Лабиринт в форме тебя
Реверди
Реверди (фран.) - то же, что и ирландское "эшлинг". Поэтический жанр, восхваляющий наступление весны. Часто в произведениях подобного рода сталкиваются с персонификацией весны.
Вы наверняка уже слышали эту историю. Стоит только назвать своё имя, и вокруг знающе кивают головами, хмурят брови и поджимают губы. Руки тянутся схватиться за ножку бокала — я больше не пью, но мне нужно за что-то держаться, когда земля уходит из-под ног. Приходится улыбаться в ответ, показывая зубы — это угроза, но кто же её поймёт? Все увидят слабую попытку защититься, единственный жест, который мне позволителен. «Ах, что поделать», скрытое в уголках рта. И можно ещё пожать плечами, только аккуратно, чтобы не задеть лавирующие мимо подносы с крошечными бутербродами, крошечными пирожными и длинными стеклянными тюрьмами для алкоголя. Мне ведь больше не восемнадцать: та наивная, похожая на сильфиду, девочка утонула в складках моего тела. Захлебнулась течением жизни. Остальные красивые метафоры придумайте сами.
Да, конечно, можете рассказать эту историю ещё раз. Ничего, что я стою рядом и вот-вот разобью пальцами стекло или вылью кому-нибудь в лицо шипящий и искрящийся поток. На таких мероприятиях нужно разливать огненные воды Флегетона. Или забывчивый поток Леты. Что-нибудь по-настоящему щекочущее нервы, чтобы было потом, чем похвастаться. К тому же, на этом можно изрядно сэкономить. Однажды мы действительно разлили в жестяные кружки по капле Леты, смешали с травами и чистой подземной водой, выставили посреди комнаты огромный поднос с гранатами и надеялись знатно посмеяться. Никто тогда не пришёл, и мы выпили всё сами, чтобы забыть свой позор. Не подействовало.
Историю моего похищения всегда начинают с прелюдии, в которой светит вечное солнце, зеленеет трава, и не хватает только говорящих животных. Прости, Актеон, за это, где бы ты ни был. Я бы предпочла компанию твою и тех несчастных, кто осмелился разгневать сияющих в этом помещении господ, правда. Всё начинается, как в старых мультфильмах Диснея, а заканчивается, как в жизни. Я никогда в жизни не пела, но в этих историях обычно пою — что-то беззаботное, о жажде жизни, любви и вечного света. Глупые пожелания, ведь я научилась ценить тьму, ненависть и смерть. Всё зависит от того, откуда на всё это смотришь. Смерть — всего лишь продолжение жизни. Тьма — то, благодаря чему выделяется свет. А любовь и ненависть — всего лишь громкие слова, ярлыки, трофеи, которыми любят потрясти перед чужими лицами. Когда понимаешь,что не бывает одного без другого, пусть даже на мгновение, и видишь, что нет ничего постоянного, есть только череда множества состояний, начинаешь немного по-другому смотреть на семьи. Даже корпоративные, как эта, которая думает, что не притворяется. Хотя, может, в какой-то степени и не притворяется. С ними никогда не угадаешь. Большинство ведь искренне не понимают, почему мне хочется выбежать в туалет и выблевать большинство комплиментов и больше никогда сюда не приходить. Если бы я могла, я бы не приходила. Если бы я могла, я бы похитила свою свободу и отправилась на самый край мира. А, может, и дальше.
Но мне приходится слушать о том, как мой муж, старший сын, неугодный бунтарь, похитил меня из родного дома, прямо из сада, в котором я собирала цветы и пела о светлом будущем. Как будто я, дочь своей матери, стала бы рвать цветы. Как будто я уже тогда не знала, что в будущем света не больше, чем в нашем доме во время грозы.
В одном они правы: была осень. Я валялась в листьях, запачкав рабочий комбинезон, и смотрела в небо. Я люблю осеннее небо: оно уже не голубое, но ещё и не синее, словно ещё не решило, что лучше. Словно сомневается. Я чувствовала себя, как то осеннее небо.
В чужих рассказах я зову на помощь мать, бью похитителя ногами и руками, и земля разверзается, и чёрная карета, запряжённая чёрными лошадьми, устремляется во тьму подземного мира. Почему-то все думают, что мой муж уже тогда повелевал мёртвыми. Почему-то все упускают, что для этого нужно, как минимум, умереть.
Пока я-из-рассказа пытается выбраться к свету и вот-вот вкусит запретного плода, я-нынешняя ищет, чего бы поесть. Мне безумно надоела вся эта мини-еда, которой здесь так гордятся. Ловлю фальшивую улыбку своей ненастоящей корпоративной тётки — той, что, всегда носит в волосах золотые цветы — и та закатывает глаза. Она не любит эту историю. Мою историю. Она слышала другую, скучную версию, в которой мой будущий муж влетел в кусты на нашем участке, потому что гнался за собакой. Словно эпизод из романтического фильма, не хватало только спутанных поводков и моего собственного пса. Потом мы завели ещё одного — подарили щенка сыну. Но это было, конечно, сильно потом. Эту версию я рассказала ей сама, когда пряталась в тёмном коридоре у лифтов на очередном ежегодном корпоративе. Она в ответ поведала о своём муже: это он делал ей все эти безумно тонкие золотые украшения. Был год, когда она не носила их: ходила бледная и дёрганная, какой всегда бывает любовь во время войны. А потом пришла с целой короной из роз и снова начала улыбаться. С тех пор на вечеринках иногда появляется и её муж: огромный и тихий, с протезом, который клацает по мраморному полу. Он его жутко стесняется, а она что-то тихонько шепчет ему на ухо, и тогда его плечи чуть расслабляются, а щёки трогает румянец. Их любовь — это тяжкий труд. Может, поэтому мне с ними так легко.
Я нахожу разложенные на дольки апельсины: словно маленькие солнца. Оглядываюсь в поисках кого-нибудь из них, златокудрых и заполняющих собой всё пространство. Они выводят на свет даже то, что никогда не должно было всплывать. Опасные корпоративные родственники. Не то чтобы мне есть, что скрывать.
История продолжается: моя мать собирает армию или идёт жаловаться главе компании, мужниному брату. Я вспоминаю наш первый поцелуй — кровавый, потому что он стукнулся губой о мои зубы. И солёный тоже поэтому. А ещё — бесконечно смешной в перспективе.
Прячусь в тени, потому что дело доходит до гранатов и договора. Нельзя есть то, что не принадлежит твоему миру. Это правило я знала хорошо. Именно из-за него я не заказывала ничего из того, чьё название не могла прочесть. Никаких лобстеров, фуагры и прочего — это была еда не из моего мира, и я бы никогда за неё не расплатилась. Конечно, теперь я — часть огромной корпоративной семьи, и могу есть, что хочу. Но я предпочитаю ночные вылазки в «Макдональдс» и блинчики, которые иногда печёт мой сын. Он то хочет пойти по стопам отца, то стать виноделом, то отправиться в долгое путешествие и познать мир и самого себя. Я ему не мешаю. У него впереди ещё много ошибок, и я не могу оградить его от всех них. Блинчики у него получаются отменные, о чём я не устаю ему говорить, а он только смеётся в ответ. Может, станет поваром. Это было бы неплохо.
О нашем сыне в той истории не говорят. В ней вообще не упоминают о том, что было после: как в каждой «правильной сказке» всё заканчивается на «и жили они долго и счастливо». Ни одно, ни другое — не правда. Мы жили не так уж долго. Мы жили по возможности счастливо.
Что-то фыркает совсем рядом, и я подпрыгиваю от неожиданности. Поднимаю взгляд — в углу стоят брат и сестра, которых притащил сюда, наверняка, взбалмошный брат главы компании. Не мой муж, конечно, а тот, что владеет половиной Атлантики.
У брата — полумесяц рогов и скрещенные на груди руки. Сестра складывает в руках «кошачью колыбель». На их месте я бы тоже пряталась в тенях. Я здороваюсь, и брат фыркает ещё раз, на этот раз как-то одобрительно. Сестра не поднимает взгляда от нитей: сосредоточена так, словно от них зависит чья-то жизнь. Слышала, они здесь случайно. Слышала, отцы у них разные, а мать — одна. Слышала, что они как раз ведут себя как настоящая семья — не то что все остальные, пришедшие сюда сегодня.
Кажется, владелец половины Атлантики чуть не убил одного из их отцов. Я бы не удивилась. Ведь моего мужа тоже, скорее всего, убили. Им нужен был кто-то внизу, так отчаянно, что пришлось поторопить события.
Все взгляды обращены ко мне: похоже, история закончилась. Осталось беспомощно улыбнуться и выскользнуть из зала, доехать до офиса на сто восьмом этаже и кое-что отыскать. Кое-что, чему не будет рад глава компании.
Думаю, через пару лет мне удастся пошатать Олимп. Не думаю, что смогу развалить всю компанию — не та комплекция, не та громкость голоса, не то отчаяние. Но шуму наделаю. Может, тогда меня перестанут называть наполовину вдовой. Хотя, признаться, я почти прикипела к этому титулу. Полупроводник. Полувдова.
Скоро наступит осень, и я тоже умру. Оставлю сыну записку, чтобы он не сильно волновался. Так и напишу: «Вернусь весной». Эта часть истории, по крайней мере, довольно правдива.
Воскресать — не так уж и сложно, особенно когда всё вокруг тебя занимается тем же самым. Весна — лучшее время для возвращения. Осень — лучшее время для историй.
Я спущусь вниз и не буду оглядываться. Порадуюсь прохладе, покачаю головой, посмотрев на хаос в офисе. Обниму мужа и почувствую, каким он стал худым. Накормлю его блинчиками, которые испёк наш сын. Расскажу о том, что творится наверху, и пожалуюсь, что хотела бы остаться подольше.
Муж скажет, конечно, что я вообще не должна к нему спускаться. Что нужно уметь отпускать. Что он обещал братьям, и что «кто-то ведь должен выполнять и эту работу». И я всё понимаю. Правда, понимаю. Дел тут, внизу, невпроворот.
Но я всё равно буду возвращаться. И никто не запретит мне оглянуться у запасного выхода и послать мужу воздушный поцелуй.
Вы наверняка уж слышали эту историю: тёмный, нелюдимый бог встречает весну и забирает её себе. Никому не приходит в голову, что этого тёмного, нелюдимого бога могут забрать у самой весны. Никто не спрашивает себя, этично ли это, и не понесёт ли каких-нибудь последствий.
Я разговариваю с теми, кто обычно молчит. Вы удивитесь, когда узнаете, сколько их здесь, в нашей большой корпоративной семье. И мы все готовы пошатать Олимп. А когда он рухнет, даже не станем на него оглядываться.
Костюм
Марию назвали в честь той, кого она никогда не видела.
В детстве она слушала, как бабушка сердито ворчит в красную пластиковую трубку, распаляясь всё больше и больше, переходя на крик, и знала — это звонит та, другая Мария. Маленькая Маша прижималась к холодной стене и старалась дышать потише, чтобы не прилетело от бабушки: после этих телефонных разговоров та всегда норовила что-нибудь разбить. Маше не хотелось разбиваться. Однажды она случайно уронила с полки стеклянного тюленя с грустными глазами-бусинками, и его хвост разлетелся на сотню прозрачных крошек. Когда бабушка нашла её, собирающую стекло руками и плачущую, то ли от страха, то ли от боли, то ли от всего этого вместе, она не стала кричать. Просто забрала у Маши стекло и ушла, не проронив ни слова. Это был её любимый тюлень, но склеить его уже было невозможно.
Иногда Маша представляла, как падает с антресолей, в которых любила прятаться, и тоже разлетается на сотню — а то и тысячу — осколков. Мысль эта была одновременно приятной и нет. Приятной — потому что только что-то по-настоящему ценное в этой жизни могло разбиться. Нет — потому что остаться после такого прежней Марией было нельзя. И кто знает, прольёт ли новая Маша по старой хоть пару слезинок?
Бабушка обожала коллекционировать. В серванте у неё стояла целая армия фарфоровых тарелочек, которые она не доставала даже по большим праздникам. На балконе прятались оловянные солдатики в чёрно-белых мундирах разных эпох. А ещё у бабушки была коллекция разделочных досок, которую она убрала подальше от глаз — к солдатикам, за санки и лыжи — как только узнала, что на базар их свозят из ближайшей колонии. Убрала не из брезгливости или ещё чего — просто при виде этих самых досок она начинала думать о системе, а мысли о ней не приводили ни к чему хорошему. Потому и с телевизора в зале так редко убирали кружевную салфеточку. Да и вообще включали: новости из мира приносили достаточно горя даже в виде слухов от соседей. А бабушка не любила понапрасну расстраиваться. Она говорила, что у неё и без телевизора поводов хватает.
А вот радио в кухне почти никогда не затыкалось. Оно висело рядом с пластиковыми часами, из которых каждый час выглядывала металлическая кукушка, и разговаривало исключительно о сказках, легендах и, изредка, о рекламе местной игрушечной фабрики. Маша сидела у радио часами и удивлялась, как в такой маленькой коробочке может поместиться столько народу. Но это всё же было знакомым. Это было волшебством, с которым сталкиваешься так часто, что почти перестаёшь обращать на него внимание. Бабушка говорила, что в этом мире его полно, но люди привыкают ко всему и лишь цепляются за него краем глаза, спеша по неотложным делам. Казалось, у всех, кроме Марии и её бабушки полно этих самых дел. У той, другой Марии, их точно было немало: в старых телефонных счетах значились города, названия которых маленькая Маша даже не всегда могла выговорить.
Иногда Маша завидовала своей тёзке. Она представляла, как та покоряет горные вершины, продирается сквозь джунгли, бежит по прожаренному солнцем песку, и вздыхала. Всё это она видела только на картинках в энциклопедиях, изредка — по телевизору, и ещё реже — во снах.
Сны Маше снились тягучие, рождённые больным сознанием и слишком сильно нагретым батареями воздухом: словно она заглядывала в чьи-то чужие фантазии и ей приходилось скорее оттуда сбегать, чтоб не заметили.
Но иногда Маша надеялась, что общего у них с той Марией — только имя. Ей не хотелось так сильно расстраивать бабушку, да и слушать её крики, пусть даже через телефон, — тоже.
Бабушка почти о ней не рассказывала. Порой делала вид, что вообще не знает ни одной Маши, кроме своей дорогой внучки. А в иные вечера выглядывала в окно, из которого был виден пустырь, железная дорога и далёкие коттеджи на холмах, и произносила что-то вроде: “А я рассказывала тебе, как Машка однажды нашла динозавра? Нет? Тогда слушай.”
В такие вечера Мария не знала, как лучше поступить: дать бабушке выговориться или напомнить, что в этом доме не стоит поминать вторую Машу. Чаще всего она сидела и слушала, потому что ей действительно было любопытно, как именно Мария, которую она никогда не видела, отыскала динозавра. Или полузабытый язык. Или следы древней цивилизации, в которую никто не верил. Но самой любимой её историей была история о яйце.
В ней исследовательница Мария почти не играла никакой роли. Потому что произошло это всё слишком давно для того, чтобы хоть какой-то человек в это вмешался.
Когда-то давным-давно не существовало ничего. Только тьма колыхалась наверху, и океан плескался внизу, и невозможно было отличить одно от другого. И из воды торчало колено.
Машу очень забавляло это колено. Всякий раз, как бабушка доходила до него, она вытягивала собственные ноги и тут же сгибала одну из них. В качестве иллюстрации. В ванной получалось, конечно же, лучше всего.
— Но откуда колено там, где нет ничего? — фырчала Мария, сдерживая рвущийся наружу смех.
— Потому что до ничего, — отвечала ей бабушка, озорно улыбаясь. — Существовали монстры.
Колено принадлежало, конечно, великану. В детстве это казалось само собой разумеющимся. Как и то, что об то колено разбилось яйцо, и верхняя его часть стала небом, а нижняя — землёй. Такое происходило во множестве историй о возникновении мира, ютившихся в энциклопедиях Марии, но коленом не могла похвастаться ни одна из них.
— А что было дальше, ммм? — почти заговорчески шептала Маша. И бабушка отворачивалась от окна и строго сообщала, что пора бы и делом заняться. Или пойти спать.
Маша уже давно не спрашивала у бабушки про колено и мировое яйцо. Не спрашивала разрешения, чтобы посмотреть телевизор. Не просила переключить станцию на радио. Она выходила на улицу, когда ей вздумается, а не как раньше, в темноте и таясь, почти перебежками до ближайшего ларька, в котором можно было взять треугольную пачку молока и пару жвачек. Но путешествия… путешествия требовали особого подхода.
Маша боялась, что если заявит, что собирается на пару дней в соседний город, бабушка разобьётся сама. Она боялась, что взгляд её остекленеет, и она вспомнит голос в трубке. Голос той, что уехала и никогда не возвращалась. Маша боялась, что из её собственного рта вырвется тоненький голосок девочки, прятавшейся от красного телефона и криков.
Но убедить бабушку в том, что одиночное путешествие на поезде в наше время — не такое уж и опасное мероприятие, оказалось легче, чем она думала. Скопить денег — тоже.
Сложнее всего было со змеями.
Они и так доставляли достаточно хлопот: им не нравился холод, и зимой Мария почти не выходила на улицу. Иногда они просыпались первыми, и тогда ей приходилось выключать будильник, тяжело вздыхать и тоже подниматься. А уж о сбрасывании кожи Маша и вовсе не хотела вспоминать. Такое и врагу не пожелаешь.
Когда это случилось в первый раз, она жутко перепугалась. И бабушка тоже — по крайней мере, пока не поняла, в чём дело. После этого у Маши появилось ещё несколько энциклопедий про животных. Разделы про пресмыкающихся она зачитала до дыр. И даже это, конечно, не подготовило её ко всему.
В тринадцать она сама начала сбрасывать кожу: на локтях и коленях образовалась корка, словно она несколько раз неудачно упала с деревьев, по которым никогда в жизни не лазала, и под ней заблестела чешуя. Зимой суставы её стало ломить ещё сильнее, но в целом это было почти нормально. В первые месяцы бабушка натирала новенькие чешуйки какой-то вонючей мазью — змеи от неё сворачивались в клубки и утыкались в кожу. Маша смеялась — было ужасно щекотно. А потом плакала, когда несколько чешуек погнулось и отлетело. Замены росли долго и болезненно.
Когда она стояла перед бабушкой, скрестив руки на груди и решительно сдвинув брови, — змеи тоже помогали, их сконцентрированные взгляды сложно было выдержать — на ней уже прибавилось чешуи. Но об этом Маша уже бабушке не рассказывала. Конечно, свежие корочки на лопатках задевали за одежду, и приходилось спать на животе, но в остальном процесс был почти привычным. Маша даже подумывала стащить из комода ту дурно пахнущую мазь, но змеи протестующе шипели. Пришлось им уступить.
Старый телефон укоризненно алел из своего угла, когда Маша собирала вещи. Она ясно представила, что вот прямо сейчас он позвонит, и она впервые услышит голос своей тёзки. Та прокричит что-то о безответственности, о том, что бабушка и так волнуется, а потом извинится и побежит навстречу очередному приключению. И даже не извинится.
Бабушка обвела взглядом Марию — высокую, объёмную, со знакомо пылающей в глазах жаждой — и выглянула в окно. Пустырь был всё тем же. Как и железная дорога. Как и россыпь домиков за ней, которых просто становилось с каждым годом всё больше.
А Маша изменилась. И ей больше не было место в квартире, где время законсервировалось и превратилось в пародию на самого себя.
— Езжай, конечно, — пробормотала бабушка голосом, похожим на один из тех, что жили в радио. — Только не выключай телефон. И будь осторожна.
***
Вокзал встретил её запахом дешёвого кофе, эхом и воробьями, сидящими на спрятанных в чехлы люстрах. Она прошла через железную арку, порадовавшись, что не состоит в родстве с фейри. Встала неподалёку от светящегося табло, на котором места отправления и места назначения сменялись так быстро, будто бы она была в космическом порту. Поправила платок, закрывающий змей, и капюшон, закрывающий платок — просто на всякий случай. И принялась ждать.
Поезда отсюда походили на то, что, должно быть, увидели в них первые держатели железнодорожных акций: монстрообразных гусениц, обладающих чудесной способностью изменить мир. Мир действительно немало изменился с тех пор: механические гусеницы сменились механическими каретами, а потом и птицами.
Пристанища последних в их небольшом городке не было, и потому Маше достались гусеницы. Когда-то они её завораживали: и обычные, и окутанные белесым паром. У обычных были пушистые спинки и угрожающая окраска. У механических — успокаивающий голос, раздающийся из-под брюшка. Колыбельная железной дороги. Мария попыталась выловить из памяти, как давно слышала её в последний раз по волшебному радио в кухне, а потом вспомнила, что время в квартире продолжает идти без неё. И улыбнулась.
Циферблат вокзальных часов, такой старый, что годился в прадедушки её бабушке, неодобрительно косился на творящийся внизу хаос. До прибытия поезда, на который у Маши теперь был пропуск — жаль, что не с позолоченным тиснением, чтобы соответствовать моменту — оставалось полчаса.
За полчаса на вокзале можно сделать уйму самых разных вещей.
Можно улыбаться прохожим, которые, в большинстве своём, слишком торопились, чтобы улыбнуться в ответ. Можно сражаться с автоматом, держащем в заточении банки газировки и сладости в шуршащих упаковках — подобно Дон Кихоту. У Маши, правда, не было напарника на маленьком ослике, да и вместо копья в руке она сжимала распрямлённую купюру. Вот только автомат не желал сдаваться и постоянно выплёвывал банкноту обратно в ладонь.
Можно также праздно шататься и не бояться, что кто-нибудь тебя в этом уличит в середине рабочего дня. Вокзал был нейтральной территорией. Здесь не было места праздношатанию: оно тут же превращалось в ожидание чьего-то прибытия, будь то поезд, люди, или газетчик.
Этим Маша и занялась после неудачной стычки с автоматом: праздношатанием.
Она любила наблюдать за людьми. Вживую они казались куда менее значительными, но куда более настоящими. Как достопримечательности. На фотографиях они всегда выглядели больше, чем жизнь, казались кусочком чего-то волшебного и неземного. Было время, когда Маша и сама считала себя пришельцем: смотрела на звёздные карты и гадала, вокруг какой из них вращается её маленькая планетка. А потом она узнала, что смотрела не на те карты.
Достопримечательности были куда ближе звёзд, но ни одно изображение не передавало истинного положения вещей. И Маша не имела в виду запахи, или доносящиеся до тебя обрывки разговоров на чужом языке, или горячий асфальт под ногами. Вокруг достопримечательностей всегда было полно других людей. Или ты не мог подойти к ним достаточно близко. Или у фотографий были потрясающе удачные ракурсы.
То же было и с людьми: некоторые фотографии говорили о них куда больше, чем встреча вживую. По крайней мере до тех пор, пока вы не начинали разговор.
Не то чтобы Мария разговаривала с такой уж кучей людей за всю свою жизнь. Самым первым — и самым важным её собеседником — конечно, была бабушка. Но ещё были продавцы из соседнего магазина. Работники парка через дорогу: когда у бабушки было хорошее настроение, она выводила Машу на прогулку и разрешала кататься на каких-нибудь очень безопасных аттракционах. Больше всего Маша любила детскую железную дорогу: иногда контролёр разрешал ей прокатиться несколько кругов, и она разговаривала с другими пассажирами, как самый заправский путешественник. У неё даже было несколько знакомых, с которыми она обменивалась книжками и пластиковыми безделушками, попадавшимися в пакетиках с конфетами или жвачкой. Но никто из них не пересекал порог её квартиры. Ни с кем из них она не оставалась наедине надолго: особенно после того, как одна из змей зашипела на местного хулигана. Маша всегда была крайне осторожной. Змеи — тоже. Но иногда стерпеть было очень сложно.
Все во дворе думали, что у девочки слабое здоровье и отчаянно её жалели. В каком-то смысле так оно и было. И иногда Мария жалела саму себя. Когда ей исполнилось четырнадцать, она проклинала своих змей. Грозилась ножницами и операцией. А потом тихо извинялась, плача в подушку и засыпая под змеиное шипение.
Даже людям бывает трудно принять себя. Что уж говорить о Горгонах?
— Деточка, не поможешь?
Маша обернулась так резко, что чуть не упала, запутавшись в собственных ногах. Невысокий старик, опирающийся на палку, двигался почти бесшумно. Или она настолько утопла в своих мыслях? Бабушка говорила, что с этим нужно быть аккуратнее: в водах разума водятся такие чудовища, которых на Земле уже давным-давно не встретишь. Проглотят — и никто о тебе и не вспомнит. Даже ты сам.
— Очки дома забыл, никак номер места не пойму, — старичок протянул Маше лист бумаги. Она заметила, как дрожат его руки — даже та, которой он опирался на набалдашник в виде головы орла. Таким тростям место только в сказках… Мария не удивилась бы, если б и в самом деле попала в одну из таких. Она, как никто, знала, какими тёмными и опасными бывают сказки. Особенно те, что начинаются с помощи незнакомцу.
Маша спохватилась — она уже пару секунд никак не реагировала на просьбу — и протянула руку.
— Двадцать девятое, вагон одиннадцать, — прочла она, а потом добавила. — Может, вас проводить?
— Не нужно, милая. К моему поезду лучше без надобности не подходить.
— Поезд до Вороньего Гнезда подходит на нулевой путь! — громом прокатилось где-то под потолком, распугав воробьёв.
Маша подняла голову и заметила посреди крошечной стайки огромную крылатую тень: она проскользнула к дверям на платформу и исчезла. Маша на всякий случай протёрла глаза — совершенно детский жест, от которого ей тут же захотелось спать.
— Но мне и правда не слож… — Маша моргнула и договорила, обращаясь к пустому месту. — ...но.
Старичка рядом с ней уже не было.
Маша посмотрела на табло с расписанием. Никакого Вороньего гнезда!
Сквозь стеклянные панорамные окна было видно, как рассеивается вокруг подошедшего поезда пар, и как огромная крылатая тень растворяется в нём и пропадает в поезде.
Он выглядел совсем обычным: разве что, немного грязным, словно проскочил множество станций без остановок. Из пыльных окон сочился нежный розовый свет, хотя кто бы стал включать освещение, когда солнце так высоко? Маша подошла поближе — встала у аппарата, выплёвывающего пластиковые стаканчики с кофе и какао. Поезд был выкрашен в непривычный бордовый цвет, и светящиеся окна делали его похожим на что-то из детских страшилок. Если бы утренняя заря решила прокатиться от одного края страны до другого по железной дороге, её поезд выглядел бы именно так.
Маша снова посмотрела на таблицу с расписанием, но никакого Вороньего Гнезда на нём не появилось. Змеи обеспокоенно зашевелились под платком.
— Тише там, — зашипела она им в ответ и почти прижалась лицом к стеклу.
Табличка на одном из вагонов тоже была покрыта слоем грязи, но даже сквозь него можно было различить надпись: “Мировое Древо — Воронье Гнездо”.
— Надо им было красить поезд в рыжий, — прошептала Мария, провожая взглядом приходящий в движение состав. — И назвать “Рататоск”. С таким-то маршрутом.
Под потолком прозвенело сообщение об отправлении поезда до Гнезда. Воробьи бросились от эха врассыпную. Маша отошла от кофейного автомата и присела на один из жестяных стульев, бело-сине-красные ряды которых стояли в центре зала.
Она, конечно, знала, что мир был куда больше их с бабушкой квартиры, пусть в ней и помещалось столько книг, столько радио-историй и столько голосов. Она знала, что он не заканчивается энциклопедиями и выходом в Интернет (который в их доме появился совсем недавно, потому что бабушка долго не соглашалась трогать телефонную линию), соседним двором и парком, названиями городов и картами, которыми она обклеила свою комнату. Но вот о чём Маша не подозревала, так о том, что мир, подобно Вселенной, похоже, постоянно расширяется.
Она была уверена, что, если выйдет сейчас на перрон и опустит взгляд на рельсы нулевого пути, то увидит рядом со шпалами орехи. Или не увидит этого пути вовсе — только неровные асфальтовые пороги первого пути, на который вот-вот должна была подскочить местная электричка.
Между ней самой — её чешуёй и её змеями — и старичком с тростью было куда больше общего, чем она могла предположить.
Мария вдруг перестала быть единственной и стала частью множества. И это было волнительно. А она ведь ещё даже не села на поезд.
Неужели все поездки будут такими?
— Поезд “Бедонск — Неназываевск” прибывает на третий путь, — раздалось из дальнего угла зала, и Мария подскочила на месте.
Время отправляться в путешествие.
Проводница встретила её усталой улыбкой и вежливым кивком. Мария не могла оторвать взгляда от её рук: пальцы управлялись с билетом так привычно, что это тоже немного походило на магию. Может, всё вокруг и было магией, и потому Мария из телефона так и не вернулась домой, а бабушка превратила свою квартиру в неприступную крепость, неподвластную поветриям из внешнего мира, чтобы больше ими никого не унесло.
В вагоне было пусто: Маша поздоровалась с единственной женщиной, которая попалась ей по пути к своему месту. Та даже не подняла головы от кроссворда, который решала. Маша чуть задержалась, прочла “созвездие справа от Андромеды, шесть букв, шестое по горизонтали” и поспешила дальше, хотя знала ответ. Она рассматривала звёздные карты с тех пор, как добралась до энциклопедий по мифологии. До этого её фиксацией был космос и множество теорий об инопланетном происхождении всего, что окружало их с бабушкой. Включая саму Машу. Но потом она прочла историю про Данаю, её сына и его подвиги. И попросила карты с созвездиями. Ей хотелось знать своих врагов в лицо.
Созвездие Персея мало походило на человека. Впрочем, любое созвездие мало походило на то, что рисовали поверх них давно умершие художники. Или художники поживее, которым очень нужны были деньги, а тут подвернулась халтурка на работу с Министерством образования. Кто-то рисовал Персея бородатым и в полном расцвете сил. Кто-то — молодым и хитрым, словно перепутали его с Гермесом, вестником богов. В конце концов, они оба носили крылатые сандалии. Иногда у звёздного Персея в руках были меч и щит. Иногда — только щит, а на нём — приколотое к зеркальной поверхности доказательство. Голова Горгоны.
Маша помнила тот день, когда впервые увидела их в энциклопедии: трёх чешуйчатых сестёр с хищными крыльями и змеями на головах. Она подскочила на месте, пробежала сначала в прихожую, где радостно глянула на собственных змеек, а потом — прямиком к бабушке. Может, она специально не прятала от неё все эти истории — какой в этом толк? А, может, сделала всё специально. Чтобы не начинать этот разговор самой.
Потом Маша узнала про Персея. Чаще всего на страницах её энциклопедий мелькала его статуя — та самая, которая на вытянутой руке держит отрезанную голову Медузы.
Змеи взяли за привычку шипеть на эти страницы. Мария какое-то время и вовсе не притрагивалась к этим книгам.
— Газеты? Журналы? Постельное бельё? — монотонно, но с улыбкой проговорила появившаяся в проходе проводница.
Маша вздрогнула. Она ведь ещё не снимала капюшона?
— Кажется, — прошептала она. — В стоимость моего билета входит и бельё.
Проводница протянула руку, будто и не помнила, что Маша была единственной, кто забрался в её вагон на этой станции.
— А почему так мало народа? — Маша вытащила билет из кармана рюкзака, который повесила на крючок неподалёку от номера койки. — Не сезон?
Поддерживать беседу ей всегда было сложно. О чём вообще говорят с людьми, когда говорить-то и не о чем? Не только ведь о погоде?
— И точно… — глаза проводница пробежались по чернильным буковкам на билете. — Сейчас принесу.
— А не могли!.. — спохватилась Маша, но проводница уже исчезла. Почему-то здесь, в пустом вагоне, было прохладно. Или ей только так казалось?
Одна из змей шевельнулась за ухом. Наверное, чтобы сообщить: нет, не показалось.
Проводница вернулась со сменой белья и стаканом в жестяной подставке.
— Вы словно мысли мои прочитали… — удивилась Маша, предвкушая горячий чай.
— Да я вас слышала. Обычно стаканы сразу и просят. Стоит сесть в поезд — и бесконечно есть хочется.
— Есть такое, — Маша качнула головой. Одна из змей зашипела от неожиданности.
Проводница покосилась на кондиционер и вздохнула.
— Опять что ли…
— Так куда они все подевались? — поспешно выпалила Маша, отвлекая проводницу от шипения.
— Кто?
— Ну, пассажиры.
Мария махнула рукой в сторону соседних коек.
— Обычно в это время их больше, — проводница пожала плечами. — Словно какой-то другой поезд пустили, а нас оповестить забыли.
Маша вспомнила бордовую краску под слоем пыли и розовый свет из окон. Интересно, где находится Воронье Гнездо? В той же стороне, что и Неназываевск?
Убедившись, что более от неё ничего не требуется, проводница унеслась в сторону хвоста. Змеи выглянули из-под платка — все вместе, словно по команде.
Маша шикнула на них и сгоняла до бойлера. Она захватила с собой целую пачку любимого красного чая с розовым перцем, который согревал получше всяких обещаний.
Из вагона вокзал казался каким-то эфемерным и бесконечно чужим. Маша представила, будто не знает, что за его громадой тянется парковка, упирающаяся в остановку и ряды старых домов с высокими потолками, а на фасаде красуются огромные стрелки часов. Представила, что не знает, куда едут оттуда автобусы, как называются улицы, сколько супермаркетов ютится среди каменных коробок. Может, в этом и был смысл: в дороге ты на какое-то время перестаёшь быть собой. Тот, прежний ты, словно чуть опаздывает, бежит по рельсам следом за поездом, а ты — свободен. Смотришь в окно на дома, в которых кто-то живёт всю жизнь, а ты видишь впервые, и думаешь: впереди — будущее. Оно огромно и прекрасно, пока поезд не тормозит, ты не выходишь на перрон, и другой ты, от которого порой так сильно хочется сбежать, не встаёт рядом. И ты снова превращаешься в себя. И будущее снова пугает.
Змеи тоже решили посмотреть на вокзал, и на этот раз Маша им позволила. Пусть отдохнут. На самом фестивале для этого времени не будет: придётся играть роль, и играть её хорошо. Конечно, они все вместе тренировались перед зеркалом, но ведь перед публикой всё будет совсем по-другому.
Большие электронные часы, которые мигали над выходом на платформу, показывали, что до отправления осталось три минуты. Сквозь стекло люди казались древней аквариумной цивилизацией, которая вот-вот должна была исчезнуть, подобно Атлантиде. Гром оповещения прокатился по зданию, но слов Маша, конечно, не разобрала.
А потом она заметила крылья. Не одни из тех, которые покупали в магазине “Всё по 99”, из проволоки и тонких розовых чулок, а полупрозрачные и живые: если бы на них не падал свет вывесок от ларьков с едой, она бы легко их пропустила. Крылья покачивались над кем-то, закутанным в зелёное пальто и явно спешащим. Маша приподнялась на месте и почти вжалась носом в стекло, но обладатель крыльев скрылся в толпе, и скоро даже отблески на прозрачных краях перестали сиять.
Вселенная продолжала расширяться. Маша почти забыла, что когда-то весь её мир ограничивался начинённой историями квартирой.
— Как считаете, кого мы встретим на фестивале? — прошептала она себе под нос, и змеи начали было шипеть в ответ…
— Ого! — раздалось позади неё. — Кондиционер что ли потёк?
Маша никогда ещё так быстро не затягивала капюшон: змеи протестующе зашевелились, какую-то из них она, похоже, прижала сильнее, чем нужно. На секунду ткань закрыла ей обзор. Сердце гремело так гулко, что болью отдавалось в районе лопаток, там, где росла свежая чешуя.
— Как будто бы сильней зашипел… Я щас.
Когда Маша высвободилась из своей кофты, незнакомец уже исчез. Видимо, побежал за проводницей.
Змеи легли поудобнее и затихли. Маша понадеялась, что не слишком сильно покраснела. А потом её взгляд зацепился за соседнюю койку. На которой лежал рюкзак, а поверх него — нечто, замотанное в пупырчатую плёнку и несколько слоёв скотча.
Она пододвинулась ближе, пытаясь рассмотреть это самое “нечто”. Может, и её новый попутчик тоже едет на фестиваль?
— Сказали, что ничего не могут сделать.
Он появился в проходе так внезапно, словно ноги его не касались земли. Маша невольно опустила взгляд на его кеды — самые обычные, синие с красными бумерангом и белыми росчерками по бокам.
— Привет, кстати.
Маша подняла голову.
У бокового столика стоял невысокий мальчишка в бесформенной ветровке и очках с толстыми стёклами, в которых отражались мелькающие за окном фонари. Мария даже не почувствовала, что поезд уже тронулся.
— Думал, опоздаю, — выдохнул незнакомец и шлёпнулся напротив Маши, тут же подскочив и выругавшись.
— Совсем, блин, забыл, что киданул сюда эту штуку…
Он взял рюкзак и поднялся на цыпочки, чтобы затолкать его наверх. За расстёгнутой ветровкой виднелась футболка с символикой какой-то неизвестной Марии группы. Она секунду рассматривала корабль на ткани, а потом поднялась и одним точным движением отправила чужой багаж на нужную полку.
Глаза за стёклами моргнули.
— Спасибо.
Маша кивнула и опустилась обратно. И надо же было ему взять именно это место?
Парнишка затих, а потом вдруг вытянул руки на столе, положил туда же голову и тихонько зарычал. Одна из машиных змей тихонько засвистела у неё над ухом — так они смеялись.
Мария демонстративно уставилась на мелькавшие за окном индустриальные постройки и старалась не смотреть на кудрявую шевелюру. А потом рука попутчика чуть не сшибла её стакан с чаем.
— Прости!
Он двигался так, словно весь состоял из острых углов, и лицо его было удивительно эмоциональным. Наверное, именно про таких в книжках писали “носит сердце на рукаве”. Никто из людей в жизни Маши таким не был.
— Ничего, — отозвалась она и взяла стакан в руки, от греха подальше.
Мальчишка — хотя при ближайшем рассмотрении он всё-таки оказался старше, может, даже самой Маши, судя по залёгшим под глазами линиями — скинул ветровку и протянул ей руку.
В последний раз с Машей знакомились на детской площадке, когда она строила в одном из углов уменьшенные копии египетских пирамид и играла в проклятие фараона с пластиковыми фигурками из шоколадных яиц. И потому она уставилась на руку так, словно в неё тыкали горящим факелом — судя по тому, как изменилось выражение лица попутчика.
Где-то в голове Маши тренькнуло “Улыбнись хотя бы”, и она обнажила зубы.
Парнишка (юноша? мужчина?) присвистнул.
— Ну после такого я просто обязан спросить — ты не на фестиваль ли?
Маша нервно сглотнула.
— С чего…
— Или это в стоматологии так настрочили? Ну то есть я слышал, что многие себе зубы подтачивают, и я не осуждаю, это даже прикольно, но не больно ли?..
Маша инстинктивно провела языком по зубам и мысленно выругалась. О них она не подумала: клыки начали расти относительно недавно, когда она уже куда меньше выходила на улицу и ещё меньше улыбалась незнакомцам.
Её собеседник снова изменился в лице: наверное, потому что заметил, как Маша проверяет, всё ли в порядке у неё с зубами.
— Если они от природы такие, то вау! Чего только не случается, и у нас в классе, кажется, был один такой пацан, у него клык при улыбке справа было видно, и мы ещё постоянно шутили, что…
Чем больше он разговаривал, чем чаще махал руками. Маша к такому не привыкла. Маша привыкла к радио и тихому говору бабушки, которая рисовала картины не руками, а интонацией.
— Прости. Слишком много говорю, да? Я просто… — он поднял плечи и посмотрел в окно. В стёклах его очков мир казался ещё более нереальным, чем достопримечательности на фотографиях. — Давно никуда не выезжал. Да и в поезд запрыгнул в последний момент! Хорошо, что успел.
Он так и продолжил смотреть в окно, легонько улыбаясь. И Маша не смогла не улыбнуться тоже. Жажду путешествий она прекрасно понимала.
И потому, сама того не ожидая, предложила парнишке чаю.
Его звали Лесем — “Вообще-то Алексеем, но все зовут Лесем, и я на другое уже и не реагирую толком” — и он тоже ехал на фестиваль. Маша не удивилась: совпадениям в её истории не было место. Особенно теперь, когда она вышла за границы бабушкиного мира и проторяла собственную дорогу. Пусть и по выложенному рельсами пути.
Лесь заразительно смеялся, пил ужасно крепкий чай и обожал рассказывать истории. В этом мире не было ничего, что Маша любила бы больше хорошей истории. Да и плохой, если на то пошло: каждая история может тебя чему-то научить.
Лесь рассказывал ей про одногруппников — он учился в каком-то мелком колледже, о котором Маша не слышала, но кивнула словно бы со знанием дела, когда он его упомянул. Рассказывал про учителей и сдачу зачётов, про свой неудавшийся школьный поход в лес, про лето вожатым, про случайное знакомство с реконструкторами и про “эльфийские яблочки”.
— Посмотри на меня, кто бы меня в эльфы пустил? — Лесь сверкнул зубами и замахал на себя руками, словно сдаваясь. — Так что взяли в гномы. Из-за роста больше, так-то там все комплекции более подходящей, чем я. В общем, навернули мы на ночь медовухи, как последние дураки, а эльфы у нас на деревьях спали. Аутентично так. А чтоб не сверзиться во сне вниз башкой, аккуратно привязывали себя к стволам. Так вот, а “яблочки”, потому…
Маша уже знала, чем закончится эта история: пьяные гномы, пытающиеся стрясти с деревьев местных эльфов — наверняка, то ещё зрелище. Она металась между ужасом и смехом и не знала, как на это всё реагировать. А вот змеи знали и тоненько скрипели в такт повествованию. Лесь косился на кондиционер, но за проводницей больше не бегал.
— Извинялись мы долго. В том числе медовухой — чтоб на следующей год уже нас трясли, стало быть.
Маша, наконец, фыркнула и улыбнулась в стакан — так, чтобы улыбка потонула в чае.
В ответ она пересказала Лесю истории с радио и несколько бабушкиных сказок.
Они легли только после того, как к их местам прошаркала женщина с кроссвордом и укоризненно покосилась на них, сделав вид, что идёт дальше, к туалету в хвосте.
Маша и Лесь переглянулись и прыснули.
— Но, в самом деле, лучше бы отдохнуть. Завтра тяжёлый день. С корабля на бал.
Маша планировала забежать в одну из кафешек, где, помимо горячего чая, предлагали душ и несколько пушистых полотенец. За сон она не волновалась: змеи давно уже не шевелились, а она сама была слишком взволнована, чтобы нормально уснуть.
Лесь залез наверх, наступив на стол, словно мартышка, и спрыгнул вниз уже с рюкзаком.
— Что там у тебя? — слова вылетели у Маши изо рта ещё до того, как она осознала, что вообще о чём-то подумала.
Лесь усмехнулся.
— Костюм, конечно. На фестивалях без них не так весело, уж поверь.
И Мария поверила. Ведь Лесь ехал туда не в первый раз.
— Что за костюм?
Лесь прищурился.
— Ты мне про свой тоже не рассказываешь.
— Откуда ты зна…
Мария склонила голову и пробормотала:
— Ага. Теперь знаешь.
— Теперь знаю, спасибо, что выдала себя! Ты не переживай.
Лесь закинул рюкзак под стол и и упал на расстеленный недавно матрас.
— Встретимся, вместе побегаем. Я тебе всё покажу!
Маша посмотрела вверх, на нависшую над ней полку, и ничего не ответила.
А через пару минут Лесь пожелал ей доброй ночи и заснул чуть ли не на полуслове.
Дорога была долгой. Мария сделала вид, что досыпает положенное ей время. Она не была жаворонком, если того не требовала ситуация.
За окном трясся мир — подпрыгивал на рельсовых переходах, бежал по недавно проложенным трассам, замедлялся на размеченных под ремонт участках. Пролетали мимо домишки, утопавшие в зелени, и безликие новостройки, и пшеничные поля, посреди которых наверняка красовались оставленные пришельцами знаки. Фермерское искусство потихоньку умирало — или, если послушать знакомую Маше продавщицу, эволюционировало. Можно ведь умереть и воскреснуть, для сельского хозяйства это дело привычное. Как и для многих вещей на Земле. Особенно сейчас, когда мир становился всё необъятнее.
Спать не хотелось: такое случается, если набраться впечатлений, упустить тот промежуток времени, когда тело тянет вниз, а кости гудят. Маша чувствовала себя так, словно отработала накануне поездки пять смен подряд, спала по четыре часа в сутки, да и то порционно. Но в деньгах они с бабушкой не то чтобы нуждались — да и особо их не тратили. За одной из батарей в зале прятался мешок старинных монет, куда бабушка иногда запускала руку. Мария не спрашивала, откуда они, хотя ей было очень интересно, но бабушка, конечно, рассказала ей сама.
Это была история о той, другой Марии. О том, как она отправилась на далёкий тёплый остров в поисках Лабиринта, а нашла клад.
— И оставила его тебе? — удивлялась Маша, и её змеи тоже раскрывали пасти в чуждом им удивлении.
— И оставила его мне, — отвечала бабушка, глядя вовсе не на мешок за батареей, а на саму Машу.
Волны рельсовой колыбельной всё-таки усыпили её, отчаянно сопротивляющуюся дремоте. Вот она искоса поглядывала на Леся и представляла, что за костюм он прячет в своём рюкзаке, а вот уже уткнулась в капюшон и прикрыла глаза. На секундочку.
Её разбудил запах собственного чая и звон ложки по стеклянному боку стакана. Лесь пытался тихонько прихлёбывать горячую жидкость, но получалось у него неважно.
— Мог бы просто уйти на любое свободное место, — сонно пробормотала Маша и поднялась, не успев подавить зевка.
Лесь замер.
— А и правда. Вот дурак, — промямлил он и рассмеялся. — Но и ты давай вставай. Приезжаем скоро.
— Правда?
Маша потянулась и по привычке скинула капюшон.
Лесь замер. Мария тоже.
— Прикольный платок, — в конце концов выдавил он, схватил со стола её кружку и укатил в сторону бойлера. — Я сгоняю за кипяточком?
Маша кивнула. А когда он ушёл, начала судорожно рыться в своём багаже в поисках зеркала. Повертела головой, чтобы проверить, не видно ли чего. Успокоилась.
А потом её взгляд упал на плоский пупырчатый свёрток, стоявший рядом с соседской койкой. С одного края плёнка немного сошла, и Маша разглядела что-то явно тяжёлое, круглое и сияющее. Что-то фигурное… Что-то знакомое...
— На вот, — Лесь умудрился поставить стакан так, чтобы не пролить ни капли, хотя кипятка там было до краёв.
Маша ударилась головой об стол, и змеи тут же дружно зашипели.
Лесь наклонился.
— Эй, ты как?… И, надо же, опять шипит! А проводница сказала, что выключила…
Но Мария его не слышала. Она не могла оторвать взгляд слезящихся глаз от его кроссовок.
На них были крылья.
Она видела их и вчера: белые росчерки на ткани под красным бумерангом бренда. Но тогда она не обратила на них должного внимания. Тогда она ещё не видела голову Медузы на завёрнутом в пупырчатую плёнку щите.
— Помочь с чемоданом?
Маша замерла. Её змеи тоже. Она не успела поправить платок, и с одной края наверняка были видны чешуйки.
— Да я справляюсь, — промямлила она куда-то в стену, судорожно натягивая капюшон.
Может, и не стоило ей ехать на этот проклятый фестиваль? Может, так всем было бы легче? Может, не пришлось бы сталкиваться с тем, к чему она готовилась, считай, всю жизнь, но к чему невозможно было подготовиться?
***
— Однажды ты встретишь Персея, — говорила ей бабушка, поглаживая чешуйчатые спинки пригревшихся у обогревателя змей. — Это так же неизбежно, как снегопад. Или первая влюблённость.
— Как же я его узнаю? — Маша поворачивала голову, и несколько змей неодобрительно шипели, а другие с любопытством прислушивались к разговору.
И тогда морщинистые пальцы замирали над древней чешуёй, и бабушка отвечала:
— Может, по его щиту. Может, по крылатым сандалиям. А может — по его делам. Не в их природе скрываться.
И после Маша долго смотрела на соединённые линиями звёзды на стене своей комнаты и думала, что теперь, когда она могла найти Персея на небе, узнать его в жизни будет не так уж и сложно.
***
Вокзал Неназываевска походил на вокзал её родного города, как двоюродный брат на родного. Те же пластиковые стулья, те же охваченные солнечными линиями пути, то же электронное табло и гулкое эхо под потолком. Только воробьёв не хватало.
Маше даже показалось, что она увидела через стекло, уже после того, как их с Лесем разделила толпа, тот пыльный малиновый поезд на пути, которого не было. Из его окон всё ещё сочился розовый свет, и в дыму на перроне он оставил множество фигур. Мария моргнула — и все они исчезли. И мир не стал расширяться.
Лесь помахал ей рукой и обещал найтись на фестивале. И тогда Маше показалось, что её чешуя стала ледяной и обжигающей, а змеи сплелись в узлы. Ещё никогда она не чувствовала с той, другой Марией, такого родства: ей хотелось прыгнуть в первый же поезд и уехать далеко отсюда, чтобы больше никогда не видеть крылатый кроссовок, зеркального щита и не слышать этот смех. Интересно, был ли и у той Марии Персей? И как его звали?
Но после душа — в котором змеи, наконец, расслабились, а чешуя на лопатках перестала так сильно болеть — Маше стало легче. Всегда была вероятность, что она ошиблась. Или ошибалась бабушка, и Персеи давным-давно вымерли. Как динозавры и чёрно-белые телевизоры. И ничто не помешает Марии продолжить своё путешествие. Особенно какие-то там сказки.
Фестиваль встретил её очередью и цветастыми баннерами у входа, и она замерла, заметив на одном из них целую кучу знакомых фигур: греческие герои и злодеи потрясали мечами и воинственно кричали, окутанные божественным сиянием, и добро неизменно побеждало зло. Горгона там была всего одна: яростно распахнувшая клыкастую пасть, с целым клубком тонких змей на голове и змеиным туловищем вместо ног. Маша на автомате посмотрела на собственные ноги — в просторных удобных штанах и кроссовках — и выдохнула. Что, если её чешуя тоже продолжит расти и однажды покроет всё тело? Бабушка, наверное, будет довольна: в таком виде из дома она точно никогда не выйдет. Одна из змей легонько выглянула из-под капюшона и тут же спряталась. Маша покачала головой. Горгону с плаката хотелось пожалеть: змеи у неё были какие-то больно тонкие, словно больные. Мария рассеянно провела рукой по платку и достала из кармана телефон. Подумала, не написать ли бабушке о её новом знакомстве… а потом сообщила, что вряд ли в ближайшее время сможет ответить на звонок — хотя точно знала, что бабушка не станет звонить — и сделала шаг вперёд.
Фестиваль проходил в огромном помещении какого-то спортивного заведения: его разделили на два зала. Маша тут же потонула в толпе.
Её мир вдруг перестал быть прошлым и превратился в настоящее. Она думала, что это произошло ещё тогда, когда она впервые вышла одна из дома — в красном сарафане и таком же красном платке, неумело завёрнутом на голове. Но ошибалась, конечно.
Люди здесь были повсюду. Не только запертыми внутри крошечного бежевого радио голосами и глянцевыми фотографиями, но шумными, дышащими, настоящими. Маша не представляла даже, что хоть какое-то помещение может вмещать в себя столько народа. Люди стайками пробегали мимо, протискивались к гардеробным стойкам, сидели прямо на полу, разучивая какой-то текст или напевая песни — Мария не была уверена наверняка. Она снова завидела полупрозрачные крылья и на этот раз не упустила их обладателя: им оказался рослый мужчина с зелёными волосами, в самом блестящем камзоле из всех, что Маша видела в своей жизни. И никто не обращал на него особого внимания. Потому что…
Потому что под лестницей, неподалёку от туалетов, группа тяжеловооружённых орков обсуждала недавно вышедший фильм о кораблях и капусте и смеялась всякий раз, когда один из них ронял на пол свою секиру.
Потому что посреди холла кучка маленьких детей облепила нескольких принцесс в разноцветных воздушных платьях, и сверкали фотоаппаратные вспышки, и Маша радовалась, что ещё не выпустила своих змей.
Потому что где-то вдалеке гремела музыка, и ведущий рассказывал что-то о новой книжной серии про очередную Волшебную страну, и толпа людей хором кричали ему ответы на вопросы.
Потому что мимо Марии, как ни в чём не бывало, пронеслась толпа разномастных супергероев, а за ними — их товарищ с камерой, и им вслед кричали что-то про снимки, которые нужно доставить в “Дейли бьюгл” в скорейшем времени. Маша не была плотно знакома с супергеройской культурой и потому поспешила дальше: слишком уж много общего у них было с героями древности. Теми самыми, у которых были свои созвездия, разнящиеся изображения, и которые не ведали, что творили во славу богов.
Сердце Маши билось где-то в горле. В ушах звенело. Губы болели от не желающей пропадать улыбки. Чешуя горела, но это её ничуть не беспокоило.
Она была дома.
***
Сандалии нещадно натирали.
Он мог бы это предвидеть и остаться в кроссовках — современный Персей, всё такое, и не пришлось бы снимать очки и менять джинсы на доспехи — но решил, что сдаться сейчас будет не очень-то по-героически. Не то чтобы он считал себя каким-то там героем.
Лесь лавировал по залу, фотографировался с людьми и старался не пропустить свой выход на сцену. Непривычные линзы, которые он не надевал, кажется, целый год, чуть затуманивали обзор, и приходилось щуриться. Но Горгону он заметил сразу.
Её сложно было не заметить: никаких крыльев и плюшевых змеиных хвостов, которые волочились по полу и собирали пыль, тёмная туника, перехваченная бечёвкой, но на руках и ногах блестела в искусственном свете чешуя, а лицо обрамляли змеи, судя по рваным движениям, аниматронные, и потому жутко впечатляющие. Лесь даже представить себе не мог, сколько они весили. Вместе с мотором.
Было бы здорово уговорить её выступить вместе. Что Лесю особо нравилось в подобных мероприятиях: это то, с какой лёгкостью здесь можно было пообщаться с людьми. Их всех тут объединяли общие увлечения, и иногда достаточно было просто упомянуть знакомое название или кивнуть в сторону одного из стендов, чтобы разговор разгорелся сам собой.
— Привет! — радостно выпалил Лесь, подойдя к чудесной Горгоне, а потом прищурился. — Маш, ты что ли?
Та вздрогнула до самых змей. Метнула взгляд на его щит.
— Нарочно не придумаешь! — заключил он, проследив за направлением её взгляда.
— А?
— Ну мы же с тобой в одной поезде ехали! Какова вообще вероятность?
— Мы с тобой и живём в одном городе, — ответила Маша. — Так что очень даже большая…
— Нет, это судьба! — выпали Лесь и поправил сползавший на глаза крылатый шлем. Его пришлось одолжить у одного знакомого и потому терпеть. — Ты теперь обязана выйти со мной на сцену!
— Я? — спросила она так, словно ей предложили роль в каком-то потрясающем летнем блокбастере.
— Конечно! — закивал Лесь. — Здорово же будет! Кстати, ты просто обязана рассказать мне потом всё про эти механизмы… Выглядит обалденно!
— С… спасибо? — полувопросительно выпалила Маша, а потом, сама того не ожидая, поинтересовалась. — А где здесь сцена?
Они немного порепетировали под лестницей: на них косились орки, а мимопроходящий Минотавр громко хохотнул, когда у Леся в очередной раз сломалось крепление щита.
— Слишком тяжёлый получился, — объяснил он. — Вечно так. Видела бы ты, как я этот щит лепил!
— Представляю, — отозвалась Маша.
— Но тебе-то куда сложнее пришлось! С чешуёй вечно столько мучений…
— Это точно, — согласилась Горгона. — Ну что, ещё разок?
И Лесь кивнул.
Когда они, наконец, поднялись на сцену, и вокруг грохотала музыка, и голос ведущего кричал в микрофон, Марии вдруг отчаянно захотелось быть где угодно, но не здесь. И кем угодно, но не самой собой. О чём она думала? Хотела получить полный спектр эмоций от первого же своего путешествия? Зачем вообще вышла из дома?
Вдруг и она однажды превратится в голос в красной трубке, на который бабушка сможет только орать, потому что ответить он не сможет?
— Как-то много у нас в этом году греков, не находите? — раскатилось над толпой, и Маша почти ожидала, что люди разлетятся от громоподобного голоса, как воробьи.
Но они ответили смехом. Смеются ли птицы? Или только шипят, как её родные змеи?
Из динамиков хлынуло что-то героическое и затопило собой всё вокруг. Так ли чувствовали себя аргонавты? Шумело ли у них в ушах? Хотелось ли прыгнут за борт к первой попавшейся сирене?
Лесь замахал мечом, и Маше вдруг сделалось дурно. За глазами закололо, и мир немного потерял фокус. Где-то совсем рядом шипел кондиционер. Или змеи?
Она сделала шаг вперёд и посмотрела в зал. Разноцветная толпа превратилась в белое пятно, в котором не за что было зацепиться взгляду.
Лесь поднял щит. Маша краем глаза увидела в нём собственное отражение.
Лопатки пронзило болью, и она охнула, и Лесь обеспокоенно нахмурился…
А потом Горгона сверкнула глазами. И мир застыл.
Где-то позади замершей в разных позах толпы людей — словно все вдруг решили поиграть в “Море волнуется” — раздалось отчётливое “Вот, блин, опять что ли?”.
И Маша побежала.
***
— Однажды ты встретишь Горгону, — говорила ему мама, нарезая морковку идеально ровными кусочками и стряхивая с фамильного ножа ошмётки. — Это так же неизбежно, как жара. Или первая драка.
— Как же я её узнаю? — Лесь шмыгал носом и боролся с желанием вытереть сопли рукавом. Мама не очень любила стирать. Тем более часто.
И тогда нож замирал над резной разделочной доской, купленной на ближайшем рынке, и мать отвечала:
— Может, по её чешуе. Может, по шипению. Но будет внимателен. Монстры — мастера скрываться на самом виду.
И после Алёша долго всматривался в лица знакомых и думал, что любой из них может быть монстром, но, когда придёт время, он непременно её узнает.
***
Лесь старался быть хорошим. Он прикусывал язык и думал, что говорил. Приносил домой пятёрки. Не дрался — только сжимал посильнее костяшки пальцев,
Он ненавидел себя за то, какую обречённость чувствовал, услышав «да» в ответ на «Вам нужна помощь?». Тот факт, что он всё равно не переставал спрашивать об этом людей, должен был заставить его чувствовать себя лучше, но на самом деле это не работало. Лесь продолжал ненавидеть себя за то, как внутренне весь подбирался и вздыхал, зная, сколько чужих проблем на него вскоре упадёт.
Это был его вид лицемерия.
Мама говорила, что у каждого он есть. Лесь возражал, потому что кто-кто, но мама вовсе не казалась лицемерной. А потом оказалось, что только ленивый в их семье не носил масок.
Они сбежали от отчима зимой: прыгнули в первый попавшийся автобус и доехали до конечной. Городок встретил их серым небом и тяжёлыми тучами. Мама сказала, это хороший знак. Она вообще часто цеплялась за знаки, выискивала их в каждой чаинке, в каждой надписи на заборе, в каждой случайной позе. Слова она предпочитала не слушать. Может, поэтому она так долго терпела. Может, из-за своего лицемерия Лесь не сделал хоть чего-нибудь ещё раньше.
Они не знали, ищет ли он их. Надеялись, что нет, но в глубине души знали, что однажды он объявится у них на пороге с широкой улыбкой и, может, подарками, и не услышит, что ответом на его вопрос будет “нет”. Он пройдёт внутрь и снова сделает их дом своим домом, и будет жить в своё удовольствие, так, словно не существует завтра и все люди обязаны ему жизнью.
Когда у Леся пропала надобность быть хорошим, он не стал вдруг злым, как думал раньше. Жизнь работала совершенно по-другому, не по тем законам, которые гремели в книжках со сказками, фильмах и утешающих речах. Жизнь оказалась страшной и прекрасной, и совершенно непонятной. И это нравилось Лесю гораздо больше, чем море законов, изливающихся из чужого рта в очередной вечер на диване.
И нравилось бы ещё больше, если бы над ними не маячила тень из прошлого, которая никогда их не отпустит — даже если не объявится на пороге. Его слова были выгравированы на внутренних стенках их душ, как священные тексты на глиняных табличках. Если ломать — так вместе с основой.
И сейчас, когда он, наконец, встретил обещанную Горгону, Лесь пошёл на поводу у своего “лицемерия”. Хотя о помощи она, конечно, не просила.
***
Маша смотрелась в зеркало и не узнавала себя.
Под глазами залегли мешки, но в глубине радужки сияли искры, какие прежде она никогда не замечала в собственном взгляде. Казалось, что она сейчас или разрыдается или начнёт истерически хохотать, как после первого домашнего ареста.
— Я чудовище, — произнесла Маша твёрдо, опустив взгляд и даже не стараясь утихомирить змей. — И не смей разубеждать меня. Однажды я стану огромной, крылатой и безумной, и тогда кому-то придётся меня победить. Только так и поступают с чудовищами.
Теперь она понимала это так же ясно, как и то, что бабушка не защищала её от мира. Она защищала мир от неё. Но почему, почему тогда она открыла перед ней дверь? Потому что боялась за себя?
Может, и та, другая Мария, однажды не вернулась именно поэтому. И Маша не могла её винить.
Позади неё что-то зашуршало, а потом затихло. Она не смела обернуться. В полутьме маленькой кладовой она чувствовала себя почти несуществующей. Может, если она сейчас закроет глаза, а потом вновь их откроет, то окажется в безопасности бабушкиной квартиры, в маленьком мире с радио, салфетками, фарфоровыми тарелочками и красным зловещим телефоном.
— Меня предупреждали о том, что однажды я встречу Горгону. Предупреждали так часто, что я перестал бояться и ждал этого момента с нетерпением.
Маша резко вздохнула, и пара её змей обернулись и яростно зашипели. Но у него даже голос не дрогнул.
— И мне говорили, что я её обязательно узнаю. Но я всегда был слеп. Не заметил, что полжизни жил под одной крышей с чудовищем.
Маша затаила дыхание.
— Люди любят превозносить прошлое, когда трава была зеленее, а отличить зло от добра было легче лёгкого — просто посмотри на его рога! Посмотри на её полную клыков пасть, на непомерные аппетиты, на манеры, на то, как они непохожи на нас. Монстры — зло, и понимать их не стоит и пытаться. А мы, те, что на свету — мы, конечно, силы добра. Как иначе? Если в это не верить, то можно сойти с ума. Монстры не умеют любить, они не понимают истины и ничего не могут создать — только рушить. И это наша святая обязанность — останавливать их невежественные земные пути.
Голос Леся изменился, стал жёстче и резче, словно из его рта выпадали чужие слова. Может, так оно и было. Может, это были слова чудовища, с которым он жил. И они звучали ужасно убедительными.
— Вот только всё это мне говорил самый настоящий монстр. А его человеческий костюм был слишком убедительным.
Маша почувствовала, как горит её лицо.
— Наверное, мне просто нравится идея того, что кто-то остановит меня, если что-то пойдёт не так.
Молчание повисло между ними дырявой кошачьей колыбелью.
— У каждого должен быть кто-то такой, — сказал, наконец, Лесь и поймал машин взгляд.
Она застыла, словно сама вот-вот должна была обратиться в камень. Змеи замерли тоже. И как только этот чудак умудрился так быстро оказаться рядом?
— Видишь? Ты себя контролируешь, — Лесь улыбнулся, и Маша подумала, что не стоит ему так легко раздавать бесплатные лучи света. — Пойдём уже, кажется, тебя там очень ждут.
Маша закусила губу.
— Но если я вдруг…
— Маш, — Лесь почти фыркнул. — Если хочешь, конечно, — побуду твоим Персеем. Но времена нынче другие, так что и подход у меня к работе будет свой. Договорились?
И Маша кивнула. И они вышли в холл.
Их тут же окутало шумом и разноцветным потоком: люди разговаривали, торопились к стендам и сценам, кричали, шутили и пели. Одним словом, мало походили на неподвижные статуи.
— Как…
— О, вот она где… Тут она, ребят!
Маша моргнула. Их тихонько окружала самая разномастная толпа, которую только можно было представить. Даже на таком фестивале.
Среди них были две держащихся за руки феи с подрагивающими от сквозняка крыльями, которые походили на близняшек из какого-нибудь фильма ужасов; несколько затянутых в кожу персонажей, шепчущихся про то, что летать нынче стало совсем неудобно; высокая женщина в длинной юбке, под которой что-то беспрестанно шевелилось; парочка совсем обычных, ничем не выделяющихся из толпы обывателей. И Минотавр.
Последний должен был внушать непреодолимый ужас, но Маше вдруг жутко захотелось почесать его за ухом.
— Ну, ты как?
Говоривший, на первый взгляд, был самым обычным любопытствующим туристом, заглянувшим сюда по пути от центра города к какому-нибудь пабу из путеводителя: в белой футболке и каких-то диких шортах, и очень скучающим лицом.
— Я… — Маша чуть не выдохнула “в недоумении”. Она сбегала из зала, полного неподвижных фигур, а вернулась туда, где словно ничего и не случалось.
— Ты, главное, дыши. И следи за змеями, а то чего-то они у тебя расслабились.
Маша покосилась наверх: змеи действительно перестали двигаться рвано. Наверное, из-за своего собственного недоумения.
— У нас тут петух свой есть, — как ни в чём не бывало продолжил турист. — Он всё разрулил на раз-два. Ну и мы потом объяснили, что это типа часть шоу. Люди всему верят. Сущие дети.
— И он ой как не обрадуется тому, как ты его прилюдно называешь, — одна из фей-близняшек приподняла блестящую бровь, и Маша заметила, что в глубине её зрачка блестит золото.
— Переживёт! — махнул рукой турист. — Как его ещё называть, этого чёртова василиска… У него, кстати, ещё веселее, чем у тебя, было. На свадьбе родственников шарахнуло. Всю деревню накрыло.
Маша судорожно пыталась уложить информацию, которую в неё кидали. Василиск? Разве они не убивали одним взглядом? И что значит “шарахнуло”?
— Э, нет, он там седьмая вода на киселе, взглядом не убивает. Но ты прикинь какие флешмобы можно устраивать! Я бы на вашем месте скооперировался и на поток поставил…
Турист продолжал разглагольствовать о бизнесе, и вскоре к нему подключились остальные, заспорили об этичности, о процентах и о вовлечённости во всё это железа.
— Что-то я ничего не понимаю, — тихонько шепнула Маша стоящему рядом Лесю.
— Скажем так, — заулыбался тот. — У них у всех костюмы очень похожи на твой. Даже у тех, кто сегодня их не надел.
И Маша присмотрелась к окружившей её толпе повнимательнее. И увидела, что крылья, хвосты, просвечивающие под кожей корни, рога и копыта — всё это вовсе не костюмы.
Вселенная продолжала расширяться.
— Обменяемся потом телефонами, — вдруг произнесла высокая женщина в пышной юбке. — Нам лучше держаться вместе, как видишь.
Турист услышал это и кивнул.
— Сюда, кстати, поезд новый пустили, там прятаться не нужно, тебе должно понравиться.
И Маша вспомнила про нулевой путь и Воронье Гнездо. И подумала, что где-то в этой толпе может ходить и тот старичок со сказочной тростью.
Может, ему нравились супергерои.
***
— Про тебя написали в газетах. И по телевизору говорили, — Маша слушала голос бабушки и пыталась отогнать мысли о том, что он звучал совсем как голос той, другой Марии из красного телефона. Она уже давным-давно узнала, что на самом деле Мария больше не звонит. Никогда. Просто бабушка хранит записи на автоответчике: и слушает их, и кричит на Марию, которой больше не существует. Лучше не думать, сколько сил ей нужно было для того, чтобы отпустить Машу в соседний города, и сколько она черпает из глубины своей души сейчас, когда разговаривает по телефону не со своей дочерью. Называла ли она её хоть раз по имени? Вроде бы, да, когда звала со двора к ужину. А наедине, когда между ними были только слои времени и красный телефон?
— Ты включала телевизор? — удивилась Мария, и змеи удивились вместе с ней. Бабушка рассмеялась. Она в самом деле рассмеялась, держа у уха трубку где-то там, за много километров от Маши, и Маша затаила дыхание и попыталась запомнить этот момент навсегда. Бабушка разговаривала по телефону и не кричала. Впервые на её памяти.
— Конечно, нет, — бабушка улыбалась, это было слышно по тому, как она растягивает слова. — По радио тоже новости передают, знаешь ли.
Маша вздохнула. Лесь, ждавший её на почтительном расстоянии, приподнял брови. Из-за его очков она иногда забывала, что они у него вообще есть — брови. Оправа скрывала их, словно позорные шрамы. Или смущённых гусениц. Да, лучше гусениц. Они Марии хотя бы нравились.
Маша помотала головой — мол, всё в порядке. А вслух сказала:
— И что же там рассказали?
— Про потрясающее представление на местном фестивале. И слезливую историю про то, что его закрывать собирались, а потом нашлись внезапные спонсоры. Впечатлённые.
Марии захотелось провалиться под землю. Хотя камень с души тоже упал: один из тех, кто вечно катил в горку Сизиф.
Бабушка это почувствовала. Она всегда знала, когда с плеч Маши падает тяжкий груз: словно слышала, как он шуршит по чешуйках и падает, наконец, на землю.
— Ты как?
И Маша была бы рада, если б вместо этого бабушка закричала на неё, как кричала на давно не существующий голос в красном телефоне. Рада была бы хоть как-то ответить на этот вопрос, но она и сама не понимала, как она.
— У меня крылья режутся, — вместо этого сказала Мария, и по ту сторону трубки повисло молчание.
— Ты только возвращайся, — наконец, произнёс знакомый голос.
И Маша поклялась, что вернётся. Зная, что выполнит обещание.
Истории о заблудившихся в лесу — не редкость. На самом деле, каждый хоть раз в своей жизни теряется в лесу, частенько даже не догадываясь об этом. Многим так и не удаётся из него выбраться. Некоторые уходят слишком далеко, некоторые толкутся у самой кромки… Можно всю жизнь провести у самого выхода из леса, но так и не найти путь, который вывел бы тебя к открытому небу над головой.
Леса бывают разными. Иногда они въедаются ветвями в дома и живут в стенах, как волки (а когда в стенах завелись волки — то всё), иногда прорастают корнями прямиком в голову. Иногда они таятся за углом, чтобы напасть всеми своими еловыми лапами, всеми клыками, всей темнотой и свести свою жертву с ума. Иногда они превращаются в спасительный оазис, который только и делает, что предлагает воду и отдых — чтобы позже спросить за всё сполна. Иногда они просто ждут, когда кто-нибудь отыщет их. Отыщет и ступит в прохладную тень, сделает несколько шагов по заросшей тропинке и назовёт этот лес своим.
Некоторые леса любили кому-то принадлежать, другие были дикими, а третьи… третьи походили не на леса, а на океаны, или на живых существ, или даже на твоего знакомого, допустим, соседа. Вежливо ли это — зайти в чужой лес и выйти оттуда неизменившимся?
А иные леса вовсе не походили на леса. Они походили на квартиры. На поезда. И — слишком даже часто — на людей.
Маша ещё немного постояла с телефоном в руках, силясь хоть как-то утихомирить так и не взорвавшуюся бомбу у себя в груди, а потом повернулась к Лесю и сказала:
— Поехали что ли домой.
***
Она боялась отпускать Марию в мир — но что ещё ей оставалось сделать? Ни одну Марию нельзя было удержать в четырёх стенах. Они всегда хотела знать, что скрывается там, за стенами, и за тем лесом, и за теми постройками, и за той железной дорогой. Одна из них не удержалась и отправилась вслед за своим любопытством по ту сторону всех границ, откуда люди уже не возвращаются.
Она рассказывала Марии истории, которые слышала от своей дочери, — неважно, насколько правдивыми они были. Рассказывала и желала, чтобы однажды та вышла за порог и вернулась. И продолжила возвращаться.
Когда прохрипел звонок в дверь, она не сразу узнала его: все забыли дорогу к её квартире, словно она была затерянным миром, который больше никто не искал.
За порогом стояли двое. Этому она не удивилась.
— А ты кого изображаешь? — бабушка строго зыркнула на Леся, чуть склонив голову. В стеклах ее очков сверкнул свет подъездной лампы.
— Персея, — ответил Лесь, кивнув на круглый щит, который висел на его рюкзаке.
Даже не задумался, не сделал паузы. Выпалил, как есть. Бабушка с любопытством кинула взгляд за его плечо: её уставшее лицо отразилось в зеркальной поверхности щита.
Маша затаила дыхание. Она вспомнила красный телефон, который был для нее огнедышащим драконом, и все рассказы про свою тёзку, и представила, как бабушка качает головой, и с её языка срывается: "Я же говорила".
Но вместо этого бабушка открыла дверь пошире и отвела руку, указывая в сторону кухни, и Лесь прошёл внутрь, в мир, куда давно не ступала нога современного человека.
— У меня как раз чайник скипел, — улыбнулась она и добавила. — Неплохой костюм.
***
Однажды, давным-давно, в истории, которая имела мало общего с той, другой Марией, археологией и вообще, жила-была прекрасная девушка. Она посвятила свою жизнь богине и жила в храме, украшала его входы защитными заклятьями, а свои волосы — цветами. Но никакие заклятья не защищают от людей. Никакие заклятья не защищают от моря боли. И девушка чуть не потонула.
Она вернулась из моря боли совсем другой, и её богиня — в шлеме и со щитом — подарила ей змей. И сказала, что они смогут защитить её от мира. Богиня эта привыкла быть источником головной боли для других богов.
Медуза не превратилась в чудовище — она осталась так же прекрасна, как и была. Что для тех, кто умеет видеть, несколько змей в причёске, да чешуя? Но для тех, кто привык смотреть только глазами, это, конечно, было всем. И Медуза бежала из храма, чтобы жить на краю света со своими названными сёстрами, которые тоже прошли океаны боли.
И она встретила Персея — в крылатых сандалиях и со щитом — как и было положено. Но он не подкрался к ней спящей, он прикрылся зеркальной защитой и решил поговорить. Рассказал про царя, который послал его за головой Медузы, чтобы добраться до его матери.
И Медуза усмехнулась. И её змеи зашипели в предвкушении.
Персей действительно принёс царю голову Медузы. Вместе со всем остальным — чешуёй, и крыльями, и яростным гневом.
Чудовищ, знаете ли, не всегда легко отыскать в толпе.
Они придут
Когда дни становились длиннее, а ночи — короче, мы переставали спать.
Мы сидели, глядя в окна, считая каждый растаявший сугроб и каждую упавшую звезду. Мы закрывали глаза и прислушивались: к треску догорающих поленьев, топоту мышей, неизведанному шороху и знакомому дыханию. Мы ставили у входных дверей лопаты и топоры, вешали над косяком счастливые подковы и покупали у бродячих торговцев обереги — любые, что обещали помочь. Мы молились всем богам, которые могли нас услышать: неважно, жили ли они в небесной выси или в глубинах моря, питались ли словами или кровью, жалели ли людской род или наслаждались его страданиями. Лишь бы услышал хоть кто-то.
Мы собирались в доме кузнеца, пока ночи ещё были на нашей стороне, и шептали друг другу слова утешения. Мы пытались понять, как жить дальше. Как жить вообще.
Мы строили стены. Рыли ямы. Точили колья и вымачивали их в рыбьем яде. Приносили в жертву лучшую корову. Раздевались догола и прыгали через костер, славя имена, которые не могли правильно произнести.
Никто не слышал нас. Кроме тех, для кого мы желали глухоты. И иногда — смерти, хотя не были уверены, способны ли они умереть.
Мы водили хороводы в последний день зимы и закатывали чучело в яркие тряпки. Мы не сжигали ее, ведь зима была нашим другом.
Зимой они не приходили.
Они возвращались с первым весенним лучом. С рассветными туманами и росой на первой траве.
Об их появлении возвещала песня. Чистое небо. Колокольчики на повозках, шорох мантий в водовороте магических всплесков, радостный смех. Дым из трубки, львиный утробный рык, золотое сияние.
Мы запирали двери на засовы. Закрывали ставни. Спускались в подвалы, уходили в леса, уезжали так далеко, как только могли себе позволить. Но они всегда находили нас. Они нашли бы нас и на самом краю земли — если бы он существовал и до него можно было добраться.
Мы встречали их фальшивыми улыбками. Вилами в лицо. Проклятиями. Черными петухами, рождённым в полнолуние. Они смеялись своим музыкальным смехом, глядя на наши улыбки, на наши вилы и на наших петухов. Они наверняка обсуждали это после, в своем тайном логове: в высоком облачном замке, или на опушке леса, или под тем камнем, из-под которого выползли. Мерялись, что было забавнее всего: тот огромный фермер с севера, который поджёг собственный дом, пытаясь их остановить, или кумушка из столицы, что тыкала ржавыми иглами в их кукольное подобие?
Мы плакали. Кричали. Закусывали губы до крови.
Они неизменно улыбались. Трясли своими буйными волосами, бряцали шпорами, хлопали плащами, словно крыльями.
В прошлом году они пришли к семье портного, и с тех пор тот ходил по улице и кричал про варенье на завтрак, словно забыл все остальные слова на свете. За год до того они прошли мимо, оставляя за собой следы, в которых отражались нездешние светила и росли неизвестные цветы. И так было и за год до того. Или ещё раньше.
Может, в этом году нам снова повезет. Ведь не может быть так, чтобы два года подряд эта честь выпадала именно нашему посёлку. Ведь так?
Об этом шептались на рынке в соседнем городе, и все завидовали нам, потерявшим, и все боялись за себя, всё ещё целых.
Но я знала: все это ничего не значит. Может статься, они придут к нашему кузнецу, потом к его соседям, а после не пропустят ни одного дома, пока не опустеют все наши улицы.
Я почти не спала, сидя у окна и прислушиваясь к мерному дыханию моего будущего. Я не вешала подков и не молилась богам. Я знала.
Когда они подошли к моей двери, я не открыла им. И тогда они превратили ее в стаю бабочек и пригласили себя сами.
Я не подала им воды. Не предложила закусок. И тогда они материализовали еду из воздуха, и фарфоровый чайник сам разливал им чай.
Я не пошла будить тебя. И тогда ты вышла сама.
Я не могла поднять на тебя взгляд. Потому что я уже знала: ты больше не моя девочка, не моё счастье, не моя радость. Ты не услышишь моих криков, моего плача, моих разумных слов.
Ты вышла к ним в своей серой застиранной сорочке и со своими растрепанными косами, и они сказали тебе, что ты спасёшь мир. Только ты, и никто больше. И ты улыбнулась.
И ты отправилась с ними: в новом платье, с аккуратно заплетенными косичками, в новых красных туфельках. А я осталась стоять в дверях с поднятой рукой. Я махала тебе на прощание, потому что это единственное, что я могла сделать.
Твой отец напал на одного из них с топором, и они превратили его в коня. Ты и ухом не повела. Для тебя такое теперь — в порядке вещей. Ты уговаривала меня не плакать и обещала, что папа снова станет собой, когда выучит урок. Ты говорила, что обязательно вернёшься, когда мир снова будет в безопасности, и тогда мы заживём лучше прежнего.
Но, детка моя, спасительница мира и всеобщая надежда, видишь ли: почти никто не возвращается.
Портной, который говорит о варенье, тоже однажды спас мир. Вернулся домой с волшебным поясом, который отваживал от его запасов мух, и рассказывал всем о злых единорогах, великанах и хитрости. Но о тех, кто забрал его, не говорил. Может, не помнил. Может, не мог.
Мы знаем, что они нам не врут. Мы знаем, что вы уходите с ними и делаете мир лучше. Мы знаем, что только дети способны на это, но разве можем мы с этим смириться? Разве может хоть кто-нибудь?
Может, мы молимся богам, а слышат нас только те, что приходят за нашими детьми. Может, твой отец однажды скинет шкуру и снова станет человеком. Может, ты вернёшься, немного безумная, с каким-нибудь говорящим зверем или волшебными железными туфлями. Совсем взрослая.
И пока я радуюсь, что ночи становятся длиннее, а дни короче. Радуюсь тьме, и холоду, и неизбежному миру вокруг. Радуюсь тому, что теперь у нас в хозяйстве есть конь — неплохое подспорье в отсутствие мужа.
Но когда тьма начнет отступать, я вновь потеряю сон. И буду слушать, как фырчит в стойлах твой отец, как скрипит калитка на весеннем ветру и как сопит в кровати твой подросший брат.
Я буду ждать.
Стигийский синдром
— Ещё раз проверь, — прохрипела старушка из захоронения в тринадцатом ряду, и у неё тут же отвалилась нижняя челюсть. Её ловко подхватила стоящая рядом девочка — в белом платье в красный горошек, изъеденном временем, сыростью и червями.
Иван отвернулся и подождал, пока челюсть встанет на место. Щелчок, если не прислушиваться, походил на звон праздничных тарелок, которые мама доставала из серванта только один раз. Давно надо было продать весь сервиз. Хотя сейчас, конечно, желающих нашлось бы не так много — подобные сервизы были у каждой семьи, и почти у всех они давно были сосланы на дачу, пылиться в выставленных из квартир сервантах.
— Милок, проверь, говорю, ещё раз.
Забавно, но теперь хрипов в старушечьем голосе было меньше.
— Всё осмотрел, Ноябрина Николаевна. Проверил каждый угол.
Ноябрина Николаевна хмыкнула — челюсть, к счастью, манёвр выдержала. Это казалось особенно жестоким — вечность в полуразвалившемся состоянии. Хотя, такое ведь случалось и с живыми, и не всегда в этом были виноваты они сами. Иногда оттягчающие обстоятельства были не просто записью в карточке или беспокойным воспоминанием, травмировавшим на всю жизнь. Иногда они были решающим фактором.
В день, когда одна из подземных рек под Бедонском изменила своё русло, Ноябрина Николаевна была мертва уже десять лет. И в вечерних местных новостях выглядела соответствующе.
— Никакой надёжи на вас, — она махнула рукой, и Иван инстинктивно пригнулся — вдруг отлетит костяшка пальцев? По лбу такой получить было бы не очень-то приятно.
— Пошли, Варенька, — добавила она и подала руку девочке в белом платье.
Её длинные волосы были заплетены в причудливую корзинку, и это почему-то заставило Ивана задуматься. Научилась ли она плести такие косы сама? Просила ли кого-то из местных? Были ли на городском кладбище №2 вообще парикмахеры?
Он вздохнул.
Работать в ночную смену ему нравилось. Нет, правда.
В кафешках, где он перебивался первые несколько лет после школы, приходилось работать и за официанта, и за уборщика, и — в особо неудачных случаях —за вышибалу. Последнее происходило не так уж и часто: однажды Ивану пришлось вытаскивать из туалета решившего подраться с зеркалом индивидуума, орущего про подменышей и трухлявый позвоночник, и как-то под Новый Год разобраться с толпой почти неотличимых друг от друга Дедов Морозов.
На складе Иван проработал недолго — не потому, что кто-то его ограбил, а потому, что появился более подходящий кандидат на непыльную должность, племянник знакомой владельца складов, который тоже не знал, куда приткнуться со своим дипломом и, в основном, не хотел от жизни ничего.
В милицию он попал почти случайно — в один из тех дней, когда кажется, что мир о тебе позабыл, и если ты ничего не сделаешь прямо сейчас, то всё будет зря. Вот Иван и записался в академию. И закончил её. А потом оказался в крошечном участке, отвечавшем за порядок в нескольких живых кварталах и на трёх соседствующих кладбищах, два из которых были заброшены.
Ноябрина Николаевна вызывала милицию стабильно раз в месяц: то жаловалась на шум из соседнего дома, где какой-то живчик слишком уж радостно отмечал день, приближающий его на год к смерти, то уверяла, что у неё украли золотые серьги, то просила выселить новенького, который умудрился протащить в самый центр кладбища джип и постоянно врубал там музыку, от которой у старушки дрожали кости.
Новенький вскоре переехал на обычное кладбище — не выдержал тягот несмертной жизни. Отмечавший день рождения живчик оказался Марьей, которая теперь была местным сторожем. А серьги нашлись на одной из дорожек в западной части кладбище, недалеко от ряда с подростками, которые установили на один из памятников телевизор и забивали пустые головы сериальными перипетиями.
Сегодня Ноябрина Николаевна утверждала, что на кладбище проник злоумышленник: она заметила его недалеко от одной из самых старых могил, житель которой был таким древним, что предпочитал не вылезать наверх. Ходили слухи, что на самом деле он предпочитал оставаться совсем мёртвым, но переехать не мог из-за ожидавшей его исключительной бюрократической волокиты: у него не осталось ни живых родственников, ни тех, кто мог бы поручиться за него при желании, ни собственного голоса, чтобы назначить хоть какого-то приемника. Писал он на языке, который не могли опознать ни приезжавшие специалисты, ни доблестные пользователи Интернета: Иван закинул фотографии на несколько форумов. Дебаты на парочке из них нет изредка оживали даже сейчас.
За годы службы Иван повидал многих мертвецов, но Старейшина — другого имени у него просто не было — не походил ни на одного из них. Останься в его дряхлой челюсти сколько-нибудь зубов, Иван бы не удивился, если б они были заострёнными.
Иван поёжился — ночной воздух был не особо дружелюбен для живых — и решил пройтись по ряду Старейшины ещё раз. Просто на всякий случай.
Обычно мертвецы просто хотели вернуться домой — доходили до кованых ворот, открывали калитку — и оставались там до утра грудой костей — или, если были посвежее — костей и плоти. Иногда их находил сторож. Иногда в милицию звонил бдительный житель, у которого окна выходили аккурат на кладбище. А иногда несчастного затаскивали обратно местные мертвецы: вели за руку к ближайшей лавочке, вкладывали в руку оставленную родственниками конфету или варёное яйцо и разговаривали. Мёртвые были удивительно в этом хороши.
Когда первый шок прошёл, кладбище №2 быстро превратилось в «современный комфортабельный район», вроде тех, что строили на месте парков или на окраине города. Мёртвые не платили налогов, их не принуждали заниматься какой-нибудь монотонной, но очень полезной работой... хотя находились предприниматели, которые не прочь были бы поставить к своим заводским конвейерам бессмертных, неустанных и скучающих. Иван помнил ту неделю, когда они гнались с мигалками за грузовиком, наполненным мёртвыми, — предприниматель не обрадовался, когда узнал, что за воротами кладбища мёртвые были для него бесполезны. И ещё больше не обрадовался, когда на него наложили нехилых размеров штраф.
Построить фабрику на территории самого кладбища никому тоже не удалось. Но бизнес в Бедонске был натренированным зверем и вскоре почуял свежую (фигурально выражаясь) кровь. Места для захоронения на кладбище №2 поднялись в цене.
О последствиях предупреждали: выдавали документ, в котором расписывали всё о границах, сроках и состоянии, и мелким шрифтом — отказ от претензий и никаких гарантий. Людей это не останавливало: ни движимых горем, ни движимых корыстью.
Поначалу боялись, что на новеньких живительное дыхание подземных вод не подействует. А через пару месяцев поняли, что бояться нужно было совершенно другого.
Не все хотели возвращаться. Не всем нравилось оставаться запертым на куске земли с не самым приятным соседством. Не все, в конце концов, готовы были увидеть себя в зеркало или щеголять бессмертием, как новенькой медалью. И кладбище №2 начало пустеть.
Уезжали не только мёртвые, мечтавшие о покое и о том, что было обещано им при жизни священниками, монахами и прочими святыми людьми. Уезжали и деньги. И вскоре кладбище №2 превратилось, разве что, в туристический аттракцион, стоявший на ступеньку ниже, чем городской зоопарк и храм на одной из центральных улиц.
И работа здесь была непыльная: потому Иван и остался, хотя почти весь его отдел перевёлся от греха подальше в те районы, где мёртвые оставались мёртвыми и не жаловались на шум из соседнего дома, пропавшие фамильные драгоценности и родственников, которые не проведали даже в годовщину гибели.
Арестовывать мёртвых приходилось часто — это прекрасно работало в качестве профилактики. Один из дальних склепов — тех, что тесным кольцом окружали могилу Старейшины, — использовали, как карцер. Мертвецам там не нравилось. И их можно было понять: смерть и так налагала кучу границ. Сначала лежишь себе в гробу, — ни потянуться нормально, ни на бок перевернуться — а потом проводишь вечность на обнесённом оградой квадратике размером с пару кварталов.
Если мертвецы решали съехать с кладбища №2, то сообщали об этом сторожу, писали заявление в администрацию и преспокойно убирались после нескольких месяцев ожидания. Это Ивану было знакомо: он сам ждал очереди на квартиру: его дом готовили под снос.
Он прошёл мимо карцера, мазнул взглядом по вытопленным, полустёршимся знакам на могиле Старейшины, снова подумал о вампирах — по привычке, конечно, и потому, что их появление было бы довольно логичным следующим шагом. Кладбище №2 не было первым. Сначала был спиртзавод и озеро, из которого поднялось племя Древних: сейчас они частенько тренировали чемпионов по плаванию или проектировали потрясающие высотные здания. Строить на поверхности было тяжелее, но Древние всё равно умудрялись возводить формы, недоступные обычным людям. Это поначалу они вызвали настоящую панику: приплели национальную гвардию, пригнали даже несколько танков, а Древние только жабрами шлёпали в недоумении. Договорились на удивление быстро: может, всему виной был завод. А, может, менталитет.
Мёртвые, пришедшие после Древних, уже не столько удивили, сколько испугали: особенно городской бюджет. Выйди сейчас из теней вампиры... какие бы это открыло перспективы перед налоговой. Потенционально вечные налогоплательщики! Главное с такими — не упускать из виду и заранее обговаривать условия столетних кредитов.
Позади Ивана хрустнула ветка, и тот потянулся к табельному оружию. Пистолет он не вынимал из кобуры ни разу после того памятного случая с дядей Валерой, очень недовольным самогонщиком с двадцать девятого ряда, который каждый раз при встрече припоминал Ивану дырку от пули. А Иван каждый раз стыдился. Испортил ведь человеку посмертие! Пусть и случайно, и не особо крупно, если уж быть честным.
Никого. Вокруг могилы Старейшин привычно вился туман. Иван подумал, что неплохо бы поспорить со сторожем Марьей насчёт вампиров. Верные же деньги!
Ветка хрустнула двумя рядами левее. Иван развернулся и чуть не споткнулся о корень дерева. Разрослись тут!
Он прислушался. Где-то в западном крыле по телевизору повторяли серию «Небесного суда». За оградой кто-то слушал Сплин, но быстро убавил громкость.
Ничего необычного. Ничего. Ноябрина Николаевна любила разводить панику на пустом месте... и всё же. По спине Ивана пробежали мурашки, но совсем не от ночного холода. Ему показалось, что за ним наблюдают. Его оценивают. Причём не как работника месяца или потенциального «извините, не подскажете, как выбраться с этого проклятого кладбища?». А как обед.
Иван любил работать в ночную смену. Правда, любил.
Ночью происходило всё самое интересное. Ночью каждый случайных вдох скрывал за собой историю. Ночью всё казалось куда более таинственным, чем было на самом деле, и верилось не только в вампиров, но и в то, что жизнь наладится, работа перестанет быть монотонной, и вдруг откроется какой-то особенный смысл — только руку протяни.
Иван опустил руку с пояса и глубоко вдохнул.
Мурашки не желали исчезать.
— Варя, если это ты, то нифига не сме...
Он почувствовал толчок, а потом оказался лицом в земле. Из лёгких вышибло сладкий ночной воздух, из головы — все мысли. Земля пахла сыростью, листвой и чем-то сладким и терпким... вроде граната. А ещё мокрой шерстью.
Зубы сомкнулись где-то в районе шеи, и тогда к букету запахов примешались железо и страх.
Тяжесть исчезла так же быстро, как появилась: ещё секунду назад в спину Ивана упирались тяжёлые лапы, а теперь... был свободен.
Он согнулся и провёл пальцами по шее. Мокро. Немного холодно. Почти не больно.
— Прости, чувак, — прогавкало сзади. — Обозналась... веришь, нет?
Иван застонал, и его вдруг рывком подняли на ноги.
— Но ты прикинь, — прогремело где-то рядом с ухом. — Думала, загрызла. Ан нет. Ну ты чисто везучий ваще.
Иван повернул голову и увидел женщину. Наверняка того самого злоумышленника, насчёт которого звонила Ноябрина Николаевна, потому что она очень походила на того, кто замыслил недоброе. Из-за взгляда, конечно.
— Какого.... — выдавил Иван и чуть не упал обратно.
— Ты потише, мужик, да? Ну бывает. От тебя так кровищей разило... и смертью ещё, хотя тут отовсюду смертью разит, ну что делать оставалось? Я ж не за тобой пришла, ну честное пионерское. Ещё пистолет этот... Погоди-ка... Ты что же... Милиционер?
— Не твоё собачье дело, — рявкнул Иван и попытался выпрямиться. — Арестую за нападение... при исполнении... мало...
«Не покажется» Иван проглотил вместе с целым комком солёной слюны.
— Эй, ну, нечего так обзываться, ага. Это ведь почти расизм. А ещё страж правопорядка...
Иван, наконец, смог сфокусировать взгляд. Ночь почему-то стала светлее и пронзительнее. Странно.
— Блин, я ж ток поняла! Оборотень в погонах! Вот уморище! Ну ты держись тут, короче. Марье привет!
Остановить злоумышленницу Иван не смог: вышло только махнуть рукой и пребольно удариться плечом о сторожку Марьи. И как только он тут так быстро оказался?
Дверь резко отворилась, и Иван чуть не упал прямо Марье под ноги.
— Вот скотина, — процедила она сквозь зубы, а потом помогла Ивану зайти внутрь и сунула кипятильник в чашку.
А Иван подумал: «Хорошо, что я не поспорил на вампиров. Марья поставила бы на оборотней... и была бы права».
Марья, конечно, знала о волках и Старейшине гораздо больше, чем сам Иван. И это было не только несправедливым, но ещё и очень опасным.
— Нельзя такое скрывать от стража правопорядка.
Марья нахмурилась.
— Мне теперь что, всё тебе рассказывать? И про то, что у меня под кроватью меч лежит? И про три подземных царства, в которые я иногда хожу за тишиной?
— Чего?
— Забудь, — она махнула рукой. — Ты лучше... не знаю, лучше свыкайся с мыслью.
— Про оборотня в погонах?
Марья заулыбалась.
— Это не смешно.
— Немного смешно, правда. Но ты не бойся. Ничего сильного плохого в этом нет. Это тебе не голливудский фильм. Головы каждому встречному отрывать не придётся.
— Это успокаивается. Но откуда она тут взялась? И как мне её, блин в участок везти?
— Рекой, наверное, принесло. Удивительно, что она раньше ничего такого не выкинула.
— Подожди, ты про ту, что там? — Иван опустил взгляд вниз и для наглядности ещё и ногой топнул.
Марья закатила глаза.
— Ты ведь в курсе, что она незримая?
— Как университет? — ляпнул Иван и тут же прикусил язык.
Маша смотрела на него несколько секунд, а потом тряхнула головой.
— Пратчетт? И почему я не удивлена... любимый цикл, небось, про Стражу?
— Про Тиффани, — оскалился Иван.
И он не врал. Истории о магии в бытовом смысле и о взрослении всегда приходились ему по душе. Если бы он не стал милиционером, он наверняка стал бы ведьмой.
Марья прищурилась:
— Это мы с тобой обязательно обсудим. Потом. И да, можно сказать, что как университет. Мы знаем, что река есть. Мы можем начертить её русло. Можем даже расстояние до неё измерить. Но воды зачерпнуть — никак нет.
— Теперь понятно, почему здесь нет ларька, который продавал бы живую и мёртвую воду.
— Был, — сказала Марья, не моргнув и глазом. — Санэпидем прикрыл.
Иван выпил три кружки чая и вылез на улицу. Ночь превратилась в суп из тысячи запахов, притягательного лунного света и далёких гудков машин, за которыми хотелось бежать.
— Вот же ж блин. Маш, можно очень важный вопрос?
— Ну?
— А кто Таньке волосы плетёт?
Чёрные брови Марьи взлетели вверх, и Иван понял, что стоило бы спросить что-нибудь более кинематографичное. Про свою нелёгкую судьбу, например. Или в кино позвать. Иван её при дневном свете и даже не видел никогда! Может, она растает, как та ведьма из страны Оз? Или изжарится, как вампир?
— Арарат плетёт, — выпалила Марья. — С четвёртого ряда.
— А что у него, сёстры или диплом парикмахера?
— Диплом, вроде...
Наступила неловкая тишина, в которой стало слышно, что компания подростков с седьмого ряда опять смотрит фильмы на полную громкость. Иван вспомнил, что до конца месяца в единственном городском кинотеатре — скидки. Вроде, скоро должны пустить новый фильм про зомби и полицию... почти в тему.
— Да подстричься бы, — он провёл рукой по волосам и слабо улыбнулся. Подстричься и в самом деле не мешало.
— Днём приходи, чтоб уж наверняка. И со своими ножницами, — Марья пожала плечами и отвернулась. — Осторожней там на дорогах. И выспись сегодня хорошенько. Пробуждение будет не из приятных.
— Ага, — буркнул Иван и открыл дверь машины. Свет фар прорезал ночь, как два джедайских меча. — Маш?
— Ну чего ещё?
— Давай завтра заеду, «Зловещих мертвецов» глянем?
Марья склонила голову набок и пожала плечами.
— Приезжай. Только местные наверняка тоже прилезут.
— Так и прекрасно! Очень аутентично будет!
— Захвати тогда попкорн. Подразним их немного, а то совсем распоясались.
— Есть, мэм! — Иван шутливо отсалютовал Маше, опустился на сиденье и включил поворотник.
Милицейская машина выехала за ворота кладбища, вильнула, выскочила на дорогу, проскользила ещё метров пятьдесят, а потом врезалась в закрытый ларёк с выцветшей надписью «Живая вода, мёртвая вода. СКИДКИ!!!»
***
Сначала пришли Древние. Озеро Спящего разлилось весной, когда туманы укрывали поля и хотели захватить весь мир. Шпили их церквей засеяли тёмные уголки, и ночью из них доносилось пение: любой, кто его слышал, тут же начинал плакать о мире, которого он никогда не видел.
Потом пришли мёртвые. Река Стикс, незримая и непредсказуемая, изменила русло и отодвинулась подальше от Леты. Она не хотела забывать. Она хотела, чтобы там, наверху, тоже помнили.
Третьими были не вампиры. Но и их черёд однажды наступит. Может, сразу после того, как фэйри перестанут шарахаться от железа и продавать на углах, едва рассеется мрак, серебристую, пахнущую сожалениями и кровью пыльцу.
Говорят, на кладбище №2 похоронен всамделишный вампир. Говорят, его смерть спрятана в яйце, яйцо то — в утке, утка — в зайце, заяц — в сундуке, а сундук — на железном дубе, растущем в самом центре парка развлечений, в котором заправляет Татьяна. У Татьяны муж, который меньше её чуть ли не вполовину, и зелёные, блестящие крылья, на которые сложно не смотреть во время деловых встреч.
Говорят, на кладбище №2 работает сторожиха, которая выдернула меч из камня, и зовётся он кладенцом, и ей не нужно искать ни сундук, ни зайца, ни яйцо.
Говорят, на кладбище №2 живёт пёс, похожий то на мёртвого волка, то мёртвого на человека. Он лает на проезжающие мимо милицейские машины, бегает наперегонки с живой собакой, воет на кровавую луну — и вой его красиво переплетается с песнями Древних — и любит красть попкорн у соседа каждый раз, когда мёртвые устраивают киносеанс.
Во всём Бедонске не найти стража границ лучше.
Моя очередь
Подвальная дверь — как раскрытая глотка ©
Ариадна ждала Тесея у супермаркета, стоя прямо под вылитой на белом круге цифре пять. Асфальт на парковке был мокрым после дождя, и в нем отражалась вывеска, огни магазина и немного — сама Ариадна. Она потянулась, сунула руки в куртку, присела на корточки и повернула голову в сторону тёмного пятна у урны. Пятно лениво открыло зелёные глаза и мяукнуло.
— Здравствуй, — Ариадна улыбнулась и пожалела, что в карманах не завалялось ни денег, ни экстренного бутерброда.
— Привет, — ответили ей откуда-то сверху.
Ариадна и кошка подняли головы одновременно. Тесей нависал над ними пушкинским утесом — во многом благодаря раскрытой громаде зонта, ловившего редкие капли весеннего дождя.
Кошка снова зажмурилась и сделалась похожей на большую меховую шапку, которую кто-то то ли хотел выкинуть и промазал, то ли потерял, торопясь вернуться домой. Ариадна вздохнула — её усталость вырвалась в холодный воздух облачком пара — и поднялась. Она и не заметила, как сильно успела затечь спина. Хрустнули колени, и Ариадна в очередной раз пообещала себе, что начнет делать зарядку. Прямо с завтра. Или нет, лучше с понедельника. Понедельник для того и создан — для обещаний, которые не собираешься выполнять.
— Пошли, — бросила она через плечо застывшему над кошкой Тесею. Он походил на стереотипного спортсмена из подростковых комедий, удивительно загорелого для апреля и очень яркого: куртка алела, как ягоды рябины, зонт переливался побежалой пленкой, а светлые волосы сияли золотом. Ариадна откинула собственные намокшие пряди со лба и остановилась.
— Так ты идёшь, нет?
Тесей вскинулся, словно вообще забыл, зачем забрел в этот плохо освещённый район в такую темень. Здешние улицы петляли по одной только им известной логике: гробовые двухэтажки перемежались деревянными картинными домиками с узорами на окнах, цветники соседствовали с мусорками и детскими площадками, а где-то далеко расстилалась полоса невырубленного хвойного леса, откуда зимой всё ближайшее население вывозило ёлки.
— Жалко котейку, — выпалил Тесей после того, как они протопали несколько кварталов в тишине. Ариадна шла быстро, и он не успевал накрыть её зонтом — она выскальзывала из-под него, словно рыбка из сети.
— Это Сеня, она местная, — ответила Ариадна так, словно это все объясняло.
— Ясно, — отозвался Тесей, словно в самом деле все понял.
Они прошли мимо деревянного дома с качелями, мимо целого выводка вырезанных из шин лебедей, чёрных и белых, перешли тонкий мостик через мусорный ручей и добрались до заброшенного завода. Его нутро было чёрным и пустым: его выпотрошили несколько лет назад, когда производство мучительно закрыли, но запах остался. Пахло кукурузой и сладостью, и иногда Ариадне казалось, что вся её жизнь пахнет так же — как заброшенный спиртзавод. За одним из заборов залаял пёс — его тут же подхватили ещё пара. Трехголосый хор рычал им в спины, и Ариадна с удовольствием отметила, что Тесей прибавил шагу.
— Ну тут у вас и лабиринт, — заявил он, а потом поскользнулся в грязи и схватился на куртку Ариадны.
— Это ты ещё дома моего не видел, — она аккуратно подняла Тесея из незапланированного шпагата и потянула за собой, попав, наконец, под зонт. — Немного осталось.
Дом Ариадны походил на все остальные здешние дома: три окна впереди, два сбоку, невидимая с фасада дверь, обнесённый забором дворик и узоры на ставнях.
— А что это у вас там такое под чердачным окном? — Тесей кивнул в сторону деревянных реек, которые появились на доме задолго до того, как Ариадна вообще стала обращать на детали внимание.
— А на что похоже? — Ариадна остановилась у калитки и посмотрела на Тесея с насмешливым вызовом.
— На что-то... рогатое. Типа хульдры. Или это не рога, а лучи?
— Большинство видят в этом что-то масонское. Но на самом деле дом строили не мы, так что и ответить не можем.
Если бы они были в фильме, то Тесея бы заставили прийти к ней обстоятельства — вроде совместного доклада, а Ариадна была бы по уши в него влюблена. Она была бы серой мышкой, учившейся на одни пятёрки, он — недалёким спортсменом, и они бы танцевали потом на выпускном только потому, что он проспорил своим друзьям, а на деле действительно влюбился бы в неё в ответ. Впрочем, если бы они были в фильме, Ариадна могла бы привести Тесея к себе домой только для того, чтобы запереть в подвале и принести в жертву местному хозяину болот. Или дьяволу. Если бы они были в фильме, то с ними было бы ещё трое ребят, и они бы нашли на чердаке череп с угольями в глазницах, или исписанную рунами партитуру Скрябина, или соломенную куклу с человеческими волосами — и погибли бы все до единого. Кроме какой-нибудь тихони, которая совершенно точно не была Ариадной.
— Можешь посмотреть, мне не жалко, — Ариадна пнула калитку, и та обиженно скрипнула.
Тесей действительно притормозил — и чуть снова не ухнул в грязь. Ариадна не стала его ждать: распахнула дверь во двор, нащупала спрятанный над дверью ключ и загремела замком. Дождь усилился, и было трудно даже просто попасть в замочную скважину.
Тесей прошлёпал следом и терпеливо ждал, пока она разберётся с замком. Он знал, что предлагать помощь сейчас не стоило.
Они познакомились в самом внезапном месте на земле: в большом актовом зале на вечере самодеятельности в одном из Домов Культуры, которым не повезло с финансированием. Сцены на таких всегда освещаются жёлтым мертвенным светом, и всё кажется древним и хрупким. Ариадна ходила в ДК, потому что ей нравилось думать, что таким образом она путешествует во времени. Тесей оказался там, потому что его отец был вероятным инвестором и любил хоровое пение.
Они сидели рядом на предпоследнем ряду и иногда комментировали происходящее: Ариадна делилась фактами об исполнителях, которые были, в основном, местными детишками, загнанными в кружки ради позитивного влияния, а Тесей удивлялся тому, с какой радостью люди могут делать то, что делают.
Он выбежал в туалет сразу после того, как маленькая девочка в розовом платье пронзительно спела о крылатых качелях. Ариадна нашла его бродящим по второму этажу с совершенно растерянным выражением лица. Он даже не заметил, что поднялся по лестнице.
— Ну тут и лабиринт, — выдохнул он тогда смущённо, пытаясь унять дрожь, и Ариадна ничего не сказала. Просто вывела его обратно к залу, а потом вытянула на улицу, где они стояли под козырьком до самого конца концерта и прислушивались к аплодисментам.
Ариадна не удивилась бы, если бы Тесей даже не вспомнил её, когда они увиделись в следующий раз. Но они столкнулись на уроке труда — Тесей одолжил Ариадне вилку для гобелена, чтоб сподручней было забивать уложенные в ряд нити, — и через пару дней уже бегали вместе в столовую. Тесей пытался понять, чего хочет от жизни, а Ариадна пыталась объяснить, что это не страшно — не знать, чего хочешь. Особенно когда тебе всего шестнадцать.
— В одном я уверен — хочу делать что-то с удовольствием, — повторял Тесей раз за разом, и только разводил руками, когда Ариадна напоминала ему про баскетбольную команду, а потом — почти в шутку — про гобелены. Она старалась не выпаливать «Все этого хотят, умник». Она вообще старалась быть добрее к людям. Получалось у неё не слишком хорошо, иначе Тесей заговорил бы с ней раньше. Впрочем, кто знает, как именно работают все эти социальные нити? Для Ариадны они все походили на прилипчивую паутину — ловушку, в которую все добровольно попадали. Люди были слабостью, но без людей было ещё хуже. Иначе в детстве она не стала бы придумывать себе друга, который тянулся к ней, как подсолнух, и всегда внимательно слушал.
Когда Тесей спросил, есть ли в жизни Ариадны что-то такое, ради чего она встаёт по утрам, она не смогла объяснить всё словами. И потому высчитала субботу, в которую дома никого не должно было быть, и привела Тесея за собой. Может, ей нужно было, чтобы кто-то увидел то, что было скрыто внутри неё. Ариадна не стала слишком сильно задумываться.
Если бы они были в фильме, Тесей отодвинул бы занавеску, за которой ютилась её сторона комнаты, тряхнул был волосами, избавляясь от застрявшего в них дождя, и благоговейно прошептал:
— Я понятия не имел, что ты так умеешь.
Но они были не в фильме. И потому Тесей споткнулся о поставленный в угол совок, а Ариадна поспешно ретировалась на кухню, чтобы поставить чайник и не слышать, чего он там решит сказать о её душе.
Она скрывалась там, за занавесками, вылитая в кучу карандашных набросков, в угловатые статуэтки из пластилина, в проволочные фигурки и фанерные листы. Ей каждый день грозились выкинуть её душу на помойку, но она продолжала добавлять к ней искусственных цветов, вкладыши из жвачки и найденные на мостах ржавые ключи.
Тесей вернулся в кухню через мучительных десять минут тишины, тяжело осел на табуретку и попытался поймать взгляд Ариадны. Та, конечно, ему не позволила. Без куртки и привычных тяжелых ботинок она чувствовала себя незащищённой. Впрочем, в своём доме она всегда чувствовала себя незащищённой.
Засвистел чайник. Ариадна стукнула дверцами шкафчика и спросила:
— Тебе какой чай?
— Тот же, что и тебе. При условии, что ты расскажешь мне всё о той штуке, которая поедает твою комнату.
Ариадна усмехнулась. Ей понравилась мысль о том, что её душа поедает этот дом. Она была не против, если бы так и случилось — и чем скорее, тем лучше.
— Не смейся, — Тесей насупился, и Ариадна вдруг отчётливо увидела его тринадцатилетним и неловким, с ободранной коленкой и ворохом листьев в волосах. Когда-то все они были такими — озлобленными не на жизнь, а на один её миг. Верящими в чудесное будущее.
Ариадна достала из шкафчика чай и засушенные листья малины. Они приятно хрустели под её пальцами.
О чём она только думала, когда решила показать свою душу незнакомцу?
— И спасибо тебе, — на этот раз Тесею удалось поймать её взгляд. Ариадна увидела в них море. Чужое, штормовое море.
— За что? — Ариадна подняла чайник, чудом не обжёгшись, и забренчала чашками.
— За то, что показала мне то, что делает тебя счастливой.
Они отодвинули занавеску и закрепили её на одиноко торчащем из стены гвозде: Ариадна не помнила, когда в последний раз видела из своего угла кухню, дверь в зал и закуток с дверью в подвал. Она вообще старалась не смотреть туда — она была ветхой и облупленной, лучшим реквизитом для фильма ужасов. Но дело было в другом.
В подвале жил монстр. Тот самый, которого она выдумала себе в друзья давным-давно, когда дверь ещё открывалась, но ей уже запрещали спускаться по старым ступенькам, которые в любой момент могли провалиться. Отец постоянно откладывал их починку, пока в один прекрасный день просто не повесил на дверь задвижку. Это было так давно, что она проржавела и больше не сдвигалась. Ариадна помнила, какую устроила истерику из-за этой задвижки и того, что больше не могла навещать своего друга. Это сейчас она могла бы спокойно выдумать его ещё раз, но тогда, в детстве, мир действовал по другим законам, а сейчас ей не нужны были воображаемые друзья. Да и настоящие тоже — хотя Тесей, рассматривающий фигурки матросов на большом корабле, который Ариадна называла про себя «Арго», не очень хорошо подходил под эту формулу ненужности.
— Блин, вот у этого парня — у него ножик на поясе! В кожаных ножнах! — восхищённо проохал Тесей. Может, они в самом деле были в фильме, просто Ариадна этого не заметила, и теперь существует с частотой 24 кадра в секунду и подчиняется трёхактной структуре сюжета. Интересно, как скоро наступит переломный момент и долгое падение перед счастливым финалом?
Она помнила, как делала этот пояс. В ножнах блестел слепленный из стальной стружки серп, и Ариадна знала, что этот матрос отправился в море ради того, чтобы стать единственным жнецом, сорвавшим сердце морских сирен. Они тоже были там, недалеко от корабля, сделанные из фольги и кусочков пластиковых бутылок: у каждой из сердца рос на тонком стебле бледный цветок, ждущий серпа одного из матросов «Арго». У всех сирен было имя, и ни один цветок не повторялся: одни походили на маленькие лохматые солнца, другие — на актинии, третьи — на росшие под окнами Ариадны розы.
Тесей указывал на фигурку, картину или механизм, и задавал вопросы, и они были такими искренними, что Ариадна начинала задыхаться. Она рассказывала ему о том, почему на дереве позади «Арго» растут фонарики, и что на самом деле это упавшие с неба звёзды. Она аккуратно раскладывала крылья за спиной свитых из пряжи чудовищ. Она разворачивала тёмные облака неба, выцветшие от того, что кто-то постоянно открывал окна, и оттуда выпадали молнии и огненные колесницы. Она рылась на морском дне и выуживала оттуда ворох разноцветных иголок, каждая из которых была чьей-то жизнью, отданной волнам на сохранение.
— А это кто?
Тесей потянулся к белой фигурке, неумело вытесанной из дерева — её было сложно заметить посреди сложенных в несколько раз листов бумаги, сваленных в кучу. Бумага тоже была белой, и не помогали даже жирные чёрные линии коридоров и углов, раскиданные по листам в каком-то только Ариадне ведомом порядке.
— Это Эстер.
Ариадна прикрыла на секунду глаза и вспомнила, как спустилась в подвал в первый раз.
Свет из дверного проёма падал на лестницу и внизу, в самом конце, сиял белый прямоугольник.
Эстер сидел на границе света и тени: маленькая Ариадна видела только его очертания, пока он не выскочил вперёд. Забавно, как даже воображаемый друг не спешил ей показываться.
Он был маленьким — может, чуть старше её самой. Может, такими были все воображаемые друзья. Она запомнила, что он жаловался ей на то, что она сломала его небо — потому, наверное, она и складывала его теперь так аккуратно из тёмной цветной бумаги. Потому и назвала его Эстер. В честь звёзд.
И они говорили обо всём на свете, и Ариадна всегда возвращалась из подвала пыльной и взволнованной. До тех пор, пока отец не вынес её оттуда, больно ухватив за плечи — и не помогли никакие слёзы и крики.
Эстер остался в темноте. А Ариадна выросла.
Конечно, подвал был пуст, и сейчас в нём остались, разве что, пауки и деревянная труха. Но однажды, давным-давно, она продолжала подходить к подвальной двери, прислоняться к ней спиной и говорить обо всём, о чём только хотелось. Если отец находил её там, он хватался за ремень. Матери было всё равно. Совсем скоро она переставала узнавать не только дочь, но и мужа, а потом начала готовить из стирального порошка и ждать в гости давно умершую бабушку.
Ариадна скучала по ней всякий раз, когда проезжала мимо кладбища, но на самом деле она почти её не помнила. Она помнила только то, что мать забывала и продолжала забывать.
— Эстер-мальчик или Эстер-девочка? — спросил Тесей, и Ариадне захотелось его обнять. Она не помнила, когда в последний раз она вообще обнимала кого-то кроме подушки и соседских псов.
— Эстер от Астериус. В честь звезды.
И Ариадна рассказала, как в детстве спускалась в подвал и разговаривала с минотавром. И Тесей не засмеялся.
Она не заметила, как открылась входная дверь, и на пороге появился её отец.
Не заметил того и Тесей.
Но замерший за подвальной дверью Эстер, впервые в жизни вышедший из своего лабиринта и поднявшийся по ступеням, узнал бы его шаги где угодно. Он знал, что за ними последует, но надеялся, что ошибается. В конце концов, дверь в подвал не открывали уже очень давно.
— Мальчиков сюда таскаешь? — прошипел отец и шагнул в кухню. — Пока бати нет дома?
Ариадна подпрыгнула и чуть не выронила из рук белую фигурку с головой быка и телом человека, меж глаз которой чернела звезда.
Отца не должно было тут быть, но он был — мрачное, тяжёлое присутствие в пыльном доме. Запахло кукурузой и сладостью. Тесей открыл рот. Но не успел сказать ни слова.
Отец схватил Ариадну за волосы — как не позволял себе делать с тех самых пор, как умерла его жена — намотал их на руку и дёрнул. Ариадна заплакала. Она не плакала с тех пор, как на подвальную дверь повесили задвижку, и сейчас могла думать только об одном: лишь бы не швырнули вперёд, прямо в её выставленную напоказ душу, которую она прятала под кроватью и разбирала каждую годовщину, когда отец звякал бутылками и включал телевизор на полную громкость и пытался забыться, но, конечно, не мог.
Тесей попытался что-то сделать. Кажется, схватился за первое, что попалось под руку — ещё мокрый после дождя зонт.
— Будешь знать, — тепло дыхнул отец и потянул назад.
Тесей споткнулся о кинутый ему под ноги чайник и врезался лицом в табурет.
Ариадна, кажется, закричала. Или клацнула зубами. Попыталась дотянуться пальцами до отцовского лица.
Волосы падали ей на глаза, и она видела мир словно сквозь паутину — тёмно-алую, потому что краска уже начала сходить.
Ариадна видела, как содрогнулась подвальная дверь, и как слетела с неё ржавая задвижка. Как из тьмы в полоску искусственного света ступила нога. И как следом за ней вытянулись изогнутые чернёные рога, и белая морда, и чёрная звезда между сияющих глаз.
— Отпусти её, — проговорил вымышленный друг Ариадны, минотавр по имени Эстер, и её сердце пропустило удар. Она ждала, что отец закричит от ужаса, что бросит её вперёд. Схватится за кочергу. Что угодно.
— Сидел бы ты в своём Лабиринте, — выдохнул отец, и Ариадна подумала, что, наверное, спит в своей комнате, обнимая подушку, или потеряла сознание, ударившись о голландку. Или умерла.
Но от минотавра пахло чем-то терпким и острым, и этот запах заглушил привычный запах спиртзавода и разрушенных надежд. Такое нельзя было подделать. У Ариадны закружилась голова.
Эстер врезался в отца со всей силы, которую не знал, подхватил Ариадну одной рукой, и она встала на ноги, и убрала с лица волосы, и упала на колени рядом с Тесеем.
— Я его заберу, иди вниз, — сказал Эстер, и в его голосе всё ещё звучал тот маленький мальчик, с которым она говорила обо всём на свете. И Ариадна послушалась. Ступени под неё ногами скрипели и грозили обвалиться. Внизу белел знакомый прямоугольник света. Словно наверху всё ещё сиял яркий день.
В детстве Эстер говорил, что не хочет, чтобы чужой мир хлынул в проём и затопил его собственный. Ариадна вспомнила это с такой ясностью, словно обсуждала это только вчера. Она оглянулась, хотя в таких историях этого делать не следует, и увидела, как белая громада минотавра закрывает собой почти весь проём, как повисает на нём Тесей, и как позади поднимается тёмный силуэт отца.
Ариадна не закричала, она вскинула руку, в которой всё ещё была зажата фигурка, но Эстер не обернулся — он почти лениво мазнул хвостом, и фигура отца исчезла за краем дверного проёма.
Они почти скатились вниз по лестнице: Ариадна замерла на границе тьмы и света. Эстер терпеливо ждал.
Ариадна помнила, как заглянула за угол тогда, много лет назад, и видела вместо узкого коридора полоску пляжа, и накатывающие волны, и пришвартованный вдалеке корабль. Когда она в следующий раз заглянула за тот же угол, её ждали только тёмные стены, освещённым тусклой лампой.
За ними никто не гонится. Все боятся Лабиринта. Все, но не тот, кто жил там в жизнь.
— Мы ведь выберемся из него? — спрашивает Ариадна, не до конца понимая, имеет ли она в виду Лабиринт или что-то другое.
— Ты вывела меня на свет когда-то, — отвечает Эстер. — Теперь моя очередь.
И Ариадна делает шаг во тьму.
Возвращение
Сестра вернулась утром.
Я могла бы сказать, что почувствовала это сердцем — или той частью мозга, которая должна бы отвечать за сверхъестественное — и ждала у порога, завернувшись в одеяло. Но на самом деле я, как и все в доме, сладко спала и видела дурацкие сны. Я запомнила: в тот раз мне снилось, как учу соседского кота ругаться матом, а он очень вежливо отказывается и просит занять рыбную голову до выходных.
Так что нет, я не проснулась от ужасного предчувствия, не возвестила о её возвращении на семейном ужине и даже не слышала, как она постучала в окно. Все почему-то ждут от меня чего-то чудесного после того, как я вовремя заметила пожар на соседней улице. А дело-то в том, что я просто полезла на чердак за котом и увидела яркую вспышку. Вот и все чудеса: вовремя повёрнутая голова и громкое «мяу» недовольного питомца, которого с завидным постоянством запирают наверху.
Сестра вернулась утром, вместе с рассветом, который выпил туман и разогнал облака. Бабушка увидела её через окно, когда ставила чайник. И уронила его себе на ногу.
Было много слёз. Много слов, которые уже сложно вспомнить. Много объятий.
Были отозванные заявления, и листочки в волосах, и грязные ноги.
Были психологи.
Моя сестра вернулась. И не говорила, откуда.
Я подозреваю.
Смотрю на то, как она играет с собакой и шепчет ей что-то, непредназначенное для чужих ушей. Как еле заметно кланяется проходящим мимо старушкам и усыпанным яблоками деревьям. Как избегает своих друзей и делает вид, что не знает, каково это: терять тех, кто тебе дорог.
Однажды ночью, когда мы обе будем лежать без сна и смотреть в потолок, забитый почти потухшими фосфорными звёздами, я спрошу её: «Спишь?» И она покачает головой, и я пойму это по тому, как зашуршит подушка.
Тогда я расскажу ей о том дне, когда потерялась.
Дед вывел меня на прогулку — маленькую девочку, которая ещё не решалась переходить через дорогу — и оставил недалеко от пивнушки, чтобы быстренько захватить себе бутылку. И пропал. Потом говорил, что совсем забыл обо мне. Алкоголь много помогает забыть — особенно таким, как он. И я знала, что мой дом совсем близко. Я видела его на другой стороне дороги, но не решалась сойти с места, не решалась подступить к механическому потоку.
Дверь появилась, стоило мне лишь моргнуть. Маленькая и ярко-красная, с золочёными петлями и резной ручкой. С выбитыми на ней цифрами, которые я не могу вспомнить... но, наверное, пока ещё помнит моя сестра.
Я открыла её — кто бы не открыл? — и увидела высокое синее небо, бесконечное поле и замок вдалеке. Он походил на те, которые рисовали в старых книжках с картинками: разноцветный и деревянный, с развевающимися флагами и сияющими воротами. А ещё там была дорога: она начиналась сразу за дверью и вела к замку, и кто-то очень приветливый улыбнулся мне и помахал, а я подумала, что клубкам, должно быть, сложно такое проделать.
Я не сделала шаг.
Дедушка не вернулся, но добрая незнакомка перевела меня через дорогу и сдала на руки бабушки. Вечером она устроила деду скандал.
Я произнесу последние слова, и между нами повиснет молчание. А потом моя сестра тихо скажет:
— А я сделала его. Тот шаг.
И поведает мне о своих приключениях: может, не в ту самую ночь, может, ещё позже. По чуть-чуть. Розовые кусты напомнят ей о Повелительнице Шипов. Дворовая собака — о Волке, всегда носившим с собой склянки с водой. Новенький мальчик в классе — о друге, которого она не смогла уберечь.
Только тогда, когда из неё начнут литься слова, моя сестра вернётся по-настоящему.
Жажда
Подсесть на проклятия — легче лёгкого. Спросите у любого из нас.
Стоит один раз уколоться веретеном и заснуть на сто лет, как после захочется проспать уже целую вечность. Или хотя бы ещё сотню, пока крыша дворца ржавеет и осыпается, тернии закрывают небо, а вино в подвалах становится бесценным. Случайные герои могут поживиться и им, в конце концов. Иногда бутылка вина куда лучше заросшего, давно завоёванного королевства и его наследницы с бледной кожей и тёмными кругами под глазами.
Есть те, кто никак не наестся яблоками. И, конечно, не простыми, а вымоченными в злобных намерениях: не знаю, каковы они на вкус, но откусывают от них обычно с таким наслаждением, что невольно хочется и самой приложиться. Хорошо, что я яблоки не выношу, — особенно красные — а то бы давно устраивала истерики из-за того, что обычные отравленные уже не берут и приходится путешествовать по свету в поисках альтернативы или платить кучу денег за то, чтобы это делал кто-то другой. А ещё есть гребни. Тяжёлые, с камнями и острыми зубьями — впиваются в кожу похуже всяких бессмертных игл. Видела девицу с тремя такими гребнями в волосах. Однажды ей станет мало и этого — и она перейдёт на чугунные туфли. А после раскалит их до красна.
С обувью проблем вообще много: стекло идёт трещинами и пьёт кровь, золото и мех стирают кожу, серебро и рубины возвращают домой лишь на пару часов. Платья не такие страшные, хотя сжигают заживо, холодят до беспамятства и отправляют разум летать в далёкую высь: после них любая одежда кажется ослиной шкурой. А ещё есть высокие сапоги с налипшей на пряжки шерстью, но о них я даже вспоминать не хочу.
Что? Фейская пыльца? Ах, это такие мелочи по сравнению с... вы слышали, что некоторые из нас отрубают руки ради эфемерных конечностей, сотканных из звёздного света пополам с серебром? Кому-то кажется, что вместо рук у них — крылья, вместо ног — хвосты, и первые разбиваются насмерть, а вторые тонут. Им, конечно, не кажется. Просто у всякого проклятия есть свой срок, и на самом деле от него не так сложно избавиться. А вот жажда... Дурная, царапающая горло рубинами и розовыми шипами жажда остаётся.
У всех проклятий есть своя цена — и не каждый хочет её платить, но все платят. Я знаю, что в следующий раз мне придётся отдать голос, а после — ткать из крапивы нити... но, посудите сами, хоть не золото из соломы. С одной рукой это, конечно, сделать проблематично, но я не променяю своё левое крыло ни на что на свете.
Мои братья ужа давно сюда не возвращались: их проклятию не будет конца, они давно сбросили короны и резвятся в небесах. А я прикована к земле и убеждаю себя в том, что перья с каждым днём растут всё быстрее, и скоро я перестану чувствовать вторую руку, а после и ноги. Лебединое проклятие — не самое худшее из зол.
Я видела, как люди выпрыгивают из одной стеклянной пары туфель, чтобы тут же прыгнуть в другую, с железными острейшими краями, как отдают свои волосы за ещё один день в шкуре белой кошки, как продолжают упиваться яблоками в надежде наткнуться на сад Гесперид и найти то, что сможет утолить их жажду.
Подсесть на проклятия — легче лёгкого. Так что не берите у незнакомцев гранатовых зёрен, не подбирайте на дороге расшитых жемчугом корсетов и не верьте, что можно пробыть в чужой шкуре один день и не измениться. Вы обязательно вернётесь за добавкой.
Свадебный подарок
Сигрин узнала про фей случайно.
Она пряталась под праздничными столами от надоедливых родственников и шумного веселья, притворялась, что ноги — ядовитые дебри, и если её затащат в танцевальный круг, то она навсегда перестанет быть собой. В тринадцать в такое верилось легко. Куда легче, чем в то, что троюродная сестра Иггра будет счастлива со своим мужем до конца их дней. Сигрин знала, что счастье — это не состояние, счастье — это мгновения, которые никогда не ждёшь, и потому нужно ценить каждый, но не гнаться за ними. Как и всё мимолётное, они боялись, когда их преследуют.
Она сидела, скрестив ноги, поддёрнув зелёное платье и оперевшись руками на белые кроссовки, и старалась не забывать о том, что если выпрямится — тут же ударится головой об стол, и её заметят. Справа от неё были крокодиловые туфли дяди Джона, который пришёл в белом костюме и белой шляпе с отбеленными клыками аллигатора — словно это у него сегодня была свадьба. Сигрин попыталась представить, какой была бы джонова невеста, и воображение услужливо подкинуло ей аллигатора. Тоже белого, чтобы всё сочеталось. Хотя аллигатор бы вряд ли обрадовался дядьёвому чувству стиля — или наоборот бы обрадовался. Аллигаторы ведь тоже могут желать смерти таким, как они. Если подумать, между человеком и аллигатором не так уж и много разницы.
Слева от Сигрин притоптывала тихонько босой ногой Хелис. Никто не знал, кому именно она приходится родственницей или подругой на этом празднике жизни, но её не выгоняли: она появилась сразу после церемонии, свалила к ногам невесты несколько метров паучьего шёлка и никак не прокомментировала отсутствие обуви на своей правой ноги. Левая её нога была затянута в тёмные тапочки, на которых всё ещё блестела паутина. Сигрин надеялась, что Хелис однажды расскажет ей о своём сражении с Великими Паучихами Западной Скалы, а пока просто косилась на обломанные ногти босой ноги и старалась не думать о том, что ей бы надо подстричь свои собственные.
На свадьбе, когда в воздухе не протолкнуться от музыки, пожеланий и слёз, легко забыть о тринадцатилетней девчонке, которая здесь только из-за своей фамилии. Сигрин это устраивало.
Она стащила со стола крылышко в медовом соусе — слишком маленькое, чтобы принадлежать кому-то из известных ей птиц, и слишком острое, чтобы она могла спокойно его съесть. Потому и сидела Сигрин, пялясь на крыло, прислушиваясь к шуму и размышляя о том, о чём только могут думать тринадцатилетние в день чужой свадьбы.
Об аллигаторах, громадных пауках-монстрах и о том, что было бы здорово, если бы с небес вдруг спустилась огромная птица, разогнала бы крыльями толпу, и Сигрин осталась под столами одна. Она накормила бы птицу своей плотью и унеслась бы с ней в облака навстречу приключениям. Плоть бы птица, конечно, вернула, но осталась бы Сигрин верным другом. Раньше такое происходило только с царевичами, но Сигрин была уверена, что вполне может произойти и с ней. Она была не хуже любого царевича. А то и лучше.
О приключениях заговорили в конце стола: у края, за которым вились дремучие дебри кустов, и где Сигрин могла вынырнуть из опасного моря чужих ног и вернуться в еще более опасный океан музыки и взрослого веселья. Там стреляли, как пушки, пробки шампанского, шипели в нём пузырьки, как яд на смертельных ранах, и раздавался острый, солёный смех — так могли смеяться только сирены, заманившие корабль на рифы.
Говорили не сирены: слишком глухие, слишком хриплые голоса. Впрочем, может, это были очень уставшие сирены.
Сигрин никогда не слышала этих голосов. Может, это были родственники со стороны жениха. Она подумывала вернуть крылышко на место, но услышала имя троюродной сестры, замерла и прислушалась.
— …эта Иггра не знает, — сказал первый голос, хриплый.
— Если б не знала, не зашла бы так далеко, — ответил второй, глухой.
Сигрин даже не могла понять, принадлежат ли они мужчинам или женщинам. Или кому-то ещё. Например, аллигатору.
— Молодёжь совершает столько глупостей.
— Все совершают глупости, — произнёс глухой с укоризной. — Например, мы. Прямо сейчас. Разве стоит обсуждать дорогую невесту…
— …без дорогого жениха?
Оба замолчали, а потом заговорили одновременно.
— Спорим, не протянут и пары недель.
— Спорим, не протянут и пару дней.
Сигрин вдруг отчаянно захотелось вклиниться в разговор и поставить на два года. Иггра, хоть и была скучной, но всё-таки роднёй! Надо было за неё постоять!
Голоса снова замолчали, а потом снова заговорили одновременно.
— Спорим, она не станет собирать его тело по кусочкам, сшивать и оплакивать, выливая себя досуха?
— Спорим, она не износит ради него семь пар железных сапог и не изломает семь пар железных посохов?
Сигрин нахмурилась. Незнакомцы говорили о приключениях. О тех самых, в которые она надеялась однажды попасть сама. Но разве свадьбы может вести куда-то туда? Разве не наступает после неё тягучее «долго и счастливо», где второе — вовсе не обязательная часть?
— Спорим, он продаст её первенца за свои собственные секреты и гору золота?
— Спорим, он превратит её в медведицу и зашвырнёт на небо?
Сигрин выронила крылышко, и оно оставило на белых кроссовках рыжее масляное пятно. Вот ей влетит за порчу имущества!
Сирены продолжали шипеть.
— Спорим, на их дочь падёт столетнее проклятие, и всё в округе вымрет, кроме неё самой?
— Спорим, их сын встретит Волка, падёт от руки своих братьев и навсегда останется мёртвым, даже если будет казаться живым?
— Спорим, к ним поступится нищенка и заставит плеваться жабами и острыми драгоценными камнями до конца их дней?
— Спорим, они собьют вечером тёмного пса, и он вернётся за ними ненастьем и мором, и напастью, что вцепится зубами за бок и будет точить до самого основания?
— Спорим…?
— Спорим…?
— Хватит! — не выдержала Сигрин. — Всё с ними будет так, как будет! Со счастьем и несчастьем, и приключениями, и рутиной, и они будут любить друг друга, пока у них хватит сил!
Она сделала пару сердитых вдохов, а потом зажала руками рот и выпучила глаза.
Сейчас спустятся — хриплые, глухие, страшные. Пророки и вестники во стороны жениха.
Но они не торопились. И Сигрин сама выползла на свет.
— А, вот и третья фея, — глухо проговорила фигура в красном и ослепительно улыбнулась полумесяцем ровных зубов. — Сколько молодости, столько справедливых порывов!
— А мы уж подумали, куда ты запропастилась? — хрипло добавила фигура в синем и взмахнула прозрачными крыльями.
Сигрин попыталась разглядеть их как следует, но у неё это не получалось. Словно они не хотели, чтобы их видели.
— Я не фея, — Сигрин скрестила руки на груди и прищурилась. — А вы для фей слишком уж злобные.
Фигура в красном рассмеялась лунным землетрясением и пошевелила перепончатыми крыльями. Фигура в синем хлопнула по столу ледяной лапой.
— Ты права, маленькая фея, — сказали они хором. — Для того тут и есть ты.
Сигрин хотела повторить, что никакая она не фея: по незнакомцам сложно было сказать, сколько им лет, но вдруг они просто плохо слышали? А потом вдруг почувствовала, как потянуло что-то в лопатках. Оглянулась и увидела крылья: совсем крошеные, как у птички.
Она опустила взгляд: кроссовки были чистые. Платье — зелёным. А жажда приключений — всё та же.
— Иггра ведь моя троюродная сестра, — неуверенно пробормотала Сигрин.
Давно ли она стала феей? И почему не заметила? И что ей теперь делать? Бежать в танцевальный круг и не бояться потеряться? Благословить дядю Джона на брак с аллигатором? Помочь Хелис найти потерянную тапочку?
— А её муж — наш племянник, — кивнула красная фигура. — Видишь?
Синяя фигура указала многосуставчатым пальцем на кружащихся в танце молодожёнов, и Сигрин заметила, что у жениха — мокрые-мокрые волосы и ракушки волосах. А у невесты из-под белого платья выглядывает длинный хвост.
Сигрин обвела взглядом всех приглашённых и увидела целое море того, что не замечала прежде: когтей, клыков, шерсти и рогов, крыльев, листьев и странных глаз, мягкий свет, исходящий от одних, и мягкий тёмный ореол — от других.
— Оу, — произнесла Сигрин и попыталась дотянуться до своих крошечных крыльев. Те — надо же! — послушно расправились, и она чуть не вырвала оттуда перо.
— Ты уж аккуратней, — покачала головой (головой ли?) синяя фея.
— И не забудь то, чего ты им пожелала, — добавила красная фея. — Твоё слово — младшее. Последнее. К нему великие ветра обычно и прислушиваются.
У Сигрин вдруг пересохло во рту. Она ведь не знала! И даже успела позабыть, что именно ляпнула в порыве защитить непутёвую Иггру. Но так ли нужна ей её защита?
— Конечно, нужна, — одновременно ответили феи. — Сама искренняя и самая неожиданная.
Сигрин посмотрела на то, как Иггра запускает руку в мокрые волосы своего жениха, и выуживает оттуда ракушку. И как смеётся в ответ жених, и как сияют его глаза, когда хвост Иггры обхватывает его за талию.
— Когда-нибудь мы придём и на твою свадьбу, — пообещала ей фигура в красном. А Сигрин подумала, что в этом не будет никакой нужды. Но промолчала.
Может, однажды она обвенчается с приключениями. И благословениями себя обеспечит сама.
Правило Пандоры
Людей на эту работу найти не так уж и сложно. Куда сложнее расклеить объявления так, чтобы на них не наткнулись случайные ответственные граждане — из тех, что вечно обеспокоены и готовы тотчас обратиться куда надо. И совсем сложно выполнить саму работу.
Новички этого, конечно, не понимают. Для них всё выглядит проще, чем конфету у ребёнка отнять. Зайти, забрать и выйти — настолько незамеченным, насколько получится. Веселье. Видеоигра. Забавная строчка в резюме. Для кого-то, может, призвание. Некоторые люди всё ещё верят в него. Надеются, что однажды возьмутся за дело, которое будет у них получаться сразу же, словно они были созданы для него. Не дураки ли?
Все почему-то забывают, что жизнь — тоже игра. За такую любой издатель бы либо отдал последнюю рубашку, либо бежал как можно дальше. В ней клише сменяются неожиданными поворотами, сложность постоянно меняется, а разряженный кому-то в лицо пистолет скорее всего добавит проблем... да и финал всегда один и тот же. Но для геймеров главное — как к нему прийти. Экспириенс. Да и разве напишет кто-то критическую статью после такой? Нет. В том-то и прелесть.
Как и у всякой игры, у этой работы есть правила. Но, в отличие от сложных пользовательских мануалов, тут их всего три. Запомнить несложно. Я зову их «три Пэ». Кое-что расшифровывает как «три пиздеца», и доля правды в этом есть.
Но их очень сложно применить, эти правила. Даже тем, кто не первый раз выполняет эту работу... что уж говорить о новичках.
Это похоже на то чувство, которое возникает всякий раз, когда порешь чушь — и отдаёшь себе в этом отчёт. Повторяешь слова, которые не кажутся тебе правильными. Ругаешь за то, за что разумные люди никогда бы не стали ругать. И не останавливаешься.
Так и здесь: ты знаешь, что делаешь что-то не то. Ты помнишь все «три Пэ». Ты повторял их про себя несколько раз, может, даже записывал на бумажке. Ты их помнишь. Но всё равно продолжаешь делать то, что не должен. Прекрасно это понимая.
Это похоже на то чувство, когда ты видишь торчащий на обочине металлический штырь и ярко представляешь, как спотыкаешься и падаешь на него. В жилах заранее стынет кровь, и ты понимаешь — сработал инстинкт самосохранения, спасибо дорогим предкам за это! — а потом подходишь к этому штырю и падаешь на его. Может, успеваешь подумать, что ты идиот. А, может, что-то более высокопарное и романтичное.
Кстати, от последнего пытаются избавиться чаще всего. Кажется, про это даже фильм сняли давным-давно — культовая классика, на которую сейчас смотреть сложно. В цвете, но без всяких этих приблуд, вроде запахов, ощущений и пространства — всё в плоскости, словно движущиеся картинки. Я не смотрел, но так часто слышал о нём на вызовах, что и смотреть не нужно. Ещё и название у него какое-то... ироничное что ли.
О чём это я?... Ах да. От чего только ни пытаются избавиться!
Был у нас один случай... с новенькой бригадой. На вид — вполне разумные и целеустремлённые ребята, некоторые даже с сертификатами. И не купленными, а самыми настоящими — хотя нам сейчас уже всё равно. Текучка, понимаете ли.
Был случай, где нарушили сразу все три правила. Ладно, не сразу, это я заврался... скорее, одно за другим, но зато как хрестоматийно! Как символично! Про этот случай я теперь взял за правило (хаха) рассказывать на стажировке. Она у нас всего пару часов длится — и любой может встать и уйти в любой момент. Если бы я вам показал цифры приходящих и уходящих, вы бы не поверили.
Итак, случай. Год был... кажется, пятьдесят шестой. Ничем особо не примечательный — ну, кроме того мирного договора и парочки затонувших островов. Весной был вызов. Многослойный: просили зачистить несколько помещений. Команду собрали за полдня: все полные энтузиазма новички, и только мы с Эш не впервые танцевать собрались.
Прибыли на место следующим утром. Чистенький такой стандартный домик в пригороде, белый заборчик, гуси-лебеди из шин, клумбы цветущие. Вроде, собака на привязи — правда, трёхголовая и здоровая, как конь. Сразу ясно, что что-то тут нечисто.
Во дворе праздновали день рождения: составили несколько столов, накрыли длиннющей клетчатой скатертью, расставили тарелки. Пригласили аниматора — в нём было два метра ростом, размах крыльев тянул на все четыре, а хвост тихонько тырил со стола бутылки. Дети требовали индульгенций и за оный хвост подёргать, скакали вокруг и улюлюкали. Аниматора было немного жаль.
Собака не повернула в нашу сторону ни одну из голов — посчитали за удачу. Пахло у дома, конечно, серой, но ещё мятой и недавно распустившимися пионами. Запах-то нас и сгубил.
Работать под открытым небом в нашей профессии — хуже всего. Вероятность унюхать что-то знакомое — просто огромная. И ведь неважно, насколько хороший у работника нюх — ну да это вы и сами могли догадаться.
Первым нарушили правило Персефоны.
Да-да, то самое банальное, чему даже в школе учат. Есть в гостях и есть за незнакомым столом — две совершенно разные вещи. Но если уцепишься за что-нибудь съестное у нас... Был у меня хороший знакомый, профессор литературы. К нам пришёл, понятное дело, не от хорошей жизни. Его подвели яблоки: в детстве он за ними постоянно лазил в соседский сад, висел из-за них на заборе и всячески жалел о своей доле, когда его ловили. Последнее, что я от него слышал — крик про то, что ему не достанется антоновки. Я даже поймать его не успел.
Так и тут: за столом, там, где вокруг хозяев дома кучковалась зловещая на вид масса взрослых, жарили шашлык.
Правило Персефоны гласит: «Не ешь то, что не приготовил сам».
Согласен, звучит неидеально, потому что иные несчастные бежали жарить свежепойманную рыбу и тоже падали жертвой этого правила. Но факт остаётся фактом: в стране, факт существования которой ты не можешь понять, в рот не клади ничего. Лизнул сосульку — остался здесь навсегда. Об этом ведь сколько сказок написано! С феями, подземным миром и всем прочим.
Ну, я же говорил, что хрестоматийно. Трёхголовый пёс, демонический аниматор... хозяин и хозяйка — сгустки тёмного дыма в человеческой одежде. При желании их можно было назвать Аидом и Персефоной: не думаю, что они бы возражали. Только эта Персефона была здесь всегда, а не бездумно проглотила пару зёрнышек граната, пока ждала, когда ей принесут вина. По крайней мере, я надеюсь на то, что она была там всегда — по сей день надеюсь.
Запах мяса — сам по себе серьёзный триггер. Не такой, как травы и цветы, и совсем не такой, как запах чьего-то дома, но иногда и этого достаточно. Для кого-то запах шашлыка — это запах войны. Для кого-то — далёкого лета, в которое ты единственный раз в жизни был счастлив.
Для новенького номер один этот запах был из второй категории.
Он схватил недожаренный кусок мяса прямо с решётки и впился в него зубами прежде, чем хоть кто-то из нас успел среагировать.
Новенький номер один мгновенно слился с пейзажем: отрастил гавайскую рубашку, шорты и носки поверх копыт.
Новенькая номер три после этого сразу же оказалась за калиткой. И мы не могли её винить. Там я и нашёл её после того, как работа была выполнена.
Остальные следовали протоколу: новенький номер два старался лишний раз не смотреть в сторону стола, а моя давнишняя напарница пролавировала мимо яблони с золотыми яблоками и замерла у входа в дом.
На одном из яблок было написано «Прекраснейшему созданию на свете». Словно оно чувствовало, что произойдёт дальше.
Правило Париса гласит: «Не вступай в споры с любым, кого встретишь».
Выполняли его просто: на вызовах мы вообще не разговаривали. Даже на языке жестов.
Новенький номер два остался на крыльце: там сидела маленькая девочка с копной шипящих змей на голове и спорила с каменной статуей мальчика о том, что небо не всегда было красным. Оно покраснело, когда посмотрело вниз и увидело землю — всё же просто.
Новенький номер два не мог, конечно, смотреть на это душераздирающее зрелище молча. Бедная маленькая Горгона не понимала, что наделала! Ей нужно было срочно — и очень аккуратно! — всё объяснить.
Когда он начал делиться своей тактичной мудростью, и девочка повернула к ему голову, новенький номер два не обратился в камень — хотя того стоило бы ожидать. Вместо этого он обзавёлся парой крылатых сандалий, сорвал то самое золотое яблоко и исчез во дворе.
Нам уже не было видно, что произошло с ним потом. Мы вошли в дом.
Для чего только ни нанимают нас люди. Нет, серьёзно! Однажды мне пришлось ловить кота на протяжении девятиста сорока трёх дней. В другой раз я боролся с драконом и чуть сам им не стал, но вовремя вспомнил, что это не обязательно. Говорят, с вещами легче всего — не то что с людьми или с каким-то там абстрактными чувствами. Попробуй поймать за хвост любовь и выдворить её прочь!
На самом деле половину работы люди выполняют за тебя: любовь превращается в человека, в бабочку, в цветок, в иглу, спрятанную в яйце, которое лежит в утке, которая лежит в зайце, который спрятан в сундуке, а сундук висит на самом видном месте, и тогда самое сложное — дотянуться до золотых цепей. Я видел страхи, похожие на клоунов, на единорогов, на пауков и на отрубленные руки, и за каждым из них крылось гораздо больше, чем казалось на первый взгляд.
Самый жуткий страх, который мне приходилось вытаскивать, выглядел как маленькая девочка со слишком доверчивыми глазами. Я вывел её за руку, и она даже не сопротивлялась. Это и было самым страшным.
Люди любят олицетворять. Сравнивать. Запирать в границы образа, чтобы легче было справляться.
То, что мы должны были забрать в тот обычный рабочий день 56-го, ждало нас в доме. Внутри он был чёрным: чёрные стены, чёрные табуретки и полотенца, чёрные шкафы, кровати и рыбки в аквариуме, и сам аквариум тоже чёрный, и вода в нём — тоже. То, что мы должны были забрать, сияло посреди всей это черноты, словно солнце.
Единственное хорошее, что там было. Концентрированная надежда, которая могла принадлежать только ребёнку. Он надеялся, что однажды он выглянет в окно, и празднование его дня рождения не будет походить на чудовищное испытание, что родители его перестанут быть отрешёнными тенями и заметят его, и скажут, что всё плохое позади. Что мать перестанет ждать вечера, чтобы открыть бутылку с вином. Что отец скажет ему хоть что-то кроме «Иди в свою комнату».
Такое бывает чаще, чем вы думаете. Люди просят забрать из их воспоминаний не только плохое. Хорошее тоже может причинять боль. Вспомните хотя бы тот старый фильм...
Правило Пандоры гласит: «Не открывай ящик, который тебе не принадлежит». Бездна, скрытая внутри, посмотрит на тебя в ответ, и ты вряд ли будешь готов к этому взгляду.
Мы с моей напарницей в этом бизнесе давно. Знаем все подводные камни. Всегда помним о «Трёх Пэ» и не видим по ночам снов. Но иногда... иногда это похоже на то чувство, когда стоишь на краю крыши девятиэтажного дома и видишь, как делаешь шаг вперёд, как летишь и разбиваешься вдребезги. Как стекло.
И она шагнула. Выбежала во дворе, размахивала руками, пыталась втащить хозяйку дома внутрь, кричала что-то о том, что дети уходят безвозвратно — так громко, что в её сторону повернулись все три пёсьих головы.
Так ушла и она сама — безвозвратно, в страну чужих воспоминаний.
***
Иногда я пытаюсь понять: почему к нам всё ещё идёт народ? Почему даже после того, как я рассказываю о той неудаче новичкам, они всё ещё надевают эти неудобные маски, пристёгивают себя к столам и ныряют в чужие воспоминания? Почему все эти будущие Персефоны, Парисы и Пандоры срывают мои объявления, сжимают их в кулаке и присылают свои резюме?
Если вы думаете, что у меня есть ответ, то вы сильно ошибаетесь. Но если бы он был, в нём точно была строчка о том, что я тоже однажды стану Пандорой. Или Персефоной — у меня, знаете ли, страсть к запаху фисташек. Просто везло пока. А вот Парисом точно не стану. Не очень люблю разговаривать с незнакомцами — потому и попросил сразу ваше удостоверение.
Иногда я думаю, что им повезло: всем тем, кто остался в чужих воспоминаниях, выдуманных и запутанных, обрывочных и слишком ясных. Тем, чьи имена я не могу назвать — по этическим соображениям.
Новенькая номер три ждала меня за калиткой. И мы ушли оттуда, из царства теней, ведя под руки сияющую надежду. Не оглядываясь.
Это правило — негласное.
При чём тут кролики
Со мной снова здороваются дети.
И что такого? — спросите вы. Должно быть, меня окружают очень воспитанные дети. Это ведь просто замечательно. Значит, и райончик у меня что надо, не чета той дыре, в которой наверняка живёт уважаемый слушатель. Каждый ведь хоть раз, да называл свой дом «дырой», даже если в нём два этажа, новенькая сантехника и встроенный в стены дворецкий с голосом Дженнифер Коннелли, не замечали?
Так вот, мой район — не дыра. Конечно, бывают дни, когда я считаю только так и никак не иначе. Но дело не в нём. И не в детях. Хотя, может быть, всё-таки в них.
Я не верю, что это вежливость. И не напяливайте маски неодобрения раньше времени, я не собираюсь говорить, что детей нынче совсем не воспитывают, и гораздо легче, проходя мимо детской площадки, получить снежок в затылок, чем «Доброе утро!» стройным хором. Хотя именно это я в первую очередь подумаю. Сейчас ведь очень легко осуждать с разбега, не взвесив как следует аргументы и не подумав, а стоит ли вообще ворошить осиное гнездо. Если перед вами именно оно, а не поляна с фиалками.
Я неправа. Я знаю, что неправа. Но ничто не помешает мне быть неправой ещё пару секунд, пока я собираюсь с мыслями, чтобы потом повторить: «Я правда не верю, что это только вежливость».
Мне есть, с чем сравнить.
Я ведь не одна хожу по улицам мимо качающихся на качелях девочек в резиновых сапожках или мимо стайки мальчишек, которые играют во что-то в траве, и не понять, во что именно: то ли в Могучих Рейнджеров, то ли в рыцарей Круглого Стола, то ли в «кто первый найдёт ящерицу, тому достанется её хвост». Прохожих немного, это признаю, но достаточно для того, чтобы проверить. Дети здороваются только со мной.
Когда я возвращаюсь из больницы и спускаюсь с пригорка, опираясь на трость с набалдашником в виде головы волка, меня приветствуют девочка и мальчик, спешащие из школы. Они набирают воздух почти синхронно, широко раскрыв рты, чтобы потом выпалить радостное «Здравствуйте!», словно я должна выдать им золотые звёзды за такие старания. И я бы с удовольствием их выдала, если бы могла. Что ж, наверное, они и в самом деле принимают меня за свою учительницу: природа всё-таки иногда ленится и создаёт поразительно похожие лица. Однажды мне пришлось с полчаса доказывать своей дальней родственнице, что я никак не могла быть на спортивных соревнованиях по фигурному катанию в соседней области, потому что именно в те недели жила в санатории на берегу живописного озера. Льда на нём не было. Да если бы и был — кататься на коньках я всё равно разучилась. Не могу даже постоять на них пару минут — равновесие после болезни подводит.
Когда я иду, уткнувшись в свой телефон, куда увереннее после курса терапии, — серебряный волк ждёт меня дома, и на мне красная куртка, и это почти смешно, — мне желают доброго дня несколько мальчиков в шапках с помпонами. Я запоминаю их, эти шерстяные забавные помпоны, потому что дети не поднимают взгляда: сосредоточенно шарят под ногами, словно что-то потеряли. Когда я оглядываюсь, они уже стоят у забора: один раскачивает калитку, а остальные пытаются перелезть через железные прутья. Я вспоминаю, сколько сама излазила в детстве заборов, и улыбаюсь.
И это продолжается так долго, что я привыкаю. Люди ведь ко всему привыкают: к переезду, к крикам петухов под окнами и к тому, что не могут передвигаться без боли вот уже три года.
Дети здороваются со мной.
Я уезжала: надолго, по независящим от меня обстоятельствам, туда, куда не найдут дорогу даже улетающие от нас на зиму ласточки. А когда вернулась, дети снова начали меня приветствовать.
Местные дети. Остальные не замечают меня, скользят глазами по толпе или не поднимают головы от экранов. Но эти... эти всегда остановятся, всегда выпалят приветствие хором, не сговариваясь, и так, чтобы я услышала.
Когда я тяжело поднимаюсь с лавочки у дома, мимо пробегает стайка черноволосых сестричек. Они живут на соседнем порядке, и я не знаю их по именам. Они бегут, их тёмные косы развеваются следом, и ветер доносит до меня певучее «Здравствуйте!». Я не удивляюсь.
А потом вспоминаю, что они не ходят в школу: то ли по религиозным соображениям, то ли учатся дома, то ли пора звонить в органы опеки.
Я никогда не переспрашиваю. Никогда не здороваюсь в ответ — не потому, что плохо воспитана (если только чуть-чуть), а потому что слишком ошеломлена, слишком привыкла, слишком боюсь того, что последует после.
Но однажды я отвечаю.
Она одна: девочка в клетчатом платье, с выеденной солнцем белесой косичкой и улыбкой, в которой не хватает парочки зубов.
Она щебечет мне «Доброе утро!», и я останавливаюсь, опираюсь на свою волчью трость и отвечаю. И это даже не «У меня такие большие зубы, чтобы скорее съесть тебя».
Я приветствую её в ответ, и улыбка её сияет ещё ослепительнее. И мне вдруг становится интересно, что она во мне видит, потому что сама никак не могу понять, кто я сейчас. Кем я была и, тем более, кем я стала. Чем-то большим, чем жизнь. Чем-то невесомым, как воздух. Чем-то невидимым, как солнечные лучи. Чем-то вечно опаздывающим.
Я иду по тропе, и девочка идёт следом. Тянусь в карман за часами. Хочу почесать ухо задней лапой. Вспоминаю, что у меня нет ни лап, ни часов, ни даже карманов. Когда я оглядываюсь, её косички, её платья и её улыбки нигде не видно.
Потом я отвечаю снова. Их несколько, то ли шесть, то ли семь, и у всех резиновые фиолетовые сапоги, словно закупали оптом, по выгодной цене, пока есть, а то вдруг больше не завезут?
Я начинаю насвистывать незатейливую мелодию — сегодня мне лучше, я иду почти вприпрыжку. Мне не нужно оглядываться, чтобы знать: все дети там, за моей спиной. Я слышу их фиолетовые сапожки, а потом — только тишину. И мне хорошо — так хорошо, как бывает только после удавшейся мести.
Я отвечаю, когда сижу у колодца. На этот раз их двое. Девочки. Они отличаются друг от друга, как день от ночи, но одна зовёт другую сестрой, и тогда... О. Тогда я понимаю, что должна сказать.
Они идут за мной: каждая в свою сторону. Я щурюсь на закат в одно мгновение, а в следующее алый горизонт простирается за моей спиной. Я слышу, как изо рта одной падает, звякая о камни, что-то тяжёлое и круглое. Я слышу, как квакает и шипит то, что падает в пыль изо рта второй.
Казалось бы, при чём тут крысы? И при чём тут кролики?
Но я ведь не могу быть всем сразу. Я что-то одно. Белый кролик, который опаздывает жить. Крысолов, который ждёт не дождётся смерти. Фея у колодца. Старая нищенка на перепутье. Не всё ли равно? Каждый из них боится одного и того же: что дети увяжутся следом.
Я — та, с кем неизменно здороваются дети. Я не должна открывать рта.
Я кусаю губы и прижимаю ко рту ладони. Смотрю по сторонам и всегда перехожу дорогу, едва завидев бегущих навстречу приключениям детей. Падаю в реку. Остаюсь дома.
Я очень стараюсь.
Но однажды — я видела это во сне — волк с моей трости распахнёт пасть, и я скажу, что слова у меня такие большие, потому что дорога дальняя.
Я снова отвечу, потому что это невежливо — молчать, когда тебе говорят «привет».
Срединная музыка
«Middle of the road» (MOR) — музыка приемлемого радио-формата, которую можно было крутить на крупных станциях без всякой задней мысли. Скорее всего.
Ты слышал её. Хоть раз в жизни — точно слышал.
Когда ехал по дороге из никуда в ниоткуда, лишь бы ехать, спасаясь от самого себя. По освещённой луной полоске в пустыне, меж причудливых тёмных форм, которые могли быть чудовищами, могли бы кактусами, а могли бы манифестировавшимися призраками прошлого. Они догнали тебя, окружили, но ты так устал, так был занят тем, чтобы только не уснуть за рулём, что даже этого не заметил.
Но это и не страшно. Любая неизвестность не так страшна, если о ней и вовсе не знать.
В такие ночи кажется, что во всём мире остался только остов твоего старенького «Бьюика», на который ты скопил, работая в ночные смены «У Денни», и асфальт под шинами. Небо, пустыня, и всё остальное — чёрная дыра, пустота, на которую легко закрыть глаза.
По радио играет какая-то шотландская группа из 70-х, то ли кавер Битлов, то ли собственный легкомысленный трек, который можно пускать в эфир безо всяких опасений. Присыпь баблгам-поп блёстками, а там пой хоть о смерти, хоть о крови, хоть об энтропии Вселенной — радиоведущий будет ставить пластинку раз за разом, улыбаясь в микрофон от уха до уха и, может, даже упомянет твоё имя.
Главное — не съедь от неожиданности с дороги. Сделай вид, что так всё и должно быть. Может, ты и в самом деле звонил на радио когда-то в другой жизни, может, в одном из ответвлений ты любил попсовые группы, которые гремели на весь мир, а потом умерли в безвестности. Может…
Если ехать по дороге достаточно долго, то ты снова услышишь её. Не жизнерадостные баблгам-присыпки, не те инди, которые влетели в волны радиовещания подобно паукам, почти незаметно, и даже не кантри, который вышел на священную тропу войны с роком — у того теперь столько радиостанций, что никому и не снилось. На самом деле, открыть собственную — не так уж и сложно. Подумай об этом, когда остановишься. Если остановишься.
Нет, подожди… Судя по тому, как разрастается в твоём животе пустота, и по звукам из багажника — всё-таки когда.
Музыка ворвётся в эфир так, словно там ей самое место. Словно она лилась из твоего приёмника с поломанным колёсиком столько времени, что это почти оскорбительно.
Ты никогда прежде не слышал эту музыку. Ты знаешь все слова. Кажется, они выгравированы на твоей грудной клетке. Не исключено, что ты написал их сам.
Ты слышал её. Хоть раз в жизни — точно слышал. Музыку, которая звучит в твоей голове, когда мир выключается, и пропадает всё, кроме боли. Она похожа на семечко, которое зрело в тебе много лет, выстреливая ростками и не особо целясь. Но однажды всё-таки попало.
Ты ждал этого с самого начала. Всё, кроме музыки, которую, как и боль, осталось только пережить.
Дорога закончится. Взойдёт солнце, и ты увидишь следы от прошлого, которое цеплялось за бампер и оставило в металле дыры.
Дерево внутри тебя повернёт твою голову в сторону солнечного света, и ты зажмуришься от неожиданности и свернёшь с дороги.
Багажник давно пуст, но ты всё равно проверишь его несколько раз, потому что помнишь, почему прыгнул в машину посреди ночи и ринулся вперёд, навстречу дороге, подальше от мира. Ты так торопился избавиться от самого себя… похоже, в каком-то смысле у тебя это получилось.
Ты услышишь её снова. В самый неожиданный момент. Или, наоборот, в самый предсказуемый.
Но на этот раз не остановишься.
Из кошмаров и тебя самой
Свадебное платье моей матери лежало в старом сундуке. Утром на нём зарезали Фету.
Её тело распласталось ровно по выведенному на крышке лабиринту: сердце в углу, у края мира, разум — в самом центре, там, где начинаются все пути. Щупальца свисали в пустоту, и их отрубили, не особо церемонясь: по два на каждую сторону света. Я всего этого не видела, — спала сном невесты, которая вскоре должна была стать женой. Но увидела после, достав платье из старого сундука.
Я никогда не думала, что переживу Фету: она была у нас всегда, столько я себя помню, тёмное присутствие в дальнем углу амбара. Фета спала там, распластавшись по веткам и сену, подобно гигантской паучихе, и охраняла наши сны. На самом деле я не знала, правда ли это. Может, прабабушка мне врала — маленькой любопытной девочке, кидающей в спящую Фету камешки и тыкающей в неё сорванной веткой акации. За ветку мне тогда влетело сильнее, потому что ничто не могло потревожить сон Феты. Даже смерть.
«Фета ловит наши кошмары, словно мух», — выдыхала прабабушка вместе с запахом перебродившего мёда, потому что так пахло от всех сказителей. — «Прицеливается щупальцами, заворачивает в коконы, вымачивает в слюне.»
«И ест?», — спрашивала любопытная я.
«Не морщась», — отвечала прабабушка и морщилась сама, становясь похожей на выжатую сливу.
Я хихикала и спрашивала, как Фета видит то, чего не видим мы, а прабабушка объясняла, что сны можно ловить, только если спишь сам, и там, по ту сторону, в хищном сне Феты глаза её были открыты.
И я рисовала её глаза, — все восемь, чтобы не упустить ни одного кошмара, — выбеленными мелом пальцами, ногой на пыльной тропке и в своём воображении. Только там её глаза были такими, какими были на самом деле: когда Фету уносили, я заметила ярко-рыжую полоску на тёмной чешуе. Приоткрывшиеся впервые за мою жизнь глаза стража, которого проводили в последний путь.
Фету вернули морю, как поступали со всеми нашими мёртвыми, чтобы её дух не заблудился в бодрствующем мире и нашёл свой собственный вечный сон. А потом мне подарили её имя.
Оно приросло ко мне, как кораллы к океанскому дну, — острой ядовитой коркой, опасной для окружающих, но не для меня. Я почувствовала его на языке — как тонкую иглу, которая кольнула и стала моим клыком, как слово, которое невозможно выговорить с первого раза. Моя кожа горела, глаза щипало: из меня рвалось море, давно сокрытое, необузданное, дикое. Но я удержала его. Ещё не время.
Я надела свадебное платье моей матери… свои доспехи, вымоченные в крови и кошмарах, готовые защитить меня от мира, если я буду достаточно ловкой и достаточной внимательной, смотреть на все стороны света восемью глазами Феты, бить её щупальцами, плести её паутину...
Где-то на другом конце пустыни кто-то тоже надевал новые доспехи, привыкал к новому имени и готовился выйти в мир, чтобы встретиться со мной.
Мы вряд ли узнаем друг друга с первого взгляда, и однажды наши доспехи придут в негодность, и кошмары найдут нас, а потом оставят вновь, потому что в углу нашего амбара будет спать изловленный нами страж. И моя дочь однажды получит имя и моё платье. Только ей решать, что она будет делать со своими доспехами. Только ей решать, встретится ли она со своим мужем, или со своей женой, или будет плутать по пустыне, пока солнце не выжжет её до самого дна…
Но пока я провожу языком по зубам, перекатываю во рту непривычное имя и уношу кошмары моей семьи всё дальше и дальше, под палящее солнце, туда, куда тьма боится приходить. И думаю, смогу ли прожить жизнь, глядя своим кошмарам в глаза. Ведь может статься, что они такие же рыжие, как глаза Феты. Мои глаза.
Лягушки из Лавленда
Идея была просто офигительной. Возможно, самой лучшей из всех, что приходили Брэндону в голову, а ведь это именно он устроил в средней школе переполох, из-за которого отменили сдвоенный урок биологии. Препарировать лягушек было весело, срывать уроки ещё веселее, но бродить по вечернему Брендивайну в костюме? Это тянуло на звание самого лучшего вечера в брэндоновой жизни. И на звание чуть менее хороших вечеров в жизни тех несчастных, кто его встретит.
В каждом городе есть своя дурацкая легенда. У кого-то это человек-мотылёк, у кого-то — чудом дожившие до наших дней птеродактили, дьяволы из Джерси, чьё имя не побрезговала взять себе одна спортивная команда. Лавленд, конечно, умудрился отличиться даже в этом. Потому что местной городской легендой была гигантская человекоподобная лягушка.
Какой-то несчастный выдумал её (или его, Брэндон открыто смотрел на гендерную самоидентификацию криптидов) ещё в 50-х, но с тех пор чудовище видели всего дважды. Самая скучная городская легенда из всех возможных. Даже истории про лизуна или про человека с крюком и то были интереснее. Да и происходили чаще, чем раз в двадцать-тридцать лет. Может, кто-то просто разжигал умирающий туристический огонь. Хотя мало какие безумцы ехали в Лавленд, штат Огайо, просто чтобы посмотреть на дом Лягушки из Лавленда.
Попадались и особо упорные криптозоологи, и просто сумасшедшие, но на них кассу не сделаешь. Зато сложно было придумать монстра удобнее для того, чтобы его изобразить. Кроме, разве что, бигфута.
Брэндон стащил ласты у отца, который как-то пять лет назад пережил стадию гиперфиксации на дайвинге. Костюм нарезал из старых зелёных курток, которых у него было почему-то особенно много. А голову несколько недель сооружал в гараже, и она была его Мона-Лизой: лёгкая, с фонариками в лягушачьих глазах (и чуть повыше глаз самого Брэндона), и довольно устрашающая в темноте. Хотя в темноте любые нечеловеческие формы вызывали дрожь, это Брэндону было отлично известно: сколько раз он сам по дороге домой в сумерках чувствовал, как душа уходит в пятки, а спустя секунду понимал, что таинственное нечто было странным деревом, или вывеской, или — в одном запоминающемся случае — пугалом, которое мистер Бечегатти соорудил для отпугивания соседей. Удивительно, конечно, что это работало. Пугало Бечегатти, в конечном итоге, и стало вдохновением для Брэндона.
Он клеил голову монстра из папье-маше, и она немного натирала в районе переносицы, но в остальном была просто бомбой. В темноте одетый лягушкой Брэндон, который к лету перед старшей школой вымахал так сильно, что его начали звать в школьную баскетбольную команду, выглядел впечатляюще. Он не мог проверить это самостоятельно, но был вполне уверен: несколько минут назад небольшая группка из класса на год помладше Брэндона при виде него замерла и тут же бросилась врассыпную. Брэндон посветил им вслед лягушачьими глазами-фонарями и тихонько рассмеялся. Ну, точно, идея на миллион.
Брэндон пошатался по Хай-Кантри Лэйн, наткнулся ещё на несколько успешно испуганных подростков, — парочка даже успела снять пару секунд трясущегося видео, успех! — а потом свернул на Сильвер-Фокс Корт, которая заканчивалась развилкой и пустырём, где частенько зависал народ.
Где-то по пути туда на Сильвер-Фокс Корт наполз вечерний туман пополам с тьмой, Брэндон захлебнулся ей, включил фонари и побрёл вперёд почти наощупь, вытянув покрытые перчатками руки, меж пальцев которых блестела изображающая перепонки прозрачная плёнка. Зелёной в сестринской корзинке для скрапбукинга не нашлось, и Брэндон использовал фиолетовую. Да и какая разница.
Идти в ластах — даже по асфальту — становилось всё сложнее, и Брэндон, наконец, остановился. Огляделся, не увидел ничего, кроме тумана и дороги под ногами, и пожалел, что нельзя стащить ласты и пойти босиком. Ночи становились всё холоднее. Маска ещё давила на переносицу, и Брэндон решил, что нести фонари в руках — вместе с головой — будет гораздо удобнее.
Он щёлкнул застёжкой, которую укрепил сзади, чтобы голова не поворачивалась и не спадала, и потянул вверх.
Брэндону показалось, что кто-то пытается вырвать у него с корнем волосы. И уши. Приподнять верхушку черепа, словно перед вскрытием, и хорошенько посмотреть на его мозги. Или, судя по всему, их отсутствие. Ну надо же было так попасть!
Брэндон зашипел от боли и сменил тактику: выключил один из фонарей и полез рукой в глазницу — чтобы тут же её отдёрнуть и зашипеть ещё сильнее.
Он потянул перчатку, жалея, что не может проделать это зубами, и услышал, как щёлкают суставы. Перчатка осталась на месте. Одна из перепонок порвалась, и это было почему-то похоже на порез бумагой: неприятная острая боль, которая секундой мелькнула и превратилась в тупую и почти забытую.
— Отличный костюм, — проскрипело за плечом у Брэндона, и тот подпрыгнул. — Хотя, вроде, до Хэллоуина ещё далеко.
В свете одного глаза-фонаря у Брэндона не было шанса обознаться. Перед ним было не странное дерево и не пугало мистера Бечегатти: в тумане, прямо под вывеской с названием улицы, где кто-то баллончиком пририсовал мордочку лиса («Сильвер-Фокс Корт», ну да, ну да), стояла огромная лягушка.
Такую сложно спутать с кем-бы то ни было: хоть с бигфутом, хоть с человеком в костюме лягушки. Она возвышалась над немаленьким Брэндоном на добрых три головы, и глаза её слегка светились. Не как фары или прожекторы, а как люминесцирующие грибы в пещере.
— Да и прыгаешь неважно, — продолжила лягушка, и у Брэндона внутри похолодело от движений её рта. — Хотя, для этого у тебя ещё будет время попрактиковаться.
— Чего? — пробормотал Брэндон, и с ужасом почувствовал, как открывается и закрывается рот из папье-маше. А потом тихонько квакнул от страха.
— Главное, дышать не забывай, — лягушка подошла к Брэндону вплотную, положила лапищу ему на плечо и повела в сторону вывески, за которой открывался вид на пруд и зелёного цвета неба, которого тут, в Брендивайне, Лавленде, штат Огайо, не могло быть. — У меня с этим тоже были проблемы.
В каждом городе есть своя городская легенда. В Лавленде это гигантская человекоподобная лягушка. Она появляется на улицах раз в двадцать лет и пытается найти помощь, чтобы выбраться из этого ужасного склизкого тела, в которое попала. Очевидцы говорят, что лягушки собираются группами под многочисленными мостами округа и о чём-то спорят. И никто из них не знает толком, о чём.
Мифы в этом стране давно кормят себя сами.
Ящик
Оглядываясь назад, легко было понять, чего Дарье не нужно было делать.
Легче всего, конечно, решить, что ей и вовсе не нужно было выскакивать из дома, гнать на полупустой автовокзал и будить спящую за мутным стеклом кассиршу. Не стоило забегать в автобус последней, стряхивая с ботинок грязь и зля водителя, трястись в нём тревожные полтора часа и глядеть, как за окном мелькают сначала городские хаотичные улицы, потом узлы новой трассы, а после — бесконечные деревеньки, в которых с каждым разом всё сложнее угадывался центр. Дарья не должна была стучать изогнутым носком в перегородку, чтоб остановили неподалёку от кладбища, не должна была выпрыгивать из автобуса, нестись по извилистой дороге несколько километров, останавливаться, прислушиваясь к давно забытым природным шорохам, и только потом выдохнуть, у каменных развалин сельпо и трансформаторного щитка, который с завидным постоянством ломался под натиском ветра и дождя. Сама Дарья ломалась без всяких предупреждений и вне зависимости от погоды, потому мазнула по щитку горящими глазами, приподняла плечи — вечерами холод здесь, посреди болот и холмов, лишающих окрестные посёлки должного солнечного тепла, был почти невыносимым — и понеслась дальше. К дому.
Когда-то он был пятым по счёту от дороги и вторым — от колонки, а теперь одиноко высился между двух заброшенок и заросших участков, до которых медленно, но верно добирался борщевик. Всё ещё целый, дремлющий великан. Дарья остановилась у конца асфальтированного огрызка, испещрённого трещинами и разбитого упрямыми растениями, и вспомнила о другом великане, который спал где-то под болотами, холмами и измельчавшей рекой. В детстве они находили в реке его кости: проржавевшие и почти жалкие, но всё ещё такие большие, что не вытянешь и трактором. Вода уничтожала последние доказательства его существования. Но против кое-чего была бессильна даже она.
Дарья сошла с асфальта медленно, словно впереди её ждало сплошное болото, а не радостная лужайка до самого горизонта, на которой не росло крапивы, репейников и прочей погани, по которой не проберёшься без хорошеньких берцев или хотя бы резиновых сапог. Дом и лужайка оставались неизменными — сонными и старыми, разве что немного пыльными, как хрусталь, который редко достают из серванта. Они ждали её. Конечно, они ждали её, иначе Дарья не подорвалась бы и не примчалась сюда с первым же попутным рейсом.
Но и дом, и лужайка, и то состояние покоя, которое омыло её вместе с солнечным светом и детскими воспоминаниями, были всего лишь фасадом.
На самом деле Дарью ждал ящик.
Он стоял в бывшем курятнике, задвинутый в угол, между нескольких сундуков, в которых когда-то лежало приданное.
Обычный, ничем не примечательный ящик. С потёртыми углами. Без всяких красных надписей, кричащих о хрупкости и о «другой стороной вверх».
Дарья подошла к нему, как к виселице, хотя не помнила, что произойдёт, если она его откроет. Знала только, что это плохая идея. Просто отвратительная. Но не открыть его она не могла.
У неё не дрожали руки. Она не закусила губу. Только чуть вздохнула, когда опустилась на корточки, — сидячий образ давал о себе знать — и опёрлась руками о край ящика.
На ощупь он был деревянным и немного тёплым, нагретым льющимся в окно солнцем. Стоило неосторожно повернуть руку, и Дарья проведёт целый вечер, доставая из пальцев занозы.
Она стёрла с крышки пыль — так аккуратно, словно гладила дикого зверя. Под пылью не оказалось никаких волшебных рун, предупреждений на неизвестном языке или прочих вещей, о существовании которых Дарья предпочитала не думать. Пусть остаются в детских играх, в книжках и на телевидении, — оттуда вернуться гораздо легче, чем из настоящего сказочного приключения.
Ей приснился железный великан. Он был таким большим, что она могла бы танцевать на его ладони, но таким хрупким, что она никогда бы себе этого не позволила. Он выглядел мёртвым. Изъеденным реальностью, как пальто молью: сквозь дыры в его теле Дарья видела синее небо и плывущие по нему облака, и далёкие зелёные холмы, которых никогда здесь не было. Тут была только река и бесконечное болото, Дарья это хорошо знала. А великан, судя по всему, нет.
Он не говорил с ней — открывал рот, но из него сыпалась только ржавая пыль и куски железных зубов. Ни единого слова.
Но утром Дарья всё равно проснулась и отправилась в путь. Она знала, что умирающий великан захватит её сны и не успокоится, пока она не приблизится к ящику.
И не откроет его.
Что там было с той девушкой, которой приказали не открывать ящик, но она всё равно сделала это, и выпустила в мир всё то, без чего тот бы мог вполне обойтись?
Было ли совпадением то, что Дарью называли «Паночкой Дарьей», а там только вытряхни часть букв и останешься один на один с древним символизмом?
Дарья мотнула головой и не стала ждать — открыла ящик так, словно отрывала старый пластырь со свежей раны.
Сначала она подумала, что смотрит в зеркало: то же лицо, те же глаза, те же сдвинутые брови. А потом отражение схватило её за запястье и потянуло вниз.
Они стояли друг напротив друга — слишком одинаковые, чтобы быть близнецами. Слишком разные, чтобы быть одним и тем же человеком.
Дарья открыла рот, чтобы выпустить рвущийся наружу вопрос, но с её губ посыпалась деревянная труха пополам с ржавчиной.
Она подняла руки — изъеденные реальностью пальцы, сквозь которые видела настоящую Дарью, из плоти и крови, запертую в мире, из которого та не хотела возвращаться.
Ах, вот оно значит как.
Настоящая Дарья улыбнулась — в глазах её плескалось сочувствие — и произнесла:
— В последнее время слишком уж часто приходится вас заменять.
А потом добавила, задумчиво хмурясь:
— Что у вас там происходит? Конец света?
Дарья из дерева и фейского фальшивого железа, та Дарья, что мнила себя реальной, но никогда ею не была, усмехнулась.
Она представила, как реальность, безжалостная и умирающая, как и она сама, вскрывает ящик, в котором тихонько хранится мир, где Благой Двор устраивает каждый день балы, а Неблагой Двор собирается на Охоту. Как наяву увидела бегущих от железа фейри и растерянных счастливчиков, которых они украли.
И понадеялась, что следующий подменыш, которого Дарья отправит вместо себя в мир, откроет ящик в самый последний раз.
Страна солнца
Она думала, это была всего лишь игра. Слышала, как бегущие по раскалённому асфальту перекрикивались, улавливала что-то о Тишине, Ужасе и Оке — всё, конечно же, с большой буквы. В детских играх по-другому не бывает: всё серьёзно, всё важно и всё навсегда. А ты, конечно, бессмертен, потому что смерть для двенадцатилетнего частенько — всего лишь ещё одно слово. Сильное слово, потому что из-за него не возвращаются, из-за него собираются взрослые, чтобы поесть ложками ужасного цвета кисель, рыбу и суп. Из-за него дом ещё неделю пахнет свечами и чем-то неуловимо сладким. Из-за него снятся сны, в которых мёртвые навещают тебя в последний раз, и с утра ты плачешь, а к обеду снова бегаешь по двору с друзьями, представляя, что вы не здесь, а где-то в Небывалых Землях, и то бревно — твой верный конь, и та сушилка — мост над пропастью, а деревья поставлены специально для того, чтобы находить в их ветвях опасных врагов.
Она думала, что поле было тем же самым — местом, которое благодаря воображению превращалось в далёкие страны, откуда можно было вернуться, едва бабушкин крик разнесётся над деревней.
А потом Рая вышла в поле одна, когда солнце было высоко, и вокруг стояла тишина. Не такая, какая бывает зимой, когда падающий снег заглушает все звуки и заботливо укрывает тебя и твои уши одеялом. И не такая, какая бывает в промежуточные сезоны, сдобренная дождём, обнажающим все скрытые звуки. Летняя тишина никогда не бывает беззвучной: где-то всегда стрекочут кузнечики, или журчит вода, или шумят колосья.
Стоял поздний август после звёздных ночей, когда в воздухе уже пахло осенью, но не настолько, чтобы навсегда попрощаться с жарой. Рая вышла в ещё не убранное поле, сама не зная, почему. Наверное, ей было любопытно. А, может, просто хотелось бегать здесь с мальчишками, кричать и размахивать палками-мечами, да только те никогда не приглашали её с собой. Рая была чужая — не из-за происхождения, конечно, а потому что приезжала сюда только летом, на выходных.
У неё потемнело в глазах — наверняка, солнечный удар, говорила же тётя, надевай панамку, но панамка была уродской и пахла пылью. Иногда взрослые всё-таки бывают правы.
Рая покачнулась. Вроде бы. Удержала равновесие, махнув руками. На секунду зажмурилась — чтобы догнать просившуюся под веки тьму… а потом открыла глаза.
Колосья шумели на ветру — то ли дождь, то ли далёкий водопад. Рая никогда в жизни не видела водопадов: когда ей было девять, она с родителями ездила на море, и они ходили в горы к настоящему водопаду, а Рая осталась дома. Может, теперь она так никогда и не увидит водопада… а вот мальчишки, скорее всего, выдумывали и не такое.
Голова у Раи гудела, словно заблудившиеся пчёлы перепутали её с ульем. Она прищурилась, легонько стукнула по виску — перед глазами поползли радужные круги. Что-то было не так. Что-то кроме вязкого и лишнего, переворачивающегося где-то внутри… похожего на страх. Нет, настоящий ужас — примерно такой же, какой Рая почувствовала когда-то давным-давно, ухнув в открытый подпол. Сейчас земля не уходила у неё из-под ног, но это было даже хуже, потому что тогда Рая почти сразу поняла, что с ней случилось — увидела замершую в подполе бабушку с репой в руках, почувствовала, как саднит кожа, и заплакала от боли. А сейчас… сейчас она никак не могла понять, в чём проблема.
Она подняла взгляд — колосья замерли, поникнув под собственной тяжестью. Ветра не было. Водопада тоже. Как и дождя.
В высоком небе не белели облака. Рая словно оказалась зажатой между двух морей: глубоким голубым и широким светлым. Она задела пальцами колос — жёсткий, словно чешуя. Приложила вторую руку ко лбу. Моргнула.
Солнце моргнуло вместе с ней.
Рая попятилась назад, к асфальтированной дороге, и упала, не издав ни звука. Колосья под ней примялись, но она не услышала шороха.
Она могла бы подумать, что ей показалось, — из-за жары, марева и отсутствия головного убора — но всё было куда проще. У блестящего круга на небе — с широкими извилистыми лучами, совсем непохожего на привычное солнце, на которое невозможно было взглянуть, — было око. Или оно само было чьим-то огромным оком.
С большой буквы «О».
Может, в детской игре было место чему-то большему. Может, это всё-таки была не игра.
Рая поспешно опустила взгляд: на свои затянутые в ненавистные колготки ноги, на городские лакированные туфли, которые она планировала переодеть чуть позже. Досчитала до десяти, тяжело дыша (она не слышала ни шумного дыхания, ни стучащей крови, только гул).
Взглянула вверх исподлобья, но солнце не изменилось.
И Рая осторожно поднялась. Отряхнула сарафан, обернулась…
Дороги не было. Не было старого магазина у дороги, в котором даже в самую жару было так прохладно, что внутри околачивались без дела: на лавочках у стены собирались соседи, продавщица лениво судачила с ними и советовала взять конфет, чтобы разговор послаще был. Не было деревьев по одну сторону и холмов вдалеке с их оврагами, походившими на следы гигантских когтей. Не было линий электропередач и еле виднеющихся серебристых крыш домов с соседнего порядка.
Было только поле с понурыми колосьями.
Но Рая всё равно упрямо пошла вперёд.
***
Её редко называли полным именем. Да и сокращение было особое, чтобы втиснуться в рамки и быть как все. Маленькая безобидная ложь, которую повторяли столько раз, что она стала правдой. Так происходит с любым враньём: если поверишь в него сам, то держись.
Рая знала своё настоящее имя, но знала и то, почему её называли так только дома, и только когда мама была рассержена. Она вообще частенько переходила на свой родной язык, когда испытывала сильные эмоции, будь то гнев, страх или приступ особой нежности. В глубоком детстве Рая подхватила за ней несколько слов, но теперь помнила только одно.
Ши. Солнышко.
Мама называла её так, крепко обнимая и шепча это куда-то в яркий раин затылок.
Настоящее имя лилось из маминых уст, подобно мёду, хотя изо рта других наверняка вырывалось бы резким выдохом.
Ракшай.
Мамина мама и папина мама объяснились во время сватовства на пальцах: первая постоянно переходила на родной мокшанский, а вторая хмурила брови, силясь понять, не поливают ли её грязью прямо в лицо. Свадьба была ещё хуже: одна половина стола, хорошенько накидавшись, тоже перешла на свой родной, язык реки, тёкшей из начала мира, с водами мягкими, как само слово. Мокша. Вторая половина стола решила, тоже хорошенько накидавшись, конечно, что их определённо поносят, и завязалась драка. Мамина мама — на русском, но заплетающимся языком — заявила, что это хороший знак. И ошиблась, конечно.
Рая жила с мамой. Потом — с тётей со стороны отца, приезжая летом в дом их матери. Отца она не помнила. Называл ли он её «Ракшай», как мама? Или на «Рае» настоял именно он?
Тогда, посреди бесконечных полей, она не думала об этом. Не вспоминала об услышанных в детстве историях, потому что детям нет дела до торжеств взрослых — ни до свадеб, ни до поминок. Они прячутся там под столами, у них с другими детьми свой праздник. Свой маленький междусобойчик, призванный отделить их от мира вседозволенности, в который они так сильно хотели попасть.
Тогда, еле переставляя от усталости ноги и обливаясь потом, Рая хотела только увидеть, наконец, асфальтированную дорогу, магазин и линии электропередач.
Потому, когда впереди мелькнула серая полоска, Рая ускорила шаг. Почти побежала — хотя в горле давно пересохло, и силы стоило бы экономить.
Гул в её голове был так невыносим, что она не сразу поняла, что ошиблась, и еле успела остановиться.
Среди колосьев что-то двигалось. Что-то огромное. Что-то ужасное. Что-то, ничуть не похожее на дорогу, хотя и оно тоже потрескалось от зноя и потускнело от пыли. Оно было похоже на чешуйки поникших колосьев. Оно и было чешуйками.
Рая не могла пошевелиться. Только наблюдать, как нечто медленно слилось с полем, а потом над колосьями поднялась треугольная голова, тоже побитая солнцем, но совсем непохожая на рожь. Или что тут вообще росло? Раю никогда не учили отличать одного от другого. Она никогда не вязала снопов, не держала в руках серп и не слышала о том, что нельзя выходить в поле в полдень.
Змея чуть приподняла голову, и Рая увидела её огромный жёлтый живот. Вязкая тьма, поселившая где-то в районе желудка, похолодела и ушла в пятки, пригвоздив Раю к месту. Как будто она вообще могла бежать.
Гигант опустил голову, и Рая заглянула в его глаза — белые, как у мертвецов, с еле намеченным зрачком, словно прячущимся в глубине.
Девочка сглотнула — по горлу словно тёркой прошлись.
Змея раскрыла пасть — с кучей зубов и длинным тёмным языком. Но не зашипела. Не издала ни звука. Или это гул в голове Раи всё ещё мешал ей слышать?
В глазах её снова потемнело, и земля с небом поменялись местами. Но блаженная тьма не спешила принимать её в свои объятия: Раю потащили вперёд. Чешуйки впивались в её бока, руки и ноги, и она видела только синеву и потускневшее золото, которые постоянно менялись местами.
Она обрела способность двигаться только тогда, когда завидела впереди нечто серое. На этот раз — не галлюцинацию. Но и не дорогу.
Кости.
Рожь росла прямо сквозь них: глазницы черепов, межреберные прогалы и пальцы. Кости давно превратились в камни, но оставили себе форму, и Рая отчего-то знала, что, если дотронется до них, то обожжётся. У неё не было причин до них дотрагиваться, но змея, кажется, спала на них. Грелась на солнышке.
Рая вспомнила Око и поёжилась. Оно пугало её куда больше костей и змеи. Куда больше даже того факта, что очень скоро она окажется в змеином желудке. Такая громадина наверняка заглатывает добычу целиком. Как амазонские питоны.
Нет уж.
Рая стиснула зубы, напрягла каждую мышцу, которую только могла напрячь, а потом расслабилась… и выскользнула из змеиной хватки. Пребольно ударилась о землю, но вскочила тут же, не обращая внимания на то, что не слышит, что происходило за её спиной.
И побежала, не оглядываясь.
***
В полях тихо. Это плохой знак.
От тишины начинает звенеть в ушах, и кажется, что слышишь вдалеке лай собак и шум шин по асфальту. Шурх-шурх, со скоростью опоздания.
Но ей нельзя слушать то, чего не может быть.
Она мотает головой и крадётся вперёд, по дороге, от которой пахнет гнилью: в свежескошенной траве виднеются яблоки. Тоже знак недобрый. Даже гнилые, они могут привлечь птиц, а с птицами тут нужно держать ухо востро. Их слишком много, а ошибиться — слишком легко.
Она замирает. Поводит плечами, чувствует на них привычную тяжесть и чуть-чуть успокаивается. Прислушивается.
Продолжает путь.
Собачий лай тут тоже уже не услышишь: хлебные волки не лают, даже когда отбираешь у них воду. Тут ведь главное тоже не ошибиться: та может быть как живой, так и мертвой. Последняя на вкус как железо, а первая — как кровь, и они достаточно похожи, чтобы тебе больше не захотелось ошибаться.
Но она дружит с хлебными волками по эту сторону Гребня и не боится ошибок.
Она крадётся дальше: шаг за шагом, только их и слышит. Даже дыхание ее вырывается тревожным ничем.
Вшырх! Что-то слева вырывается из колосьев — вверх, вверх! — и она вздрагивает и не успевает отреагировать.
Птицы. Проклятые птицы, которым нет до неё дела. Две. Совсем небольших.
Она расправляет плечи и выпрямляется. Выдыхает.
А вот если бы это была другая птица...
Шорох позади ударяет громом, и из полей поднимается над ней огромное и бесконечное, блистающее на солнце, как сотни клинков, и тут же обрушивается вниз, подобно волне.
Она отпрыгивает в сторону и вперёд, туда, где мгновение назад сидели птицы, пальцы ее загребает пучок перьев. Жжётся. Она стискивает кулак, перекатывается и снова ныряет в сторону, потому что знает — вторая волна уже близко.
Длинное тело ударяет по земле и приминает колосья: зерно летит вверх. Гигантский змей оставляет после себя борозды, по которым осмеливаются ходить только хлебные волки, забывшие, как говорить.
У неё есть секунд шесть, чтобы решить, куда ринуться дальше — змей готовится ударить и в третий раз.
Она решает стащить со спины лук и обернуться.
Падает на спину, прижигает плечо, морщится. Наконечник стрелы почти упирается в змеиное нёбо, в белых глазах отражается его жертва — ноздри раздуты, выбеленные брови нахмурены.
— Иля*, — шипит змей, не закрывая пасть, и потому слово вываливается совсем не так, как должно. Но она все равно понимает.
— Мес**? — чуть склоняет голову.
И змей отодвигается, убирает клыки, закрывает пасть.
Шипит почти укоризненно:
— Сяс мес.***
Она медленно убирает стрелу и лук, а потом вспоминает о перьях.
Поднимает к самой змеиной морде — ближе к ноздрям. Змей фыркает, и девушка смеётся.
Полоз не любит птиц. Здесь, под небесами, которые вечно за тобой следят, вообще мало кто любит птиц. Слишком уж они близки к солнцу.
Птицы с огненными перьями — особенно. Ей повезло, что эти две были ещё совсем маленькие: говорят, взрослый рарог, огненный орёл, смог бы потягаться с полозом. Она не верит таким слухам. Она не видела ничего, что могло бы посоперничать с полозом в размерах — кроме самого поля, конечно. И бесконечного неба.
Каких слухов среди зерна и шелухи только не водится. Трава шепчет земле и каждому встречному о пронзающих небеса башнях, в которых великие воины готовятся к последней битве с солнцем, о храме, под куполом которого смогло бы поместиться несколько полозов, о системе пещер, в которых можно жить вдоволь и не бояться ничего. Трава любит лгать. Ветер ей потакает.
Ракшай знает, что в поле нет башен, нет храмов и нет пещер — кроме тех ходов, которые прорыл полоз. Она исходила множество здешних дорог, видимых и невидимых, и видела только два моря, синее и золотое, и тех несчастных, которым приходилось здесь жить. Однажды ей показалось, что она слышит реку — это оказался рожок, с которым не расставалась одна из вещеглотов Бродячей Ярмарки, единственного места под солнцем, где можно было найти что-то из старого мира, полузабытого, который иногда кажется Ракшай сном.
Здесь, в мире вечного солнца, её называют "стирь куй-ть" дочерью полоза. Но сам он называет её только по имени. Тому, которое её родители годами так старательно превращали в Раю — змею понадобилось несколько секунд, чтобы обнажить её сущность.
Ракшай. Зверь.
И у неё есть свои когти — она вытачивает их из костей, на которых спит полоз, и крепит к лучинам, выменянным у вещеглотов. Говорят, где-то на пути Ярмарки иногда возникает Роща. Ракшай путешествовала с Ярмаркой несколько лет, но не увидела ни одного дерева, а когда вернулась, полоз притащил ей откуда-то сухое и старое, разбитое словно бы молнией.
В мире под солнцем почти не бывает дождей. Это было маленьким благословением.
— Ракшай, — змей слегка шепелявит, потому что ему мешаются зубы. Или из-за длинного и тонкого языка, кто знает. — Иля.
Она сжимает зубы, чувствует, как наливается кровью синяк под коленкой — она упала прямо на вросшие в землю окаменевшие кости, остатки старой цивилизации и древних времён. На таких же спит полоз, и она провела с ним достаточно времени, чтобы знать: он сложил своё гнездо не из костей жертв, не глодал выбеленные солнцем кости сам. Как и всё тут, включая землю, его чешую и даже его глаза, кости сожгло солнце.
Око в небесах, о котором знали даже мальчишки в том, старом полусне-полуяви. О котором теперь Ракшай тоже знает, но хотела бы никогда не узнавать.
Иногда ей снятся колготки. Неудобные воротники и колючие свитера. Натирающие до мозолей лакированные туфли. Школа. Лица родителей, которые она боится однажды забыть.
Дорога. Магазин на той стороне и линии электропередач.
Ей снится, как она бежит по колючим колосьям, по осколкам костей и железным перьям — самым редким и самым опасным — и дорога становится всё ближе и ближе.
Она останавливается у самой кромки, заносит босую ногу над асфальтом, чувствует его жар… слышит шипение позади и заставляет себя не оглядываться. Знает — если оглянется, то уже не сможет уйти. И неизменно просыпается.
— Ракшай, — вновь шипит змей, и кажется, что его слепые глаза следят за ней, хотя она знает, что это не так.
И девушка ныряет в золотое море, теряя змеиный след, а тот готовится вновь застать её врасплох. Рарожьи перья приятно греют карман — они жгут только плоть. Очень удобно.
Ракшай пригибается к земле и тонет в колосьях, чтобы солнце потеряло её потемневшую из-за его пристального внимания кожу.
Полоз принюхивается. И следует за ней.
***
До Ракшай полоз никогда не приходил на Ярмарку.
Он грелся на камнях, охотился и рыл норы. И медленно умирал, потому что слепому змею, даже такому огромному, только одна дорога — в пепел под взором солнца. Во тьму, более мифическую, чем та, что царила в его тоннелях.
О нём ходило множество слухов. Поговаривали, что он сложил своё каменное ложе из тех, кого разлюбил. Что съедал сбрасываемую им шкуру. Что ослеп, потому что решил потягаться с самим солнцем и посмотрел в ответ.
Ракшай не удивилась бы, если бы всё это оказалось правдой. Кроме шкуры, конечно. Потому что за годы, проведённые под его чешуйчатым боком, она не раз видела, как полоз сбрасывает шкуру. Из неё тоже получались неплохие стрелы.
Ракшай вообще слишком много знала о полозе такого, чего никто не знал. И скажи она кому — не поверили бы.
Например, он говорил на мокшень кяль, и это бесконечно удивляло. Каковы шансы, что гигантская змея, которую ты встретила сразу же, как только оказалась в бесконечном поле по ту сторону дороги, знает родной язык твоих предков? Впрочем, тут могла сыграть свою роль банальная география. Язык, на котором говорила сама Ракшай, он тоже понимал — в начале не особо хорошо, а потом всё лучше, потому что девушка была терпеливым учителем. Но говорил только на односложном мокшанском или экспрессивно жестикулировал — что для слепого змея было определённым вызовом.
Ещё Ракшай знала о его туннелях — не глубоких, не таких уж и больших, но зато благословенно тёмных. Они быстро рушились, — может, под тяжестью солнечного взгляда — но Ракшай всё равно забиралась туда при любом удобном случае. Спала тоже там — рядом с полозом, закрываясь от взора чешуйчатым боком и выменянным у вещеглотов плащом.
Но поразительнее всего было то, что когда-то давно полоз был человеком. Иногда он вспоминал об этом и снимал шкуру не по зову природы, а по желанию. К тому же, с руками было куда удобнее торговаться на Ярмарке. Даже сослепу.
Ракшай не то чтобы стала его глазами: скидывая шкуру, он всё ещё оставался настоящим гигантом и не мог избавиться от хвоста. Даже сейчас, когда Ракшай выросла, он возвышался над ней как статуя на площадях (по которым она тоже скучала).
Полоз не то чтобы стал её зубами: Ракшай охотилась теперь лучше слепого змея.
Но на Бродячей Ярмарке они всегда вызывали настоящий фурор: вещеглотатели и случайные путники пялились на них, особенно по началу, когда Ракшай едва доставала полозу до метафорических коленок, но уже тогда была его переводчиком. На всё поле только она и полоз говорили на мокшанском. Каковы шансы.
Чем старше становилась Ракшай, тем реже полоз скидывал шкуру и тем чаще девушка отправлялась на Ярмарку одна — с наказом взять ему побольше сладостей, которыми полоз неизменно себя баловал. Однажды, шипел полоз, поднимая слепой взгляд прямо на солнце, он забудет не только это, но и все слова, и саму Ракшай, и самого себя. В такие моменты Ракшай верила в ту байку про то, как полоз ослеп. И надеялась, что ей никогда не придётся сделать то, о чём он её безмолвно просил.
***
Змея напала без предупреждения.
Странное вообще выражение — нападать без предупреждения. Как будто во время боевых действий или, скажем, охоты, кто-то в самом деле решит сообщить о своих намерениях.
Оставалось только одно: так же без предупреждения бежать и надеяться на лучшее.
— Куй! — раздалось откуда-то сверху, а потом уже ближе. — Аф ярхцак!****
Что-то знакомое… чересчур знакомое. Кажется, прабабушка на чём-то подобном ругалась.
И змея остановилась. Ещё пару раз пораскрывала пасть для острастки, а потом опустилась в траву и почти слилась с колосьями. Её чешуя даже не блестела в свете здешнего солнца. Только глаза — белые, с еле намеченным зрачком — отражали его сияние.
Мишку вдруг осенило, и он помахал рукой — влево, потом вправо. Голова гигантской змеи медленно поворачивалась следом, но словно бы в замедленной съёмке. С задержкой в несколько секунд. Миша выдохнул и показал змее язык. Ничего. Потом вытащил вторую руку из шуршащего рукава спортивной кофты и снова помахал ей. Змея осталась неподвижной. Потому что она была слепа.
Обладательница голоса, который лишил змею завтрака — или тут было время постоянного обеда? — словно сошла с обложки какой-нибудь приключенческой книжки — жилистая, тёмная, с выцветшими светлыми волосами и настоящим луком за спиной. А ещё, кажется, босиком.
Миша поднял руки, словно его стопорнула полиция. А потом подумал и чуть опустил их, показав ладони… кажется, так нужно показывать, что ты безобиден?
— Привет?.. — неуверенно протянул и поправил рукава куртки. А то вдруг увидят следы от тракторной двери, об которую он обжёгся, и подумают, ну что за идиот.
Девушка приблизилась вплотную и улыбнулась, показав зубы. То ли для устрашения, то ли действительно была рада видеть.
— Маревый? — спросила она, приподняв светлые брови.
Вроде, даже по-родному. Только о чём это она?
— Тутошний, — зачем-то ответил Миша. — Не Марьевский, тутошний, из Бессоновки. Ну, то бишь, работаю тут, сам-то издалече…
Девушка отодвинулась и скрестила руки на груди. Мишка заметил на её руке странные ожоги — словно бы перьями прижигало. Нахмурился и замолчал.
— А ты чья? Из ролевиков что ли? А то приезжали какие-то… Правда, — Миша покосился на гигантскую змею. — Вроде без спецэффектов… Я… сплю что ли?
Девушка потёрла лоб.
— Припекло, — она кивнула в его сторону. — Мы для тебя морок. Ты — для нас. Ничего. Пройдёт.
Змея открыла рот и отчётливо прошипела:
— Вачеши.*****
Девушка закатила глаза.
— Это что… что она сказала? — прошептал Мишка.
— Он.
— А, дык прости… те. Он тогда.
— Говорит, голодный. Но ты не слушай. Скучно ему. Не ест таких.
Мишка похолодел.
— А каких ест?..
— Эй, Мишель, ты там уснул что ли? Давай в холодок, напечёт! — раздалось откуда-то оттуда, и Мишка мотнул головой, собираясь крикнуть, чтоб мужики перестали его так называть, и не видят, что ли, он тут с дамой общается. И со змеёй ещё. Скучающей. Скучающим то есть.
Поле пропало. То есть, поле-то осталось — чёрное, убранное тракторами, на одном из которых Мишка сюда и приехал. А то, другое поле, золотое, под синим небом, с девицей с луком и огромной змеёй — пропало.
Мишу качнуло, и он схватился рукой за горячую дверку трактора. Снова обжёгся, ругнулся.
В глазах потемнело. Где-то по ту сторону моргнуло солнце.
Мишка приложил руку ко лбу и поднял взгляд. Солнце сияло, как обычно, и пекло ещё пуще прежнего.
— Мишель, ептыть! Тащить тебя что ли? Тут квасок!
Мишка помотал головой, глянул на мужиков, собравшихся в благословенной тени небольшой рощицы, и потопал вперёд.
Привидится же такое.
***
Ракшай любила маревых, даже несмотря на то, что они могли выйти на асфальтированную дорогу, которая ей только снилась.
Они появлялись в поле так же часто, как грибы после дождя — Ракшай с полозом натыкались на маревых несколько раз в год.
Их легко было отличить от таких, как сама Ракшай: у маревых были тени. Сама же Ракшай давно стала полуденной, как и всё в полях. Лишённой тени и пути назад.
Некоторым маревым не везло, и они встречали у границ с полем не полоза, а кого-нибудь похуже. Да, выглядел он устрашающе, но есть людей никогда не пытался. Ладно, может, когда-то давным-давно, задолго до Ракшай — а потом случилось то, о чём у него уже не хватит слов рассказать, и его диета изменилась.
Иногда маревым везло, и они оказывались сразу на Бродячей Ярмарке: слишком тихой для базара, слишком яркой для обычной стоянки в степи. У самой Ярмарки была тень, и Ракшай ей немного завидовала. А ещё у Ярмарки было множество друзей — куда больше, чем у самой Ракшай.
И были маревые, которые хотели остаться. Их Ракшай не понимала, потому что хотела уйти.
Такие с восторгом обменивались с вещеглотателями на всё, что лежало в их карманах, пытались поднять взгляд на солнце (плохая идея) и бесстрашно гладили полоза по чешуе. Полоз не возражал. Ракшай тоже.
Одного из них Ракшай запомнила лучше остальных. Потому что он обещал вернуться. Всенепременно. Как только подготовится к путешествию получше.
Он был так уверен, что Ракшай ему почти поверила. Представляла даже, как он сходит с асфальтированной дороги, а она ступает на неё. И как его тень выжигает взгляд солнца, а её тень раскидывается на всю ширину дороги и задевает даже дорожку у магазина — вот какая длинная!
Ракшай снилась ночь, настоящая, звёздная, и электрический свет единственного деревенского фонаря, и дорожки от автомобильных фар, и… и сами автомобили тоже, и их водители!
Маревый был так уверен, что заразил этой уверенностью и Ракшай. И та ждала. Собирала вещи. Отдавала полозу последние наставления.
А когда никто не вернулся за ней, полоз рассказал ей о том, что тоже когда-то ждал. Так долго, что кости окаменели, а сам он забыл, кем был когда-то, и стал тем, кем являлся сейчас.
В ожиданиях под бессонным небом не было ничего хорошего. Под солнцем легко сгорала любая надежда. А в таком огромном поле не стоило устраивать пожар.
Но сны Ракшай сниться не перестали.
***
А потом они встретили Ворону.
Ворона не была птицей. И она не была маревой, но у неё была тень. Вот так просто: была, и всё.
Она пришла из-за дороги, вся какая-то слишком тёмная для этого места, по сравнению с Ракшай — словно негатив.
И она ничего ей не обещала. Она никому ничего не обещала.
Но поле открывало перед ней пути. Ворона без труда находила Ярмарку, которую Ракшай, бывало, выслеживала месяцами. Ворона заговаривала с птицами, с которыми нельзя было говорить, учила хлебных волков лаять и заставляла полоза чаще скидывать шкуру. Чтобы помнил. И ей это удавалось.
Ворона довела их до храма, под куполом которого полоз поместился целиком. На стенах храма была нарисована история, и они прочли её, замирая от страха и чего-то ещё, название чего Ракшай забыла.
А потом они дошли за Вороной до башен. Тех самых, которые пронзали небеса. Меж ними висела гигантская паутина, а из окон можно было увидеть настоящую звёздную ночь. И Ракшай сидела там часами — как полоз под паутиной, пытавшийся вспомнить что-то важное.
И тогда, где-то между восемьдесят третьей и девяностой шестой ступенькой, в одной из башен, Ракшай поверила в том, что полоз вспомнит, кем он был. И Бродячая Ярмарка перестанет быть бродячей. И однажды перед ними из полевых волн поднимется роща. С деревьями.
А солнце — ши — однажды расплавится за горизонт. С шипением, как лимонад — и почему ей так представилось?
Наступит ночь. Самая настоящая, тёмная, как вороново крыло. А за ней — утро и полдень. Но на этот раз не навсегда.
_________________________________________________
*Ещё раз (мокш.)
**Почему? (мокш.)
***Потому что (мокш.)
****Полоз, не ешь (мокш.)
******Голод (мокш.)
Зелень
Девятиэтажки встретили её тёмными прогалами окон, кое-где подсвеченных то ли розовым, то ли фиолетовым. Остатки кибербудущего, о котором мечталось, а на самом деле — чудом уцелевшие домашние парнички, которые давным-давно должны были сгинуть. Как и всё привычное: машины, магазины, прогулки по воскресеньям, шум в парке через дорогу… и люди тоже. Если честно, Гуля не знала, почему ещё не сгинула сама. Не то чтобы у неё были для этого особые навыки. Не то чтобы она вообще была особенной. Просто ей везло.
Иногда, забившись в очередную распотрошённую квартиру с металлической дверью, которую можно было закрыть, Гуля прислушивалась к неестественной тишине, которая царила теперь в мире, и пересматривала своё понятие о везении. Когда она вскакивала с места от внезапно завывшей в ночи сигнализации или от лая собак, — тех из них, кто ещё не додумался убежать подальше от города — Гуля чувствовала себя самым невезучим человеком на районе. Или даже в городе. А, может, и в целом мире, — это абсолютно неважно.
Она не знала, зачем вернулась в город: зачем вылезла незаметно из гниющего амбара, побежала сквозь поля пшеницы — быстрее, стараясь не прислушиваться, гоняться ли за ней, — а потом брела по раскалённой трассе, даже не пытаясь спрятаться. Может, тогда Гуле просто всё надоело. Во всём мире была только дорога, она сама и беспощадное солнце, которому больше не за кем было наблюдать, и потому оно пялилось на Гулю своим страшным неморгающим взглядом. Хотя, даже если бы солнце вдруг моргнуло, Гуля бы не удивилась. Она ничему уже не удивлялась. Кроме, разве что, работающих холодильников и невычищенных до пустых полок супермаркетов.
В девятиэтажках было что-то родное. А ещё в их дворах можно было прятаться от солнца и ходить по бордюрам. Как в детстве, вытянув руки и покачиваясь: по правую сторону — лава, по левую — зыбучие пески. Или что там ещё они придумывали в соседнем дворе? Казалось, это было не просто в прошлой жизни, а много цивилизаций назад, до египтян, ацтеков и всех остальных, про кого Гуля читала в энциклопедиях. А то и до Атлантиды и Гипербореи. Гуля бы не отказалась, если бы последняя оказалась реальной и зависла бы над городом, чтобы спасти то, что осталось. Последний мифический герой в виде летающего города. Ему бы Гуля тоже не удивилась.
Потому, когда она прошла мимо гаражей к заброшенному (конечно же) детскому саду, на бетонных постройках которого красовались последние апокалиптические граффити, искусство для будущих ксеноархеологов (если инопланетяне вообще доберутся до этой планеты), а потом спустилась с горки и замерла перед баром, Гуля тоже не удивилась. Ни капли. Подумаешь, бар. Со сверкающей зелёной вывеской. С прямоугольниками света, падающими на потрескавшийся асфальт. Подумаешь.
Гуля, которая не выцвела на солнце и не цитировала про себя детские энциклопедии, решила бы, что это ловушка. Но другая Гуля, одетая в спортивный костюм, потерявшая кроссовок в парке через дорогу, девушка, позади которой моргали розовые окна на шестом этаже, — она не решила ничего. Даже подумать не успела — поднялась на крыльцо, схватилась за ручку и дёрнула.
Внутри было шумно. Так шумно, что никто не обратил на неё внимания, хотя над дверью звякнул колокольчик. Одно только это должно было насторожить её. Колокольчикам не было места в апокалипсисе. Как и шумным барам с неоновой вывеской.
Гуля медленно подошла к стойке, оглядываясь по сторонам: люди улыбались, махали руками, смеялись и говорили, говорили, говорили. Бар гудел, как улей. Как он там назывался? Что-то такое странное, но с кивком в сторону пьянства. Что-то там про «накрыть поляну». Или просто поляну.
— Подозреваю, что спрашивать у тебя документы не стоит, — раздалось где-то рядом, и Гуля вздрогнула и повернулась.
— Что?
На бармене была бабочка. Рубашка и бабочка, ядовито-зелёная, с белыми китами, в тон вывеске, и Гуля подумала, что им бы стоило назвать это место «Зелёной феей». Свет тут, если приглядеться, тоже был каким-то зелёным. Почти мрачным. И если бы не оживлённые разговоры…
— Документы, — бармен махнул рукой. — Паспорт там. Права. Студенческий…
Он сузил глаза и вытянул откуда-то из-за стойки гранёный стакан. Из таких упивался гулин дедушка. Однажды он повёл её на прогулку, зашёл в пивнушку наподобие этой, да так и не вышел. А Гуля была маленькая и вернуться домой не смогла: так и стояла у двери и рыдала, пока какая-то добрая тётушка не перевела её через дорогу и не отвела домой. С тех пор Гуля всегда твёрдо заучивала домашний адрес всякий раз, как её семья переезжала. А случалось это часто. Теперь же адресов не осталось ни у кого. Кроме, разве что, этого вот бара.
— Хотя, судя по твоему виду, пить будешь колу, — другой рукой бармен достал из холодильника стеклянную бутылку колы с содранной этикеткой, и Гуля только что заметила, что все руки у него были в татуировках. Та их часть, которую открывали закатанные рукава.
— Почему не «Спрайт»? Или что там ещё зелёное было… — Гуля забралась на высокий стул у барной стойки и положила на неё руки, схватившись пальцами за края рукавов, а потом нахмурилось, припоминая. — «Тархун»?
— Спрайт не зелёный, — процедил бармен и опрокинул пенящееся и тёмное в стакан. — Пластмасса только. «Тархун», блин… импортозамещение? Надо было «Байкал» наливать?
— А есть? — протянула вдруг Гуля, хотя ей совсем не хотелось пить. Просто отказываться было как-то невежливо.
Бармен фыркнул. Гуля сделала вид, что активно ищет по карманам кошелёк, которого не было. На секунду она задумалась, что это слишком нормальное занятие для апокалипсиса — искать деньги, чтобы заплатить за напиток. Бармен наблюдал за ней с нескрываемым удивлением. Гуля периодически поднимала взгляд, и в зелёном свете бара казалось, что татуировки у бармена шевелятся. Может, если она не найдёт денег, они её съедят.
Что-то было не так с этим словом, — «съедят» — но Гуля тряхнула головой и сдула лезущую в глаза чёлку. Подстригать её было сейчас негде, и обычно она обходилась заколками. Последняя была фиолетовой, с Барашем из «Смешариков». И куда только делась?
— Тут платят не деньгами, дорогуша, — сжалилась над ней женщина, которая сидела через один стул, и потягивала через соломинку что-то ядрёно-жёлтое.
Гуля наклонила голову: женщина лениво стучала по столешнице длинными ногтями и напоминала ей тётушку с югов, которая никак не могла приютить их на время отдыха, потому что сдавала всё свободное место туристам. Интересно, что с нею стало? Правду ли говорят, что у моря всё немного по-другому? Легче? Безопаснее? Может, из глубин поднялись те, что пострашнее, мифические, как Гиперборея, о которой мечталось?
Должно быть, гулино недоумение было слишком заметным, потому что женщина, убрав прядь неестественно светлых волос за ухо, продолжила:
— А первый стакан за счёт заведения.
Это ничего не объясняло, конечно. Гуля перевела взгляд на бармена, и тот снова фыркнул.
— Помолчала бы, Агнешка, чо ты вечно лезешь?
От былой размеренности не осталось и следа. Гуля знала, что люди разговаривают с разными людьми по-разному, но никогда не видела, чтобы перемена происходила так быстро.
— То и лезу, Иоша, — Агнешка поводила мощными плечами и обеспокоенно нахмурилась. — Что тебя одёргивать надо. Вернётся Ран, руки тебе открутит. Вместе с этими твоими…
Гуля снова глянула на его татушки. Те задрожали. От страха что ли?
— А ты пей, тебе пригодится, — Агнешка отсалютовала своим почтим пустым бокалом, и Гуля схватила стакан.
Пить всё ещё не хотелось. Гуля развернулась в сторону зала и принялась рассматривать посетителей.
Они сидели компаниями и поодиночке, травили анекдоты и что-то, что всегда стоило рассказывать шёпотом: ужасно разные, словно у бара не было никакого дресс-кода, никаких завсегдатаев, никакой выборки. В таком районе логичнее было бы встретить таких же, как гулин дедушка, или запивающих ошибки молодости. До апокалипсиса. Сейчас этот бар должен был стоять пустым, с выбитыми окнами, разодранной дверью и кровавыми потёками на полу. В таком легко было наткнуться на запертую в туалете опасность. Их почему-то всегда запирали в туалете.
Гуля прищурилась. Что-то в них было не так, в людях, которые травили байки, пили и веселились здесь, посреди мира, который закончился. Который не имел право так веселиться — или наоборот, имел все права. Гуля вспомнила, как её сосед бил кулаком в грудь и доказывал, что его лишают прав, что он может делать, что угодно, потому что с ним бог, и это свободная страна, и… Где Гуля видела его последний раз? Не за решёткой ли чердака, которую заперли в спешке, поскальзываясь на крови? Не его ли руки, хищные, с согнутыми пальцами, тянулись к Гуле, пока она пыталась понять, стоит ли бежать по лестнице или вызвать лифт?
— Ты ведь здесь впервые?
Светловолосая женщина, Агнешка, подсела поближе. В руках у неё уже был новый бокал. Или тот же, но наполненный заново. Может, на посуде тут экономили. После апокалипсиса стоит экономить вообще на всём. Гуля прекрасно об этом знала.
Ответ на вопрос был очевиден, но Гуля всё равно кивнула.
— Меня Агнессой зовут, — представилась женщина и свернула зелёными глазами. Опять этот зелёный.
— Гуля, — буркнула Гуля.
На лице Агнешки (почему-то «Агнессой» её даже мысленно называть не получалось) расцвела улыбка.
— Какое подходящее имя.
Гуля уже слышала это, и не раз. Про гулей* не шутил только ленивый. А потом шутки закончились. А гули — нет.
— Я уж думала, что мне всё это приснилось, — с облегчением выдохнула Гуля, хотя такому не стоило радоваться.
— Всё то, что за дверью? — уточнила Агнешка, и Гуля кивнула, глядя на грязный носок. Нужно было раздобыть новую пару обуви, и быстро. К счастью, с этим пока было не так сложно, как с едой.
Агнесса так долго молчала, что Гуля подумала — ушла. Но, подняв взгляд, поняла, что та просто смотрела на неё как-то грустно. Словно Гуля посмеялась над шуткой, которая шуткой вовсе не была.
— Ох, милая, — уголки рта Агнессы поползли вниз, и она тут же схватила зубами трубочку и отпила кислотно-зелёной жидкости. С громким хлюпаньем. — Ты разве не знаешь, где ты?
Гуля прикинула варианты. «Бар» и его названия были бы неправильными ответом, это она чувствовала. Потому огляделась ещё раз и подумала про штабы сопротивления и прочие штуки, о которых в прежнем мире рисовали комиксы и снимали сериалы. Даже книги писали. Интересно, написал ли кто-то о том, что случилось на самом деле? Может, в каком-нибудь подземном бункере сидит параноик с печатной машинкой, подъедает запасы пайка и строчит, и строчит, и строчит… Для будущих поколений. Для ксеноархеологов. Для себя, чтобы только с ума не сойти (хотя поздно, поздно).
— Я не запомнила названия, — призналась, наконец, Гуля, и прижалась губами к краю стакана. Пузырьки газа ударили в ноздри.
Агнешка покачала головой и открыла рот, но ответил бармен. Который, конечно, тенью носился позади них, исполняя заказы.
— Ты внизу, новенькая. В зелени. На поляне скрипача**, который играет последнюю песню. Слышишь?
Он вытянул татуированную руку, и Гуля краем глаза увидела, как ныряют в его кожу морские змеи, и как расходятся волны, принимая их. Ей хотелось спросить, больно ли ему. Но это был бы глупый вопрос: не потому, что не больно, а потому, что боли в мире тоже почти не осталось. По крайней мере, физической.
А потом Гуля услышала её. Скрипку. Мелодию, которую с тем же успехом могли играть на струнах её собственной души.
Она не заметила, когда стихли разговоры. Но музыка играла в тишине, и Гуля подумала, что так могли бы звучать песни Гипербореи, которая могла их спасти.
Гуля кивнула, хотя вряд ли от неё этого ждали. Все слушали песню скрипача, отчётливо зелёную, как и всё вокруг. Как и сама Гуля — она опустила взгляд и обнаружила, что истончилась и поблекла. Как вымоченная давлением страница. Как то, что остаётся после шторма. После шторма, накрывшего весь мир.
Дверь не распахнулась — или всё-таки распахнулась? — и внутрь вплыла скрипачка с горящими глазами, с морем в волосах и водой под ногами.
— Опять наследит… — пробормотал бармен и шлёпнул по столешнице тряпкой, словно бы с досадой, а Агнешка ухмыльнулась в свой напиток и подняла тост.
Гуля смотрела на скрипачку во все глаза: на капающую с волос воду, на лужи под ногами, на высохшую под солью кожу сапог и вымытое лицо. Сложно было сказать, сколько ей лет. Сложно было даже сказать, жива ли она. Прошла ли сквозь мясорубку апокалипсиса или избежала этой участи?
— Ран***, — язвительно протянул бармен, шутливо наклонившись над стойкой. — Добро пожаловать.
Но та его словно и не слышала — подошла прямо к Гуле, опустила скрипку со смычком и улыбнулась, обнажив полупрозрачные зубы.
— Кола? — она приподняла брови, уставившись в гулин стакан, и Гуле вдруг стало неудобно, словно она в самом деле готовилась убежать, не заплатив.
— На самом деле, — прошептала Гуля. — Я не очень-то хочу пить.
Скрипачка улыбнулась ещё шире, хотя это, казалось бы, невозможно. И аккуратно выхватила из рук Гули стакан. Куда он делся потом, Гуля не уловила. Да и какая разница?
— Слышали? — Ран завертела головой, и со всех сторон откликнулись, хотя до того сидели тихо и слушали музыку. Так тихо, что Гуля забыла, что бар переполнен.
Гуля засмущалась, словно она снова была на первой в своей жизни линейке и постоянно оглядывалась в поисках матери, а ту не было видно за море белых бантов на чужих головах. А потом она вспомнила, когда видела мать в последний раз, и не удержала не то всхлип, не то вскрик.
— Ну-ну, — скрипачка перекинула смычок в ту же руку, в которой держала скрипку, а второй приобняла Гулю за плечи. — Уже всё. Всё.
Но Гуля продолжала плакать, и солёные капли были какими-то странными. Солёными не так, как должно. И Гуле казалось, что сейчас она выплачет целое море, как Алиса в диснеевском мультике, и тогда ей останется только…
Гуля вдруг вспомнила, как безжалостно пекло солнце в тот день. Каким безоблачным и высоким было небо, и как казалось, что там, наверху, полным-полно богов, и они делают ставки и переживают, совсем как компания друзей, собравшихся в воскресенье вечером у телевизора. На что ставили больше? Кто из них выиграл, когда до семьи добрались: сначала до тех, кто был в доме, а потом до тех, кто выбрался на огород. Гуля была в амбаре — лежала на сене с закрытыми глазами и пыталась представить тот, другой, ускользавший сквозь пальцы мир. А потом она услышала крики. Стук. Чавканье. Выпрыгнула в окно, больно ударившись плечом. Наступила на гвоздь, закричала. Понеслась вперёд, не оглядываясь, потому что в мире смерти этого делать нельзя.
В ушах стучала кровь, дыхание рвалось на коротенькие, отрывистые такты, совсем как в куче произведений советских композиторов. Солнце пекло, и кто-то в вышине смотрел на Гулю и ждал, когда она ошибётся…
Слёзы капали прямиком в наполненный чем-то зелёным стакан, и Гуля выпила его одним рывком, давясь травяным вкусом и пузырьками, и воспоминаниями. Её ударили по и без того пылающему огнём плечу. Рассекли кожу на шее. Дотянулись до волос, дёрнули.
Они были быстрыми. Куда быстрее, чем при жизни, хотя и тогда торопились, лавируя в толпе и спеша за поездом уходивших возможностей. Мир Гули перевернулся, и она начала тонуть в траве, а потом и в небе. Ей показалось, что откуда-то сверху льётся музыка, которая перебивала другие звуки, красные звуки — рвущейся плоти, животного бульканья.
А потом Гуля встала. И пошла.
Стакан забрали у неё из рук. Она вышла из бара, над которым сияло беспощадно-зелёное «Поляна скрипача» («на» постоянно мигало), и столкнулась с другой Гулей. Которой не нужно было полное имя — ей вполне хватало и сокращения.
У неё не было кроссовка, а ещё — руки и нижней челюсти. И за ней стояло целое море гулей, в которых легко было узнать ту толпу, что гудела в баре, блеклую и освещённую мертвенным зелёным светом.
Когда-то в прошлой жизни, до затонувшей Атлантиды, до скатившейся с небес Гипербореи, Гуля читала про призрака, который выговаривал своему мёртвому телу за то, что оно было самым тупым зомби на свете. Тогда это казалось смешным. Впрочем, оно казалось смешным и сейчас. Но в фантомном желудке Гули плескались воспоминания о собственной смерти, и ей было немного не до того.
— Скажешь что-нибудь? — раздалось над самым ухом, и Гуля подумала о том, что произнесла бы на собственных похоронах. Впрочем, что тут теперь скажешь. Ей хотелось только петь.
И Ран улыбнулась, подмигнула, подняла смычок, и над пустынными улицами разлетелась последняя песня в мире, которую пели те, кого не должно было быть. И мертвецы потянулись к ней, как мотыльки на свет. И зелёная толпа во главе с Ран повела их вперёд, прочь из города. Туда, где они никому не причинят вреда.
_________________________________________________________________
*Гули — мертвецы в персидской мифологии. Ещё голуби, но тут-то понятно, о ком речь.
**Поля(на) Скрипача — загробный мир моряков, морское дно, рундук Дейви Джонса.
***Ран — штормовое божество моря. Скандинавское, но княжить к нам кто только не ходил.
Можно представить, что первой она сыграла канцонетту из концерта для скрипки Чайковского. Потому что почему бы и нет. А вот песню представьте сами.
Пустыня
Снежная пустыня была единственным океаном, который видел Эн.
Они шли в темноте уже очень давно. Так давно, что не оставляли за собой следов: снег съедал всё. Сброшенные ветки, которые не успели скормить кострам, развязавшиеся ленты чьих-то мечтаний из прежнего, ушедшего мира, и тех, кто не мог больше идти. Они врастали корнями в промёрзшую землю, — с такой силой, что пускали себе кровь — и никто не мог их винить. Пустыня казалась бесконечной. Ветер бил в лица, ломал ветви и волю. Темнота давила, словно наброшенное второпях одеяло. Плескавшиеся в небесной реке созвездия были слишком далеки и бледны, чтобы значить для них хоть что-то. Россыпь светлячков, гаснущих так же быстро, как мысль. Поднимать взгляд было незачем.
Эн всю свою жизнь провёл в пустыне. Не то чтобы это была длинная жизнь — но, может, однажды она в такую превратится. Он шёл сразу за Эр, с которой падали в снег красные ягоды. По ночам ему снилось, что это не ягоды, а капли жизненной силы тех, кто приходил с топорами и лентами, с огнём и открытой душой. Со всем, что только можно представить. И чего нельзя.
Они были похожи — те, кто шёл по снежной пустыне, и те, кто исчезли вместе с прежним миром. Эн ясно помнил тот цикл, когда понял это: он сидел в кроне у дядюшки Эдда и наблюдал за горизонтом. А потом оглянулся и увидел тянущую за ними цепочку: шаг в шаг, корень в корень, столько, что и не сосчитать.
Эр рассказывала, что когда-то у всех них была пышная крона. Зелёная. И жёлтая, и алая, и ещё много какая. Эн смеялся и не верил, хотя очень хотел. Эр любила поболтать. Потому никто не ожидал, что однажды остановится и она: врастёт так глубоко, что не сможет выдрать корни из-под снега и затрясёт ветвями, роняя в сугробы красные ягоды.
После Эн долго не мог заснуть: он наблюдал за бледнеющей над их головами рекой и думал о том, сколько крови помещалось во всех, кто ушёл из мира, и почему она не затопила с головой тех, кто остался. Ему снилась другая кровь — прозрачная, как лёд. Может, и вся пустыня — тоже чья-то кровь? Или это небесная река однажды упала вниз, но наверх вернуться полностью так и не смогла.
Он проснулся раньше других: ни привычного скрипа веток, ни хруста снега.
Может, кто-то хотел, чтобы он проснулся, потому что из небесной реки вдруг вынырнуло огромное и сияющее. Почти радостное. Подмигнуло ему, махнуло хвостом и упало обратно в небо.
Может, солнце? Из того, прежнего мира? Которое дарило пищу и свет просто так, не потому что хотело что-то взамен, а потому что могло?
Эну никто не поверил. Эр бы поверила, если б не лишилась всех своих ягод и не превратилась в ещё один корабль-призрак на волнах этого снежного океана.
В следующий раз солнце вернулось после того, как они перешли гряду. Кое-кто не смог подняться. Дядюшка Эдд остался там, наверху, вечным маяком для тех, кто придёт после. Но следует ли кто-то за ними? Есть ли в этой пустыне хоть кто-то, кроме них? Кроме реки, которая определяет их путь? Кроме солнца, которое смеётся и светит, пусть всего на мгновение, но так, что Эну хочется верить в чудеса. Хочется верить во всё хорошее, о чём когда-то слышал.
Когда солнце выныривает из небесной реки в третий раз, его видят все.
Они поднимают головы и опускают ветви, тянут корни по льду, чтобы не упасть.
Солнце сияет, хлопает хвостом и опускается всё ниже и ниже. Раскрывает пасть…
Все падают, словно домино (о котором уже никто не помнит, но сравнения — сложная штука), и только Эн стоит. Тянет ветви вверх, чувствует, как струится по коре почти прозрачная кровь, и как его корни проникают всё ниже и ниже в холодную землю.
Солнце возвращается в воду. Поход продолжается, но теперь они решают, следовать ли реке и дальше, так, как делали их предки, которых они оставили далеко позади себя.
Эн не слышит, что они решили. Он не знает, куда ушли его люди. Смотрят ли они наверх, видят ли зубастую улыбку солнца, замечают ли то, как краснеет его чешуя? Снятся ли им сны, полные красных ягод и прозрачных слёз?
Эн растёт вниз. Эн растёт вверх. Он поёт песни себе и миру и чувствует, как трепещет на ветру одинокая ленточка, завязанная на одной из его веток.
Иногда ему кажется: он знает, что за желание в ней заключено.
Потому что однажды на ветвях Эна распускаются зелёные листья, лёд под ним расступается, а в небесной реке появляется несколько солнц.
Эн пытается представить, пошла бы ему жёлтая крона. По всему выходит, что да.
И ничего не ешь
Она пришла в августе, когда с небес, звеня, скатывались звёзды. Прошуршала по крыльцу, скользнула по ступеням. Долго стояла там, не решаясь: Летти успела посмотреть «Jeopardy!» и угадать каждый второй ответ. Она любила эту игру за то, что в неё можно было научиться играть. Не со всеми играми это работало.
Сначала показалось, что это ветка стучит по оконному стеклу, предупреждая о ночной буре. Обещали настоящий шторм, с ветром и, может быть, даже парочкой молний. Летти поёжилась, стащила с соседнего кресла лоскутное одеяло, по которому можно было проследить всю её жизнь после переезда, и закуталась в него, поджав под себя ноги.
Но стук повторился — на этот раз под аккомпанемент дождя.
Летти пошарила по подлокотникам в поисках пульта от телевизора, выругалась и с трудом свесилась с кресла, — так, что её густые рыжие волосы подмели пол. Пульт нашёлся под креслом. Летти убавила звук и прислушалась.
Стук повторился вновь. Не робкий и пугливый, как в самом начале. Почти гневный. Нетерпеливый.
Летти вздохнула и направилась к двери.
Она пришла последней.
Летти чувствовала это так же ясно, как холодок, залезший под её одеяло. Знала так же чётко, как то, что сегодня — к счастью! — пятница, и впереди выходные, и до отравленного призраком рабочей недели воскресенья ещё целая вечность. Летти научилась использовать выходную вечность на всю катушку: иногда ей даже удавалось вместить в неё и тихие вечера с книгой, и встречи с друзьями, и партию в DnD. Пятница была воистину благословенным днём. Ни в какой иной день к ней и не могли постучаться.
Конечно, бывали и те, что приходили в вечера, когда Летти уже похрапывала в кровати после изнурительной беготни по городу и ещё более утомительного заседания книжного клуба. Или когда её и вовсе не было дома. Но на такой случай она всегда оставляла дверь открытой. Гостям её не нужно было приглашение для того, чтобы войти. Почти всегда.
Последняя гостья была тёмной и узловатой, и очень высокой. Летти пришлось задрать голову — ей на нос тут же упало несколько капель воды.
Синие глаза гостьи походили на догорающие угли, и Летти почудилось, что они шипят под дождём. Впрочем, это могли быть и подвальные трубы. Или насос в саду. Или соседский кот, который опять встретился с бродящими повсюду как короли котами из центра. Летти и сама бы на них шипела при случае. На королей у неё была аллергия.
— Где они?
Голос её походил на шорох листьев под ветреной рукой. На рокот ручья за домом, в который Летти забиралась иногда босыми ногами, чтобы тут же вспомнить, насколько это глупая затея. На скрип деревьев в глубине леса — старых деревьев, древних деревьев, помнящих мир молодым, а богов — мелкими. Хотя не всем деревьям стоило верить: они любили и приврать. Может, потому что чувствовали, что однажды превратятся в книги. Многие книги лгали, даже когда говорили правду.
Летти прищурилась.
— Так и будешь стоять на пороге или зайдёшь? Скоро совсем накроет.
Гостья повернула голову — скрипнули древесные суставы, мелькнули светлячками глаза. Плывущая с запада туча пожирала звёзды всё быстрее и быстрее, словно боялась, что ей ничего не достанется. Может, эта туча выросла в большой семье, где нельзя было щёлкать клювом. А, может, её напугал звездопад.
Летти сделала шаг в сторону и опёрлась на открытую дверь. Ветер крепчал, и она подумала, что давно стоило бы заштопать носки. Встречать гостей в дырявых (да ещё и мучаться из-за вечерней прохлады) было не только неприлично, но и неприятно. Не то чтобы Летти вообще занимали вопросы приличия в пятничный вечер. Этот вечер был создан для того, чтобы отвлечься, а никак не для гостей.
Но с последней всё не могло быть иначе. Потому она и была последней.
— Я не кусаюсь, — устало проворчала Летти и сверкнула зубами.
Гостья стояла у самого порога, не решаясь сделать шаг.
— Я следила за тобой, миссис Саммер.
Летти выгнула бровь.
— Я польщена?
Гостья скрипнула длинными пальцами, чтобы Летти заметила, какие они острые. Сколько заноз смогут оставить. Как легко войдут в плоть при желании.
— Я не польщена и тем более не испугана? — Летти снова вздохнула и перехватила поудобнее сползающее с плеч одеяло. — И я не собираюсь разговаривать через порог. И в бурю. Мы ведь не в шекспировской пьесе.
Она ещё сильнее опёрлась на дверь, и та распахнулась чуть шире. Летти подняла руку и жестом пригласила гостью войти. Иногда им всё-таки нужно было приглашение.
В синих угольных глазах отразилась молния.
Летти моргнула.
— Я следила за тобой и твоим домом. За тем, как мои друзья приходили сюда по одному. Чем ты заманивала их? Обещаниями? Золотом? Загадками? Ты наверняка знаешь, что никто из них никогда не отказывается от игры. От вызова. От соревнования.
Слова её слились с раскатами грома и достали до самых костей Летти. Теперь её голос больше не был шёпотом. Он был криком стихии. Громовым обвинением.
Летти припомнила, что одна из осин на горизонте действительно казалось ей лишней. И слишком уж непостоянной.
— Послушай, — произнесла Летти как можно спокойнее. — Я очень ценю, что ты волнуешься за своих друзей. Так сильно волнуешься, что можешь назвать первого встречного серийным убийцей. И тебе повезло, что я не устраиваю сцену. Постучись ты в дверь к Карен, вон она там живёт через дорогу, сюда бы уже полиция ехала. И им всё равно, что в тебе больше двух метров отборного дерева и душа леса, или что там у вас бывает, они арестовывали и не такое. Только на прошлой неделе в пабе скрутили парочку гоблинов. Никто, конечно, и не знал, что они гоблины. Даже они сами забыли об этом, пока ситуация совсем не раскалилась. Но хулиганство есть хулиганство, понимаешь? И закон для всех местных один.
Гостья покачивалась и чуть скрипела на ветру. Летти надеялась, что она её слушает. Не со всеми удавалось сразу наладить контакт. Но Летти ведь не Карен. И полицию по любому поводу вызывать не станет. У них и так проблемы с тех пор, как выяснилось, что офицер Кальпач не может перейти ручей по ту сторону холма. Так и отрядили ему смены по одну сторону. И как никто не заметил, что у него волосы вечно мокрые? Сама Летти помнила, ведь он пришёл к ней гостем много лет назад. Тогда же она и узнала, что не каждого гостя можно впустить в дом — хотя бы потому, что не каждый в нём поместится. Из-за офицера Кальпача Летти поставила в саду перед домом навес. И он даже пригодился ей после, когда дошло дело до троллей и синих шапок.
— Закон? — просипела гостья. — Людские законы — всего лишь слова.
Летти очень хотелось вернуться в тепло дома, под убаюкивающий фоновый шум вечернего телевидения. И, может, заварить себе чашечку крепкого чая с бергамотом. Но она могла только стукнуться затылком о дверь и вздохнуть ещё громче.
— Дождь расходится. Проходи уже.
На этот раз Летти не стала ждать — оставила дверь открытой и прошла на кухню, чтобы включить чайник. Она прикупила электрический несколько лет назад и была им крайне довольна. Бегать из зала на зов свистка с каждым годом становилось всё утомительнее.
Все её гости были достаточно вежливыми, чтобы прикрыть за собой дверь, потому за потоп можно было не беспокоиться.
Летти потянулась к комоду, в котором хранила чай, и прислушалась. Скрипнули ветки. По полу застучали неуверенные шаги. Дверь захлопнулась, и Летти улыбнулась.
Она не знала, почему они приходили именно к ней. Пыталась спрашивать, но так ничего и не добилась. Гости и сами того не знали. Просто шли, потому что не могли поступить иначе. Шли, потому что перед ними расстилалась дорога, а в конце дороги стоял дом миссис Саммер, с красной крышей и немного запущенным садом. У Летти не хватало времени на всё. Но небольшая дикость ей даже нравилась.
Скорее всего, дело было в том, что дом Летти стоял у самой кромки леса. Нет, даже не так — Леса с большой буквы. Может, сейчас его и сложно было так назвать, но в былые времена к нему можно было обращаться только «сэр». Лес внушал уважение и страх. В нём можно было потеряться, хотя сейчас, Летти была уверена, любая его тропинка вывела бы к людям скорее, чем ты успеешь проголодаться.
Летти заварила чай — в синем чайничке с отколотой крышкой — и положила ладони на его пузатые бока.
Наслаждение. И даже дырка на носке уже не так сильно беспокоит. И буря, начавшая бить по окнам, тоже. Ветер бросал в стёкла капли воды так, словно они были боевыми снарядами. Но Летти знала — её дом выстоит. Никакой ураган не мог унести её крепость по ту сторону радуги. К тому же, по ту сторону радуги живёт мистер Коул, клурикон, который пропил всё своё золото, и к нему лишний раз соваться не стоило.
Последняя гостья стояла в коридоре — ссутулившись, молча и без движения, словно причудливая современная статуя. Летти ни за что не поставила бы такую в гостиной. Она совсем не сочеталась с домашним уютом, слишком острая и слишком нездешняя.
Но Летти принимала под этой крышей любого, кто стучал к ней в дверь. Это был её личный закон, и он никогда ещё её не подводил.
Синие угольки проследили за тем, как Летти проскользнула в столовую. Она пользовалась ей только тогда, когда к ней приходили гости, а сама ела обычно на кухне. К тому же, в столовой было куда больше места — у гостей было меньше шансов разбить сахарницу или снести со стены все висящие на ней сковородки.
Гостья скрипнула и присела прямо на пол, у стола, куда Летти поставила дымящуюся кружку.
— Я знаю, что ты задумала, — прошелестела гостья.
Летти сделала глоток, поморщилась и долила в свою чашку молока.
— И что же? — удивлённо спросила она, заправив за ухо седую прядь. Рыжина её начала тускнеть, но Летти это не расстраивало. Серебро она любила так же сильно, как и золото. Если не сильнее.
Где-то в вышине прогремел гром, а туча съела ещё горстку звёзд.
— И ничего не ешь, — скрипнула гостья.
Летти опустила взгляд на вазочку с конфетами и печеньем, которую всегда доставала к чаю.
— Я могу и убрать, — засуетилась она. Но последняя гостья продолжила.
— Все мои друзья, что вышли из леса, не вернулись обратно. Не через день, не через два, не через сто лет. Понимаешь?
Летти не понимала. Она не всегда помнила, кто гостил у неё даже несколько месяцев назад. И была почти уверена, что сто лет назад на месте этого дома был пустырь.
— Раньше Благой Двор цвёл и гремел, там рекой лилось вино, и танцы не прекращались годами. Прежде Неблагой Двор седлал своих кошмарных скакунов и отправлялся на Охоту, и это было прекрасно. А теперь… Я выпустила скакунов из их стойл. Закрыла все дворцовые двери. Заглянула в каждый уголок, чтобы удостовериться, что они не играют в прятки. Никто не возвращается. Я предупреждала их о людях, но вы кажетесь такими слабыми — какой фэйри вас испугается? Вас так легко обмануть. Над вами так легко подшутить. Но вы почти перестали приходить к ним сами, и тогда…
Она на секунду замолчала, и из мха на её плече выпорхнула пара светлячков.
— Вы кажетесь такими славными. Беззащитными. Восторженными. Даже ты.
Летти хлопнула глазами. «Беззащитной» её ещё никогда не называли. Особенно в глаза.
Нужно было, наверное, как-то отреагировать.
— Спасибо?
Гостья покачала головой, и по лицу её скатились дорожки пепла.
— Вы перестали приходить, и тогда… тогда они сами пошли к вам.
Летти добавила в чай ложку сахара и задумчиво его размешала.
— В гости, — протянула она и отодвинула подальше конфеты.
— Они пошли к вам. В ваше бесконечное тягучее время. В ваши дышащие железом дома. К вашим приготовленным на газу и электричестве яствам.
Гостья замолчала. Летти поёжилась и поняла, что оставила одеяло в кухне, — должно быть, оно соскользнуло, когда она потянулась за чаем.
— Я никого не заставляю, — произнесла Летти. — Пить со мной чай. Это всего лишь хорошие манеры. Вы же гости, в конце концов.
Она сделала последний глоток — медленно, чтобы было время подумать. Вспомнить, как многие гости пропадали из городка и шли дальше, не боясь ни железных дорог, ни машин, ни почерневшего неба. Как они устраивали званые обеды и ездили в столицу, едва там открывалась новенькая кафешка, ресторан или сеть. Как кусочек человеческого мира впервые тает на языке, и ты понимаешь, что на самом деле еда может быть вкусной. Не пресной, не эфемерной, не привычной. Каждый раз новой. Каждый раз невероятной. Заземляющей с каждым укусом. Привязывающей к этому миру, с его копотью, заводами и дымом, с его викторинами, новыми играми и постоянным вызовом, с его несовершенством, которое тоже можно попробовать на вкус.
Летти вспомнила.
— Ты говоришь «они», а не «мы», — устало проговорила она, ощущая языком почти непривычные зубы, неровные, какие она раньше никогда бы не позволила. — Почему?
Последняя гостья прошелестела:
— Потому что я последняя. Самая последняя, оставленная привратником у дверей, в которые больше никто не стучит. Но я всё ещё могу вернуться. А они…
Летти вздохнула. Потянулась и развязала невидимые тесёмки, сделанные на заре веков из звука кошачьих шагов и рыбьей слюны. Легко поймала маску свободной рукой и моргнула всеми своими глазами.
Давненько она этого не делала.
— Милая моя Незабудка, — произнесла она голосом, который почти забыла, который хранила лишь для особых случаев, потому что когда-то давным-давно он охрип.
Фэйри дёрнулась, словно в неё ударило сверкнувшей за окном молнией. Все звезды в её синих глазах вдруг разом погасли, будто где-то в их глубине умерла Вселенная.
— Моя королева, — проскрипела она так, словно у неё отняли последние ветки и бросили их в костёр. — Моя королева…
Она заскрипела, как мачта на попавшем в шторм корабле, и осыпала пеплом стол, и чайную чашку, и вазочку со сластями.
Летти, которая почти забыла своё прежнее имя, поднялась с места и вскоре вернулась с новой чашкой.
Незабудка посмотрела на чай так обречённо, словно это было последнее, что она видит в жизни.
— Ты молодец, Незабудка. Ты не забыла. В отличие от…
Летти развела руками и почувствовала, как шторм бьётся о её грудную клетку.
Гром прокатился по крыше и упал в саду, прямо в ручей.
— Иногда мы вспоминаем, — сказала Летти и вытянула из вазочки крекер. — Скидываем маски и показываем себя миру, но этот мир очень хорош в том, чтобы не видеть то, что у него перед глазами. Игра в прятки, которой невозможно научиться, Незабудка. И ты последняя из тех, кого не нашли.
Каждую третью субботу месяца они собираются в пабе, названия которого никто и никогда не запоминает, но в нём точно есть слово «Двор». Это их успокаивает, пусть даже они не всегда вспоминают, почему.
Под холмами может вечно сиять подземное солнце, и время останавливаться, и балы не прекращаться, но еда там всегда останется пустой. Ужасающе вкусной, но оседающей в желудке лишь призрачным обещанием.
В пабе подают стейки. Запечённую на костре картошку. Новомодные роллы для тех, кто захочет. Лазанью для тех, кто сможет подкупить хозяйку парочкой найденных в лесу камней — для её коллекции.
Для Летти здесь иногда находят завалявшуюся в погребе неучтённую бутылку, из которой льётся вино старше самого города. Незабудка так часто касается своего лица, что Мэри Энн, официантка, участливо интересуется, всё ли нормально. Летти смеётся. Что в этом мире вообще может быть нормальным?
Она разливает вино в самые разные ёмкости: её гости приносят их с собой. У офицера Кальпача деревянная кружка, из которой Летти, кривясь, достаёт водоросли. У мистера Коула — фирменный стакан, у него таких целая коллекция, он как-то рассказывал, что вкус любой еды зависит от тары, и алкоголя тоже, но никто его особо не слушал. Братья Хиггинсы приходят с напёрстками и всегда напиваются одним глотком.
Для Незабудки Летти захватила с полки первую попавшуюся кружку — с надписью «Лучше всего дома». Она с опаской принюхивается ко всё ещё скворчащей сковородке с картошкой и грибами, которую поставила перед ней Мэри Энн. Гремит ключами, с которыми отказывается расставаться. Делает первый укус — под радостные возгласы и тосты.
— Что ж, довольно неплохо, — возвещает она, наконец, и стол взрывается новым приступом одобрения.
По выходным Летти ходит в кино, вяжет шарфы, собирается с друзьями, сетует на очередную седую прядку и делится новыми сплетнями.
Карен из дома напротив вскоре съезжает. Домик свой она выставила на продажу, и Летти рада сообщить, что туда заселится её старая подруга, которую в прежние времена называли Каланчой. И да, вы сразу поймёте, почему, как только её увидите! …что значит вы с ней уже встречались? Нет, я не напилась тогда в хлам, офицер, вам ли не знать.
По пятницам Летти заваривает чай, забирается в кресло и смотрит телевизор. Иногда ей кажется, что в её окошко стучит ветка. Иногда ей совсем не кажется, и тогда она выходит на крыльцо, встречает свою последнюю гостью, ту, что вспоминает без труда, и дорога ведёт их в Лес.
Его сложно называть так сейчас, когда он больше напоминает небольшую рощицу и совсем перестал проглатывать людей, но они всё равно это делают — в знак уважения.
Дверь открывается легко, безо всякого скрипа, но они никогда не переходят порога.
Вернуться они успеют всегда.
Город в форме тебя
Я не всегда была городом.
Вроде бы.
В этом довольно трудно разобраться теперь, когда внутри меня поднимаются ввысь сверкающие на солнце шпили, разворачивают кольца каменные драконы мостов и горбятся воздушные арки. Я поворачиваю голову и слышу, как гремит выложенная камнем набережная. Щёлкаю пальцами — в ушах раздаётся звон. Правое ухо — колокол Торговой площади. Левое — Военной. Никогда наоборот.
Я смутно помню, как ходила по тем дорогам, которые вьются теперь по моим жилам. Кажется, меня не выбирали. Сама ли я сделала тот шаг вперёд? Подтолкнули ли меня? Кем я была, когда жила в городе, который ношу в себе? Была ли кем-то?..
Когда я впервые увидела другой город, — раскинувшийся вовне, шумный, вывернутый наизнанку — то испугалась. Разве можно вот так бесстыдно раскидываться по миру, подставлять свои стены всем ветрам, открывать двери незнакомцам? Дома под моей кожей ощетинились черепицей. Вода в каналах вен забурлила. Но любопытство победило. Любопытство всегда побеждает.
Я ходила по чужим дорогам. Поднимала взгляд на чужие храмы. Проводила пальцами по чужим мраморным колоннам. Город в стенах города.
С тех пор я видела тысячи поселений. Застенчивые деревеньки с одной улицей и колодцами, в которых прятались от солнца звёзды. Шумные сёла, которые, казалось, соревновались между с собой за звание самого шумного и изредка мерялись топонимами. Огромные города, которые пытались быть всем и сразу: они прорастали вниз тайными тоннелями и подземными поездами и вверх — небоскрёбами и телевизионными башнями. И иногда — останки тех, кому повезло куда меньше, чем мне. Эти города не сохранили, не спрятали и не пустили ходить по свету, и их кости лежат в земле, а их эхо всплывает в человеческих догадках. Я могла быть одной из них, и от этого по шее бегут мурашки, и окраины города внутри меня содрогаются, как при землетрясении.
Однажды я поселилась в городе.
Если бы только об этом знали мои соседи! Город живёт в городе, помещается в крошечной угловой квартирке, где круглый год холодно и стены увешаны коврами. Я люблю разглядывать их узоры: они напоминают о лабиринтах внутри меня, и я невольно улыбаюсь, сравнивая повороты. Иногда мне кажется, что за одним из таких скрывается что-то важное. Я — город, но я не знаю, что с этим делать.
Я выхожу во двор и киваю статуям на детской площадке. Они никогда не отвечают, но я вижу, как они хмурятся, провожая меня взглядами.
Со мной неизменно здороваются дети. Может, они что-то знают. Может, они знают куда больше, чем известно мне.
Я перехожу чужие мосты, пересекаю чужие улицы и добираюсь до площади. Не у каждого города есть сердце, но площади — хорошее место для поисков. Я закрываю глаза и слушаю ритм чужой жизни, песню, сплетающуюся из сотни людских и механических голосов: из стука железной дороги, из сигналов светофора, из гудения вывесок над магазинами… Прежде внутри меня почти не было электричества, но перед пением электрических сирен трудно устоять.
Я перенимаю чужие привычки. Мотаю головой в такт заевшей рекламной мелодии, и под ключицами трепещут сады, в которых собирались когда-то на городские праздники люди. Чуть склоняю голову, и где-то стонут балки над гильдейскими зданиями. Щурюсь на солнце, надеваю тёмные очки, и витражи в разрушенном храме затягивает тьмой.
Я подбадриваю стаю подъёмных кранов: пусть новые здания растут крепкими и сильными. Забегаю в тупики, чтобы они не одичали окончательно. Убеждаю новое здание театра, что дело не во внешности, а в наполнении. И оно расцветает, подпитываемое любовью неизменной труппы.
С почтой сложнее всего. Почта — чудовище. Не из тех, что при каждом удобном случае норовит отхватить от тебя кусок или дохнуть огнём, но тоже довольно неприятное. С почтой нужно обращаться аккуратно, подходить медленно, смотреть на ящики у входа, говорить громко и отчётливо и никогда не торопить. Если хоть одно почтовое отделение закричит — пеняй на себя. Я чуть склоняю голову — внутри меня гудят неповоротливые петли одного из подъёмных мостов — и поправляю сбитые цифры индекса. Почта частенько стряхивает их, словно неуютную сбрую — стоит за этим следить.
Сегодня такой же день, как и всегда. Город ходит по городу и продлевает его жизнь, потому что не может прожить свою.
— Здорово вы её.
Я оглядываюсь и вижу своё отражение. Вижу под чужой кожей город — тёмный и древний настолько, что хочется отвести взгляд, и я не знаю, что меня сдерживает: шок или вежливость. Я никогда ещё не встречала таких же, как я.
Странно, если подумать.
— Спасибо? — выталкиваю я из пересохшего горла, и эхо прокатывается до самого верха покрытых бронзой замковых башен.
Незнакомый мне город смеётся, и смех этот совсем не вяжется с его тьмой и его древностью. Он поднимает руку, и я замечаю: мизинца не хватает. Переулки в моём собственном мизинце начинают хаотично петлять от страха.
— Мне стоило бы поучиться, — он кивает на отсутствующий палец, и я вдруг понимаю, откуда на центральной почте взялись эти странные чёрные вензеля под крышей.
Сегодня такой же день, как и всегда. Просто теперь меня кто-то узнал.
Не так, как узнал бы старый знакомец или давно потерянный родственник. Скорее, как друг, которого ты ещё не встречал.
У древнего тёмного города есть имя. Не то, каким нарекли его жители, а то, что он выбрал сам, когда поднялся из руин цивилизации и отправился в путь по миру. У него есть друзья: не только такие же, как мы, ходячая память о прежних временах, которые уже не вернуть. Древний тёмный город дружит и с людьми.
И я не до конца понимала, почему, пока он не притащил меня в спрятавшуюся во дворах чайную, вход в которую я не нашла бы даже прислушиваясь к перешёптыванию стен, и не указал на одну из своих знакомых.
Она говорила о городе, в котором я никогда не была. Вскидывала руки, складывала ладони в арки, и в голосе её звенели медные купола и забытые всеми песни, а в глазах горел нездешний свет фонарей.
— Какой красивый город, — заметила я, вглядываясь в причудливые переливы мозаик на стенах её домов.
— Она вовсе не город, — рассмеялись в ответ. — Она — ключ от него.
И я почувствовала, как пробуждается внутри кузнечных печей огонь, как льётся металл, как расправляются улицы, и скрипят главные ворота, и как я поднимаюсь и заговариваю с этой девушкой, которая никогда не была городом, но которая умела строить.
Мы не всегда были городами. И уже почти забыли, каково это — быть людьми.
Рассказывать истории о том, что гудит и растёт внутри. Делиться собой с теми, кто готов слушать. Не дать воспоминаниям поглотить тебя с головой.
Сколько ещё таких же, носящих вместо костей фундаменты и сокровищницы, помнящих песни, которые звучали внутри позабытых миром стен? Сколько городов запирается в себе и хранит под тысячью замков свою красоту, свою жестокость, свою историю?..
К каждому можно подобрать свой ключ. Люди умеют спрашивать. И люди умеют слушать.
Дело ноября
— Мне нравятся твои истории. Мои всегда слишком мрачные.
— Они вовсе не мрачные, — сказал Октябрь. — Просто у тебя ночи длиннее. И ты не такой теплый.
— Ну, если так, — усмехнулся Ноябрь, — тогда, может быть, все не так плохо. В конце концов, мы такие, какие есть, и тут уже ничего не поделаешь.
© Нил Гейман
Я привыкла к ночным посетителям. Может, потому и спала в пижаме с Человеком-Пауком: если наниматель начнёт судить мой профессионализм по тому, в чём я сплю, мы скорее всего распрощаемся, так и не договорившись. И не хочется говорить, что, мол, ему же хуже. Вовсе нет. В этом городе есть куда более опытные представители моей профессии. И они, возможно, спят в куда более представительных пижамах. Или вообще в костюме-тройке.
Это неважно. Важно то, что в три часа в мою дверь постучали, и я нашарила под тумбочкой оружие и приготовилась к худшему. В прошлый раз меня разбудили фейерверки под окнами, и я напугала толпу мальчишек, но лучше уж извиняться, чем сожалеть, ведь так?
В моей двери не было стеклянной вставки с золочёными буквами. Я была тем ещё параноиком, и между первым впечатлением по силуэту и железной дверью выбрала последнюю. Вы удивитесь, сколько в моей квартире вообще железа. В моей работе оно никогда не бывает лишним.
Я глянула в глазок и нахмурилась.
Парниша, стоявший на площадке, был огромным. Таким огромным, что место ему было под мостом с копной загадок в зубах, если вы понимаете, о чём я.
— Не спится? — хмыкнула я, потянувшись к замку.
— Дело срочное, миссис Н. Извините, что без предупреждения.
Я опустила оружие. Мало кто знал меня как «миссис» — значит, посоветовали друзья. Значит, стоит впустить его, но оставаться начеку. И просить деньги вперёд.
Он еле протиснулся в дверь, за которую я выложила целое состояние. Обереги молчали. Подкова над притолокой покачнулась — но только из-за того, что он задел косяк. Браслет на правой руке, который я никогда не снимала, оставался прохладным.
Гость оглядел комнату и чуть распахнул красную с чёрным шубу. Он был сед, но вовсе не казался старым, особенно из-за своих пронзительно-голубых глаз. Ему бы сниматься в какой-нибудь чудо-рекламе. И кого-то он мне сильно напоминал... Может, ему посоветовали меня родственники? Память на лица у меня была неплохая — как же иначе? — но никто не приходил на ум.
— Мы с вами прежде не встречались?
Я не стеснялась задавать вопросы, даже если они могли показаться глупыми всем присутствующим. Иногда это спасало жизни — и не только мою собственную.
Он улыбнулся сквозь бороду и покачал головой.
— Тут всё зависит от точки зрения.
— То есть?
— Мы сталкиваемся с вами чуть ли не каждый год, но впервые стоим лицом к лицу.
Значит, местный. В этом городе невозможно было знать в лицо всех: хотя бы потому, что приезжих в нём было куда больше, чем коренных жителей, и это осложняло мне работу.
— Работаете неподалёку?
Гость просиял.
— Именно так.
Браслет оставался нем. Я поставила чайник.
— Не возражаете?
— Ни капли.
А говорил, что дело срочное. Видимо, не настолько срочное, чтобы отказаться от чашки чая.
— Мне нравится ваша пижама, — выдал вдруг он и переступил с ноги на ногу. — Это, случайно, не рождественский подарок?
Испытание пижамой пройдено. Но почему же он так тянул время?
— Мистер...? — я вопросительно выгнула бровь, но он не выдал своего имени. Может, не понял? — Мистер Мистер, вы говорили, что дело срочное. А я начала считать время с той секунды, как вы вошли в мой дом. Денежки капают.
Он вздрогнул — на мужчине его комплекции выглядело это уморительно и немного страшно — и приподнял плечи. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять: гиганту стыдно.
Что ж, такое случается чаще, чем можно подумать. Мне приходилось следить за женами и мужьями, за любовниками и любовницами, за кучей родственников и политиков, за журналистами и героями, — и не все готовы были сразу рассказать, что их гложет. Время играть в шарады.
— Вам изменяют? Вы изменяете? Просадили кучу денег на ипподроме и задолжали не тем людям? Купились на ту историю со счастьем в баночках и...
Он прервал меня, замахав своими огромными лапищами.
— Нет-нет-нет. Я бы не стал... Не пришёл бы... Миссис Н.
Он выпрямился и посмотрел мне прямо в глаза. Я выпрямилась в ответ — позвоночник предательски захрустел. А потом засвистел чайник, и пришлось выключать газ на ощупь — не могла же я проиграть игру в гляделки?
— Вы должны отыскать Ноябрь.
Его пропажу и не заметили поначалу: подумаешь, снег после Хэллоуина, вот уж удивительно! Да и не до того: теперь расчищать дорожки, прогревать машины, развешивать мишуру в магазинах, потому что стоит пройти поре с пластиковыми летучими мышами, тыквами и сладостями, как города тут же покрываются другим безумием, с леденцами, ёлками и игрушками. Кто вспомнит про День Благодарения? Да никто и не будет скучать по празднику, в который рассказывают добрые сказочки про первопоселенцев, и по толпам родственников в доме. Этого хватает и на Рождество, в самом деле. Ещё и индюшки! Может, какая-нибудь тётушка Винельда вдруг вспомнит, что должна была куда-то ехать на выходные, но потом расслабится и останется дома с книжкой, и всё будет в порядке.
Да и кто поверит в то, что может исчезнуть целый месяц? Что его фестивали мёртвых, к которым готовились за год, поутихнут и схлопнутся, как карманные вселенные? Что люди просто пожмут плечами, а кое-кто даже порадуется? Нет больше никакого ветра над пустынной равниной, и грёбаного холода, от которого не спрятаться в белых снеговых шапках. Нет голых остовов деревьев, напоминающих о том, что конец ближе, чем мы думаем, а вечности и вовсе не существует. Нет ночей, которые становятся всё длиннее и темнее: только тихие сумерки с белыми хлопьями, которые уже не пугают.
Что и говорить: я и сама бы узнала, что Ноября больше нет, только если бы начала подсчитывать деньги за съём квартиры. И тоже порадовалась бы. Я всегда радуюсь, когда можно сэкономить на чём-то бытовом и необходимом — я ведь не говорила, что умею обращаться с деньгами.
— Вы уверены, что он не ушёл сам? — спросила я ещё раз, отхлебнув чай, который разбавила молоком и пряностями. Когда сидишь в одной комнате с Декабрём, хочется завернуться в плед и выпить чего-нибудь горячего. Жаль, какао у меня не водилось.
Декабрь снова посмотрел на меня так, как может смотреть необъятная сущность из природного круговорота на смертную, для которой цикл однажды закончится. Впрочем, для него этот цикл тоже когда-нибудь закончится — может, так же неожиданно, как и для большинства из нас. Вот только очень, очень не скоро.
— Никто из нас просто так не уходит, — возразил Декабрь, и в его голубых глазах отразилась неоновая вывеска с соседнего здания. Я поперхнулась. Было что-то неправильное в этом смешении будущего и древнего. Хотя я не удивилась бы, если бы у каждого месяца был телефон и, может быть, даже своё дело. Надо ведь идти в ногу со временем.
— Будь я на его месте, точно подумала бы об отпуске.
— Как вы можете так говорить?
— Никто не любит смерть, — заметила я и покосилась на свой браслет. Замочек на на нём был черепом, крепко сжавшим зубы. — Никто не любит смотреть на то, как умирает всё вокруг, и чувствовать, как вместе с тем немного умирает и сам.
Декабрь открыл было рот, чтобы возразить — навернякакакой-нибудь древней мудростью, замаскированной под глупость — но потом просто вздохнул.
— Когда вы в последний раз его видели? А говорили? Когда я смогу опросить вас всех?
На лице Декабря проступило удивление.
— Мы... редко собираемся вместе.
— Дайте угадаю... раз в месяц? Чтобы церемониально передать бразды и всё такое?
— В последнее время...
Декабрь снова замялся.
— В последнее время нам сложно собраться всем вместе. Июнь говорит, какая разница, скоро люди доведут нас до ручки, и будет уже всё равно, что там за окном происходит.
Я кивнула.
— Концу света не до месяцев, это точно.
— Но это же...
— Так я могу поговорить с остальными?
Декабрь развёл руками.
— Если сможете найти.
Какие потрясающие условия работы. Надо будет не забыть стрясти с него проценты. За моральную нагрузку.
— Почему вы решили, что я смогу вам помочь?
Плечи Декабря поникли. Для месяца, в котором праздновали конец года, он удивительно быстро потухал.
— А вы не сможете?
Я вспомнила, как весной гонялась, спотыкаясь на глинистом пляже, за келпи, не желавшим возвращать долги. Как однажды майским вечером в мою дверь не смогла пройти фейри, скрывавшая крылья под плащом. Как в позднем августе мне пришлось выторговать у Койота историю, и я так и не вспомнила, как именно это сделала — и с тех пор больше не пью. И вздохнула.
— Мне ещё не доводилось искать целый месяц.
Декабрь не засмеялся. Над моими шутками вообще редко смеялись. Может, моё чувство юмора стоило посадить в бутылку и отправить в вечное плавание по океану.
— Я очень надеюсь на то, — серьёзно произнёс Декабрь, поднимаясь. — Что вы не найдёте его по кусочкам.
Признаться, я почти ожидала, что мне заплатят красно-белыми леденцами в виде трости или шоколадными монетами. Но нет, я спрятала в ящик стола настоящие доллары — всех моих друзей, Линкольна, Гамильтона, Джексона и старину Гранта — и подумала, что сладостями расплатился бы Санта. Если бы существовал. Конечно, как-то раз я пересекалась с Зубной феей, но, во-первых, она совсем не была похожа на добрую волшебницу, готовую раздавать всем деньги, а во-вторых, в Санту я не начну верить, пока он не переедет меня на своих санях.
С чего начинать поиски месяца? В обычном случае я опросила бы потерпевшего и наверняка бы обнаружила злоупотребление алкоголем или ещё чем-то таким. Вредные привычки любят красть у людей время. Хотя что сейчас его не крадёт? Уж я-то знаю. Я снова установила на телефон «Candy Crush».
Было бы здорово поговорить с остальными месяцами, но с тем же успехом я могла бы начать поиски единорога. Декабрь рассказал мне о последнем ноябрьском собрании: тогда на нём почти не было летних и зимних месяцев. Сам Декабрь, конечно, не пропускал ни одного. Ноябрь выглядел «как обычно» — бледным и мрачным — и так же себя вёл. Ничего подозрительного со стороны остальных тоже не случилось. Тупик.
Но я знала, куда нужно идти, если потерял след. У этого парня для каждого найдётся дорога. Вот только разговаривать с ним мне совсем не хотелось.
Его всегда можно было найти в магазинчике при заправке: у стойки с чипсами, за прилавком или возле автомата с коктейлями, где он цеплял на уши пластиковые стаканчики. Если бы я не знала точно, что он живёт в каком-то маленьком городке с дурацким названием за много миль отсюда, я бы решила, что он в этом магазинчике и спит тоже.
Я отправилась к нему прямо с утра, после того, как Декабрь ушёл, и я перехватила ещё парочку часов сна. В этой суматохе одно было ясно точно: полмесяца сна никто нам не возместит.
Брэдли, конечно, уже ждал меня. Он всегда чуял, когда к нему кто-то собирался. Иногда я ему завидовала. А потом вспоминала, в какой дыре он живёт.
— Соседка! — он распахнул объятия, и мне снова пришлось уворачиваться. Нет ничего хуже Койота, который рад вас видеть. Особенно, если вы когда-то украли у него историю. Койоты в этом плане хуже драконов.
— Брэдли, — я назвала его именем, которое он выбрал для себя сам, и его хищная улыбка чуть смягчилась.
— Что привело тебя ко мне этим чудесным ноя... — он запнулся и нахмурился, но секунду спустя снова заулыбался. — ...утром? Неужто совесть?
— Почти угадал. Другое слово на букву «с».
— Слабость? — Брэдли вытащил откуда-то длинную конфету-тянучку и начал картинно отрывать от неё куски.
— Сделка, — я закинула на прилавок батончик «Марс» и расплатилась.
Щёлкнула старенькая касса.
— И ты так уверена, что я соглашусь, потому что...
— Потому что ты всегда соглашаешься, Брэдли.
Он хохотнул, и я отчётливо услышала в его смехе лай.
— Таков уж я, соседка. Так что там у тебя?
— Мне нужно напасть на след Ноября.
Брэдли замер: тянучка в зубах, широко распахнутые глаза, одна рука, та, что была белой, как лунь, на столешнице. Я никогда не видела его таким неподвижным: для Койота остановиться значило перестать быть.
— Брэдли?
Хотелось помахать рукой перед его лицом, как делали по телевизору, но это было бы ужасно нелепо.
И тут он засмеялся.
Не так, как минуту назад. И не как умалишённый. Если бы вы слышали смех Койота в начале Вселенной, вы бы сказали, что примерно так должно было звучать его эхо.
Я вдруг почувствовала себя маленькой и неважной. Не песчинкой на пляже, но уж точно чем-то вроде единственного сезона реалити-шоу на кабельном.
— Брэдли, какого...
— Ох, соседка, — пролаял он сквозь смех, от которого дрожали звёзды. — Я всенепременно тебе помогу!
— Ты ведь... что-то знаешь?
Это тоже был глупый вопрос. Брэдли всегда что-то знал: где-то подслушал, птичка на хвосте принесла, ему это привиделось в дневной дрёме или он просто очень вовремя погуглил.
Брэдли поймал мой взгляд и зашёлся новым приступом смеха.
— Кто тебя нанял, дорогая соседка?
Это он так пытается меня оскорбить?
— Декабрь забежал на чай.
— Правда?
— Ну он не пил ничего, просто объяснял суть дела, и...
Койот икнул, проглотив смешок. Вытер слёзы.
— Сам Декабрь! И что он тебе сказал?
— Что сам бы Ноябрь никогда не ушёл.
Брэдли наклонился над прилавком, словно собрался прошептать мне на ухо какой-то секрет.
— А ты что думаешь?
— Думаю, что Ноябрь взял выходной.
Это вызвало у Койота новый приступ смеха.
У меня не было на это времени.
— Брэдли, я, конечно, рада, что смогла тебя развлечь, но позволь напомнить...
— Ах, да! — он вдруг схватил меня за запястья и притянул руки к себе. Я чувствовала на ладонях его горячее дыхание. — Вот тебе подсказка, соседка. Почаще смотри направо!
Брэдли отпустил меня так же внезапно, и я чуть не ударилась лицом о столешницу. Приятного мало.
— Тебе в долларах или ещё как?
Койот засиял и снова откусил от своей ядовито-голубой тянучки.
— Не беспокойся о плате, соседка. Мне достаточно твоей истории.
Вы можете подумать, что совет Койота была бесполезным: каждый дурак может сказать тебе, чтоб ты почаще глядел в какую-то сторону, и однажды ты всё-таки заметишь там что-то полезное. Это всего лишь вероятности. Но это всё-таки был Койот. Все его советы были одновременно бесполезны и невероятно полезны. Я возвращалась домой по правой стороне улиц. И на одном из зданий заметила листовку, обещавшую покончить со смертью.
Чудотворца и гения дизайна — листовка выглядела так, словно её рисовали в пейнте, но старательно — звали Сизифом. Я уже не особо удивлялась, натыкаясь на Пандор (без ящиков), Персефон (без властной матери) и Парисов (без яблок). Детей в этом городе как только не называли. Как будто чувствовали, что в этой земле имя не будет иметь над ребёнком никакой власти, и они сами выберут себе путь.
Мастерская Сизифа ютилась в подвальчике, где только и было места, что для бойлера и для небольшого рабочего стола. Сам Сизиф выглядел так, словно всю ночь катал камни в гору, но каждый из них достиг цели. Я даже немного ему позавидовала.
— Что привело вас в мою берлогу, миссис Н.?
Его улыбка сверкала, словно лунный серп в ночи — столько вокруг было сажи.
Я припечатала листовкой об стол и сильно ударилась пальцем о валявшийся там гаечный ключ. Писк я почти сдержала, но вовсе им не гордилась.
— Ах, да, насчёт этого! — Сизиф провёл рукой под носом, и я с удивлением обнаружила, что под слоем грязи там скрывали аккуратные тоненькие усы. — Технически, это не ложь... Я уже почти собрал клетку... И, кстати, я давно хотел поговорить с вами о дальнейшем сотрудничестве.
Я не нашлась, что ответить, и вместо этого покосилась на клетку.
— Для кого она?
— Ну как же! — Сизиф радостно развёл руками. — Для Смерти, конечно. Думаете, зачем такая большая?
Я прикинула размах чёрных крыльев и покачала головой. Что ж, поимка Смерти — не самая лучшая затея, но люди в этом городишке планировали и не такое. Слышала я, что кто-то однажды умудрился поймать Сон... так себе вышел старт-ап.
— Скажите, мистер Сизиф, — я повертела браслет на запястье. — А вы никому больше такую штуку не продавали?
Тот удивлённо моргнул, а потом расплылся в своей лунной улыбке.
— Шутите, миссис Н. Подловили! — он погрозил мне пальцем. — Надеюсь, у вас всё получилось, и птичка в клетке! Так что, поможете и мне с моей?
Я нахмурилась.
— Не думаю, что у меня будет на это время.
Сизиф немного потух, но потом снова провёл пальцами по усам и начал рыться в бумажках.
— Визиточку в прошлый раз не взяли, — пояснил он, вкладывая в мою руку сальную картонку.
Браслет оставался прохладным.
Интересно.
Я вышла от Сизифа немного сбитой с толку, и потому не сразу поняла, что идти против ледяного дождя в горку — не самая лучшая идея. Разве такая погода не была уделом того, кого я как раз и должна была найти?
Я подняла воротник плаща и кинула взгляд направо. Яркая вывеска на единственном в городе зеркальном небоскрёбе сообщила мне, что стоит обратить внимание на свою семью. Но меня гораздо больше волновало не то, чего не было, а то, что где-то было: либо сделанная Сизифом клетка в моей квартире, либо мой злобный двойник, рассекающий по городу. Впрочем, не стоило сразу избавляться от варианта, что злобным двойником была именно я.
Я вернулась домой. По левой стороне дороги, просто чтобы разозлить судьбу. Конторка встретила меня железной дверью и холодным чайником. Я почти надеялась наткнуться на недоеденный бутерброд, который не делала утром, и на недопитую чашку кофе со следами помады, которой никогда не пользовалась. Даже тогда это дело имело бы больше смысла. Впрочем, я и не говорила, что хорошо умею распутывать закономерности. Мне просто везло. Уже целый год.
Клетку я нашла в кладовой, которую не открывала с тех пор, как затеяла генеральную уборку — то есть с месяц назад. Стояла она, конечно, справа, словно насмехаясь над моим сопротивлением судьбе. Хотя, конечно, Койот никакую судьбу не предсказывал: просто слишком чётко видел чужие дороги. То ещё проклятие, если подумать.
Он наверняка знал про клетку в моей квартире — потому и смеялся. Хотя что тут смешного, кроме того, что смотрится она здесь совершенно нелепо? На одной из нижних перекладин даже висел моя старая футболка, которая пошла на тряпки для пола.
Что было месяц назад? Я распахнула плащ и опустилась на диван, вцепившись пальцами в волосы. Дело о мелком взятничестве. Та небольшая история с банши, занимающейся стендап-комедией. И ещё...
Я посмотрела на свою руку. Кольца не было. Я зачем-то перевернула её ладонью вверх, но кольцо магическим образом не появилось обратно. Выронила? Забыла на одной из стоек в каком-нибудь задрипанном туалете на краю Вселенной, когда мыла руки?
Через час я поднялась с колен: на полу кольца не было. Я пробежалась по своему предыдущему маршруту: Сизиф обрадовался мне, пока не узнал, что нет, я не передумала насчёт его предложения. Койота на заправке не было. Но и кольца тоже.
И тогда я пошла к мужу с повинной.
Пришлось ехать на общественном транспорте — последним маршрутом. Обратно я пойду пешком, надеясь, что мои следы заметёт прежде, чем я стану жертвой какого-нибудь дурного маньяка. Хотя кто придёт сюда в такую погоду? Только потерявшая символ своей супружеской верности жена.
Автобус сбросил меня недалеко от ворот, и я сделала глубокий вдох. Снова перевернула браслет на своём запястье — так, чтобы череп лежал прямо над моим запястьем.
Я провела там три часа. Три часа под ледяным дождём, среди сказочных рождественских снеговых шапок и хмурого неба. Но я так и не нашла нужную могилу.
Я попыталась вспомнить, как его зовут. Его улыбку. Звук его голоса — хоть что-нибудь. Всё вертелось на краю воспоминаний, почти соскакивало с кончика языка.
Эдвард? Нет, что-то менее королевское. Роберт? Разве я хоть когда-нибудь звала мужа «Бобом»? Джон? Джек? Я заскрипела зубами. Что-то на Н?
Я не заметила, что вышла за ворота кладбища, пока не оказалась рядом с круглосуточным супермаркетом. Отлично, может, мне удастся отогреть там свои мозги.
Меня занесло в отдел с палатками, потому что я постоянно поворачивала направо. В одной из инсталляций стояло такое уютное походное кресло, что я чуть не опустилась в него, чтобы подумать.
Надо было начать с чего-то попроще. С фамилии. В конце концов, она у нас была одна на двоих.
Это легко, говорила я себе. Все и так называют тебя «миссис Н.» Да и как вообще можно забыть собственную фамилию?
Через пару минут я начала паниковать. Очевидно, забыть собственную фамилию было очень легко. Может, из мира начало исчезать всё, что плохо лежит? Ключи, носки, резинки для волос, фамилии и никому не нужные холодные месяцы?
Сотрудница зала попросила меня вылезти из палатки — я не помнила, как залезла в неё, совсем не помнила — и пришлось в спешке покинуть супермаркет.
Я обернулась у автоматических дверей и посмотрела на своё отражение. И чуть не завыла.
Я никогда прежде не видела это лицо. У меня в конторе вообще были зеркала? Я обращала внимание на отражение в чайнике, сегодня ночью, например? Знала ли я о себе хоть что-нибудь настоящее? Что, если на самом деле я даже не любила Человека-Паука?
Я достала из кармана телефон — слава богам, знакомый. Вроде бы. И позвонила первому попавшемуся контакту из списка.
— Алло? — сонно пробормотал голос с той стороны.
Я глянула на экран, чтобы прочесть имя. Мэри. Потрясающе.
— Мэри, — выпалила я, теряя терпение. — Мэри, у меня к тебе ужасно глупый вопрос.
— Ты же сама говоришь: не бывает глупых вопросов. В конце концов. Хотя некоторые именно такими и кажутся.
Моя собеседница зевнула в трубку. Кажется, она была со мной на короткой ноге.
— Мэри, я... серьёзно.
— Задавай свой глупый вопрос.
У меня их было даже несколько. Но начать стоило с самого главного.
— Мэри, как меня зовут?
Мэри, конечно, расхохоталась.
— Очень смешно, миссис Н. Просто уморительно, спасибо. Ты ради этого меня разбудила?
— Повтори-ка ещё раз.
— Уморительно.
— Не то. Моё имя.
Мэри заткнулась. Должно быть, начала что-то подозревать.
— Миссис... Н? — неуверенно пробормотала она, а потом чуть тише. — Какого чёрта?..
Я облегчённо вздохнула. Значит, я не сходила с ума. Значит, что-то происходило не со мной, а со всем окружающим миром. Или как раз со мной, но не только.
— Мне... приехать? — ещё более неуверенно протянула незнакомая Мэри.
— Откуда я тебя знаю, Мэри?
— О, это легко, — я почти ожидала, что она запнётся, но Мэри не разочаровала. — Ты помогла мне в прошлом месяце, когда я предрекла смерть одного хмыря прямо во время выступления. Люди подумали, я шучу. Неловко было.
Значит, банши по имени Мэри. Хоть что-то.
— Миссис Н., — произнесла Мэри, и я услышала, как она корчит гримасу от того, что не может назвать меня по имени. — Я могу что-то сделать?
Я покачала головой, а потом вспомнила, что Мэри не может меня сейчас видеть.
— Нет, Мэри, спасибо.
— Ты... будешь в порядке?
Вопрос на миллион, Мэри. И самый глупый из всех, которые только задают в нашей стране. На такой только и отвечать, что другим вопросом.
— Скажи-ка мне, Мэри, — я шмыгнула носом. — Ты знаешь, что исчез Ноябрь?
— Правда? — что-то по ту сторону трубки зашуршало, и я представила, как Мэри смотрит в календарь. — Ого. Это что же, мне теперь не нужно платить аренду?
— Спасибо, Мэри, — сказала я и закончила звонок.
Погода никак не могла понять, что с ней происходит. Деревья ещё не успели снять рыжее и багряное, а на них уже накидывали белое и воздушное. Сизиф может быть счастлив: на какие-то мгновение смерть действительно исчезла с лица Земли. Не было больше того, кто напомнил бы, что умирание — страшно и уродливо. Но тоже необходимо.
Я стояла посреди пустых улиц, залитых электрических светом, отражающимся от сугробов, которых не должны было здесь быть, и думала.
Было бы забавно, если бы Ноябрём оказалась я сама.
И браслет на моей руке впервые холодеет, словно смерть.
И я понимаю, почему так смеялся Койот. И снова становлюсь Ноябрём.
Я возвращаюсь в чужой дом, к чужой работе и чужому чайнику. Хотя нет, не чужому — всё это принадлежало мне целый год. А привычка — опасная штука.
Я прохожу к зеркалу в ванной и пытаюсь понять, почему Декабрь меня не узнал: глаза у меня всё те же, тёмные, как холодные беззвёздные омуты. И истории такие же. Надеюсь, этой историей Койот подавится. Хотя бы слегка.
Я вздыхаю и проношусь холодным ветром по земле, сметая снег со скелетов деревьев. Смотрю на браслет. Как было бы просто снова защёлкнуть его на запястье, жить в этой квартире с железной дверью и ждать незнакомцев в три ночи. Но вместо этого мне придётся отыскать того, кто поймал меня за руку и запер внутри чужой жизни. И напомнить ему о смерти. Подходящая клетка для него у меня тоже найдётся.
Я ставлю чайник и слушаю, как закипает вода.
Одно утешает. Человек-Паук мне всё-таки нравится.
Звон
…а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол;
он звонит и по Тебе. ©
В этом городе не спрашивали, по кому звонит колокол. Он звонил по всем.
Наступил новый год с его новыми возможностями, новыми туристами и новыми, сияющими горизонтами, и звонница вновь ожила: древняя мелодия, похожая на нетерпеливый стук в дверь. И после — долгий и протяжный медный звон колокола на башне.
Собрания проводили в старом городском холле, где в 70-х была администрация и красный уголок, в 80-х — концертный зал, а в 90-х — барахолка. Над входом висела табличка, сообщающая о том, что отцы-основатели приплыли сюда в таком-то году. С миром. Из-за этой таблички до сих пор велись споры: кто-то был несогласен с утверждением про отцов, потому что первый камень заложили женщины, единственные взрослые выжившие. Другие цеплялись за то, что корабли были сухопутными — а разве такие плавают? В самом деле? А Василич завсегда бухтел про "с миром". На этом побережье в прежние времена не было ничего мирного.
Не то что сейчас.
В этом году народу было поменьше: с Совхозной улицы пришли двое, муж и жена, но жену никто не увидел. С мёртвыми такое случается: живые таскают их за собой, не спрашивая разрешения. Время текло для неё теперь по-другому, и она не злилась на супруга, зато злилась на всё остальное: на поздний час, на мигающие у входа лампочки, на протёкшую крышу и отсыревшие скамьи. Лилит, урождённая Лилия, единственная, кто слышал почившую жену с Совхозной улицы, нацепила наушники — пусть лучше выговаривают за неуважение, чем слушать эту, которая наверняка и при жизни была невыносима.
По левую сторону расселась делегация из Океанского посёлка: все темноглазые, тихие и потому вызывающие уважения. Поговаривали, что они всё ещё помнили Древний язык, но старались им не пользоваться: проклятия на нём выговаривать было сложно, а промазать — очень легко. Василич косился на них и теребил редкую бороду: однажды проклятие зацепило и его. Ничего особо страшного: просто теперь каждое полнолуние он счищал с локтей и колен чешую и просил соседа, Михалыча, соскребать её со спины — самому не дотянуться. Тогда накрыло целую улицу, и Василичу ещё повезло. А вот Нагине, которая жила на перекрёстке у столовки, — не то чтобы. С тех пор она не выходила из дома, потому никто не мог толком оценить, как сильно её ударило. Мальчишки на спор залезали по стене её дома, чтобы заглянуть в окна, но видели только темноту. Хотя один из них клялся, что видел светящийся глаз размером с блюдце для чая.
Врал, конечно. Василич знал, — по своим надёжным каналам — что у Нагини и вовсе не осталось глаз. Но тому, кто видел теперь другие вещи, неразличимые для человеческого зрения, они были не нужны.
В первом ряду расположился новый губернатор — нервный и дёрганный, не чета уважаемому Горину, который перебрался поближе к столице. Там, в одном из мелких пригородов, хоронили всю его семью — потому город и отпустил его в последний путь. Впрочем, был ещё один и до него, после Горина — тот в прошлом году вообще не явился. Этот был тут именно благодаря ему. Не хотел, небось, чтобы город наказал за неуважение и его.
Разговаривали мало. Чувствовали, что ещё успеют наговориться.
Василич снял очки, сложил роговые дужки — одна держалась на честном слове и изоленте — и вздохнул. А через мгновение все замерли — губернатор дёрнулся так сильно, что вылил на свой дорогой костюм чашку кофе. В зал спустился звонарь.
Люди из посёлка зашипели — вроде бы, в приветствии. Губернатор зашипел от боли — горячий кофе, видимо, попал, куда надо. Звонарь устало моргнул и произнёс:
— Давайте сразу к делу.
В этом году выбора у них особо и не было. Звонарь раздал отксеренные тут же, в соседнем здании, листочки с резюме. Василичу достался самый тёмный: он едва различил примечания. А имя прочесть так и не смог.
Три мужчины, одна женщина. Вроде бы. Насчёт той бумажки, где он не смог прочесть имя, Василич сомневался, но старался не додумывать и быть аккуратным. Он по опыту знал: если будешь внимательным к людям, то проживёшь дольше.
Голосовали молча, складывая розданные листочки и бросая их в чугунную урну, которая, казалось, вросла прямо в пол.
Губернатор пробормотал что-то про честность и фыркнул. Василич вздохнул. Его-то не выбирали: с местами у власти всё обстояло иначе. Там никто не звонил, там всё решали заранее. Те, кто поумнее, сюда, к морю, не рвались. Нынешний губеранатор имел все шансы поумнеть, если тоже станет внимательным. И если поймёт, что этим городом невозможно управлять. Тут можно следить лишь за сами собой. И за тем, кто приедет к ним летом.
Василич надеялся, что это будет женщина. У неё и резюме было впечатляющее, и улыбка добрая. Как у каждой последней девушки, что оставалась в живых в фильмах ужасов.
Колокол прозвонил ещё раз, когда все уже разошлись — значит, звонарь посчитал голоса. Василич закурил и почесал мелкую чешую под коленкой, которую не успел скрести. У дома было темно — фонари перегорали быстрее обычного, словно чувствовали, что скоро море выплеснет на улицы новый Ужас, и тот будет бродить по городу, растерянный и голодный, пока не приедет его противник. Тот самый, которого они выбрали сегодня.
Василич жил в этом городе всю свою жизнь и уже не верил, что когда-нибудь человек победит море. Может, это были неважные мысли, недостойные. А, может, единственно верные. Люди привыкают ко всему. Даже к городу, из которого невозможно уехать.
Через пару дней кто-то проснётся посреди ночи от звона в ушах. И будет слышать его до тех пор, пока не пересечёт границу города у моря, о котором прежде никогда не знал.
Василич решил, что в этом году встретится с обеими сторонами. Кто знает, вдруг всё удастся разрешить за чашечкой кофе?
Ужасы моря ведь тоже умеют привыкать.
Мигрень
Идти к доктору не хотелось. Не только потому, что это съест часть месячного бюджета (в районной клинике запись была на недели вперёд, а голова у Ники раскалывалась сейчас), но и потому, что силу великого «авось» никто не отменял. Авось само пройдёт. Авось сейчас перед глазами перестанет темнеть, авось отлежусь, авось не упаду. Авось, авось, авось.
Ника, как и любой экономящий человек, тянула до последнего. По ночам ей казалось, что кто-то заливает её черепную коробку соленой водой, и та вырывается беспомощным плачем и бьётся о череп изнутри. Утром она еле вставала с постели. Когда она начала путать цифры и направления, верх и низ, пришлось записаться к врачу. А спустя пару дней десять минут плутать в поисках входа, не в силах найти нужный поворот.
Доктору хватило одного только взгляда на Нику, чтобы вскинуть брови и пнуть её в сторону соседнего кабинета. Снимок был готов через полчаса.
— Как я и думал, — вздохнул врач, фамилию которого Ника забыла сразу же после того, как дважды её прочла. — Божество. Не афинского уровня, но на выходе может быть опасным. Что-то морское, видите, какие щупальца? Изымать сейчас не советую, как раз из-за них, пусть уж само, а вы так, поносите противоритуальный венец. Но тут уж как скажете.
Ника мотнула головой, — море в её черепной коробке забилось в штормовой агонии — и нахмурилась.
— И долго?
— Дотянули вы, милочка. Не то чтобы.
Ника заскрипела зубами. Всё это она знала и сама. Может, не наверняка, но догадывалась. Особенно про море. Как говорится, «ах, Шерлок, да как ж ты, блин, догадался?»
— Ладно, — буркнула она и почувствовала, как скрипит на зубах фантомный донный песок. Всё, что осталось от некогда процветающего королевства.
Венец стоил даже меньше, чем сам приём — приятные неожиданности! Выглядел он, правда, так себе: обычный металлический полукруг, который оставлял прогал на лбу, чтобы уж совсем не давить. Но Ника теперь хотя бы снова могла считать. И не путаться в ступеньках.
— Ты прямо как ангел! — проворковал Сеня, когда забежал в её кабинет. Технически, она делила его ещё с двумя людьми, но они уже две недели куковали где-то на юге. Застряли на время местного фестиваля, из страны никого не выпускали: и Ника могла бы посочувствовать, если бы её собственная проблема не была такой… настырной. И солёной.
— Иди нафиг, Сень, — отмахнулась Ника. Божество в её голове, судя по всему, меньше всего походило на ангела. Хотя, смотря как их представлять. Библия в этом плане была довольно красочной. Нике, наверное, повезло, что в её голове не сидел какой-нибудь шестикрылый огненный Самаил с сотней глаз.
— Если захватите мир, меня не забудь! — полушутливо бросил Сеня через плечо и скрылся.
А Ника вздохнула. Как будто хоть одному из этих несчастных божеств нужно было господство над миром. Да и тем, в чьих мыслях они копошились, цепляясь за материальный мир всеми своими… когтями, клыками, крыльями и что там у них ещё было. Интересно, из какой пучины Ника выудила своего? О чём думала? О чём видела сны? В каких подсознательных образах тонула?
Голова Ники раскололась, конечно, в воскресенье. Хуже дня и не придумаешь: из-за близости понедельника он казался искусственным. Почти несуществующим.
Хотя, может, как раз это и было идеальным условием для конца мигрени.
Море излилось из Ники подобно водопаду на краю мира. Для божества, возможно, так всё и было.
В одно мгновение Ника почувствовала, как раскалывается венец, который она теперь носила, не снимая, и что она умирает. А в следующее её голова оказалась такой пустой, словно кто-то закончил там генеральную уборку.
Божество Ники смотрело на неё несколькими штормовыми глазами и медленно шевелило щупальцами.
— Ктулху фхтагн, — сказала Ника.
И божество утробно забулькало. Ей понадобилось несколько мгновений, чтобы понять: это был смех.
— Так что… мне теперь нужно в тебя верить? — спросила Ника, нащупав рукой край кресла.
«Нет», — ясно нарисовать в её мозгу солью и ветром. — «Теперь я буду верить в тебя».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
