Обложка Лунная сторона

Лунная сторона

Людмила Гайдукова

0% прочитано
Стандартный
Людмила Гайдукова

Лунная сторона

Волчья нить

Тянется, тянется свет луны сквозь щелястый ставень, словно нить, скрученная ловкими пальцами Тиссы, словно долгий, печальный вой Ярайды. Блики на полу пропитались запахом свежеструганных досок. Вот здесь, в углу, на сосновом табурете днём лежит волчья шкура…

— Познакомь меня с ней! — молила Мариза. Плакала. Золото сулила. И верно, ожерелье дорогое, серьги, кольца, браслеты — всё теперь лежит в деревянной миске Тиссы, той самой, куда ведунья бросает обрезки ниток и клочки волчьей шерсти.

Длинна ночь. Тяжек лунный свет: давит на грудь, словно лапа лесного зверя. И на лавке спать жёстко. Но нет сомнения в сердце, объятом одной жгучей страстью. Тайным трепетом откликается вой за окном. Ярайда… Женщина-оборотень. Что она? Как живёт? О чём думает? Мариза грезила ею в княжеских палатах, убранных заморскими шелками. По ночам во двор выходила, да гриди* за ворота не пускали: дескать, пусть княжья дочка тешится в бережёном месте! А за околицей пусто да страшно, а то ещё сама Ярайда припожалует, либо Тисса со своим веретеном. Где тут живому быть?!

Ведунья хаживала на княжий двор, когда звали. Молода лицом, как девка, с длинной косою, перевитой шерстяною ниткой с бубенцами. Знамо, чья шерсть: волчья! В руках — веретено. До кого коснётся — смерть! Кто ж не знает? А ежели рукой погладит хворого, тот вмиг позабудет свой недуг. За тем и зовут… Платят щедро. Но не берёт Тисса золота: бросит оземь, рассмеётся, запляшет. «На что мне оно? Бубенцов мне дай да ниток!» — и лукошко подставит берестяное.

Дрожь по телу. Свет луны тонок. Вой тягуч и печален. Боязно княжьей дочке, сердце щемит от сладкой близости тайны. Вот отворится низенькая дверь, неслышно на мягких лапах войдёт волчица, блестя глазами, обернётся женщиной… Что спросит у неё Мариза?

— Скоро ли?

Усмехается ведунья:

— Может, ждёшь не того?

И вьётся, вьётся нить под её рукою. Пальцы тонки, ловки, красивы. Губы надменны. Глаза жгут в темноте раскалёнными углями. А при свете дня в княжеских палатах — девкою весёлой! Оттого Мариза и решилась просить её: думалось, проста, приветлива, покладиста, в помощи никому не отказывает. Значит, и ей… Не отказала. Привела к себе в избу, в самую гущу векового бора, где ни троп, ни дорог. На столе в туеске брусника, в кринке — молоко. Дурманит запах трав, жужжит веретено…

Вот отворилась низенькая дверь. Шорох леса да карий взгляд с упрёком. А за ним — рассвет. Но не увидит его Мариза: ждущий оборотня в ночи — в ночи остаётся! Не вырваться деве из сетей луны, покуда страх живёт в её сердце!

Плащ меховой — не шкура. От волчицы лишь мудрость да неслышный шаг. А зачем в лесу живёт, так нет до того никому дела! Всяк сам свою судьбу выбирает.

Только вьётся, вьётся нить через рассвет. Жужжит веретено…

_________________________

* Гриди — в Древней Руси княжеские дружинники, телохранители князя (IX — XII вв.)

Вереск на утёсе (Цикл "Город дождей")

Олав родился слепым. Родители и старшие братья не сразу это поняли, ведь у него были обычные глаза цвета тёмного предгрозового неба, которые он, как все, открывал, когда просыпался, и закрывал, когда засыпал. Но позже стало ясно, что малыш просто хорошо ориентируется на слух.

Он мог подолгу, не моргая, смотреть на яркое солнце или слепящие вспышки молний. И всем, кто видел это, становилось не по себе.

— Смотри, Торхильд, колдун у вас растёт! Не ровен час, навлечёт беду на весь хутор, — опасливо качали головами соседки.

Но мать только улыбалась и, вытирая руки о передник, наблюдала сквозь открытую дверь, как пятилетний Олав под присмотром старшего брата учится держаться в седле.

— Заступник растёт, благословение наше. Такие глаза, которые не боятся блеска небесных молний, не испугаются и прямо в лицо богам посмотреть.

Олав в самом деле рос смелым и упорным. Несмотря на свою слепоту, он старался ни в чём не отставать от братьев. А когда подошло время, отец, не раздумывая, взял его в кузню, чтобы обучить семейному ремеслу. И оказалось, что боги наградили Олава особым талантом к кузнечному делу.

Поначалу серьёзной работы ему не давали, так что большую часть своего времени в кузне подросток Олав просто сидел на сундуке у двери и прислушивался к тому, что делают отец и братья. Но однажды, внимательно следя за стуком молота, он вдруг сказал:

— Отец, плохое железо. Не выйдет из него доброго топора.

Отец сразу остановил работу и перевёл взгляд с зажатой в клещи заготовки на лицо младшего сына.

— Крицу я брал у хромого Ларса, он никогда меня не подводил.

Но Олав лишь упрямо качнул головой, откинув со лба пшеничные волосы, в отблесках огня отливающие золотом, и пояснил:

— Не поёт оно под молотом, только вздыхает, как больная старуха.

Отец молчал долго, задумчиво, а потом отложил заготовку, которую держал в руках, и взял другую.

— А это? — спросил он, несколько раз ударив по железному бруску.

— Это доброе, — кивнул Олав.

Обе заготовки были сделаны из одной крицы и на первый взгляд казались одинаковыми. Даже опытный кузнец не нашёл бы в них никаких отличий. Но отец всё же прислушался к словам младшего сына. Выковав из обоих брусков боевые топоры, он тщательно испытал их и увидел, что в первом действительно появилась щербина.

С тех пор юный Олав стал в кузне незаменимым помощником. Он ещё ни разу не ошибся, определяя на слух качество железа.

— Это для топоров хорошо, а это для упряжи, — говорил он, вслушиваясь в звуки молотков, которыми братья простукивали каждый новый брусок. — Из этого выйдут добрые подковы, а из этого лучше гвоздей наделайте.

На вопросы отца, как ему удаётся столь безошибочно узнавать это, Олав только пожимал плечами и застенчиво улыбался.

— Они сами поют о своей судьбе. Им, как людям, каждому своё на роду написано.

Благодаря таланту Олава качество изделий, выходивших из умелых рук отца, сильно выросло. Заказчиков прибавилось, дела семьи пошли в гору. В дом всё чаще стали заглядывать соседи: всем было любопытно взглянуть на мальчика, которому сам небесный кузнец Тор даровал особый дар слышать голос металла. Теперь Олава уже никто не осмеливался назвать колдуном: не ровен час, обидишь любимца богов — от всего рода удача отвернётся.

Так уже через год семья кузнеца стала самой уважаемой на хуторе. К тому времени Олав из нескладного подростка превратился в молодого пригожего парня и стал в округе самым завидным женихом. Девушки заглядывались на него, словно не замечая его слепоты, но Олав сам сторонился их. А когда однажды мать завела разговор о женитьбе, твёрдо сказал:

— Нет, матушка, страшно им будет со мной. Да и какой из меня жених?

Мать на это только головой покачала: для неё её младшенький, конечно же, всегда был самым милым и красивым. А сейчас и правда вырос завидным женихом. Статный, высокий, волосы как спелые колосья, а глаза — словно небо в грозу, только что сами молниями не брызжут. Хоть и не видит Олав белого света, но в кузне работает наравне с отцом и братьями, по хутору ходит, никого помочь не просит и даже на пристань временами выбирается — с собакой или с лошадью. Там подолгу стоит на вересковом утёсе, обратив лицо в сторону моря, слушает ветер. Если вдруг соберётся буря, Олав первым почувствует её приближение и сразу предупредит рыбаков, чтобы в море не ходили. Рыбаки его слушаются: он ещё ни разу не ошибся, и скольким это жизнь спасло!

Но однажды, когда Олав стоял на обрыве, обратив лицо к морю, подошёл к нему один мореход. Этот человек был нездешним: рыбаки с хутора подобрали его где-то на фьордах, видно, когда его корабль о скалы разбило. Он жил здесь уже несколько месяцев, так что успел всех узнать, но близкой дружбы ни с кем не заводил, говоря, что лишь повеет попутный ветер, как сразу же отправится он к себе домой, где ждут любимая жена и красавица дочь. А на все расспросы о том, где его дом, лишь с грустью отвечал: «Очень далеко: в грозовом краю, где всегда идёт дождь».

И вот подошёл он к Олаву и сказал:

— Ты, кузнец, молний не боишься. А богам в лицо не побоишься посмотреть?

— Не побоюсь, — смело ответил Олав. Он уже знал: не просто так появился на их хуторе этот необычный человек.

А мореход внимательно вгляделся в его незрячие глаза и сказал так тихо, что только вереск на утёсе, где они стояли, смог бы услышать эти слова:

— Нынче в ночь придёт за мной большой корабль. Не кнорр и не драккар*, а такой, какого отродясь в этих местах не видывали. Люди будут после сказывать, что сами боги ступали на их землю. Корабль из моего города придёт, из тех краёв, где всегда льёт дождь, а молнии кружат над крышами, как птицы. Если сможешь молнию поймать да удержать в руках, сможешь и белый свет увидеть. Исцелят тебя наши чародеи: они искусные врачеватели, а я над ними главный. И своё сокровище — любимую дочь Дорушку, первую красавицу и рукодельницу — в жёны тебе отдам. Поедешь со мной?

Олав долго молчал, прислушиваясь к своему сердцу, а потом спросил, нахмурившись:

— Зачем испытываешь меня, чужеземец? Я давно заметил, что ты колдун. Ты про всех знаешь, что у кого на сердце таится. И про меня ведаешь. Не надо мне ни чести, ни славы, никакой другой награды. Мне бы только силу свою узнать, чтобы дар, которым меня боги наградили, людям послужил.

Рассмеялся мореход задорно, молодо, словно не в отцы Олаву годился, а в братья.

— Не ошибся я в тебе, кузнец!

А потом рассказал, что в том городе, откуда он родом, молнии не простые. Прилетают они со всех краёв земли — из разных стран и времён, со всех четырёх сторон света вести приносят. Когда бы знать заранее, то можно и войну предотвратить, и голод, и мор: хоть и много живёт в городе славных чародеев, только нет такого человека, которому под силу поймать этих огненных птиц да о вестях тех выспросить.

Посветлело лицо Олава, откликнулось на этот рассказ его вещее сердце. Улыбнулся он и твёрдо сказал:

— Поеду.

А ночью и верно подошёл к пристани диковинный корабль — огромный, весь в огнях, без парусов, — казалось, он сам собой по воде без ветра двигался. Высыпали люди из хутора на берег, пали ниц, умоляя богов о милости. А Олав обнял мать, простился с отцом и братьями и шагнул вслед за чужеземцем на сверкающую лестницу, спустившуюся с корабля на берег.

— Прощайте. До сих пор вы мне служили: кормили, растили, оберегали от невзгод, — а теперь мой черёд настал. Отныне я буду вам заступником, буду молить за вас богов.

И ушёл корабль за море, к неведомым берегам.

С той поры земля эта вошла в легенды: ни одной войны там больше не было, ни одного морового поветрия. Кругом голод — а там урожай да рыбный лов, кругом буря бушует — а над хутором солнце светит. Старые люди говорили, будто стояло там святилище во славу Олава-заступника, которое юные девушки украшали цветущим вереском, и каждый год совершались в нём пышные празднества с пирами и весельем. Только со временем след той благословенной земли затерялся, и сейчас найти туда дорогу могут лишь смелые, гордые да чистые сердцем. Такие же, как кузнец Олав.

_________________________

* Кнорр — у древних скандинавов торговое судно, драккар — военное.

Собирающий молнии (Цикл "Город дождей")

Город снова накрыл дождь. Мелкий-мелкий, торопливо семенящий серыми шажочками по невидимым в мокром тумане крышам...

Он всегда ждёт тишины. Ждёт, когда люди убегут в свои дома, спрячутся, затаятся. Тогда можно будет позвать грозу. Грозы здесь не редкость: недаром все дома этого города стоят на высоких каменных цоколях, иные — на деревянных сваях. И ливневые канавы по улицам прокопаны, и колодцы всегда исправны. Люди не боятся грозы, они привыкли пережидать её.

А вот громоотводов нигде нет. В больших каменных домах и маленьких деревянных — ни в одном. Странно, скажете вы? Вовсе нет. Просто здесь, на окраине, есть один дом под железной крышей... Все жители знают об этом и потому уже давно не боятся грозы.

* * *

Моросил дождь, когда большой туристический автобус выгрузил у гостиницы группу торговых представителей. Люди с сумками потекли в сухие, тёплые номера.

— Ну и погодка!

— Ничего, в этот раз ненадолго: завтра домой.

— Эй, матушка Анет, вам дождь ещё не надоел?

— А тебе разве плохо? Пускай себе идёт: он снаружи, а мы внутри. Лучше покажи, чего новенького привёз.

Людей из большого мира здесь ждали всегда. Тепло встречали, сытно кормили, провожали с искренней грустью. Потому Ренье с самого начала своей работы торговым агентом предпочитал эту дождливую глухую местность иным богатым и красивым мегаполисам. Люди в городе были душевные, добрые, как-то по-особенному наивные и доверчивые, словно дети. Ко всем, кто отличался от них, кто иначе жил и думал, они относились с уважением.

Хотя Ренье был ещё совсем молодым человеком, его называли здесь «господином», отличая от прочих торговцев. Слыша это, он неизменно смущался, в который раз обещая себе как-нибудь спросить у хозяйки, чем вызвано столь почтительное обращение. Эта женщина всегда заботилась о нём больше, чем о прочих постояльцах. Искренне гордясь его вниманием к своей гостинице, она даже не позволяла двум молоденьким дочкам кокетничать с ним. Это было мило и слегка забавно, но в глубине души Ренье был ей очень благодарен: хотя девушки в самом деле были красивыми, но приезжал он сюда совсем не ради них.

— Господин Ренье, комната готова! — Хозяйка с улыбкой протянула ему ключи. — Вы, когда дела закончите, спускайтесь в зал, чай пить: к вечеру-то все соседи сбегутся новости слушать. Весело будет, приходите!

Ренье улыбнулся в ответ.

— А что, матушка Анет, кузнец всё ещё живёт в доме под железной крышей?

— Живёт, что ему сделается!

— И всё так же собирает молнии?

— Ох, старый колдун! Мы и терпим-то его только из-за того, что молнии наши дома стороной обходят. Да что вам за радость, господин Ренье? Вы такой видный, молодой, богатый — здесь любой почтёт за честь говорить с вами, не то что в доме своём принять. А кузнец, прости господи, никого и на двор не пускает! — привычно ворчала хозяйка.

Ренье едва заметно усмехнулся: он знал, что никто в городе не питал привязанности к угрюмому Олаву, хотя изделия из его кузни пользовались замечательным спросом.

К ночи разразилась гроза, но людям не было никакого дела до стихии, бушевавшей за окнами. В домах зажгли электричество. По крытым сухим галереям в гостиницу стали приходить соседи. Торговцы приехали! И товар привезли, и новости из большого мира. Чем не повод для праздника? В огромном зале весело пылал камин, гремела музыка. Накрытые столы не вмещали всех блюд с яствами и кувшинов с вином. Здесь ели и пили в своё удовольствие, рассказывали и слушали, пели и танцевали.

Лишь один человек, закутавшись в тёмный плащ и надвинув на глаза шляпу, шёл в это время по мокрым улицам. В гостинице знали, куда отправился господин Ренье, но никто не осмелился остановить его. Поступки этого человека не обсуждались, каждое его решение встречалось уважительным молчанием. Если ушёл — значит, так надо.

Торопливо пройдя через весь город, Ренье остановился у высоких железных ворот крайнего дома и замер, приникнув к кованым узорам решётки. Каждый раз, приезжая, он приходил сюда. И каждый раз в дождь, в самую непогоду. Стоя у ворот, он подолгу смотрел, как над каменным домом, стоящим на высоком цоколе, кружат молнии, ударяясь о железную крышу, похожую на шлем русского воина. Это зрелище завораживало и ослепляло: алые и синие сполохи освещали дом и сад, отражаясь зарницами далеко во все стороны. Гром гудел над самой его головой, жалобно звенела железная крыша. Бесновался ураган. Даже дождь, казалось, лил здесь сильнее, чем во всём городе.

А он стоял, задумавшись, не замечая непогоды — мокрый до нитки, с тихой печалью и отчаянной решимостью глядя на вечно закрытую дверь. Матушка Анет говорила правду: кузнец никого не пускал к себе даже на двор. Старик всегда был угрюмым и нелюдимым, а в последнее время и вовсе перестал выходить к людям. Ему и незачем было: хозяйство вела жена, кузню и торговое дело поддерживали два взрослых сына, такие же серьёзные и молчаливые, как сам Олав. Сегодня, как и всегда, Ренье тоже не надеялся, что ему откроют. Но какая-то неведомая сила упорно влекла его к этому дому, не давая покоя, снова и снова заставляя приезжать в этот странный Город дождей.

Кузнец знал, что один заезжий торговец каждый раз, как бывает в городе, стоит у его ворот. Даже рассмотрел как-то повнимательнее, когда на рассвете направлялся из дома в кузню. Красивый парень. Совсем ещё молодой, но решительный. И глаза блестят как-то по-особенному. Стоит в грозу до самого рассвета, видно, что не на молнии любуется. А позвонить в дверь — так ни разу! И это тоже нравилось старику. Хорошие у него сыновья, да не такие: молний не боятся, но и спросить — ничего не спрашивают.

В этот раз гроза закончилась рано, к полуночи. Буря утихла, только привычно моросил мелкий дождик. Даже небо, казалось, посветлело: серые тучи, как зеркала, отражали идущий снизу свет окон и фонарей. Но Ренье, по-прежнему стоявший у решётки ограды, прижимаясь щекой к её мокрым чугунным узорам, ничем не показывал, что заметил эту перемену. Он с той же грустью смотрел куда-то сквозь двор и сад, сквозь стены дома, пытаясь увидеть и понять то, чего никто, кроме старого Олава, не смог бы ему объяснить.

Но вдруг всегда закрытая дверь распахнулась. В прихожей замигал тусклый огонёк фонаря (электричество сюда даже не было подведено), и на пороге возникла угрюмая фигура кузнеца. Старик смотрел прямо на Ренье, так что у молодого человека сердце взволнованно сжалось: неужели, зовёт?! Хозяин дома чуть наклонил голову, и этот жест, несомненно, означал только одно: «Заходи, если не боишься!» Бояться?! Как можно! Ведь он так долго мечтал об этом...

— Дора, принеси-ка гостю сухой плед и горячего вина! Видишь, парень совсем промок.

Голос у кузнеца был хриплый и печальный, но вовсе не старческий. Это Ренье удивлённо отметил про себя в первую очередь, устраиваясь в кресле у пылающего камина.

— Так значит, молнии... — хмыкнул Олав после того, как гость перекусил и обогрелся. — Ты уж прости, гостеприимство у меня не очень... Первым будешь за последние пятнадцать лет... Н-да... Люди, люди… Старею, нетерпеливым становлюсь, раздражаюсь на них. Вот и решил, чем Бога гневить, совсем с ними не разговаривать. Кто, кроме меня, будет молнии-то ловить? Не понимают, право слово, как дети малые.

— Вы бы уехали отсюда, — предложил Ренье. Он был уверен, что кузнец с его золотым сердцем, умелыми руками и умной головой заслуживает лучшей доли, чем вечная неблагодарность жителей этого города.

Улыбнувшись весело и ласково, Олав вдруг подошёл к молодому торговцу и положил руки ему на плечи, словно указывая путь к важной тайне.

— Ты сам пришёл, сердце моё растопил. Думал я — один совсем, а тут... Понимаешь? После стольких лет одиночества… Но уехать с тобой не могу. Место моё здесь, с ними. Молнии — это детские игрушки по сравнению с тем, что я тут собираю... Откуда оно приходит и куда девается — одному мне ведомо. Если бы знали они, поседели бы за одну ночь. Только знать никому не надо. И ты молчи. Для всех я — кузнец, а ты — торговец. И кончен разговор!

Говорили они долго. О многом. Шёпотом. Лицо кузнеца постепенно светлело, глаза наполнялись теплотой и нежностью. И сам Ренье улыбался не так, как прежде, не было уже в его взгляде тайной печали. Теперь он знал, что назад дороги нет, но это его совсем не пугало. Видя его решимость, Олав одобрительно кивал, но на прощание всё-таки не удержался, спросил:

— Не боишься, сынок? Тебе ведь уезжать, а там совсем другой мир.

— Я не отступлюсь, Учитель. Я слово дал.

— Ну и хорошо. А если совет понадобится, приезжай. Или знаешь что? Увидишь молнию — посылай её ко мне: буду знать, что тебе помощь нужна. Ну, ступай с Богом.

Олав снова улыбнулся, и лицо его просияло так, что Ренье на мгновение показалось, будто перед ним не старик, а совсем ещё молодой парень, его ровесник.

В этот миг пространство расступилось, и беззвучно сверкнувшая над их головами молния вдруг озарила… нет, не город, а высокий утёс над морем, увитый цветущим вереском…

* * *

Занималось жиденькое, тусклое утро. На глазах у изумлённых прохожих заезжий торговец из большого мира вышел из дома полоумного кузнеца. Неужели старик пустил его?! Но значит, так надо. Здесь не привыкли обсуждать то, что делал господин Ренье: он всегда был особенным человеком.

Мой древний враг (Цикл "Заклятый")

Мой враг заклятый, древний, неужели

Меня не помнишь ты?

Совсем не помнишь?!

Старели пылью долгие минуты,

И угасал сентябрь в твоих молитвах —

Покой кленовых листьев…

Право, странно:

Мне словно наяву твой профиль тонкий

С загадкой тёмных глаз.

Теперь обмана

Меж нами нет уже,

Но откровенность

Смертельней яда и ножа острее.

Мы разные.

И нет вины ни в ком.

Ты можешь называть меня наивной,

Любительницей сказок и фантазий,

И говорить о том, что невозможно

Мечтой повелевать.

Но только имя

Горит звездой и как свеча сгорает…

Не спрашивай о будущем и прошлом —

Я ведаю зарок.

И память — в сердце.

Мой древний враг, ты не просил прощенья:

Ты горд.

Так одинок и недоступен твой мир…

Оставь!

Он мне не нужен вовсе!

Мне нужен ты:

Хоть раз взглянуть в глаза —

И отпустить из сердца на свободу,

Из праха — в возрождение.

Для жизни.

Там боли нет,

А память не терзает,

И кровью сентября не бередит

Твои незатянувшиеся раны…

Но хватит слов!

Прощай, мой враг, до встречи!

До нового межзвёздного знакомства,

Когда увидишь ты меня и вспомнишь,

Когда тебя смогу я отпустить…

Заклятый (Цикл "Заклятый")

Мои шаги звонко капали в пространство храма — раскинутое, раздвинутое колоннами и витражами. Шорох платья, нервное потрескивание веера. В отдалении, у алтаря, склонённая фигура, закутанная в чёрный бархат. Веер сломан и брошен под ноги. Но тот, к кому обращены все эти звуки, даже не обернулся. В другом случае я не осмелилась бы вторгаться в чужую молитву. Этот храм не был моим. Но и его он тоже не был. Я стояла на ничьей земле, и цветные стёкла осыпали платье мелкими пёстрыми бликами. Становилось душно от мысли, что он не замечает меня. Нет, не молитва склонила эту гордую голову…

— Ваше высочество соизволили посетить изгнанника?

Бархат его камзола безвозвратно поглощал блики витражей, тогда как моё платье рассыпало их во все стороны. Я двинулась навстречу, нервно срывая перчатки.

— Напрасно вы так волнуетесь, — снова заметил он всё так же, вполоборота. — Моя судьба не стоит сломанного веера.

Молча смотрела сверху вниз: его фигура, распростёртая у алтаря, казалась более болезненной и беспомощной, чем в день нашей последней встречи. Клочья белого кружева полетели на пол — перчатки…

— Я уже предлагала вам свою благосклонность: поверьте, в вашем положении отсутствие мигрени было бы нелишним.

Его выдали глаза, блеснувшие бледным отсветом могильной плиты.

— Ах, да, три года назад…

— Вы же всё равно не читали моих дневников, — перебила я. — Для иронии нет повода. Дважды я не предлагаю одно и то же.

Мой голос под сводами этого храма звучал, как и шаги — нетерпеливо, прерывисто, холодно. Очень хотелось слышать его мысли, открыть тайным ключом эту больную душу и ворваться в неё свежим ветром, внести красоту и яркость… Сделать хоть что-нибудь! Но он молчал, наглухо запершись за стенами своего мрачного величия. Упрямец!

В этом мире времени не было, и потому мы так свободно тянули паузу: мне вновь хотелось довести до конца начатое три года назад дело, а ему невозможно было избавиться от наваждения моего присутствия. Стены, ладан, витражи. Ощущения на самой высокой ноте, когда душа срывается в крик и хрипит, измученная неимоверным усилием, и просит пощады. Он не выдержал первым:

— Вы пришли, чтобы вновь предложить мне сделку со своей совестью?

— Я предлагаю вам своё прощение.

— Экая безделица! — Он попытался встать, но сил на это недоставало. — Принцесса, рассудите здраво: нужна ли вам такая встреча за стенами этого храма? Гораздо легче убить меня здесь, никто и знать не будет!

Кашель перешёл в хрип, а я стояла рядом, не в силах одной своею волей разорвать круг древней вражды, заклятой, сумасшедшей ненависти, навсегда соединившей наши судьбы. Его голос я узнаю в любом мире, услышу с любого расстояния. Иначе, зачем ему петь, как не затем, чтобы я услышала и пришла? Но гордыня застит взор, изменяя и переворачивая картину мира, как кружение стёклышек в калейдоскопе изменяет рисунок. Этот безумный менестрель некогда был монахом… А я по-прежнему оставалась наследницей одного из самых древних и прославленных королевских родов Европы. Только он не хочет этого видеть, так же как не хочет верить в своё спасение от моей руки.

— Прощайте.

Повернувшись, чтобы уйти, я всё же секунду помедлила. Он молчал.

Несколько шагов упали в вязкую тишину. Статуи смотрели с укоризной: кто из нас был неправ?

— Прощайте! — повторила я, не оборачиваясь, и стремительно, почти бегом направилась к выходу.

Но всё же, у самых дверей, на границе солнечного ливня и цветочного вальса услышала так и не произнесённые слова:

— Ты пришла слишком рано. Я буду петь для тебя!

На грани вздоха (Цикл "Заклятый")

Не чувствовать боли, замерев на грани вздоха. Стук сердца как часы: жизнь — смерть. Я умираю в каждой песне много раз, пока в какой-то момент не приходит ощущение: она слышит! Короткий, судорожный вздох: прозрение, граничащее с безумием, — и снова отправляюсь умирать. Это уже потребность, неистребимая жажда: петь так, чтобы пространство, вспоротое лезвием моего голоса, вывернулось и застонало, придавив своей тяжестью того, кто оказался слишком дерзок.

Но ощущение, будто я должен докричаться до неё, преследует меня постоянно. Кто она? Какими станут новые слова, разбивающие моё горло мучительным кашлем? Нежность или безумная отвага, отчаяние обречённого или торжество победителя? Больше всего на свете страшась её жалости или одобрения, избегая даже в мыслях рисовать её образ, я всё же твёрдо знаю, что буду жив до тех пор, пока она слышит меня.

Жить на грани, на острие, ощущая каждую будущую секунду свободной от своего присутствия… И обращаясь к той, которой я не знаю, бояться проявления её светлого образа в своей судьбе. Она есть на свете — этого уже довольно для такого жалкого и ничтожного существа. Тайна, связывающая нас, — источник моего вечного страха и вдохновения. Приказывай — я буду петь! Но не приближайся! Возможно, когда-нибудь эта струна порвётся, мой голос ослабеет, а наши руки встретятся. Только сейчас невыносимо думать о том, что же ждёт за гранью рассудка, за последним вздохом озарения. Она — есть. Жизнь и песня. Так пусть же боль моя будет бесконечной! Прошу, не отнимай у несчастного его последнюю надежду!..

Ангел (Цикл "Заклятый")

Дорога слепила глаза, как ржавое солнце, медленно выползающее из-за холмов у горизонта. В небе одиноко кружил ястреб, иногда разрывая пространство пронзительной, словно бы тоскующей нотой. Споткнувшись, странник в чёрном плаще остановился и вдруг, опустившись прямо в дорожную пыль, запел. Мелодия была красивой, но недолгой: человек схватился за грудь и закашлялся, а потом, судорожно вдыхая утреннюю прохладу вместе с мелкой пылью разъезженной дороги, долго смотрел туда, куда улетел потревоженный песней ястреб.

— Эй, старик, посторонись-ка! Или, может, тебя подвезти?

Со стороны селения, с колеи, накатанной через поле, на дорогу выползла повозка, запряжённая рыжей косматой кобылой. Молодой возница шёл рядом, время от времени подбадривая лошадь звонким шлепком по крупу.

Странник, наконец, тяжело поднялся и, отступив в сторону обочины, хмуро глянул на паренька. Тот присвистнул:

— А ты и не старик вовсе! Вот не разглядел!.. Да садись: если в город, нам всё равно по пути.

Солнце уже поднялось, из ржавого став тускло-жёлтым, его свет был нескончаем и утомителен для глаз, привыкших к полумраку собора. Путник влез на телегу, возница взгромоздился рядом, свесив вниз длинные ноги. Скосив на хозяина умный глаз, кобыла тронулась сама, не дожидаясь приказа. Тронулось и поле, медленно поплывшее вдоль дороги.

— Это ты здесь пел сейчас? — полюбопытствовал парень и, получив в ответ утвердительный кивок, в знак одобрения хлопнул себя по колену.

— Хорошо! Я слыхал в городе менестрелей, но у тебя лучше выходит!

Странник насторожился. Вцепившись взглядом в своего собеседника, он какое-то время нерешительно шевелил губами, и можно было заметить, что его короткий вопрос стал результатом серьёзного усилия.

— Где? Где ты их слышал?

Но возницу мало заботил интерес попутчика.

— При дворе, — просто ответил парень. — Принцесса любит всякие диковинки, я ей иногда привожу то, что под руку попадётся…

Губы странника дёрнулись, словно их свело судорогой или же он хотел что-то сказать, да передумал. А возница, не заметив этого, продолжал:

— Она красивая — наша принцесса. За красоту ей все причуды прощают… Эх! — И махнул рукой так, что стало ясно: был бы он подобающего звания, то и сам, очертя голову, посватался бы к принцессе.

— Красота такая не Богом дана в награду, — молвил странник.

Возница недоверчиво улыбнулся.

— Ты бы, что ли, спел для неё? — предложил он. — Вдруг по нраву придёшься? Ведь, поди, в город едешь за милостью?

Человек в чёрном плаще вздрогнул так, будто его огрели кнутом, вмиг побледнел и зашёлся мучительным кашлем. Знал бы этот мальчишка, какова она — принцесса! Легче умереть под пытками, чем принять милость из её рук! Но срок пришёл, и надо платить по счетам. Зовёт дорога; память собственных ошибок можно стереть лишь искуплением. Служить той, кого он так долго ненавидел. Петь для неё, сливаясь в одно дыхание с её беззвучной молитвой… и, наконец, умереть, позабыв свою ненависть…

Прокашлявшись, странник вздохнул и закрыл глаза. Вид зелёных холмов и полей почти созревшей ржи утомлял. Он уже не верил себе, забыв вкус мира с бесовскими соблазнами, всецело погрузившись в ненависть, в которой находил тайное очарование. Но добровольное изгнанничество не спасало от тревожного призрака, порой врывающегося в сны, заставляющего вновь ощутить разнозвучную полноту своего голоса. И он пел, изнемогая от бессилия, преодолевая боль, — и после песни становилось легче.

В один из таких моментов изгнанник отчаянно рванулся за стены собора, приютившего его. Но решимость была мимолётной, и если бы не этот деревенский парень, в самый острый момент выбора встретившийся на дороге со своей повозкой и кобылой, странник, наверное, не нашёл сил продолжить путь в город. Про неизбежную встречу с принцессой он старался не думать…

Возница тем временем, видя, что его спутник утомлён, и не желая тревожить его, соскочил с повозки.

— Но! Уснула! — подбодрил парень кобылу. — Этак мы до вечера в город не доберёмся, и не видать тебе отборного овса с королевских конюшен!

Рыжая затрусила веселее. Телега ровно покачивалась, перестав подпрыгивать на ухабах: видно, город уже близко. Но пока ни пеших, ни верховых не попадалось, не было слышно гомона утренней толпы. И, убаюканный нехитрой песенкой, которую насвистывал возничий, странник уснул.

* * * * *

Яркий день в тронном зале дворца казался ещё пестрей и солнечней, а оттого — невыносимее. Жеманные дамы соревновались между собой богатством нарядов; среди шелков и атласов, разукрашенных на разные лады, простое чёрное платье принцессы выглядело нищенским. Менестрели были в синем или лиловом: так предписывал дворцовый этикет. Но среди певцов тоже шло негласное соревнование за право понравиться хозяйке: вычурная форма инструментов, дорогое шитьё сорочек и диковинные цветы в петлицах выдавали гордецов и франтов.

Впрочем, всю эту пёструю толпу изгнанник окинул взглядом лишь единожды — бегло и буднично, не задерживаясь на деталях. На принцессу он смотреть не решался, но отступить тоже не мог, а потому, войдя в тронный зал через одну из боковых дверей, странник так и остался у портьеры рядом с картиной, изображавшей ангела с букетом лилий.

На чужака сперва не обратили внимания, затем среди менестрелей поднялся неодобрительный шёпот, передавшийся дамам:

— Он пришёл за милостью!

— Он будет петь!

— Невежда! Кто его сюда пустил в дорожном плаще?!

Слыша эти замечания, намеренно достигавшие его ушей, странник всё больше бледнел, хоть это казалось невозможным, и плотнее запахивал плащ. Она решила подвергнуть его унижениям? Пусть. У него всё равно нет обратной дороги.

Недобрый шёпот в зале усиливался. Принцесса нервничала, не решаясь или не желая прекратить эту пытку, но странник готов был поклясться, что она знала о его приходе и неспроста надела это чёрное платье. О да, несомненно, она ждала, когда же грешник придёт каяться, и в наступившей тяжкой паузе нет ничего удивительного: минуты мести слишком сладки!..

— Ваше высочество! — наконец не выдержал кто-то из придворных. — Если этот человек — менестрель, прикажите ему петь: в своём молчании он слишком дерзок!

Странник, наконец, нашёл в себе силы поднять голову и встретиться взглядом с принцессой… О Боже, возможно ли это?! В её глазах нет сладости исполнившейся мести! Ни тени торжества или обиды, только бесконечная благодарность, нежность и глубокие, тайные слёзы!..

Он сделал шаг навстречу. Принцесса вздрогнула.

— Я ничего не могу приказать этому человеку, — раздался её разрывающий пространство и душу голос. — Он здесь в своём праве.

И словно в тревожном бреду, являвшемся ему под витражами собора, она оказалась рядом: слишком близко, чтобы он мог продолжать дышать, и слишком далеко, чтобы перестал чувствовать. Протянула руку, нервным, опасливым жестом распахнула его плащ, коснулась онемевшей груди.

— Так легче? — В её руках был сломанный веер, тот, который изгнанник носил у сердца со дня их последней встречи.

Он судорожно вздохнул. Кровавая пелена перед глазами рассеялась, и вновь запестревшая отовсюду любопытная и язвительная толпа повторила его вздох эхом удивления.

— Я пришёл, чтобы петь.

Улыбаясь, принцесса бросила обломки веера в камин, неизвестно зачем зажжённый здесь: летний вечер был тёплым.

Странник пел долго, и голос свободно повиновался ему, больше не встречая на пути боли и удушья. Дамы замерли в восхищении, менестрели завистливо отступили, признавая превосходство того, над кем готовились посмеяться. Закатное солнце расплескалось бликами витражей, делая зал дворца похожим на зал собора. И среди огромного мира, развернувшегося ярко и безгранично, не веря в былую ненависть, изгнанник и принцесса удивлённо смотрели друг на друга, открывая души чуду знакомства и узнавания. …

* * * * *

Когда первые звёзды засветились над дальним лесом и городская площадь опустела, длинноногий парень и его рыжая кобыла тронулись в обратный путь, оставив во дворце чистый холст в раме у двери тронного зала и букет белых, душистых лилий, рассыпавшихся по паркету.

Где песня почитается доблестью

Легко идти за солнцем по земляничным полянам, когда свежие летние запахи тревожат разгорячённую песней кровь, а мечта огоньком вновь загорается в сердце. Сосны не шумят — осторожно перешёптываются, нога тонет в мягкой подушке опавшей хвои. По давней привычке вторю трелям зябликов, доносящимся из кустов орешника, — прячутся птахи, но не умолкают, помнят меня. Всякий раз как иду по этой тропинке — молодость и грусть, и песня — горячая, как поцелуй юной феи, несущая боль познания и гонящая прочь от людей.

Они называют меня менестрелем. Но странником, поэтом я стал лишь недавно, а до того был презренным изгоем, трусом, недостойным жить рядом с теми, чья воинская доблесть почиталась равной силе стихий. Как изменчиво время! Как беспощадно оно к гордыне людской! Где теперь те, кто чернил меня, поносил и унижал? Где слава их? — всё ушло с талой водой, развеялось пылью дорог и оплакано стократ алой рябиновой грустью.

Помню первые песни свои. Их подсказывал ветер, бубнивший по-стариковски в чёрную глубину колодца, куда мать посылала меня, мальчонку несмышлёныша, за водой. И на берегу лесной реки было так привольно слушать звонкое журчанье волн на перекатах! Солнце играло в зелени берегов, в воде резвились рыбы, и каждый камушек сквозь прозрачную гладь виделся драгоценным. Там из тростника я смастерил себе первую свирель. Радостно было слушать пение птиц и учиться повторять их голоса, в этом виделась мне тайна, зовущая сердце в неведомые страны, словно сами боги приоткрывали её для меня — наивного отрока, влюблённого в жизнь.

Женщины дивились, слушая эти песни, ибо не было в них боли, и крови, и усталости от тяжёлой работы. Свирель моя не прославляла воинскую доблесть и не оплакивала погибших, оттого неестественным казалось людям её счастье. Бесполезным, ненужным. Меня считали трусом оттого, что рука противилась мечу, а сердце — жестокости. Презирали за то, что душа не знала обиды, и жажда мщения была неведома мне. А когда настало время идти в очередной поход, юноши-ровесники стали собираться, предвкушая славные битвы и подвиги, надеясь повергнуть в сердечный трепет девушек и заслужить их любовь. Красавицы надевали лучшие наряды и говорили своим молодым избранникам о чести рода, о храбрости в бою, о том, что лучше погибнуть героем, чем позорно бежать от судьбы своей. Ибо так угодно богам. Но кто знает истину? Страх перед волей богов окрасил ту битву немалой кровью, покрыл великой славой, и напоил сердца людские ядом гордыни. Я не был там. И поскольку руки мои оказались чисты от крови врагов нашего рода, честь была потеряна навсегда. Настали времена жестоких гонений. Те, кто раньше дивился песням моим, теперь смеялись над ними. К чему им нелепая радость презренного труса, ведь почёт, слава и любовь окружают их! Они исполнили волю богов, и теперь боги изливают на них свои милости, справедливо лишая того, кто посмел ослушаться, любви и сострадания. Презрение и забвение — достойный удел ему!

Но свирель моя по-прежнему пела, не умолкая. Только грустью шелеста осенних листьев полнился голос её, да одиночеством зимней метели. Болью сломленного бурей дерева, криком умирающей цапли. Сородичи отвернулись от меня. И та, при мыслях о которой сердце стыло, проходила мимо, гордо подняв голову, ибо нарушивший заветы рода достоин был лишь презрения. Тогда в отчаянии бросился я к матери, но и она, со слезами прижав меня к груди, молвила:

— Нет тебе места в этом мире, сынок, как нет и счастья. Может, живёт под солнцем такой народ, где песня почитается доблестью, — ступай, ищи его. Но здесь даже моя любовь не в силах защитить тебя.

Так однажды звёздной летней ночью я ушёл, покинув край, без которого сердце не мыслило жизни своей. Но, отравленный неверием, я не стал разыскивать иной народ, — таился от людей, жил в лесу, как зверь, питаясь травами и кореньями. Много лет прошло, когда понял я, что не держу зла на сородичей своих, когда печаль покинула сердце, и голос свирели вновь зазвучал радостью. Солнце и ветер вливали силы новой жизни в мою кровь, и опять, как в детстве, начало казаться, будто боги открывают тайну свою…

Однажды я заснул у ручья в жаркий летний полдень, и явилась во сне дева красоты предивной, и завела разговор о вещах столь чудесных, что смысл их был понятен с трудом. Говорила красавица, что нет богов, жаждущих крови людской, нет больше идолов рода — давно повержены они и сброшены в реку. И на смену человеческой жестокости грядёт любовь, та, которой нет преград, всепрощающая, мудрая. Только неверно будет понят тот, кто несёт благую весть — певец иной силы, и снова жестокость воцарится в мире, созданном им. А мне же дева предрекла долгое ожидание. Растаяло видение, проснулся я, одурманенный её словами, долго лежал, глядя в белое, знойное небо, и чувствовал, как душа спокойствием полнится. И снова заснул, а проснувшись, решил умыться. Но, наклонившись над ручьём, не узнал себя — не муж зрелый, в годах, но молодец весёлый! Исчезли морщины печали на лице, улыбка засияла ясностью. И вновь зазвучала свирель моя пением птиц на рассветной зорьке!

Долго жил я в лесу. Дни ли текли, годы — не ведаю. Время словно остановилось. Зиму сменяло лето, осень — весна. Вокруг всё было ладно и спокойно. В заботах и песнях не знал я жизни людской, покуда сердце не позвало в дорогу. Нашёл тропу забытую, и солнечным летним утром отправился проведать род свой, думая назавтра в лес вернуться. Да только не было уж рода больше! Там, где селение стояло, возвышались каменные дома, и другие люди ходили в чудных одеждах — пели песни на своём языке, и не было у них на поясе мечей, обагрённых кровью соседей. Понял вдруг, что зачаровала меня дева у ручья, так что ожидание получилось действительно долгим — таким долгим, что род мой ушёл, не оставив о себе ни следа, ни памяти. А я по-прежнему был молодцем весёлым, и чужие девушки дарили томные взоры, оборачиваясь на голос свирели. Позже узнал, что народ этот почитает песню доблестью, славит странствующих певцов — менестрелей, оказывая им почёт и уважение.

Вспомнил я слова матери — и остался с этим народом. Выучился на их языке слагать красивые песни о любви. Весной говорил им о неукротимой стремительности ручьёв и буйной силе молодых побегов, пробивающих скорлупу почки, а зимой — о мудрости спящего леса и таинственном движении речных вод под ледяным покровом. Люди слушали и внимали зачарованно, а молодые парни и девушки сами пробовали слагать песни, подобные моим. Узнал я, отчего народ этот почитает песню доблестью.

Издавна воевал великий род, и был столь неукротим в своей боевой отваге, что покорил многие земли. Были в том роду славные вожди, храбрые жёны, только не было таких, кто прославил бы деяния песнями. Коротка людская память: уходят старики — забывается слава их. Потому однажды мудрый правитель того народа наказал привечать певцов из других земель и оказывать им всяческое уважение, чтобы в благодарность сохранили они память рода в своих песнях. С того времени и пошёл обычай, что менестрели почитались здесь вторыми по славе и доблести после правителей. Но невозможно бесконечно воевать, и настали дни, когда людям милее сделались песни о любви, нежели о битвах отважных героев. Оттого голос свирели моей слушали они так зачарованно, словно это был глас богов.

Радостно сердцу рядом с такими людьми! Любо дарить им песни! Но нет-нет и затоскует душа по жизни в лесу, по той мудрости, что познать можно лишь в одиночестве. Тогда отправляюсь я за солнцем вдаль — по земляничным полянам, по мягкой хвое к звенящему ручью, где ждёт меня дивная фея. И снова вокруг — молодость и грусть, счастье — неиссякаемое, дарящее голосу свирели силу, а песням — вещую мудрость.

Сказка о маленькой Тау и заморском королевиче

Шла по тропке весенней: по шёлковым фиалкам да жёлтым первоцветам. Трогала вышитым башмачком сосновые шишки. Тау! Солнечный луч заблудился в цветах дикой груши: белая пена, что убежавшее из горшка варенье — сладкая, с мелкими пузырьками-лепестками. Птицы щебечут, поют: «Не ходи в дальнюю рощу! Помнишь, о чём деревенская ведунья говорила? Не ходи!» Помнит Тау, только любопытство горит на щеках спелыми вишнями; пальчики, сжимающие котомку, вздрагивают от нетерпения, да позвякивают бубенцы в длинной косе.

В дальней роще солнечно, соловушко заливается: где-то близко ручей. Нет мочи ждать! — заспешили вышитые башмачки. Топ-топ по зелёной мураве, прыг-скок по камушкам к серебряной воде. Подхватила подол рубахи, крепче сжала котомку — и с разбегу на середину ручья! Прямо на плоский мшистый камень… тот самый.

Зря ведунья стращала, нет тут ничего! Камень тёплый от солнца, мох мягкий, по сторонам ручей плещется. Отдышалась Тау, на всякий случай глянула в воду, на месте ли отражения? Но и в замирье всё тихо: облачко в небе, берёзы, ольха, каменный бок, поросший мхом, и собственный водяной двойник с любопытными глазами. Погладила ладошкой мохнатый бок, рассмеялась:

— Бабка Нура про тебя всякие небылицы рассказывала, будто ты людей чаруешь, будто злой ты, и думы твои такие, что само солнышко прячется и ручей мутится. Она ведь всё придумала, правда? Смотри, как светло кругом, как весело! А я зеркальце несла, думала, ты впрямь королевич заколдованный… Средство верное: когда окажешься между водой и зеркалом, два замирья начнут твои чары делить, и тут беги, не зевай! Им — чары, тебе — свобода. Да только если ты не королевич, зачем нужно моё зеркальце?..

Пригорюнилась Тау. Зачерпнула пригоршней из ручья, умыла личико. Достала из котомки ломоть хлеба, крошки в воду бросила.

— Угощайтесь, духи, вкусный хлеб. У мамы самое лучшее тесто получается! И ты поешь, мохнатенький. Вот вернусь в деревню, скажу бабке Нуре, что никакой ты не заколдованный человек, пусть никого больше не пугает своими небылицами! У неё, небось, тут место грибное; никому показывать не хочет, оттого и рассказывает всякое, чтоб не ходили. А ещё у неё в любой год есть малина и орехи, даже в неурожай. Тоже тут собирает? Ты ведь, поди, все бабкины секреты знаешь?

Снова погладила зелёный мох, откусила краюху, задумалась.

— А я на бабку Нуру сердца не держу, раз такое дело. Пускай прячет свои грибы! Я-то думала, она тебя расколдовывать не хочет, чтобы желания исполнял. Может, и вовсе не наградили её боги даром ведовства, может, врёт она всё, как про тебя врала. У тётки Лимы третьего дня корова сдохла, и никакое ведовство не помогло!.. Если б ты и впрямь исполнял заветное, я бы ничего просить не стала. Верно говорю! Вот и солнышко поручится! Просто любопытно было поглядеть, как бы ты в королевича стал превращаться. Засияет, поди, всё кругом, краше, чем в ясный день! И радуга за целое небо. А на той радуге спустится к тебе конь златогривый, станет копытом бить, а оттуда — искры! Или даже не искры, а камушки, какие заморские гости на ярмарку привозят — дорогущие-е! За каждый можно купить корову, а то и лошадь. Только я бы те камни домой брать не стала: просто потрогать любопытно, уж очень ласково они на солнышке сверкают! А подвески мне братец сделает, когда стану невестой. Он у меня кузнец, самый лучший мастер в деревне по части украшений!.. Вот я тебе всё и нахвастала!

Поднялась Тау, погладила мох на прощание, оставила на камне недоеденную краюху.

— Ну, бывай! Хорошо с тобой, только надо домой возвращаться: я без спросу ушла, уж, поди, вся деревня меня ищет!

Перескочила ручей, и заспешили вышитые башмачки обратно — по зелёной траве-мураве, по жёлтым первоцветам да шёлковым фиалкам.

А в деревне и впрямь переполох: убежала маленькая Тау в дальнюю рощу! Ведунья ходит чернее тучи, охает и причитает. Как ни отваживала она детей, как ни рассказывала им всякое про серый камень в ручье — нашлась одна любопытная да востроглазая!.. Мужики скорей за топоры, работу побросали и гурьбой в лес — выручать Тау. Глядь, а она идёт себе назад, цела-целёхонька, песенку напевает! Щёчки горят вишнями, глаза росинками блестят, и в косе бубенцы позвякивают.

Вся деревня собралась. Обступили девочку, спрашивают. Тут мама прибежала, и отец, и брат. Тормошат её, целуют, радуются, что чары стороной обошли. Только бабка Нура смотрит недобрым взглядом. Хмурится ведунья, молчит, на вопросы соседей не отвечает.

— Что ты видела в лесу, Тау?

— Птичек видела, дикую грушу в цвету, серый камень в ручье. Он большой, и мох на нём тёплый от солнца.

— Тау, а как же злые чары?

— Нет никаких чар, бабка Нура всё придумала! Она эти сказки нарочно сочиняет, чтобы мы верили и боялись.

Улыбнулась девочка, достала из котомки зеркальце и пустила озорной зайчик прямо в лицо старухе!

— Никакая она не ведунья вовсе!

Отшатнулись люди в испуге: бабка Нура вдруг сморщилась, зашипела и… в центре расступившегося круга остались стоять две маленьких Тау — обе в вышитых башмачках и с зеркальцами. Запричитали женщины, загомонили мужчины. Что делать? Как отличить настоящую? Одна поведёт рукой, и другая, словно её отражение; одна слово молвит, и другая в тот же миг. Вот они, чары проклятые! Не ходила бы ты, Тау, в дальнюю рощу, беды бы не было!

Но тут в круг вошёл заезжий молодец. По виду — заморский гость: одежда на нём чудная, богатая, и сам статью точно королевич. Только речь у молодца ясная, будто с ними от века в одной деревне жил. Подошёл он к зачарованным девочкам, взял у них зеркальца — стало одно.

— А вот, — говорит, — есть у меня гостинец. Вёз я его своей будущей невесте, да тут, видно, дело поважнее, чем сватовство.

Вынул гость из поясной сумы низку самоцветных камней и протянул девочкам:

— Кто из вас разгадает, что с этим гостинцем делать, и есть та, которая в лесу была. А другая, стало быть, лишь отражение, и место ей — в этом зеркальце.

Дорогие камни на солнышке огнём горят. Засмущались маленькие Тау, обе ручки протянули одинаково — ни по чём не отличишь! Молодец улыбнулся и сам вложил гостинец в одну из ладошек. Поиграла-поперебирала камушками девочка, на шею повесила. Всё правильно, зашептали люди. Что ещё с ними делать, с бусами-то?

Чужанин взял назад свой гостинец и вложил в другую ладошку:

— Теперь ты.

Не играла девочка с бусами, не любовалась: порвала нитку, упали дорогие самоцветы в траву, раскатились, потерялись. Ахнули люди.

— Конь копытом бьёт, искры летят, — тихо сказала маленькая Тау. И заплакала.

Не ведуньей была бабка Нура. Просто живёт в каждом человеке страх: голодный, как дикий зверь, свирепый. Поддашься ему — вмиг постареешь. Люди подумают, что перед ними мудрый человек, если он такую долгую жизнь прожил, станут совета спрашивать. А из страха какое ведовство? Одна видимость. Отражение. Вот и Тау въяве встретилась со своим страхом. Только светлый день в её душе сильнее оказался: солнышко да цветочки, да сказочки хороший конец.

Нет никаких самоцветов — просто роса на траве не высохла. И двойника не было никогда, а бабка Нура — обыкновенная скареда, что в лесу грибные места прячет! Но когда подрастёт маленькая Тау, братец сделает ей самые лучшие украшения — ожерелья, и подвески, и перстеньки, — а из дальних стран приедет свататься заморский королевич. Верно говорю! Вот и солнышко поручится!

Ассирия

Руки помнят… Пальцы помнят: ощущения остались даже через тысячелетия. Жёсткие веточки степной травы, отдавшие все свои соки иссушающему зною солнца. Ещё не пустыня, как теперь. Степь. Жёсткая, жаркая — но степь. Ассирия.

Белые города вокруг каменных башен. Всё из глины: мостовые, дома, стены, — оттого пальцы до сих пор любят ласкать обломки керамического горшка. И эмаль родная — гладкая, прохладная, похожая на водоём в оазисе. Эмалью здесь украшалось всё, что делалось из глины. Солнце и вода, застывшие в яростном сплетении. Ассирия.

Только храм на верхушке башни из настоящих драгоценных камней. Они — святыня, которую надлежит прятать от чужих глаз. Потому на них одежда из солнца и воды — из глины и эмали. Голубой цвет — символ чистоты. Лазурит — чистый камень, способный защитить девственницу, укрывшуюся в сердце святилища, — будущую супругу Верховного Владыки. И никто, даже сам правитель могущественной державы, не посмеет оспорить её права быть со своим возлюбленным и вкусить от него Тайной Мудрости! Ассирия…

Пальцы помнят, даже когда молчит память. Тёплая, нагретая медь зеркал, лоск эмали, убаюкивающее спокойствие шерстяных покрывал… Тебе уже не нужны глиняные таблички-книги: с упоением вчитываешься в собственное сердце. Оно мудрее. Оно не забудет. Уснёт на долгие века, но так же будет хранить Тайную Мудрость, пока не придёт его время. И тогда, вдыхая запах степной полыни, ты очень нежно и тихо позовёшь:

— Ассирия!

Позови!

Служба давно закончилась, в храме пусто. С фрески на Царских Вратах смотрит архангел Гавриил. Он держит в руках букет белых лилий, а счастливые, чуть удивлённые глаза по-детски распахнуты навстречу, словно нарисованный архангел хочет что-то сказать, помочь, утешить, но не решается. Совсем как Адель в тот ноябрьский вечер, который забыть невозможно… Воском плачут свечи, и слёзы текут по щекам — бессильные, горькие, отчаянные. Слёзы первой в жизни настоящей потери.

— Дочка, ты молись, молись! Проси Господа об утешении. Зови на помощь ангелов. — Голос старушки, работающей при храме, тих и ласков. Но от этого ли, или от сказанных слов, или от того и другого вместе сердце отзывается явственной, физически ощутимой болью.

— Как звать-то тебя, милая?

— Надежда…

* * * * *

Наде было немногим за тридцать. Блестящее образование искусствоведа, специалиста по древнерусской живописи, сдержанная улыбка и лоск состоявшейся в жизни женщины. Работа преподавателя в художественной школе и частные консультации за хорошие деньги. Случайные романы, каждый раз вспыхивающие такой огненной страстью, словно вот этот — точно навсегда! — а затем нелепые расставания и одинокие вечера в пустой квартире. Год за годом, круг за кругом, однообразно, привычно, почти уже без разочарований… пока не появилась Адель.

Никто не знал настоящего имени этой девушки, так же как и того, где она живёт и учится. Но если говорить откровенно, никто этим никогда не интересовался. Адель была слишком яркой, слепяще светлой и неземной, чтобы спрашивать у неё о столь прозаических вещах. Когда эта девушка появлялась в компании, все взгляды с восхищением устремлялись на неё — куколка с витрины! Золотые волосы, огромные глаза с длинными ресницами, лёгкий и весёлый нрав. С ней можно беседовать обо всём на свете, у неё всегда есть в запасе хорошая шутка или интересная история, но если собеседнику нужно выговориться — умеет слушать, как никто. Многие жаждали её общества и внимания, однако в кругу общих знакомых Адель неизменно отдавала предпочтение Наде.

Их дружба завязалась легко и была такой же светлой, как всё, к чему прикасалась Адель. Они часто гуляли по городу, разговаривали об искусстве, ходили на выставки, обсуждали интересные идеи. Иногда в конце рабочего дня, когда Надя заканчивала занятия в студии, Адель встречала её, и они вместе отправлялись в кафе, пили чай с пирожными, весело болтая ни о чём. Как они находили общий язык, будучи полной противоположностью? Надя об этом не задумывалась, однако слишком явственно ощущала, насколько ей необходимо общество Адель, её тёплая улыбка и ободряющие разговоры. Эта девушка озарила своим присутствием сердце Нади и всю её жизнь, так что, глядя на юную подругу, молодая женщина всё чаще повторяла про себя непривычное, чужое слово — «доверие». Адель доверяет миру, не ожидая от него подвоха, она всегда готова дарить, и её душа неизменно распахнута навстречу людям. А сама Надя? В ответ на этот вопрос зеркало отражало сдержанную, недоверчивую улыбку: мир жесток, он не раз уже это доказывал. Люди лживы и завистливы, так стоит ли кому-то открывать своё сердце?

Поздней осенью в городе всегда грустно. От этой неясной, тягучей печали не спасает ничто — ни яркая реклама на проспектах, ни уютные огоньки в окнах многоэтажек. Только звёзды в небе, едва видимые в разрывах бледных ночных туч, кажутся чем-то по-настоящему надёжным, спокойным, вселяющим уверенность.

Надя и Адель гуляли по городу. Девушка смеялась, как всегда, искренне и беззаботно, и Надя, переживавшая очередной разрыв с очередным возлюбленным, не решалась рассказать о том, что её тяготило. Жаловаться стыдно, а портить настроение этому юному ангелу — и вовсе нехорошо. Но разговор немного отвлекал, тем более что тема была созвучна внутреннему состоянию Нади: они говорили о стиле романтизм в искусстве.

— Великая страсть, большая трагедия, сильная личность! В живописи или поэзии романтиков герой-одиночка совсем не кажется пошлым или смешным. Сейчас, к сожалению, подобного эффекта добиться сложнее: высокая патетика нынче не в чести, а одинокий спаситель мира выглядит скорее глупо, — весело говорила Адель.

Надя натянуто рассмеялась.

— Всё в мире повторяется дважды: один раз как трагедия, другой — как фарс. Время трагедий безвозвратно ушло.

— Если ты хочешь этим сказать, что современный человек перестал страдать по-настоящему, то это не так, — возразила девушка, с любопытством заглянув ей в глаза.

— Да? — Надя удивлённо приподняла бровь, внутренне досадуя на себя за то, что её так быстро разгадали.

— За прошедшие века изменился антураж, но не личность, — строго сказала Адель. — Потому и в искусстве все «вечные» темы по-прежнему актуальны — любовь и разлука, жизнь и смерть, страдание и нежность. Это будет всегда, потому что человек остался прежним. А вот цинизм никогда не являлся хорошей маской для истинных чувств! Кстати, утешить он тоже не способен.

Они стояли у ограды какого-то старинного особняка. В глубине двора за кустами сирени жёлтый свет фонариков бликами падал на светлые ступени. У входа висела мраморная табличка с мемориальной надписью. Положив руку на чугунную решётку, Надя безотчётно водила по ней пальцем, повторяя замысловатый узор завитков.

— Если ты сейчас обо мне, то я не нуждаюсь в утешении, — тихо произнесла она после длинной и неловкой паузы.

Они смотрели прямо друг на друга, в глазах Адель отражались звёзды. Не жёлтый и лживый свет фонарей, а ясное мерцание далёких звёзд — непонятная, но не подвергающаяся сомнению искренность. Так, в молчании, прошло ещё несколько минут, наконец, девушка выдохнула, улыбнувшись краешком губ:

— Я о Байроне… о его героях, — и почти тотчас вслед за этим, торопливо простившись с Надей, растворилась в городских сумерках.

Прошла неделя с тех пор, как Адель исчезла. Надя хотела увидеть свою юную подругу и поговорить с ней, однако в студию Адель больше не заходила, а поиски её через общих знакомых результата не принесли. Надя всё чаще замечала, что испытывает тревогу и другое неприятное чувство: укоры совести. Было ясно, что в тот вечер она чем-то обидела Адель. Но чем? Если бы знать! Впрочем, можно извиниться и просто так, без повода… только нужно ли? Снова заводить тягостный разговор, внутренне вздрагивая при мысли, как бы Адель опять не угадала её состояние и не предложила помощь. Может, и нет ничего страшного в том, чтобы поплакаться подруге, только Надя с самого детства привыкла в одиночку справляться с личными трудностями, не докучая окружающим своими проблемами и плохим настроением. Для повседневной жизни есть маска, на которой нарисована неизменно спокойная и доброжелательная улыбка, есть ровный тон и готовность погрузиться в работу до полного изнеможения. В тот вечер Адель назвала это цинизмом. Но Надя привыкла спасаться от суровой реальности именно так и менять ничего не собиралась.

Две недели. Три — почти месяц. С головой уйдя в работу, Надя старалась не думать о своей юной подруге. Темой нового заказа были ангелы, они теперь мерещились повсюду. Вот и здесь, в вечерней пустой кофейне за соседним столиком — два ангела, и один — полупрозрачный, словно сотканный из воздуха, — похож на Адель. Странный их разговор, видимо, тоже мерещился Наде, потому что люди не могут так между собой разговаривать.

— …прошение о переводе из Хранителей в Спасители уже подала.

— И что Гавриил?

— Медлит.

— Возможно, он что-то знает?

— Что?! Я сама читала хронику Летописца: ни одной просьбы, Эска, ни одной! Ни жалобы, ни мольбы о помощи, а в мыслях — ни тени сомнения в том, что это нормально. Ей не нужен ангел-хранитель. Гавриил дал мне шанс, позволив воплотиться, но она снова отреклась от меня.

— Но ты же знаешь, как короток век Спасителей?

— Знаю. Потому и позвала тебя, проститься.

— Я не верю! Это не может быть правдой! Чтобы человек сам отказался от своего ангела, обрекая его на… Ты ведь создана для другого, Адель!

— Я очень люблю её, Эска. Если бы она только знала…

Словно во сне Надя встала из-за своего столика и направилась к барной стойке.

— Ещё кофе? — приветливо поинтересовалась официантка.

— Нет, спасибо. Но скажите, эти девушки…

— Какие? — Лицо официантки отразило искреннее удивление. — Вы — наш последний посетитель, и вот уже час как единственный.

Поскольку был поздний вечер, из кофейни Надя направилась прямо домой: ещё немного поработать, скорее сдать этот заказ, чтобы больше уже никогда… Цок-цок — звук её каблуков гулко разносился по причудливому переплетению улочек старой части города. Ноги сами привели к тому особняку, рука сама легла на решётку ограды в том же месте, как в тот вечер, почти месяц назад. Адель… Ангел-хранитель… Этого не может быть. Это галлюцинации от усталости. Да, нельзя столько работать, и с кофе надо быть осторожнее. Решено: сегодня выспаться, а завтра — к врачу… Но если позвать? Попросить в первый раз в жизни? Она придёт? А что если всё услышанное — правда, и Адель больше никогда не вернётся? Бог с ними, с ангелами, в их реальное существование Надя никогда не верила, но вдруг жизнь Адель действительно зависит от одной единственной просьбы о помощи? Позвать её? Это же совсем несложно! Просто позвать…

Время металось, как душа, не знающая покоя, то замедляя свой бег, то отчаянно припуская вперёд. Следующие несколько недель прошли в сомнениях. Надя была у врача, он выписал ей успокоительное и настоятельно рекомендовал ограничить свой рабочий день восемью часами. Всё нормально, просто небольшое нервное расстройство от переутомления. Заказ про ангелов сдан, от кофе Надя тоже совсем отказалась, и жизнь вот-вот должна вернуться в прежнее русло, но по-прежнему что-то мучает, тихо нашёптывая изнутри голосом, полным тревоги: «Позови! Ты же знаешь, что никто из общих знакомых давно не видел её. Говорят, уехала волонтёром с группой спелеологов — исследователей пещер, но она не могла уехать, не попрощавшись! Адель…» С каждым днём ожидание становилось всё невыносимее.

И однажды утром вместо того, чтобы идти на работу, Надя направилась в храм. Разум уже не мог больше сопротивляться этому настойчивому приказу сердца: «Позови! Спаси своего ангела! Даже если всё это просто померещилось, позови!» Шёл на слом весь устоявшийся за долгие годы жизненный порядок, с души одна за другой слетали прилипшие, как осенние листья, маски цинизма. Не умея молиться, Надя просто рыдала — слёзы сами текли по щекам, а нарисованный на Царских Вратах архангел Гавриил смотрел ласково, словно бы в утешение протягивая ей букет белых лилий.

— Вернись, Адель! Ты нужна мне! Ведь ещё не поздно, правда?! Вернись!..

И она вернулась. Поздним вечером в самый канун Рождества дверь в квартиру Нади вдруг открылась сама. На пороге стояла Адель, совсем такая же: светлая, счастливая, румяная с мороза. Только грязная куртка её была вся в крови, только милое лицо до самого подбородка рассекал свежий рубец. Только походный рюкзак волочился по полу, бессильно выскользнув из ослабевших рук.

— Здравствуй! Ты звала меня? Прости, задержалась немного...

Они смотрели друг другу в глаза, и Надя тоже улыбалась: впервые за долгие годы — горячо и искренне.

Авель

Неподвижные уставшие глаза терялись в хитросплетениях табачного дыма. Пресный, как церковная просвира, туманчик; бесстыдная гладкость столиков кафе; запах дешёвых духов, такой же фальшивый, как и смех отдыхающей молодёжи. Водка, кофе и табак — банально, но необходимо. Юрию было скучно. Он не любил свою работу, не любил холостяцкую квартиру с обоями в полосочку. Он был уже не молод, и всё труднее становилось заставлять себя улыбаться при встрече с друзьями и сослуживцами. Скучно. Пошло. На губах появился и пропал горьковатый привкус желчи. «Это ненависть к жизни…» — подумал Юрий. Недопитая чашка кофе совершенно растворилась в облаке сизого дыма…

Несомненно, она наблюдала через стекло, иначе как объяснить ту неторопливую уверенность, с которой направилась она к столику Юрия. Встала рядом, чуть сбоку. Смотрит. Худенькая фигурка, словно в балахон с чужого плеча, укутана в странное платье — длинное и свободное, подпоясанное кожаным шнурком. Белёсые волосы взлохмачены. Что ей нужно?

— Ты ко мне, девочка? Как тебя зовут?

— Авель.

Подростковый звенящий голос. Ни тени смущения.

— Это мужское имя…

— Не совсем: так зовут ангелов.

«Надо бы предложить ей место за столиком, пожалуй, даже угостить чем-нибудь», — сказал себе Юрий и, чуть подумав, добавил: «Симпатичный ребёнок». Словно угадав его мысли, Авель села напротив и, заговорщически наклонившись к скучающему мужчине, попросила:

— Пожалуйста, угости меня чашечкой кофе с пирожным. Я хочу ещё посмотреть на тебя.

Они смотрели друг на друга и молчали. У неё были озорные васильковые глаза, словно излучавшие странный белый свет. И глядя в эти глаза, Юрий видел синий город с фонтанами и розами, чувствовал на своей коже прохладу утренней зари, ощущал биение жизни в своём пульсе. Девочка протянула руку и погладила его большую шершавую ладонь.

— Так! Правильно! Знаешь, как я люблю фонтаны? И как рыба плещется в реке на рассвете, а самой притаиться за кустом с удочкой! И на футбол очень люблю, и в цирк…

Юрий сам вдруг улыбнулся. Он уже забыл, когда в последний раз ходил на футбол. А в цирке не был с самого детства. Надо же! С неожиданной нежностью он пожал тонкие девичьи пальчики.

— Знаешь, Авель, давай завтра сходим в парк, покатаемся на лошадях! Хочешь?

Она залилась звонким смехом. Табачный дым рассеялся, и всё вокруг засверкало утренним летним солнышком.

— Я подумаю! Но ты всё равно приходи в парк, ладно? И ещё: пообещай мне сменить обои у себя дома.

Последние слова девочка произнесла столь торжественно, что Юрий вздрогнул от внезапного странного чувства. Возможно, эта встреча и не была случайной. Если всё дело только в его дурацких обоях в полоску…

— Обещаю. Авель, куда же ты?

Девочка исчезла так же неожиданно, как и появилась, оставив Юрию недопитый кофе и прощальный взгляд через огромное стекло витрины.

* * * * *

Газета на утреннем столе. Вечером читать было некогда: он вернулся поздно и мгновенно уснул. Девочка-подросток, васильковые глаза… На последней странице в траурной рамочке портрет: Эвелина Макарова. Трагически погибла вчера днём на юношеских соревнованиях по мотоспорту. Выражаем соболезнования родным и друзьям…

На работе Юрий не находил себе места. Ему пригрезилась погибшая девочка?! Нет, скорее, сам он давно умер, это его душа уже много лет в траурной рамочке, а никто так и не сказал ни слова соболезнования! Авель… Юрий был уверен, что видел её живые глаза, слышал звонкий смех, чувствовал тепло тоненьких пальцев. Не может быть! Не может…

Он пришёл в парк вечером. Всё-таки пришёл, даже несмотря на то, что голос рассудка упрямо твердил о полной безнадёжности этой затеи. В парке раздавались голоса, гудели моторы каруселей, по аллеям бегали дети, студенты деловито тянули пиво под навесами. И всё это было облито густыми, как растопленное масло, и такими же жёлтыми лучами предвечернего солнца. В руках Юрий держал огромную алую розу. Сердце его стучало, он волновался, словно шёл на первое свидание. Минуты, минуты... Часы… Яркие брызги зари пробились сквозь вырезы кленовых листьев. Он сел на лавочку и обхватил руками голову. Конечно же, не придёт…

И тут Юрий внезапно выпрямился: она стояла совсем рядом, с восхищением прижимая к груди алую розу на длинной ножке. В васильковых глазах блестели слёзы, и он догадался, что это были её «первые цветы».

— Я ждал… Я очень ждал! Ты ведь так любишь жизнь!

Солнце давно село, но слёзы на щеках девочки сияли так ярко, что видно было и скамейку, и клёны, и даже отдалённые карусели.

— Мы ведь с тобой ещё живём? Правда, Юрий? — Надежда в голосе.

— Правда, Авель! — Уверенность.

Три века воспоминаний

Гладкая, словно столешница, равнина. Ширь — до горизонта. Снег и вёрсты полосатые вдоль всего санного пути. Унылая, почти похоронная песня бородатого ямщика, да бряканье колокольцев. Эх! Всё, как в старинных романсах. Дорога. Карета-сани. В ней — в мехах, шелках и драгоценностях — дама. На коленях у дамы — ларец с письмами.

Я стою на обочине по колено в снегу. Ветер по щекам наотмашь. Холодно. Жду. Вдруг выглянет в окошко кареты? Вдруг заметит?..

Не заметила. А глаза у неё зелёные — я знаю.

* * * * *

Мы разошлись где-то в шумном девятнадцатом. Нет, не году, — веке. Я тогда вспыхивала и загоралась всеми новинками, всеми сумасбродными идеями, казавшимися поначалу бессмысленными. Паровая машина? — О! Летательные аппараты? — О-о! Дальше — проще и обыкновеннее: паровозы, пароходы, аэропланы…

Но она по-прежнему жила в своём далёком мире, наполненном розами, звуками рояля, картинами и стихами. Её терпкие, ароматные мечты укутывала тёплая шаль воспоминаний. И ходики — те самые, что принесла ей я, — тихо отмеряли чёткие шаги её мыслей. Она перебирала старые письма и бережно складывала их в кожаную шкатулку, которую потом повезёт через весь ХVIII век, — она это знала. Я — ещё только догадывалась.

* * * * *

А письма были моими. Я помню, как писала их. Грызла ручку по ночам, в доме горели лампы и свечи, а ясные глаза зеркал отражали их радужные огни. Я включала свой старенький магнитофон, вкладывала кассету: пусть играет музыка! Иначе я сойду с ума, если постоянно в тишине будет звучать один её голос с бархатными переливами на изломах… Я читала её стихи, те, что не были ещё написаны, — читала вслух, громко, боясь потеряться в них, пропасть окончательно. Не помогло. Потерялась. Пропала.

И потому писала длинные письма. И восхищению моему не было предела. А в сердце тайно жила и кровоточила надежда на встречу.

* * * * *

Её зелёные глаза безжалостно уплывали по спирали времени туда, где — я это знала! — её ждали костры инквизиции. Зачем?! Не надо! Не на-а-адо!!!

Мерно тикают старые ходики. Шаль в пустом плетёном кресле. Розы на рояле. Алые розы. Алые…

Золотая мечта

Через сонмы планет

Я пришла в этот мир,

Чтобы кто-то придумал меня.

Сны бегут. Раздваиваются и падают, ударяясь о паркетный пол. На полу чёрные кружевные чулки, на письменном столе туалетное зеркальце, перед ним — свеча и неоконченное письмо. «Дорогая Неона, приглашаю тебя...» Какая же она «дорогая»?! «Милая»?.. Скорее, опасная. Электра выдумала эту золотоволосую ведьму когда-то ради шутки, чтобы позабавить Нила, а теперь приходила в ужас от собственной затеи. Неона ожила и воплотилась. Силой человеческого разума она раздвинула кольцо, ограничивающее существование биофантома в двухмерном пространстве, и, прорвавшись сюда, в трёхмерное, теперь творила что хотела.

Электра всегда считала себя сильной и волевой девушкой с интересной внешностью. Зелёные глаза, делавшие её похожей на колдующую лунную богиню, уверенность и чувственность сводили мужчин с ума. Электра знала толк в любви и умела выбирать. Однажды она выбрала Нила... Про него говорили: «странный парень», «тёмная лошадка», «одиночка себе на уме». Но он имел богатый опыт прошлых жизней, а потому не казался ей столь уж необыкновенным. Сама Электра тоже завершала цепь воплощений, и с Нилом ей было интересно. Они часами беседовали, спорили, создавали и стирали биофантомы, а когда надоедало дурачиться, занимались любовью. Им некогда было скучать.

Неона появилась позже. Однажды, в момент страсти, Нил спросил Электру: «Какой бы ты хотела быть сейчас?» Девушка рассмеялась: «Золотоволосой и голубоглазой дурой, потому что глупые куклы умеют удерживать мужчин. А я не хочу тебя отпускать! Я тебя люблю!» Так, шутя, случилось её первое признание в любви. Нил ничего не ответил. И она создала Неону... прекрасную ведьму. В ту ночь Электра не стала стирать своё творение, а потом вообще забыла про него. И вот теперь она вынуждена писать этой ужасной женщине письма, называя своей подругой! Как такое могло произойти?!

* * * * *

Нил хорошо знал, как создаются биофантомы, но играть в игрушки уже надоело. К тому же, его время подходило к концу: он был смертельно болен и понимал это. А ещё он боялся. Пустота мира, где люди походили на животных, пугала его панически. Он не считал себя лучше других, лишь чувствовал свои огромные, нераскрытые силы и сокрушался, что не сможет уже воплотить их в реальность. Время его было на исходе.

Тикали часы. За окном моросил дождь. И никого не было рядом. Сегодня Электра призналась ему в любви, — сегодня он потерял её...

Нил сидел один в тёмной комнате, тишина давила на уши так же, как пустота на сердце. Его чёткий нервный профиль чуть вздрагивал, отражаясь в залитом потоками дождя стекле. Ничего, уже недолго осталось! Будет всё, что угодно, но ЭТОГО уже не будет...

Нил вдруг вспомнил чёрные кружевные чулки и истерически расхохотался. Как она сказала? Золотоволосой и голубоглазой дурой? Он только сейчас понял, что Электра была самой обыкновенной девушкой с самыми обычными требованиями к жизни. Сколько же драгоценного времени потеряно, — обидно!

Он почти не удивился, когда из кухни вышла стройная красавица в купальном халате. Золотоволосая и голубоглазая. И босая. В темноте её силуэт отсвечивал рекламным неоновым блеском.

— Мне показалось, ты звал меня, — произнесла незнакомка.

Нил тяжело поднял уставшие веки, но тут же снова закрыл глаза.

— Не звал. Иди.

Девушка серебристо рассмеялась и, швырнув ему в лицо жёлтый тюльпан, села прямо на пол, прислонившись к дверному косяку.

— Думаешь, я — её «био»? Твоя Электра давно спит, она про меня забыла.

Юноша подобрал тюльпан. Понюхал. Цветок был настоящим. Тогда он внимательнее пригляделся к сидящей напротив красавице: нет, это не фантом. Незнакомка снова заговорила:

— И долго ты собираешься страдать ерундой?

Её вопрос застал Нила врасплох.

— Может, сначала представишься? — спросил он, чтобы хоть как-то скрыть замешательство.

— Извини. Неона. Ты уже понял, что я трёхмерная?

— Откуда ты взялась?

— Вылупилась! — засмеялась девушка. — Хватит говорить глупости. Лучше скажи, как ты до всего этого докатился: сидеть одному в темноте и думать о смерти! Чушь!

Нил смерил незваную гостью циничным взглядом:

— А ты что предлагаешь делать?

Её ответ, наглый, бесцеремонный, оказался совершенно неожиданным.

— Для начала давай займёмся любовью... Или я приготовлю тебе поесть. Хочешь?

Нет, Электра никогда бы себе такого не позволила! Неужели эта Неона и есть «дурочка», созданная ею сегодня? Незнакомка встала. Нил внимательно наблюдал за ней. Скинув халат, она осталась в элегантном, цвета индиго, вечернем платье. В пышных золотых волосах вдруг засверкала алмазная диадема, в руках появился букет жёлтых тюльпанов. Осторожно ступая босыми ногами по ковру, на котором теперь стоял чайный прибор, девушка подошла к Нилу и, наклонившись к самому его уху, тихо и грустно произнесла:

— Кто, обрекая себя, разрушает целый мир?

Неважно, где и когда.

Кто способен опуститься на дно пропасти под названием Страх?

В каком месте души находится вход в лабиринт Печали?.. (1)

Неона опустилась на ковёр, рассыпав по подолу платья жёлтые цветы.

— Какие красивые стихи, — заметил Нил, ошеломлённо глядя на неё.

— Твои, — улыбнулась Неона. — Только ты их ещё не написал. Давай пить чай.

Они беседовали до рассвета. Говорили о Боге, о смерти, о любви. Нил смотрел в мерцающие голубые глаза девушки и думал, что, возможно, ещё не всё потеряно, ещё есть надежда. Жизнь не закончится со смертью, ведь для Неоны воплощение в трёхмерном пространстве было подобно переходу в иной мир. А она здесь, перед ним — живая и весёлая, загадочная, мудрая. И очень женственная...

А утром она растаяла.

* * * * *

— Почему ты стал холоден со мной? — спрашивала Электра. — Почему молчишь, не делишься мыслями?

От этих вопросов Нилу становилось не по себе. Он не знал, что отвечать. Перед ним была всё та же ведьма: красивая и умная, завлекающая и колдующая, но предсказуемая. Он мог просчитать каждое её действие, угадать всё, что она скажет. Глядя в зелёные глаза Электры, — яркие, блестящие, — он вспоминал слова её «био»: «Вставлять в рамочку собственные мысли, приводить их к единой норме и, получая жизненный принцип, отбрасывать всю вереницу мыслей, чувств, сомнений и живых исканий, которые ведут к нему... Так мы взрослеем. Так созревает и окостеневает наша мораль. Так не должно быть!»

— Что же ты молчишь? — продолжала допытываться Электра.

Нил, наконец, решился.

— Я скоро уйду навсегда, — сказал он серьёзно, не отводя взгляда от горящих глаз колдуньи. — А потому сейчас я должен остаться один, понимаешь? Мне необходимо многое обдумать, принять важное решение. Извини, но это я должен сделать быстро и сам. Ты мне ничем не поможешь.

— Уходишь?.. — Девушка склонила голову набок. — Знаешь, Нил, я потеряла одну «био» — золотоволосую и голубоглазую. Не её ли это проделки?

— Неона здесь ни при чём. Дело во мне.

— А я так не думаю. Ладно, ступай. Держать не стану, хотя... Мне будет тебя не хватать, Нил. Ты — лучший из всех моих мужчин!

— Я знаю...

— Твоя «био» в парке, в стеклянной аллее: ей надоело быть трёхмерной. Сегодня вечером я её сотру, а сейчас можешь пойти попрощаться, если хочешь.

Сердце Нила упало и замерло. Вот то, чего он боялся больше всего: остаться один на один со своей безысходностью. Он всегда был одиночкой в жизни, но умирать одному — это уж слишком! Электра, что же ты наделала?!

— Ты убила меня, колдунья, — прошептал Нил, схватив девушку за плечи и приблизив её лицо к своему. — Мы долго были вместе, но ты никогда не задумывалась, чем я живу, какова моя душа. А я поверил в людей, только когда увидел живую «био». От тебя не просил ни сочувствия, ни понимания, хотел просто побыть один. Я бы смог преодолеть смерть, зная, что одна «био» это сделала; возможно, ещё вернулся бы к тебе... позже. Но теперь я уже ни в чём не уверен!

Он отпустил Электру и, не глядя больше на неё, направился прочь. Нил спешил в парк, к стеклянной аллее, где днём выставлялись на обозрение толпы наиболее удачные биофантомы.

В парке пышной зеленью бушевал июль. А за огромной стеклянной витриной уже наступила осень. На траве лежали жёлтые листья, холодеющее солнце пробивалось сквозь кленовый багрянец и падало светлыми зайчиками на деревянные скамейки. На одной из таких скамеек сидела девушка в длинном жёлтом платье. На плечах её лежала белая косынка, золотые волосы своим блеском словно подмигивали осеннему солнышку. Но лицо девушки было грустным, руки бессильно покоились на коленях. Она не откликалась на зов прохожих, не подходила к стеклу и ни с кем не разговаривала.

— Неона! — позвал Нил.

Полупрозрачное создание в витрине подняло голову: движения были замедленными, но по-прежнему плавными и грациозными.

— Как ты могла ей поверить?!

Девушка подплыла к стеклу и, заглянув в полные отчаянной решимости глаза Нила, улыбнулась:

— Я не ведаю ревности и не желаю людям зла.

— Ты не можешь уйти, я слишком долго ждал тебя!

— Тогда придумай меня заново! Я ведь тоже не хочу, чтобы ты уходил: ТАМ мы никогда уже не встретимся.

Прохожие удивлённо смотрели на странного юношу, прижавшегося к стеклу и что-то горячо говорившего исчезающему биофантому.

— Я стану твоей «био», — улыбнулась Неона.

Нил отрицательно покачал головой:

— Нет, ты станешь моей женщиной.

— Тогда скажи мне что-то...

Тут в глубине реальной аллеи показалась Электра.

— Нил! — повелительно окликнула она. — Отойди от витрины, я хочу стереть свой фантом!

В ответ Нил дерзко рассмеялся. Он повернулся лицом к колдунье, раскинул руки, прижав их к стеклу, и начал громко декламировать:

— Ветер легко коснулся струн, и звуки заполнили собой пустоту — музыка?

Слеза на лепестке розы — красота?

Крохотная снежинка, кружась, опускается на землю — покой?

Орёл равен решке.

Всегда... (2)

Стекло под его руками начало прогибаться. Он отступил на шаг и оказался на траве, словно ковром покрытой жёлтыми листьями.

— Прощай, Электра! Неона тебе больше не принадлежит!

На глазах у изумлённых прохожих девушка за стеклом вдруг обрела черты реального живого человека. Нил взял её за руку, и они пошли куда-то вдоль осенней аллеи. Электра ещё могла разобрать слова, которые Неона говорила своему спутнику: «Люди — как камни: вода времени вымывает в их памяти дыры и трещины. Они живут в потоке — сильные верой и слабые сердцем».

Вскоре фигуры Нила и Неоны совершенно растворились в туманной дымке. Они ушли вместе — вечные и счастливые.

______________________

(1) и (2) — отрывки из стихотворения А.Гринченко

Сны из сожжённых тетрадей

Я спала и видела сон. Белые мраморные лестницы какого-то детского лагеря у моря освещены луной. По бортикам бледно-гипсовых ваз вьются душистые табачки. Всё это живо и весело, но отчего-то при взгляде на них в памяти всплывают увитые цветами надгробия. Пытаюсь дотянуться рукой — не получается. Пытаюсь обойти — тропинка уводит в тёмную аллею, где до цветов далеко, а моря не видно.

И вот он снова смеётся надо мной — человек в маске клоуна. Но это чужая шизофрения, не стоит обращать внимания. Его вкрадчивый голос шелестит в темноте, подбирается, как ползучие растения, смущает сердце. «Тебе никогда не найти этих тетрадей!» Да, этот сон не мой, и я пришла сюда только ради давно сгоревших, потерявшихся во времени записей. О чём они? Кто их автор? Кто-то смутно знакомый по таким же обрывкам серых, дымчатых, мозаичных сновидений. Но ведь здесь растут живые цветы! Хватаюсь за этот образ двумя руками, мчусь отчаянно, не касаясь земли, и, закрывая глаза, вдруг вижу те же вазоны с разноцветными табачками — но теперь они залиты ослепительно ярким солнцем.

Детский лагерь у моря. В белом здании, похожем на дворец, полно народу, на лестницах дети, кругом смех, радость и движение, — но ничего этого нет. Я знаю. Это было, я нахожусь в том прошлом, где всё живёт и движется. А сейчас нет уже ни детей этих, ни взрослых, здание разрушено, и только море всё так же шумит неподалёку.

Чужие сны… Ни воздуха, ни света, но есть в них что-то необъяснимое, что заставляет постоянно мысленно возвращаться, тяжёлой арестантской цепью приковав память не к образу даже — к чувству. И я возвращаюсь, готовая снова окунуться в ликование давно исчезнувшей жизни. Поднимаюсь по белым ступеням, прохожу по шерстистым узорным коврам, касаюсь рукой балюстрады. Ещё одно усилие! Дальше! …Почему я никогда не видела здесь этой двери?

Пыльный архив. Тетради — дневники. Табурет, на котором они лежат, весь в прозрачно-серой чешуе облупившейся краски. Склоняюсь, затаив дыхание… Невозможно поверить, невероятно! Трогаю взглядом заветные листы и убеждаю себя: да, это они! Те самые записи, которые так настойчиво искала, раз за разом погружаясь в дымный свет давно погасшего светила. Осторожно протягиваю руку, прикасаюсь с тайным страхом, что всё это сейчас растворится.

Но нет. Только с первым касанием по пыльному полу из приоткрытой двери скользит яркий луч: мальчик лет двенадцати осторожно идёт ко мне. Лица я не вижу, потому что против света, не вижу даже, какого цвета волосы, но знаю, что это ОН. А он так же не верит в меня, как я в него. Закрывает за собой дверь, приближается.

— Мои дневники... Не думал, что кто-то ещё способен отыскать их здесь. Ничего этого нет!

Моргая от слёз и пыли, силюсь улыбнуться:

— Я знаю. Мне просто казалось, что они должны сохраниться... где-то... хотя бы там, где были созданы.

— Ты... Так это ты!

И он бросается ко мне…

* * * * *

Того, что происходит с нами, не существует ни в одной вселенной. Этот сон был специально нарисован кем-то для того, чтобы встреча состоялась. Я ведь вовсе не молодая женщина, а он совсем не мальчик в этих картонных декорациях, не исчезающих сейчас только потому, что нашим сердцам нужен хоть какой-то образ — общий язык, чтобы понимать друг друга. Он не говорит своего имени, но я знаю, как его зовут. Я знаю…

Продолжение

Принтер затих, погас монитор, и на стол легли аккуратно распечатанные листы. Новый роман был готов. Его ещё никто не видел! Рута с радостью отдала бы половину своей жизни, чтобы чёрные птицы букв так и не сорвались с белых листов, не долетели до чьего-либо сознания и воображения. Но… контракт подписан и роман готов.

Водила пальцем по строчкам, не разбирая слов, опасаясь разреветься, смазать текучую краску. Кто же знал, что так получится?!

— Ревную! — глупо шептала и снова беспомощно всхлипывала: — Разве можно?

Оказывается, можно. В её романе было много героев, — и всех Рута одинаково нежно любила, проникая между строк, читала их мысли, знала их улыбки и жесты. Но безумно ревновала только одного — даже не главного. Он не стал её отражением, не говорил словами автора. Просто появлялся эпизодически, словно случайно подбрасывая другим героям темы для размышления — свои компьютерные игры. Он был гениальным программистом! Когда Рута столкнулась с необходимостью выбора имени, из всех вариантов вдруг явился самый необычный — Олесь, и остался — случайным росчерком карандаша на каком-то клочке бумаги. Кто бы мог сказать тогда, что встреч с ним она будет ждать, как свидания, вихрем врываясь в короткие эпизоды, ловить выдуманные оттенки взглядов, волноваться, наматывая на палец длинные локоны светлых волос?

И вот роман готов, а продолжения не будет… Рута бережно собрала рассыпавшиеся по столу листы. Олесь… Вдруг кто-нибудь разглядит его образ через строчки? Разглядит так, как видит его она сама? Прорвётся за грань и сможет ласково погладить руку с тонким шрамом на запястье? Вдруг он полюбит эту неизвестную читательницу? А ей самой что же — почёт и уважение? Гонорар за труд?!

Девушка метнулась в спальню. Шкаф распахнут настежь: не то, не то… Ага! Вот оно! По-прежнему жалобно всхлипывая, надела самое лучшее платье. Что дальше? Можно было бы свечи зажечь, но их нет. Подойдут, пожалуй, алые розы — целая охапка, составленная из букетов, подаренных поклонниками ко дню рождения. Усмехнулась: спятила ты, детка! Окончательно спятила!..

* * * * *

На дверной звонок молодой программист отозвался не сразу: просто не верилось, что кто-то может прийти к нему так поздно. Наверное, опять ошиблись дверью. Но звонили настойчиво, и Олесь, с сожалением оторвавшись от чёрного кофе с детективом, пошёл открывать. Два часа ночи. Кого ещё принесло?

На пороге стояла девушка. С розами. В вечернем платье и босоножках — это зимой-то! Сумасшедшая! Но не держать же её на улице…

— Привет! Проходи…

Засмущалась, раскраснелась. Протянула ему охапку алых роз.

— Это тебе… Спасибо…

— За что?!

Цветов ему ещё никто не дарил! А девушка очень даже ничего…

— За то, что ты совсем такой.

Вот это номер! Олесь и так потерял дар речи, сильно подозревая, что он, наверное, переутомился и заснул за своей очередной игрушкой. А девушка подошла совсем близко и, взяв его за руку, ласково погладила белый шрам на запястье.

— Стеклом порезался, да?

— Давно, в детстве. А ты откуда узнала?

Последние снежинки растаяли в её светлых волосах, превратившись в капельки. Точно, сумасшедшая! Или он всё-таки спит?

— Я всё про тебя знаю. Полгода бредила тобой… Ты живой, настоящий? Это правда?

Он-то живой, похоже, даже настоящий. А она… Как трогательно блестят голубые глаза! Просто вот-вот разрыдается! Олесь всегда робел перед женскими слезами и стремился сбежать куда-нибудь, совершенно теряясь от одного вида плаксивой девчачьей физиономии. Но сейчас он, подумав, почему-то подошёл к незнакомке и, стараясь казаться спокойным, провёл рукой по её щеке. …

Он несколько раз просыпался ночью, боясь, что Рута исчезнет. Но, утомлённая его ласками, она тихо спала рядом, совершенно не собираясь растворяться в дымке нереальности. Прекрасная, беззащитная… Единственная на всём белом свете.

* * * * *

Отдыхали на подоконнике кисти и тюбики с краской. Картина была закончена. Николай с радостью отдал бы половину своей жизни, чтобы никто никогда не увидел возникшей там, в глубине холста, тоненькой фигурки молодой писательницы, склонившейся над последним романом. Задумчивый взгляд, изящно повёрнутая головка, светло-русые локоны на фоне белых листов с тёмными строчками… И ворох алых роз, прижатых к груди отчаянным жестом. Она ведь даже не подозревает о существовании художника, создавшего её!

Он назвал её Рутой. И полюбил с самого первого взмаха кисти, а теперь сходил с ума при мысли, что она принадлежит не ему! Да, договор подписан, и заказчик, верно, уже поднимается по лестнице в мастерскую. Только зачем этому парню картина? Он, кажется, программист…

Дежавю

Что-то нависло над старым городом. Может быть, туча? Весенняя, майская, предвещающая первую грозу? Люди вокруг разбежались по деревянным дворикам, и улица сразу опустела: там, где шла Вероника, не было больших магазинов и трамвайных остановок. Только домики, изукрашенные резьбой, и буйно разросшаяся сирень, свешивающая из-за высоких деревянных заборов душистые гроздья цветов.

Веронике было тридцать пять — возраст, когда уходит навсегда то, что не успело сбыться. Правда, её старшие подруги говорят: в образовавшуюся пустоту должно прийти что-то новое, но разве сами они верят в это? Вот и Вероника не верила.

Да, она по-прежнему мила. Может, только излишне замкнута. Хронические неудачи в личной жизни — пустяки. Непонимание родных и друзей, в общем-то, тоже ничего не значит. Нет, это одиночество другого рода — это безнадёжность. Когда ты уже не уверена, нужно ли что-то менять в своей жизни. Когда не вглядываешься в новый день с ожиданием и волнением, а рассматриваешь его издалека, как статист, хронологически точно, но без эмоций отмечая новые события. К твоей душе никто не подойдёт, потому что ты сама заранее оттолкнёшь каждого, кто попытается приблизиться на расстояние прочитанной книги. Ты никому не позволишь разделить с тобой влажный утренний ветер и таинственные сиреневые сумерки. Даже эту надвигающуюся грозу.

Идти с работы всегда приятно. Обрывки каких-то мыслей крутились в голове Вероники — банальные, житейские, ни к чему не обязывающие… Мальчишка, что ходит к ней заниматься, так талантлив. У него прелестные стихи… Не забыть купить молока для кошки…

За спиной возник в отдалении непривычный звук. Он скользил по тротуару, наполняя движением безлюдную улицу. Нахохленные дома приосанивались, светлели заборы, и приветливо кивала из-за них вмиг вспыхнувшая сирень. Этот звук своей радужной волной заливал всё, что встречалось на его пути. Захватил он и Веронику, заставив насторожиться. Чувства, подброшенные вверх нежданным волнением, ударили в голову и заколотили в висках, не давая сосредоточится. Звук, звук… Да это же лошадь!

Её действительно догоняла лёгкая открытая коляска, запряжённая красивым тонконогим жеребцом. На козлах сидел мальчик в ливрее, из коляски светилось улыбкой розовощёкое молодое личико в бело-розовом ворохе кружев. Само по себе это явление не удивило Веронику: возможно, костюмированный праздник или театралы веселятся… Может быть, даже чья-то ролёвка — в городе много любителей старины. Но вдруг это воздушное чудо привстало в коляске и, опершись изящной рукой в белой перчатке о бортик, закричало тоненько и пронзительно:

— Вика! Вика!

Вероника невольно оглянулась: на всей улице, куда достигал взгляд, кроме неё самой прохожих не было. Почему-то не было даже машин. Светло, беспричинно весело и ватно, словно всё кругом утонуло в пышных белых кружевах… Мальчик, тем временем, остановил коляску.

— Денис?! — ахнула Вероника, наконец, узнав среди картинного обрамления ливреи лицо своего ученика.

Мальчик почтительно снял шляпу и поклонился:

— Простите, сударыня…

Нет, это не Денис. Он бы её узнал. Розовая девушка в коляске немного погрустнела.

— Ой, извините… — смущённо прозвенел её голосок. — Я была уверена, что это именно здесь!

— Вы кого-то ищите? — поинтересовалась Вероника. Сердце вдруг кольнуло странное чувство: почему эта чудесная, солнечная незнакомка не к ней, а к какой-то Вике? Ну почему снова не к ней?! Хотя, о чём бы они стали говорить?..

Девушка расстроено теребила веер.

— Ах, сударыня, вы не представляете, как это важно! Это может изменить всю её судьбу! — И, помолчав, она тихо добавила: — Трогай…

Коляска медленно двинулась с места. Улица начала меркнуть, словно незнакомка увозила с собой весь свет, всё сиреневое буйство, всю надежду… Всю жизнь Вероники.

«Боже, что я делаю? Я не могу… Неудобно… Не надо!» — Но молодая женщина уже не слушала голос своего рассудка: она без памяти бежала вслед за этим воздушным и прекрасным чудом, которое тихо таяло впереди, растворяясь в деревянных двориках.

— Стойте! Стойте! Пожалуйста…

Звук смолк, сияние исчезло. Город накрыла тёмная предгрозовая туча…

* * * * *

Первый удар грома разбудил её. Вероника испуганно вскочила. Звенел будильник, оповещая о начале нового рабочего дня. За окном шуршал майский дождик. Кошка, непрошено забравшаяся на кровать, уютно свернулась на соседней подушке. И сон мгновенно вылетел из жизни Вероники. Она вернулась в свой мир — изысканно-красивый и грустный, как этот рассветный дождик.

Идти с работы всегда приятно. Думать о том, что дома ждут любимые книги, стихи. Когда стемнеет, можно будет зажечь свечи, погрузиться в мягкое кресло и, затащив на колени кошку, ласково чесать её за ухом. И мечтать, мечтать… Не забыть купить молока!.. Денис сегодня не придёт: у него занятия в театральной студии. Жаль, он такой милый, с ним она забывает о своём одиночестве… Как красиво сирень свешивается из-за заборов! Дождик умыл её, напитал тугие бутоны, и сейчас она вся в цвету. Хотя, возможно, к ночи снова соберётся непогода: слишком низко повисли тёмные облака.

Погружённая в свои мысли, Вероника не замечала, как улица постепенно пустела. Даже машины куда-то исчезли. Только стук каблучков сзади напоминал, что здесь есть люди, — лёгкий звук, похожий на цокот копыт. Потом её окликнули.

— Извините!

Вероника привычно приняла любезное выражение и обернулась. На неё очень приветливо, очень ласково и доверчиво смотрела белокурая девушка. Ничего особенного, и одета ярко, как вся молодёжь: белая ветровка, розовые брюки-клёш, кепочка, рюкзак.

— Время не подскажете?

— Десять минут девятого, — ответила Вероника, мельком глянув на часы.

Девушка заметно расстроилась.

— Ой, опоздала… — протянула она и медленно пошла вперёд. До Вероники донеслись слова, которые девушка с досады обронила вслух: «Зря, конечно, всё зря! Что я тут делаю?»

Может, она не успела на свидание? Розовые брючки медленно растворялись среди деревянных домов, и стук каблучков отдалялся с каждой минутой. Вероника вдруг остро и необычайно больно почувствовала, что вместе с этой незнакомой девушкой от неё уходит что-то очень важное — часть её самой. Может, надежда на счастье? Давным-давно позабытая мечта? Бред!.. — или всё-таки окликнуть? Но что она ей скажет?.. Не надо… Неудобно.

Тучи сгущались, заволакивая улицу серым сумраком. До одури пахла сирень. Каблучки всё тише, тише…

Вдруг Веронику словно подбросила вверх свёрнутая пружина. Дежавю! Но где же? Где раньше... — Сон! «Ах, сударыня, как это важно!» И в следующую секунду молодая женщина без памяти бежала по улице, боясь только одного: не догнать, дать исчезнуть этому неожиданному чуду из своей жизни.

— Девушка, стойте! Подождите!

Всё закружилось, заискрилось радужным светом, когда белокурая незнакомка, услышав, повернула назад и пошла навстречу. Не помня себя, одновременно сгорая от неловкости и пылая от счастья, Вероника торопливо произнесла:

— Вы ищете Вику? Можно, я за неё?..

Спасибо за чтение

Вернуться к книге