу: «Мы едины».

На всю жизнь? Или на два часа?

МОРОКТЯБРЬ, день 4. Дела ночные

— Убери свечу, — Ёршик отмахнулся, когда она заглянула к нему в комнату. Он сидел на краю кровати, босой, лицом к окну. Одеяло пенилось волной, скомканное в изголовье.

— Ты чего? Увидел что-то?

— Пока нет, — ответил серьёзно. Он только что переехал в новую комнату: они с братьями полдня расчищали её в восемь рук. Получилось хорошо: просторно, чисто. Немного пусто, но, зная Ёршика, Умбра не беспокоилась. Натащит разного добра — не успеют и глазом моргнуть.

Сначала Малой спал в большой двухместной палате, рядом с Карпом, а потом заявил, что тот постоянно ворочается во сне и свистит через левую ноздрю.

«Ложь и клевета! — не остался в долгу обвиняемый. — Из нас двоих не я жру горох и отравляю воздух по ночам».

Так и разошлись полюбовно. Ёршик решил, что пора ему становиться взрослым. Самостоятельным и ответственным человеком. Но Умбра всё равно решила заглянуть — проверить, не одиноко ли ему. Пожелать спокойной ночи. Вдруг попросит рассказать продолжение сказки. Но вместо этого...

— Погаси. В эту игру нужно играть в темноте.

— А мы играем?

— Ну да. Садись рядом, если хочешь.

Умбра задула огонёк и замерла напротив окна. Весенняя ночь была светлой, и силуэты голых яблонь танцевали на фоне неба.

— А как играть? — шёпотом спросила она, словно боялась спугнуть, нарушить хрупкое доверие.

— Закрой глаза. Потом представь за окном новые вещи. Или людей. Кого захочешь. И мысленно скажи три раза: «Они там». Когда почувствуешь, что пора, можно встать и выйти из комнаты.

Умбра через силу улыбнулась. В Ёршиковом возрасте у всех страшилки на уме. Нужно отговорить его осторожно.

— А как понять, что пора?

— Ну, они посмотрят в ответ... Наверное.

— Но у тебя же закрыты глаза, — она взъерошила русые вихры на его затылке. — К тому же, посуди сам: я-то уйду, а тебе здесь оставаться. Вдруг мои «гости» решат к тебе прийти.

— Они приходят. — Он сбросил её руку, насупленный и неприступный. — Вы просто не видите.

Умбра вздохнула.

— Ты про Соню?

— Угу.

— Ну и зачем ещё больше гостей? Чужих этих, из-за окна?.. — Она взмахнула рукой и чудом не уронила огарок. — Давай-ка ты их ко мне отправляй, если придут, ладно? Договорились?

Он помотал головой.

— Только не к тебе. Страшно.

— Тогда к Карпу! Будем считать, что заслужил своим коварным свистом.

— Ты не понимаешь. Шутишь. Это не смешно.

— Прости. Ну хочешь, останусь?

Снова безмолвное «нет». Боднул головой её плечо, прежде чем забраться под одеяло. Повозившись, повернулся носом к стене.

— Вот и правильно, — сказала она, — играть лучше днём. Во что-то хорошее.

— Она подсказывает.

— Кто?

— Крепость, — пробормотал Ёршик. — Ну, о том, как играть. Вроде правил. Только я не пойму до конца.

Умбра ощутила холодок между лопаток. Прошло всего несколько недель, как Братство обжилось в бывшем госпитале, но это место не переставало удивлять.

— Утро вечера мудренее. Разберёмся.

— Обещаешь?

— Угу, — эхом откликнулась она, прежде чем затворить за собой дверь. — Спокойной ночи.

— И тебе.

Вернувшись в свою спальню, она вздрогнула от шороха. Сердце ёкнуло, когда в стеклянной перегородке двери Умбра поймала отражение. Показалось. Бывает же.

В ту ночь они впервые встретили Офицера. Мертвенно бледного, с резким лицом, тёмными провалами глаз и дырой в груди — вместо сердца.

«Он там». Они все — там.

Даже если закрыть глаза — не исчезнут.

отрывок из романа «Мизанабим» (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 5. Гости из прошлого

♪ Lucas King — Alone at the Circus

Иногда они возвращаются.

Сорока точно знает — они приходят на заре. Детские души. Все, кого она обманула, увела из родного дома, продала Хозяину за горсть медяков, за любовь, за подобие власти, за дымную иллюзию почёта.

Нет у неё любви.

И никогда не было.

Не будет.

Только голодная смерть в тюремных застенках, пока снаружи резвится чума. Пляшет на улицах, стучится в дома. Ставит метки на дверях и ставнях, шагает дальше — от города к городу, — и не прогнать её в степь, не зарыть под землю, не выжечь огнём на исходе лета. Сорока знает — они с чумой похожи.

Её тоже гнали из ночлежек, приютов, вагонов и станций; били палками, и злые камешки летели в спину, брошенные злыми детьми. Чужая. Пришлая. Ничья. Её тоже предали — обменяли на мешок зерна. Хозяин взял. Исправил. Научил. Она была его химерой — причудливой идеей, воплощённой в девичьем теле. Совершенство во плоти, мираж, собранный из костей и кожи, покрытой шрамами, — украшение Театра Чудес.

Все они были его куклами — марионетками, любовно выкрашенными в яркие цвета.

Шли годы, а караван бродячих артистов по-прежнему устраивал спектакли на открытых площадях и под сводами шатров. Она танцевала с мужчинами, ловила на себе не то брезгливые, не то завистливые взгляды женщин и, смеясь, дарила детям сахарные леденцы-шипучки. Волшебные, конечно — как и всё, что принадлежало театру.

Только время — конфетти. Рассыпается бумажными лепестками и гниёт в земле.

Сорока воет, обхватывая руками колени, и утыкается носом в прелую солому. Никто из живых не придёт. Про неё забыли: в городе не осталось еды, колодцы с питьевой водой отравлены. Быть может, тюремщиков давно нет в живых — по коридорам гуляет тоскливое эхо.

«Пойдём», — тихий шелест.

Отрез неба за окном светлеет, перечёркнутый железными прутьями. Завернуться бы в него, как в шерстяное одеяло — сизо-серое, с пушистыми перьями облаков.

Сорока открывает глаза. Вспоминает девочку, стоящую напротив. Какой она была по счёту, двенадцатой? Глаза как угольки, тёмная чёлка. Ладонь на ощупь холоднее смерти. В зрачках танцует пламя, в котором сгинул караван. Все, кроме Хозяина. Он снова пройдёт по свету и соберёт новые чудеса.

«Идём же», — повторяет гостья настойчиво.

Сорока улыбается запёкшимися губами. Она всегда мечтала научиться ходить сквозь стены.

Пора?..

МОРОКТЯБРЬ, день 6. Город на крови

Не ходи в мой город, он стоит на крови: на изломе октября в нём властвует стынь. Я зажгла свечу для тебя — ступай, а ключи из кармана вынь.

Он белый снаружи и чёрный внутри, снегами укрытый, с горьким нутром. Все мы — гости, увязшие в его пустоте, выпьем чаю на кухне и дальше пойдём.

Город странных мелодий и пропавших детей, дом для вещих метелей и снов. Город тонкого льда и зеркальных витрин, и весны молодой, и осенних костров.

Век историй окончен, забудь и лети, возвращаясь на рассвете не куда-то — домой. Этот город однажды утонет в крови, а пока — тихо спит. До зимы. Только мой.

МОРОКТЯБРЬ, день 7. Чудо

Они сидели на берегу. Только вдвоём.

Умбра плела косы из выброшенных водорослей, украшала их обломками ракушек — просто чтобы занять руки. Предлагала Ёршику помочь с кораблём, но нет — двухмачтовый бриг принадлежал только ему.

Конечно, Карп бы вырезал корму по-другому, умело и красиво, а Горчак быстрее справился с парусами, но Малой хотел сам. И это правильно. Она видела, как рождается чудо из смолёного дерева, неделя за неделей: вот голый каркас, вот скелет с двумя хребтами — фог-мачта и грот-мачта, — следом паруса из мешковины. И самое главное — штурвал. То, без чего не мыслил себя ни один капитан.

— У меня был раньше, — сказал он после долгого молчания. Даже молчать с Ёршиком получалось легко. Уютно. — Но я не закончил.

— Почему?

— Отобрали. Брат Равен увидел, растоптал ногами, велел вынести обломки и скормить огню. За то, что мусор носил со двора. За то, что хотел... ну, своё. Послушникам запрещают иметь своё, — он шмыгнул носом, — только общее. Только то, что не оскверняет дух, — повторил он чужую фразу.

— Ты после этого убежал?

Раньше Малой не рассказывал. Обмолвился двумя короткими фразами, и всё. На него не давили. Все они собрались в Крепости не от хорошей жизни, а он был самым маленьким среди братьев — не спугнуть бы.

Он покачал головой:

— Не сразу. Выжидал. Когда секли — терпел. И голод терпел. А на Рябиновую ночь ушёл. Все братья стояли ночную службу до рассвета. Четыре раза в году так. Повезло, — он пожал плечами и обвязал два прутика медной проволокой — сделал основу для будущего штурвала.

Умбра смотрела на него и не знала, что сказать. Не всегда нужны слова. Потянулась и обняла за худые плечи. Острые края каркаса упёрлись в грудь.

— Спасибо.

— За что? — она тихо рассмеялась.

— За то, что... ну, здесь.

Он отстранился, но Умбра поняла. Никому из братьев он не мог такое сказать — особенно колючему Горчаку или смешливому Карпу, — а ей запросто. Она же девчонка. Девчонки мягкие. В них изначально зашита забота: с малых лет носятся с куклами, как с детьми, а потом вырастают и рожают своих. Хоть Карп и подначивал Сома, называя кухонной мамкой, но к кому они шли за поддержкой, если что-то не получалось? То-то же.

Умбре не в тягость: она каждого любила по-своему. Мечтала о настоящей семье, по ночам обнимая Эулу; мало ей было одной сестры. Мало тепла. Всегда мало.

отрывок из романа «Мизанабим» (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 8. Зеркала, часть I

«С миром лети, беду забери».

Дурной голубь вылетел из спальни, а зеркало осталось. На полу, по кусочкам. Сашка долго собирала, ползала на коленях, светила фонариком под кроватью. Палец порезала. Благо, пластырь в кухне нашёлся. Сложила осколки в пакет и выбросила, а раму с гвоздиком оставила.

Мать пришла с работы, отлупила полотенцем.

«За что? Не я же разбила!».

«За дело». Вот и весь ответ.

Дядя Коля пожал плечами, отнёс деревянный остов на помойку. Ему-то что, он бабу Глашу не знал: зеркало от неё в квартире осталось. А теперь — только след на стене. Как чёрный глаз, глядящий из-под обоев, как замочная скважина без ключа. Ляжешь спать и чуешь: смотрит.

Сашка погладила ноющий палец и отвернулась к окну. Натянула одеяло до самого уха. Она где-то слышала примету про семь лет несчастий. Глупости. Она была слишком хороша — та взрослая Сашка, что глядела на неё из последнего осколка. Смеялась, показывая ровные белые зубы. А стоило стереть кровь рукавом — исчезла. Ушла в свой зазеркальный угол и больше не показывалась.

Сашка вздохнула, засыпая.

Разве могла такая красивая быть несчастной?

МОРОКТЯБРЬ, день 9. Зеркала, часть II

...Лампы в гримёрке жёлтые. Как маленькие солнца, заглянувшие в бездонный колодец. На столе — белые атласные перчатки и диадема из перьев, ваза с бутонами роз, половина из которых поникла, уронив лепестки на ковёр; дюжины кистей и гребней, баночки с кремом, блестящая пыль ароматной пудры, теней и румян — и карнавальная маска в венецианском стиле, закрывающая половину лица.

Напротив зеркала — пятно на обоях. Брызги чёрной плесени расползаются по углам. Не один глаз, как в детстве, а сотни — с вытянутыми зрачками-скважинами, с чернильной пустотой во взгляде.

Красивая Сашка придвигается вплотную к зеркалу. Убирает за ухо светлую прядь, поправляет шпильку в высокой причёске. Подмигивает и смешно дует губы. Её улыбка становится шире: смесь тщеславия и превосходства. Глядя на отражение, она смеётся высоким, мелодичным смехом, который так нравится мужчинам.

Она не может грустить, когда вокруг любовь и внимание поклонников, письма, букеты и вездесущие фотографы, чьи камеры преследуют её вспышками сверхновых звёзд.

Она не может быть несчастна, потому что жива. Ни матери, ни дяди Коли, ни близких подруг Дианы и Светки — никого не осталось. Семь лет промчались, как семь дней. Никто не уличит её в обмане. Никто не узнает правду.

Она берёт маску и поднимается с места, оправляет складки белого платья. Через минуту её выход на сцену.

Оборачиваясь в дверях, она шлёт воздушный поцелуй отражению. Сашка ёжится. Уходит в свой зазеркальный угол — до следующего раза. В гримёрке гаснет свет. Несправедливо.

Разве может один осколок стоить жизни?

МОРОКТЯБРЬ, день 10. Мена

— Почему не пришла в новом платье? Похвасталась бы... Когда, если не сегодня? Или поссорились?

Нет. Не ссорились. Он ждёт её у Восьмого моста. Вернее, будет ждать — как условились, через два часа после полудня. У Ската свои дела во Внешнем кольце, он отказался идти за ней внутрь. Оно и понятно: поживиться нечем. Ярмарка осеннего урожая в Клифе всегда проходила скромно, не с таким размахом, как в Ядре или на континенте. Здесь не сеяли. На острове Ржавых Цепей была дурная земля, каменистая, да и места для полей не хватало — только если болота осушить, но за это никто не брался. Камень и металл — на них делалась ставка.

В начале осени обычно приходили гружёные до отказа балкеры — и уходили, прощаясь с портом утробными гудками. Острова доминиона — бывшие имперские колонии — заботились друг о друге, налаживая торговлю, а сейчас...

Какая торговля, когда все боятся заразы? Не нужно обладать даром, чтобы предсказать: порт закроют следом, придётся обходиться тем, что есть. Истинные знают, хватит ли им запасов до зимы, если болезнь не утихнет, не остановится на Латунке.

Официально среди нутряков заболевших нет. Со внешниками сложнее: там строгий учёт вести невозможно, слишком много пиявок: попрошаек и бродяг. Как считать, если не по домам?

Люди растеряны. Страх снуёт по улицам, укутанный в саван, — ищет, кого обнять и за собой увести. В честь праздника мосты опущены, но радости нет. Ни внутри, ни снаружи. Торговцы закрывают лавки, гиены вынюхивают, на площадях нет привычных постановок: лицедеи и те притихли. За внешним спокойствием — осенней праздностью Клифа — прячется медленно растущий хаос.

— Будет ещё повод, — отвечает она после недолгого молчания, глядя в просвет бокового переулка. Площадь почти пуста, редкие прохожие спешат по делам, ускоряя шаг. Только на углу, у ратуши, царит оживление. Какой-то деятельный мон собирает подписи и призывает народ выступить за свои права — бороться с несправедливостью. Угнетённые поддакивают, жалуясь на высокие налоги и отсутствие лекарств. Пожили бы они снаружи... посмотрели, каково там.

Праздник Жнивья — один из немногих дней в году, когда мосты опущены — не по очереди, а все двенадцать разом, — и жители могут беспрепятственно ходить из одной части города в другую. Нутряки, понятное дело, наружу не стремятся, разве что лихие ребята в поиске новых впечатлений, а для внешников это редкий шанс. И оттого ценный.

Раньше братья получали неплохую добычу на ярмарках: выручки хватало на месяц, а то и два. Продажей и обменом ведал Скат: у него были связи среди угрей. Это единственное, чем он не хотел с ней делиться. Не пускал. Умбра понимала. Знала его лучше остальных. Чувствовала тем, что под кожей — глубже рёбер и волокон мышц. Поэтому обмен подарками вышел забавный. Зря говорят, будто мальчишки не угадывают с размерами. Он угадал. Точнее не придумать.

Умбра жалеет, что не может прикоснуться к тёмно-зелёной ткани, тёплой на ощупь. Платье осталось висеть в Крепости: изумрудного оттенка, с кружевным воротником и блестящими пуговицами. В зелени бархата она казалась себе чужой — слишком красивой для беглой «лилии», рождённой в Медном квартале. Слишком яркой для города, одетого в траур.

Она ничего не сказала ему тогда. Поблагодарила и дала серьгу в ответ — из чистой меди. На удачу.

отрывок из романа "Мизанабим" (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 11. Подземный огонь

Под землёй — пламя, над землёй — пепел.

Внутри огонёк еле теплится.

По пустынной дороге шагают мать и дочь. Минуют указатели на перекрёстках: синяя краска выцвела, белая облупилась, всё стало серым, от низа до верха, — обходят стороной деревни и сёла. Там только ветер свищет, ревёт в оврагах, и степные катуны перелетают с места на место, беспокойные бродяги. Кроме них — ни души.

«Мам... Присядем?»

«На пять минут».

Дальше — через мост и вдоль берега высохшей реки. Пока не стемнеет.

Снаружи костёр еле теплится.

Мать и дочь прижимаются друг к другу; каждая боится уснуть первой. Только Зайка — тряпичная кукла в сшитом из лоскутов платье — дремлет у девочки на груди, под вязаным свитером и застёгнутой наглухо курткой.

Время идёт. Минуты капают с неба, растекаясь чернильными кляксами — рассвет не сильно отличается от полуночи.

Девочке снятся лягушки. Загородный дом с покосившейся дверью, белые лепестки вишен и красные ягоды на чёрной земле... и огромные бочки с водой, откуда они с мамой доставали полуживых лягушат, и те замирали на ладонях, грелись, отходили под солнцем, а затем скрывались в траве.

Она видит во сне еловые шишки и звёзды одуванчиков.

Женщина не видит ничего.

Мать-земля дрожит. Ворочается, тяжело вздыхая, стряхивает пыль и гарь с потрескавшейся кожи, стонет от боли. Кровь её течёт по венам густая, горячая. Лихорадит без конца.

«Мам... Пойдём?»

«Через пять минут».

Они стоят у пересохшего русла. Замирают, грея в карманах холодные пальцы, а затем — скрываются за поворотом дороги.

МОРОКТЯБРЬ, день 12. Оголённое сердце

Падают снежинки, остаются каплями на губах — почему-то солёными, — и Умбра смахивает их тыльной стороной ладони. Двор Крепости покрыт созвездиями инея: на жухлой траве — мерцание далёких миров.

Она ступает по ледку, трескучему и тонкому. Дует на замерзшие пальцы, покрасневшие, хрупкие, как птичьи косточки.

— Слышишь?

На пороге стоит Ёршик. Держит в руке лопату.

— Что?

— Ласточки поют.

Умбра качает головой.

— Но ведь осень... Почти зима. Откуда им взяться?

— Слушай, — говорит он упрямо. Шагает к Заплатке, но не доходит до колодца: начинает копать у ограды. Комья мёрзлой земли летят неохотно. Умбра молча наблюдает, обхватив себя за плечи.

Снежинки падают.

— Ты чего грустная, мона? Али помер кто?

Следующим в дверном проёме появляется Карп. Руки в карманах; во рту — соломинка, зажатая между зубов. Светлые кудри падают на лоб, непривычно бледный.

— Не знаю, — она пожимает плечами, — Ёршик вон копает. Кому?

— А, это он впрок.

— Впрок?!

— Зима будет долгой. Готовимся.

Она делает шаг навстречу, и в лице Карпа что-то меняется. Смотрит на неё по-другому, не так, как раньше.

— Зря ты... волосы-то.

— Пришлось.

— Жалко. Красивые были...

— Отрастут.

— ...и ты красивая.

Она обнимает его порывисто. Крепко-крепко. В благодарность. Чтобы знать, что он настоящий. Не исчезнет.

— Ты только не замерзай, рыбка. — Он коротко целует её в макушку. — Не потухай, ладно?

— Карп?

— М?

— Ты слышишь ласточек?

— Уже нет. Но пели до последнего. Светлые птахи. Говорят, смерть нужно уметь встречать. Так, чтобы правильно. Как нужно.

Она отшатывается.

— Ты зачем это?..

— В глаза посмотри, не отвернись, когда придёт.

Мягкий голос Карпа становится чужим. Из него уходят тепло и жизнь — неунывающие нотки сменяются безликим речитативом. Как текст, отрепетированный заранее, — льётся и льётся сам по себе.

— И не жмурься, не закрывай глаза. Это не по правилам. Всё равно не спрячешься.

Снежинки садятся на щёки Карпа и не тают.

— Бежать тебе некуда. Кого хворь пощадит, а кого заберёт — ищи ответы в себе. Вот тут. — Он протягивает руку. Умбра вскрикивает, зажимая дыру в груди. На ладони Карпа бьётся сердце. Настоящее, алое. Её.

Тук. Тук. Тук. Замирает.

Время останавливается в мутной пелене; Крепость тает в тумане. Следом пропадают силуэты Ёршика и Карпа. Падает снег. Она остаётся одна. Без сердца.

Жмурится.

...и открывает глаза.

отрывок из романа "Мизанабим" (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 13. Старый учитель

Нура не считала себя сведущей в целительстве. Как и двенадцать старших — родных — внучек Сатофи, она цедила сок из листьев тагавы, толкла в глиняной ступе кору священного раку и мешала с цедрой фа-тайи, училась различать симптомы отравления и знала, как запустить биение замершего сердца, но всё это не делало её вака'роа — той, кто спасает жизни. В каждом племени был один вака — ни больше и ни меньше. Мужчина или женщина, это не имело значения. К ним шли с болезнями души и тела, с которыми не могли управиться сами. Жили вака недолго: слишком много сил и жизненной энергии — н’гои — отдавали другим. Уходя, они назначали преемников — из тех, кто прошёл посвящение и услышал от Хранительницы нужное слово.

А Нура... Только и получила, что жемчужину. Висит на крепкой цепочке. Стягивает горло. Ни море ей не страшно, ни огонь, ни чужие помыслы. Знай себе тускло поблёскивает в свете корабельной лампы.

Конечно, ей было любопытно взглянуть на бронированное чудище целиком — увидеть не только глотку, через которую их провели на пути к каютам. Лодка звалась «Муреной» — в честь предводительницы угрей. Теперь, возможно, её переименуют.

Нура бы нарекла её в честь бабочки-каллимы. Она любила всех крылатых: чаек, альбатросов, даже стрекоз. Но бабочек — особенно. В них крылось что-то непостижимое. Что-то вопреки. Когда она была маленькой, Сатофи рассказывал, как гусеница переваривает себя в коконе, а после рождается заново. Она и в то же время не она. Новая, умеющая летать.

Она грустно улыбается, смывая кровь с плеча Карпа.

Ныряльщице Нуре и под водой было хорошо, но небо — совершенная мечта. Впрочем, нет на свете плохих мест. Или «проклятых». Ни на земле, ни под ней. Если в сердце у тебя покой и добрые намерения — повсюду будешь желанным гостем.

Ха эньо. «Так и есть».

Приговорка, которую та-мери добавляют к любой фразе, в правдивости которой не сомневаются.

Нура склоняется над Карпом, вытирая со лба капли пота: лицо покрыто пылью после бега по городским улицам.

— Ты поправишься, поцелованный смехом. Ха эньо.

Так будет.

отрывок из романа «Мизанабим» (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 14. Станцую для тебя

Смотри. Я твоя.

День умрёт — я воскресну. Из дыма костров, из болотной тиши, из капли крови, упавшей на мох, и случайной слезы. По вещим степям, по дороге сквозь лес — я дойду и станцую. Тебе.

И только искры летят из-под ног, и станет сердце моё — барабан.

И будет всё в эту ночь — для тебя.

Услышь. Я пою.

Пусть губы сомкнуты, я рассмеюсь — глазами одними, и попробуй пойми. Слова между нами — пепел и пыль; мне важнее то, что в груди.

И будут травы шептать до утра, и стоны ветра утихнут вдали,

Мой голос меж рёбер твоих прорастёт,

обернётся в крик.

Почуй. Я жива.

Не голем из глины, не сон и не морок, не рок и не жребий, не там и не та. Я просто дышу в ожидании света. Я просто твоя темнота.

Не будет клятв и обещаний, безмолвной правды, ясной лжи.

Мне хватит ночи черноглазой

под старой ивой у воды.

Коснись. Я жду.

Глазами, разумом и кожей. Не говори мне вслух — я всё прочту. Узоры линий на запястьях, желанья, страхи и мечту.

Не будет лилий аромата: солёный вкус и горечь трав.

У сказок издавна нелёгкий нрав.

И нет счастливого финала.

МОРОКТЯБРЬ, день 15. Призрачная кошка, часть I

Человек шагал по выжженной пустыне. Рядом шла чёрная кошка. Маленькая, изящная, с глазами цвета янтаря. Дорога уползала далеко за горизонт, теряясь в красноватой дымке. Серая чешуя солончаков тянулась по обе стороны. Минуты сгорали, обращённые в пыль.

— Что ты видишь впереди? — спросила кошка.

— Ничего.

Закатное солнце слепило глаза. Человеку отчаянно хотелось пить.

— Там оазис. Сможешь утолить жажду, но сначала — выслушай три сказки, которые я расскажу.

— О чём? — хрипло отозвался мужчина. Его пальцы подрагивали. Язык распух. На смуглой коже, зацелованной ветром, алели пятна.

— О засухе, войне и смерти. Они скрасят твоё ожидание.

В небе зажигались звёзды.

— В одном из таких мест жила пустынная роза: её шипы были остры, как ножи, и никто не хотел водить с ней дружбу. Пока однажды не пролетала мимо зарянка... Увидев, как одиноко розе под палящим солнцем, она спела ей, и с тех пор возвращалась на рассвете — снова и снова. Роза привыкла к маленькой птице. Она становилась краше день ото дня и даже шипы не казались столь остры, как прежде. Но вскоре пришла засуха, настоящая, какой не было уже много лет, и роза начала увядать. Слёзы зарянки не могли помочь, их было слишком мало, и птица улетела в город. Ей стало страшно. Она не хотела видеть, как погибает роза.

Кошка бросила взгляд на человека. Тот дышал с трудом, но упрямо переставлял ноги.

— В городе было шумно и весело, и каждый прохожий — от купцов до крестьян — радовался звонкой певунье. Вот только людям было невдомёк: зарянка пела от боли. Всё громче и чище. Её песня летела над землёй и звучала в сердцах, но боги оставались глухи. И тогда она решила подняться ввысь — за облака. Туда, где светит лишь солнце. Туда, где парит только ветер... Её маленькие крылья устали на полпути. Сердце заходилось от страха, а голос срывался всё чаще, но птица продолжала петь. Выше, выше!.. Голос летел, раскалывая небосвод, пока с неба не хлынул дождь, и пустыня цвела в тот день, как никогда прежде.

Человек издал то ли стон, то ли болезненный смешок.

— Красивая... выдумка.

— Сказки — ложь. Они должны кончаться хорошо. И вовсе неважно, что боги наказали певунью, поднявшуюся так высоко, как никто до неё.

— А роза?

— Осталась жить, — сказала кошка. — В отличие от тех, кто лежит в усыпальнице.

Человек поднял голову от дороги и увидел сооружение из камня — ступенчатую пирамиду, простую и безыскусную.

В лиловом небе пронеслась комета.

— Что с ними стало?

— Это сказка о раздоре. О беженцах, что покинули мёртвый город в поисках лучшей жизни. Много дней они скитались по пустыне, терпели жажду и голод. Плакали дети, женщины сетовали на судьбу, а мужчины, отчаявшись, просили богов о защите.

— Дай угадаю... — прошептал человек. — Они её не получили.

На смену дневному зною пришла прохлада. Зубы путника стучали, а руки тряслись сильнее прежнего.

— В одну из ясных ночей — таких, как эта — два брата покинули лагерь, чтобы разведать дорогу. Один ушёл вослед солнцу, другой — навстречу заре. Первый брат встретил змея. Его тихие речи были сладки, как нектар, а чешуя — что россыпь изумрудов на песке. Поведал змей о золотом городе, что прятался за скалистой грядой — всего три дня пути, рукой подать. За стенами из кирпича журчали фонтаны и росли финиковые пальмы, а правил тем городом мудрый царь, чьи сокровища несметны. Обрадовался старший брат и поспешил вернуться, чтобы показать дорогу остальным.

Младшему же повстречался орёл, чей медный клюв был острым, а перья — белее облаков. «Ступайте к реке, — сказала гордая птица, — до неё шагать три дня; она залечит раны и даст пристанище для нового царства, свободного от бед». Воодушевлённый юноша бросился назад, ещё не зная, что брат опередил его...

МОРОКТЯБРЬ, день 16. Призрачная кошка, часть II

...Человек споткнулся. Упал на колено.

— Это ещё не всё, — промурлыкала кошка. — Вставай.

— Не могу.

— Мы почти дошли. Ты же хочешь услышать третью историю? Вторая, увы, заканчивается грустно. Люди — как и во все времена до и после нас — не сумели договориться о жизни, которая ждала их впереди. Единый лагерь раскололся надвое. Братья в жестоком споре за мечту убили друг друга, и кровь текла свободно в тот день, поила песок, пока не осталось ни женщин, ни детей, ни святых, ни грешников... К слову, о грешниках.

Кошка сощурилась, переступая на мягких лапах.

— Не все из них заслуживают погребения. Вон та кучка костей у родника принадлежит вору, что ограбил идущего с караваном торговца.

Человек закашлялся, хватая ртом воздух. Он полз на четвереньках, чувствуя запах холодной ключевой воды.

— Торговец возвращался домой, — безжалостно продолжала кошка, — там его ждали дети, жена и старая мать. Оставшись без золота, он не смог расплатиться и вернуть долги, выкупить собственную жизнь. Законы царства суровы: должника повесили на площади, перед многоликой толпой, а семью... Рассказать, что с ними стало? С маленьким сыном и красавицей-дочерью?

Путник отчаянно захрипел. Его била крупная дрожь.

— И вправду ни к чему. Зато виновник, покинувший город, не дошёл до моря. Может, он мечтал увидеть мир или искал наживы в портовых городах, но монеты вдруг обернулись скорпионами и жалили его снова и снова... Яд проник так глубоко, что сопротивляться сну не оставалось сил.

— Я... не... сплю.

— Что есть смерть, если не сон души?

Кошка обошла человека и села рядом, глядя, как тот тянется из последних сил, зачерпывает воду и жадно подносит ко рту. Каждый глоток причинял ему боль, но путник не мог остановиться, пока в бессилии не перекатился на спину. На земле рядом с ним блестела одинокая монета. В вышине сияли звёзды.

— Мы сотканы из той же ткани, что и сны, — мурлыкнула кошка не без удовольствия. — И сном окружена вся наша маленькая жизнь.

— Что это значит?

— Слова великого поэта.

Больше она ничего не сказала, и человек не стал спрашивать. Одно он знал точно: кошачья память таила в себе множество загадок.

МОРОКТЯБРЬ, день 17. Опасный дар

— Ваши фильмы всегда заканчиваются яркими, неоднозначными образами, словно приглашая зрителей к диалогу. Вы задаёте вопросы вместо того, чтобы давать ответы. Это особенность авторского стиля? В недавно вышедшем «Волчьем пастыре» мы с коллегами увидели цикл вместо привычной линейной структуры и множество отсылок: от Библии до мифов кочевых народов.

— Если увидели — значит, они есть. Правда зрителя выше правды режиссёра. Я предпочитаю не ставить точек в конце: живо лишь то, что не завершено. Мёртвым становится то, что закончено.

— Значит, вы оставляете лазейку? Возможность для зрителей делать выбор?

— Возможность решать, именно так. Я воспринимаю тех, кто смотрит мои фильмы, в качестве соавторов. Они могут не сходиться во мнениях, но в этом весь смысл. Я не навязываю свою точку зрения. Не говорю, что снег белый, а земля чёрная. Не учу жить и не открываю насильно глаза. Если человек зажмурился и вышел из зала — это его выбор. Если он осудил героя или, наоборот, принял его боль как свою — это его решение. Если копнул глубже и увидел под сюжетным дёрном залежи руды — нам есть о чём поговорить. Думаю, однажды я сделаю в полной мере интерактивный фильм.

— С возможностью выбора?

— Не событий. Времени. Точек зрения. Представьте, что вы едете в метро — от начала ветки до конечной. Наблюдаете за попутчиками, слушаете разговоры... Может быть интересно, но слишком просто. Или же входите в вагон на любой станции: пассажиры спорят, дети плачут, дело к драке. Вам интересно, почему?

— Ещё бы! Мы сейчас говорим о нелинейном повествовании? Как в «Криминальном чтиве»?

— И да, и нет. Вы можете отвернуться к окну и поднять воротник, чтобы спрятаться от криков. Можете спросить милую студентку о том, что происходит. Хотя, уверен, старушка через проход поведает совсем другую историю. Даже если она опередила вас всего на одну станцию. Понимаете, к чему я веду? Ситуация абстрактная — просто первой пришла на ум, — но возможности кроить время бесконечны.

— Значит, фильм о драке в поезде мы не увидим?

— Кто знает (смеётся). Сценарий для седьмого уже написан, летом приступаем к съёмкам. Дальше восьмого предпочитаю не загадывать. Как говорил Андрей Арсеньевич, время в кино — основа основ. Мне любопытно пошатнуть эти основы. Посмотреть, что выйдет.

— К слову о Тарковском. Вас часто с ним сравнивают. Как вы к этому относитесь?

— Пускай (пожимает плечом). Если сравнивают — значит, смотрели. Знают. Уже хорошо. Мне часто говорят, мол, у вас сцена с игрой в шашки на кладбище напоминает бергмановскую. Ну, помните, из «Седьмой печати»?.. А я что могу сказать? Раз видят — значит, есть.

— Вы азартный человек по натуре?

— Скорее, любопытный. Жадный до знаний, люблю эксперименты. Дайте мне волю, и я всюду суну нос. Загляну в каждую дверь. Щель, чердак, окно — неважно. Наблюдать за людьми — моя работа. Видеть в них черноту, сгущать краски, чтобы потом, если получится, вывести к свету.

— Многих удивляет ваша способность сочетать пугающие, жестокие образы, почти на грани допустимого, с трогательными и светлыми чувствами. Причём делать это без грамма фальши. Поделитесь секретом.

— Никакой тайны, просто чутьё. И, может, немного безумия — в хорошем смысле. Безрассудства. Когда в привычной реальности случаются разрывы... как трещины в стенах при усадке дома, знаете? Как замочные скважины, сквозь которые проглядывает что-то новое. Можно замазать штукатуркой и притвориться, что там ничего нет. Или разобрать стену по кирпичику. Иногда я приношу что-то с другой стороны — чтобы показать. То, что мне нравится. Или тревожит. Что-то близкое. Как лезвие у переносицы. Или та самая доска для шашек. Я как курьер. Только сам плачу за доставку.

— Довольно интересное видение работы режиссёра. Непростой дар, я бы сказала.

— А что делать? Другого не дано.

отрывок из беседы с кинорежиссёром Михаилом Эрбеном

«Звиленский вестник», 1996 г.

МОРОКТЯБРЬ, день 18. Могильный холод

Стрелки сошлись на двенадцати, часы не тикают. В вагоне стыло; холод разливается молочной дымкой. Иней дрожит на ресницах. Попутчики замерли в странных позах, как ледяные фигуры на городской площади, и только колёса стучат, отбивая ритм пульса. Медленный, тягучий.

Всё замёрзнет рано или поздно. Остановится. Тик-так.

Кай не вспомнит. Он теперь далеко.

Белая Королева проиграла. Из дамок — обратно в пешки.

У Разбойницы свои заботы.

Сказка о Герде рассыплется крошевом правды — осколками льда. Без лишней драмы, с нотками иронии постмодерна.

Мой поезд следует из ниоткуда в никуда. Мчится сквозь снег — по кругу. И снова.

Выдыхаю облачко пара. Царапаю ногтем по стеклу, рисуя узоры: белые лепестки ветреницы на чернильно-синем полотне. Мизинцем вывожу единственное слово.

«ВЕЧНОСТЬ».

МОРОКТЯБРЬ, день 19. Дрёма

♪ Немного нервно — Просто дети

— Когда-то в Городе было тепло. Яблоневый снег падал на землю; звонкая Соснава разливалась ручьями, а под жгучим солнцем спела земляника... Потом всё закончилось. Принесли из Леса шкатулку: маленькую, резную, с узорчатой крышкой. Открыли замок и выпустили Иней. Он полетел, обнял город от края до края: одним крылом коснулся пустыря, другим смахнул «ветрянку» на озере — и выпил всё тепло, проглотил. Не осталось ничего, замёрзло, затихло...

Васькин шёпот покачивается, как лодочка на талой воде: то ближе, то дальше, туда и сюда, отталкиваясь от белёных стен. Глаза слипаются. Яра обнимает комок одеяла, складывая его так, чтобы оставить закрытыми спину и ноги в вязаных носках с войлочной подошвой. Прореха на пододеяльнике скалится, вываливая шерстяной язык. «У, проклятая, опять зашивать!..»

В комнате с четырьмя узкими койками горит свеча. Огонёк подрагивает; на потолке пляшут тени, исполняя жуткую, понятную им одним тумбу-юмбу. На дальней кровати сопит Дрёма. Ей никаких историй не надо — ни страшных, ни смешных, — и без того дрыхнет почти всё время, даже на уроках. В столовой клюёт носом, не донося ложку до рта. Кики караулит рядом, чтобы стащить порцию гречки или лишний пирожок. Время от времени к ним подсаживается Грач: смотрит не мигая из-под толстых стёкол в роговой оправе. Ждёт.

Но Грач — это отдельная песня. Не к ночи спетая.

Яра зевает. Тень её острого локтя напоминает крыло — сложенное, как у нахохлившейся птицы.

— Давайте спать.

— Какое «спать»? — возмущается Кики из пододеялья. — Я ещё не рассказала! Моя история всяко лучше Васькиной.

— Опять про Зверя?

— Или оторванные уши?

— Про Тихоню, — заявляет Кики. Она возится в кровати; панцирная сетка матраса поскрипывает. — Он приходит в самую длинную ночь в году. Неслышно, не издав ни единого звука, из чащи Леса — к самым домам... — зловещий шёпот прерывается, шуршит обёртка заныканной конфеты.

Наверное, «Мишка на севере», с тоской думают Яра с Васькой. Полкило этих вафельных мишек егерь Иван принёс на Новый год. Он всегда дарил что-то вкусное или полезное из мелочей, которые Лес выплёвывал на опушку: карандаши и тюбики с красками, игрушки из яркой пластмассы, скукоженные от снега тетради, которые потом сушили, подвешивая за обложки прищепками. Ребятня из младшей группы обожала егеря. Для них дядя Ваня был кем-то вроде героя из сказок. А для старших — всё куда сложнее. Васька вон в первый же день съела конфеты, а сейчас тянет носом и отворачивается к окну. Прижимает к груди тряпичную куклу с глазами-бусинами — они неразлучны лет десять, с тех самых пор, как Васька оказалась в Городе. Куда девочка — туда и кукла. Даром что взрослая уже, через три недели семнадцать. А где семнадцать, там и выпуск, и прощания, и комната в коммунальной квартире...

О том, что после, лучше не думать, качаясь на жёлтых волнах, прежде чем зайдёт Настенька и выключит свет. Называть молодую — и строгую только для вида — воспитательницу по имени-отчеству они считают лишним. А кошку её, изящную чёрную красавицу под стать хозяйке, гладят все, кому повезёт. Говорят, она ангину лечит и не только: полежит рядом, помурлычет — и проходит больное горло.

Кики, меж тем, облизывает сладкие пальцы и продолжает:

— Его тень, огромная и согнутая, с хребтом выше пятиэтажек, ложится на город. Он выдыхает Иней и тянет пальцы-крючья, забирая всех детей, оставленных без света и присмотра...

— Почему детей? — бормочет Яра сонно.

— Своих ищет, мальчишку и девчонку, — нагнетает Кики, — только не узнает. Говорят, лет тридцать назад, до прихода холодов, жил в «свечке» рядом с пустырём егерь по имени Тихон. Не повезло мужику. Нашёл проклятие в чаще, и свело его с ума. Вернулся не тем. Младшую покалечил, старшего чуть не сожрал. Скрутили его соседи, на опушку отвели, привязали к дубу да так и бросили. Дуб через год совсем зачах, а от Тихона костей не нашли.

Дрёма в углу негромко всхрапывает, будто поддакивая.

— Вот потому и не гасят лампы на зимний солнцеворот.

— Может, это та самая шкатулка? — говорит Яра. Её рыжие волосы растекаются по ситцевой наволочке.

— Какая?

— Из Васькиной сказки. С бедами. Проклятием. Какая разница? Тихон открыл — и понеслась...

В коридоре раздаются шаги. Все замирают. Настенька, в пуховом платке на плечах, с переброшенной на грудь косой цвета беззвёздной ночи, гасит свет. Клацает зубами выключатель. По-прежнему ровно дышит Дрёма. Затихают в соседних комнатах воспитанники детского дома, и каждому из них отчаянно хочется увидеть во сне лето. Чтобы под босыми пятками мох и алые капли земляники, как из книжек. А вместо этого стынь малюет ветки таволги на стёклах. Спор Кики и Яры сходит на нет. Василиса гладит куклу и прячет в нору. Подтягивает колени к груди. Бросает взгляд на форточку, прежде чем уснуть.

Дворовая стынь — не то же, что и внутридомная. У той когти длиньше и зубы острее — места живого не оставит. И гадать, откуда взялась, бесполезно. Все эти сказки, сочинённые наспех, — враньё.

В Городе никогда не было тепла.

И не будет.

МОРОКТЯБРЬ, день 20. Чудовище среди нас

Умбра сидит на бортике фонтана. Щурится, глядя на струи воды; на щеке остаются брызги. Правый рукав насквозь мокрый.

— Ну что, сказка или песня? — Подруга шелестит камешками, готовая раскинуть кодо́лы по первой просьбе. Шутки ради, конечно. Все предсказания Эула сочиняет на ходу. Язык у неё подвешен так же хорошо, как у Карпа, а фантазии и того больше. Среди девочек «Бирюзовой лилии» она неприкасаемая из-за своего уродства. Но по правде — у неё красивые глаза. Умбра знает. Она любит смотреть в молочно-белые радужки. Любит осторожно касаться щеки: старые шрамы не болят. Эула говорит, ей просто щекотно.

— Давай сказку. Про городской совет и нутряков. Что будет дальше? После Латунки?

Подруга кривит рот.

— Не могла чего повеселее придумать? Ну ладно. Будет тебе сказка про белого бычка, которого закололи к празднику Жнивья. В его собственном доме, говорят, между полуночью и первым набатом. Нашли судью Гэлина в луже собственной крови. Без сердца. Думают, что орудовал знающий. Хирург. Не просто грабитель — из кабинета ничего не пропало, — а приезжий врач. Тот самый, — она понижает голос до шёпота.

Умбра ёжится, отодвигаясь на край. Неугомонные капли бегут по плечу. Можно бы уйти, но эта площадь и фонтан принадлежат Эуле. На другое место она не согласится.

Да и заняты другие.

Во Внутреннем кольце свои законы. Местные банды считают себя лучше внешников. Чище, правильнее. Они другим не ровня, потому что родились ближе к Рассветным башням и Уделу Боли. Пережиток прошлого.

— Вот как, значит. Тот самый, — повторяет Умбра.

Чужак, чьего имени во Внешнем кольце никто не знает, все кличут просто — Враг.

Тот, что закрыл Латунный квартал, отрезав сотню домов от остального города, как затронутый плесенью ломоть от пирога. По его совету подписали приказ, и теперь намалёванное белой краской слово «Карантин» украшает ворота. Под ним — навесной замок и крепкие цепи.

Если гниль затронула хлеб — рано или поздно сожрёт целиком. Умбре приходилось есть всякое: чёрствое, горелое, превращённое в сухарь. Но гнилое — никогда, это через себя переступить. Корку можно срезать или отковырять ногтем, но если грибок добрался до мякиша...

Латунный квартал был южной коркой Клифа.

Мост над каналом поднят: никто не попадёт внутрь.

И не выйдет.

Не увидится с родными.

И завод закрыт. Коробки с провизией оставляют за створками, но этого мало, на всех не хватает. Совет латунников уже похоронил: зачем тратить то, что пригодится живым? А что происходит по ту сторону — им неважно. Крики доносятся, но чаще — тишина. И дым вьётся, улетая к небу — чёрный, с седыми перьями, — пока костры не догорят. Заражённых жгут. Хорошо, если не заживо. От страха люди теряют рассудок, а миножья хворь, по слухам, отбирает остатки разума, превращая людей в бессловесных. Хуже зверья.

Доволен Враг? Кто знает. Может, изобретёт новые меры, если не окажется за решёткой. Да и кто будет судить?..

— Спроси у них, — говорит Умбра, кивая на камешки, — поймают ли.

Гиены шастают по улицам. Для кого-то они синие мундиры, для других — просто жандармы, а для Верёвочного братства так.

«Рыщут-рыщут, падаль ищут...»

Детский стишок придуман задолго до них: Умбра не помнит, когда впервые услышала, но строчки въелись накрепко, как те чернила с кислотой в доски дверей.

«...а найдут — тебе конец».

отрывок из романа «Мизанабим» (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 21. Тайник

— Удача на твоей стороне, девочка.

Дядя вёл её по мощёным внутренним улицам; Невена глазела по сторонам. Вот высокое крыльцо, на которое можно забраться и спрыгнуть с другой стороны; вот огоньки мигают над вывеской — что за волшебство? Дальше — площадь и фонтан: струи-струны поют на ветру. Внутри тоже всё пело, но тревожно.

Ей приходилось бежать, чтобы поспеть за широким дядиным шагом.

— Шевелись, девочка, я уже договорился. Митресс ждать не будет.

Он не звал её по имени. Только безликим словом «девочка». Она не звала его дядей. Только «да, мон» или «нет, мон». Правда, за «нет» можно было получить по губам. Лучше соглашаться и делать всё вовремя. Не показывать, какая она глупая, ленивая неумеха. «Вся в сестрицу».

Невена знала о матери мало: та была воровкой, попалась жандармам, не вышла из тюрьмы — умерла от чахотки. Видимо, по наследству дядя передал ей титул чахоточной. Просто так. За бледную кожу и выступающие под ней острые кости. Позвонки, рёбра, ключицы и вечно кровоточащие костяшки — от стирки в ледяной воде не спасало топлёное масло. Она всегда была курносой, с волосами цвета медной проволоки, ни на что не годной «девочкой».

Почти ни на что.

Они остановились у «Бирюзовой лилии». Невена покрутила головой, заметив за спиной проулок. Порскнуть бы туда, как мышь, подумала она, когда на пороге показалась женщина: ещё не старая, лет сорока, с белёным лицом и ярко-алыми губами; её пепельные волосы были собраны в высокую причёску, а платье приспущено, открывая покатые плечи. Под носом сидела не то большая родинка, не то бородавка. Растянув рот в улыбке, хищной, как у пираньи, женщина, названная митресс, шагнула навстречу.

— Ну, кого привёл, Мэб? Дай-ка поглядеть...

Цепкие пальцы впились в подбородок. Невена дёрнула головой. Митресс рассмеялась.

— С норовом девочка!

— Она понятливая. Если объяснять как надо.

— А как надо? — женщина цокнула языком. — Ты её голодом морил, что ли? Худая, как щепка.

— Берёшь или нет?

— Беру. Подавись своими холами. — Монеты зазвенели в кошельке. Невена смотрела на горстку денег и не верила.

Это ей цена? Столько она стоит?

И впрямь глупая. Она сорвалась с места и... не успела свернуть в проулок. Дядька поймал за ухо — за медную серёжку, доставшуюся от матери, всё, что было у Невены своего. От резкой боли из горла вырвался крик.

— Далеко собралась?

Он встряхнул её, как куклу. Мочка порвалась, и серьга с тихим звяком упала на камень. По дядькиным пальцам потекла кровь.

— Будешь ещё пытаться? Будешь?!

— Нет, мон!

Сжав тонкое запястье, он толкнул её через порог. Из-за слёз Невена не увидела ступенек и споткнулась. Митресс что-то говорила, но за шумом было трудно разобрать. Следом пришли другие голоса — женские, громкие, сочувствующие. Чьи-то руки коснулись спины, волос, кто-то протянул мокрую марлю — она тоже стала красной.

Медная серьга останется лежать на булыжнике: вдруг её кто-то поднимет. Вторая — сохранится у Невены как память. Ухо скоро зарастёт, и Эула проколет его снова. А после — Невена сбежит.

Встретит Ската у моста.

Станет Умброй.

☽ ⚓ ☾

Под мостом было сыро и пахло плесенью. Канал в этом месте обмелел, остались только лужи с островками грязи; наброшенные поверх доски жаловались на судьбу, скрипели под подошвами.

Доски скрипучие — Невена невезучая.

Сбежать-то сбежала, а дальше что? Как в сказке: «Налево пойдёшь — беду найдёшь, справа заплутаешь — себя потеряешь, а если прямо…»

Нога провалилась по щиколотку. Вот щучья жижа!.. Лилась внутрь башмака — холодная, до костей пробирала. Невена попрыгала на левой пятке, пытаясь вытряхнуть. Обшарила взглядом тесное пространство подмостовья. От пиявих ночёвок осталось кое-какое тряпьё, кипа гнилых газет, подмокшая и превратившаяся в клей: должно быть, ими кормили костёр, но затея изначально гиблая. Дым привлекал гиен, да и в сырости огонь не приживался.

Справившись с башмаком, она присела на корточки: внимание привлёк ящичек, относительно сухой, сделанный из дерева — дорогой материал, странно, что он здесь оказался. Если беглянка чему научилась в «Лилии», так это обращаться со шпильками: замок поддался с третьего раза, под крышкой обнаружился листок пожелтевшей бумаги, сложенной вчетверо.

VIII мост, после заката.

Всё, о чём договаривались, и плата твоя.

Верёвочное Братство держит слово.

Пароль — се аху.

С.

Отступив назад, Невена обхватила себя за плечи. Зубы отбивали чёткий ритм. Пока бежала, было жарко. Горячее дыхание и азарт согревали грудь, заставляя сердце биться быстрее, теперь же… Она замёрзнет, если не найдёт ночлег. Обвалившаяся лестница, ведущая под Девятый мост, — временный приют. Она думала, что ребята митресс Чиэры — близнецы Фрадд и Фридд, охранники в «Лилии» — не найдут её здесь.

А завтра про Одноухую забудут. Невелика была цена, заплаченная Мэбу, невелика и потеря. Она не знала, о чём говорилось в записке, но почему бы не рискнуть и выяснить? Невена доверяла судьбе, хотя здравый смысл твердил: что, если снова угодит в переплёт? Если удача отвернётся? А с другой стороны — какой у беглянки выбор? Только надежда. Доживёт до завтра — будет думать.

Сейчас над мостом темнело: ночи в Клифе куда опаснее дней.

☽ ⚓ ☾

Он ждал её в назначенном месте. Вернее, не её — посланника. Человека с информацией, за которую «С.» был готов заплатить.

— Стой.

Невена послушно замерла.

— Назови моё слово.

Почти как в сказке. Только там слово волшебное. Стоит пожелать, и всё исполнится. Иногда ей грустно оттого, что жизнь не сказка. Жизнь не разбирает, кто герой, а кто злодей. Не играет в поддавки и не даёт второй попытки. Винить её не в чем. Любая ошибка принадлежит только тебе. Упал и расшибся — смотри под ноги.

Если встанешь.

— Твоё слово — се аху.

Она хотела спросить, что это значит и что связывает незнакомца с языком та-мери, но всё-таки сдержалась. Боялась допустить ошибку, выбирала, куда наступить при следующем шаге.

— Почему Щуп прислал девчонку?

Невена поняла, что ошибочно приняла собеседника за взрослого мужчину. Высокая фигура в кожаной куртке с капюшоном принадлежала мальчишке на пару лет старше неё. Это мало что меняло: он по-прежнему был сильнее и быстрее, но удивительным образом она испытала облегчение.

— Я не от Щупа, но у меня есть это, — Невена подняла сложенный лист бумаги на вытянутой руке. — И я хочу предложить вам работу. Вы же этим занимаетесь? Берёте у тех, кто может пережить? В смысле... кто не умрёт от голода. Вы не пиявки и не состоите в уличных бандах. Верёвочное Братство, ведь так?

Он вскинул подбородок. Ноги были широко расставлены, руки скрещены на груди.

— Говори. Я буду слушать, а потом решу. Но сначала — расскажешь, как нашла тайник.

Невена набрала в грудь воздуха и сделала шаг.

отрывок из романа «Мизанабим» (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 22. Высокая вода, часть I

Вода — самый сильный элемент именно из-за её консистенции. Ничто её не остановит: она проходит сквозь камень и сталь и при этом не имеет формы. Она принимает форму того сосуда, который наполняет. И я подумал, что вода — это любовь. Это как раз то, какой должна быть настоящая любовь — невероятно пластичной и при этом всесильной.

— Гильермо дель Торо

Облака стекают в воду, солнце садится за хребтом моста: чистейшая киноварь, переходящая в сангрию у линии горизонта. Краски смешиваются на холсте, и Фил — как и всегда в такие моменты — отбрасывает кисть. Ему удобнее писать пальцами. Второй Лондон рождается из наброска, обретает плоть с каждым мазком, тянет щупальца каналов за границы подрамника. Костяные шпили и сухожилия подвесных цепей, чешуя островерхих крыш и всевидящее око часовой башни — он создан с восторгом безумца, потерявшего счёт времени.

Любовь — всегда отчасти одержимость.

Когда комнату заполняют сумерки, Фил отступает на шаг. Затем ещё. Тыльной стороной запястья убирает волосы с лица. Садится на кровать и закуривает. Пальцы цвета сангрии нервно сминают сигарету. Босые ступни начинают мёрзнуть: половицы отсырели, вода поднимается всё быстрее — на пару дюймов в сутки. Через месяц его съёмная квартира окажется затоплена, но никому нет дела: хозяин перебрался на континент сразу после Дня Содружества [1], Фил едва сумел с ним расплатиться, отдав долги за прошлый год. Мало кого интересуют картины, когда земля уходит из-под ног и Новая столица погружается в море, медленно и неотвратимо, с гордостью мятежника, шагнувшего на доску [2]. Вокруг и внизу — только тёмная вода.

Огонёк гаснет в вечернем сумраке.

Фил поднимается, натягивает куртку с капюшоном поверх футболки с надписью #inkheart, заляпанной краской, и меняет стельки в сырых ботинках. Зачем-то запирает дверь. Из соседей остались только старый Фред, которого на большой земле никто не ждёт, и Джасти́н, привыкшая бродяжничать. Ей достаточно было занять одну из пустующих комнат на втором этаже — с плесенью, но пока без воды. Она чужого не возьмёт: слишком набожная. Каждый день ходит к собору, стоит у паперти, не поднимаясь и не заходя внутрь, а после — на набережную, там и молится.

Там волны стучат, обгладывая бетон, а вдоль аллеи — цепочка фонарей. Огни святого Эльма.

Фил минует перекрёсток — две дюжины полос на чёрном асфальте — и спускается на смотровую площадку. Улица позади пуста. Море плещется под ногами: всего какой-то фут, протяни руку и коснёшься ледяной антрацитовой шкуры.

Здесь он впервые увидел её. Сорок дней назад. Вынырнув, она смерила его долгим испытывающим взглядом — любопытство пополам с недоверием, — прежде чем снова уйти под воду. К следующему утру на полу его спальни лежала дюжина лихорадочных набросков, а сам Фил уснул, не раздеваясь, на застеленной кровати. Ему важно было — нужно, до дрожи в руках — сохранить этот взгляд. Во всей его бездонной черноте.

Он спрыгивает с узкого карниза и отодвигает решётку. Ставший привычным ритуал не доставляет неудобства, как раньше, когда он только искал способ — путь к загадочной морской нимфе. Двенадцать шагов по тоннелю и вниз — там она встретит его, как всегда прекрасная, в чёрном саване шелковистых волос, в белизне гладкой кожи и острых жемчужных зубов, в облаке зелёного света, испускаемого грибными светлячками. Шагнёт навстречу — неловко, как тонконогий оленёнок. Протянет руку с прозрачными перепонками и дотронется до его ладони.

Фил улыбнётся. У его нимфы красивые пальцы.

Примечания:

[1] День Содружества наций отмечают в Великобритании ежегодно во второй понедельник марта.

[2] Прогулка по доске — вид пиратской казни.

МОРОКТЯБРЬ, день 23. Высокая вода, часть II

♫ Ghostly Kisses — Never Let Me Go

Когда вода поднимается ещё на фут, он приводит её домой. «Ты можешь остаться». Её большие глаза глядят с беспокойством. Ная — так он её зовёт — исследует каждый уголок дома. Перебирает одежду, нюхает тюбики с красками и с шипением отдёргивает руку от лампы. Электричества нет, поэтому Фил находит масляный фонарь. Джасти́н приносит ему восковые свечи из церкви — в обмен на пару лишних одеял.

Фила больше не тревожит холод, который приносит вода. Он почти не выпускает из рук карандаш: алые оттенки сменяются синими, городские пейзажи — портретами нимфы. Острые линии плеч и локтей, изгиб позвоночника и паутина тончайших сиреневых вен — она может часами сидеть не шевелясь, замирая, глядя на город за окном, тонущий в очередном закате. О лучшей натурщице он и мечтать не смел.

О лучшем друге на конец света — молчаливом и понимающем. Пускай где-то продолжается жизнь — за проливом, что станет частью мирового океана, высоко в горах или на других планетах, он сделал свой выбор. К чему загадывать о днях? Считать до одержимости часы, минуты?.. Время текуче — как и вода.

Фил перестаёт делать зарубки на стене и менять стельки в ботинках, отдаёт их старому Фреду вместе с запасными шнурками. Он ходит теперь босиком — как и она.

Его мудрая нимфа улыбается в ответ.

Этого достаточно.

МОРОКТЯБРЬ, день 24. Вещь из степи

♪ Gurude — Дорога домой

Душно в степи. Горько. Ветер колыхается, а всё одно: воздух над городом — как варево в котле. Пряно и солоно, того и гляди закипит.

Иду по тропинке от станции и спотыкаюсь. Ноги вяжет. Степь не узнаёт: чужаком стал. По-другому одет, по-другому пахну — дымом столицы, сталью железной дороги. Земле не по нраву; её тело рельсами изрезано, кожа сорвана, и там, где коркой покрылось, уже не зацветёт. Только дурман и верблюжьи колючки.

Перешагиваю через упавшую калитку. Колодец в начале улицы пересох, завалили камнями. Башмаки глухо стучат, откашливая пыль. Дома всё те же — но другие. Где ставни новые, где крыльцо покрашено. На месте старой яблони — колонка. Ребятня плещется. Брызгают, визжат. Увидели чужака и порскнули, как бабочки-белянки из-под листа капусты.

На вопросы не отвечают: старшие не велят с незнакомцами говорить. Вдруг то морок из степи? Не человек, а злобная Мыстан кемпір — медная старуха, принявшая чужой облик? Такая и воду отравит, и ребёнка украдёт, если отобьётся от стайки. Вот и держатся вместе — как мы когда-то.

Нет больше «нас».

Шагаю вдоль улицы, и никто не махнёт рукой, не выдаст себя кивком или улыбкой — только отворачиваются. Ну, пускай.

От станции за мной идёт ещё один. Или одна. Вторая тень — любопытная, нетерпеливая, то и дело забегает вперёд, а стоит оглянуться — прячется в траве. Или под рассохшимся крыльцом. Старый дом ей нравится: он пустой, места много.

— Ну заходи, что ли, — говорю негромко.

Заглядываю в кухню из сеней: занавески отдёрнуты, чашка не вымыта, скрипучий табурет стоит так, будто отец пять минут назад поднялся — вышел покурить. Только неделя прошла. Приехал бы до осени — успел бы проститься, а так...

Сажусь на его место. Вытираю глаза ладонью. Душно в доме. Горько и солоно. Не проветривали давно.

Сколько так сижу — не знаю, за окном темнеет. Вторая тень, что жалась к ногам, теперь гуляет свободно. Изучает пороги и углы, снуёт из комнаты а комнату. Осваивается. Ну, пускай. Не гнать же её обратно в степь. Всё буду не один жить.

Всё буду с кем-то.

МОРОКТЯБРЬ, день 25. Пастух

Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец.

— Ин. 10:11

Вигилия подходит к концу, и церковь пустеет. Прихожане расходятся. Согласно старому поверью, тот, кто успеет домой раньше соседей, первым соберёт богатый урожай. Все спешат к праздничному ужину: картофель и маринованная сельдь, домашний ржаной хлеб и сладости.

Элиас улыбается, провожая каждого: кивок головы, рукопожатие, доброе напутствие. Фру Линдстрём оставляет пастору пирог, сладко пахнущий корицей, — пожелание светлого Рождества от всей семьи, — и он сердечно благодарит, не сразу находя, куда пристроить угощение, пока людская река не схлынула, оставив после себя качающиеся огоньки свечей.

Свалёв — маленький город, здесь не бывает сотен людей, как в столичных соборах. После окончания Уппсальского университета десять лет назад Элиас повидал много приходов, пока не осел здесь, на юге. Церковная коммуна оказалась дружна, и пастор благодарил каждого, кто разделил с ним Сочельник.

Скоро поздравления и смех сменяются гулкой тишиной, а ритуальная стола — привычной рубашкой с белой колораткой. За последним из горожан закрываются двери. Элиас некоторое время стоит у алтаря, прикрыв глаза и слушая, как ветер поёт за окнами, раскачивая самодельные фонари. Затем выдыхает и берётся за традиционные ясли с куклой, изображающей младенца Иисуса.

— Можно вам помочь? — Голос негромкий, мелодичный.

Элиас оборачивается. В проходе стоит незнакомая девушка. Он приметил её на дальней скамье во время службы. Наверняка чья-то родственница, приехавшая на каникулы. Не ушла вместе со всеми, зачем-то вернулась. Смотрит с надеждой.

По-детски круглое лицо, ясные глаза, русая чёлка. Переступает с ноги на ногу, словно думает, не выбежать ли прочь. И, кажется, дрожит, ожидая ответа.

Элиас поднимает взгляд, думая, что ещё десяток лет назад юную фрёкен в такой юбке не пустили бы на порог Божьего дома, но сейчас время другое. Никто не осудит.

Уж точно не он.

— Ты разве не идёшь праздновать с родными?

— Я... Нет. Пока нет. — Делает шаг вперёд, стремясь подхватить деревянные ясли, но вместо этого ойкает, отдёргивая руку.

— Заноза?

— Ничего страшного! — Заверяет она горячо. — Пустяки и совсем не больно. Я исповедаться хотела.

Вот так сразу, на одном дыхании.

Элиас в первый миг теряется. Относит бутафорию за ширму в подсобной комнате, запирает ту на ключ и возвращается со связкой восковых свечей.

— Сочельник свободен от исповедей, дитя. Приходи на воскресную мессу.

— Простите, пастор, я не знаю правил. Я только хочу...

— Поговорить?

Она кивает.

— Подержи, пожалуйста.

Он протягивает ей свечи, заменяя те, что прогорели, по одной. Язычки пламени пляшут и тянутся к пальцам, норовя лизнуть руку — дотронуться живительным светом.

— Что тебя беспокоит?

— Я никогда не была в церкви. Не считая тех случаев из детства, с бабушкой... Но я была маленькая и не понимала. Меня не учили, как обращаться к Богу.

— А ты хочешь?

— Иногда — да, — отвечает тихо. — Бывает так, что больше не с кем... некому. Но мне кажется, он не услышит.

Мягкая улыбка. Сколько раз Элиас видел подобные сомнения. Сколько раз ему приходилось рассказывать о том, что Бог — повсюду. Не только в храмах и святых местах. В каждой слезе или улыбке; в уютных спальнях и больничных палатах. Он держит за руку, когда больше «некому».

— Если впустить веру в сердце — услышит. Необязательно знать наизусть строчки из молитвослова. Да что там, не каждый викарий их помнит! Не смотри так, чистая правда. Если хочешь о чём-то попросить — проси.

— Спасибо, отец...

— Элиас.

— Элиас, — повторила она. — Я Анна. — На щеках проступает румянец. Всё-таки у неё очень красивые глаза. И ресницы — тёмные, пушистые. Снег растаял в волосах, и влажные пряди изящно вьются надо лбом.

— Рад с тобой познакомиться, Анна. Заходи почаще, не стесняйся.

— Я уеду в воскресенье, — в голосе слышится горечь. — Вернусь в Мальмё.

— Учёба, должно быть?

Она качает головой.

— Работа. Брату нужны деньги, мы остались без мамы три года назад. Отчим не то чтобы плохой человек... — она спотыкается, подыскивая нужное слово, и сдаётся. — Простите, он просто скотина. Это грех — так сильно ненавидеть?

— Все мы грешны.

— Не как я. — Она роняет свечу и замирает. Размыкает губы, чтобы сказать что-то ещё, но не может. Смотрит в пол.

Молчаливая исповедь в Сочельник.

— Как думаешь, если бы у кого было сто овец и одна из них заблудилась, то не оставит ли Он девяносто девять в горах и не пойдёт ли искать заблудившуюся?

Анна смотрит удивлённо.

— Матфей, глава восемнадцать, стих двенадцатый.

— Вы могли бы стать лучшим из викариев.

Тишину нарушает смех. Иногда Элиас думает, что нет ничего лучше, чем шутка, разделённая на двоих. Ветер за окном стихает, и редкие снежинки падают под слышную им одним колыбельную.

МОРОКТЯБРЬ, день 26. Добыча

...Она ждала на поляне.

В круге из огней сидела те-макуту — слепая старуха, с виду столь древняя, что Ваймари не взялся бы назвать её возраст. Ни один старейшина в племени не доживал до ста, а эта... древняя, как сам остров. Может быть, рождённая из Первого Огня с единственным предназначением — знать всё про всех.

— Подойди ближе, — её голос, слишком низкий для женщины, был лишён старческой слабости. — Ещё.

Ваймари сделал два шага вперёд, пересекая границу огненного круга. Туман отступил.

— С чем явился?

Она подняла голову: слепые глаза смотрели на него двумя тёмными провалами. В сумерках он не сразу понял, что веки старухи соединяют грубые нити. Вдоль позвоночника скользнуло щупальце страха. От капель воды, не высохших на коже, Ваймари покрылся пупырышками.

— Я...

— С кровью, — выплюнула ведьма. — С насилием и смертью пришёл на святую землю, колыбель та-мери.

Она потянулась вперёд, за пучком травы, лежащим у скрещённых ног. Седые волосы упали на лицо нечёсаной паклей. Заскорузлые пальцы, похожие на веточки столетнего раку, покрытые глубокими трещинами, разделяли соцветия, бросая в их в костёр, отчего пламя вздымалось к небу, становясь кроваво-алым.

Жемчужина, вспомнил Ваймари.

Самое время, чтобы принести ведьме дар, но что-то останавливало его. Он замер, глядя в огонь, словно заворожённый, и чудилась ему не старуха, сидящая напротив, а девочка-чужачка, которую не могли поделить старейшины в тот самый день...

☽ ⚓ ☾

С него ручьём стекала вода. Ваймари спешил домой — к видневшимся на холме та-варе, общинным домам с покатыми крышами, застеленными дёрном. Кулак он прижимал к груди. В нём лежало сокровище, подаренное морем. Ту-нор, настоящая!.. Как из легенды. Он сам до конца не верил. То и дело опускал взгляд, разжимая пальцы. Предвкушал, как ныряльщики будут глядеть на него с восхищением и сдержанной завистью, хлопать по плечам, говоря, что удача снова улыбнулась Счастливчику.

Но в та-варе было шумно. Старейшины о чём-то спорили: Райто и пришлый Сатофи — из кочевников. Чужие плоты — Плавучий Дом, на котором путешествовали те, кто не имел родного острова, — стояли у берега.

— Что там? — спросил он, подойдя ближе.

— Ребёнок, — пожал плечами Хати, один из охотников, с которым они водили дружбу, обменивались опытом и байками. Хати был старше всего на два оборота, он хорошо представлял, что творилось в душе у младшего брата накануне посвящения, и потому подмигнул. — А ты за благословением или как?

— Рано. Плот ещё не готов.

Он всмотрелся в силуэты у Круглого дома — самой большой постройки, сердца всего поселения. Старейшина Райто держал на руках младенца, завернутого в покрывало из мягкой ткани — су-теи. Одежду из неё носили только женщины.

— Девочка? Откуда взялась?

— Море принесло, — сказал Хати, — подарок на праздник Долгого Дождя.

— То есть она... ничья?

— Да. Пожалуй, что так. Решают, кому достанется. — Охотник переступил с ноги на ногу, почесал спину древком топора. — Выловили кочевники, но у наших берегов.

Ваймари хмыкнул. Чего только не выбрасывало море! Кому-то досталась жемчужина, а кому-то — лишняя морока.

Дожидаясь рядом с Хати решения старейшин, он наблюдал, как солнце село на воду и как проглотил его ненасытный океан. В лиловом небе сгущались тучи; вдоль троп зажигались огни — факелы на длинных древках, освещавшие путь.

Наконец, мимо прошёл кочевник. Он был стар, но крепок. Жилистый, прямой, как палка, с лёгкой, пружинящей походкой древесного кота, Сатофи шагал к берегу, а на руках держал найдёнку. Та не спала. Но и не плакала.

Глядела на мир тёмными глазами. Большими и блестящим, как две жемчужины цвета глубокой бездны. Об этом думал Ваймари, когда девчонка оказалась рядом: при желании он мог коснуться её лба, но вместо этого отступил на шаг, когда она, улыбаясь, протянула к нему ручонки.

Пальцы с силой сжали сокровище.

Моё. Только моё.

☽ ⚓ ☾

— С даром, — вымолвил он наконец, протягивая ладонь. В углублении между двумя линиями лежала жемчужина.

Старуха по-птичьи склонила голову. Из её груди вырвался странный звук, похожий на стон, а потом она запела. Это не было похоже на привычный язык та-мери, она будто пропевала слова задом наперёд. Пламя в очаге вздымалось и опадало в такт её дыханию.

Ваймари ждал, отгоняя страх и часто моргая: глаза слезились от дыма.

— Ближе, — приказала ведьма. — Сядь.

Он опустился на голую землю, холодную от ночной росы. Звуки за пределами круга стихли: ни стрёкота в траве, ни крика ночной птицы. Остров Первого Огня замер в предвкушении торжественной и страшной церемонии.

— Опусти подношение в кровь раку, священного древа, — старуха протянула чашу, наполненную до краёв вязкой смолой, и Ваймари подчинился. — Назови имена своих предков и Мудрого своего племени.

— Моим племенем правит старейшина Райто, я пришёл с острова Буревестника, а имена предков мне неведомы.

Те-макуту довольно кивнула.

— Чужак с белой кожей и злой кровью.

Ваймари стиснул зубы. Он был тейна-ма — «белым братом», которого члены племени признали как равного. Его воспитывали в общинном доме, а значит, он ничем не отличался от них.

— В том, что меня предали после рождения, нет моей вины.

— В чёрном сердце зреет яд: есть те, кто видит, и те, кто закрывает глаза.

— Что это значит?

Он чувствовал, как растёт тревога и раздражение. Не может быть, чтобы ведьма говорила о его сердце. Ваймари никому не желал зла — не считая проклятых рыб-крылаток, которые выпрыгивали из воды на плот и били вонючими плавниками, но разве это считалось?

— Выбери одну из трёх. От этого зависит твой ка-сеф.

Не «судьба» и не «предназначение». Ка-сеф означало «со-бытие́» — существование вместе с кем-то, со своей второй душой, даруемой в день посвящения.

Морщинистая рука разложила на земле три предмета: острый нож с костяной рукояткой, ржавый ключ на почерневшем кольце и странного вида шкатулку. Сделанная не то из дерева, не то из камня, то ли пустая, то ли хранившая что-то внутри.

— Эта.

Он не раздумывал. Любопытство не дало бы поступить иначе: Ваймари указал на шкатулку.

— Тогда открой.

Крышка оказалась тяжёлой и шершавой на ощупь. Всё-таки не дерево, а металл, которым та-мери почти не пользовались, выменивая изредка нужные вещи у колонистов. Она откинулась, и Ваймари ощутил жгучую боль: по предплечью, перебирая тонкими лапами, бежал мой-ра — «лесной убийца». Прежде чем Ваймари скинул паука, тот успел ужалить дважды. Старуха-ведьма покачнулась, а затем поплыла вслед за дымом — к низким облакам, сидевшим на верхушкам деревьев. Вскоре всё заволокло туманом, и, парализованный, он долго лежал на земле, видя сны о подводных чудищах с железной кожей, о древних богах и девочке с глазами цвета бездны.

отрывок из романа «Мизанабим» (в процессе написания)

МОРОКТЯБРЬ, день 27. Знак беды

Стук. И тишина.

Трещина на белёной стене кажется раскрытой пастью, и семилетняя Амада крепко зажмуривается. Ночь меняет привычные вещи; делает их страшными, как в тех историях, что рассказывает abuela [1]. Это не сказки — всё взаправду. Девочка знает, что они реальны.

От обитающих под половицами дуэнде — домашних духов, которых легко рассердить немытой посудой, — до злобных нагвалей, колдунов, принимающих звериный лик, что подстерегают снаружи: после наступления темноты в окна лучше не выглядывать, поэтому они задёрнуты шторами. Только яблоня просится внутрь — царапает стекло узловатыми пальцами.

Стук. И снова. На сей раз ближе.

Она подтягивает колени к груди.

— Padre nuestro que estás en los cielos, — шепчет беззвучно одними губами, — santificado sea tu nombre, venga a nosotros tu reino... [2]

Молитва рождается в памяти легко — как и заговоры, которые плетёт старая Чонита. Она позволяет внучке быть рядом — иногда. Сидеть у стены на продавленном кресле и смотреть, как тают свечи. Слушать цветистые напевы при одном условии: «ни единого словечка, Амадита». Из всей семьи только abuela называет её так.

Себя она называет bruja blanca — «белой ведьмой». Люди приходят к ней с бедами. Амада не понимает и половины взрослых разговоров, но точно знает, что беды реальны. Как и чудовища. Только в отличие от тех они живут внутри, а не снаружи.

Стук. Стук. Стук.

Ещё один шаг — у самой кровати.

Вдоль спины ползёт страх — холодной юркой змейкой. Амада не понаслышке знает, как выглядят змеи. Как ощущается их мягкая кожа и немигающий взгляд.

Другой взгляд устремлён ей в спину. La mirada de la Muerte. Взгляд смерти. В нём нет враждебности, говорит Чонита. Нет злобы и ненависти. Но ей страшно — как и всякому ребёнку, услыхавшему стук костей в своей спальне.

Она открывает глаза — и снова чёрная трещина на белой стене. Белая стена в чёрной комнате. Скрип яблони за окном. Запах земли.

Стук.

Амада сглатывает вязкую слюну. Она теперь взрослая для колыбельных, но прежде Чонита пела ей перед сном: «Duermete niña, duermete, que viene el Coco y te comere...» [3]

Она верила, что если будет вести себя плохо — не засыпать по ночам, — Коко явится на пороге. Проглотит заживо, как глотает всех непослушных детей.

Но он не приходил. В свои семь лет девочка понимала: это Она гремит во тьме. La Huesera. Костяная женщина.

Ещё ни разу она не набиралась храбрости, чтобы повернуться. Вместо этого Амада училась ждать, считая минуты — чувствуя, как бьётся сердце, — и уживаться со страхом.

Казалось, если откроет глаза — конец. До тех пор, пока Её не видно, можно твердить себе, что это сон, который уйдёт на рассвете. И он уходил — чтобы вернуться.

Тишина.

Она осторожно поводит плечом. Отрывает взгляд от стены. Втягивает через нос ночной воздух, словно зверёк. Пытается унять прыткое сердце и наконец...

Оборачивается.

Примечания:

[1] (исп.) «бабушка»

[2] (исп.) начало молитвы «Отче наш»

[3] (исп.) «Спи, девочка, засыпай, иначе Коко придёт к тебе» (el Coco — мифический монстр-призрак в испаноговорящих странах).

МОРОКТЯБРЬ, день 28. Разговор при свечах

— Ну здорово. Думаешь, надолго?

— В соседних домах тоже нет. Если провода оборвало, то лишь бы к утру сделали. Чёрт!

— Ты чего?

— Холодильник потечёт. Старый же, бабушкин ещё.

— Да погоди ты раньше времени... Сейчас свечу достану. У-у, слышишь, как завывает? Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя...

— ...то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя. Не нагнетай. Держи спички.

— Так-то лучше. Ну что, погадаем?

— Тебе карт было мало?

— А что? Две девицы под окном зябли поздно вечерком.

— Вы в детстве Пиковую Даму вызывали? Или Кровавую Мэри?

— Гнома-сквернослова.

— Ха-ха. Я серьёзно.

— Я тоже. Весь подъезд был матами исписан, больше некому.

— Подвинься. Я зеркало принесу.

— Хм. Значит, всё-таки на суженого?

— Нет, блин, на Даму. Ты весь обзор загораживаешь.

— Просто я фотогенична, меня камеры любят. И зеркала тоже.

— Задавала ты.

— Не переживай, в отражении всем места хватит. Всем твоим будущим мужьям — вон три линии на ладони, как в сказке.

— Тш-ш. Суженый, ряженый, покажись мне в... Хватит ржать!

— Ну прости. Ты такая сосредоточенная, я не могу.

— Это была твоя идея, между прочим!.. Чего молчишь?

— Дура ты, Дашка.

— Сама не лучше. Эй, куда пошла?.. Ещё и ударилась впотьмах.

— Это не я.

— Я же слышала, что-то стукнуло.

— Это не я. Пиковая Дама за тобой пришла. Или суженый, чтоб он сказился. Да хоть все три!

— Ну вот. Доигрались.

МОРОКТЯБРЬ, день 29. Горькие травы, часть I

♪ Theodor Bastard — Зверобой

Меня звали Полынью. Его — Зверобоем.

Упрямый мальчишка. Носил мне подковы из кузни — на удачу. Потом вырос, научился делать вещицы потоньше, изящнее: браслет с защитными рунами, серьги-кольца, оберег на шею... Всем известно, что зверобой нечистую силу отгоняет. Выросший из крови небесной гром-птицы, хранит людей от колдунов и бесов. Потому и прозвище дали — в честь цветка. Жёлтого, как летнее солнце, острого, как лезвия скованных мечей.

Все знают, что зверобоем лечат тоску. Так и он лечил: ласковым словом, лучистой улыбкой. Там плечо старикам подставит, тут ребятишкам деревянные свистульки вырежет. Баек знал — не счесть. Песни пел громко. Знал, что слушаю сверху — сидя на перекрестье дубовых ветвей. Запрокидывал голову, улыбался. Иногда жёлудем получал промеж глаз.

А я что? Только горчить умею.

За что ни возьмусь — оторви и выбрось. Стежки ложатся криво, каша пересолена. Сказки добрые наизнанку выверну — злыми сделаю. Правдивыми. Чтоб неповадно было. А он смеялся. Потом хмурился. Землю у дома топтал, кружил, как кречет на охоте. Принёс кольцо на излёте березня, когда зима умирала. Красивое, с серебряной вязью, будто у царевны какой. Упрямец.

Только не вернулся домой к осени — ушёл до Перекрёстка. Кольцо с руки сняла, ношу на крепкой нити под воротом платья. Вижу сны о нём: то злые и тяжёлые, то летние и пахнущие мёдом. Улыбается, глядя сверху вниз.

Серебро давно почернело. Потому что душа у меня горькая, полы́нья.

Да и с чего ей быть другой?

МОРОКТЯБРЬ, день 30. Горькие травы, часть II

♫ Травы ветра — Полынь

Я был Зверобоем. Она — Полынью.

Упрямая девчонка. Что ни подаришь — всё другим раздавала. По траве босиком ходила, по деревьям лазала пушистой белкой, по воде скользила, как ужик. Всё больше молчала, но если рот откроет — палец внутрь не клади. На каждое слово находила колючий ответ. Горький, как запах дыма от купальских костров, и жгучий, как искры, летящие в небо.

Ей даже обереги были не нужны: любого беса обхитрит, любую воро́жку переспорит. «Злющая девка, — говорил брат, качая головой, — а всё от большого ума, так что трижды подумай».

Долго думал. Да и кольцо не с первого раза вышло. Такое, как надо. Такое, чтобы ей под стать. Чтоб не посмеялась тёмными полыньими глазами, не погнала с крыльца. Неважно было, что люди подумают, важно, что она.

Выходит иногда к реке. Или на дорогу. Всё больше по утрам, когда заря ещё зыбкая. Запрокидывает голову, глядя снизу вверх. Улыбаюсь.

Она всё горчит, ругается, но слаще милой Полыни нет никого.

Ни в живом мире, ни в мёртвом.

МОРОКТЯБРЬ, день 31. Я остаюсь

— Есть в тебе что-то, — произнёс он задумчиво. Пока ещё чужак, без пяти минут Скат.

Невена хмыкнула.

— И что это?

Они шагали по улицам Стального квартала — не рядом, как добрые знакомые, а на расстоянии чуть большем, чем длина протянутой руки. Так спокойнее. Сохранялась иллюзия, что она... что? Вырвется или убежит? Даст отпор при случае? Вряд ли. Но иллюзии — вещь коварная, в отличие от уверенности. На них долго не проживёшь — как на одной воде без пищи.

Внешний круг спал. В редких домах горели огоньки; заводские трубы выдыхали дым с лепестками сажи.

— Пытаюсь понять. Честность или... кор саат. Говоришь как есть. Не пытаешься показать себя с лучшей стороны. Многие врут или приукрашивают: на словах разливаются морем, а на деле — сухой плевок.

— Сурово ты.

— Как есть.

— Что значит это слово?

— Кор саат? Чистое сердце. Правдивое. Легко с таким жить. Говорят, ложь надо запоминать, в себе носить, а правда — уже часть тебя.

— Та-мери говорят?

— Да.

Она вглядывалась в лицо, скрытое под тенью капюшона. Резкий профиль, хищный нос с трепещущими крыльями. Он словно принюхивался к чему-то, пытаясь вытянуть из дымного клубка нити других ароматов.

— Ты из них? Полукровка? — высказала догадку вслух.

Но нет, он покачал головой.

— Родился в Ласере, много путешествовал. Мастер обучил языку. Он знал много обычаев... и не только. Мы обошли с ним полсотни островов — Окраинных в том числе. От нуля до тридцатого меридиана.

— Он погиб?

— От болезни. Или проклятия, как сам считал.

— Извини, не стоило...

— Брось. Меня, как видишь, оно не коснулось.

— Повезло.

— Я не верю в проклятия.

Они нырнули в узкий лаз под внешней стеной. Окраины Клифа были темны и невеселы. Над головой раздалось гуканье — болотным совам тоже не спалось.

— Иногда они верят в нас, — сказала тихо Невена. Совсем скоро она увидится с Крепостью.

☽ ⚓ ☾

Она пила остывший чай, настоянный на травах. Одуванчик, ромашка, мята.

— Ёршик собирал во дворе, — сказал Скат.

Они сидели на кухне — только вдвоём. Крепость дремала. Остальные братья спали. Слишком рано для знакомства — или поздно. Придётся подождать до утра.

Кусочек желтоватого сахара — роскошь, к которой Невена не привыкла. Она не бросила его в чашку, а положила на язык, и теперь сокровище медленно таяло во рту.

Она никуда не торопилась и разглядывала окна, отметки на столе — вырезанные ножом буквы и непонятные ей символы, — банки с чем-то сыпучим в нише буфета и, конечно, хозяина. Одного из.

Скат исчерпал своё красноречие и теперь молча перебирал ключи, сидя напротив. Заметил, что вторая связка у Сома — старшего из мальчишек Верёвочного Братства. Хотя стоит ли звать их мальчишками? Этих благородных разбойников, с которыми беглянку свела судьба.

Редко что в жизни бывает просто так. Всё — ради чего-то.

— Почему рыбьи имена? — спросила она, отпустив на волю любопытство.

— Так повелось, — он коротко пожал плечами и усмехнулся. — Мне было четырнадцать, когда Сом набил мне морду. А я ему. Кажется, у него уже были усы. Карп шутит, что он таким, усатым, из мамки вышел.

— А Карп?

— Он сам расскажет. Поверь, ничего не утаит. И дважды просить не придётся.

Невена кивнула. Поняла, что в Братстве было не принято говорить за других, только за себя. Это хорошо. Никто не исказит слова и не пустит сплетню за спиной. «Бирюзовая лилия» этим жила: слухами, интригами и перемыванием чужих костей. Митресс Чиэра поощряла дух соперничества среди девочек, и нередко это приводило к смерти тех, кого травили. Одна бедняжка повесилась на чулке, и Невена видела смерть своими глазами. О других случаях слышала от Эулы, которая всю свою короткую жизнь провела в чудовищном месте, но, даже несмотря на это, не захотела уйти — сбежать вместе с названной сестрой.

Она допила холодный чай и сказала «спасибо».

— Чашку оставь, — отмахнулся Скат, — сегодня Горчак дежурит на кухне. Пойдём.

Он погасил свет, и вместе они поднялись на второй этаж. Коридоры тонули в сумраке, и Невена даже примерно не могла представить, насколько велика Крепость. Наверное, и дня не хватит, чтобы обойти все комнаты — бывшие палаты, врачебные покои, операционные... При мысли об этом вдоль позвоночника прополз холодок. Она никогда не имела дел с врачами и оттого их боялась. Но сейчас — это глупо. Бояться эха прошлого — всё равно что бороться с чудовищем из сна, когда уже проснулся.

Коснувшись перил, она погладила шершавые чешуйки краски. Улыбнулась спине Ската. Он не увидит, да и не нужно. Завтра она сможет пройтись по территории госпиталя и узнать гораздо больше. Может, кто-то из братьев составит ей компанию, если они поладят. Невена постарается, чтобы именно так и произошло. Если к людям по-доброму — то и они к тебе.

— Сюда, — прошептал Скат, свернув направо. Лестница кончилась. Мягко зазвенели ключи.

Умбра ощупала ладонями стену и прошла вдоль, пока не наткнулась на локоть провожатого.

— Извини.

Он распахнул дверь.

— Завтра сможешь выбрать любую, а пока переночуешь здесь. Так ближе. Моя комната в трёх шагах.

— Налево?

— Да.

— Если что-то случится — увидишь скованного, например — стучи. Разберёшься.

Кажется, он был о ней слишком хорошего мнения.

— У вас есть скованные?

— Парочка безобидных. Если не успеешь познакомиться с Соней — Ёршик расскажет. Он в этих делах спец. Ну, доброй ночи.

— Погоди! — Она поймала его за рукав.

— Что?

И отпустила. Это был глупый, интуитивный жест, который она не могла объяснить.

— Ничего. Спасибо.

Дверь закрылась с коротким скрипучим выдохом.

— Спокойной ночи! — бросила она запоздало. Скат ушёл.

Невена опустилась на край кровати: железная сетка под ней просела. Пальцы погладили белевшую в сумерках простыню.

Беглянка нашла дом.

Диск Луны, голова дракона

Свет течёт сквозь мутное стекло и становится лужицей на дощатом полу. В воздухе танцуют пылинки. Птица кружит по комнате, слегка припадая на левое крыло, и опускается на заваленный чертежами стол. Острый металлический клюв ищет зерно, но находит чернильницу.

«Проклятье!»

Шепфер смахивает записи и лишь затем вытирает столешницу. Чёрный бутон распускается на рукаве чуть ниже локтя.

— Ну что же ты?.. — с мягким укором глядя на летунью. — Зачем так?

Птаха замирает. Завод кончается, крен остаётся. Нужно подправить баланс, но сначала — навести порядок в кабинете.

— Бруно!

Подмастерье оказывается на пороге. Наверняка ждал за дверью или вовсе подглядывал в замочную скважину, следя за ходом эксперимента.

— Прибери тут и посади её в клетку. Чертежи не трогай, — в голосе звенят строгие ноты.

Любопытство юношей неистребимо, а в случае с Бруно ещё и опасно. Сколько раз приходилось спасать от него тигель и гасить огонь, чтобы — не приведи Господь — не случился пожар. «Я хочу помочь», — твердил он упрямо, не опуская взгляд, каждый раз после ночных волнений. Наказания не следовало. Только тяжёлый вздох — смесь досады и затаённой благодарности.

Бруно не знает, что у мастера осталось мало времени.

◦ ◦ ◦

Он протирает стол, как велено, и наполняет чернильницу. Кладёт рядом набор гусиных перьев, чтобы мастеру не пришлось искать их утром. На сегодня испытания окончены.

Бруно убирает остатки ужина. В его привычные дела входят мелкие поручения, пока хозяин занят наукой. Выросший на улице, он привык к любой работе: с ходу освоил «принеси» и «подай». Научился торговаться с соседом-булочником и ловко управляться на кухне: не только варить кашу из прогорклого ячменя, но и запекать утку по праздникам — милое дело.

Конечно, Бруно хочется большего. У него в жизни нет ничего своего — кроме глиняной птицы-свистульки, оставшейся от отца. Его черты давно стёрлись из памяти, а поделка — вот же, лежит в нагрудном кармане.

Вещи в доме мастера ему тоже не принадлежат, но перед сном Бруно мечтает, как однажды получит инструменты. По-настоящему. Как ученик, а не слуга нерасторопный. Он ведь не дурак, умеет читать и считать. Любит смотреть за ходом планетарных дисков, смахивая пыль с семиугольного каркаса астрариума, которому отведено особое место в кабинете. Подолгу разглядывает эллиптические шестерни, штыри и клинья, пока стрелка часов путешествует по циферблату. Пытается понять, как человеческий разум создаёт столь совершенный механизм. Постигает загадку, не касаясь руками Венеры или Марса, не тревожа воплощение небесного чуда.

◦ ◦ ◦

Астрариум появился у Шепфера гораздо раньше Бруно, девять лет назад — после памятного предсказания на ярмарке, у городской ратуши. Гадалка была красивой, черноокой, явно из народа рома. «Два сердца потерял, — сказала та, беря его за руку в толпе, — а третье береги. Когда Дракон проглотит Луну — твоё остановится».

И Шепфер — даром, что человек науки — поверил. Понял, о чём говорила вещунья на свой манер, не зная о расположении планет и лунных циклах. «Головой дракона» звался механизм, отображавший узлы Луны — точки пересечения орбиты с эклиптикой. Каждый подобный цикл астрариум проходил за восемнадцать лет, семь месяцев и четырнадцать дней.

С тех пор он считал, сколько осталось.

В одном черноокая оказалась права: первое сердце Мартин Шепфер потерял, когда его Анника ушла от родильной горячки, а следом похоронил и маленького Йонаса. Никого не осталось в пустом доме. Только эхо поёт и скрипят пословицы. И Бруно ходит, шуршит метлой, собирая осколки разбитых реторт. Нескладный, большеглазый, с острым подбородком и выступающими скулами. Рыжий и вихрастый, столь непохожий на приютившего его хозяина дома. Во всём.

◦ ◦ ◦

— С добрым утром, мастер!

— С рождением, — откликается тот, поглощённый работой.

Поначалу Бруно не понимал этого странного ответа, а потом дошло: день после ночи нарождается вновь, и хозяин встречает оборот колеса, знаменующий собой солнечные сутки.

Сегодня Бруно приносит хлеб и благие вести, размахивая конвертом: бургомистр приглашает часовых дел мастера на званый обед.

Лицо Шепфера темнеет. Он сдержанно благодарит.

— Оставь письмо и принеси чай, будь добр. А потом поможешь со сборкой.

Он выглядит осунувшимся: всё чаще бродит по ночам и зажигает свечи, а при свете дня трёт покрасневшие глаза, промокая уголки кружевным платком. Бруно видит мастера таким впервые за три года и потому не разрешает себе радоваться: послушно уходит в кухню и заваривает сухие травы, а внутри что-то взлетает, будто отпускают незримую пружину. Теперь всё будет по-другому. Механические летуньи, доведённые до совершенства, остались в прошлом. Настало время человека.

◦ ◦ ◦

Ошибка в расчётах. Он роняет голову на локти. Шуршат смятые чертежи, опасно звякает чернильница.

Астрариум стоит в углу, завешенный плотной чёрной тканью. Шепфер давно не сверяется с ходом лунного диска: не хочет знать, сколько осталось. До тех пор, пока не завершена работа. Он шлёт отказ бургомистру и не выходит из дома.

Металлический каркас даётся легко. Следом за ним идут эксцентрики, что натягивают и отпускают струны в определённой последовательности, позволяя образцу совершать движение головой и руками. Речевой аппарат работает исправно. Шепфер смазывает шестерни и регулирует длину насечек.

Сложнее всего приходится с лицом. Мельчайшие детали, неясные черты. Он часто думает о том, как выглядел бы Йонас, будучи ровесником Бруно, но все попытки всуе. Грубая работа. Никуда не годится.

Правду говорят мудрецы: человеку не дано познать чужую душу, да и свою — едва ли. Как бы Шепфер ни старался, лицо куклы напоминает его собственное — всё равно что взгляд в зеркало. Неживое, созданное самозванцем, возомнившим себя... кем, Творцом?

Он трёт лицо ладонью. Дело всей жизни — на захламленном столе. Винты и шестерёнки, чертежи и перья, кружевной платок Анники и поднос, забытый Бруно.

«А третье — береги».

Что, если речь не о его сердце?

В тусклом свете догорающей свечи лицо, меняясь, оживает.

◦ ◦ ◦

— С добрым утром!

Бруно одной ногой придерживает дверь и грохает подносом, готовый извиниться. Но в ответ — тишина. Там, где была пружина — между рёбрами — что-то рвётся.

— Мастер?

Подойдя ближе, он понимает: будить бесполезно. Шепфер остался сидеть, свесив голову на грудь; из руки выпал заводной ключ.

Часто моргая, Бруно нагибается за ним. Поворачивает трижды: образец приходит в движение. Он похож на мастера, только выглядит моложе. Глаза чересчур велики и скулы выступают... Диски шейных позвонков вращаются; неловко пляшет челюсть, словно пробуя слова на вкус:

— С рожд-де-ением, — тягуче и медленно, и всё же узнаваемо, — Бр-руно.

Механическая рука тянется к нему, и подмастерье утирает нос рукавом — сердитым быстрым жестом. Достаёт из-за пазухи глиняную птицу и кладёт на протянутую ладонь.

Под чёрным куполом по-прежнему вращаются планеты.

Чудо

♪ Би-2 — Christmas

Пойдём. Покажу тебе чудо.

Здесь недалеко, соседний двор.

Да, ёлка. С тёмной, как речной омут, хвоей и колючими лапами.

Не смотри, что на вид старуха. Что верхушка сломана и ствол в морщинах. Душа-то внутри девичья — лесная, звонкая.

Поёт колыбельные по ночам, когда свет фонарей становится зыбким; нашёптывает сны, и усталые пятиэтажки щурят в ответ подслеповатые окна. Гирлянды в них — огни святого Эльма. И ветер вяжет узлы проводов — то ли на удачу, то ли на память.

Тысячи людей проходят мимо, не замечая. Поэтому ёлка моя.

Я присвоила её, как воздух в лёгких. Как облако на небе — вон то, похожее на ласточку. Как минуты между «сейчас» и «потом». Как край уходящего солнца.

Под древесными корнями зарыто многое. Не сокровища, нет. Мои сомнения, обиды, горечь и злость — всё ушло в мёрзлую землю. Разочарования осыпались на снег иголками, отжили своё.

Протяни руку. Чувствуешь?

Шишки липкие от смолы и паутины, под каждой чешуйкой прячется надежда. По числу счастливых дней.

Сегодня. Завтра. ∞

Закрой глаза.

Твой черёд загадывать желание.

Не вслух, достаточно намёка. Под слоем шершавой коры бьётся сердце. Живое, тёплое.

Остановись. Замри.

Слушай.

31.12.2022

Escapril #1. Океан внутри

Однажды я уйду на глубину,

Туда, где солнца нет и не бывало.

Забуду страхи, горечь и вину —

Всё то, что на поверхности держало

Так долго

И, о камни разбивая,

Несло на мелководье,

Где пена — пшик, ничто, забвенье.

Я ухожу от старых схем.

Туда, где воздух чист и нем,

Прочь от исхоженных тропинок,

И от зажёванных пластинок

Я отрекаюсь, не любя.

От всех.

Кроме тебя.

Так опустись на дно —

Со мной.

Не бойся ничего заранее

И не задерживай дыхание,

Я здесь,

А остальное —

Всё равно.

Закрой глаза и слушай,

Как песня утренней зари

Пойдёт крещендо с первой ноты.

Теперь неважно, кто я, кто ты;

Наш океан —

внутри.

Escapril #2. Весна-которой-нет

Я слышала, как грёзы

шептали о весне.

Одна пророчила:

снега сойдут не скоро,

и майская метель накроет город,

и город захлебнётся в этом сне.

Весна-которой-нет уйдёт нарочно

и письма будет слать несрочные

с восточных берегов,

откуда-то извне.

Другая говорила: всё наладится.

Весна, мол, образумится, останется,

осыплет снегом вишни-сакуры,

белоснежным, как таблетка сахара,

и город будет жить.

И что с того, что некрасивая?

Холодная и молчаливая,

совсем невыносимая —

а всё ж таки Весна.

Она глядит на бледные,

далёкие, заветные,

закатные, рассветные

последыши зимы.

А в отраженьях — мы.

Не верь, не жди, но пуще —

не гадай на кофейной гуще,

рунах, Таро, счастливом билете.

Просто Весна та

грезит о Лете.

Escapril #3. Совет

С недавних пор

я не даю другим советы:

всё равно что раздавать монеты,

вышедшие из обихода

век назад.

Я научилась

так молчать и слушать,

что этим зарабатывать на жизнь

могла бы не волнуясь,

без труда.

Я понимаю,

что у слов — своя цена,

непрошенная мудрость — хуже пули,

бьёт в сердце, не оставляя

и следа.

Но иногда

так не хватает правды,

в глазах тепла, принятия в душе,

и раздаётся новый выстрел.

Туше.

Escapril #4. Утопия

Внимание, внимание!

Поезд уходит по расписанию.

Состав отправляется с шестого пути:

Смотри, мечту не упусти.

Внутри кого-то лихорадит,

В плацкарте душно, глотку садят

Мужики: ревут, играют в кости,

За окном — туман и россыпь

Огней болотных, степь и морок;

На перроне человек уж сорок —

Теней и масок среди топей.

Куда приехал, брат?

В Утопию.

Escapril #5. Зверь

Тихо. Стыло. Никого.

Перекрёсток, лунный свет.

Ждёшь в полу́ночи Его,

Суженого, или нет?

Он пришёл к тебе на святки:

Крик и стон, зеркальный звон.

Наступает тьма на пятки,

Или то всего лишь сон?..

Не дрожи, не плачь украдкой,

Предназначенный судьбой

Вдруг обнимет мёртвой хваткой:

Не жених, а зверь ночной.

Escapril #6. Если я скажу...

Если я скажу тебе —

Ты сойдёшь с ума:

Не от ревности, не от зависти;

Не от большого ума

Я молчала так долго, мучительно

Знать, что строки

Выводишь ты грифелем

Не для меня;

И письма в конвертах,

И песни, наверное,

Ты шлёшь не по адресу;

Монета не аверсом

Упала для нас —

Не беда.

Escapril #7. Кожа

Кожи коснёшься —

Тропою духов уйдёшь...

Доля шамана.

Escapril #8. Синапс

Заряд электричества — от тебя ко мне и обратно,

Контакт третьей степени, почти как у Спилберга.

Пыталась сбежать, но всё безрезультатно,

Пыталась забыть, но что толку в тех выборах?

Стирай мою память карандашным ластиком,

Эмоции — как вспышки, грёзы — фантастика.

Ты навсегда останешься искрами

Где-то на глубинах моего подсознания.

Escapril #9. Ads

Цветные афиши, неон и билборды,

Листовки, колд-мейлы, перейдите по клику.

Подмена понятий в рекламной реторте,

Алхимия смыслов: порою до крика.

Escapril #10. По выбору

Ты не лекарство — ты наркотик,

Дурман, токсин из жарких тропиков,

Бредовый, бедовый, от тебя лихорадит

И пальцы дрожат, и вой за оградой.

Ты в танце ведёшь на бале-маскараде,

Мы все для тебя — забавы, шарады.

Мне так одиноко в покинутом царстве;

Ты не наркотик, ты — лекарство.

Escapril #11. Space between

You're my beacon, a guiding light,

My soulmate, my perfect twin;

Never mind the distance, 'cause

I'll find you in this space between.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге