Обложка Не относится к делу

Не относится к делу

Thalamocele

0% прочитано
Стандартный
Thalamocele

Не относится к делу

Глава 1

Ихель Торено не любил слово "цензура".

Оно было грубым, газетным, с запахом споров, в которых люди быстро переходят на крик и начинают говорить не с собеседником, а с его портретом на стене. В слове "цензура" было слишком много истории, слишком много чужой крови, слишком много тех, кто считал себя вправе стоять у двери и решать, кому входить.

Ихель Торено у двери не стоял.

Он сидел у стола.

Стол был старый, с тёмным пятном от чашки и тонкой трещиной у края, куда годами забивалась бумажная пыль. На столе лежали рукописи, корректурные листы, две ручки, карандаш, ластик, пачка стикеров и маленькая лампа с зелёным абажуром. Свет от неё падал строго на середину листа, оставляя края комнаты в сероватой темноте, словно всё, что не относилось к делу, уже было убрано.

Ихель не запрещал. Он вычитывал. Это была важная разница.

Запрещают люди грубые, нервные, невежественные. Те, кто боится текста и потому бьёт по нему кулаком. Ихель кулаком не бил. Он работал аккуратно. Ставил запятые. Убирал повторы. Правил несогласованные времена. Вынимал из абзацев лишнюю влагу. Иногда переставлял фразу так, что автор потом писал ему: "Стало чище, спасибо".

Чище. Вот это слово он любил. Жизнь вообще становилась терпимее, если её чистить.

В рукописях авторы оставляли слишком много себя. Женщин, которых любили. Матерей, которых не простили. Политические фразы, плохо замаскированные под реплики второстепенных персонажей. Веру. Сомнение в вере. Тело. Особенно тело. Животы, пот, запахи, стареющую кожу, дрожь в руках, желание, от которого люди становились некрасивыми и настоящими.

Ихель это убирал. Не всё, конечно. Не до стерильности. Он был человек вкуса. Он просто знал меру.

Когда-то он сам писал.

Это было давно, в том возрасте, когда человек ещё думает, что его боль отличается от чужой и потому заслуживает отдельной полки в библиотеке. Тогда он подписывался настоящим именем. Простым, тяжёлым, с отчеством, которое пахло районной поликлиникой и школьными собраниями.

Потом придумал Ихеля Торено.

Имя легло на бумагу красиво. Сухо. С небольшим иностранным холодком. В нём была полутёмная библиотека, пальцы на корешках, старый университет, умное лицо на обложке. Под этим именем он должен был стать автором.

Не стал. Ему отвечали вежливо.

"Текст интересный, но сейчас не наш формат". "Слишком сложная интонация для нашей аудитории". "Есть сильные места, однако материал требует значительной доработки". "Рекомендуем убрать излишне острые фрагменты". "Тема потенциально конфликтная". "Лучше не обострять".

Сначала он спорил. Потом понял, что спорят только те, кто ещё надеется быть услышанным. Он начал править себя. Сначала убрал из рассказа женщину, которую любил.

Не всю. Только сцену у окна, где она стояла босая, в его рубашке, и говорила, что боится прожить жизнь рядом с человеком, который заранее спрашивает разрешения даже у собственного желания. Сцена была сильная. Слишком сильная. В ней было много тела, стыда и настоящего, а настоящее хуже всего проходило через редакции.

Он написал на полях: "Лирическая линия расфокусирует конфликт".

Потом убрал политическую фразу. Не лозунг. Не призыв. Просто старик в очереди сказал: "Мы опять живём так, будто правду надо прятать в карман вместе с паспортом". Фраза держала главу, как гвоздь держит доску. Без неё сцена стала ровнее, безопаснее, пригоднее для отправки.

Он написал: "Необязательный риск".

Потом убрал веру. Героиня заходила в пустую церковь не потому, что автор хотел обратить читателя, а потому что ей больше некуда было идти. Она стояла под тёмными иконами и не молилась. Просто ждала, что хоть кто-нибудь, живой или мёртвый, выдержит её молчание.

Потом убрал сомнение в вере. Другой персонаж говорил, что завидует тем, кто умеет верить, и боится тех, кто умеет верить слишком легко. Эта фраза не нападала ни на кого. Только оставляла человеку право не знать.

На полях рядом с обеими сценами появилась одна общая пометка: "Может быть неверно считано".

Потом убрал тело. Не постельную сцену. Даже не прикосновение. Просто героиня сорока восьми лет смотрела на себя в ванной и думала, что её живот прожил больше правды, чем все мужчины, которые учили её быть достойной.

Он написал: "Избыточная физиологичность".

После этого писать стало легче. Тексты стали проходить.

Ихеля хвалили за аккуратность, сдержанность, хороший вкус и понимание границ. Он перестал спрашивать, где эти границы проходят и кто первый вбил колышки. Перестал спорить с замечаниями. Перестал возвращать вырезанное хотя бы в черновики. Перестал перечитывать старые версии.

Стал как все. Тогда его и начали звать вычитывать чужое. Первый случай произошёл с рукописью женщины, которая писала мистический роман о сестре.

Сестра в романе была лишней. Она появлялась в начале, приносила героине яблоки, говорила: "Ты опять не спала?" - и исчезала на шесть глав. Потом возвращалась к финалу, чтобы плакать в больничном коридоре. По функции её мог заменить телефонный звонок. Или записка. Или никто.

Ихель выделил сцену. Посмотрел на фразу: "Маша положила яблоки на стол".

Яблоки были написаны хорошо. Тяжёлые, жёлтые, с рыжими точками, пахнущие осенью и чужим садом. В них было больше жизни, чем во всей героине.

Это раздражало.

Слишком много чести для проходного персонажа. Человек не обязан быть ярким там, где ему положено выполнить задачу.

Он вычеркнул сцену.

На полях написал: "Сестра не работает на сюжет. Эмоциональная функция дублируется".

На следующий день автор прислала странное сообщение.

"Ихель, простите. У меня в ранней версии точно была сестра?"

Он ответил:

"Да. Убрал как функционально лишнюю".

Долго было тихо.

Потом пришло: "Понимаете, я помню, что писала её с моей сестры. Но у меня нет сестры. Я сейчас смотрю семейные фото. Там всегда было три человека. Мама, папа и я. А яблоки на кухне лежат".

Ихель перечитал сообщение. Потом посмотрел на файл.

Сестры не было. Сцена стала лучше. Яблоки тоже исчезли, что было даже удачно: предметная деталь без носителя выглядела бы искусственно.

Он решил, что автор устала. Авторы часто уставали, особенно когда их тексты становились лучше.

Второй случай был с рукописью бывшего однокурсника.

Тот прислал повесть через общих знакомых и сделал вид, что не помнит Ихеля. Это было неприятно. Не больно, нет. Просто неприятно, как волос на чистой простыне.

В повести был редактор.

Удачный, живой, уверенный человек с мягкими руками и привычкой говорить: "Это надо усилить". Он явно был списан с того самого редактора, который двадцать лет назад сказал Ихелю: "У вас есть ум, но нет дыхания".

Ихель тогда улыбнулся. Даже кивнул. Потом вышел на улицу и долго шёл вдоль серых домов, чувствуя, как внутри всё делается ровным.

Редактор в повести не был нужен.

Он только объяснял герою то, что читатель и так понимал.

Ихель убрал его.

На полях написал: "Фигура наставника избыточна. Убираем внешний комментарий".

Через неделю бывший однокурсник удивился в переписке: "Слушай, а кто нас тогда вёл на семинаре на третьем курсе?"

Ихель не ответил.

Он открыл старую фотографию группы. В центре стояли студенты. Слева было пустое место, чуть смазанное, будто кто-то провёл пальцем по влажной бумаге. Над пустым местом сохранилась чужая рука. Она лежала на плече студента и уже никому не принадлежала.

Ихель закрыл фотографию. тПотом открыл повесть. Без редактора она стала лучше. После этого он начал понимать.

Не сразу. Понимание долго скреблось под дверью. Сначала он делал вид, что это мышь. Потом - что ветер. Потом привык к звуку. Потом открыл.

Он понял, что текст связан с миром не смыслом и не памятью, как любят говорить плохие критики. Текст связан с миром строкой. Пока строка есть, есть и то, что она держит. Убрать строку - значит отпустить.

Не убить. Смерть оставляет слишком много грязи: документы, соболезнования, чужие лица, цветы, новости, запах больницы, разговоры у подъезда.

Вычёркивание было чище. Человек просто переставал быть необходимым. Сначала Ихель убирал осторожно.

Соседа, который каждое утро гремел дверью и здоровался слишком громко. В одном рассказе нашёлся похожий сосед: "толстый мужчина в синей куртке, мешающий герою сосредоточиться". Ихель написал: "Бытовой шум не несёт нагрузки".

Наутро в подъезде стало тихо.

Потом продавщицу, которая однажды сказала ему: "Мужчина, не задерживайте очередь". В чужой повести была кассирша с усталым лицом. Ихель убрал её как "проходную функцию". Магазин перешёл на самообслуживание, будто так было всегда. Потом автора, который отказался принимать правку и написал: "Вы убили мой текст". Ихель нашёл в его романе героя с тем же именем, слишком многословного, слишком уверенного в себе. Убрал.

На следующий день почта вернула письмо: адрес не существует.

Ихель пил чай из чашки с трещиной и чувствовал не радость, а порядок. Мир становился компактнее. В нём было меньше лишних голосов.

Меньше людей, которые говорят не по делу. Меньше тех, кто проходит мимо и занимает воздух. Меньше биографического шума.

Иногда он выходил вечером на улицу и замечал, что город стал просторнее. В автобусах появлялись свободные места. В очередях оставались только те, кто действительно должен был стоять. Окна в домах темнели раньше. На детской площадке качели двигались от ветра, и никто не кричал.

Это было не страшно. Страшное началось позже. В рукописях стал появляться один и тот же человек. Не главный герой. Не злодей. Не любовный интерес. Даже не сосед.

Мужчина средних лет, сухой, аккуратный, с тонкими губами и привычкой держать ручку между пальцами так, будто это не ручка, а разрешение. Он возникал то в исторической повести, то в триллере, то в любовном романе, то в фантастике про город, где запрещали сны. Всегда на краю сцены. Всегда мешал ритму.

В одной рукописи он сидел в архиве и перекладывал карточки. В другой стоял у больничного окна. В третьей правил ученическую тетрадь красным карандашом. В четвёртой просто шёл по коридору, и автор зачем-то потратил на него целый абзац. Ихель удалял его. Профессионально.

"Не несёт функции". "Случайный персонаж". "Нарушает фокус". "Убрать". "Не относится к делу".

Но человек возвращался. Менялись возраст, одежда, имя, поза. Иногда у него была борода. Иногда не было. Иногда он говорил одну фразу. Иногда молчал. Но Ихель узнавал в нём одно и то же раздражающее качество: этот человек хотел существовать без причины. Это было невыносимо.

Однажды ночью Ихель достал старую папку со своими текстами. Он не открывал её много лет. Папка лежала в нижнем ящике стола, под договорами, актами, налоговыми квитанциями и инструкцией от сломанного принтера. На ней ещё сохранилась надпись чёрным маркером:

ТОРЕНО. ПРОЗА. ОСНОВНОЕ.

Бумага пахла пылью и прежней надеждой.

Ихель разложил листы на столе.

Сначала ему показалось, что тексты испортились от времени. Чернила выцвели, поля пожелтели, некоторые строки пропали. Потом он понял, что строки не пропали.

Они были зачёркнуты. Аккуратно. Ровно. Почерком, который он узнал сразу. Своим.

На первом листе женщина стояла у окна. У неё не было имени. Рядом с ней было пустое место, где когда-то, вероятно, лежала его рубашка. На полях стояло: "Слишком лично".

В другом рассказе старик в очереди открывал рот и молчал. Над его головой было написано: "Необязательный риск".

В третьем героиня входила в церковь, но церковь была пуста не только от людей. В ней не было даже темноты. Просто белое место между двумя абзацами.

"Может быть неверно считано".

Потом ванная. Свет горел. Кафель был описан подробно. Зеркало отражало только стену.

"Избыточная физиологичность".

Ихель листал дальше.

Чем дальше, тем больше было белого. Не пустых страниц - хуже. Страницы были полны следов от текста, которого уже нельзя было прочитать. Абзацы начинались с середины. Реплики отвечали пустоте. Персонажи входили в комнаты, где их никто не ждал, потому что все, кто должен был ждать, были убраны.

На последнем листе осталось только название. "Ихель Торено". Ниже - зачёркнутая строка. Он поднёс лист к лампе. На обороте проступали слова, продавленные прежней ручкой: "Автор не имеет сюжетной функции".

В комнате что-то щёлкнуло. Не громко. Как выключатель в соседней квартире. Или сустав.

Ихель поднял голову. На стене над столом висела фотография. Раньше, кажется, там была женщина. Или университетская группа. Или он сам на фоне книжного шкафа. Теперь в рамке было серое пятно, а посередине - бледный прямоугольник лица без черт.

Он встал.

Хотел подойти к зеркалу в прихожей, но дверь оказалась дальше, чем обычно. Комната вытянулась. Стол отъехал назад. Лампа светила только на бумаги, и этот свет становился всё уже, всё точнее, как строка в документе перед удалением.

Ихель сделал шаг. Пол под ним был белый. Не линолеум. Не паркет. Бумага.

Он хотел позвать кого-нибудь, но не вспомнил, кого зовут в таких случаях. Мать была убрана давно. Женщина у окна не относилась к делу. Друзья расфокусировали конфликт. Редактор дублировал функцию наставника. Сосед был бытовым шумом. Продавщица проходной фигурой.

В мире стало чисто. Некого было звать. Он открыл рот. Звука не вышло. Палата была маленькая.

Стены имели цвет старых медицинских папок. У окна стояла койка с металлической спинкой. На тумбочке лежали пластиковый стакан, ложка, сложенное полотенце и книга без обложки. В углу работала лампа дневного света. Жужжание было ровным и деловым.

Ихель лежал на спине. Руки были свободны, но тяжелы. Пальцы помнили ручку. Пальцы всегда помнили ручку.

У кровати сидел врач.

Немолодой, усталый, с серым лицом человека, который за день прочитал слишком много историй болезни и ни одной живой истории. На коленях у него лежала папка. В папке - листы. Почти все строки были зачёркнуты.

Ихель увидел почерк.

Свой.

Врач листал медленно. Иногда останавливался, делал пометку, потом снова листал.

- Профессия... - сказал он негромко. - Не относится.

Линия.

- Семейное положение... не подтверждено.

- Жалобы... многословно.

- Псевдоним...

Врач поднял глаза.

Ихель хотел сказать: оставьте.

Хотел сказать: это моё.

Губы раскрылись. Врач посмотрел в карту. Там оставалась одна незачёркнутая строка. Имя пациента.

Он поставил ручку перед первой буквой и спросил буднично, без злости, почти с профессиональной вежливостью:

- Это к делу не относится?

Ихель дёрнулся.

Врач опустил ручку на строку.

Ихе

Спасибо за чтение

Вернуться к книге