Мистика степи
Пролог
Город Элиста — удивительное место на земле.
Осознание этого пришло ко мне спустя многие годы. А в пору моего детства это был просто небольшой, пропахший степной пылью и полынью городок, где бок о бок жили, трудились и делили хлеб люди самых разных национальностей. Летом сухой суховей гонял по раскалённым окраинам колючие перекати-поле, зимой степной ветер пробирал до самых костей, а весной всё вокруг внезапно наполнялось густым, пьянящим запахом сырой земли и молодой травы.
В большой стране о нём тогда почти не слышали. Зато мы знали каждый его закоулок, каждый переулок, бережно хранящий тихие истории своих обитателей. Здесь всё было до боли своим: и соседские пересуды через невысокий забор, и перекличка дворовых собак по ночам, и далёкий, натужный гул грузовиков на степной трассе.
Сегодня об Элисте слышали, если не все, то очень многие. Путешественники едут сюда, чтобы увидеть золотые крыши буддийских храмов и вдохнуть воздух бескрайних степей. Об истории этого края теперь можно прочесть в любом глянцевом путеводителе или статье. Но я хочу рассказать вам не о том, что можно просто увидеть глазами или найти в энциклопедиях. Я хочу поведать мистические истории, собранные по крупицам за те годы, что я прожила на этой древней земле.
Ведь в каждом уголке нашей необъятной родины, под плотным покровом скучной обыденности, таится своя магия. То, что не поддаётся ни сухому научному объяснению, ни строгому рациональному взгляду.
Эти истории мне рассказывали самые обычные люди: моя бабушка, школьные друзья, соседи, случайные попутчики. Они делились пережитым негромко, чаще в сумерках, будто боясь неосторожным словом спугнуть память или ненароком потревожить то самое, невидимое.
А уж верить им или нет — решать только вам.
Уточка и заговорённый клад
Как сейчас помню: за окном воет стылый степной ветер, а в доме тепло. Печка тихо потрескивает, отдавая жар, и воздух густо пахнет свежевыпеченным хлебом. Бабушка моя, Анфиса, восседает за старой машинкой «Зингер» — той самой, с чёрным лакированным боком, что досталась ей в приданое ещё от матери. Игла мерно пробивает ткань: тук-тук-тук… Будто не ситец шьёт, а само время сшивает.
Я, устроившись на старинном кованом сундуке, поджав ноги, болтаю ими в воздухе и прошу:
— Бабушка, ну расскажи мне про свою Николаевку!
Бабушка родом из Астраханской области. Сейчас туда на машине часа четыре ходу от нашей Элисты, а тогда мне казалось, что это самый что ни на есть край света. Место далёкое, таинственное, где чудеса запросто ходят по улицам.
Она поправляет очки, перестаёт крутить колесо, смотрит куда-то поверх моей головы — сквозь стены, сквозь годы — и начинает:
— Ну, слушай. Об этом мне ещё моя мама рассказывала…
Приехала к ним в село молодая семья. Муж, жена и мальчонка с ними, лет трёх от роду, кудрявый, светлый. Денег у них почитай что и не было, вот и купили они избу на самом краю села, у оврага, за сущие копейки. Никто из местных в тот дом селиться не хотел — дурная слава про него ходила. Говорили, выживает изба хозяев: то тоска навалится смертная, то ночами шаги тяжёлые по половицам стучат. А молодые обрадовались, что свой угол появился, сплетням верить не стали. Рукава засучили и начали обживаться.
Всё вроде бы ничего, дом отмыли, печь подмазали. Только с мальчонкой твориться неладное стало. Пока мать с отцом в избе — ребёнок как ребёнок. Играет тихонько лучиной да тряпицами. Но стоило матери выйти во двор — птицу покормить или бельё развесить, — а потом вернуться в сени, как она слышала горький, отчаянный плач.
Вбежит в избу — сынишка сидит на полу у самой печки, кулачками красные от слёз глаза трёт и кричит обиженно:
— Зачем пришла? Опять ты мою уточку испугала!
И никак его не унять. И так каждый божий день.
Мальчик от переживаний даже есть перестал. Осунулся, глазки ввалились, всё у печки сидит, ждёт. Родителям страшно стало. Ведь если верить ребёнку, стоило им за порог выйти, как из-под старой печи вылезала уточка. Не простая — пёрышки белые, а по краям будто золотом горят, светится вся в полумраке, ласковая, к рукам идёт и в игры с ним играет.
Сначала отец не поверил. Мужиков соседских позвал, даже печника старого привели. Облазили они всю печь вдоль и поперёк, простукали каждый кирпичик. Никакой щели, ни потайного хода, ни места, где могла бы живая птица спрятаться. Решили проверить. Сделали вид, что ушли за калитку, а сами в сенях притаились, дышать боятся. Тишина. Но стоило им по-настоящему уйти во двор, рубить дрова, и вернуться через полчаса — ребёнок снова рыдает навзрыд. Ушла уточка.
Тогда соседки шёпотом, озираясь, подсказали адрес старушки-знахарки из соседней деревни. Повезли мальчика к ней. Старушка приняла их спокойно, будто давно в окно высматривала. Выслушала мать, посмотрела на ребёнка долгим, тяжёлым, всё понимающим взглядом и сказала тихо:
— Внучек, в следующий раз, когда уточка вылезет к тебе играть, ты ударь её тихонько по крылышку.
— Не буду! — заупрямился мальчик, губы надул и прижал к груди кулачки. — Не буду я обижать мою уточку! Она хорошая!
Старушка только мягко улыбнулась одними глазами и сказала матери:
— Уговорите сына. И всё у вас наладится. Дом вас отпустит.
Долго родители уговаривали. И пряником манили, и плакали перед ним. А он ни в какую — дорожил своим тайным, светящимся другом. Но прошло несколько дней. И вот однажды, когда мать с отцом хлопотали во дворе, раздался из избы пронзительный вскрик. Бросили они вёдра, влетели в дом. Сын сидит на полу, весь в слезах, трясётся:
— Послушался я вас… Ударил уточку… А она рассыпалась! Пропала!
И в тот же миг в печи что-то тяжело ухнуло. С глухим грохотом вывалился на пол большой закопчённый кирпич, подняв облако серой пыли. А за ним выкатился старый, пузатый глиняный кувшин. Отец кинулся к нему, заглянул — а он доверху полон тусклых золотых монет.
Когда родители поехали благодарить старушку и повезли ей гостинцы, та лишь головой покачала, даров не взяла:
— Клад этот, старыми людьми спрятанный, был крепко заговорён. Открыться он мог только невинной душе — ребёнку трёх или четырёх лет от роду. Раньше в том доме таких малых детей не водилось, вот клад и бесился под печью, гнал всех хозяев, тоской давил, жить не давал. Ждал своего часа. А теперь дом чист. Ушёл зарок. Будет вам, хорошим людям, на что жизнь строить.
Семья та вскоре дом продала, переехала в саму Астрахань, и жизнь у них, говорят, сложилась удачно и сытно.
Бабушка Анфиса замолкает. Убирает цветной лоскут из-под иглы, гладит тёплый металл машинки и говорит тихо, но твёрдо:
— Вот так, внучка. Не всё в этой жизни видимо глазу. И не всё золото в руки даётся. Есть люди, ведающие тайное, и скрытое открывается только тогда, когда срок придёт. Иногда всякое богатство даётся не по жадности, а по чистоте.
Она снова принимается за шитьё. Игла мерно постукивает: тук-тук-тук... А я сидел на сундуке и думаю о той уточке, которая вовсе и не птицей была, а чьей-то древней волей. И о кладах, что десятилетиями ждут своего часа под нашими старыми печами.
И сейчас, спустя столько лет, мне кажется: золото ведь не прячется от людей. Просто оно открывается тем, кто за ним не гонится. Увидеть его может только чистое, не замутнённое корыстью сердце. А мы теперь всё бежим, спешим. Гонимся за призрачным богатством, смотрим, как живут другие, и думаем, что счастье там — за плоским, светящимся стеклом экрана. И за этим шумом мы перестали слышать свой собственный дом. Не слышим свою печку. Не слышим ту глубокую, старинную тишину, в которой иногда с нами говорят самые важные вещи.
Клад, который не давался жадным.
Двор. Жара под сорок. Воздух дрожит над раскалённой землёй, как густой кисель. Мне лет шесть. Дедушка с бабушкой в старом саманном сарае наводят порядок. Ну, как наводят: бабушка яростно выкидывает вещи на свет божий и ворчит на деда — зачем он сорок лет хранит весь этот хлам. А я кручусь под ногами, цепляюсь за каждую странную железяку, потому что в шесть лет любая ржавая дрянь — это сокровище невероятной ценности.
— Ба, а что это такое? — обхожу я странную деревянную штуковину, похожую на толстое ведро без ручки.
— Что, что… Ступа это, — бабушка даже не оборачивается, продолжая выуживать из полумрака сарая какие-то тряпки. — Вот скажи, зачем она нужна? Сорок лет стоит, а ему всё выкидывать жалко!
— СТУПА?! — у меня глаза становятся размером с те самые настоящие вёдра, что стоят у крыльца. — Как у бабы Яги?!
— Ну да. В ней зерно когда-то толкли. — Она наконец оборачивается, вытирает тыльной стороной ладони пот со лба. — Вот кому это старьё теперь нужно?
— Деда-а-а-а! — ору я так, что куры во дворе, до этого мирно копавшиеся в пыли, с возмущённым кудахтаньем разлетаются кто куда. — Деда, посади меня быстрее в неё!
— Господи, — бабушка хлопает себя по лбу, оставляя там тёмный след от пыльной ладони. — Да зачем?
— Как зачем?! Я хочу знать — удобно ли в ней летать было!
— Вот, — дед высовывается из спасительной темноты сарая, — ещё одна ведьма растёт!
И, недолго думая, подхватывает меня под мышки и заталкивает в ступу.
Ощущения, прямо скажем, разочаровывающие. Тесно, пахнет старым, трухлявым деревом и мышами. Совершенно неудобно. Заноза — вот она, тут же в палец впилась, зараза. Неужели баба Яга не могла чего-нибудь покомфортнее подобрать? Корыто, например. В корыте хоть ноги вытянуть можно и подушку подложить. А это — карцер какой-то.
Мои гениальные размышления прервало коромысло, которое бабушка с грохотом выкинула из сарая прямо под ступу.
— Деда-а-а, быстрей вытаскивай меня! Баба-а-а, дай вёдра, мне за водой на речку надо!
Речка та, правда, и в те времена была воробью по колено, но гордое название носила — Элистинка.
— Господи, покалечишься же! — бабушка всплеснула руками, но в глазах уже заплясали смешинки.
— Нет! Мне надо!
Тогда к детям было другое отношение. Нас не пасли, не водили за ручку, не спрашивали каждые пять минут «чего ты хочешь?». Нам просто давали попробовать. И если выживал — молодец, значит, будешь жить дальше. Мне выдали два старых, гремящих железных ведра и провели краткий инструктаж, уложившийся в одну ёмкую фразу: «Просто не убейся». И, со вздохом облегчения, что получили хотя бы полчаса тишины, взрослые продолжили заниматься своими делами.
Скажу честно: водонос из меня получился не сразу. Схема оказалась невероятно сложной. Первые десять раз я потерпела полное фиаско, которое вылилось в ободранные локти, сбитые коленки и одежду, мокрую с головы до ног — так, будто я не воду носила, а купалась прямо в вёдрах. Коромысло норовило соскочить с плеча, вёдра раскачивались, расплёскивая драгоценную влагу на раскалённую пыль, и я проклинала всё на свете.
Но я была упёртым ребёнком. Методом проб, ошибок, синяков и ссадин я вывела-таки правильную формулу. Воды должно быть строго — только на самом донышке. Осторожно цепляешь один край коромысла, и… главное не разбалтывать. Потом, затаив дыхание, медленно, очень медленно цепляешь второе ведро. И дальше самое страшное. Идти. Не спотыкаясь, не раскачивая вёдра, не вертя головой и желательно вообще не дышать. Только так, ценой нечеловеческих усилий, можно было за месяц нанести воды на одну кастрюлю борща.
И вот я иду. Солнце палит макушку так, что мозги, кажется, плавятся. Вёдра тихонько позванивают в такт шагам. Из-под босых пяток пыль взлетает столбиками — и я чувствую себя маленькой волшебницей, несущей живительную влагу. Я — герой. Покоритель коромысла и реки Элистинки. Повелитель ступы и будущая лётчица-испытательница бабы Яги.
Вода плещется, но я держусь. Ещё немного, и я донесу. А из сарая доносится ворчание бабушки и заразительный, густой смех деда. И этот день кажется бесконечным, как сама степь, а жизнь — ясной и правильной, как та вода на донышке ведра, которую всё равно расплескаешь за три шага до порога.
Вечер. После жаркого степного дня и баньки, пахнущей дымом, берёзовым веником и горьковатой полынью, бабушка смазывает мои ободранные коленки зелёнкой. Я шиплю, дёргаюсь и готова лезть на стену — щиплет так, будто в раны крупную соль сыплют.
— Бабушка, расскажи ещё что-нибудь, а то щиплет эта зелёнка, сил нет терпеть!
— Да я тебе сто раз уже всё рассказывала, — она дует на коленку, но легче не становится.
— Ну, ба-а-а…
— Ладно, — вздыхает она, макая ватку в стеклянный пузырёк. — Дед мой рассказывал. Пастух он был хороший, самый лютый бык его слушался.
Село наше, Николаевка, было большим, но все друг друга знали, все были друг за друга. Как одна семья. А началось всё с того, что предка нашего, Николая Ермолова, ещё при царе из Сибири в кандалах привезли и выкинули здесь на вечное поселение. Голый край, степь да ветра — выживай как хочешь. На том месте он сначала хутор построил, потому и Николаевкой назвали, а потом оно людьми обросло. Полсела до сих пор Ермоловы, все друг другу хоть дальняя, да родня.
Жила в ту пору в нашем селе одна наша дальняя родственница. Два сына и дочь у неё были. Жили они богато, крепко, зажиточно. Но характер у бабы был скверный, скупой да злой. Жадность — она как сорняк: если за корень не вырвать — всё погубит.
Так вот, младший сын её загулял с молодой служанкой, что в их доме работала. И та тяжёлая от него стала. Родственница наша, как узнала, взбеленилась. Позор, срам, неподобающая партия! Девочку ту выгнала на улицу в чём была, а сына спешно в Астрахань отправила и там женила на богатой купеческой дочке. Служанка же в родах умерла. Роды тяжёлые, врачей нет, помощи просить не у кого — одна в чужом, холодном углу отмучилась и отошла. От новорождённой девочки все отказались: и отец-гуляка, и его новая родня, и бабка. Забрали младенца в приют. Так и росла сиротой при живом-то отце.
Время шло. Дети той злой женщины выросли, разъехались кто в Астрахань, кто дальше. А сама она так и умерла в одиночестве, в большом пустом доме. Дом её стоял сначала заброшенный, потом дети наезжать стали. Разобрали его по брёвнышку, по кирпичику — искали золото, что мать, по слухам, припрятала. Долго искали, перерыли всё, каждый угол и подпол. Не нашли.
А дом моего деда стоял как раз напротив этих развалин. И вот года через три после смерти старухи видит он: стала по ночам свеча гореть в том пустом доме. Нет там ни стен толком, ни крыши, ни живой души, а свет есть. Точно призрак ходит с огнём, из комнаты в комнату бродит по остаткам фундамента.
Смекнул дед: знать, золото припрятанное наружу просится. Взял он лопату и пошёл проверить. Заходит в развалины — темно, сыростью тянет, мыши в сухой траве шуршат. А свеча в дальнем углу горит. Он к ней делает шаг, а она будто от него уходит, плывёт дальше. Понял он — заговорила старуха клад перед смертью. Не на него заговорила, не по крови он ей, не пустит она чужого.
Передал дед в Астрахань весточку её детям: мол, золото ваше тут, в доме бродит, вас ждёт, а меня не пускает. Те обрадовались, примчались. И началось: кто только ни приходил туда с лопатой — сыновья, дочь, внуки. Свеча горит, но от каждого убегает, не даётся в руки. Никак не подпускает. Плюнули они в конце концов, перестали ездить — далеко, хлопотно, да и видно, не судьба это проклятое золото добыть.
А свеча всё горела. Каждую ночь. Селяне уже боялись мимо тех руин ходить — пугало всех это одинокое бледное пламя, что загоралось ровно в полночь и бродило до самого рассвета. Стали поговаривать, что нечисто там, что душа старой скряги неупокоенная золото своё стережёт и мается.
Тут мой дед и вспомнил про ту девочку, которую когда-то родная бабка на улицу вышвырнула и в приют сдала. Кровь-то в ней текла её, хоть и не признанная! Нашёл он её через знакомых, через людей добрых. Уговорил приехать: мол, может быть, твоя доля там осталась. Может, тебя свеча подпустит, всё-таки ты родня.
Приехала она. Уже взрослая женщина, с глубокими, усталыми глазами — жизнь её, сиротку, потрепала порядком. Зашла она в заброшенный дом, а свеча вдруг как полыхнёт! Ярче разгорелась, так, что всё кругом мягким светом залило, будто солнце на секунду заглянуло. Подошла женщина к ней, а пламя не убегает. Стоит на месте ровно и словно указывает, где именно копать надо.
И выкопала она прямо из-под порога, из самой натоптанной земли, трёхлитровую стеклянную банку. А в ней — золотые монеты, кольца с камнями, серьги старинные тяжёлые.
В селе все вздохнули с облегчением — свеча больше ни разу не зажигалась. Развалины те разобрали до конца. А клад достался по праву крови и по праву выстраданного сердца. Той, кого когда-то не пожалели, а она пришла и забрала своё.
Бабушка заканчивала рассказ, убирала ватку с зелёнкой, прижимала меня к себе и добавляла уже шёпотом, глядя в сгущающуюся темноту за окном:
— Вот так, внучка. Не всё в жизни решают сила да богатство. Иногда сама правда находит того, кто её заслуживает. И свеча та ждала. Годами ждала, когда наконец-то приедет та, кого обидели, и заберёт то, что по праву её. А жадным до богатства не давалась.
Она выключала свет, оставляя в комнате только тихий шорох ночной степи за окном да мои разбитые коленки, которые теперь уже почти не щипали. Потому что рядом бабушка. И потому что свеча больше не горит.
Засыпая, я думала о ступе, о воде в вёдрах и о кладе. И тогда впервые в жизни я, наверное, задумалась: а вдруг судьба вообще редко бывает удобной? Чаще всего «лететь» по жизни приходится в тесноте, обдирая локти, и с занозой в пальце. Но лететь всё равно надо. Потому что справедливость — она есть. И дождаться её можно. Даже если ждать приходится годами.
Не всегда то, что страшное, настоящее
В моём городе частные дома изначально все были саманные. Пахло там всегда по-особенному: нагретой сухой глиной, солнцем и горькой полынью. Деревья у нас, в полупустыне, были на вес золота, поэтому люди месили глину с соломой, лепили кирпичи, сушили их под жарким степным небом и строили из них свои невысокие, но такие уютные дома. Почти у всех во дворе стояло по две постройки: один домик маленький — там была летняя кухня со столовой, и другой, побольше, — со спальнями. А между ними — тенистый дворик, заплетённый виноградом, где по вечерам собиралась вся семья.
Бабушка моя, Анфиса, обожала делать ремонты. Каждый год! А белились дома и вовсе два раза в год: к Пасхе и к зиме. Я до сих пор помню этот запах свежей извести, мокрой глины и только что выстиранных занавесок, которые потом пахли крахмалом, чистотой и самим детством. Естественно, я, подрастая, была первой помощницей в этом безумном, вечном движении. Доставалась откуда-то дефицитная цветная краска, потом в моду вошли бумажные обои. Всё это красилось, перекрашивалось, отдиралось и переклеивалось. Но высшей гордостью бабушки был тот самый момент, когда она снимала в стирку только что повешенные, ещё пахнущие свежестью шторы. Соседи, проходя мимо нашего двора с работы, обязательно замедляли шаг и заглядывали в сверкающие окна. А потом, вечером, на лавочке у калитки обязательно слышалось доброе:
— Ну, Анфиса Андреевна даёт! Красота-то какая у неё! Настоящая хозяюшка!
В такие дни, перепачканные извёсткой и клеем, с обрывками обоев в волосах, бабушка особенно любила рассказывать истории. Сидим мы, бывало, среди ворохов влажной бумаги, а она, утирая тыльной стороной ладони пот со лба, начинает — и время будто останавливается.
— Был у нас один случай в селе… Я-то была одна девочка у родителей, а братьев у меня — семь родных, да ещё двоюродных полсела. Шум в доме стоял непрекращающийся! — Она улыбалась, вспоминая эту вечную мальчишечью кутерьму. — Так вот, в то время был такой обычай: пожилые люди сами себе гробы заказывали. А то мало ли что. Помрёшь, а на улице жара сорокоградусная. Гроб пока выстругают по размеру — сгнить можно. А если из Астрахани везти — вдруг дороги дождями размоет? Вот и делали старики себе домовины заранее, да на чердаках хранили. И никого это тогда не смущало: жизнь и смерть рядом ходили, как соседки через забор.
Собрались как-то мои братья, родные и двоюродные, всем лет по шестнадцать-семнадцать. Озорные, как молодые жеребцы. Сидят на закате на лавочке, воздух густой, тёплый, сверчки стрекочут свою бесконечную песню. Один и говорит, глаза блестят от выдумки:
— Завтра Ивана Купала. Говорят, если в двенадцать ночи на чердак залезть, можно домового в гробу увидеть!
— Интересно, проверить, правда ли? — тут же подхватил другой, и сразу по всем мальчишеским лицам разлилось азартное любопытство.
И так их увлекла эта затея, что стали они строить планы, как разведчики перед боевым заданием. Решили лезть к бабе Зине: она уже глухая, плохо видит, ночью точно спать будет. Но для храбрости, конечно, надо было у родителей бутыль самогона стянуть. Не от трусости, нет! «Мы, николаевские, ничего не боимся! Но… для духа, так сказать», — бабушка тихо смеялась, вспоминая эту железную пацанскую логику. Так они и порешили, чувствуя себя отчаянными героями.
Только не обратили они внимания на старшего брата, Степана, которому было уже двадцать два года. Он сидел неподалёку, чинил колесо у телеги, молча курил и только усмехался в усы, слушая их горячий шёпот. А усмехался потому, что план уже созрел в его взрослой голове.
Наступила ночь. Хлебнув для храбрости жгучего самогона, братья, пошатываясь от волнения, крадучись пробрались к дому бабы Зины. Чтобы её цепной пёс Шарик не поднял лай, сунули ему гусиную ножку — тот вцепился в деликатес и напрочь забыл про охрану вверенной территории. Один за другим, толкаясь и подавляя нервный смешок, парни полезли по скрипучей деревянной лестнице на тёмный чердак. Сердце колотилось у каждого где-то в горле — и от страха, и от ожидания чуда.
А там… Лунный свет падал из маленького чердачного окошка ровным серебряным столбом, в котором лениво плясали пылинки. И в самом центре этого света стоял тот самый гроб с потемневшей от времени деревянной крышкой. Тишина стояла звенящая, пыльная, густая, как кисель. Окружили они его, семеро отчаянных парней. Затаили дыхание. И в этот самый миг…
Раздался оглушительный скрежет! Крышка гроба с грохотом отлетела в сторону, и из него, с леденящим душу утробным воем, вырвалось огромное белое привидение с развевающимися руками!
Что тут началось! Крики, дикий топот, давка! Про лестницу в ужасе забыли все до единого. Прыгали кто куда: прямо с высоты чердака в темноту, в крапиву, в колючие кусты, с треском ломая ветки. Кто руки, кто ноги переломал, рёбра пересчитали почти все. А бабушку Зину, которую всё-таки разбудил этот адский грохот на крыше, чуть удар не хватил — она потом неделю отходила.
А оказалось всё просто. Старший брат Степан, предвкушая шикарный розыгрыш, стянул дома белую простыню, пробрался на чердак заранее, улёгся в гроб и накрылся крышкой. Ждал терпеливо, как настоящий охотник, слушая, как братцы дышат перегаром и крадутся по лестнице.
Скандал потом был на всё село! Отца чуть кондрашка не хватила от ярости. Старшего брата он потом отхаживал вожжами по первое число, несмотря на его двадцать два года. Да и Степан сам перепугался — не столько отцовской взбучки, сколько от запоздалого понимания, что кто-то из пацанов с перепугу мог насмерть с крыши разбиться. Но, слава Богу, пронесло. Отделались гипсом, ушибами да знатной выволочкой.
Бабушка, заканчивая рассказ, всегда снимала очки и смотрела на меня, а в её глазах плескалась и улыбка, и лёгкая, светлая грусть по тому ушедшему времени. По тем отчаянным мальчишкам, многих из которых уже давно не было на этом свете.
— Вот так, внучка. Не всегда то, что кажется страшным, — настоящее. И когда вырастешь, не соглашайся на глупые предложения друзей: давай, мол, ночью на кладбище сходим или в склепе посидим. Может, и мистику никакую не встретите, а какой-нибудь дурак так напугает, что заикой останешься. Да и вообще, мало ли что! Настоящее привидение всё-таки может оказаться куда безопаснее живого человека. Проверять не советую.
И мы снова возвращались к нашим обоям, к широким кистям и вёдрам с клеем. Стены сохли, извёстка светлела, старые трещины прятались под новым нарядным слоем. Но земля под домом оставалась всё той же — сухой, горячей, терпкой. А за окном медленно опускался степной вечер. Воздух густо пах полынью, детством и бесконечностью. И саманный дом стоял, тёплый и живой, зная, что однажды он рассыплется в пыль, но пока в его окнах горит свет и звучат старые истории — жизнь продолжается.
За неразменным пятаком. История с кладбища.
Теперь-то я понимаю: место моего рождения всегда было окутано мистикой. Несмотря на время, когда в Бога верить было нельзя, на строгие запреты ходить в храмы, эта тихая, стойкая магия жила с нами бок о бок. Стоило только протянуть руку — и ты касался её. Она пряталась в щелях старых саманных стен, в шелесте сухой полыни за окном, в тёплом воске, застывающем причудливыми узорами на дне алюминиевых чашек.
В моей жизни была женщина, которая с малых лет приучила меня ничему не удивляться и видеть мир... особенным. Бабушка моей мамы, прабабушка Фёкла. Настоящая кубанская казачка. Она носила длинные пышные юбки с невероятными цветами — под такую юбку успевала, словно японский ниндзя, шмыгнуть моя двоюродная сестра, спасаясь от резиновой «выбивалки» своей матери. Сверху всегда повязывался передник, выстиранный и накрахмаленный до хруста. А её взгляд был таким, что перед ним мгновенно затихали даже самые наглые рыжие коты, вечно лезшие в дом без спросу. Гроза домочадцев. И как сейчас бы сказали — ведунья.
Когда за мной некому было присмотреть, меня отправляли к прабабушке. И мне там бывало... скучно. Во дворе, на лавках, сидели чужие, тихие, озабоченные своими бедами люди. В маленькой горнице бабушка шептала заговоры — монотонные, тягучие, от которых невыносимо хотелось спать. Нельзя было прыгать, визжать или бегать, иначе схлопочешь от Фёклы по полной программе. Она умела быть суровой.
Но было одно тайное удовольствие, от которого я не могла удержаться. Чашки с воском. Они стояли на всех пяти окнах её домика: алюминиевые, с водой, а в них — застывшие восковые «блины». Я обожала приподнимать их и разглядывать. Внутри воска скрывалась чернота. Разная: то словно паутина, тонкая и злая, то переплетёнными клубками, похожими на змей. А иногда чернота была такой густой и страшной, что брала жуть и хотелось скорее бросить блин обратно в воду.
Прабабушка когда-то объяснила мне:
— Это порча.
Но на мой детский вопрос: «А зачем вообще портить людей? Ведь порча — это от слова „портить“?» — она так и не сумела ответить. Только качала головой и вздыхала:
— Люди бывают злые, внучка. Злее, чем ты можешь себе представить.
Зато у нас с ней была своя тайная игра. Когда приходил больной человек, она показывала мне его чашку:
— Смотри. И запомни, сколько тут тёмного.
Потом я сидела в уголке и наблюдала за обрядом. Бабушка читала древние молитвы, тяжело, на выдохе, растапливала воск из его чашки и снова выливала его над головой человека в ту же посуду. Я смотрела, затаив дыхание. И когда воск застывал, мы вместе приподнимали его... и я видела: чёрного стало меньше! Иногда — намного меньше.
Болезни отступали. Люди распрямляли плечи, и в их глазах появлялась жизнь. Для меня это было волшебством, нагляднее любой сказки. Я даже пыталась подсмотреть, как эта самая порча — злая, колючая — выползает из человека. И ни разу не увидела. Зато видела, как люди уходили от нас другими: расправленными, светлыми, с тихой благодарностью во взгляде.
Вечерами, когда мы с сестрой ложились спать, Фёкла рассказывала нам на ночь странные, тихие сказки. Лишь годы спустя я поняла: то была Библия, пересказанная простым языком кубанской казачки, помнившей ещё треск лампад и густой запах ладана в дореволюционной станице. Там были цари, пророки, великие чудеса и страшные грехи — всё перемешано, как в самой жизни.
И каждый раз, когда меня забирали домой, бабушка Анфиса умоляла:
— Только, ради Бога, не рассказывай в садике сказки этой старой ведьмы!
И я не рассказывала. Я их просто помнила. Я помню до сих пор.
***
Была у нас на улице и другая ведунья — бабушка Ковалька, жившая по соседству в отдельном домике, похожем на старую, но крепкую ореховую скорлупку. Дом её пах сушёной мятой, прогретой древесиной и чем-то ещё таинственным. Тяжёлым, сладковатым и чуть горьким, как полынь после грозы.
Все свои у неё на войне полегли, и жила она теперь одна. Принимала людей, приходивших за тихим чудом. К ней шли не так часто, как к грозной Фёкле, но шли с покорными глазами, неся завёрнутые в чистый платочек гостинцы: десяток яиц, кусок сала, домашний хлеб.
Моя тётя Рая любила вспоминать одну историю из своей юности. Приехала к ним в дом двоюродная сестра Зина — учиться в техникуме. Девушка здоровая, румяная, с тем самым бесстрашным любопытством, которое в деревне редко остаётся безнаказанным. Поселили ее у соседки, в своем доме людей и так много было. А у бабушки комнаты пустые стояли. Согласилась она вроде как и не скучно.
Увидела Зина, что к бабке Ковальке ходят люди за помощью, и загорелась:
— Научи и меня колдовать!
Баба Ковалька посмотрела на неё внимательно, будто мерку снимала. Прищурилась, помолчала, а потом выдала:
— Страх в тебе проверю. Если нет его — научу.
Прошла неделя. Зовёт бабка Зину:
— Сегодня на кладбище идём. Сначала хорошо подумай, потом соглашайся. Жизнью поплатиться можно.
И, достав из скрипучего сундука старый царский пятак, пояснила:
— За неразменным пятаком пойдём. Давно хотела себе обновить, да то время не подходило, то сил не было. А этот, царский, уже устарел.
Полночь. Кладбище. Месяц спрятался за тучами, словно боялся подсвечивать то, что живому глазу видеть не положено. Только редкие звёзды дрожали в вышине, да степной ветер шевелил сухую траву между крестами, шепча что-то своё, древнее.
— Копай. И молчи, когда скажу пойдем на выход и главное не оборачивайся, а то навсегда здесь останешься. — велела бабка, а сама зашептала слова, от которых у Зины мурашки размером с горошину побежали по спине, а волосы на затылке зашевелились.
Зина копала легко — земля поддавалась, будто ждала их, будто сами кости раздвигались, уступая дорогу живым. Лопата тихо звякнула, и в ямке тускло блеснули новенькие советские пять копеек, будто только что с монетного двора. Бабка быстро подставила холщовый мешочек, сгребла в него монету вместе с могильной землёй, а свой царский пятак бросила в яму:
— Возвращаю то, что было взято!
И тут началось. Едва они развернулись, чтобы бежать к выходу, мешочек в руках Зины стал пудовым, будто его набили свинцом и камнями. Ветер завыл диким голосом, срывая с ног, бросая в глаза колючую пыль, а прямо за спиной раздались крики. Крики злые, отчаянные, нечеловеческие, от которых стыла кровь и сердце норовило выскочить через рёбра. Зина, помня строгий наказ, тащила эту неподъёмную ношу, стиснув зубы до скрежета. А бабка Ковалька шла рядом твёрдым шагом, не прекращая шептать защитные заговоры, и голос её ни разу не дрогнул. И стоило им только переступить за скрипучие ворота кладбища — мешок в руках тут же стал легче гусиного пуха. А крики позади оборвались, будто их ножом отрезало.
А на следующий день Зина примчалась к Рае (моей тёте тогда было пятнадцать, а Зине семнадцать — дети же ещё!). Запыхавшаяся, со счастливыми, безумными глазами, она зашептала:
— Райка, я тебе сейчас такое покажу!
Раскрыла ладонь — а там пятак:
— Смотри, я его у бабки на время взяла, пока она не видит! Пошли проверять!
И пошли. Тратили его на петушки-леденцы, на спички, на сдобные булки с маком в местном сельпо. А он возвращался! Ложился обратно в карман тёплым и загадочным, словно живой, будто невидимая рука подкидывала его обратно. Сидели они во дворе, строя грандиозные планы, как бы потратить его ещё и ещё, пока Раина мама не вышла вешать бельё и не подслушала их заговорщицкий шёпот.
Что тут было! Пятак немедленно изъяли, Зину от греха подальше срочно переселили в студенческое общежитие, а мама потом ещё долго ругалась с бабкой Ковалькой через забор, да так, что искры летели.
А я вот сейчас сижу и думаю... Тяжело, наверное, мистическим силам в наше время адаптироваться. Пять копеек уже давно не в ходу. Сегодня даже на пятьдесят рублей путного ничего не купишь. Может, сейчас где-то существуют неразменные пять биткоинов? Хотя их, наверное, тоже на кладбище выкапывать надо... Но как их туда закопаешь? Виртуальные же!
***
А когда я была маленькой, я любила пролезать в дыру в заборе, садиться на крошечный стульчик в горнице у бабы Ковальки и слушать, как она лечит людей. Потом, когда все посетители расходились, я дёргала её за подол:
— Бабушка, и меня полечи!
— Да тебя-то от чего лечить, стрекоза? — улыбалась она, гладя меня по макушке шершавой, но такой тёплой ладонью. — Ладно, садись, а то ведь не отстанешь.
И я, засыпая прямо на стуле под её монотонный, ласковый шёпот, слушала про таинственный остров Буян, где стоит золотой престол неописуемой красоты, и ангелы вокруг поют неземными голосами. Я искренне жалела мифическую «хромую собаку», на которую из заговора «всё должно перейти», но утешала себя мыслью, что раз эта собака упоминается каждый раз, значит, она какая-то особенная. Неуязвимая ко всем человеческим напастям. И живёт себе вечно, бегая по острову Буяну, как та самая неразменная монета.
И я засыпала под её голос. Тёплый, как вечерний степной ветер, уносящий прочь все детские печали и страхи. И снились мне тогда только самые хорошие, светлые сны.
История о призраке
Калмыцкие и астраханские степи — место удивительной силы и древности. Степь — она не просто бескрайняя. Это место, где за каждым холмом таится чья-то судьба. Тысячи лет здесь люди жили, умирали, любили и сражались. Ещё несколько тысяч лет назад здесь останавливались первые люди, чьи стоянки археологи находят до сих пор: обломки керамики, потускневшие наконечники стрел, кострища, пролежавшие в песке века. Следы тех, кто пришёл раньше нас.
По нашим степям ходили киммерийцы, скифы, сарматы, гунны, печенеги, половцы… Каждый народ оставлял свой след: в курганах, что рассыпаны по степи, как застывшие песчаные волны, в легендах и в невидимой энергии, что до сих пор звенит в ветре. Здесь земля пропитана потом, кровью, молитвами и проклятиями на десятках языков, большинство из которых уже никто не помнит.
В Элисте и сегодня живут люди, которые умеют «читать» эту древность. Их называют «пескодувами». Песок — прекрасный консерватор: он на века сохраняет то, что скрывает, обволакивая вещи плотной, дышащей тканью времени. Но степной ветер, всегда беспокойный, вечный странник, то наметает высокие холмы, то внезапно обнажает древние захоронения. Словно приоткрывает завесу, чтобы живые не забывали: под вашими ногами — вечность. Пескодувы находят такие «оголённые» ветром курганы и обнаруживают удивительные вещи: оружие, что всё ещё хранит тепло руки, державшей его тысячу лет назад; глиняную утварь; украшения с камнями, которые мягко светятся в темноте, если поднести их поближе…
Один мой знакомый рассказывал, как они наткнулись на целого скифского всадника с конём, седлом, оружием и двадцатью серебряными монетами, аккуратно разложенными вокруг, словно он только что заплатил за переправу через Стикс. Словно время замерло, споткнулось об этот курган да так и осталось стоять.
Каждый из этих народов молился своим богам, вкладывал в эту землю свою веру, свои страхи и надежды. И, кажется, сама земля впитывала их молитвы, слой за слоем, как губка. Чтобы века спустя стать домом для народа с такой глубокой и мудрой религией, как буддизм. Буддизм здесь — не случайность. Это закономерное завершение многовекового пути степей, где каждая эпоха готовила почву для следующей, а созерцание и тишина стали единственно возможным ответом на бесконечность знойного горизонта.
***
— Бабуль, а ты когда-нибудь сама видела что-нибудь такое? — спрашиваю я. А она в это время поправляет в моих неумелых детских ручках крючок, который никак не хочет вывязывать ровную петлю для носка. Звенят спицы, клубок шерсти катится по крашеному полу, и в комнате пахнет уютом и спокойствием.
— Видела, — отвечает она просто, и голос её становится тише, будто она возвращается в то далёкое время, куда вход заказан даже самым близким. — Это было во время войны.
Чтобы в село на пекарню привезти зерно для хлеба, по очереди, каждые десять домов на своих телегах выезжали в ночь в Астрахань. Почему такой большой кавалькадой? Волки в степи лютовать стали, да и лихих людей в ту пору хватало. Голод стоял страшный — не приведи Господь никому такого пережить. Зерна выдавали немного, на неделю, и было оно на вес золота. Вот я в один такой раз вызвалась с ними поехать — до тётки в Астрахань добраться. Уселась на переднюю телегу, и тронулись.
А стоял уже ноябрь. Не сильные морозы, конечно, но прохладно, степной ветерок зло посвистывает. Все закутанные: кто спит, кто молча сидит, думая о своём, тяжёлом. Я, недолго думая, тоже уснула под мерный скрип колёс. Просыпаюсь — а мы уже к Астрахани на подъезде. И проезжаем старые развалины. Их уже и развалинами-то было не назвать — так, каменные холмы, густо поросшие полынью. Задолго до революции стояла там какая-то богатая усадьба, но от неё давно ничего не осталось. Только камни, вросшие в землю, да память, что держится за эти камни мёртвой хваткой.
Я в туалет захотела. Спрыгнула с телеги на ходу и побежала в развалины, думая потом на последнюю телегу в обозе заскочить, чтобы не задерживать людей. Зашла за старые камни, а там… тётя Вера стоит. Соседка наша, с последней телеги. И на меня так смотрит — спокойно, пристально, будто ждала. Я спросонья была, думаю: как она так быстро вперёд меня забежала? И стоит в белом платье, лёгком, совсем не по-ноябрьски, а на груди брошь какую-то нацепила — большую, синюю, красивущую, в серебре. В общем, холодно мне стало, спать хотелось смертно, мысли путались. Сделав всё быстро, я выбежала к дороге и заскочила на последнюю проезжающую телегу.
— Дядь Коль, ты куда едешь-то? — говорю вознице. — Тёть Веру же давай подождём!
— Какую тёть Веру? — удивился он. — Вон она, сзади, спит.
Оборачиваюсь — точно. Тулупом укрылась, только нос красный торчит, посапывает тихонько.
— А кто ж тогда там, в камнях, был? — шепчу я, и чувствую, как мурашки ледяными иголками по спине побежали. — Может, из наших кто отстал?
— А как тётка та выглядела? — вдруг спросил дядь Коля, и голос у него мгновенно стал серьёзным, даже жёстким.
— Ну, в белом платье, лёгком таком, не по погоде…
— А синей большой броши не было?
— Была! Я ещё подумала — и зачем тётя Вера её надела? Красивая такая, светится вся.
Он резко дёрнул вожжи, остановил телегу, вскочил и схватил ружьё, что всегда под рукой в сене лежало.
— А нету у тётки твоей такой броши. И никогда не было. Пошли, покажешь, где ты её видела! Успеем за нашими, пока они далеко не уехали.
Пошли мы в развалины. Тишина там стояла гробовая, только ветер посвистывал в пустых оконных проёмах. Обшарили каждый угол — никого. Только старые камни, сухая полынь да чёрная пустота.
Потом, уже в телеге, когда мы догнали обоз, дядь Коля рассказывал мне, понизив голос, чтоб другие не слышали:
— Раз в сорок лет здесь появляется хозяйка той усадьбы. И ждёт девицу, которая ей приглянется. Только девице той надо не испугаться, а подойти и её тихонько по плечу ударить. И тут же она ей свой клад откроет: целый мешок золота, приданое на всю жизнь. Эх, дурёха… Теперь ещё сорок лет пройти должно.
Бабушка замолкает, глядя куда-то в окно, где давно уже опустилась ночь. А я сижу с крючком в руках, и вязать сразу расхотелось. Думаю о той женщине в белом. Кто она? Почему привязана к этим камням? И как же ей, наверное, одиноко в астраханских степях среди воющего ветра, песка и времени, что течёт совсем не так, как у нас. Может, она как раз сейчас стоит там, в пустых развалинах, и всматривается в темноту, надеясь, что в эту ночь кто-то всё-таки не испугается и освободит её?
***
— А отец твой тоже один раз столкнулся, — неожиданно продолжает бабушка, откладывая вязание и расправляя затёкшую спину. — Пришёл он из армии. Там он водителем на танке служил и, естественно, получил права всех категорий. Устроился он сразу на большую машину, ЗИЛ, возить по степям строительную бригаду. И частенько ездили они ночью — то домой, то на очередной дальний объект.
А в тот раз едет он глубокой ночью. Рядом в кабине только бригадир, калмык лет пятидесяти, который уже десятый сон смотрит, привалившись к дребезжащей дверце. Лето, вокруг пустая, бескрайняя степь, фары выхватывают куски пыльной дороги, а звёзды до самого горизонта — такие яркие, что кажется, рукой подать. Отцу твоему, Мише, и двадцати одного ещё не исполнилось, мальчишка совсем.
И вдруг прямо перед капотом возникает фигура. Из ниоткуда! Старик. Голова седая, борода длинная, белая. Вся одежда ослепительно белая, в руке посох выше человеческого роста. Стоит и глазами твоего отца гневно так буравит.
Миша — по тормозам! ЗИЛ клюёт носом, колёса юзом идут по щебёнке. Бригадир лбом об железный бардачок со всего маху ударяется, аж искры из глаз.
— Мишка, ты чего, очумел?! — потирая ушибленный лоб, заорал он спросонья.
— Я дедушку сбил! — испуганно, выдохнул твой отец. Руки у него на руле ходуном ходили.
— Какого деда? Откуда ты его в голой степи взял?! — ничего не понимая, озирался бригадир.
Но когда они открыли двери и вылезли из кабины… бригадир ахнул. И так и сел на подножку ЗИЛа. Машина стояла вовсе не на степной дороге. Она висела на самом краю глубокого оврага-промоины, где дна даже в свете фар видно не было — чернота одна. И одно переднее колесо уже наполовину висело над пустотой. Ещё бы секунда — и полетели бы они вниз, и костей бы не собрали.
— Цаган Аава… Белый старец, — прошептал бригадир, когда выслушал сбивчивое описание старика от трясущегося Миши. — Белый старец спас нас. Рано, Миша, нам умирать. Мы нужны здесь ещё. У тебя вон дети ещё не рождены, у меня внуки не выращены.
Бабушка, заканчивая рассказ, добавляет уже задумчиво, снова перебирая спицами:
— А вот я думаю, что это Николай Чудотворец наш был. Хотя… кто его знает. Может, они там, наверху, договорились давно, чтобы за всеми нами, дураками, присматривать?
И снова берётся за петли. А за окном темнеет, и в сумерках, в дрожащем свете уличного фонаря, будто мелькает белый силуэт. То ли от ветра качнулась ветка, то ли от памяти, которая не отпускает, не забывает, передаётся из поколения в поколение, как самое ценное наследство.
И я думаю: а может, они всегда рядом — эти старцы в белом? Может, стоят невидимо за плечами, когда мы летим в ночи к обрыву, когда срываемся в пропасть отчаяния, когда теряем последнюю надежду? Им не нужно, чтобы в них верили. Им нужно, чтобы мы жили. Чтобы род не прерывался, чтобы дети рождались, чтобы земля не пустела.
И может, калмыцкий Цаган Аава и православный Николай Чудотворец — это просто разные имена одного и того же Света, что зажигается в самой тёмной ночи. Разные языки, разные молитвы, а рука — одна. Та, что отводит от края. Та, что укрывает в степи. Та, что ждёт нас всех за последним поворотом.
Шулма. Степная ведьма
Когда взрослеешь, начинаешь понимать: мир — он не плоский и не чёрно-белый. Он слоёный, как бабушкин пирог, где каждая ушедшая эпоха оставила свою начинку. А в детстве ты ничему не удивляешься, ты просто живёшь и впитываешь. Люди вокруг — они просто люди. Русские, калмыки, казахи — какая разница? С кем двор делишь, с тем и дружишь. Немного странно, конечно, было, что молятся в семьях разным богам. Особенно в эпоху, когда в школе у доски нам твёрдо объясняли: Бога нет вообще, мы строим светлое будущее. А наши бабушки всё равно упрямо шептали свои молитвы.
Но я хорошо помню, как была по-настоящему поражена, сделав для себя это первое открытие: оказывается, мистика у всех народов разная! Не просто имена у нечисти другие, а сама суть иная.
Первой мне об этом рассказала подружка-калмычка в школе. Мы как-то разговорились на переменке о страшных историях, и я спросила:
— А у вас колдуны есть?
Она лишь пренебрежительно махнула рукой:
— Нет. Это у вас, у русских, такое. У нас самый страшный грех — харал (проклятие) на человека в храме поставить. Пожелать зла в святом месте. А если ты по жизни злая, бесчестная, жадина и завистница, тогда после смерти или даже при жизни в шулму превратишься. Степную ведьму. Вот она по-настоящему страшная.
Я слушала её и не могла понять. У русских, судя по рассказам моих прабабушек, чтобы стать колдуньей, нужно было столько всего сделать! Дар от умирающей перенять, учиться годами, целые «учебники» заговоров наизусть зубрить, испытания на перекрёстках проходить, и всё это с оглядкой на церковные праздники да фазы луны. А тут — никакой тебе учёбы, никаких экзаменов! Будь просто подлой и злой, и раз — все магические «плюшки» уже у тебя в кармане! Несправедливо как-то.
Сейчас, конечно, я понимаю, насколько это было по-детски наивно. Но тогда мне казалось: у русских ведьм — это сложная профессия, с экзаменами и стажировкой, почти как в институте. А у калмыцких — серьёзная должность, на которую даже учиться не надо. Заслужила скверным характером магию, и иди себе, людей пугай. И представляла я её: она не зубрит толстые книги в полночь при свечах, не стоит на морозе босиком на кладбище, а просто живёт себе в степи, знает все тайны ветра и песка. Считает колючие звёзды, и всё это — без единого домашнего задания!
Смешные, наивные мысли. Но именно они впервые показали мне: мир — это не одна большая сказка с общими для всех правилами. Это множество разных сказок, и у каждого народа свои тайные тропинки в ту страну, где живут чудеса и ужасы. Свои ключи, свои замки, свои страхи.
И знаете? До сих пор, когда горячий ветер в степи поднимает вихри пыли, крутит их воронками над самой землёй, мне кажется: это не просто непогода. Это кто-то невидимый ведёт свои уроки. Только уже без детских тетрадок, без скучных правил и без звонков на перемену.
***
Потом многие рассказывали о встречах с шулмой. Как она кружила одиноких путников ночами по степи, заставляя ходить по песку кругами до самого рассвета. Как в старину, говорят, младенцев воровала — тех, кого плохо берегли, о ком мало молились. Но самую страшную историю я услышала, когда была уже взрослой.
Мы отмечали у подружки день рождения. Собралось много народу, сидели за большим столом, и разговор как-то сам собой зашёл о мистике — кто что видел, кто что слышал. И один из наших, Виталик, крепкий мужчина в самом расцвете сил (ему тогда под тридцать пять было), решил рассказать свою историю. До этого он всегда помалкивал, а тут вдруг разговорился.
— Это было сразу после армии, — начал он, и голос у него мгновенно стал другим — глуше, тише, будто он боялся, что его услышат за окном. — Решили мы с друзьями отметить мой дембель поездкой на охоту. Баатр взял у отца новенький УАЗ, только с завода пригнали, в салоне ещё свежей обшивкой и краской пахло. Мы с Саналом взяли ружья. Загрузили палатки, патроны, припасы на неделю — машина полная под завязку, даже ногу поставить некуда. Поехали. Настроение бесшабашное, по радио песни поют, мы подпеваем, горячий ветер в открытые окна бьёт.
Едем уже по глубокой степи. Ближайший населённый пункт километров за полтораста позади остался. Кругом одна серая полынь до горизонта, небо выгоревшее, белесое, жарынь невыносимая. И вдруг, откуда ни возьмись, стоит прямо на пыльной дороге старуха-калмычка. Вся в чёрном, две седые косы спрятаны в чёрные чехлы-шиверлыки, в руке узловатая палка. Машет нам рукой — мол, остановитесь, подвезите.
А мы — молодые, глупые, горячие — проехали мимо, даже не притормозили. Ещё и посмеялись вслед, высунувшись из окна:
— Куда тебя, бабка, на патроны, что ли, сажать? У нас места нет, сама видишь!
Проехали мы километров двадцать, и вдруг как грохнет! Вылетает из колеса ступица. Новый УАЗ, отец Баатра его только купил, а тут такое! Откуда? Как? До сих пор не понимаю. К счастью, мимо чудом пылил старенький КАМАЗ в ближайший колхоз. В те времена в колхозах можно было легко договориться: запчасть б/у за бутылку достать, а то и просто за «спасибо», если люди хорошие попались. Меня отправили с шофёром, а друзья остались колесо разбирать, ждать на жаре.
Пока доехал, пока нашёл нужную железяку в гаражах колхозных. Потом договорился, чтобы меня на мотоцикле обратно подбросили... В общем, уже темнеть начало. Солнце за горизонт рухнуло. Приезжаю — Санал с ружьём наперевес у машины стоит, бледный как полотно. А Баатра вообще не видно.
— Не поверишь, Виталик, — говорит мне Санал, и голос у него дрожит, зубы стучат. — Как ты уехал, через полчаса эта бабка появилась. Та самая, в чёрном. Откуда взялась в голой степи — непонятно. И давай вокруг нашей машины бегать. Нет, не бегать — летать! По кругу, по кругу, всё быстрее и быстрее. И говорит что-то на своём, быстро-быстро, и смеётся так, что кровь стынет в жилах. А потом зависла в воздухе прямо перед капотом, смотрит на нас сквозь лобовое стекло и хохочет. Баатр на заднее сиденье забился, трясётся весь, шепчет: «Шулма… шулма это, пропали мы». А мне так страшно стало, что я ружьё схватил и два раза дуплетом в воздух выпалил. Только тогда она исчезла.
Собрали мы колесо кое-как, дотянули в машине до рассвета, вздрагивая от каждого шороха. На охоту, конечно, никто уже не поехал. Развернулись и погнали домой, молча, не сговариваясь.
А через месяц Санал повесился. Ни с того ни с сего. Парень молодой, здоровый, в семье всё прекрасно, а пошёл и повесился в сарае. Чуть позже Баатр попал в страшную аварию — на всю жизнь калекой остался, еле с того света вытащили.
А я… Я перед той злополучной поездкой как раз с Наташей познакомился. Влюбился по уши, всё так хорошо складывалось. Через три недели после степи она разрешила проводить её после танцев. Сидим мы с ней на лавочке у её калитки. Час ночи, тишина, только собаки где-то вдалеке брешут. Вдруг у неё в тёмном дворе — вой. Такой страшный, тягучий, что у меня волосы на затылке зашевелились, ледяной пот по спине побежал. Но я же жених, должен храбриться:
— Да это, наверное, щенок где-то застрял. Пойду посмотрю.
Зашёл я во двор, обошёл дом. Темно, хоть глаз выколи. Достал коробок, взял сразу несколько спичек, чиркнул, чтоб поярче вспыхнуло. Поднимаю голову — а прямо передо мной стоит девочка. Лет шести. В нелепом зелёном пальтишке, в розовых сапожках. Волосы светлые, длинные, до пояса. Красивая такая, кукольная. Если бы не глаза. Глаза — красные, горят в темноте, как у дикого зверя. И вдруг она как завоет прямо мне в лицо! Жутко, протяжно, словно степная волчица!
Я оттуда бежал так, что пятки сверкали. Вылетел за калитку, плюхнулся на лавочку рядом с Наташкой, отдышаться не могу, сердце из груди рвётся. Сказал ей: «Щенка чужого выгнал, всё в порядке». А сам до самого рассвета просидел с ней, анекдоты без остановки травил, лишь бы она не ушла и мне одному домой в темноту не идти. Всё боялся — вдруг эта кукла с красными глазами там, за углом, меня дожидается.
И пошло с тех пор как по писаному. В городе гуляем при свете дня — всё нормально. С родителями её познакомился, она — с моими, к свадьбе дело идёт. Но как только мне к Наташе в дом заходить вечером — сразу жуткий вой за окнами начинается. И в окне её комнаты та самая девочка стоит. Смотрит на меня и красными глазами во тьме светит. Вой этот все слышали: и Наташа, и её родители, а вот девочку в окне — видел только я один.
В общем, не выдержал, рассказал всё своим. И началось. В церковь ходил, на службах стоял, молился. К бабкам-шептуньям ездил — они надо мной шептали, воск выливали, кругами водили, а толку ноль. Девочка не уходит.
Тогда собрали меня родители и отправили в Астраханскую область — там в ту пору единственный действующий буддийский хурул был на всю округу. Монахи меня выслушали внимательно, головами покачали и сказали как отрезали:
— Шулма. Повезло тебе, парень. Если бы не пришёл к нам сейчас — и тебя бы уже не стало, как тех твоих друзей.
Жил я у них при храме почти месяц. Молились с утра до вечера, читали священные мантры, я крутил молитвенные барабаны-кюрде. И отпустило. Ушло. Растаяло, как утренний туман над раскалённой степью.
Как видите, жив, здоров. Наташка вон рядом сидит, двое дочек у нас растут. Но ту кукольную девочку в зелёном пальтишке с волчьими глазами я, наверное, до смертного часа не забуду.
***
Виталик умолк. В комнате стало тихо — так, что слышно было, как громко тикают настенные часы. Мы сидели и молча смотрели друг на друга, и каждому вдруг показалось, что там, за окном, в густой темноте, кто-то мелькнул. То ли ветер качнул ветку старого дерева, то ли это шулма стояла и слушала. То ли сама степь напомнила: «Я здесь. Я живая. Я помню всё. И никуда вам от меня не деться».
Я ехала домой на такси, смотрела в окно на убегающие огни и думала: вот так и живём. Между страхом и надеждой. Между верой и неверием. Между теми, кто ушёл навсегда, и теми, кто пока остался. А степь стоит и смотрит нам вслед своими древними курганами, своими суховеями, своими забытыми могилами.
И кто мы для неё? Прохожие? Неразумные дети? Гости на один короткий час?
А может, мы и есть те самые шулмы для неё? Чужие, непонятные, шумные пришлые, которые строят свои бетонные дома на её костях, распахивают её вековую целину, тревожат её древний сон? Может, это она нас боится? Может, это мы для неё — наваждение, морок, неизбежная беда?
А степь всё так же дышит за окном. Тихо, ровно, как огромный спящий зверь. И никогда не знаешь, что ей приснится в следующую минуту. И кто в этой темноте приснится нам. И проснёмся ли мы вообще. Или так и останемся навсегда там — в её снах, в её сухих ветрах, в её бесконечной, древней, всё помнящей тишине.
История девочки, которую выбрала ведьма
Последнюю из своих степных историй я услышала в двадцать шесть лет, прямо перед тем, как навсегда сменить место жительства. Мои друзья, супружеская пара, взяли в долгосрочную аренду «точку» — так у нас называли отдалённые фермы глубоко в степи. И пригласили меня с маленьким сыном погостить на выходные: попить парного молока, пожарить шашлыки, да и грибов тогда после дождей пошло много. Опята стояли крепкие, душистые. Да и их маленькой дочке с моим сыном вдвоём веселее по степи бегать.
Удивительное это было место! Бескрайний простор, где огромное небо сходится с землёй, и густо пахнет полынью и солнцем. Одинокий дом на две семьи, а вокруг — блеющее, мычащее и хрюкающее море живности, за которым нужен был глаз да глаз. То подправить, то достроить, то переработать, убрать, накормить, подоить… Я бы таким людям, честно, золотую медаль вручала за каторжный труд на земле.
А вечерами, после ужина (телевизора на точке отродясь не было, а об интернете тогда и в помине не слышали), мы сидели за чаем, крепким и душистым, и рассказывали друг другу истории. Так вышло и в тот раз.
Вторая семья, жившая с моими друзьями, была старше нас — им уже за пятьдесят перевалило. Мы упросили их поделиться каким-нибудь случаем из жизни, и тётя Лида, добрая, уставшая, но с хитрым огоньком в глазах, согласилась.
— Ладно, слушайте, — начала она, поправляя на плечах тёплый платок. — Родом я сама из села в Ставропольском крае. А есть у меня двоюродная сестра Татьяна, мы с ней погодки. Уродилась она черненькой, смуглой, волосы — смоль, глаза — как спелые маслины. Ещё когда ей лет шесть было, через наше село цыганский табор шёл. Таня с нашей бабушкой вышли за калитку поглазеть на пёстрые повозки и коней. Подходит к ним старая цыганка в цветастой юбке, звеня монистами, смотрит на Таню и говорит бабушке:
— Смотрите за ней в оба. Не простая она у вас родилась.
И пошла дальше, даже не оглянулась.
Выросли мы. Таня после школы поехала в Элисту в медицинский техникум поступать. Приехала, экзамены сдала, а мест в общежитии для неё не хватило. Идёт по чужой улице с тяжёлым чемоданом, чуть не плачет: что делать? Знакомых в городе ни души. И тут навстречу ей бабка. Вся в чёрном, сгорбленная, на сучковатую клюку опирается.
— Что, девонька, квартиру ищешь?
Удивилась сестра, но подумала: я же с чемоданом стою, зарёванная, наверное, бабуля и догадалась.
— Да, ищу. Поступила в техникум, а в общежитии мест нет.
— Иди ко мне. Я одна живу, места полно.
— А дорого платить надо? — робко спросила Таня. — У меня с деньгами не очень.
— Я с тебя ни копейки не возьму. Старая я стала, сил нет. Будешь по хозяйству помогать: полы помыть, в магазин сходить, двор подмести.
Обрадовалась Таня. Она из деревни, работящая, с детства приучена и к скотине, и к огороду. А тут домик маленький, старенький, хозяйства почти нет. Работы — раз плюнуть. Зажила городской жизнью. Только один запрет ей бабка поставила строго-настрого:
— В мою комнату не заходи. Пыль там не вытирай, сама справлюсь.
Но молодость — она любопытная. Как-то раз бабка в огороде возилась, а Таня большую уборку затеяла. И зашла в ту самую запретную комнату. Пахнет там травами сушёными и чем-то ещё, тяжёлым, терпким, как полынь. На тумбочке лежит книга — чёрная, огромная, в кожаном переплёте с медными застёжками. Таня потянулась к ней, чтобы тряпкой пыль смахнуть, и в ту же секунду бабка как появится из ниоткуда! Тенью скользнула в дверной проём, глаза горят, как угли в печи. Как заорёт:
— Я же сказала, бестолочь! Ничего у меня тут не трогай!
Таня так и оторопела: она же три минуты назад видела старуху в окно, на самом краю огорода! От страха аж похолодела вся, но потом как-то закрутилась, и случай этот забылся.
Шло время. Наступила весна, воздух тёплый, в парках по вечерам музыка играет. Танюшке восемнадцать стукнуло, женихи появились. Стала она с городскими подружками на танцы бегать. Бабка её страшно ругала, трясущимися сухими руками за плечи хватала:
— Чтоб к десяти дома была! Слышишь? Не позже!
Та вроде бы и соглашалась, но, как любая девчонка, вечно задерживалась. Как-то раз пришла в начале первого ночи. Дверь закрыта на внутренний крючок. Таня тихонько спицей крючок через щель откинула, зашла и на цыпочках крадётся в свою комнату. И видит: из-под двери бабкиной комнаты бьёт свет — жёлтый, мерцающий. Опять любопытство вверх взяло. Подкралась, заглянула туда и обомлела.
Бабка, вся в чёрном, стоит на коленях. Перед ней та самая тяжёлая чёрная книга. Но она не на столе лежит — она в воздухе парит, и толстые жёлтые листы сами собой переворачиваются! А над ней две свечи чёрные летают, горят жутким синим пламенем, и сами по себе кругами ходят.
Как Таня до своей кровати на ватных ногах добралась — не помнит. Сердце в горле колотилось, в глазах темнело. До утра просидела не жива не мертва, вжавшись в угол, каждую тень на стене за ведьму принимая. А утром побежала к классной руководительнице: умоляю, помогите, я на улице осталась! Та девчонку пожалела, пошла к директору и как-то договорилась, чтобы её в общежитие подселить. За вещами Таня с подругами пришла. Бабка встретила их на пороге, бледная, с трясущимися губами и неприкрытой яростью в глазах. На прощанье бросила сестре тихо, но так, что мурашки по коже пошли:
— Приползёшь ещё ко мне, Танька! Сама приползёшь и на коленях попросишь!
Переехала сестра в общагу, выдохнула. Думала — жизнь наладится. Ан нет! Стоило ей, когда стемнеет, одной в комнате остаться — стулья сами по полу елозили, тетради и книги с полок летали, а за окном (на третьем этаже!) что-то жутко выло и в стёкла когтями билось, царапалось. Соседка по комнате сначала думала, что это Таня бардак устраивает, чуть не подрались. А когда Таня в слезах во всём призналась, бесы и при соседки бесноваться начали: стены стонали, посуда в закрытом шкафу вдребезги билась.
Тут как раз я приехала из села с гостинцами от родных: мясом, салом, баночками солёных огурцов. Встретили они меня на вокзале — тени под глазами чёрные, измученные, худые, будто не спали неделю. Я их на танцы звать, а они как в воду опущенные. Сели в их комнате в общаге, чай пьём, и тут они всё мне и выложили: про бабку, про парящую книгу, про летающие свечи. Я сначала посмеялась. Думала, городские девки фантазируют. Но ночью… Господи! Меня саму с кровати сбрасывало! По стенам скреблось, завывание за окном стояло такое, что зубы сводило. Я до сих пор помню этот леденящий, животный ужас. Мы втроём сидели на одной кровати, обнявшись, и мелко дрожали до самого рассвета.
Утром дождались, когда почта откроется, и побежали нашей бабушке в село звонить из переговорного пункта. Бабушка на том конце провода слушала молча, не перебивая. Когда Таня, сбиваясь, задыхаясь и плача, договорила, в трубке повисла такая тишина, что казалось, связь прервалась.
— Ждите, — наконец сказала бабушка, и голос её был твёрдым, но очень усталым. — Через полчаса перезвоните.
Мы провели эти полчаса, прижавшись друг к другу на холодной скамейке. Когда перезвонили, бабушка чётко, по слогам, продиктовала элистинский адрес: улицу, дом, квартиру.
— Идите к Марии Степановне. Только успейте до заката. И запомните: всё, что она скажет, выполняйте в точности. Без единого вопроса.
Дом оказался старым, саманным, с резными деревянными ставнями. Нас встретила женщина лет шестидесяти — невысокая, в простом ситцевом платье, с удивительно молодыми, пронзительными глазами. Она молча впустила нас в прихожую, где густо пахло сушёной мятой и топлёным воском. Выслушав нас, она подошла к Тане, властно взяла её за подбородок и долго смотрела в глаза. Так пристально, что казалось, видит не только её, но и саму ту старуху в чёрном.
— Ты родилась в рубашке, девочка, — наконец сказала знахарка. — Ты из тех, кто дар у ведьмы перенять может. Бабка не случайно тебя к себе с улицы забрала. Почувствовала, что ты подходящая, сильная. Хотела передать своё чёрное знание, а с ним — и свою проклятую судьбу. Но проверить надо: она ли это живая за тобой ходит, или уже что похуже из-за грани прицепилось.
Велела нам купить парного молока, вылить дома на сковороду, поставить на огонь и крест-накрест ножом по нему непрерывно водить. И смотреть, что будет. Сказала, чтоб старые веники по всему дому раскидали у порогов. А Тане настрого запретила смотреть в окна, что бы снаружи ни творилось, и ни в коем случае не выходить за дверь.
Пошли мы к одной местной подруге, пока у той дома никого из родителей не было. Поставили сковороду, стали молоко кипятить и ножом резать. Минут через десять бабка Танькина во дворе появилась! В окна бьётся, Таню по имени зовёт, а голос у неё не её — низкий, хриплый, злой, мужской какой-то. Мы кричим: «Нет её здесь!». Она в дом рвётся, в дверь стучит, да войти не может, будто невидимая бетонная стена её не пускает. Как она бесновалась, как угрожала! И вдруг всё резко стихло. Мы сидели на полу на кухне, боясь дышать. И сквозь эту мёртвую тишину я чётко услышала старушечий шёпот прямо у самого своего уха, хотя дверь была заперта на два замка:
— Всё равно моя будешь, Танька. Всё равно.
В этот момент на улице скрипнула калитка, послышались шаги и голоса — родители подруги возвращались с работы. Я рискнула подойти к окну и осторожно выглянула из-за занавески. И увидела, как та самая бабка, сгорбленная, медленно брела прочь со двора. У калитки она на секунду обернулась — и я увидела её глаза. Они горели ровным жёлтым огнём, как у крупной степной кошки, и в них не было абсолютно ничего человеческого.
На следующий день мы снова побежали к знахарке. Та выслушала и говорит:
— Прежде чем я молитвы над тобой начну читать и защиту ставить, забери у неё свою личную вещь, которую в доме забыла. Иначе ничего не выйдет — через эту вещь она к тебе все равно дорогу найдёт.
Долго Таня ломала голову и вдруг вспомнила: старые разношенные туфли! Она их в сарай отнесла, чтобы в огороде копаться. Разработали мы целый план, как заправские шпионы. Подкараулили, когда бабка на почту ушла (она раз в месяц там за свет платила). Таня перемахнула через забор и в сарай. Туфель нет! Вспомнила про запасной ключ под крылечком, дрожащими руками открыла дверь, пробралась в дом. Рассказывала потом: комната бабкина будто живая — дышит, шепчет что-то, обои пульсируют. Туфли оказались в тумбочке, прямо под той самой чёрной книгой! Схватила их сестра — и бегом со двора, не оглядываясь.
В степи, далеко за городом, мы эти туфли сожгли, как велела Мария Степановна. Пламя над ними стояло странное — зелёное, высокое, и пахло не резиной, а удушливой гарью и горькой полынью. И как догорело — всё как рукой сняло. Тишина наступила в Таниной жизни. Светлая, чистая, спокойная.
Сестра с тех пор даже сказки по телевизору про ведьм боится смотреть. Говорит: «Хватит с меня одной, вживую видела». И смешно вроде, и жутко. А самое страшное, что всё это было наяву. Вот так и живём с памятью о том, что по ту сторону нашего обычного, понятного мира есть другой. Тот, где летают синие свечи и древние книги, а старухи в чёрном поджидают на улицах тех, кто родился «непростым»…
Тётя Лида замолчала, задумчиво допивая остывший чай. А за окном фермы степь лежала огромная, тёмная, бескрайняя. И где-то в её ночных глубинах, наверное, до сих пор бродили тени тех, кто когда-то не уберёгся или не захотел уберечься.
***
Продолжение этой удивительной истории неожиданно нашло меня в Москве спустя много лет. Приехала ко мне в гости кума, мы сидели на кухне, пили чай, разговорились. Вспомнили родные края и страшные степные байки. Я пересказала ей историю про Таню и жёлтоглазую бабку. Кума аж поперхнулась чаем.
— Слушай, — говорит она, округлив глаза. — По молодости мы с мужем и детьми жили у его деда в Элисте. А ведьма эта самая, что твою Таню преследовала, она как раз по соседству с нами жила! Дед моего мужа всю жизнь в НКВД проработал, прошёл через такое, что страшно вслух произносить. Видел всякое, и в жизни ничего не боялся — ни людей с оружием, ни чёрта лысого. Так вот, это он про ту самую старуху рассказывал!
Пришла пора ей умирать, а умереть она никак не может. Лежит неделями, не встаёт. А вокруг её дома такое творится — жуть! Ночами вой стоит, ветер только над её двором крутится, в трубе воет. И скрежет раздаётся, мерзкий такой, будто кто-то по кровельному железу ржавым гвоздём с силой водит. В суровое советское время это «беспорядком» считалось, нельзя такое допускать, ведь официально мистики не существует. Да и соседи жаловались: дети по ночам кричат, пугаются, скотина в сараях от страха бьётся.
Пошли дед с коллегой к ней в дом разбираться. Заходят, а она на кровати лежит, иссохшая вся, не шевелится, только глаза горят не по-человечески, жёлтым светом. И в доме том... на стенах глубокие борозды вырваны, будто огромные железные когти обои вместе со штукатуркой драли. Ни человек, ни животное оставить такое точно не могли. И вдруг старуха — раз! — как подскочит, и прямо над кроватью зависла! Парит в воздухе, хрипит.
Вот тогда суровый офицер НКВД впервые в жизни истово перекрестился.
Делать нечего — кому, как не им, порядок наводить? Послушали они тогда старых деревенских бабок. А те шёпотом подсказали, что таким сильным чёрным ведьмам, чтобы они отмучились, нужно «открыть дорогу» на тот свет. Сами они уйти не могут. Полезли два советских офицера на чердак её дома глубокой ночью, чтобы никто из прохожих не видел (в чертей власть тоже строго не велела верить). И прорубили топором над тем самым местом, где она лежала, дыру в крыше. Позже он жене по секрету признался, что дома перед выходом её нательный крест тайком забрал и на шею себе повесил.
В тот же миг старуха на кровати тяжело вздохнула в последний раз и испустила дух. А во дворе вдруг звенящая тишина наступила. Ветер разом стих, жуткий вой прекратился. Наутро её похоронили по-людски, по-христиански.
Так замкнулся этот мистический круг — от случайного цыганского пророчества в ставропольском селе до прорубленной топором дыры в крыше элистинского дома. И стало ясно: какие бы времена ни стояли на дворе — суровые военные, строгие советские или прагматичные нынешние — есть вещи, что древнее и сильнее любых человеческих указов и запретов. И иногда даже непреклонному сотруднику НКВД приходилось вспоминать и о кресте Господнем, и о тихих советах старых бабок.
Времена в нашей степи текут быстро и неумолимо, как песок сквозь пальцы. С древних времён приходили и исчезали целые народы, сменяя друг друга, оставляя в жёсткой земле лишь наконечники стрел, обломки глиняной посуды, кости предков и свои нерассказанные легенды. Много разных миров жило в этих ветрах, много разных богов слушало людские молитвы в здешнем выцветшем небе.
Ушло время маленькой смешной Алёнки, что когда-то стояла в бабкиной деревянной ступе, тёрла разбитые коленки и думала: «И до чего ж тесно тут было летать бабе Яге!». Ушло время, когда я принимала все эти тонкие миры как данность, без лишних вопросов и сомнений. Ушли бабушки-ведуньи в накрахмаленных передниках, с их тайными чёрными книгами и застывшими восковыми блинами в алюминиевых кружках. Их сменили в Элисте другие видящие, другие «непростые» люди. Может, теперь они ходят с дорогими смартфонами в руках, но с тем же самым древним, тяжёлым знанием на дне глаз.
Я до сих пор звоню туда, в свою Элисту, если на душе тяжело. И открываю дороги, и провожу обряды, что мне советуют по телефону. Хожу и в православную церковь, и в буддийский хурул — потому что степь не делит веры. Она их впитывает, как сухая земля впитывает редкий дождь. И я точно знаю: калмыцкие степи не обеднели на ведающих людей. Где-то там всё ещё ходит невидимая шулма, пугая одиноких путников в светлые лунные ночи. Где-то колдует издыхающая ведьма, пытаясь передать свой тёмный дар случайной девчонке. А им навстречу уже мягко ступают Белые старцы и невозмутимые буддийские монахи — защищают, благословляют, хранят баланс этого мира.
Но на горизонте уже видны новые боги — куда более стремительные, холодные и неумолимые. Виртуальная реальность, что с лёгкостью создаёт целые миры из ничего. Цифровое пространство, где людские души добровольно живут в «облаках». Искусственный интеллект, что переделывает человечество тихо, бескровно, незаметно для него самого.
И я часто спрашиваю себя, глядя в светящийся экран смартфона: останутся ли чудеса у наших внуков? Будет ли место в их упорядоченном, оцифрованном мире для живого шёпота степных трав? Для летающих синих свечей, для домовых на чердаке, для заговорённых кладов, что веками ждут своего часа под старой печью? Или новые боги заберут себе всё — наш страх, нашу тайну, и даже ту тихую, полынную магию, что тысячелетиями жила здесь, между низким небом и потрескавшейся землёй?
Не знаю. Но пока ветер гнёт серебристый ковыль за моим окном, а в мессенджере светится короткое сообщение от знакомой элистинской знахарки — я верю. Степь умеет ждать. И когда-нибудь, может быть, даже новые боги научатся слышать шёпот старой земли.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
