Обложка Мишенька

Мишенька

Eva Sollers

0% прочитано
Стандартный
Eva Sollers

Мишенька

Глава 1

Вечер был самый обыкновенный для мая — упоительный. Небо, еще недавно ярко-голубое, выцветало в чернильную синь. Ветер шнырял по зеленым чащам дворов, томительно тихим несмотря на близость столичных проспектов, совал прохожим в ноздри запахи нагретого асфальта и цветущих каштанов. Где-то неподалеку шумел, то и дело тонко вструбливая, поезд.

У заросшего сиренью забора остановились двое.

— Ну вот, это здесь, — девушка — светлый плащ, отросшее русое каре, нос с горбинкой — указала сигаретой на дом. — Вот балкон, и над ним справа.

Дом был старый, трехэтажный, увенчанный тонкими рогами труб. С крыши сонно глядел на улицу ветхий глаз деревянного чердака. Вросшее в землю пузо было прорезано высокими арочными окнами и полнилось порошками, пастами и шампунями — в нем гнездился "Остров чистоты".

Парень — высокий, полноватый, с темными волосами и желтым пластиковым стаканчиком в руке — задрал бородатую голову к третьему этажу.

— Я ничего не вижу. Темно. Или... — он прищурился. — Да, как будто что-то белеет вон там. Не разберу.

— Забраться бы повыше... — девушка выдохнула в нужном направлении сигаретный дым. Где-то поезд взвизгнул протяжно об огромности мира.

Хлебнув кофе, парень пожал плечами.

— Так ведь в милицию уедем. Как-то не хочется. Я там уже был.

Мимо по улице, как лодка по бурной реке, проплыл пьяный прохожий.

Тем временем за окном третьего этажа под потолком, соседствуя со старой люстрой, пребывало привидение. Звали его Михаил, или — чаще — Мишенька. Он был фамильной реликвией, передающейся по наследству с незапамятных времен (хотя надежные источники установили, что Мишенька был никак не старше середины девятнадцатого века). Причины его смерти были туманны: то ли чахотка, то ли несчастная любовь, которая, по слухам, косила в те времена не хуже чумы.

Свиду Мишеньке было лет семнадцать. Его бледное, утомленное и немного зловещее лицо напоминало январскую луну. Тем не менее, пугал людей он неохотно и считался в семье существом безвредным, но и бесполезным: дом не защищал и вместо собаки не использовался, проявляя к чужакам меланхолическое безразличие, никаких мистических талантов вроде предсказания смертей или рождений не проявил. Зато любил стихи и многие помнил наизусть, причем не только те, что выучил при жизни, но и новые. Декламировал свистящим шепотом Маяковского и Короткевича. Особенно любил заниматься этим по ночам, нависая над отдыхающими родственниками, — из тяги к хулиганству, свойственной всем, кто умер без должной тщательности.

Поначалу Мишенька жил в доме своей семьи, тут же где-то и стоявшем. Но во время революции был утерян и некоторое время бесприютно скитался на Кальварийском кладбище, где его подобрал тогда еще неупокоенный дух Янки Лучины (это поэт). Потом Мишенька был возвращен семье героическим дедом-танкистом.

С тех пор никто не знал, что с ним делать. Призраки плохо сочетались со строительством социализма. Несколько раз Миша вместе с семьей переезжал в кузовах ЗИЛов с одного места жительства на другое, трясясь посреди коробок с посудой и книгами, пока не обосновался в районе Тракторного завода, приютившись в кладовке за банками с помидорами.

У хозяйки дома Марины Васильевны, медработника и невестки танкиста, привидение поначалу не вызвало никакого энтузиазма. Мало того, что оно противоречило здравому смыслу, так еще и отдавало диссидентством. Но робкий нрав Мишеньки неизменно смягчал женские сердца, и скоро уже Марина Васильевна жалостливо качала головой, поглядывая в дальний угол кухни, на печально темнеющее на свежей побелке инфернальное пятно.

Шло время. Вещи, которые сушились за окнами тракторозаводской квартиры, меняли форму и цвет. Увеличивалась плавность автомобильных форм. Как-то весной семья Михаила спешно отбыла во Вроцлав. Мишенькина судьба стала предметом недолгих споров, конец которым положила постаревшая, обретшая с годами авторитетную властность Марина Васильевна. Заплаканная, влезая затекшими ногами в дорожные туфли, она прокаркала: "Вы же понимаете, что городу он принадлежит больше, чем нам».

Закатный город за окном согласно вздохнул свежей листвой, порыв ветра раздул прощально кружевные занавески в кухне.

Так Мишеньку, признанного культурным достоянием, оставили в Минске вместе с мебелью и прошлогодним вареньем.

Квартиру на третьем этаже старого дома вскоре сняла пара молодых айтишников. Они поздно вставали, поздно ложились и придерживались материализма столь слепого, что робкое присутствие Мишеньки принимали за сквозняк или нервное расстройство (девушка даже записалась к психотерапевту, вздыхая о доконавшей ее обстановке в стране).

В тот вечер, скрючившись под потолком, Мишенька не спал (потому что спать не умел, несмотря на распространенный стереотип о том, что смерть это вечный сон). Сидеть возле люстры ему не нравилось: было высоко, пыльно, белесая темнота, нарушаемая только фонарем да фарами проезжающих мимо автомобилей, противно шевелилась пауками. Мишенька отполз к окну, где было светлее, и уставился на жужжащие напряжением высоковольтные провода, на тяжелый, налившийся сочной рыжью плод фонаря. Хотелось, чтобы скорей наступило завтра. Но оно не наступало никогда.

На противоположной стороне улицы на синей скамейке сидели двое.

— Да вон оно, говорю тебе, — втолковывала девушка. — Лицо, видишь, белое, прямо под потолком? Ну ты ослеп, что ли?

Парень хмурился.

— Да это блик, — подавшись вперед, он напряженно вглядывался в окно дома через дорогу. — Или мебель какая-то там стоит.

Девушка только с досадой махнула рукой. В каждом из ее голубых глаз отражалось окно с белым лунным лицом в левом верхнем углу. Между ними — глазами, лицами — белела морским пирсом переносица.

— Мне было шесть, когда я впервые его увидела, — сказала она, обращаясь скорее к "Острову чистоты", чем к собеседнику. — Мы шли домой с мамой, была зима. Сумерки. Ветер. Месяцок над домом, желтая загогулина. И оно. Сидит. Смотрит на меня. Я тогда подумала важное вроде бы, умиротворяющее такое: даже если что-то давным-давно умерло, оно все равно может быть бессмертно, — ветер подул сильнее, зашумел сиреневыми зарослями у забора. Теперь, ночью, они казались грозными, оборонным рубежом на подступах в засыпающий двор. — Знаешь, почудилось, будто тонкая-тонкая паутинка протянута через мясо времени откуда-то издалека ко мне — и через меня дальше.

В каждом из ее голубых глаз пошевелилось, переползло в другое полушарие радужки привидение.

— Ладно, — вздохнув, она встала, выбросила окурок в урну. — Пойдем? Кофе хочется.

Они молча побрели по улице. Пахло сиренью и ночным холодком. Поезд ушел, и в петлях тракторозаводских улиц стало тихо, невесомо и грустно, как бывает только в лучшие вечера весны, когда время будто задерживает дыхание, застывает на несколько нежных часов в верхней точке, чтобы потом покатиться вниз, в асфальтовую жару лета, в тухлую водорослевую зелень каналов.

В городских потоках, омывавших "Остров чистоты", стало безлюдно и тихо, будто все здесь прислушивалось к тишине, а тишина прислушивалась ко всему, и они вечно стерегли друг друга. Из-за спящего ока чердака всползала на небо сердитая толстая луна.

А за окном третьего этажа, в темноте, пойманной в деревянную оправу, по-прежнему — без завтра — что-то белело.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге