Лагерь
Пролог
Вы слышите, там чайка прокричала, она крылом своим коснулась моря. А бриз ей весело пропел в надежде. Ох, море и закат, и чайка. Они меня вернули в то мгновение детства, где всё казалось так легко. Что мир состоит лишь из таких моментов, морской пучины и крика чайки на берегу.
Ну, что ж, простите, мой дорогой читатель, я задумался и заговорил о том, что так приятно. Что душу бередит и так порой ведь всем нам охота вернуться в детство, где жизнь была такой простой.
Так наша героиня — свободная и лёгкая, парящая и звенящая над детским лепетом. Свою юность решила оборвать, приняв решение, что темно, как ночь.
Ну, вижу уже критику в глазах, прошу вас, мой дорогой критик, покинуть сей зал сейчас, чтоб не разочароваться в моих обещаниях и домыслах по ходу пьесы.
О, вы слышите: актёры все готовы и на сцену в этот миг спешат, и я вам представляю их на ваш надменный суд.
Глава 1
Дети не хотели засыпать. Джуд сидела на краю кровати Мальки и гладила её по голове — медленно, сверху вниз, одним и тем же движением, будто пересчитывала песчинки. Малька уже сомкнула веки, но дыхание её было слишком частым для сна. Она всегда так дышала, когда притворялась. Я стояла у двери и видела, как пальцы Джуд замирают на секунду дольше обычного, касаясь виска девочки.
—Она спит, — сказала Джуд, не оборачиваясь.
—Нет, — ответила я. — Но уже не важно.
Джуд поднялась. Колени у неё хрустнули — сухо, по-старушечьи, хотя ей не было и двадцати пяти. Она поправила одеяло Мальке, потом прошла к кровати Лита и сделала то же самое. Лит спал по-настоящему — свернувшись в клубок, поджав колени к животу, как младенец, хотя ему уже исполнилось семь. Он всегда спал так после дней, когда в лагере поднимался шум. А шум сегодня был.
Мы вышли в коридор. Джуд прикрыла дверь спальни — осторожно, провернув ручку до щелчка, а не захлопнув. Я прислонилась спиной к стене. В коридоре пахло хлоркой и чем-то кисловатым — кажется, вчерашним обедом, который так и не вынесли из столовой. Лампочка над нами не горела — дневной свет падал из окна в конце коридора, длинный прямоугольник пыльного света на полу.
Джуд улыбнулась. Уголки губ поползли вверх, но мышцы вокруг глаз не дрогнули. Так улыбаются люди, которые уже всё решили и теперь только ждут, когда тело догонит решение.
—Мне жаль, что моя смена закончена, — сказала она. Голос у неё был низкий, грудной, но сейчас он звучал надтреснуто. — Ты останешь на ещё одну?
Я посмотрела на свои руки. Они были чистыми — я вымыла их после обеда дважды, потому что Лита вырвало прямо за столом, и мне пришлось убирать. Но ощущение осталось — липкое, под ногтями, хотя там ничего не было.
—Мне тоже очень жаль, — сказала я. — Но да. Мы все остаёмся на ещё одну смену. Кроме тебя.
Она не двинулась с места. Я видела, как её пальцы сжались в кулак, потом разжались, потом снова сжались. Она смотрела на меня — не в глаза, а куда-то ниже, в район ключиц, будто там было написано что-то, что она пыталась разобрать.
—Могу я попросить директрису оставить меня?
Мои пальцы сжали край футболки. Хлопок был тонкий, застиранный — я почувствовала, как ткань натянулась и чуть затрещала под ногтями. Я не планировала этого движения. Оно случилось раньше, чем я успела подумать.
—Уезжай, Джуд, — сказала я. — Пока можешь.
Она открыла рот, чтобы возразить, и я увидела её зубы — мелкие, чуть желтоватые, с кривым правым клыком, который всегда выступал вперёд, когда она начинала спорить.
—Но…
Дверь в конце коридора отворилась.
Директриса вошла без стука — она никогда не стучала. Высокая, сухая, с причёской, которая напоминала птичье гнездо, слежавшееся и серое. Пахло от неё нафталином и ещё чем-то — может быть, старым чаем. Она остановилась в трёх шагах от нас и сказала:
—Машина подана. Водитель ждёт у ворот.
За её спиной, в дверном проёме, стояла Леси. Она улыбалась. У неё была странная улыбка: левый уголок рта поднимался выше правого, и от этого лицо казалось немного сдвинутым, как портрет, который повесили криво. Она пришла сменить Джуд в спальне. Я знала это, хотя никто не говорил вслух. Леси всегда появлялась, когда кто-то уходил.
Я улыбнулась ей в ответ. Просто растянула губы. Она кивнула и проскользнула в спальню — тихо, как тень, только половица скрипнула под её правой ногой. Леси всегда наступала только на правую половицу. Она говорила, что левая поёт, а правая молчит, и ей больше нравится молчание.
Директриса развернулась и пошла обратно по коридору, не проверяя, идём ли мы за ней. Мы пошли.
На пороге корпуса я придержала дверь ногой и, присев на корточки, подставила под неё табуретку — складную, старую, с облезшей зелёной краской. Мы всегда так делали, когда выходили, чтобы дверь не захлопнулась. Замок был сломан уже три года, и если дверь закрывалась, открыть её можно было только изнутри, ключом, который хранился у директрисы, а она не любила, когда её тревожили по пустякам. Я проверила, устойчиво ли. Табуретка качнулась, но выдержала.
Джуд уже стояла на асфальте. Солнце пекло — послеполуденное, тяжёлое, какое бывает в середине лета, когда воздух стоит неподвижно и плавится над землёй. Пахло разогретой пылью и бензином от ворот. Где-то за корпусом кричала птица — резко, с надрывом, будто её душили.
—Я буду скучать, — прошептала Джуд.
Я стояла в дверном проёме, одной ногой за порогом, другой внутри. Между нами было метров пять асфальта — серого, в трещинах, с пучком травы, пробившейся у самого края.
—Не нужно, — сказала я.
Машина подъехала бесшумно. Я не слышала мотора — только шорох шин по гравию. Из неё вышла женщина.
Она была ниже, чем я помнила. Или я стала выше. Или память врёт, а тело не врёт — тело помнит рост человека относительно своего плеча, и сейчас её макушка была на уровне моей ключицы, а когда-то она была выше, намного выше.
Мы обменялись взглядами. У неё были те же глаза — светлые, почти прозрачные, как вода в стакане, которую забыли выпить. Вокруг глаз — морщины, которых не было раньше. И волосы она перекрасила в какой-то неестественный рыжий, который ей не шёл, но что-то в этом было — что-то, говорившее: я больше не та женщина, которую ты помнишь.
Я сделала шаг. Она сделала шаг.
Мы обнялись.
Этого не случалось много лет. Я не считала сколько — потеряла счёт после четвёртого года молчания, а потом перестала и помнить, что мы вообще когда-то обнимались. Но сейчас мои руки легли на её плечи, а её — на мою спину, и я почувствовала, какие у неё острые лопатки. Она похудела. Или я помнила её другой.
—Прости меня, — прошептала она.
Голос у неё был тихий, с хрипотцой — она, кажется, курила, хотя раньше не курила. Или курила, но прятала.
—Ты не виновата, ма, — сказала я. И отстранилась. — Кто-то должен был остаться.
Я смотрела на неё. Она изменилась. Не просто похудела или перекрасила волосы — изменилось что-то в том, как она держала плечи. Раньше она сутулилась, а теперь стояла прямо, и это было чуждо, как будто передо мной стояла другая женщина, которая заняла тело моей матери и теперь училась им пользоваться.
Она села в машину. Джуд — следом. Хлопнула дверца. Машина развернулась, пыль поднялась над гравием и осела обратно. Я стояла на пороге и смотрела, как она скрывается за воротами.
Глава 2
Я вошла в здание, убрав табуретку к стене. Дверь за спиной закрылась с глухим стуком — звук был такой, будто падал мешок с песком. В коридоре пахло всё той же хлоркой, но теперь к ней примешался запах табака — кажется, от директрисы. Она стояла у стены, прислонившись плечом к дверному косяку кабинета, и смотрела на меня.
Пальцы её перебирали связку ключей. Один, второй, третий — она перекидывала их, как чётки, и каждый ключ ударялся о следующий с тихим металлическим звоном. Медный, стальной, ещё один медный. Я знала эти ключи на звук. Тот, что с бороздкой, — от ворот. Тот, что плоский, — от подвала. Тот, что с круглой головкой, — от её кабинета.
—Она обязательно вернётся, — произнесла директриса.
Голос был строгий, но не злой. Так говорят люди, которые давно не ждут ответа. Она продолжала перебирать ключи. Большой палец скользил по бороздкам, ноготь цеплялся за заусенцы металла. Я видела, как кожа на её руке сухая, в мелких трещинах, как земля в засуху.
—Она никогда не вернётся, — сказала я.
Удар пришёлся по левой щеке. Голова дёрнулась вбок, и я на секунду увидела коридор под другим углом — окно с пыльным светом, трещину на потолке, тень от перил лестницы. Кожа загорелась — сначала холодом, потом жаром. Я не подняла руку к лицу. Просто стояла и ждала, пока пройдёт.
—Эрсу нужны новые игрушки, — сказала директриса. Голос её не изменился. — Не смей дерзить.
Она развернулась и ушла в кабинет. Ключи звякнули в последний раз. Дверь за ней закрылась мягко — она всегда закрывала двери мягко, не как мы.
Я пошла по коридору к спальне. Четырнадцать шагов. На пятом руки начали трястись. Мелко, противно — дрожь шла откуда-то из запястий и поднималась к локтям. Я сжала пальцы в кулак, но это не помогло — дрожь ушла в плечи, потом в шею. Я остановилась.
Напротив меня было окно. Старое, с деревянной рамой, выкрашенной белой краской, которая пошла пузырями от сырости. Дневной свет за стеклом был резким, слепящим, и в нём стекло превратилось в зеркало.
Я увидела себя.
Лицо — бледное, с красным пятном на левой щеке. Глаза — слишком широко открытые, как у человека, который не спал две ночи. Потом что-то сместилось. Не в стекле — во мне. Я увидела девочку. Она стояла там, за стеклом, но одновременно и в стекле, и во мне. На шее у неё была петля. Верёвка грубая, пеньковая, с торчащими волокнами — такие верёвки лежали в подвале, я их видела. Узел был затянут туго, кожа вокруг него посинела.
Глаза у девочки были мои. И губы — мои. Но лицо другое: уже, тоньше, с заострённым подбородком.
Я закрыла глаза.
Вдох. Выдох. Я считала: раз, два, три. Вдох — холодный воздух, пахнущий хлоркой. Выдох — тёплый, слишком быстрый. Четыре, пять, шесть. Руки всё ещё тряслись, но уже меньше. Сердце колотилось где-то в горле, я чувствовала его пульс на нёбе.
—Ты, моя Фун, — прозвучало в голове. Голос был не мой. Низкий, мужской, с какой-то влажной интонацией, как будто человек говорил, прижимаясь губами к моему уху. — Всегда была моей.
Я открыла глаза.
Девочка с петлей всё ещё стояла в отражении. Она смотрела на меня. Не с укором. Не с мольбой. Просто смотрела — так, как смотрят на поезд, который уходит с вокзала, зная, что ты на него не успела. Я отвела взгляд. Разжала кулаки. На ладонях остались следы от ногтей — четыре полумесяца, один глубже остальных.
Я пошла дальше по коридору. Шаг, ещё шаг. На тринадцатом я перестала считать. На четырнадцатом толкнула дверь спальни.
Внутри было тихо. Лит всё так же спал, свернувшись в клубок. Малька дышала ровно — теперь по-настоящему. Леси сидела на стуле у окна и смотрела на меня. Она ничего не сказала, только перевела взгляд на мою щеку, потом снова на глаза.
Я прошла к свободной койке и села. Пружины подо мной скрипнули — тот самый скрип, который я слышала каждую смену. За окном кричала птица.
***
Я не утомил вас, мой дорогой зритель. Наверное, стоит помолчать. Актёры готовятся к новой сцене, а мы с вами идём отдыхать.
Один вопрос меня тревожит: что за стены это и где мы? Почему Джуд не вернётся и наша героиня терпит удар, а кто такой этот Эрсу? Ну, может быть, после антракта узнаем больше, друзья.
Но тех, кого уже утомил первый акт, прошу покинуть нас, чтоб критика не летела в уставших и измотанных актёров.
Глава 3
Сон час закончился без звонка. Просто директриса прошла по коридору и дважды хлопнула в ладоши — сухо, отрывисто, как будто переломила палку. Дети заворочались. Лит сел на кровати первым и посмотрел на меня мутными со сна глазами. Малька потянулась, выгнув спину, как кошка. Остальные просыпались медленно — кто-то натягивал одеяло на голову, кто-то свешивал ноги с кровати и сидел так, покачиваясь.
Леси уже не было на стуле у окна. Когда она ушла, я не слышала.
Мы собрались на прогулку. Дети строились в коридоре парами, как всегда, — это занимало минут десять, не меньше. Кто-то не мог найти второй носок, кто-то наступал соседу на пятку, кто-то просто стоял и смотрел в стену, ещё не до конца проснувшись. Я стояла у двери и проверяла, все ли застегнули сандалии.
А потом полил дождь.
Он начался не постепенно — ударил сразу, стеной, как будто над корпусом опрокинули ведро. Капли застучали по подоконнику, по крыше, по асфальту за окном — частый, тяжёлый звук, от которого дети сначала замерли, а потом загудели разочарованно. Кто-то выкрикнул «ну вот», кто-то просто выдохнул. Я посмотрела в окно. Небо стало серым за минуту, деревья за корпусом гнулись под ветром, и капли на стекле сливались в сплошные потоки.
—Поиграем, на ковре, — сказала я.
Мы расстелили старый ковёр в центре спальни — большой, с вытертым до основы рисунком, который когда-то, наверное, изображал медведя или собаку, теперь уже не разобрать. Высыпали кубики из картонной коробки. Коробка была размокшей снизу, и кубики пахли сыростью — но детям было всё равно. Они сразу начали строить: кто-то башню, кто-то стену, кто-то просто складывал кубики друг на друга, пока они не падали.
Я сидела на краю ковра, поджав ноги. Дождь всё стучал. В спальне стало темнее, хотя ещё был день.
—Фуни, расскажите нам сказку, — громко произнёс мальчик.
Его звали Руди. У него были оттопыренные уши и привычка щуриться, даже когда солнца не было. Он сидел на корточках, держа в каждой руке по кубику, и смотрел на меня. Не просительно — требовательно. Так, как смотрят дети, которые уже поняли, что взрослые редко отказывают, если попросить громко.
Остальные затихли. Даже те, кто строил башню, остановились и повернули головы.
Я перевела взгляд на окно. Дождь поливал стекло — вода текла сверху вниз неровными ручьями, огибая пузыри краски на раме. Там, за стеклом, было мокро, серо, и деревья качались всё так же.
—Сказку, — повторила я. — Хорошо.
Дети расселись вокруг меня. Кто-то подполз ближе, кто-то так и остался с кубиком в руке. Руди сел прямо напротив, скрестив ноги.
Я начала говорить.
—Был мальчик. Его звали Эрсу. Он жил в богатой семье, в большом доме с мраморной лестницей. У него была своя комната, полная игрушек. Деревянные солдатики, оловянный поезд, мельница, которая крутилась, если подуть. Его отец владел заводом. Когда отец входил в комнату, пол дрожал — он был крупным человеком. Но мальчик не боялся. Отец никогда не поднимал на него руку.
Дети слушали. Малька прижалась плечом к моему колену. Лит сидел чуть поодаль, но глаза его были прикованы к моему лицу.
—У отца был брат. Мальчик называл его дядей. Дядя приходил в дом часто — пил чай с отцом в кабинете, смеялся, хлопал мальчика по плечу и называл его «мой юный друг». Но мальчик чувствовал: что-то не так. Дядя смотрел на отца слишком долго, когда тот отворачивался. Слишком пристально. Как смотрят на вещь, которую хотят забрать.
—И что дальше? — спросил Руди.
—Однажды ночью мальчик проснулся от крика. Он выбежал из своей комнаты и увидел дядю. Дядя стоял над телом отца с ножом в руке. Мать мальчика лежала на полу у лестницы, и глаза у неё были открыты, но она не моргала. Дядя не стал убивать мальчика. Не знаю почему. Может быть, не смог. Может быть, решил, что он ещё пригодится.
Я замолчала на секунду. Дождь за окном стал тише — перешёл в мелкую морось, которая шелестела по листьям.
—Дядя отвёз мальчика в приют. Он назывался «Солнце». Там не было игрушек. Стены были серые — их красили один раз, когда строили здание, и больше никогда. В спальнях стояли железные кровати, и когда мальчик ворочался, пружины скрежетали так, что казалось — кто-то скребёт ногтями по жести. Его били. Часто. За то, что он не так посмотрел. За то, что не так ответил. За то, что отказался есть кашу, в которой плавали комья муки. Ему ломали пальцы. Он научился плакать без звука.
Дети замерли. Даже те, кто до этого крутил кубики в руках, перестали. Лит подполз ближе. Я видела, как он дышит — часто, но тихо, как всегда, когда слушал что-то страшное.
—Когда ему исполнилось восемнадцать, он сбежал. Просто перелез через забор ночью и пошёл по дороге. У него не было денег. Он ночевал под мостами, на вокзалах, в подвалах. Брался за любую работу — мыл посуду, таскал мешки, чистил обувь. Через два года он встретил человека. Его звали месье Корге. Он был другом отца — мальчик помнил его лицо, но не имя. Корге узнал его по глазам. Сказал: «У тебя глаза твоей матери».
—И что? — спросила Малька шёпотом.
—Эрсу рассказал ему. Всё. Про отца, про дядю, про приют. И потом сказал: «Я хочу создать лагерь. Настоящий. Чтобы там были игрушки — много игрушек. Чтобы дети были счастливы». Корге выслушал и дал денег. Через полгода лагерь открылся. Принял первую смену.
Я перевела дыхание.
—Но дела шли не очень. Персонал увольнялся — один за другим. Люди приходили, работали месяц, два, потом исчезали. Никто не объяснял почему. Просто оставляли заявление на столе директора, и всё. Эрсу не понимал, в чём дело. Лагерь был хороший. Игрушек — целые комнаты. Дети смеялись, бегали по дорожкам, плескались в бассейне. Им всё нравилось. Они не хотели уезжать. Но вожатые уходили. Санитарки уходили. Повара уходили. Как будто кто-то выталкивал их за ворота — одного за другим.
—Почему? — спросила Малька.
Я посмотрела на неё. Она сидела, обхватив колени руками, и смотрела на меня снизу вверх.
—Никто не знал, — сказала я. — Может быть, место такое. Может быть, что-то ещё.
Я замолчала. Дождь за окном почти стих — только редкие капли срывались с крыши и разбивались о подоконник.
—Месье Корге приехал через год. Ему нужны были деньги — долг, который Эрсу обещал вернуть. Эрсу предложил ему пройтись по лагерю. Они шли по дорожкам, мимо корпусов, мимо столовой, мимо спортплощадки. Дети играли на траве — махали им руками, смеялись. Корге смотрел на всё и молчал. Потом они вернулись в кабинет. Эрсу сказал: «Подождите здесь, я принесу деньги». И вышел.
Я остановилась. Дети ждали. Руди больше не перебивал — он сидел неподвижно, забыв про кубики.
—Корге прождал час. Потом увидел записку на столе. Четыре слова: «Вы все взрослые хотите только денег». Он подошёл к окну. Внизу, на асфальте, лежало тело. Он побежал вниз, схватил его — оно было ещё тёплое. Понёс к машине, но что-то отбросило его назад. Как будто кто-то толкнул в грудь. Он попробовал ещё раз — то же самое. Тогда он выкопал могилу на заднем дворе и похоронил Эрсу сам. Своими руками.
—А потом? — прошептала Малька.
—Когда он засыпал землю и выпрямился, он услышал голос. Тихий, прямо над ухом, как будто кто-то стоял за спиной и наклонялся к самому плечу. «Теперь ты будешь со мной играть всегда».
Дети молчали. Руди смотрел на меня широко открытыми глазами. Кубик выпал из его руки и стукнулся о ковёр — глухо, мягко. Никто не пошевелился. Лит всё ещё держал мой рукав.
Я сидела на ковре и смотрела в окно. Дождь кончился. За стеклом светило солнце — мокрое, яркое, как будто его только что вымыли. Листья блестели. Дорожки дымились паром.
—Вот такая сказка, — сказала я.
Никто не ответил.
Глава 4
После ужина мы вышли на улицу. Дождь прошёл, и воздух был влажный, тёплый, с запахом мокрой травы и нагретого за день асфальта. Солнце уже садилось за деревья — длинные тени ползли от корпусов, перерезая дорожки. Дети разбежались по площадке: кто-то лез на турник, кто-то качался на скрипучих качелях, кто-то просто сидел на корточках и ковырял палкой землю. Я стояла у края площадки и смотрела, как Лит пытается научить Мальку висеть на перекладине вниз головой. У него не получалось, но он не сдавался.
Леси подошла сбоку. Я не слышала шагов — только почувствовала, как её плечо прижалось к моему. Она была ниже меня на полголовы, и её волосы пахли чем-то сладковатым — может быть, детским шампунем, который стоял в душевой. Она ничего не сказала, просто прижалась лбом к моему плечу и замерла.
Я обняла её. Положила ладонь ей на затылок — волосы были влажные после душа, спутанные. Она дышала часто, как дышат перед тем, как заплакать, но не плакала.
—Мне страшно, — сказала она тихо. Голос у неё был глухой, как будто она говорила в подушку. — Он приходит ко мне во снах. Я просто хотела поработать две смены, чтобы заработать побольше.
Моя ладонь замерла у неё на затылке. Я смотрела поверх её головы на площадку — Руди съехал с горки, Малька всё-таки повисла на перекладине, и Лит держал её за ноги.
—Я просила тебя уехать, помнишь, — прошептала я.
Она не ответила. Потом вдруг отстранилась и посмотрела на меня.
—Ты давно тут?
Я повернулась к ней. До этого я разглядывала детей — теперь перевела взгляд на неё. У неё были светлые брови, почти незаметные, и от этого лицо казалось голым, незащищённым. Под левым глазом — синеватая тень, не синяк, а то, что бывает от недосыпа.
—Давно, — сказала я.
Я не знала, как рассказывать это. Но она ждала, и я начала.
Мать искала подработку на лето. Нас было трое: мать, я и Ван. Вану было пять, он ещё не выговаривал «р» и постоянно плакал — не от каприза, а оттого, что хотел есть. Денег не было. Отец ушёл раньше, и я не помнила его лица — только запах, какой-то металлический, как от монет. Мать увидела объявление в газете: «Лагерь „Солнце“ примет персонал на летние смены. Проживание, питание, оплата по договору». Она уехала на следующий день. Сказала: «На месяц, не больше. Потом вернусь, всё наладится».
Она не вернулась через месяц. Не вернулась через два. Мы ждали её год.
Мне было шестнадцать. Что я могла? Я училась, возвращалась домой, кормила Вана тем, что оставляла соседка. Соседку звали тётя Нина, она жила этажом ниже, у неё была больная нога, и она ходила с палкой. Каждый вечер она приносила кастрюлю супа — жидкого, с одной картофелиной на литр воды, но горячего. Ван съедал свою порцию и просил добавки. Я отдавала ему половину своей и говорила, что не голодна. Тётя Нина ничего не говорила — просто ставила кастрюлю и уходила, стуча палкой по ступеням.
Через год я перестала ждать. Взяла такси после занятий — все деньги, что скопила, со стипендии до копейки — и приехала сюда. Дорога была долгая, часа три. Таксист молчал, только один раз спросил, точно ли мне туда. Я сказала: точно. Он больше не спрашивал.
Ворота были открыты. Я вошла и увидела её на поляне — она стояла у старой клумбы, заросшей сорняками, и смотрела на цветы, которых не было. Когда она повернулась, я не сразу узнала её. Она похудела вдвое — ключицы выпирали так, что казалось, кожа натянута прямо на кости. Глаза у неё были те же, светлые, прозрачные, но что-то в них погасло — как будто кто-то выкрутил лампочку внутри.
Она обняла меня и расплакалась. Не так, как плачут взрослые — сдержанно, вытирая слёзы, — а как ребёнок: навзрыд, в голос, захлёбываясь. Я держала её и чувствовала, как у неё дрожат плечи. От неё пахло хлоркой — той самой, которой моют полы в коридорах.
Она рассказала мне всё. Про Эрсу. Про лагерь. Про то, что это место не отпускает.
Я не верила. Спорила с ней — громко, размахивая руками. Говорила: «Ты просто устала, ты просто запуталась, пойдём отсюда, пойдём прямо сейчас». Она молча слушала, а потом взяла меня за руку и подвела к забору. Тому самому, у ворот. Железные прутья, выкрашенные зелёной краской, ржавые у основания.
—Смотри, — сказала она.
Она шагнула к калитке, и её отбросило. Я не поняла, как это случилось. Она не споткнулась, не ударилась — просто отлетела на шаг назад, как будто кто-то толкнул её в грудь невидимой рукой. Она попробовала ещё раз — то же самое.
Я перестала спорить.
Пошла к директрисе. В кабинет. Постучала. Директриса сидела за столом и перебирала ключи — на связке. Я сказала: «Я хочу остаться вместо матери». Она посмотрела на меня долгим взглядом — таким, каким смотрят на вещь, которую ещё не решили, куда поставить.
—Это не я решаю, — сказала она. — Нужно говорить с Эрсу.
Мы пошли на задний двор. Там, за корпусом, под старым дубом, была могила. Невысокий холмик, деревянная табличка без надписи — просто дощечка, вбитая в землю. Трава вокруг была примята. Я встала перед ней и молчала. Директриса стояла за моей спиной, я слышала её дыхание — ровное, спокойное, как будто она пришла не на могилу, а на автобусную остановку.
Я услышала его. Не голос — что-то другое. Как будто кто-то провёл пальцем по моему позвоночнику изнутри. Он сказал: «Да». Только одно слово. Но я поняла, что сделка принята. Я моложе, я лучше. Мать может уходить.
Когда она уезжала, она плакала. Я стояла у ворот и смотрела, как машина скрывается за поворотом. Ван остался с ней — она была нужна ему больше, чем я. Я повторяла это про себя, пока машина не исчезла. Она нужна ему больше. Она нужна ему больше. Она нужна ему больше.
Ночью я плакала. Лежала на койке, уткнувшись лицом в подушку, и ненавидела это место — каждый камень, каждую половицу, каждый запах. Я ненавидела его так, что у меня сводило челюсть.
Он пришёл.
Я не видела его — почувствовала. Воздух стал холодным, как в погребе. А потом боль — адская, невыносимая. Как будто кто-то взял меня за горло и сжал, но не снаружи, а изнутри. Я хватала воздух ртом и не могла вдохнуть.
—Здесь нельзя ненавидеть, — сказал он. Голос был спокойный, почти мягкий. — Здесь нельзя злиться.
Я кивнула — просто дёрнула головой, потому что не могла говорить. Боль ушла. Я лежала на кровати и дышала, как дышит человек, который только что вынырнул из воды.
Он взял меня за руку. Его пальцы были холодные и твёрдые — как будто держишься за металлический поручень на морозе. Он вывел меня в сад. Там было темно, только луна светила — белая, круглая, как глаз. Он нагнулся, подобрал с травы мяч и кинул в мою сторону.
—Манго, — сказал он.
Я поймала мяч. Кожа была старая, потрескавшаяся.
—Огурец, — сказала я и кинула обратно.
Он улыбнулся. И я внутри вздрогнула — не от страха, а оттого, что улыбка была настоящая. Не злая. Не безумная. Просто улыбка человека, который давно не играл в мяч.
Леси стояла напротив меня и ждала. Площадка шумела детскими голосами — кто-то кричал «я первый», кто-то смеялся. Качели скрипели.
—Я… — начала она.
—Не нужно, — сказала я. — Не проявляй чувств, и тогда он перестанет беспокоить.
—Тебя перестал?
Я посмотрела на неё. Потом перевела взгляд на площадку — Лит наконец залез на перекладину и сидел там, свесив ноги. Малька стояла внизу и что-то ему кричала. Руди качался на качелях и пел песню без слов.
Я просто улыбнулась и пошла к детям.
Глава 5
Я сидела в комнате. Это была — маленькая каморка в конце коридора, которую я делила с Леси, когда она не дежурила. Узкая койка, тумбочка с облезшим лаком, настольная лампа без абажура. На мне было голубое платье — чуть ниже колен, с коротким рукавом, из тонкой ткани, которая помнила ещё прошлое лето. Я не носила его при детях — берегла для ночей, когда можно было побыть одной. Волосы по привычке собрала в пучок, затянула резинкой туго, до ломоты в висках.
Часы в коридоре отбили полночь. Двенадцать ударов — глухих, с перебоем на седьмом, где механизм заедал и звук получался смазанным. Я встала. Босые ноги по холодному полу. Дверь открылась без скрипа.
Сад встретил меня влажной темнотой. После дневного дождя земля ещё не просохла, и трава под ногами была скользкой. Пахло ночными цветами — теми, что росли у забора, белые, с тяжёлым сладким запахом, от которого кружилась голова. Луна висела низко, круглая, желтоватая, как старая монета.
Он сидел на скамейке под дубом и болтал ногами. На нём была та же одежда, что и всегда: серая рубашка навыпуск, тёмные штаны, босые ступни. Он смотрел вверх, на ветки, и не обернулся, когда я подошла.
—Ты пришла играть, — сказал он. Не спросил — констатировал.
Я кивнула. Потом, сообразив, что он не видит, сказала:
—Да.
Я протянула ему конфету — карамель в шуршащем фантике, которую взяла в столовой после ужина. Он повернулся, взял её двумя пальцами, аккуратно, как берут бабочку, чтобы не повредить крылья. Развернул. Фантик сунул в карман моего платья — я почувствовала его прикосновение, холодное даже через ткань. Он положил конфету в рот и закрыл глаза. Улыбка растянулась медленно, с наслаждением — так улыбаются дети, когда едят запретное.
—Карамель, — сказал он. — Раньше были шоколадные.
—Шоколад кончился, — сказала я.
—Кончился, — повторил он — Знаешь, сколько живёт павлиний глаз?
— Неделю.
Он покачал головой и сказал:
—одиннадцать дней, если нет дождей.
Он знал про бабочек много — больше, чем я ожидала. Потом он заговорил про осушители, про то, что в подвале собирается вода и нужно менять трубы. Я слушала и кивала, делая вид, что мне интересно. Один раз я даже засмеялась — коротким, отрывистым смехом, который прозвучал фальшиво в тишине сада. Он не заметил. Или сделал вид, что не заметил.
Внутри я была струной. Натянутой так туго, что, казалось, тронь — зазвенит. Но он не трогал. Он говорил про трубы, про дренаж, про то, что в этом году много дождей.
Потом он встал. Обошёл скамейку и подошёл ко мне со спины. Я почувствовала его затылком — не тепло, не холод, а что-то третье, чему нет названия. Мои плечи замерли. Лопатки свело.
—Ты стала слишком хорошей куклой, Фун, — прошептал он мне в ухо. Голос был тихий, почти ласковый. — Ты мне наскучила.
Я закрыла глаза.
Двор. Наш двор. Асфальт, разбитый в трещинах, и трава, пробивающаяся сквозь них — жёсткая, с жёлтыми кончиками. Мы с Ваном бегаем босиком. Он младше, его пятки ещё мягкие, он вскрикивает, наступая на камешек, но не останавливается. Другие дети носятся вокруг — кто-то с мячом, кто-то с палкой, кто-то просто так, размахивая руками. Солнце печёт, пот течёт по вискам. Ван оборачивается, кричит: «Фун, догоняй!» — и я догоняю, потому что я старшая, потому что я быстрее, потому что он верит, что я всегда догоню.
Мама на кухне. Окно открыто, занавеска колышется от сквозняка. Она варит гороховый суп — я слышу запах, сладковатый, густой. Кости варятся долго, бульон становится мутным, жёлтым. Она помешивает ложкой и что-то напевает — не песню, а так, мелодию без слов. Я стою на пороге кухни, мне четырнадцать . Я ещё не знаю, что такое лагерь «Солнце». Я ещё не знаю, что такое сделка через могилу. Я просто смотрю на мамину спину и думаю: скоро ужин.
Слеза скатилась по щеке. Одна. Я не вытирала её — пусть течёт.
—Ты нашёл мне замену, спустя двадцать лет? — спросила я. Голос прозвучал ровно.
Он всё ещё стоял за спиной.
—Джун вернётся, — сказал он. — Она будет хорошей. Такой же, как ты в начале.
Я открыла глаза. Сад передо мной был тот же: дуб, скамейка, белые цветы у забора. Луна сместилась на полнеба.
—Какой ты меня хочешь видеть, Эрсу, скажи, — сказала я. — Я сделаю.
Он обошёл меня и встал напротив. И улыбнулся.
В этой улыбке я увидела свой первый день в лагере. Мне шестнадцать. Я стою на пороге корпуса, солнце светит в глаза, я щурюсь. На мне та же футболка, в которой я приехала, — она пахнет такси, бензином, чужим. Дети бегут ко мне, человек десять, мелкие, шумные. Кто-то дёргает за рукав, кто-то кричит: «Новая вожатая!» У одной девочки — её звали Кики, я запомнила имя, потому что оно было похоже на птичий крик — на щеке царапина, свежая, ещё розовая. Она улыбается, и царапина морщится вместе с кожей. Мальчик с оттопыренными ушами — суёт мне в ладонь камешек. Просто камешек, серый, круглый. «Это вам», — говорит он и убегает. Я смотрю на камешек и не знаю, что с ним делать. Потом кладу в карман. Вечером, когда дети уснут, я достану его и положу под подушку. Сама не знаю зачем.
Первая ночь. Девочка лет семи сидит на кровати и плачет. Она хочет домой. Я сажусь рядом, глажу её по голове, говорю что-то — даже не помню что, слова приходят сами, пустые, но с правильной интонацией. Она засыпает у меня на плече. Я чувствую её дыхание — влажное, солёное. Моя футболка промокает насквозь, но я не двигаюсь.
Он улыбался. И в этой улыбке было всё это — и камешек, и царапина, и футболка, мокрая от детских слёз.
Его пальцы коснулись моей щеки. Провели по той дорожке, где скатилась слеза, — медленно, как будто стирали мел с доски. Он отошёл. Наклонился к скамейке и взял верёвку.
Я снова закрыла глаза.
Полгода назад. Тот же коридор, то же окно с облезшей белой рамой. Я остановилась напротив, чтобы поправить пучок, — волосы выбивались, резинка ослабла. Подняла глаза к стеклу и замерла.
Раньше — сколько я себя помнила в этом лагере — в отражении на моей шее висело колье. Серебряное, тонкой работы, с маленьким голубым камнем. Я не знала, откуда оно взялось. У меня никогда не было такого колье — ни в детстве, ни потом. Но отражение показывало его каждый раз: когда я умывалась утром, когда проходила мимо окна, когда стояла перед зеркалом в душевой. Оно лежало на ключицах, лёгкое, изящное, и камень холодил кожу — я чувствовала этот холод, хотя знала, что это невозможно. Я привыкла к нему. Оно стало частью моего лица, как брови или губы.
В тот день — полгода назад — я подошла к окну и не увидела его.
Вместо колье на моей шее лежала петля. Верёвка грубая, пеньковая, с торчащими волокнами. Узел был затянут туго, конец свисал на грудь. Я подняла руку и коснулась шеи — пальцы нащупали только кожу, гладкую, тёплую. В стекле — верёвка. Под пальцами — ничего.
Я стояла так долго. Минуту, может, две. Лампочка над головой мигала: свет, темнота, свет. Петля исчезала в темноте и возвращалась на свету — никуда не делась. Я смотрела на неё и понимала: двадцать лет кончились. Он больше не видит во мне ту девочку, которая приехала спасать мать. Он видит во мне ту, кого пора менять.
Я встала на колени. Трава была холодной, мокрой — платье сразу намокло на коленях. Я прижалась к нему, обхватила руками его ноги. От него пахло землёй и старыми листьями.
—Прошу, — сказала я. — Я хочу жить и играть с детьми.
—Ты перешла черту, когда рассказала им обо мне.
—Я…
Его палец лёг на мои губы. Холодный. Твёрдый. Я замолчала.
Верёвка легла на шею. Грубая, пеньковая, с торчащими волокнами — точно такая, как я видела в отражении. Она не была затянута туго — просто лежала, как ошейник, как напоминание. Он взял конец верёвки и пошёл.
Я встала. Он вёл меня к дубу, и я шла за ним — шаг за шагом, босыми ногами по мокрой траве. Ветви дуба чернели на фоне неба. Где-то далеко, в корпусе, скрипнула половица — левая, та, что пела. Или правая — та, что молчала. Я не могла разобрать.
Глава 6
Верёвка вела меня к дубу, а я шла — шаг за шагом, босыми ногами по мокрой траве. Он не оборачивался. Его спина была прямая, мальчишеская, и рубашка навыпуск колыхалась в такт шагам. Я смотрела на эту спину и вдруг перестала чувствовать холод.
Воспоминания нахлынули не по порядку — как будто кто-то высыпал коробку старых фотографий, и они падали, кружились, переворачивались в воздухе.
Школа. Коридор, выкрашенный зелёной краской до середины стены, а выше — побелка, потемневшая от времени. Мне двенадцать. Я сижу на подоконнике и плачу — горько, навзрыд, размазывая слёзы по щекам. Я провалила экзамен. По математике. Там была задача про два поезда, которые идут навстречу друг другу, и я не смогла её решить. Вернее, решила, но неправильно — перепутала скорость с расстоянием. Учительница, сухая женщина в сером костюме, сказала: «Вы меня разочаровали, вы же способная девочка». Слово «способная» ударило больнее, чем «разочаровали». Способная — значит, могла, но не сделала. Я сидела на подоконнике и смотрела, как за окном падает снег — редкий, мокрый, ещё не зимний. Кто-то из одноклассников прошёл мимо, кажется, не заметил. Или сделал вид, что не заметил. Я просидела так час, пока пальцы не онемели от холода, а потом пошла домой.
Потом, появился кот. Маленький, рыжий, с белым пятном на груди. Мы нашли его в подъезде — он сидел на ступеньках и дрожал. Ван, которому тогда было три, присел перед ним на корточки и сказал: «Мама, он замёрз». Мама вздохнула, но взяла. Мы назвали его Рыжик, хотя мама говорила: «Давайте придумаем что-нибудь пооригинальнее». Не придумали. Он остался Рыжиком. Первые дни мы кормили его молоком из блюдца — он лакал жадно, захлёбываясь, и молоко текло у него по подбородку. Ван смеялся и показывал пальцем. Рыжик спал у меня на кровати, в ногах, и по ночам я чувствовала его тепло — маленькое, но живое. Он прожил у нас два года. Потом ушёл — просто не вернулся однажды вечером. Мама сказала: «Коты иногда уходят умирать». Я не поверила, но Рыжик действительно не вернулся.
Следующий кадр: огород. Август. Жара стоит над землёй, дрожит маревом над грядками. Малина разрослась так, что ветки гнутся под тяжестью ягод. Мы собираем её в большое сито — мама, я и тётя Нина, соседка с больной ногой. Тётя Нина сидит на табуретке, потому что долго стоять не может, и обирает нижние ветки. Мама смеётся — громко, закидывая голову, и я вижу её зубы, ровные, белые, и морщинки у глаз. Смех у неё был красивый — заливчатый, как будто колокольчик. Я не слышала его уже много лет. В корзине из-под белья, застеленной старым одеялом, спит Ван. Ему три месяца. Он спит, приоткрыв рот, и на губе у него дрожит капелька слюны. Малиновый сок у меня на пальцах, и я облизываю их по очереди.
Выпускной. Мне пятнадцать. Я стою в актовом зале, на мне платье, которое мама перешила из старого — она сидела ночами, распарывала швы, подгоняла по фигуре. Платье вышло красивое, голубое. В котором я сейчас стою под дубом с верёвкой на шее. Тогда оно было новым. Дерен подошёл ко мне, когда все танцевали. Высокий, с тёмными волосами, зачёсанными назад. От него пахло одеколоном — резко, сладко. В руке он держал розу. Красную, на длинном стебле. «Это тебе», — сказал он и улыбнулся. Улыбка у него была открытая, белозубая, и я поверила. Я взяла розу и почувствовала, как шип царапнул палец.
Он пригласил меня на свидание. Мы пошли в парк на следующий день. Он держал меня за руку, и его ладонь была горячей, влажной. Мы ели мороженое, и он рассказывал про своего отца, который работал на железной дороге. Я слушала и думала: вот оно, настоящее. А через день я узнала, что он поспорил на меня с друзьями. На ящик пива. Об этом рассказала одноклассница — не со зла, просто к слову. «Ты что, не знала?» Я не знала. Я закрылась в ванной и плакала, зажимая рот ладонью, чтобы не услышала мама. Кричала без звука, глядя на своё отражение в мыльном зеркале. Розу я выбросила в мусорное ведро — она уже завяла.
Новая картинка, колледж. Педагогический. Первый семинар — введение в специальность. Аудитория была большая, светлая, с высокими окнами. Пахло мелом и пылью от старых учебников. Преподаватель — пожилой мужчина с седой бородкой клинышком — говорил о возрастной психологии, о том, что дети до семи лет не различают реальность и фантазию. Я сидела на первой парте и записывала каждое слово. У меня был новый блокнот — синий, в клетку, и ручка, которая не мазала. Я записывала и думала: я буду хорошим педагогом. Я буду той, к кому дети приходят не потому, что надо, а потому, что хочется.
Две девочки — Лина и Зара. Лина была смешливая, с ямочками на щеках, она всё время что-то рисовала на полях тетради: цветы, кошек, смешные рожицы. Зара — серьёзная, в очках, говорила мало, но если говорила — то всегда по делу. Мы сидели вместе на лекциях, делили бутерброды в столовой, ходили в библиотеку после занятий. Однажды Лина сказала: «Ты странная, Фун. Ты как будто всё время ждёшь чего-то». Я засмеялась и ответила: «Нет, я просто устала». Она не поверила. Я тоже.
Трава под ногами кончилась. Мы стояли под дубом. Его ветви нависали над нами, тёмные, тяжёлые. Он остановился и повернулся ко мне. Верёвка в его руке была натянута, но не туго — он держал её свободно, как держат поводок собаки, которая не собирается убегать.
Я стояла перед ним в голубом платье, босая, и смотрела на него. Воспоминания ещё кружились где-то на краю сознания — малиновый сок, Рыжик, роза, Лина с её рисунками, — но я уже вернулась. Я была здесь. Под дубом. С верёвкой на шее.
Он молчал. Луна за его спиной светила ровно, безразлично. Где-то в корпусе скрипнула дверь — или мне показалось. Я не оборачивалась.
Глава 7
Мы стояли у дуба. Ветви нависали над нами, тёмные, тяжёлые, и луна просвечивала сквозь них редкими пятнами света. Он поднял руки и начал вязать верёвку. Движения были спокойными, размеренными — он делал это не в первый раз. Узел за узлом. Пальцы у него были тонкие, мальчишеские, но двигались точно, без дрожи. Верёвка поддавалась ему, как живая.
Я смотрела на его руки и понимала: сейчас всё кончится. Не будет больше ни сада, ни конфет, ни разговоров про бабочек. Не будет ни Лита, ни Мальки, ни Руди с его оттопыренными ушами. Не будет Леси с её страхом и половицей, которая поёт. Не будет ничего.
Я перехватила его пальцы.
Они были холодные — я уже знала этот холод, привыкла к нему за двадцать лет. Но сейчас я держала их крепко, не давая довязать узел. Он поднял глаза. В них не было гнева — только любопытство. Так смотрит ребёнок на муравья, который вдруг изменил маршрут.
—Давай последний раз сыграем в домино, — сказала я.
Голос прозвучал ровно. Я собрала всё, что осталось, — всё мужество, всю волю, весь воздух в лёгких. Он молчал, глядя на меня. Потом уголок его рта дрогнул.
Он взмахнул рукой — просто повёл ладонью над травой, как будто смахивал пыль с невидимого стола. И на земле, прямо у корней дуба, появились доминошки. Старые, деревянные, с вытертыми точками — точно такие, в какие играл мой дед, когда я была маленькой. Мы сели на траву. Он — скрестив ноги, я — поджав колени к груди. Платье намокло от земли, но я не чувствовала холода.
Мы играли.
Он выставлял костяшки одну за другой — не глядя, но всегда точно. Я играла медленнее, просчитывая ходы. Мы не разговаривали. Только стук деревянных пластин друг о друга нарушал тишину сада. На пятой минуте он выиграл. Я знала, что он выиграет, — он всегда выигрывал. Но он не улыбнулся. Просто собрал доминошки в стопку, аккуратно, уголок к уголку, и отложил в сторону.
Он встал. Отряхнул колени — хотя на его штанах не было ни травинки. Снова взялся за верёвку. Пальцы задвигались быстрее — он довязывал то, что не успел. Узел ложился к узлу. Я смотрела на его руки и вдруг поняла: он не остановится. Игра кончилась.
Я поднялась. Трава под ногами была скользкой, и я чуть пошатнулась, но устояла. Подошла к нему вплотную — так близко, что почувствовала запах земли и старых листьев. Поднялась на цыпочки.
Поцеловала его в лоб.
Губы коснулись холодной кожи — как прикасаешься к оконному стеклу зимой. Он застыл. Пальцы, вязавшие узел, остановились.
Я поцеловала его в щеку. В правую, потом в левую. Медленно. Без страха. Я заставила себя убрать всё — гнев, сомнения, двадцать лет ожидания. В мыслях не осталось ничего, кроме пустоты. Чистой, как вода в стакане, которую забыли выпить.
Я отстранилась и улыбнулась. Просто растянула губы — без дрожи, без фальши. Так, как улыбалась когда-то брату, когда он падал и разбивал коленку: ничего страшного, всё пройдёт.
Он стоял неподвижно. Смотрел на меня — и в его глазах я увидела то, чего не видела никогда.
Растерянность.
Эрсу отвернулся и…
Эпилог
Ну вот и всё, мой дорогой читатель, наш театр завершён. Герои все устали, отыграв прекрасно, прожив на сцене целый день, они не говорили вам про вечность.
Я не хотел вам рассказать всю суть, я хотел сегодня отойти от жизни и создать мистическую суть.
Сегодня не было, как обычно в театре драмы, не плакал ни один герой, но вы, мой дорогой зритель, может увидели иронию и суть?
Прошу вас простить меня, безбожного, за то, что так и не сказал последний звук актёр, но сами вы додумайте конец, который в вашей жизни будет тем идеалом.
А я скажу лишь вам одно, герои, что прожили больше смены в лагере остались с ним играть, пока невызвали ту скуку, что заставляет его зевать. И новый человек войдет на место снова и колесо крутиться будет.
А я прощаюсь, мой дорогой зритель, и говорю: до новых встреч.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
