Обложка Лес за домом

Лес за домом

Антон Синельников

0% прочитано
Стандартный
Антон Синельников

Лес за домом

Глава 1

В воскресенье мы пошли в лес сразу после обеда — Ольга смотрела на часы и говорила, что если выйдем в два, то к пяти вернёмся, и я успею доделать штакетник у калитки, который торчал криво ещё с весны, и я даже согласился, что успею, хотя знал, что не успею.

Тропа начиналась сразу за домом, за банькой, за кустами малины, которые разрослись так, что царапали руки, сколько бы мы их ни подрезали. Я шёл первым, потому что впереди всегда паутина, и Ольга это знала, и всегда говорила спасибо, а в этот раз почему-то промолчала. Я снял с лица серую нитку, вытер руку о штанину, обернулся — она шла в трёх шагах, в своей зелёной куртке, с корзинкой на локте, и корзинка была пустая, потому что грибы в августе ещё не пошли, а может, уже отошли, я в этом никогда не разбирался.

— Ты чего молчишь? — спросил я.

— Слушаю, — сказала она.

— Что слушаешь?

— Ничего. В том и дело.

Я тогда не придал этому значения. Лес был наш, обычный: сосны, редкие берёзы, песчаная почва, в которой нога оставляла след, как в сахаре, бурелом слева, овраг справа, в овраге — ручей, который летом пересыхает и остаётся только запах, сырой и железный. Я знал здесь каждую корягу. Я мог пройти этот лес ночью пьяный и выйти к шоссе. Так мне казалось.

Минут через десять стало тихо.

Не то чтобы сразу — сначала перестал дятел, который долбил где-то в глубине, справа, ровно, как метроном. Потом пропали комары, а комары тут не пропадают никогда, они липнут к шее до самого октября. Потом я заметил, что не слышу своих шагов. Я специально топнул — каблук ушёл в песок, я это почувствовал коленом, но звука не было. Как будто кто-то убрал громкость, оставив картинку.

— Оль.

— М?

— Тебе не кажется, что тут как-то...

Я не договорил, потому что не знал, что сказать. И потому что свет изменился.

Солнце ещё стояло в небе — я видел его краем глаза, белое, размытое пятно в листве, — но оно больше не грело и не светило. Тени под соснами сделались глубже и как-то плотнее, будто их налили в ямы, как бетон. Между стволами стояла мгла, хотя был день, два часа, самое пекло.

— Андрей, — сказала Ольга, и голос у неё был ровный, спокойный, совершенно нормальный, и от этого мне стало хуже. — Ты не помнишь, тут был поворот?

— Конечно, был.

— Где?

Я посмотрел вперёд. Тропа уходила прямо, песчаная, изрытая, знакомая, и я узнавал эти сосны, эту кривую берёзу с надломленной верхушкой, эту корягу, похожую на лося. Всё было на месте. И ничего не было на месте. Тропа шла прямо, а должна была заворачивать влево, к оврагу, потому что овраг был справа от нас, и я слышал запах воды — если бы мы шли правильно, вода была бы слева.

— Мы не туда идём, — сказал я.

— Идём туда, — сказала Ольга. — Просто лес стал длиннее.

Я обернулся, чтобы посмотреть ей в лицо, и её уже не было.

Просто — не было. Три шага, зелёная куртка, корзинка на локте, две секунды назад. Я стоял и смотрел на пустое место, и в этом месте ещё чуть-чуть качался воздух, как над горячим асфальтом, и пахло её шампунем, ромашкой, я этот запах ни с чем не спутаю.

— Оля!

Лес взял моё слово и не вернул. Ни эха, ни шороха. Я стоял на песке, и следы за мной обрывались в трёх шагах — только мои, широкие, с чётким протектором, а её следов не было вовсе, ни одного, ни впереди, ни рядом, как будто я всё это время шёл один и разговаривал сам с собой.

Я пошёл назад. Я не побежал — я пошёл быстро, считая шаги, потому что знал, что если побегу, то собьюсь и не найду. Пять, шесть, семь. Сосна с ободранной корой. Коряга. Кривая берёза. Я шёл и ждал поворота, и поворота не было.

И тогда слева, между стволами, что-то двинулось.

Не человек. Человек так не ходит — слишком низко, слишком длинно, слишком быстро, и не по прямой, а как вода по наклонной земле, туда, где ниже. Я успел увидеть только это: сгусток темноты, метнувшийся от сосны к сосне, и сосны на минуту стали чёрными от комля до кроны, а потом опять нормальными.

Я закричал. Я кричал её имя так, что горло драло, и крик уходил в мох и не возвращался.

И в тишине, которая осталась после крика, я услышал шёпот. Близко, у самого уха, с той стороны, где никого не было.

Шёпот не сложился в слова. Он был тёплым, как выдох у самого уха, и когда я рванул голову вбок, хрустнуло в шее, и воздух рядом был пуст. Только ствол, ствол и мгла между ними — плотная, как вода в стакане.

— Оля!

Я ждал, что голос вернётся откуда-нибудь, что любое дерево его оттолкнёт. Ничего. Я стоял и слышал собственную кровь.

Тогда я начал делать то, что делают в кино, чтобы не сойти с ума. Я начал просто идти вперёд и громко разговаривать с самим собой, чтобы слышать хоть что-то человеческое.

— Так, — говорил я. — Мы вышли сразу после обеда. В два. Два часа назад мы стояли у сосны с ободранной корой. Значит, сосна где-то здесь.

Сосна с ободранной корой, которая была смолистой и жёлтой ещё утром, попалась мне через минуту. Я остановился. Смола на ней была тёмной, почти чёрной, и рана в коре была старой, затянутой, как будто сосна постарела на десять лет, пока я её искал. Я потрогал кору. Она была сухая и холодная, как камень в тени.

Я пошёл дальше. Я не бежал — я всё ещё боялся сбиться и всё ещё верил, что иду к дому. Но лес был прямым. Он был длинным и прямым, как коридор, и коридор не кончался, а я всё ждал, что впереди будет поворот — тот самый, где тропа заворачивает к оврагу, где начинается берёзовая кривулина, где мы всегда останавливались попить из термоса.

Поворота не было.

Солнце стояло в небе, я видел его — оно висело между ветками, белое, как лампочка в морозилке. Оно не грело. Тени под ногами были слишком плотными, слишком чёрными, и, когда я смотрел на них, они казались глубже, чем земля, на которую ложились.

Между стволами слева опять что-то прошло. Не шаги — движение. Длинное, низкое, оно перетекло от сосны к сосне, и на секунду линия горизонта наклонилась, как будто лес качнулся на воде. Я не стал смотреть в ту сторону. Я смотрел прямо перед собой и шёл, и слышал, как оно идёт параллельно мне, не приближаясь, не отставая, как будто меня вели.

Я считал. Я считал вслух. На двухсотом шаге я вышел к сосне. Той самой сосне, с чёрным смолянистым шрамом. И под ней, вдавливаясь в мох, шли следы.

Мои следы.

Свежие, с чёткой пяткой, с чёткими зубцами протектора, они выходили из-под ели, поворачивались и уходили в ту сторону, откуда я пришёл. Я присел на корточки и посмотрел на них так, как смотрят на чужое лицо. Я стоял в своих кроссовках. Подошва у меня на левой была прорезана у каблука, я ещё весной порезал её о жестянку. Оттиск под елью был с порезом.

— Нет, — сказал я вслух. — Нет, нет, нет.

Я выпрямился и пошёл вперёд, потому что назад идти стало страшно — не потому, что там было что-то, а потому, что там был я.

И вот тогда я увидел шарф.

Он висел на нижней ветке ели, на высоте груди. Её шарф, серо-бежевый, крупной вязки, с бахромой, тот, что она покупала в переходе у метро три зимы назад и который я называл «полотенце». Бахрома была расчёсана — вся, нитка к нитке, ровно, как будто шарф разложили на ветке руками, поправили и отошли. Ветра не было. Он висел совершенно неподвижно.

Я снял его. Он был холодный. Я поднёс его к лицу и вдохнул — глубоко, как вдыхают в детстве мамину шерсть, — и не почувствовал ничего. Ни её мыла, ни её кожи, ни улицы, ни дома. Пустой холодный трикотаж, и всё.

И тут я понял, что не помню. Я стоял с её шарфом в руках и не мог вспомнить, была ли на ней голубая куртка, когда мы вышли, и был ли на ней шарф, и вообще — выходила ли она со мной сегодня из дома, или я один прошёл через калитку и объяснял кому-то в пустой кухне, что вернусь к пяти. Память не пропала. Она подменилась, как подменяются буквы в слове, когда смотришь на него слишком долго: всё на месте, и это уже не слово. Я помнил термос. Я не помнил, кто его нёс.

Я закричал. Заорал, не жалея горла, длинно, на одной ноте, как звери в плохих фильмах: — О-О-О-ЛЯ-Я-Я!

И впереди, между стволами, там, где тропа уходила в темноту, её голос сказал:

— Андрей.

Не громко. Спокойно, как говорят в очереди: «Андрей, ты чего?»

Я побежал. Три шага, потом остановился и заставил себя слушать.

Она сказала ещё раз:

— Андрей. Андрей. Андрей.

Одно и то же слово, тем же голосом, той же длиной, с той же паузой — как будто кто-то очень аккуратно и очень долго этому учился. И в этой тишине под её голосом я не услышал главного. Не хрустнула ветка. Не шаркнул лист. По мху, по хвое, по сухим сучкам не шёл никто.

Я всё равно пошёл туда. Потому что это был её голос, а кроме её голоса в этом лесу у меня больше ничего не осталось.

Я шёл за её голосом, а он шёл впереди меня — ровно на том расстоянии, с которого не разглядеть лица. Двадцать шагов. Я проверял: ускорялся — и он ускорялся, останавливался — и он затихал, будто ждал, будто держал мою верёвку и знал, сколько в ней слабины.

— Андрей.

Земля под ногами стала мягче. Сначала я не понял: мох под сапогом пружинил, потом начал чавкать, потом я услышал, как под корочкой мха булькнуло — коротко, как в закипающем чайнике.

Я сделал ещё шаг.

Нога ушла. Не вниз — в сторону, как будто почва отвернулась, и я по колено провалился в холод. Холод был такой, что ударил не в ноги, а в живот, как обухом. Я рванулся назад, упёрся локтем, локоть тоже ушёл. Мха не было. Была чёрная жижа, густая, как остывшая смола, и она держала меня не как вода, а как рука в перчатке.

Я заорал. Рот открылся, и я тут же закашлялся — жижа стояла уже у груди, и я почувствовал её вкус: железо, ржавчина, что–то старое.

— Оля! Оля, я тут! Тут!

Я знал, что не надо так делать. Что паника — это когда тело быстрее головы, и оно всегда выбирает худшее. Я всё равно дёргался и дёргался, и с каждым рывком уходил на палец глубже. Внизу тянуло ровно, будто меня не сосало, а тянула лебёдка, спокойно и без злобы.

Потом под ладонью нашлось что–то. Не корень — корни я бы узнал, у них шершавая шкура. Это было гладкое. Длинное. Тонкое.

Я схватил и понял: шарф.

Ольгин шарф. Тот, что я снял с ветки и намотал на шею ещё тогда, когда думал, что мне надо чем–то занять руки, иначе я сойду с ума.

Я смотал его с горла, вцепился в один конец и изо всей силы швырнул другой наверх, куда–то в сторону мха, который был ещё твёрдым. Шарф упал. Я потянул — он скользнул обратно, пустой, мокрый, легче, чем должен быть.

Ещё раз. Я не думал. Я просто кидал его, как кидают верёвку, которой нет.

И на третий раз ткань зацепилась. Я почувствовал, как натянулась шерсть, и в ней появилось что–то живое — не вес камня, а вес сопротивления, будто с другого конца шарф держал человек.

Я подтянулся. Жижа не хотела отдавать, но шарф тянул, тянул, тянул, и я вылез на живот, как вылезает из ванны старик: тяжело, на одних руках, с хрипом, с мокрой грязью в носоглотке.

Я лежал на мху. Мох был мягкий, и это было самое невыносимое, что я чувствовал в жизни. Я боялся пошевелиться — стоило повернуть голову, перенести руку, и зелёная подушка под ней проседала, пружинила, и глубоко внизу, под тонкой коркой, опять чавкала та же чёрная жижа, готовая принять меня обратно. Я лежал и слушал, как с меня капает.

Шарф я не выпустил. Он был чёрный, весь в жиже, и он больше ничего не тянул. Просто тряпка. Обычная тряпка, насквозь мокрая, без запаха.

Я встал. Меня трясло, но ноги держали.

— Андрей, — сказал голос.

Близко. Прямо передо мной, между двумя соснами — прямо.

— Да, — сказал я. — Да. Я иду. Иду, Оля.

Я шёл и говорил. Я говорил с ней всю дорогу, чтобы не слышать лес. Говорил ерунду: что мы не успели купить тот смеситель, что я не доделал калитку, что в четверг, наверное, дождь. Она отвечала одним словом. Каждые двадцать шагов. Тем же самым голосом, тем же размером, той же паузой — и я решил, что мне не нужен её второй голос. Мне хватало одного.

Деревья стали реже. Я не заметил, когда; просто между стволами начало светлеть, будто лес выдохнул. Потом появился забор. Наш забор. С дырой у третьей секции, которую я всё лето собирался залатать, и с кривым гвоздём. Я знал этот гвоздь. Я сам его загнал мимо планки, и палец занозил.

Я вышел на траву.

Дом стоял на обычном месте: серый, с жёлтым пятном света в кухонном окне. Никогда в жизни я не любил его так, как в ту минуту.

Крыльцо скрипнуло. Дверь была не заперта. Я вошёл в сени, и меня накрыло запахом дома: стиральный порошок, сухая пыль, картошка, репчатый лук. Обычный запах, но сейчас он показался мне настолько близким и родным.

Я снял сапоги. Один упал. Второй я поставил, и он оставил на полу чёрный след.

— Оля? — сказал я. Голос сел.

Свет.

Не в кухне — надо мной. Плоский, ровный, белый, и в нём тянулась сеточка паутины на плафоне, только плафон был не тот, и паутина была не та, и потолок был слишком высокий.

Я стоял, и меня не было. Тело было — чужое, тяжёлое, с чем–то горячим в груди и в горле. Я попробовал сказать «Оля», и вместо голоса из меня вышел воздух.

— Тише, тише, тише. Андрюша. Ты здесь. Здесь.

Ольга сидела на табуретке рядом с койкой. Койки я раньше не видел. Койка была металлическая, с поднятым краем, а рядом на столике стояла пластиковая кружка с водой.

Она держала меня за руку. Пальцы у неё были тёплые.

— Ты меня слышишь? — спросила она. Она плакала, но говорила ровно, как говорят с ребёнком ночью. — Ты слышишь меня, да? Скажи что–нибудь.

Я повернул голову. Тянуло в левой стороне груди — так, что я вспомнил всё сразу и ничего не сумел собрать. Бежевые стены. На стене часы. Капельница. Пахло не порошком — пахло спиртом и хлоркой.

— Оля, — сказал я. Получилось. Плохо, но получилось.

— Я тут, — сказала она и сжала руку крепче. — Я всё время тут. Ты меня слышал? Ты знаешь, ты меня звал, и я говорила тебе: лежи, лежи, не вставай. Ты меня слышал, Андрюш?

Я посмотрел на неё. Она была в том самом свитере, в котором мы вышли в воскресенье. Без шарфа.

Во рту у меня была ржавчина.

— Ты шла за мной, — сказал я.

— Я кричала тебе, — сказала она. — Из врачей никто не знает, сколько ты там лежал. Нашли за домом, за огородом. За деревьями. Тебя мужики на носилках выносили, там болото, ты в болоте и был, по грудь. Ты почему туда пошёл? Ты почему ушёл с тропы один?

Я лежал и смотрел в белый потолок.

Врач вошёл, посмотрел карточку, послушал меня и сказал Ольге негромко, у двери, чтобы я не слышал, — но я слышал: инфаркт, обширный, передняя стенка, в такие часы выживают редко, повезло, что не сразу, что успели.

Ольга кивала. Она всё ещё не отпускала мою руку.

И тогда я спросил. Тихо, только ей:

— А шарф где?

Она посмотрела на меня, как смотрят на человека, который ещё не совсем вернулся.

— Какой шарф?

— Твой. Красный. Я его в лесу нашёл. Он меня вытащил, Оля. Я держал его, и он тянул.

Она долго молчала. Потом вытерла лицо ладонью и сказала:

— Ты в свитере был. Без шарфа я поехала, я в машине его оставила, на заднем сиденье. Он и сейчас там. Хочешь, принесу?

Я закрыл глаза.

За окном, там, где огород, там, где за огородом начинается лес, стояла обычная дневная тишина: гудели провода, где–то лаяла собака, кто–то в коридоре катил тележку.

И в этой тишине, под всем этим, у самого уха, очень аккуратно, тем же голосом, с той же паузой кто–то сказал:

— Андрей.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге