Обложка Крутой Парнишка. Последняя песня Воронежа.

Крутой Парнишка. Последняя песня Воронежа.

Антон Иванов

0% прочитано
Стандартный
Антон Иванов

Крутой Парнишка. Последняя песня Воронежа.

Глава 1

Октябрьский вечер накрыл Воронеж сырой простынёй тумана, и кладбищенская земля дышала перегноем — сладковатым, тошнотворным, как запах старых цветов в больничной палате. Крутой Парнишка стоял у покосившихся ворот, поправлял солнцезащитные очки, хотя солнце давно скатилось за горизонт, и дрожал. Не от холода. От того глубинного, липкого, как расплавленный воск, ужаса, который рождается не в голове, а где-то в костях — там, где, по мнению бабушки, живёт «нутряное чутьё».

Он ждал Второго Братишку. Того самого, с которым они когда-то сидели в песочнице и ели песок, потому что поспорили, у кого крепче желудок. Кто тогда победил, уже не помнилось — но животы болели у обоих, и матери хором кричали из окон, а они сидели на скамейке, зелёные, счастливые, и Крутой Парнишка сказал: «Мы с тобой всё выдержим, брат». Второй Братишка тогда промолчал — он вообще был молчаливым, говорил мало, но каждое слово падало, как камень в колодец: ухало где-то глубоко и расходилось кругами. Уже в школе он был тем, кого учителя побаивались краем сердца — не потому, что хулиганил, а потому, что смотрел слишком пристально, слишком спокойно, будто знал что-то, чего не положено знать ребёнку. Однажды на уроке биологии, когда проходили кровеносную систему, он поднял руку и спросил: «А что будет, если сердце остановить, но тело оставить включённым?» Учительница побледнела, а Второй Братишка улыбнулся уголком рта — и было в этой улыбке что-то не по годам взрослое, что-то жуткое и печальное одновременно. Потом были велики, дворовые игры, потом речитативы в прокуренной «однушке», и общая мечта: однажды весь мир будет подпевать их строчкам. Крутой Парнишка грезил сценой и светом. Второй Братишка — чем-то иным, о чём никогда не говорил вслух. «Мечта, — думал сейчас Крутой Парнишка, нервно постукивая кроссовком по битому асфальту, — это такая опасная штука. Как старая мина. Лежит себе тихо, а потом — бах».

— Привет, — раздалось из темноты.

Голос был знакомый, но какой-то… пустой. Будто говорили не из глотки, а из глубокого колодца. И Крутой Парнишка вдруг отчётливо вспомнил: этот оттенок пустоты он уже слышал. Неделю назад, когда они созванивались поздно ночью, и Второй Братишка сказал: «Я нашёл кое-что. Старое. Про Марина». И замолчал на полминуты — так, что Крутой Парнишка подумал, будто связь оборвалась. Но связь не обрывалась. Просто его друг слушал тишину на том конце — или что-то ещё, что шуршало и потрескивало в динамике, как далёкая гроза.

— Йоу, — отозвался Крутой Парнишка, стараясь, чтобы получилось небрежно, как на студийной записи. Получилось пискляво.

Второй Братишка вышел из тумана — сутулый, в неизменной чёрной толстовке с капюшоном, руки в карманах. Лицо его в полумраке казалось вылепленным из старой бумаги. Было в нём что-то, чего Крутой Парнишка раньше не замечал — или не хотел замечать. Какая-то заострившаяся бледность, тени под глазами, слишком глубокие для простого недосыпа. И двигался он иначе — плавно, как человек, который долго болел и наконец вышел на воздух, ещё не веря, что может ходить.

— Обосрался? — спросил Второй Братишка без тени улыбки.

Крутой Парнишка нервно оглянулся, сжимая челюсти так, что скрипнули зубы. Где-то на периферии зрения качнулась тень — длинная, нечеловечески тонкая, — и пропала за могильной плитой. «Это просто дерево, — сказал он себе голосом, которым обычно успокаивал кота перед грозой. — Просто ветка».

— Ну ты вообще? Я — лёд в жилах, камень, сталь! — выпалил он, ненавидя себя за эту позу, но не в силах остановиться. — Просто ветер подул, а я дёрнулся, потому что всегда на чеку.

Второй Братишка посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом — так, наверное, патологоанатом смотрит на тело, прикидывая, с чего начинать разрез. И в этом взгляде мелькнуло что-то ещё. Что-то, отдалённо похожее на жалость.

— Ты видел скелеты, поднимающиеся из могил. Это не просто ветер.

И тут Крутой Парнишка сломался — ровно на секунду, но так, как ломается старая антенна на крыше: беззвучно, но непоправимо. Он действительно видел. Полчаса назад, когда шёл через кладбище, срезая путь. Из земли, влажной и чёрной, как кофейная гуща, вылезло что-то белое, щёлкнуло суставами и начало собирать себя, как конструктор, — фаланга к фаланге, ребро к рёбрышку, позвонок к позвонку. Крутой Парнишка тогда зажмурился, досчитал до десяти и убедил себя, что это глюк от недосыпа. Теперь убеждение таяло, как сахар в кипятке.

— Скелеты? Да ладно, — он поправил очки дрожащими пальцами. — Это просто тени… тени от фонаря. Или поветрие в сети новое — у кого-то воображение разыгралось. Я не боюсь. Ни капли.

— Страх — это нормально, — голос Второго Братишки был почти ласковым, как у врача, который говорит «расслабьтесь, будет немного больно». И вдруг Крутой Парнишка осознал: да, именно так. Именно эту интонацию он слышал в больнице, когда навещал друга полгода назад. Тогда Второй Братишка лежал под капельницей — врачи ничего не могли понять, анализы были в норме, но он угасал, сох, становился прозрачным, как старая калька, и говорил едва слышно: «Это не болезнь. Это зов». Крутой Парнишка тогда списал на жар и лекарства. А теперь слова всплыли из памяти и застряли в горле рыбьей костью. — Главное — уметь его преодолевать. Может, пойдём проверим?

Крутой Парнишка сделал шаг назад. Кроссовок хрустнул по гравию, и звук этот показался ему оглушительным — словно выстрел стартового пистолета перед забегом в никуда.

— Проверить? А если там… танец скелетов в лунном свете? Нет-нет, я лучше куплет сочиню про это. У меня уже строчка: «Ветер воет, но я стою, хоть внутри всё кричит — беги туда, где свет и люди!» Где свет, говорю, туда и пойдём. А туда — ни ногой.

Он уже разворачивался, уже представлял, как закажет такси, как запрется дома, включит все лампы и будет до утра смотреть глупые ролики, убеждая себя, что ночь — это просто отсутствие солнца, а не что-то живое и голодное. Но Второй Братишка сказал:

— Ты же крутой парнишка. Говорят, там, в могиле старого клерка Марина, спрятан горшок с золотом. Я отправляюсь к приключениям. Ты со мной?

Золото. Старый клерк Марин. Крутой Парнишка вспомнил городскую легенду — заезженную, как пластинка с советским гимном. Будто бы сто лет назад жил в Воронеже скучный чиновник, который тайком скупал золотые монеты, а перед смертью закопал их у себя в склепе. Но была и другая часть легенды — та, которую обычно рассказывали шёпотом у костра. Будто бы Марин не просто скупал золото. Будто бы он искал способ жить вечно. И будто бы нашёл — но не совсем тот, на который рассчитывал. Говорили, что по ночам из его склепа доносится не то пение, не то скрежет — и лучше туда не соваться, потому что клерк до сих пор там, и он ждёт. Ждёт того, кто возьмёт посох.

В детстве Крутой Парнишка с пацанами пытался найти этот склеп, но они испугались сторожа и убежали. Второй Братишка тогда не побежал. Он остался стоять у ограды и смотрел внутрь долгим, нечитаемым взглядом. «Я вернусь сюда», — сказал он потом, и никто не придал этому значения. Теперь — теперь всё было иначе.

— Золото… Марина… — пробормотал Крутой Парнишка, поправляя брюки, на которых проступили тёмные пятна пота. — Кто вообще так закапывает сокровища — в зоне риска, среди скелетов? Но если там реально деньги — я в деле. Только сначала запишу словесную дуэль на случай, если призраки начнут глумиться. И держись ближе — я быстрый, если побежать. Очень быстрый. Поехали… только тихо. Чтоб они не услышали.

Они двинулись вглубь кладбища. Крутой Парнишка шёл, уставившись в спину Второго Братишки, и думал о своей мечте — той самой, что жила в нём с тринадцати лет: большая сцена, свет софитов, толпа, скандирующая его имя. «Крутой Парнишка — Самый Любимыш На Свете» — так он был подписан в телефоне у Второго Братишки. Ради этой мечты он был готов на всё. Даже на то, чтобы идти сейчас в темноту, где что-то щёлкало и шуршало, переговариваясь на языке, которого не должно существовать.

Склеп Марина оказался приземистым каменным сооружением с проржавевшей дверью, похожей на вход в преисподнюю из дешёвого ужастика. Второй Братишка остановился, прислушался — и Крутой Парнишка тоже услышал: внутри кто-то ходил. Шаги были сухие, частые, как будто по камню перебирали связкой палок. И ещё — звук, от которого волосы на затылке встали дыбом: тихое, монотонное бормотание, похожее на молитву, которую читают задом наперёд.

— Вот тот самый склеп, где захоронен Марин, — сказал Второй Братишка, и в голосе его не было ни капли волнения. Даже наоборот — что-то похожее на благоговение. Как будто он пришёл домой. — Но его охраняет скелет-проныра. Он очень гремит костями. Давай я его отвлеку, а ты зайдёшь внутрь.

Крутой Парнишка в панике схватил собеседника за руку — рука была холодная и твёрдая, как мраморная.

— Подожди-подожди-подожди! А если он меня узнает по запаху страха? Я ж его прямо сейчас излучаю, как радиовышка! Давай лучше я отвлеку — у меня новая песня про любовь к нежити, он расслабится и начнёт кивать в такт! А ты — залезай, быстро, как создатель роликов за одобрением!

Он не ждал согласия. Он набрал в грудь воздуха, чувствуя, как сердце колотится где-то у горла, и запел. Вернее, заорал, не попадая в ноты, дрожащим фальцетом, выкрикивая строчки про любовь, которая сильнее смерти, про девушку с глазами-звёздами и губами-могилами. Скелет-проныра — Крутой Парнишка увидел его краем глаза: высокий, белёсый, с пустыми глазницами, в которых горели зелёные огоньки, — действительно замер. Склонил череп набок, как собака, услышавшая странный звук. А потом Второй Братишка скользнул внутрь склепа, и наступила тишина.

А потом — крик.

— А-а-а! Ты плохо пел, меня схватил скелет! Спаси!

Крутой Парнишка в панике завертелся вокруг, хватаясь за голову. Мечта о золоте, о славе, о сцене — всё схлопнулось в одну точку, и этой точкой был сейчас ужас: чистый, животный, выворачивающий внутренности.

— О, нет, нет, нет! Я же сказал — я не готов к перепалкам с призраками! Подожди! Сейчас… сейчас я сделаю то, что самый крутой парнишка делает в опасных ситуациях…

Он достал телефон. Палец сам нажал на контакт «Дед». Гудки шли долго, бесконечно долго, а из склепа доносились звуки борьбы — глухие удары, хруст, сдавленное рычание.

— Звоню деду, он знает старинный способ — поёт колыбельную про застройщиков! Говорят, помогает даже от зомби! Только не умирай, а? Я за тебя!

Дед не отвечал. Телефон выпал из мокрых пальцев. Из склепа, шатаясь, вышел Второй Братишка. Рукав его толстовки был разорван, и на бледной коже алела рваная рана — глубокая, с неровными краями, из которой толчками вытекала кровь, почти чёрная в лунном свете.

— Он меня укусил! Я истекаю кровью, помоги…

Крутой Парнишка закричал — тонко, по-бабьи, — но тут же осёкся. Что-то внутри него, под слоями страха и позы, щёлкнуло. Там, в самой глубине, где жила мечта, загорелся маленький упрямый огонёк. «Ты не предатель, — сказал он себе голосом, которого никогда раньше не слышал. — Ты, может, и трус, но не предатель».

— Нет-нет-нет, держись! Я… я сейчас, я же не медбрат, я даже от вида пластыря в обморок могу! Но… но я попробую! — Он рванул свою крутую рубашку — ту самую, в которой планировал выступать на первом сольном концерте, — и дрожащими руками попытался перевязать рану. Ткань мгновенно пропиталась тёплым и липким. — Держись, слышишь?! Ты не умрёшь из-за какого-то скелета-зубастика! Я… я вызову помощь! Связь есть?! Где срочный вызов в сети?!

— Давай, доделаем дело, — прошептал Второй Братишка, и губы его искривились в подобии улыбки. — Я спускаюсь по лестнице в склеп, кровь стекает по руке. В углу склепа стоит посох. Что мы будем делать?

Крутой Парнишка подпрыгнул от страха, но сжал кулаки — так, что ногти впились в ладони.

— Нет, ты не спустишься один — я с тобой! Посох — это знак, это мощь древних! Может, он управляет костями? Или… или это просто палка от штор? Не важно! Держись за меня, я, может, и трясусь, но не брошу. Говорят, в таких случаях надо громко читать речитатив… только смотри — если начну растягивать слова, это не стиль, это я в шоке. Поехали. Вниз. Но если засверкает золото — ты первым хватаешь. Я за тобой прикрою… наверное.

Они спустились. Ступени были скользкими от сырости и мха. Внутри пахло плесенью, временем и чем-то ещё — чем-то древним, как сама смерть. В углу, прислонённый к каменной стене, стоял посох. Он был чёрный, с набалдашником в виде черепа, и от него исходило слабое фиолетовое свечение — такое бывает у ламп для сушки ногтей, только мёртвое, потустороннее. Рядом, на истлевшем сундуке, стоял горшок — глиняный, простой, но из него вываливались золотые монеты, тускло блестевшие в темноте.

Крутой Парнишка наклонился поднять монету — и вдруг замер. На каменной стене за посохом были выцарапаны буквы. Старые, неровные, но разборчивые: «Я ждал тебя. Ты знал дорогу с самого начала. Ты слышал зов — и шёл на него, как я когда-то шёл. Теперь ты возьмёшь посох, и круг замкнётся. Марин». И ниже, совсем мелкими: «Только не приводи друга. Я привёл — и вот». Крутой Парнишка хотел прочитать вслух, но горло перехватило. Он посмотрел на Второго Братишку — тот стоял у посоха, и лицо его было спокойным, почти умиротворённым. И в этом спокойствии было что-то более жуткое, чем любой скелет.

— Ты знал, — прошептал Крутой Парнишка. — Ты с самого начала знал про посох.

Второй Братишка не ответил. Но в его глазах на мгновение промелькнула тень — та самая, которую Крутой Парнишка видел в больничной палате полгода назад, когда его друг сказал: «Это зов». Не бред больного. Не горячка. Просто признание.

— Отлично, золото забираем. И возьмём посох, — сказал Второй Братишка так, будто не слышал вопроса. — Срочно возвращаемся. Мне дурно, в голове мутнеет, неси меня…

Крутой Парнишка резко подхватил друга на руки. Тот оказался неожиданно лёгким — как будто уже начал усыхать изнутри. Посох бил по спине, золото гремело в карманах, ноги дрожали, но он бежал — бежал так, как никогда в жизни, задыхаясь, спотыкаясь о корни и могильные плиты.

— Держись, держись, я тебя не брошу — я же крутой парнишка, а не предатель! Ноги дрожат, посох бьёт по спине, золото гремит в кармане, но я бегу… бегу, как на последнюю песню в мире! Говори, говори что-нибудь — только не молчи! Мы почти у выхода, почти… Я не дам тебе сдохнуть в этой яме, понял?! Не дам!

Ворота кладбища возникли перед ними, как спасительный берег. Но Второй Братишка вдруг забился в конвульсиях, выгнулся дугой, и из его горла вырвался звук — не человеческий, не звериный, а что-то среднее: хрип, рык, скрежет разрываемой ткани.

— Вот и ворота… А-а-а… Ар-р-рм-м-м… Р-р-р-р… У-у-у-у… — Второй Братишка рухнул на землю, но тут же встал — плавно, неестественно, как марионетка, которую дёрнули за нитки. Его глаза горели тем же зелёным огнём, что и у скелета-проныры. Он взглянул на Крутого Парнишку — и в этом взгляде было что-то новое. Не злоба. Не голод. А странная, глубокая печаль, смешанная с решимостью человека, который перешёл черту и знает, что обратной дороги нет. — Это посох некроманта. Взяв его, я сам становлюсь нежитью. Но делать нечего. Я знал, что так будет. Знал с самого начала. Прости, что не сказал — ты бы не пошёл. А мне нужен был кто-то рядом. Просто кто-то живой и тёплый. Напоследок.

Крутой Парнишка отшатнулся. Мечта о золоте, о славе — всё это сейчас казалось таким же далёким и неважным, как детские фантазии о полётах на Луну. Перед ним стоял его друг — и одновременно не друг. Тот, кто заманил его сюда, на это кладбище, зная, чем всё кончится. Но в голосе его не было торжества — только смертельная, ледяная тоска.

— Да ладно, ну теперь ты и вправду легендарный — золото, посох, облик нежити… — прошептал он, пытаясь сохранить хотя бы видимость хладнокровия. — Только не начинай меня убивать, а? Мы же друзья, или ты теперь скелет-друг? Эй… ты ещё помнишь, как дышать? Ну или… как не дышать, но не превращайся в чудовище, ладно? Я за тебя в сети памятную страницу запущу, если что…

— А-а-а, я стал некромантом, нежитью! — голос Второго Братишки теперь звучал гулко, как будто ему вторило само кладбище. — Как мне теперь жить? Или не жить? Я полгода слышал этот зов — он выл во мне, как ветер в пустой трубе. Врачи искали болезнь и не находили. А я знал: это не лечится. Это можно только принять. И я принял. Но одному принять — страшно. Страшнее, чем умереть.

Крутой Парнишка подпрыгнул, но взял себя в руки. Где-то в глубине его трусливой души начинало вызревать странное, пугающее чувство — не храбрость, нет, а какое-то обречённое принятие. И ещё — жалость. Жалость к этому бледному парню с зелёными глазами, который полгода носил в себе смерть и никому не сказал, а теперь стоит и спрашивает, как ему жить.

— Ну, ты теперь вроде как глава тьмы, король костей, вершина хит-листа у призраков… Жить — не жить — всё равно положение на высоте. Главное — не теряй голову. Ну, в прямом смысле тоже. А если вдруг захочешь восстать над Россией… над городом — сразу скажи, я вовремя убегу. Или… нет, подожди. У тебя теперь есть посох, а у меня — страх. Давай объединим силы. Ты — тьма, я — трясущийся поклонник. Откроем представление. «Некромант и тот, кто чуть в штаны не наложил» — поездки с выступлениями по подвалам.

Он сам не понял, как это вырвалось. Наверное, это и была его мечта — только вывернутая наизнанку, пропущенная через мясорубку ужаса и приправленная нелепостью. Представление. Сцена. Известность. Пусть даже перед мертвецами.

— Теперь я обладаю силой превращать в нежить и воскрешать! — провозгласил Второй Братишка, поднимая посох над головой. Фиолетовое сияние разлилось по кладбищу, и земля начала шевелиться — сначала медленно, потом всё быстрее, будто гигантский зверь просыпался под корнями травы. Могильные плиты закачались, как пьяные. Из-под одной высунулась рука — белая, с комьями земли между фалангами. Из-под другой — череп, повернувшийся к луне, как подсолнух к солнцу. Воздух наполнился сухим, ритмичным щёлканьем — так щёлкают сотни суставов, разминающихся после долгого сна. — Ты хочешь тоже стать нежитью?

— Нет-нет-нет, — Крутой Парнишка отскочил назад, хватаясь за сердце. — Я ещё не готов к бессмертию с бледной кожей и эхом в голосе! Я пока на стадии «боюсь темноты за холодильником». Останусь человеком — пусть даже трясущимся. Но если вдруг надо будет кого-то напугать — ты выходишь, а я… я включу подпевку.

Второй Братишка рассмеялся — и смех этот был похож на стук костей по жестяной крышке. Но в нём слышалось и что-то человеческое. Облегчение. Благодарность.

— Пойдём тогда захватывать мир! Да восстаньте, умершие! А ты будешь моим глашатаем! Голосом нового времени!

Захват мира

Первым пал Воронеж — и это было не похоже ни на один фильм о конце света. Второй Братишка не стал поднимать целую армию разом. Он действовал методично, почти бережно — как садовник, пересаживающий старые деревья на новую почву. В первую ночь он разослал зов через кладбищенскую землю, и мертвецы стали подниматься не из каждой могилы, а выборочно: старые музыканты с городского оркестрового кладбища, дирижёры, уличные скрипачи, спившиеся поэты, чьи кости давно смешались с глиной. Они вылезали из-под земли, отряхивались, как после долгого сна, и начинали наигрывать — кто на истлевших струнах, кто на собственных рёбрах, — странную, тягучую мелодию, от которой живые замирали на месте, а потом начинали раскачиваться, не в силах сопротивляться.

К утру второго дня городской парк «Алые паруса» превратился в танцпол под открытым небом. Мертвецы и живые кружились в медленном, сомнамбулическом танце. Бабушки с леденцами, которые ещё вчера кричали на молодёжь из окон, теперь молча покачивались в такт, и глаза их были пусты, но на губах блуждали блаженные улыбки. Крутой Парнишка смотрел на это с крыши многоэтажки и чувствовал, как страх внутри него борется с восторгом. Это было красиво. Жутко, неправильно, но красиво — как фреска, изображающая Страшный суд, только в движении.

— Буги-вуги по всему Воронежу? Серьёзно? — пробормотал он, ёжась от ветра. — А если люди просто хотят спокойно чай пить?.. Ладно, танцуют — значит, живы… ну или почти. Главное, не трогайте мемориалы, не пугайте котиков и не рушьте парки — я за порядок, даже в светопреставлении.

— Порядок будет, — отозвался Второй Братишка, возникая из тени, как он теперь делал всегда — бесшумно, мгновенно, будто сама тьма расступалась перед ним. Лицо его становилось всё более отстранённым, черты заострялись, а зелёные глаза светились в темноте, как два гнилых фонарика. — Мы не убиваем. Мы просто… переводим в другое состояние. Ты же видишь — они счастливы. Никто не плачет. Никто не кричит. Мир без боли. Разве не этого все хотят?

Крутой Парнишка хотел возразить — что-то про свободу, про право выбора, про то, что танец под дудку мертвеца не считается счастьем. Но слова застряли в горле, потому что он не был уверен. Там, внизу, действительно никто не плакал.

— Отличная мысль! Эй, а можно устроить ночной концерт? Я спою что-нибудь на тему: «Мы все немного нежить, но ходим в штанах».

Так началась московская часть кампании. Столица держалась дольше — военные, оцепления, экстренные выпуски новостей с трясущимися ведущими, которые зачитывали обращения к гражданам, пока за их спинами медленно гасло электричество. Но Второй Братишка больше не воевал привычным оружием. Он входил в города через кладбища и морги, через старые кости, что лежали в земле со времён войны, — и те поднимались, не агрессивные, не жаждущие крови, а просто… идущие. Они шли по улицам молчаливой процессией, и живые, увидев их, не разбегались в панике, а замирали, прислушиваясь к чему-то внутри себя. К зову. К тому самому зову, который Второй Братишка слышал полгода.

Крутой Парнишка увидел это своими глазами на пятый день, когда они вошли в Москву. На Тверской стояла женщина с ребёнком — мальчиком лет пяти, в смешной шапке с помпоном. Навстречу им шёл мертвец — старый, в истлевшей военной форме, с медалями, позеленевшими от времени. Женщина не закричала. Она смотрела на него, и по её щекам текли слёзы — но лицо было спокойным, почти умиротворённым. Мальчик вырвал руку, подбежал к мертвецу и сказал: «Дедушка, ты пришёл». Мертвец наклонился, погладил его по голове костяной рукой, и мальчик засмеялся.

— Что ты с ними делаешь? — прошептал Крутой Парнишка, и голос его дрожал. — Это же не страх. Это что-то другое.

— Я возвращаю им тех, кого они потеряли, — ответил Второй Братишка, не оборачиваясь. — На час. На два. Навсегда — если захотят. Это и есть мир без боли. Разве не прекрасно?

Крутой Парнишка не знал, что ответить. Потому что это действительно было прекрасно. И от этого было ещё страшнее.

Через неделю пала Европа. Ещё через три дня — мир. Сопротивляться было некому и незачем. Второй Братишка не предлагал смерть — он предлагал покой. Бессмертие. Воссоединение. И люди соглашались — кто из страха, кто из любопытства, кто из отчаяния, а кто и просто потому, что за окном играла та самая тягучая мелодия, и ноги сами начинали двигаться в такт.

Крутой Парнишка всё это время был рядом. Он стоял за плечом Второго Братишки на всех «переговорах» — если можно назвать переговорами молчаливое шествие мертвецов по Елисейским Полям. Он читал свои куплеты перед толпами новообращённых — и те кивали в такт, хлопали, даже улыбались своими новыми, застывшими лицами. Он стал звездой. Той самой звездой, о которой мечтал. Только вот сцена была из обломков старого мира, а зрители — из тех, кто уже не мог уйти после концерта домой и выпить чаю.

— Теперь ты великий певец в мире зомби, — сказал Второй Братишка, когда они стояли на крыше небоскрёба, глядя на огни мёртвого, но умиротворённого мира. — Ты счастлив?

Крутой Парнишка долго молчал. Потом стянул очки, протёр их краем рваной рубашки и тихо сказал:

— Я не знаю, что такое счастье, когда оно не пахнет страхом. Раньше я боялся — и мечтал. А теперь не боюсь — и не знаю, чего хотеть. Ты исполнил мою мечту, брат. Только она оказалась с двойным дном.

И тогда Второй Братишка сделал то, чего Крутой Парнишка боялся больше всего — и одновременно то, чего он втайне желал. Посох некроманта коснулся его груди, и мир вспыхнул фиолетовым, а потом погас. А когда зажёгся снова — всё было иначе. Не было боли. Не было дрожи в коленях. Не было того противного липкого страха, который жил в животе столько, сколько он себя помнил. Вместо этого — покой. Глубокий, всеобъемлющий, мёртвый покой.

— То, что болело, уже не болит! И не важно, какой у тебя вид! Теперь и ты нежить и бессмертный, прости. Тебе бояться теперь незачем! Моё дело окончено. Я привёл тебя к твоей мечте — так, как умел. Так, как велел посох. Он всегда требует двоих: того, кто возьмёт, и того, кто будет рядом. Теперь мир во всём мире…

Крутой Парнишка медленно коснулся лица. Кожа была холодной и гладкой, как фарфор. Сердце не билось. Он открыл рот, чтобы закричать, но из горла вырвался лишь тихий, сухой выдох — как шелест страниц старой книги. В голове всплыла надпись, выцарапанная на стене склепа: «Только не приводи друга. Я привёл — и вот». Круг замкнулся. Марин когда-то привёл друга. Второй Братишка — привёл его. И теперь он здесь, бессмертный, бесстрашный, на крыше мёртвого мира, и в груди — тишина.

— Бояться… перестал? — прошелестел он. — А что тогда осталось, если даже дрожь ушла? Я же был крутой, потому что тряслись руки, но пел… А теперь — вечность, тишина, и никаких срочных вызовов. Мир… во всём мире?.. Тогда за что хвататься?..

Он подумал о своей мечте. О сцене, о свете, о толпе, скандирующей его имя. Всё сбылось — до последней буквы. Только толпа была мёртвой, свет — фиолетовым сиянием посоха, а собственное имя звучало как чужая кличка. «Двойное дно, — мелькнуло в голове. — Мечты не лгут. Они просто умалчивают о цене».

— Теперь воплощай свои мечты без страха и боли! — сказал Второй Братишка, и в его зелёных глазах промелькнуло что-то похожее на грусть. — Ты остался крутым парнишкой, и всё это мы сделали вместе. Я пошёл встречать рассвет на берегу реки. Он так красив… Только иногда рычание зомби сбивает пение птиц.

Крутой Парнишка стоял в тени старого дуба и смотрел, как Второй Братишка уходит — медленно, не оглядываясь, к реке. В его сутулой спине, в опущенных плечах читалась та же вековая усталость, что была в голосе, когда он сказал: «Я полгода слышал этот зов». Он не был злодеем. Он был мальчиком, который когда-то съел песок на спор, а потом вырос и услышал, как смерть зовёт его по имени. И он пошёл — но не смог пойти один. Взял друга. Потому что любая вечность, даже самая спокойная, страшна в одиночестве.

Рассвет занимался над рекой — робкий, бледно-розовый. Первый рассвет мира, в котором нет войн, нет ненависти, нет боли. Где все равны — и мёртвые, и те немногие живые, что ещё прячутся. Мир во всём мире — мир кладбища, где трава растёт ровно, а цветы не пахнут.

Крутой Парнишка надел солнцезащитные очки — старые, с царапиной на левом стекле. Посмотрел на своё отражение в тёмной воде реки и не узнал себя. Лицо было его — и не его. В чертах застыло выражение вечного, безмятежного спокойствия, какое бывает у статуй на могилах.

— Рычание… пение… А всё-таки красиво, — прошептал он. — Я больше не дрожу. Но, кажется, по-прежнему боюсь рыбы. Мы сделали это, да… Круто. Как последняя песня, которая не стирается из головы.

— Вот такой конец истории, — донёсся издалека голос Второго Братишки. — А ты после того, как встретимся, расскажешь, получилось ли воплотить твои мечты. Прощай.

Крутой Парнишка медленно кивнул. Он знал, что они встретятся. Когда-нибудь. На другом рассвете, у другой реки, где вода пахнет не илом и смертью, а чем-то живым — детством, дождём, свежескошенной травой.

— Придём — расскажу. А пока… пусть мечты шагают в ногу с тенью. Прощай, брат тьмы. Жду встречи — на рассвете, у воды, когда зомби станут петь хором, а я, может, наконец, перестану бояться песен.

Он закрыл глаза за очками и вдохнул — глубоко, хотя лёгкие давно не нуждались в воздухе. Это был просто жест. Память о том, каково это — быть живым. Бояться. Надеяться. Мечтать.

«Мы спасли мир, — подумал он. — Только никто не спросил, хотели ли мы, чтобы нас спасали. И никто не спросил Второго Братишку, хотел ли он слышать этот зов. Он просто услышал — и пошёл. И я пошёл с ним. Потому что мы друзья. Потому что когда-то мы съели песок на спор, и он сказал: "Мы всё выдержим". И мы выдержали».

Солнце показалось над горизонтом — огромное, красное, как свежая рана. Река несла свои воды к далёкому морю. Где-то на том берегу, уже скрытый туманом, Второй Братишка поднял посох некроманта и благословил новый, тихий, навеки успокоившийся мир — мир, в котором сбываются мечты, если рядом есть друг, готовый пойти за тобой даже в могилу.

Крутой Парнишка стоял и смотрел, как новый день встаёт над мёртвой землёй. И впервые в своей бессмертной жизни он не знал, что сказать. Но рифма уже зарождалась где-то глубоко внутри — там, где когда-то жил страх, а теперь зияла пустота, медленно заполнявшаяся чем-то новым. Чем-то, чему он ещё не знал названия.

— Прощай… и спасибо за этот путь, — прошептал он одними губами. — Жду того рассвета, когда мы снова скажем: «Были живыми. Были мёртвыми. Были — вместе».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге